х ставень, мог бы разочаровать наших соседей, то сегодня дело обстояло иначе, - утренний "Ла Вуа де л'Уэст" объявил об освобождении незнакомца под именем "Тридцать", которому оказано, по крайней мере временно, гостеприимство мосье Годьоном, муниципальным советником и прежним директором школы"; и вот в восемь часов утра раздался яростный звонок моего бывшего ученика-мэра. - Нет, господин директор, нет! Вы не имеете права пользоваться вашим званием советника и таким образом компрометировать муниципалитет, - ведь этот ваш авантюрист может навлечь на нас неприятности. Я еще не читал статьи, и можно сказать, с луны свалился. На другом конце провода меня тотчас просветили. Я резко прервал говорящего: - Не вмешивайся, Жожо! Вилоржею, видно, не по душе пришлось уменьшительное имя, которым его называли в школе и которое он не любит слышать даже в устах своей матери. Но и взаправду, чего он вмешивается? Я-то тут при чем, если газета вспомнила о том, что я выбран советником, чего хотел и сам Вилоржей, ведь его заботило, чтобы он заменил своего покойного отца и чтобы перебежать дорогу барону Тордрэй; он подумал, что я соберу ему голоса, и очутился в смешном положении, когда оказалось, что он собрал на сто восемь голосов меньше, чем я, - таким образом он был мне обязан трехцветным шарфом, который я мог бы у него отобрать. Восемь часов десять минут. Я не произнесу ни одного бранного слова: здесь все должно быть спокойно. Клер не спускалась, а наш друг не поднимался. Согласно нашей договоренности я дежурю эту неделю и выполняю обычную утреннюю работу. Я уже загрузил наполовину деревом, наполовину углем топливный агрегат, недавно поставленный в погребе, - он позволит нам сэкономить топливо и сократить - глава 6, строка 7 в моей декларации, - на семь тысяч франков расходы. Я вынес помойку, которую коммунальная служба собирает по пятницам и понедельникам. Смолол кофе арабику в ручной мельнице, что размельчает зерна куда лучше, ровнее, чем электрическая, а кроме того, ее трескотня наполняет шумом утро, и это является приятным дополнением к пробуждению. Вода в кофеварке забулькала, на столе ждет высокий эмалированный кофейник Мари-Луиз, который наша дочь не осмелилась поменять на один из этих агрегатов типа стиральной машины или магазинного автомата, которые экономят движения, но не дают сосчитать секунды по ритму капающих капель. Но, видать, сегодня нам не дадут покоя. Телефон принимается за свое: звонит инспектор Рика из поисковой бригады, созданной в интересах семьи; он извещает, что его поезд приходит в девять тридцать пять и почтительнейше просит прийти его встретить на вокзал. Так как я должен привести в одиннадцать часов "освобожденного" в жандармерию, то он назначает мне свидание там. И вскоре - да-да! - третий звонок: говорит доктор Лансело, он пускается в туманные объяснения, из которых мне становится ясно только, что мадам Салуинэ желает, чтобы за раненым наблюдали, но необязательно в больнице. В случае крайней необходимости, окажись он в беде, не правда ли, он ведь смог бы у нас побывать. При консультации ему не придется больше преодолевать бумажную завесу, а ведь его предыдущие расходы остались неоплаченными. - Если бы еще, - зубоскалит Лансело, - у него был сифилис, который повсюду лечат бесплатно и без шумихи. Но тут нет, тут невозможно устроиться. Только если по договоренности со мной, конечно. Я буду у вас от двух до трех. Восемь двадцать. Согласно заведенному обычаю, приложившись ко мне щекой, Клер устраивается перед своей чашкой, осведомляется о трех звонках и, когда все узнает, решает: - Лучше будет, если передам я. Намазывая масло на сухарик, она вслух размышляет: - И лучше всего приодеться. Мы спустимся в город и купим пару английских тростей, пуловер, костюм, приличное белье. Кроме того, посмотрим на шпиков. Она умолкает. Дверь бесшумно отворяется, входит хозяин третьей чашки, который, как всегда, коротко бросает: - Здравствуйте! Стоя на здоровой ноге, он опускает больную и даже пробует переместиться на нее, приподнимает костыли, но они тут же падают. Клер вскакивает: - Вам непременно надо изображать зуава, вы хотите снова разбиться. Но раз вы стоите, постойте еще немножко, я желаю этим воспользоваться: мне надо снять с вас мерку. Она достает из кармана сантиметр, которым пользуются закройщицы, и маленькую записную книжку с карандашом в кармашке. Измеряет объем груди, талии, длину руки, спину, расстояние от пояса до пятки, от бедра до стопы... Гибкий, как жезл Моисея, сантиметр то сгибается, то распрямляется и только и мелькает, а карандаш неустанно записывает. Я вот что понял. Мы не из тех людей, кому нужен портной. Как говорят наши хозяюшки, "Клер прижимиста, зазря не потратится", а потому обойдется и "Готовой одеждой". Никто и не считает, что у меня есть состояние. Моя дочь унаследовала от своей матери, которая в свою очередь унаследовала от своей, сто одиннадцать петухов. Двадцать из них, по нынешнему курсу, были уплачены за переплетный материал. Чтобы одеть парня, четырех-пяти монет будет достаточно, но мне неизвестно, что из оставшихся денег - в золоте, а что преобразовалось в билеты сберегательной кассы. Одно только верно: происходит "освоение". Клер закрывает записную книжку, скатывает сантиметр, усаживает нашего друга, берет кофейник, наклоняет его над чашкой, бросает в нее два куска сахару и, поднося ко рту свою чашку, тут же опустошает ее и шепчет небрежно, спрятав носик в чашке: - Боюсь, как бы наша программа на сегодня не была перегружена. Половина девятого. Все тихо. Привычный шум шагов почтальона. Он бросил в щель во входной двери газеты и письма, упавшие в ящик и заставившие меня выйти в вестибюль. Я принес "Л'Уэст репюбликэн", газету, на которую я недавно подписался, и тут же раскрыл ее. - Еще одной ненужной бумажкой больше? - спрашивает Клер, глядя, как я медленным шагом возвращаюсь, уставившись в газету. Я наклоняю голову. Действительно, нет ни хроники, ни фотографий. Но в рубрике "Точка зрения", набранной курсивом, рассказывается об актуальных событиях, и там с предубеждением, которое было и прежде, говорится о нашем госте. - Прочти вслух, - сказала Клер. Лицо заинтересованное кивнуло головой: - Да, читайте! Я уже все знаю. Имеется два способа сделать текст нейтральным: рассказать о событии голосом читающего где-нибудь в столовой или, напротив, повысить тон. Выберем второе: "Человек - существо говорящее, между всеми словами главное для него - это его имя: имя, которое отличает его от животного, у коего имеется лишь имя вида, но и его оно, впрочем, не знает. Наше имя подтверждает, что мы есть..." - Подтверждает! Как для собаки - след мочи другой собаки! Как помет индюка - для индюшек! - шепчет он в бороду. Но не агрессивно. Скорее забавляясь. Продолжаю: "Более того! Наше имя продолжает нашу жизнь. В генеалогической веренице оно еще долго живет после того, как умрут его носители, и, если мы не знаем его, мы его придумываем: так перекрестили нашу далекую прародительницу, которая спала в африканской земле в течение трех миллионов лет, назвав ее Люси". - Рекорд побит, - сказала Клер, - есть люди, которых перекрестили при их жизни! Клер за то, чтобы мы оставались в рамках комического. Я поддерживаю: "Само выражение "сделать себе имя" говорит о том, что через него выражается всякое преуспеяние. В 356 году до Рождества Христова никому не ведомый житель Эфеса Герострат, не колеблясь, поджег храм Артемиды, седьмое чудо света, осудив таким образом себя на смерть. Но зато он пребывал в уверенности, что оставит потомству, пусть даже проклятое, свое имя. Что касается неизвестного в Лагрэри, только что освобожденного, то мы тут, вероятно, имеем дело с противоположного рода амбицией: "Не оставлять никакого имени, умереть целиком", как говорится в "Ифигении" Расина. Или, может, речь идет о другом варианте: сделать из себя загадку и тем прославиться?" Я воздерживаюсь от комментария, но поднимаю от газеты глаза. На этот раз наш друг не скрывает своего раздражения. Он пожимает плечами и бросает: - Этим людям никогда не придет в голову, что мирянин может удалиться от общества, как поступают трапписты или картезианцы, никого при этом не Удивляя. Без двадцати десять. Покидаем гараж, но не успеваем выехать, как оказываемся в пробке на углу улиц Рю-Гранд и Траверсьер; нас прижало к аптеке скопище грузовиков, шоферы маневрируют, пытаясь разъехаться. Нас тотчас "засекают" мосье Пе и мадам Пе, возникшие откуда-то из глубины магазинчика, и мадам Пе, розовая говорливая толстушка, живо повернув дверную ручку, обрушивает на нас поток сладкоречия. Она так счастлива, поверите ли, приветствовать мосье Тридцать, она одна из немногих поняла его и защитила. И поскольку она корреспондент "Эклерер", если мосье Тридцать желает что-нибудь сказать, пусть он не колеблется. Она к его услугам... Мосье Тридцать моментально сделался как неживой, и пришлось благодарить мне, что я и проделал очень быстро, неловко ретировавшись на площадку с липами, чтобы отделаться от нее и обойти препятствие. Мы снова под дождевыми потоками проехали эту равнину под серым небом с обкорнанными деревьями, с вкрапленными в нее пустынными лугами, большими участками голой земли, темно-коричневой, местами вспаханной, и очутились в местечке, где находится "Медицентр", единственный ортопедический магазин в этом районе, заваленный веселенькими товарами: корректирующей обувью, бандажами, нужными при грыже, протезами разных видов. - При теперешнем состоянии мосье достаточно будет трех месяцев, - рассудил хозяин, повернувшись к Клер, как если бы речь шла о ее муже. Потом мы направились к "Новым Галереям", и тут проявилась предусмотрительность моей дочери. Лесной человек, увидев толпу, заполнявшую проходы и выбрасываемую дверьми, простонал: - Давиться в этой душегубке! - В этом нет необходимости, - сказала Клер. Однако, когда она вернулась, нагруженная пакетами, быстро засунутыми в багажник, и когда, подъезжая к жандармерии, мы увидели, как внезапно возникла вышка-радио с длинными, расходящимися от нее нитями, в нем снова вспыхнуло раздражение, вылившееся в соответствующие слова: - Думаю, достаточно того, что я пришел. Само собой, я не хочу ничего подписывать именем, которым меня наградили. - Они и не потребуют этого от вас, - сказала Клер, - это было бы слишком. И вдруг она прыснула: - Они об этом не подумали, но по логике вещей должны были бы вспомнить формулу: Я, нижеподписавшийся... Король подписывался просто именем: Людовик. В вашем случае можно подписаться только местоимением: Я. Одиннадцать часов. У бригадира, чьи люди только что арестовали банду грабителей вагонов и допрашивают их, чтобы узнать, куда те сбыли товар, нет времени заниматься нами. Бригадир говорит с лангедокским акцентом, прикладывает к записной книжке промокашку, нацарапывает строчки на книге для записей, на ее полях заставляет сделать отпечаток пальца правой руки, пальца левой руки и, даже не предложив тряпки, чтобы вытереть руки, оборачивается к смежной зале, где слышится звон пощечин, и кричит: - Следующий! В глубине комнаты, где стоит разноперая, молчаливая группа, - свидетели, жалобщики, жены заключенных, - от стены отделяется фигура: маленький человек с розовым черепом - колышет животом, обтянутым жилетом, который раньше называли "колониальное яйцо". Однако по мере того, как он приближается, пропадает желание смеяться над его подбородком в складках. У него глаза профессионала: подвижные, настаивающие, мигающие лишь по команде. Со своего наблюдательного пункта, где мы его не заметили, он нас увидел; он зорко следил за каждым нашим жестом; отметил, как мы едины; он все время неотступно изучал нужного ему человека: с лица, когда тот ковылял на одной ноге, руками упираясь в набалдашники тростей, в профиль - во время отметки в книге. Не подлежит сомнению, что он уже давно получил копии с некоторых документов в досье, заведенном мадам Салуинэ, в частности, антропометрические и дактилоскопические карточки, не считая фотографий, которых у него, наверное, двойной набор: один в голове, другой - в карманах. Он остановился в четырех шагах, открыл свой жирный рот и, не обращаясь ни к кому из нас в частности, представился: - Инспектор Рика. Извините меня, если я вас разочарую, но я пришел не для того именно, чтобы с вами увидеться. На самом деле я здесь веду дознание по другому делу. Его взгляд инстинктивно останавливается на ухе, выглядывающем из белокурых волос, слева от него: края ушной раковины так загнуты, что ухо почти свернуто, и внизу оно продолжается долькой, прилегающей к щеке. - Обычно, - продолжает инспектор, - в интересах семьи или суда я ищу исчезнувшего, чье имя мне известно, а место, где он скрывается, неизвестно. Впервые я сталкиваюсь с обратным, и я не так наивен, чтобы полагать, будто вы облегчите мне задачу; дело это, признаюсь вам, захватывающее: такая ситуация необычна для меня. Захватывающее дело стоит перед ним в обличий уроженца севера, который не кажется ни более смущенным, ни менее уверенным в своих правах на безымянность, чем был в течение трех месяцев. Каждый раз, когда им начинают интересоваться, он откидывает назад волосы и застывает. Инспектор так же, как и мадам Салуинэ, не проникает в его тайну. Он не опускает голову и плечи, как это делают осужденные перед лицом властей осуждающих, которые пыжатся и вздергивают подбородок. Он уходит в себя, он само безразличие. Ни взгляда. Ни слова. Даже выражения скуки нет на лице. Автоматы, которые иногда привлекают внимание прохожих в витринах больших магазинов, не лучше изображают манекены. Инспектор продолжает наблюдать за ним с большим интересом, потом поворачивается ко мне: - Мосье Годьон, я просил бы вас и вашу дочь соблаговолить оставить меня на несколько минут наедине с вашим другом. Это ваш серый старый лимузин стоит напротив "Курьера"? Я туда к вам приду. Без четверти час. "Минуты" полицейского тянутся так же, как "минуты" парикмахера. Еще в автомобиле мы смогли наблюдать, как наполняется и уходит в сторону тюрьмы арестантская машина. По радио мы услышали о присуждении премии Гонкуров Патрику Модьяно, затем из того же открытого окна жандармерии на нас обрушился концерт модных шлягеров. Клер щелкнула пальцами и прошептала: "Это было бы все-таки глупо, если..." Она не уточнила, что "если". Было бы глупо, если б наш друг вышел, все так же хромая, но обретя имя и обрадованный инспектор мог бы сказать: "Ну вот, пожалуйте: его звать Жан-Луи Ванук, он родился семнадцатого апреля тысяча девятьсот пятидесятого года, он бухгалтер на фабрике в Рубэ..."? Было бы глупо, если б он нашел своих? Или если б он вырвался из-под нашей опеки? Или что мы купили ему неизвестно для чего новый костюм? Говоря чистосердечно, между ним и нами было бы что-то неоконченное. Я выдыхаю: - Надеюсь, что они ему, по крайней мере, предложили сесть. И тут на пороге показался он, спокойно направляющийся к нам, ковыляющий на одной ноге. Мы, очевидно, не узнаем ни о чем говорилось, ни о чем умолчалось. Короткими шажками тучных людей, как беременные женщины, стараясь в качестве противовеса использовать верхнюю часть туловища, семенил за ним с показно-благодушным видом инспектор. Но, открыв дверцу автомобиля, он проворчал: - Невозможно внушить этим людям, что мы, работающие в бригаде поиска, хотим помочь им, а вовсе не преследовать их! Невозможно влезть и в шкуру исчезнувших! Когда удается их найти, они защищают свою тайну, как девица свою невинность. Наша сдержанность на него как будто не действует. Он продолжает, путая жанры: - Но опыт научил меня, что в обоих случаях следует настаивать. Для преступника самое трудное не убить, а скрыть тело жертвы. Для исчезнувшего нет ничего проще, чем скрыться; ставя себя в затруднительное положение, вопреки самому себе, никогда себя не покидающим, эти люди, к счастью для нас, плохо забывают... У нас есть все его приметы, образец его почерка, и без ведома мосье мы записали его голос. До скорой встречи! Когда я вернусь, это будет значить, что я нашел. Двадцать минут третьего. Нам как раз хватило времени, чтобы вернуться, пообедать, вымыть посуду. Звонят. Сочтя, что он и так намаялся, я предложил перенести визит врача. "Нет, - сказал наш друг, - я знаю его, он не из любопытных". Вид у него раскованный, в конечном счете он доволен своим утром, и с легкой иронией, приподнимающей левый уголок губ, он тотчас же добавляет: "Нелюбопытный, но не равнодушный". Клер, настроенная против, не пошевельнулась. Дверь врачу пошел открывать я, у Лансело в руках его вечный саквояж. - Договоримся, - тихо произносит он. - Я не могу выписать ни листок по уходу, ни, если в том имеется необходимость, рецепт, так как у него нет имени. У вас же есть определенное социальное положение, поэтому больным будете вы, по доверенности. Он тихонько хихикает и прикладывает ладонь к губам. - Я было подумал признать вас "сердечником", добиться для вас желтой карты и избавить вас от внесения налога. Но это было бы слишком. XVI  Уже три недели. На последнем ноябрьском совете я должен был осадить очень агрессивного Вилоржея, считающего, что теперь становится затруднительным отказать в иске больнице, имея имя и адрес. Пытаясь взбудоражить моих коллег денежной проблемой, он дошел до того, что заявил: - Ав случае переписи населения? А в случае пересмотра выборных листов?.. Мы окажемся в ложном положении. - Вы оспариваете решение правосудия, мосье мэр? Этот аргумент, как и обращение на "вы", сбили его с толку. Но на совете в субботу девятого ноября, сразу после полудня, в ходе горячей дискуссии о том, где сперва надо вычистить канавы - на той или другой сельской дороге, фермер Берто, весьма заитересованный в том, чтобы они начали с четвертой секции (то есть его), выложил на стол "Л'Уэст репюбликэн": - Это правда, мосье директор?.. "Неизвестный в Лагрэри, которого не видели вот уже две недели, отказывается от пятидесяти тысяч франков, предложенных ему еженедельником за то, чтобы он поделился своими впечатлениями об одиночестве". В отчаянии от того, что об этом узнали, я не смог не согласиться. - Жаль, - сказал помощник мэра Бье. - Он мог оплатить долги. Я рассердился: - Прежде всего у него нет долгов. Его подстрелили в этих краях, пусть виновные и платят. И потом, будем серьезны: надо быть совершенно безмозглыми, чтобы подумать, будто этот парень способен продать свою тайну. Ничего не говорить, не раскрывать себя, ничего не иметь - вот и все его притязание. - Дело нетрудное, - сказал Вилоржей. - Так попробуй! Каждый из нас к этому приходит, но в основном когда уже мертв. Довольный собою, я быстрым шагом отправился домой, - небо было холодное, солнце освещало лишь тротуар напротив, оставляя мою сторону в тени; и что же я увидел, когда пришел, через окно кухни? Бьюсь об заклад - не угадаете. На известковой стене пристройки, - целиком освещенной солнцем, - на глазах изумленного Леонара, мосье Тридцать, первым движением которого, когда мы его встретили на Болотище, было бросить в воду свои часы, рисовал солнечные часы. Пусть выбрасывают часы, предмет мудреный и ультрасовременный! Пусть забывают о времени, тут нет проблемы. Но чтобы показать, что он способен обойтись без старинных часов с маятником, стоявших в зале, как и без современных часов на батарейках, что висят на кухне, наш друг принялся воссоздавать циферблат без стрелок, такой же старый, как водяные или песочные часы, и, чтобы можно было свободно пользоваться обеими руками, он спокойно сел на табурет для мытья окон и пояснял Леонару: - Если ты станешь в течение всего года отмечать, как падает тень от какого-нибудь дерева, ты в конце концов научишься определять час и время года. Но здесь все более точно. Дай-ка мне клещи, дружок. Не то же ли самое делал я для детей в течение двадцати лет, рисуя на стене школы? Известно, что, зафиксировав гномон, надо наклонить его таким образом, чтобы он составил со стеной дополнительный угол местной широты. Так как мы живем на сорок восьмой параллели, угол равен для нас сорока двум градусам (девяносто минус сорок восемь). Остается только отклонить гномон в том же северном направлении, что и подвешенную к нему нитку с грузом, чтобы она была параллельна земной оси. Тень от него сможет изменяться в длину, не меняя направления. Так как эта работа, выше понимания Леонара, заканчивалась с помощью транспортира и всяких мелких инструментов, извлеченных по просьбе Леонара из моего железного ящика с двумя отделениями, изобретатель заметил меня и окликнул: - Вы видели? Нам остается только дожидаться солнцестояния двадцать первого числа, чтобы отметить кистью часы, если будет ясная погода. - Тем более что будут звонить часы на колокольне! - заметил я простодушно, закрывая окно. Можно было с уверенностью сказать, что это мастер на все руки. Я уже видел, как он затачивал лопасть на мельничном жернове: не делая зазубрин и так, чтобs не было синевы. Я слышал, как он считал, а я в это время наполнял землею с вересковой пустоши противоизвестковый ров, чтобы посадить рододендрон: "Четырнадцать лопат на тачку, четырнадцать тачек на кубический метр", - словно он был мастером на стройке. Но он не смог бы работать только руками, только головой. Поначалу меня ввела в заблуждение его осанка. Его манера держать себя и сейчас иногда ставит меня в тупик. Несгибаемый человек. Никогда не положит ногу на ногу. Сидя, он не скрещивает ступни. - Он как накрахмаленный, - говорит Клер. Однако ему не чуждо чувство юмора: если даже иногда он хочет заставить себя слушать, случается, что он попросту дурачится. За двадцать дней нельзя глубоко узнать человека, даже если он ваш сотрапезник. Но можно представить себе, чем он не является. Наш гость, хоть с виду и серьезный, не производит впечатления отчаявшегося. Присутствия духа он не потерял. Во всяком случае, у него нет амнезии, о которой говорила мадам Салуинэ. Широта его познаний, его удивительная музыкальная память свидетельствуют об обратном. Это не тот человек, что ищет себя, скорее он себя изобретает, после того как отказался от себя такого, каким был. Он умерен в еде, пьет только воду, ест салат без масла и уксуса, не притрагивается ни к пирожным, ни к другим сладостям. И не смотрится в зеркало, словно он решил не узнавать себя такого, каким был; когда он проходит мимо зеркала в передней, он отворачивается. Он не слишком велеречив. Но его молчание не отталкивает, а, наоборот, притягивает и, сознательно прерываемое, придает еще больше веса тому, что он говорит. В нем смирения не больше, чем тщеславия (по виду), и он, конечно, не страдает комплексом сфинкса, в чем его заподозрил хроникер из "Пуэн де вю". Он, по всему, лишен честолюбия, он не прикидывает, как лучше, и не заботится о завтрашнем дне; он сдержан, он неусыпно следит за собой, он, что правда, то правда, любит держаться в тени. Я полагаю, любопытство быстро насыщается, поскольку его удовлетворяют, и предпочтительнее, чтобы наш друг стал человеком без имени нашей деревни, как Беррон - однорукий человек нашей деревни, а Мерендо - колченогий человек нашей деревни; а потому я попытался выводить нашего друга на улицу для коротких прогулок, имеющих целью его перевоспитание. Но мне пришлось от них отказаться. На улице, под взглядами соседей, его торс становился неподвижным, как у статуи, и ноги, неся на себе тяжесть всего тела, путались в тростях, - он только что не падал, а вот на дорожке скромной садовой аллейки он двигался совершенно свободно, как человек выздоравливающий. Он не придает, - на это указывает все, - никакого значения собственности, если только речь не идет о самом насущном, и его участие к Леонару, свидетелями которого мы сейчас были, говорит о том, что для него большая радость сравняться с ребенком. Любопытный факт, штрих к его портрету: увидев, что течет кран в умывальнике, он сказал: "Не стоит из-за этого вызывать водопроводчика", - и починил кран сам, но постоянная работа, которая приносила бы доход, его не увлекает: Клер, переплетающей книги, он помогает лишь изредка. Несмотря на трудности передвижения, он ходит туда-сюда: чувствуется, что ему не хватает пространства, ему мешают перегородки, мебель, разные безделушки, ковры, покрывающие паркет, занавески на окнах, светильники на потолке. Он никогда не читает газет, но проявляет интерес к восьми полкам моей библиотеки, где половина книг - по ботанике и зоологии: так, я увидел однажды, как он читает книгу об эволюции моллюсков, американский труд, который, насколько мне известно, никогда не был переведен на французский, и, быть может, его вдохновляли в нем лишь превосходные иллюстрации. Что касается телевизора, то он не нажимает никогда на его кнопки, не больше, во всяком случае, чем у приемника. Но иногда за час, до того как идти спать, - а время это меняется, - он усаживается вместе с нами перед телевизором. Он даже как-то реагирует. Так, третьего числа в зеленоватом полусумраке "Филипса" я отметил, что он позволил себе подобие аплодисментов, когда стали показывать приезд в Париж ходоков Ларзака; потом он начал хохотать: на маленьком экране появился Луис Эррера Кампинс, новый президент Венесуэлы. Он даже напевал как-то старую песенку времен папаши Лубе, я спросил у него, как она к нему пришла. Президент важно восседал на заду, который раньше пинал его отец... Четвертого июля, слушая выступление парижского депутата партии "Объединение французского народа", который требовал открытия домов терпимости, он развеселился. Но он помрачнел, начал теребить бороду и в общем проявил живейший интерес к объявлению о приведении в действие плана розыска за неимением новостей от Алена Кола. Симпатия лесного пустынника распространялась, по всей видимости, на пустынника морского, но с оговоркой. - Мореплавание в одиночку - это мне понятно, - прошептал он. - Но не состязание... В другой раз - не помню уж ни в какой день, ни по какому каналу - его привлекли дебаты по поводу вивисекции. Он не переставал поднимать брови; у него это знак явного неодобрения, и в тот момент, когда одна ученая мучительница, выходя из помещения для подопытных животных, призналась, что, дабы не волноваться во время опыта, она вынуждена не индивидуализировать своих собак и не давать им кличек, а называть лишь по номерам, он вскричал: - Ага! Ничего конкретного. Что он хотел сказать? "Мне это известно: я Тридцатый у мадам Салуинэ"? Или наоборот: "Если я лишил себя имени, так это для того, чтобы никто не волновался там, откуда я пришел, из-за того, что я с собой сотворил"? Ответить на эти вопросы невозможно. Все, что я могу сказать, - это что другие его замечания, всегда быстрые, как бы нечаянно оброненные и тотчас же подавляемые, свидетельствуют то о полном неприятии, то о глубокой грусти, а то, наоборот, о животной жизненной силе, которая соседствует с горячностью сторонника жизни на природе. Тут он удивителен. Каждое утро он босиком ходит по росе в саду, чтобы "обрести форму". Он ест яблоко через три дня после того, как погрузит в него два гвоздя: получается одновременно и слабительное и укрепляющее, причем естественное. Он избавил меня от головной боли, не прибегая к аспирину: заставил меня погрузить правую ногу в холодную воду, а левую - в теплую. Он считает, что металл, так же, как кипячение, убивает полезные свойства растений, и вечером он делал мне лекарственный настой в эмалированной кастрюле, не доводя его до полного кипения... И вот еще: рядом с ним каждый из нас троих играет свою роль. Моя - покровительство и размышление, определена четко и окупается, как я полагаю, дружбой, которой он отвечает на мою. Роль Леонара, которого на улице осаждают, дабы узнать, что у нас происходит, заключается в том, чтобы не сообщать ничего, что могло бы поддержать недоброжелательство по отношению к гостю; вне себя от восторга, он скорее приукрасил бы легенду насчет сверхчеловека. Что касается Клер, - будем честны, - ее роль - обольщать, и вполне естественно, что, несмотря на свою сдержанность, несмотря на смущенные взгляды, в которых читается боязнь оскорбить меня, наш гость не нечувствителен к роли Клер. Теперь он вынужден довольствоваться лишь нашим маленьким, очень замкнутым кружком, но ведь прежде на пятнадцати тысячах гектаров его лес не кишел внемлющими ему нимфами, а значит, он получил некоторую компенсацию. Вот как раз и Клер, - она только что ушла из мастерской и присоединилась к гномонисту, чтобы помочь ему спуститься со своего насеста. Это час упражнений: четыре раза в день скрипит гравий под их ногами, когда они идут от дома к реке и обратно. Клер и Лео идут по бокам, как верные стражи, и то удлиняют, то укорачивают свой шаг. Под дикой яблоней на полпути - передышка. Другая - на берегу. Там обычно упражнение усложняется: наш друг пытается постоять немного без палок или сделать несколько шагов с одной из них, в случае чего он может опереться на плечо, на которое падают длинные черные волосы, рассыпаясь по зимнему пуловеру из толстой гранатового цвета шерсти. На этот раз ничего подобного. Спорят. Кажется, даже ожесточенно. Большая Верзу того гляди выйдет из берегов, и лодка оказывается выше берега. Лео тянет за якорь лодку и причаливает ее к колышку на берегу, так что хромоногий может ухватиться за эту вешку, нагнуться и устроиться на корме. Клер прыгает, Лео тоже прыгает, и они бедро к бедру усаживаются на скамье. А лодочник, которому больше нет нужды заниматься своими ногами, вдруг став нормальным, весь в бицепсах, отвязывает цепь, дает лодке проплыть пять метров по течению и, взявшись за весло, устанавливает его в уключину. Да здравствует весло! Я честно пользуюсь им; впрочем, это единственный способ передвижения в несильном течении Верзу, в ее узких рукавах. Но я бы не смог так виртуозно, как он, вести лодку и особенно делать колесо, поворачиваясь раз десять на одном месте, мешая воду веслом, так что не брызнет вверх ни одна капля. Лодочник забавляется. Взмахом весла он поворачивает лодку направо, против течения, и направляется к острову, где живет мой двоюродный брат, водопроводчик-кровельщик Жан Сион, и его старая парализованная мать, Мелани, моя двоюродная тетка; они живут в доме, соединенном деревянным мостом со старой дорогой на южном берегу, вдоль которого тянется бечева для подтягивания судов. Ее, конечно, не касаются. Идут вдоль нее, потом разворачиваются и возвращаются другим фарватером, заставляя пассажиров нагибать головы под низкой аркой. Но я спускаюсь и оказываюсь у причала прямо против нашего друга, а он, опершись на свои палки, скромно прерывает мои восторги и лишь коротко бросает непонятное объяснение: - Дело привычки! Когда идешь по трясине, кормовое весло вернее, чем багор. Какая трясина? С малой буквой или с большой, как Трясина Пуату или бретонская Трясина, чей покой, однако, не нарушают высокие блондины, которые любят заболоченные места в Шотландии или на Припяти? XVII  Моя дочь и я поднялись давно. Я готовлю жаркое вместо нашего гостя, который, однако, сегодня дежурный, но кажется, об этом забыл. Впрочем, у него нет точного расписания, и я сам просил его не применяться к нашему. Кроме того, вчера вечером мы легли поздно, далеко за полночь. После обзора новостей, из которого я удержал в памяти лишь заявление мосье Барра: "Корсиканской проблемы не существует", остальные программы тоже показались мне настолько жидкими - ни пения, ни охоты на индейцев, что я сел за пианино и попробовал сыграть "Белого дрозда" Эжена Дамарре, опус 161, в принципе требующего сопровождения флейты. Флейтист вскоре превзошел меня. На него, наверное, снизошла благодать. Он прекрасно владел своим дыханием, положение языка не мешало ни мягкости, ни бархатистости исполнения. Он дал нам любопытный сольный концерт, начавшийся, как заметила моя дочь, великолепным трюкачеством и завершившийся чем-то очень изящным. Короче, мы были довольны, но не покорены, как крысы Гамелона или кобры из восточных сказок, мы слушали одно за другим: "Платок Шоле" или "Мосье де Кергарьон" Ботреля, "Сонату рудокопа" Баха и "Намуну" Лало. Всего не перечислишь... Закончилось выступление "Межполюсным" Фюме - поэмой, обращенной к звездам. Наш разум и вдохновение артиста привели нас под очень черное, слегка морозное небо, утыканное неравномерно светящимися огоньками; когда видишь их на горизонте, невольно задаешься вопросом: звезды ли это или далекие лампочки, горящие, бодрствующие в домах, где пока еще не спят. Это было частью наших, Годьонов, сладких фантазий, а мы любители как того, что происходит внизу, так и того, что происходит вверху: когда небесный купол чист, глубок и кишит этими неподвижными светлячками, каждый из которых - мир, я вооружаюсь морским биноклем, который обычно служит мне для того, чтобы высмотреть выпь на другом конце пруда, самолет в небе, а иногда в обзор попадает парочка влюбленных, занимающихся любовью в двух километрах отсюда гденибудь на откосе, на ложе из сломанных веток. Я могу перечислить по порядку арабские названия семи звезд Большой Медведицы как основных смертных грехов, которые надо было зазубривать на уроках катехизиса (причем "сладострастие" у меня связывалось со словом "сладость" и казалось принадлежностью людей зажиточных); вот эти звезды: Дубхе, Мерак, Федж, Мегрез, Алиот, Мизар, Бенетнаш... Это ни для чего не нужно? А может, как упражнение мнемотехники? Более того! Проведите мысленно линию вниз от Мизара. Различите ли вы там невооруженным глазом Алькор, другую светящуюся точку, которая для близоруких не существует? Если да, то вот вам и тест: вы можете похвастаться вашим абсолютным зрением. И продолжали сыпаться имена: в этой игре я легко побиваю Клер, потому что я становлюсь дальнозорким и память моя - ничем не замутненная память учителя. Любому взгляду доступна Вега в созвездии Лиры - рекорд звездного свечения. Но гораздо меньше людей могут разглядеть белое пятно туманности Андромеды. Я, учитель, всегда возмущался тем, что два-три раза в год с учащимися не проводят ночного урока, ведь для них звезды - эти неподвижные светила, которые всегда на своем месте и существуют гораздо дольше, чем наши деревни, - стали бы родными. Но поскольку я тыкал пальцем в Орион, который в середине декабря поднимается выше других планет именно в полночь, а затем указал на красный Бетельгейзер и белый Ригель, мне дали понять, что я надоел: по земле постукивали палкой. Почти тотчас же в ночи раздался насмешливый голос: - Эскимос называет себя вросшим в ночь, а слово Китай не имеет никакого смысла для тех, кого мы называем китайцами. Так вот, представляете, как в трехстах световых лет отсюда тамошние люди посмеялись бы, услыша эти земные названия. - Надо знать, о чем речь, - сказала Клер, невидимая в тени и только ощущаемая благодаря своим духам. На западе зажглась и тут же потухла, одновременно с ответом, падающая звезда: - Хорошо, что музыка не нуждается в словах. На этой полуправде он покинул нас и пошел ложиться. Общий язык, выражающий себя без слов, - это музыка, но ей нужны ноты, и, за редкими исключениями, вроде "Форели" или "Шмеля", чье подражательное звучание не оставляет никакого сомнения относительно сюжета, она также нуждается в заголовках, иногда таких же бессмысленных, как "Отрывок в форме груши" Сати. Между тем стрелка часов приближалась толчками к четверти, и я не удивился, услышав стук каблуков Клер. - Боюсь, я его вывела из себя, - сказала она. - Желание узнать, о чем речь, для него, возможно, прозвучало как покушение на его инкогнито. Я продолжаю начинять кусочками чеснока жаркое, которое Жийон, отчим Лео, обертывает ломтиками сала и крепко перевязывает. Я позволяю себе немного рассердиться: - Все было не всерьез, черт возьми! Нам еще предстоит попыхтеть, моя маленькая. Пойди взгляни всетаки: может, он нездоров. Она не заставляет себя упрашивать. Как и в юности, Клер, вместо того чтобы выйти через дверь, открывает окно и спрыгивает в сад, старательно вскопанный, но с быстро затвердевшими комьями земли, чья жесткость не сказывается лишь на чемерице. Я обмазываю маслом жаркое, укладываю его на противень и засовываю в духовку. Но я вынужден оставить его: высовываюсь из окна. Клер уже возвращается из пристройки, дверь в которую она оставила открытой. Она задыхается, грудь ее вздымается под тканью кофточки, застегнутой на две пуговицы. Она останавливается под окном и, совершенно белая, кричит: - Он уехал! XVIII  Клер все еще стоит под окном; на ней легкая блуза, ей холодно, и она дрожит, глаза ее подняты ко мне, а я думаю. Как бы то ни было, это не предательство: он предупредил меня, что, если он соберется в дорогу, он мне об этом не сообщит. Но мне не верится: он все еще калека, беспомощный, взятый под контроль, его легко узнать и легко схватить; у него ни малейшего шанса выкарабкаться одному в разгар зимы, и он это знает. - Что он унес? Я выпрыгнул в окно, десять шагов - и вот я уже в пристройке. Электрический обогреватель потушен. Кровать убрана в виде четырехугольника с тщательностью военных. В шкафу из некрашеного дерева на вешалке остался новый костюм, а на полках лежит белье, купленное нами. Конечно, нам могли это оставить, но в углу комнаты, на полу лежит битком набитый рюкзак, каким мы его увидели в колючем кустарнике и унесли его оттуда. И что особенно важно: в одном из четырех внешних карманов лежит бумажник. - Он не уехал, он просто вышел. Только тут я заметил лежавшую на столе туалетную салфетку, а на ней - колоду карт, кусок сажи, без сомнения вытащенной из камина в зале, три клочка бумаги с нумерацией, вырезанные из газеты так, что образовалась цифра 365, и деревянное сверло из коловорота. Все ясно! Как всегда боясь графологов, гость оставил нам послание в форме шарады. - Я в лесу, - осторожно расшифровывает ошарашенная Клер и не знает, смеяться ей или тревожиться еще больше. - А как, по-твоему, он смог туда отправиться? - спрашивает Клер ее отец. Обмен взглядами. Полное взаимопонимание. Причина этого бегства, или вернее этой прогулки, не ясна. И ни ночью, ни днем никто, конечно, не видел нашего пансионера, отмеряющего километры с двумя палками в руках. - Черт возьми! - говорит Клер. - Значит, в последнюю субботу он тренировался. Нам ничего не оставалось, как спуститься к реке и констатировать, что на берегу одиноко торчит колышек, за который была привязана лодка. Из Большой Верзу можно попасть в Малую, водослив всех прудов. Тот, кто умеет пользоваться кормовым веслом, может продвинуться очень далеко: вверх - со скоростью пешехода, но обратно благодаря течению гораздо быстрее. Так как дни в середине декабря коротки, он, должно быть, вышел с зарей, окутанный фиолетовым туманом, собирающимся над водой, когда солнце еще не поднялось настолько высоко, чтобы его рассеять; и он, конечно, вернется под вечер, когда рыбаки будут разбирать свои удилища. У него есть девять часов на то, чтобы подышать свежим воздухом, доказать, что он свободен и может существовать без нас. - Ты ведь не станешь поднимать на ноги жандармов? - спросила Клер. - Если он не вернется вечером, придется к этому прибегнуть, только чтобы помочь ему в случае, если ему будет угрожать какая-нибудь опасность. Но не беспокойся: он не взял с собой одеяла, стало быть, не собирается проводить ночь в лодке. - С ним никогда ничего точно не знаешь... В ее тоне больше беспокойства, чем горечи, а вот во мне скорее больше горького чувства. Я по доброй воле связался с нашим дикарем, но бывают минуты, когда это становится хлопотным: если с ним что-нибудь случится, с кого будут спрашивать, как не с меня? Но не станем раньше времени тревожиться. Пока что займемся работой, наколем дров, настругаем щепы - так и согреемся и успокоимся. - Горе одолеет - никто не согреет. Клер одобрительно кивнула головой. Но разве не соседствует фруктовый сад с рекой, которую даже слабое прикосновение солнца покрывает амальгамой, передавая ей не только запах, но и цвет рыб? Из сада можно наблюдать за противоположным берегом, - видно метров триста берегового откоса, с севера окаймленного садами, как и наш, и там тоже есть места, отведенные для того, чтобы рыбачить, там есть понтоны, ялики, выкрашенные в зеленый цвет; а на юге пристроилась у скал ферма Гашу, чьи луга внизу засажены тополями. Деревья усеяны сотнями шаров омелы, похожи на выставку люстр, и на них, за неимением лучшего, обретаются худые черные дрозды, которые никогда оттуда не улетают. Рукав реки, по которому пройдет наша лодка, помечен - и заслонен от нас - островком, из-за которого в этом месте вода постоянно вихрится. На обратном пути нужно будет его избежать, взять немного в сторону - в более открытое место, образующее полукружие, тогда удастся проскользнуть, минуя поток, туда, где некогда скользили шаланды и их тянули за веревку медлительные першероны. - Пускай сам выбирается! Так мы говорим. Одеваемся потеплее, приносим необходимые железки, оттачиваем их. Если не считать времени, затраченного на обед, наскоро приготовленный, - глаза Клер все время обращены к окну, а ее маленькие сжатые зубы расправляются с мясом, и порой слышны концы фраз, вроде: "Если б я знала, я бы приготовила ему сандвичи", - мы в течение всего дня не покидаем сад, удаляя ненужные ветки, обрезая то, что выходит за пределы досягаемости ножниц для фруктов, устраняя червоточины, очищая раны маленьким ножом или замазывая их норвежской смолой. И то и дело поглядываем на часы. - Папа, уже половина четвертого. "Папа, ты не видишь, не идет ли кто?" Я вижу только речку, которая колышется под облачками, краснеющими из-за холодного, идущего на убыль солнца. Я смотрел в календарь: восход - в семь часов двадцать девять минут, заход - в пятнадцать часов пятьдесят две минуты; светло, погода хорошая, у нас в запасе есть еще полчаса сумерек. Говоря по правде, дочь моя, я вижу совсем не то, что ты думаешь. За то, что происходило четыре-пять раз вдали от меня и без меня, я не чувствовал себя ответственным так же, как и нынче вечером. Уже стемнело. Но надо еще привести в порядок "мари-луиз", дикарку, разросшуюся до умопомрачения: она неуправляема, и я должен ее подрезать и очистить от мха. - Папа, уже пятнадцать минут пятого. Кто это там, в конце бьефа, вода в котором больше не играет, под звездами, утыкавшими небо и светящимися между ветвями. Среди леса угольно-черных палок, - вот чем становится тополиная роща, - только что появилось черное пятно, сначала более длинное, нежели высокое, - лодка, которая, если на нее смотреть сбоку, кажется, стоит неподвижно, чтобы избежать болтанки, - но еще немного - и вот она уже более высокая, чем длинная, видимая в фас; она поднимается на волне и плывет в нашу сторону. Чтобы не выглядеть так, будто ты специально его выслеживаешь, займемся пока всякими делами. То, что высохнет, что мы срезали, будет сожжено. Мы можем подобрать ветки, свалить их в кучу даже в полной, кромешной темноте. Если бы здесь был Лео, - но мы не видели его днем, - я бы задал ему задачку, дабы занять свои мозги, но бежит Клер; она ищет какую-нибудь емкость, вот она и послужит учеником: - При дневной скорости пехоты, а именно: четыре километра в час, не включая передышек во время переходов при битве у Марны, сколько потребуется часов нашему гребцу, плывущему в одном и том же ритме на трех гектометрах, чтобы достичь колышка? Клер пожимает плечами, но почти тотчас же отвечает: - Семь с половиной минут. Точно. И совершенное вранье, с точки зрения условия задачи: что касается ходьбы, мне следовало сослаться скорее на римские легионы, способные отмахать восемь лье за пять часов. Лодка идет гораздо быстрее, чем я ожидал. В ста метрах отсюда в доме, близком к берегу, вдруг зажглось электричество, и стало видно в смутно освещенном небольшом пятне на воде, падающем из окна, две фигуры неодинакового роста, которые снова погружаются в тьму; в это же время до нас доносится легкий всплеск и шум весла, которым нервно шлепают по воде. - Четыре минуты, - сказала Клер, у которой светящиеся часы. Лодка приближается, и идет она теперь своим ходом, тормозит у берега, задевая траву, так что лодочнику остается только ухватиться за колышек, на который он, чтобы плотнее прижаться к берегу, быстро накручивает десять витков цепи. Мы не успели даже помочь ему. Он подтянулся наверх с помощью одной руки, а в другой у него были его палки. Он предупреждает: - Не приближайтесь, собака знает только меня. Еще не совсем темно, и мы узнаем собаку, она сидит неподвижно на решетчатом настиле в глубине лодки и рычит. Я подумал: это слишком, мы заняты только им, он уже донял нас, он злоупотребляет участием, которое мы к нему проявили. Этот слабый всплеск мятежности вызвал яркую вспышку. От этого мужчины исходит сила, уверенность, возможно, бессознательное стремление поставить вас перед фактом: принимайте меня таким как есть. Мы приняли. Мы продолжаем. Я слышу, как и на берегу Болотища, то же кляцанье: собака быстро выпрыгивает, встает у ноги своего друга, а тот направляется к дому и поясняет вполголоса: - Идите следом за мной в пяти метрах, пожалуйста, я очень прошу вас извинить меня за доставленное беспокойство. Но два месяца отсутствия - это слишком долго, я не мог рисковать: меня бы забыли, а собака очень дорога мне... Клер повисла у меня на руке... Ну да, ну да, доброму делу поперек не становись. За нашими спинами уже сгущалась ночь, а на улице, где группками стояли дома, на желтоватом фоне коммунального освещения она блекла. Она пахнет кошкой, - действительно, две фосфоресцирующие точки преследуют две другие на крыше. - К счастью, у меня был свисток! - продолжает наш друг. - А так бы я ни за что не нашел это животное. Собака часто лежит в старой норе барсука возле реки... Я, конечно, не собираюсь держать ее здесь; я хотел только, чтобы она знала, где я. Собака как будто поняла его и, забежав вперед, стала нюхать пристройки. Потом вернулась и, опустив нос к земле, несколько раз обежала дом. Затем мы увидели, как во дворике нашего дома она обнюхивает решетчатую калитку, освещенную ближайшим к нам фонарем и отбрасывающую зубчатые тени. Ее хозяин, - он ненавидит это слово, но так оно и есть на самом деле, - уселся на ступеньке крыльца; он тихонько посвистывает, повторяя всего лишь три ноты; точнее он пришепетывает, как птицелов, когда приманивает птиц. Собака, в чьей памяти не запечатлелась материнская ласка и которая мне кажется очень гордой, чтобы требовать ее, подходит и сначала ведет себя весьма сдержанно, но вот она позволила погладить ей голову, рука человека настойчива, указательный палец поскребывает ее шерсть. Это ей знакомо. Но рука тянется к единственному уху и трет его с обратной стороны, приближается к хвосту, к его концу; она скользит по животу, массирует с внутренней стороны правую заднюю лапу, над щиколоткой, возле большой берцовой кости; спустя минуту она проделывает то же и с левой задней лапой... Сомнений нет. Речь идет о применении метода доктора Даля: успокоение путем нажатия пальцами, - я вспомнил, что некий юморист назвал его "в общем эффективным, но как им воспользоваться, когда на вас бросается большой сторожевой пес". А наша собака - слишком дика, чтобы лизать, постанывать от удовольствия, перевернуться на спину, как это делало бы большинство собак. Она помахивает самым кончиком хвоста; она тщательно обнюхивает брюки своего покровителя, который наконец поднимается и ковыляет к дверце, открывает ее, хлопает в ладоши. Собака немедленно исчезает. Отказавшись от открытой двери, улицы, возможных встреч, она устремляется к саду, погружается в ночь, предпочитая пересечь вплавь реку, нежели подвергать себя риску в деревне. - Она осторожнее вас, - говорит Клер. - Идите-ка сюда, вы, наверное, голодны. Наконец-то мы в тепле, - температура 18o, о чем свидетельствует старый ртутный термометр, который с одной стороны показывает по Цельсию, а с другой - по Реомюру. Поскольку легкой закуски не было, то надо признаться, что съеден был целый батон и горшочек жареной свинины из Ле-Мана. Наш гость сейчас более, чем обычно, красавец галл и вновь само молчание; не желающий объяснять свою вылазку, он медленно жует, то опуская, то поднимая ресницы; наш гость без слов признается, что он смущен, что он растерян, ибо его никто ни в чем не упрекает, и взволнован вниманием этой девушки, которая, сидя напротив него, не спускает с него глаз. XIX  Видимо, молчание и разбудило меня спустя несколько минут после полуночи. Первый сон схватывает сразу, но затем, если нам недостает слабых шумов, нам не по себе, как если бы остановилось сердце, стук которого обычно мы не слышим. Когда Клер у себя в комнате, отделенной от моей тонкой перегородкой, я знаю, что она ворочается у себя в постели, я смутно ощущаю ритм ее сонного дыхания, слегка свистящего, - у нее всегда так. Впрочем, я могу спросить себя: присутствие или отсутствие моей дочери для меня действительно так ощутимо? Мне случалось, внизу, вверху, в любой комнате дома, вдруг спросить себя: "А что, она здесь?" - и правильно, я не ошибался, говоря "да" или "нет": я шел удостовериться и выигрывал лотерею. А сейчас ее нет, я в этом уверен. За восемью сантиметрами известки, оклеенной обоями, голубыми у нее, зелеными у меня, ее нет, она не лежит, как обычно, головой к западу, ногами к востоку, в противоположность мне, но по одной и той же оси. Я поднялся первый, а она осталась заканчивать или, точнее, с остервенением добиваться победы у нашего гостя, более сильного, чем она, в уже третьей шашечной партии. Она задержалась в гостиной, и я услышал только через полчаса, как застучали по лестнице ее каблучки. Я слышал, как она заперла дверь. Я бы, конечно, услышал и как дверь отворяется вновь. Но, правда, прежде чем закрыть свою дверь, она сначала долго ходила по комнате и могла запереть дверь с внешней стороны, прежде чем тихонечко спуститься вниз. Я говорю "тихонечко" совершенно сознательно. Я не говорю - тайком. Клер не афиширует никогда своих чувств, но она свободна в своей любви, настойчива, так же как настойчив наш друг в своей безымянности. Ее в спальне нет. Подняться с постели, выйти из приятной теплоты, чтобы попасть в остывающую комнату - градусник показывает 15o, - повернуть ручку двери голубой комнаты, так чтобы не скрипнула половица, с притушенной лампой в руках, от которой пальцы у меня розовеют, осветить этим малым количеством света неразостланную постель (ибо, клянусь, Клер ее не разбирала: притворство - не в ее характере), удостовериться таким образом, что ее нет наверху, а затем босиком спуститься по ступенькам вниз, чтобы убедиться, что там никого нет и что входная дверь не заперта на ключ, - нет и нет, это тоже не в моем характере. Я мог бы два раза стукнуть костяшкой указательного пальца, как говорила Клер, пленница бессонницы, требующая то таблетку и стакан подсахаренной воды, то, чтобы как следует подоткнули под нее одеяло, то, чтобы поцеловали уголок глаза. Я мог бы воспользоваться тем, что позднее стало нашим ночным ритуалом: подобно скаутам, пересвистывающимся в лесу, мы применяем азбуку Морзе. Стук обозначал точку, черта, проведенная ногтем - тире. Когда Клер возвращалась, натанцевавшись до одури на площади Лип, она таким образом посылала мне запоздалый привет, и таким же точно образом я узнал однажды утром о ее решении: ..., ...., ...,, ....,, - .. - .... Иначе говоря, "я выхожу замуж за Рене". Поразмыслив и ответив ей восемью точками (ошибка передачи), я, дурак, этим только раззадорил ее, теперь я не повторю этой оплошности. Прежде всего я не из тех, кто, если речь идет о его дочери, готов кричать: "Внимание, старина, прикасаться только глазами!" Я знаю, что это прекрасное дитя моего изготовления волнует желание, что она сама имеет хороший аппетит; я видел, как она выходила на цыпочках, видел, как она с еще влажными губами, глазами в голубых тенях возвращалась домой, утомленная и насытившаяся, и молча одаривала меня улыбкой, - неужели я буду из-за этого сходить с ума? А кроме того, что ж! Если я не смеюсь над собой густым смехом Вилоржея, принимающего все с шотландской враждебностью, то это потому, что я знал с первого дня: этого не миновать. Она хотела его, он у нее есть, ее дикарь. А он, в конце концов, не пустынник какой-нибудь. Если он дал обет бедности, обет послушания природе, а это еще под вопросом, - то ведь это никогда не влекло за собой обета целомудрия. Черт с младенцем связался. Откуда эта поговорка? Я забыл; но я хорошо знаю, что обольститель никогда не напишет своего имени возле имени моей дочери внутри сердечка, на стволе ясеня, где-нибудь на туфе; я знаю, что он не соединит их в книге мэрии. Быть может, я негодный нежный отец, алчущий ее присутствия, и потому хочу для своей дочери любовника, а не супруга? XX  Едва слышное кудахтанье автомобильчика Амели, служащей управления связи, молодой вдовы, которая, по слухам, любит, чтобы ее утешал контролер, первые ноты пения пилы (и сегодня я мог бы поспорить, что то, что распиливали на длинные, гладкие бревна, - это было не дубом, а тополем); отъезд пока еще пустой машины сборщика, катящего к группе бидонов, расположившихся после доения коров там, где тропки выходят на дорогу, - все это происходит каждый день, почти в одно и то же время, когда я бреюсь. К сегодняшнему утру следует еще добавить веселые звуки флейты, которые раздаются со стороны пристройки: "Сколько у тебя красивых девушек, жирофле, жирофле!.." По правде сказать, у меня только одна, но она находится сейчас как раз рядом с исполнителем и не может не считать, что слова слишком знакомые - одновременно и слишком значимые. За невозможностью крикнуть: "Нет, Рене!" или "Нет, Шарль!" (остальных я просто не знал), она кричит: "Нет, Ты!" Прекрасное доказательство, если б в нем была нужда, ибо еще вчера она говорила ему "вы". А также и прелестное затруднение. Вот уже месяц, как я чувствую себя обязанным, - и часто раздражаюсь от этого, дабы соблюсти анонимность, - использовать всевозможные выражения: мосье Тридцать, наш гость, наш пансионер, наш друг. У меня уже язык прилипал к горлу, что осложнило наши беседы; наши ежедневные взаимоотношения должны были казаться шутовскими, а вскоре и скандальными в глазах страсти, всегда желающей назвать свой предмет. Но звонит телефон, и я с одной выбритой щекой, а другой - намыленной бегом спускаюсь вниз. - Итак, что нового, господин директор? Вам не хочется что-нибудь мне сказать? Дни идут, отношения у вас стали близкими, и тут трудно не выдать себя... Мадам Салуинэ! Она уверена, что ее узнали, хотя бы по голосу, не говоря уже о роде вопроса, и поэтому не стала отрекаться от себя. Что нового, об этом, конечно, я не собираюсь ей напевать, во всяком случае, ее осведомителем я не стану. Сделаем по-другому. Ответим так, как если бы в действительности я не мог ни от кого ничего узнать кроме как от нее: - Ей-богу, я просто извелся. Но раз вы объявились, то, значит, вы напали на след. - И не на один! На том конце провода смущенное замешательство. Потом она подъезжает с просьбой: - Если б вы желали мне помочь, то объявите, как бы между прочим, вашему протеже, что ему хотела бы нанести визит мадам Агнес. Если он как-то отреагирует на это, предупредите меня. Я веду расследование независимо от бригады поиска. Меня не так-то просто уходить... Но тут, переменив тон на веселый, она произносит: - Кстати, я знаю, что ваш друг очень мило играет на флейте... этим, между прочим, тоже не надо пренебрегать. А правда, что он также и хороший моряк на пресной воде? Не дожидаясь подтверждения, она цедит сквозь зубы "до свидания" и вешает трубку. Речь идет о предупреждении: наш лодочник был обнаружен одним прибрежным жителем, который тотчас же дал знать об этом прокурору. Кем именно? У меня есть одна мыслишка. Почему? Это, мне кажется, ясно: потому что благорасположение, могущее стать соучастником, должно быть тоже взято на заметку. Я надеялся, что моему гостю сослужит добрую службу моя репутация, а, оказывается, она может пострадать. Медленно поднимаясь наверх в ванную комнату, я снова впадаю в уныние, и в зеркале с двумя створками, где я разглядываю себя, свое лицо, которое, - кра-кра, - выбриваю немного нервозно, я вижу нескольких Годьонов, и они показывают мне язык, очень недовольные друг другом, - одни обвиняют других в непоследовательности, а другие - первых в трусости. Возвращаюсь вниз, - умиротворенный, но с двумя порезами на щеке, смоченными одеколоном; я собираюсь пообедать, потом навестить мадам Сибило, кондитершу, немного галантерейщицу, немного молочницу, немного колбасницу, чей магазинчик когда-то содержала ее мать, а меня, когда я был ребенком, он приводил в восхищение своим разноцветьем и своими запахами. Мадам Сибило, крупная женщина с жирными волосами, скользит на своих "лыжах", очень подходящих для ее толстых варикозных ног, стянутых бандажами, просвечивающими сквозь черные чулки. У нее один глаз стеклянный, сделан он плохо, а потому смотрит на вас искоса. Так как места для тележек нет, она модернизировала свой магазин и предложила клиентам корзины металлического плетения, изменилась только упаковка товаров, за дверью с колокольчиком вы всегда найдете достаточное количество хлеба, сам же магазин стал информативным центром: - Вы слышали, что они арестовали трех торговцев мясом на Белеглиз? - говорит мадам Сибило, обращаясь к мадам Варан, которая стоит передо мной в очереди в кассу. И вот я возвращаюсь с этой новостью и с различными продуктами, в частности шестью литрами стерилизованного молока, срок годности которого я долго изучал и который мадам Сибило, если б спросили у нее, предпочла бы не знать. А пока, один-одинешенек, я жду в кухне. Ночь любви и долгое утро всегда идут рука об руку, и главная забота, по крайней мере у Клер, заключается в том, чтобы сделать из этого промедления не признание (что предполагает какое-то насилие над собой, а Клер этого не выносит), а .молчаливое оповещение: это так, папа, и не будем об этом говорить. Новая мода: до сих пор она оставляет много вопросов. Но, помимо временного зятя, она никогда никого не приводила в дом; Клер никогда не была в такой ситуации, о чем я и размышлял, не столько досадуя, сколько забавляясь, ситуации, которая могла бы закончиться, если не оказалось бы под рукой пилюли, ребенком, рожденным от неизвестного отца, хотя всегда и присутствующего в доме. Не будем, однако, торопиться и звонить в колокольчик: они идут, окно это подтверждает. Они идут тесно обнявшись. Впервые хромоногий идет без палок, на обеих ногах, поддерживаемый со стороны больной ноги, на которой он подпрыгивает и которую он волочит по гравию. Тут я вскакиваю, и на черепице, где мы записываем мелом, привязанным к нитке, поручения или телефонные звонки, пишу: "Я у кондитерши". Стираю. Скрипят одна за другой три ступеньки крыльца. Я пишу: "Звонила мадам Салуинэ". Призадумываюсь, я не люблю мадам Салуинэ, проведем еще раз тряпкой. Потом, снова подумав, я прихожу к выводу: меня ведь не обязали отчитываться, я просто могу сообщить о том, что теперь способно огорчить мою дочь. Снова берем мел. Звонила мадам Агнес... Когда я пишу последнюю букву, дверь отворяется и через нее проскальзывают странные местоимения второго лица: - Видишь, ты можешь идти без меня, говорят тебе: через две недели ты побежишь, как лань. И впрямь он движется без всякой помощи, этот наш высокий блондин, не непоколебимый, а скорее смущенный, чувствующий себя неловко, с затуманенным взглядом, как у всех самых свободных юнцов нашей вседозволяющей эпохи, когда они оказываются перед отцом свободной девушки, с которой они только что любились. Его творения не отнимают у меня моих, и поэтому я не сержусь ни на него, ни на Клер, которая тает от радости; она обнимает меня, вкладывая в этот жест всю свою настойчивость, потом поднимает голову и спрашивает: - А кто это, мадам Агнес? - Я сам собирался у тебя это спросить. Это не подруга твоя? Она просто сказала: "Говорит мадам Агнес. Я буду у вас через час", - и повесила трубку. Если заинтересованное лицо понимает, что дело в нем, то он лицедей высшего класса. Он не проронил ни слова. Все в его повадке выражает безразличие и позволяет думать, что этот небольшой несчастный случай касается только меня и моей дочери, но никак не его. Клер долго раздумывала, засунув в рот палец, и наконец прошептала: - Какая-то Агнес... нет, я не знаю. Может, она ошиблась номером? Если речь шла об опыте, заключающемся в том, чтобы произнести имя возможной родственницы - матери, жены, сестры или там еще кого, - чтоб встревожить исчезнувшего, то, надо сказать, мадам Салуинэ дала осечку. Впрочем, и я тоже... Отметим, кроме того, молчание мадам Салуинэ, даже не намекнувшей на арест грабителей: она продолжает думать, что с добрыми намерениями не рыщут по лесам, и она не намерена подписать сейчас же прекращение судебного дела. Но "Л'Уэст репюбликэн", который падает ко мне в ящик, менее скромен. Под заголовком "Наконец-то они у нас в руках!" он публикует на одной полосе две фотографии: одна - хозяина, затерявшегося где-то в глуши нантского ресторанчика, который не мог не знать происхождения мяса или птицы, найденных в его холодильниках; другой снимок представлял фермера из Белеглиза, который вместе с сыновьями грабил соседей и, чтобы все запутать, - это уже верх наглости! - затесался среди жалобщиков. Если предыдущий тест не дал ничего, то статья, прочитанная Клер, составила другой, на этот раз весьма красноречивый. Воспользовавшись отсутствием друга, - он принимал душ (а между нами, мог ли он это делать, живя среди болот и колючих кустарников?), - Клер вырезала статью и прошептала, не глядя на меня: - Как только нога пройдет и ему дадут свободу, ничто его здесь больше не удержит. - А ты?! - воскликнул я, и в моем возгласе прозвучало утверждение, а не сомнение. Клер опустила голову, ее волосы разделились на два черных крыла, открыв низ затылка, единственное место на ее теле, которое, никогда не получая солнца, не загорало, а оставалось белым. - Я не строю иллюзий... Знаешь, что он сказал мне сегодня утром, одеваясь? "Нас тянет друг к другу, и это естественно. Но тебе не надо ко мне привязываться". XXI  Когда муниципальная комиссия школ отправляется туда с обычным визитом, я чувствую себя помолодевшим. Ничто не мешает мне ходить туда чаще, пусть даже одному, но я знаю по личному опыту, как болезненно реагирует на это директор школы, чье скромное жалованье менее компенсировано долгими каникулами, чем добросовестным отправлением своих обязанностей. Я не хочу действовать на нервы мосье Паллану. Я отношусь с недоверием к разного рода почетным званиям, и я знаю, что, выходя оттуда, я душой останусь там и буду считать на пальцах, сколько лет я в отставке, я буду перебирать в памяти все, что относится к моей эпохе, и все, что изменилось: книги, учебный материал, методика и особенно лица... Да, лица детей, раньше они все были как на ладони, начиная с младенчества и кончая удостоверением об окончании школы; а сегодня, за исключением Леонара и нескольких малышей - наших соседей, все такие же чужие, как круглоголовые ученики моего коллеги из Сен-Савена, в один из классов которого я случайно попал. На этот раз, однако, во мне заговорили рефлексы педагога, который ждет инспекторов. Я провел пальцем по радиатору, по оконным рамам. Прекрасно, пыли нет. Мои глаза устремились на красный столбик термометра. Прекрасно, температура почти градус в градус. Мы еще обратили внимание на крышу, где оказались сломанными две черепицы, на недостаточное количество умывальников, поговорили о канцелярских принадлежностях, о себестоимости столовой, о зарплате начальницы столовой, которая требует, чтобы ей платили за весь день. Вилоржей, бывший в качестве мэра главой комиссии, но считавшийся с моей компетенцией, дал мне волю, а мы с директором обращались друг к другу не фамильярничая, но вежливо, называя один другого "господин директор". Мы с ним решили ликвидировать черепичные писсуары, где баллон все время крутится в моче, и заменить их четырьмя кабинами, похожими на те, что предназначались для девочек. - Тремя, наверно, - сказал Вилоржей. - Это будет зависеть от цены и дотации, которую мне предоставит санитарная служба. И, резко сменив тему, он довольно почтительно обратился ко мне: - Кстати, что касается вашего невиновного подопечного, то тут вы были правы. Я понял, что он хотел меня уколоть, но я сделал вид, что снисходительно принимаю публичное покаяние. Мы шли от залы к зале; детский сад, подготовительный класс, класс начальной профессиональной подготовки Э 1, Э 2, класс современного и классического преподавания Э 1... А придя в Э 2, где обычно священнодействует патрон, я не смог устоять: меня потянуло к длинной черной доске, стоящей перпендикулярно к возвышению, и я не сумел подавить желание решить задачку, запачкав мелом рукав. После чего я пошел похлопать по склоненной спине Леонара. - Хорошо успевает, - сказал мосье Паллан. - Если он весь год будет держаться на своих 6,5, он перейдет в шестой. Но вот сочинения у него хуже, чем домашние задания... Иначе говоря: вы ему здорово помогаете, коллега, и, однако, когда вы были на моем месте, вы не могли не заметить несправедливости, от которой страдают дети крестьян и рабочих, потому что часто они хуже подготовлены перед школой, они не учатся дома, - это привилегия тех, у кого образованные родители или крестные. Он не настаивал. Его собственный сын по своим великолепным баллам - 9,2 стоит во главе одноклассников. Мы пошли к двери, и только тут я заметил девочек и мальчиков, задравших носы, хотя и с безразличным видом, в одном и том же направлении: они рассматривали панно, на котором были развешаны лучшие рисунки. Ба! Среди обычных сюжетов, - цветы, деревья, с круглой или заостренной кроной, дома, превосходящие высотой огромные светящиеся солнца, - фигурировало с полдюжины волосатиков, усатых и бородатых, по виду хорошего здоровья, с двумя голубыми точками на месте глаз и двумя розовыми пятнами на скулах. - Он очень популярен, - сказал мосье Паллан. - Жаль, что его держат взаперти! - прошептал Вилоржей. Замечание несправедливое. Теперь в доме обстановка изменилась; достаточно поглядеть на Клер, чтобы понять, как она неспокойна, - неизбежное следствие чувства, которое как будто бы не соответствует желанию партнера. Возвращаясь с болота, она бросила: "Должны ли мы помочь ему самому сделать выбор или, напротив, помочь ему вылечиться?" Теперь не было, как раньше, четкой альтернативы. Мы делаем все, что должно, чтобы он мог выходить на улицу, наш гость. Но исподволь. Хотя мы всегда предпочитали ноги колесам (даже колесам велосипеда), мы оба согласились, что в данном случае нужно пользоваться автомобилем - этой катящейся ячейкой, не дающей возможности прицепиться кому бы то ни было, но позволяющей делать дальние прогулки по лесным дорогам, даже просекам, - они, правда, становятся непроезжими в дождливую погоду, но когда подморозит - вполне годятся для прогулок. Предлогом была еще и собака: она не вернулась, следовательно, надо найти ее, искать в районе, где она часто бывает, сравнительно легкодоступном, начинать следует с круглой поляны Ла Гланде, идти по линии тушения огня, а она, пересекая Малую Верзу и особняк Рессо, выводит на дорогу к Сен-Савену. Достигнув цели, мы выйдем из машины и пойдем пешком. Пусть обитатель леса делает что может, пусть снова оживет. К его большой радости, мы встретили его пса... А также, как я и надеялся, заботясь не только о его больной ноге, лесничего, объезжавшего свои владения, и группу дровосеков, которым не было отказано в рукопожатии и которые призадумались, глядя на стволы с сероватой корой, ребристой, бугорчатой, лежащие недалеко от огня, взметавшего ввысь свое пламя, где горели, сухо потрескивая, срезанные ветки. - У ваших чернышей повсюду ржавчина. Насколько мне известно, только в некоторых районах Франции так называют черный тополь. Было бы интересно узнать, в каких именно. У каждого из нас - свой словарь. Словарь нашего друга, как, впрочем, и его вкус в еде, - он предпочитает сливочное масло растительному, к которому он испытывает отвращение, - указывает на то, что он родился не к югу от Луары. И если учесть некоторые высказываемые им мнения, некоторые суждения, с которыми он охотно делится с тех пор, как он, позволительно будет сказать, стал членом нашей семьи, то тут можно продвинуться далеко. Позавчера, в субботу, рабочие ушли, мы с Лео отправились повозмущаться порубкой, которая была сделана в двух километрах отсюда, чтобы открыть путь третьему каналу для очистки Большой Верзу. Именем прямой линии или правильной дуги, милых сердцу сельских инженеров-строителей, будут уничтожены молодые дубки, острова, бухточки, излучины реки, обсаженные ольхой, которая смотрится, как в зеркало, в воду, а вместе с ними целый мир лягушек, голавлей, зимородков, уклеек, куликов, прогуливающих свои выводки в стрелолисте... Все это - чтобы сделать от одного заграждения до другого нашу реку маловодной, так кажется; чтобы она не орошала больше наши поля, выхолощенные, обнаженные, по ним теперь будут ходить трактора, уничтожат наши зеленые изгороди, а наши овраги превратят в стоки! Придя на место, мы увидели еще только набросок канала, вспоротый пейзаж, кучи жирной земли, смешанной с булыжниками, вырванные корни, колеи, прочертившие траву и стойбище механизмов, покинутых на время уик-энда, за которыми следил сторож, попыхивающий трубкой на пороге одного из бараков; мы все четверо уставились на шагающий экскаватор с масленкой для смазки, скрепер, покрытый грязью, высоко водворившийся на огромные колеса, бульдозер, остановившийся перед тем, как сделать последнюю выемку. Пять минут мы молча стояли, кипя от ярости. Затем Клер ткнула пальцем наугад в экскаватор ярко-красного цвета с застекленной кабиной, посаженный на гусеницы и похожий на гигантского краба, у которого было лишь одно щупальце, огромная четырехсуставная рука, сверкающая домкратом, ощетинившаяся толстыми черными трубками передач и давления. - Пожиратель! - проворчала Клер. - Это "Поклен-90", - уточнил спокойный, уверенный в себе голос. И последовал комментарий: - Даже если не делать природе бобо, можно утверждать, что это идиотизм. Поворачивание рек в глинистых почвах спасает от небольших паводков, но способствует половодью. Мы говорим теперь о проселочной дороге, которую пересекла чуть дальше траншея. В этом месте, где собираются воздвигнуть мост, поднимался на западном склоне общественный памятник, нигде не зарегистрированный, но такой же старый, как замок Шамбор, единственный свидетель жизни двадцати поколений, со стволом, напоминавшим торс, с сильными ветвями, в панцире из толстой коры. Само собой, господа инженеры ничего не сделали, чтобы его не трогать, и от него остались лишь кубометры древесины, столько-то обломков и грубо наколотых поленьев. Между тем он не мог знать, человек, сидящий возле моей дочери на заднем сиденье машины, что там всегда стоял самый щедрый раздатчик каштанов, каких я никогда больше не видел. Но по желтому цвету древесины, по запаху опилок, оставленных резальщиками, который мы вдыхали из-за открытой дверцы машины, он узнал дерево и даже произнес мрачно и разочарованно: - Это был каштан, они сделают из него танин. XXII  Этот мосье - ростом более метра восьмидесяти пяти сантиметров и держится прямо, как палка. Должно быть, он был блондином, если судить по нескольким медного цвета нитям, попадающимся среди белых, коротко стриженных волос, и густым бровям. С виду он серьезный, решительный, держится с достоинством, и его хорошее, солидное пальто, которое он расстегнул, его коричневый костюм, его жилет, под которым скрывается скромный галстук, берущий свое начало из-под очень белого воротничка, его брюки с четкой складкой, его черные, тщательно начищенные черные туфли, - все говорит о том, что человеку этому следует оказывать почет. Глаза у него голубые, лицо гладкое, костистое, суровое, все в мелких морщинках. Добавим, что он не позвонил; он пришел именно в тот момент, когда я подметал тротуар и оставил дверь полуоткрытой; должно быть, он принял меня за моего соседа, так как вошел не поздоровавшись, весь негнущийся, и остановился на ковре; а я, даже не откинув метлы, в халате, водрузился прямо перед ним, в то время как он крикнул: "Есть здесь кто-нибудь?" Потом повернулся ко мне и сказал сиплым голосом с бельгийским акцентом: - Я имею дело с мосье Годьоном? Позвольте представиться: Альбер Кле, из Брюсселя. Извините за вторжение: я хотел бы видеть моего сына. Однако стоит взглянуть на мою физиономию: в фас она выглядит естественно, но зато профиль, отражающийся в зеркале, которое стоит на дороге и в которое я наблюдаю за собой уголком глаза, очень выразителен! Я оглушен. Несмотря на неправдоподобность ситуации, я к ней привык: неопознанный стал неопознаваемым... Отец! Кто же его предупредил? Когда? Как внезапно он появился после стольких месяцев поиска, не сопровождаемый ни одним представителем власти? Я, естественно, не могу просить его показать мне документы, потребовать для сравнения фото его отпрыска. Он неподвижно стоит на ковре и даже не протянул мне руки. Холодным взглядом наблюдает за моим смущением. Он продолжает: - Не правда ли, мосье Годьон, - ведь это вам правосудие доверило его? Уяснив, что он согласится со всякой попыткой идентификации. Видите, я приехал один, чтобы не наделать шуму и никого не обеспокоить. У меня свои резоны действовать без огласки. - Да, но где доказательства, что вы отец? Мосье Кле просто наклоняет голову. Из всего, что он только что сказал, единственное слово, которое я удержал в памяти, это слово "попытка". Значит, уверенности нет. Если неприлично признать, что от этого мне становится легче и приходит на ум, что моего гостя не однажды требовали по ошибке, тем хуже! Есть отчего беспокоиться. На какую реакцию способен "сын"? Что он может выбрать? Немедленное бегство? Возвращение в отчий дом? Ни то, ни другое - не мое дело, не будем даже пытаться узнать, кто посылает нам этого визитера, пусть это окажется недоразумением, и перейдем к испытанию. - Я иду за ним. Он наверху, в мастерской, рядом с Клер. Никогда ступеньки не казались мне такими высокими, ноги такими тяжелыми, а мысли такими сумбурными. Что ж, это правда! Мы ничего не знаем, мы не можем его защитить от того, кто хочет ему зла или кто хочет ему добра против его воли. Когда в любую минуту можешь быть настигнутым тем, от чего ты бежал, когда располагаешь верными друзьями, то доверяешь друг другу и делишься своим предчувствием, предвидением, уж не знаю, подаешь сигнал бедствия, ищешь путь к отступлению, какое-нибудь укрытие или просто-напросто какого-нибудь прибежища. Я оказался на площадке. С трудом перевожу дух. Еще три шага, и я в мастерской. Произношу только: - Внизу мосье Кле. Я тут же успокоился. Успех не больший, чем с мадам Агнес. Клер, склонившись над работой, продолжает тщательно определять место пяти ниток на корешке, поделенном на двадцать семь равных частей, что позволит ей прошить первой ниткой верхний край, а последней - нижний. Что касается маловероятного сына Кле, то он на одной ноге, похожий на цаплю, небрежно сортирует прибывшие материалы и распределяет по соответствующим ящичкам пергамент, сафьян, мадрас, телячью кожу, джут, велюр, хлорвинил... - Что ты сказал? - спросила наконец Клер, подняв носик от книг. - Я говорю, что некий мосье Кле, с которым я не знаком, которого не ждал, стоит внизу в гостиной и хочет видеть своего сына. Клер вскочила, и если б я не знал, что с ней случилось нечто необычное, о чем наши добрые кумушки назидательно говорят: "От любви кровь ударила в голову", то мне достаточно было посмотреть на мою дочь, чтобы в этом убедиться: вид у нее был растерянный, она задыхалась, так что смогла произнести лишь два слова: - Его отец! К счастью, страдать ей недолго. Наш гость, который недоверчиво, почти зло наблюдал за нами, машинально растирая между пальцами кусок овечьей кожи, известной под названием замши, изменился в лице. Взволнованный, по всей видимости, тревогой Клер и моим замешательством, он бросает кожу, которая падает ему на ногу тыльной стороной, и вдруг, положив руку на живот, начинает хохотать - прерывистым безрадостным смехом, и смеется, и смеется, и никак не может остановиться. Он покраснел как рак; но вот он остановился и, взглянув в глаза Клер, выпаливает: - Мой отец? И вправду, лучше не придумаешь. Он умер тридцать лет назад. Я никогда не знал его. Я родился после его смерти... Фраза замерла у него на губах, которые он закусил слишком поздно. Ну что ж! X, Мютикс, мосье Тридцать, а сегодня мосье Кле, одно другого стоит, но к нему ничего не прилипает. Для правосудия, для властей, для дружбы, для любви он еще не контактен. Но он только что нечаянно обронил две важные фразы, которые наводят на след, которые выдали его возраст, и очень ценные и необычные данные о рождении; и усугубляющее обстоятельство - это было услышано только нами. Истинный или поддельный бельгиец на цыпочках поднялся следом за мной, остановился на площадке, а теперь появился в дверях. - Вот и доверься людям, - просто сказал он. Его спокойствие говорило само за себя, но нам уже было все ясно. Пусть он будет из Брюсселя, охотно верю: бюро поиска имеет везде своих служащих, и внешность того, кто еще остается "неизвестным из Лагрэри", может навести на мысль о его фламандском происхождении, с родственными связями как по ту, так и по сю сторону границы. Мосье Кле, все такой же неподвижный и такой же громоздкий, пренебрегши нашим враждебным молчанием, спокойно признался: - Досадно! Это было правдоподобно. Но я не сожалею о своем визите: то, что сказал мосье, очень интересно. Я не смогу ни проводить его, ни вытерпеть еще раз его улыбку одними углами губ, ни выслушать это последнее умозаключение, которое, по правде говоря, недалеко от истины: - Между нами, мосье Годьон, с вами каши не сваришь: можно подумать, вы и польщены тем, что скрываете у себя этот феномен, и озабочены тем, что он у вас живет. XXIII  Черный вторник: это не я придумал, это изумленная пресса так окрестила его за аварию, лишившую всю страну электричества, вроде той, что случилась в Америке, но у нас считавшуюся невозможной, показавшую всю непрочность нашей "цивилизации киловаттов", неожиданно лишенной тепла, освещения, холодильников и погруженной в настоящую ночь, дрожащую от холода ночь XVII века, не имеющую других средств спасения, кроме чурки да свечи. Уже ранним утром, очень колючим, очень заиндевевшим, мы забеспокоились: отключение тока на час, без сомнения, разгрузка, но ток вернулся, прежде чем мы отправились в жандармерию произвести очередную отметку, на этот раз нас принял сам бригадир Бомонь, развалившийся за своим столом: добряк, впрочем, ничуть не был раздражен, его скорее позабавила эта упорная безымянность, которую никому не удалось раскрыть, ни даже объяснить, и он принялся разглагольствовать, сдвинув кепи набок: - В конечном счете, юноша, я подозреваю, что вы честный человек, не считая самой малости. Но черт возьми! Пудрить мозги обществу - это нехорошо, это непростительная непочтительность, потому не удивляйтесь, что оно ищет с вами ссоры. Он сосал окурок, выпуская легкий дымок. - Что такое вообще-то человек? Продукт культуры, заданного времени и пространства. Пчела в улье. Когда пчела теряется, улей от этого не страдает, но заблудшая душа, которой незачем больше жить, умирает. Вы подаете дурной пример, и мне кажется, вы достойны осуждения. Бригадир не ожидал никакого ответа. Однако ответ неожиданно явился: - Я не ищу последователей. Кто хочет подать пример, тому не следует уходить от толпы; скорее - напротив. - Речь не о примере, вы вызываете протест! - вскричал бригадир, слегка приподняв зад и с большим интересом глядя на нашего гостя. Но он больше ничего не добился. А мы добились. Ненамного больше, правда. Бывают дни, когда молчальнику хочется расслабиться, разрядиться. И кроме того (хорошо, что наш друг признался нам, что дворняга, помимо своего нюха, обладает также талантом слушать не понимая), слово - это зараза, которой одиночество, по-видимому, не боится, но в близком общении она опасна. Любовник дочери, друг отца, который во всех случаях показал себя его сторонником; было очевидно: в течение уже нескольких дней его одолевает чувство признательности, желание участвовать, говорить разные вещи, - не переставая пропускать их через фильтр, - как будто он был мне чем-то обязан. А чтобы говорить определенные вещи, как и делать их, нет ничего лучше темноты... Мы были еще в мастерской, когда вдруг потухли шестидесятисвечовые лампы в эмалевых светильниках, подвешенных над нашими обычными рабочими местами, и в один миг мы стали слепыми, - дочь, трудившаяся над тисками, обжимавшими корешок, и я, работавший на обрезке. - Пробки выскочили, - сказала Клер своим обычным, но как бы приглушенным темнотой голосом. - Нет, - возразил наш гость, стоявший у окна, где он что-то мастерил, - света нет во всей округе. В подобных случаях мы зажигали газовую лампу. Но ради нескольких минут не хотелось идти за ней и искать ощупью на верху этажерки. - Давайте проведем небольшой сеанс лечения темнотой, - предложил я. - Як нему уже привык, - сказал голос стоявшего у окна. - Папа обожает темноту, - сказал голос корпевшей над тисками. Да, я люблю темноту, она многообразна, как голубизна или серые тона дня. Я говорю не о темноте города, прорезываемой неоном, мигающей освещенными стрелками часов. Я говорю об апрельской темноте, сквозь которую проклевываются цветы, - их место можно определить по запаху; о темноте июльской, более короткой, но и более глубокой, в которой слышно, как снаружи коровы жуют невидимую траву; а зимняя темнота, когда луна цепляется за бледные ветви берез, но не может просочиться сквозь ветви елей!.. В данную минуту мы сидели в темноте дома, где память расставляет по местам предметы и, с точностью почти до сантиметра, - если в этом есть нужда, - обеспечивает их присутствие. - Если забарахлил трансформатор на станции, то это не меньше чем на час. - Ха! Это немного затянувшееся затмение. Обе фразы, предшествуемые шарканьем ног, на этот раз были произнесены в одном и том же месте, у стола для сшивания блоков, откуда послышался поцелуй, подтвердивший сближение. - Все-таки было бы лучше перейти в гостиную. Я согласился. Шаря в темноте рукой, нащупывая ногой, мы, даже не зажигая спички, ориентировались в пространстве: вот дверь, выходящая на площадку, ребро первой ступеньки, перила, которые оканчиваются внизу стеклянным шаром; вот уже и гостиная, в которую мы входим через стеклянную дверь и, наконец, обходим круглый столик, одно из кресел, занимающих собственно гостиную напротив уголка-столовой. Это очень старая игра как для меня, так и для Клер, всегда выигрывающей, но на этот раз опаздывающей: она поддерживает больного. В гостиной, куда через дверной проем, ведущий в сад, проникала только гагатовая ночь, исчезло малейшее свечение, даже медь маятника. Я смог ощупью найти транзистор на буфете и, спасенный его батарейками, напасть на сообщение какой-то далекой станции, вероятно швейцарской, - звук все время исчезал, но мы узнали, что Индира Ганди была только что арестована, что светила медицины собрались у постели агонизирующего Бумедьена и что во Франции перегруженная часть железнодорожных путей взлетела на воздух. - Если бы я знала, я принесла бы дров, чтобы у нас было яркое пламя. Пойду зажгу газовые горелки, а дверь на кухню оставлю открытой, - сказала Клер. И так вот, не представляя себе серьезности поломки, веря, что свет вернется с минуты на минуту, мы ждали, разговаривая о том о сем, а радиаторы в это время медленно остывали. Такой род разговора обычно трудно запомнить. Кажется, первой ринулась в атаку Клер, сказав: - А этот Бомонь в общем-то не такой уж плохой мужик! Но все его определения... И вот начался бессвязный разговор, что-то среднее между диалогом и монологом, иногда прерываемый молчанием, чтобы возникнуть вновь и длиться дольше, набирать силу. Сначала послышался шепот: - Бригадир все-таки произнес верное еловой протест. Отказ быть соучастником - это серьезно... Стук маятника заполнил молчание: пятьдесят раз примерно. К моему удивлению, шепот возобновился: - Когда меня ранили, я закричал: "Скорее в больницу!" Инспектор обратил на это мое внимание. По его версии здесь было противоречие, рефлекс, доказывающий, что я не очень долгое время жил один. Да, правда, я пришел к этому не сразу... Клер нерешительно заговорила о другом. О проблемах переплетного дела, в частности. Я хорошо понимал, чего она боится. Тот, кто старается объясниться, в то же время убеждает себя... а завтра будет злиться на вас за свою откровенность. Знание в некоторых случаях не дает власти, а лишь ограничивает ту, что вы имеете. Но тень оживилась: - Мне хотелось бы, чтобы вы оба поняли меня. Чем больше становится людей, тем больше они жалуются на одиночество. Людям нужно, чтобы их стесняли, ограничивали, тогда они чувствуют жизнь... Любопытно! Что бы там ни было, каждый пожизненно заключен внутри самого себя, и не из-за чего шум поднимать! Смех, настоящий смех сопровождал его выпад: - Насколько мне известно, бог одинок целую вечность, и ему нравится, а люди созданы по его подобию... Засим последовавшая пауза длилась целых две минуты. Потом он продолжал: - Каждый из нас - единствен в своем роде, так кажется. Однако не человек принимается в расчет, а его имущество. Желая потреблять, вы становитесь рабом того, что вам принадлежит. Что касается меня, то меня интересует другое противоположное роскошество: жить без благ, без правил, без гарантий, без амбиций, без памяти, без имени... - В общем, почти без себя! - заключила Клер. По улице проехал автомобиль и своими фарами ощупал потолок. Кошка мяукнула, и я, из-за того что не видел ее глаз (глаза кошки всего лишь аппарат, отдающий свет), не смог узнать, прыгнула ли она на раму форточки. Клер, ерзавшая на своем стуле, не осмелилась уточнять. Я, - и это впервые, - нарушил пакт и спросил: - Однако вы называете людей, растения, животных, вещи. Почему же делать исключение для одного себя? Я приготовился к атаке. И напрасно! Мой гость спокойно ответствовал: - Мы только то и делаем, что меняемся - в возрасте, в физическом обличье, иногда меняются обстоятельства, место жительства, идеи... Что общего между всеми нами, от младенца до старика? Имя. Произвольная отметина, но неизменная. Отбросить его - это действительно отказ наиболее радикальный для одних и наиболее затруднительный для других. Вы не оставляете им ничего. Лишенные слова, которое должно вас определить, лишенные социального смысла, вы становитесь ирреальным, вне языка, вне применения, вне закона. Из всей этой истории вы увидели так же, как и я, до какой степени это сбивает с толку! Я дышу, сплю, ем, я живу очень хорошо, но не должен бы: в репертуаре я не значусь. - Вы фигурируете в своем: себя не забывают, - вставил я, раздраженный тирадой, неожиданной для этого молчальника. - Верю, что воспоминания тоже владеют нами, - тотчас же возразил он. - Но как учат назубок, так же можно и забыть. По крайней мере, можно попытаться... Благодаря этому признанию он вновь стал естественным: человеком, у кого, без сомнения, прошлое было не из лучших, кто отказывался отныне включаться в жизнь... Он ответил только на половину моего "почему?". Дальше он не пойдет, он не мог сказать все. Спохватившись, он все-таки добавил: - Можно попытаться... В частности, когда имя стало таким тяжким, что надо его оставить, чтобы пережить его. Впрочем, открою вам, это крайне тяжелое решение, в успехе которого я не уверен и которое небезопасно. Я никому бы этого не посоветовал. Требуется слишком большое усилие. - И гордость?.. - выдохнула Клер. Замечание Клер не было оспорено, и никакого ответа мы так и не дождались. Быть единственным, кто не хочет быть никем, - тут действительно можно подозревать, что основная причина, - даже если она не единственная, - нанесенное оскорбление. Я услышал, как Клер поднялась. Света все не было. Разгадки - тоже. Справа от меня моя дочь начала щелкать зажигалкой для курильщиков, посещающих наш дом. Там оставалось еще достаточно бензина: можно было зажечь шесть еще не оплывших восковых свечей в двух подсвечниках, каждом с тремя ветвями, обычно просто декоративными. XXIV  Что сказать о конце этого года и о начале другого? Один за другим последовали почти светское рождество, которое подкармливает неверие, смерть Бумедьена, Новый год, изобилующий деревенскими пожеланиями, - более ритуальными, чем городские, - гибель "Андроса Патриа" в открытом море, волна холода, прекрасный и замечательный заказ янсенистов на пятьдесят книг с кожаным корешком; рождение в Шотландии ребенка из пробирки; бегство в Египет шаха Ирана; свинка у Леонара, на две недели лишившая нас его присутствия; поломка нашей старой морозилки... Короче - смешение хорошего с хозяйственными неприятностями, с драмами малого экрана, с различными слухами, быстро опошленными радио и телевидением, которые охотно снабжают ими людей, как мясник сосисками. Но что особенно отложилось у меня в памяти в этот период - это, конечно, серия неприятных случаев, происходивших с нашим другом. Мы и правда поверили, что в дни, последовавшие за повреждением в электросети, он постепенно объяснится, примет себя, вернется к себе. Отец и дочь, боясь быть дезавуированными, ничего об этом не говорили. Но Клер, то желая знать, то больше не желая, раздираемая противоположными силами: то все делая, чтобы не отпускать от себя, то боясь отпугнуть, все-таки нашла средство мне шепнуть: - Если он все скажет, что ты будешь делать? - Да ничего, дорогуша, ничего. Действительно, ничего. Представляя себе эту историю, я не мог понять ни почему, ни каким образом власти предержащие могли бы узнать то, что знаем мы, и принудить нас говорить. Что касается самой тайны, хотел ли я, чтобы она раскрылась? Не меньше, отвечу я, и не более, чем Клер. Доверие льстит, но может также и разочаровывать. Наш незнакомец, поставленный в разряд именно таковых, единственный в своем роде и вдруг раскрытый, названный, обычный... Это, без сомнения, умалило бы его. Решивший довериться тянется к признанию; молчание, прерванное ради одного, становится доступнее другим, - и закон... Нет ничего легче, чем жить между двумя искушениями. Для нашего друга еще легче, чем для нас. Вот он раскованный, предупредительный, я не осмелился бы сказать: счастливый или влюбленный, хотя он давал к этому повод, во всяком случае, так прикипевший к нам, что мог бы считаться моим зятем; и вдруг на другой день - словно его подменили: замкнутый, подозрительный, печальный, негодующий, как священник, у которого мелькнула мысль отказаться от сана. И тогда он становился неблагодарным, повторял без конца, что он не на всю жизнь остался у нас, а лишь зашел мимоходом, что мы перестарались, что мы напрасно живем в заточении вместе с ним, что не надо бояться оставить его одного, так как настанет день и он вынужден будет снова жить один. Он мог упрекнуть Клер за то, что она больше не навещает свою тетку, а меня - что я пропускаю партии в бридж. Он мог также закрыться в пристройке и там играть то на флейте, то на губной гармошке. Он мог исчезнуть снова на целый день, мог уйти ранним утром, а вернуться поздним вечером, неся в руке, - с полуулыбкой, слегка вызывающей, - то выращенного в садке кролика, задушенного его собакой, то толстых угрей, которых он чистил сам, от головы к хвосту, прежде чем превратить их в матлот {Рыбное блюдо под винным соусом.}. Однажды он исчез на всю ночь, и я узнал об этом случайно, услышав рано утром, когда еще не рассвело, глухой стук лодки о берег и скрежет раскручивавшейся цепи. Клер, ночевавшая не у себя, а у него, не обмолвилась об этом ни словом. Я подумал, что и мне лучше промолчать. Этот случай я не отношу к числу происшествий, о которых я говорил. Первое действительно показалось мне забавным и даже поучительным: вновь встала проблема - как жить, не имея гражданского состояния. Спускаясь в супрефектуру для получения третьей "визы", я слегка заехал на повороте на желтую линию, и два жандарма на мотоциклах, непохожие на местных, выскочили из-за живой изгороди, пустились за нами в погоню и, катя по обе стороны от нас, стали размахивать руками, чтобы мы остановились в стороне, потом поприветствовали нас с холодной вежливостью и потребовали наши документы. Я говорю не случайно: наши. Не только мои, которые были хмуро просмотрены, но и моих спутников. Спокойный при составлении протокола, я держался в рамках приличия и мог показать все, что надо, включая карточку добровольного члена общества "Друзья полицейских", которую подсовывал в права и тем иногда добивался снисхождения, - но чаще она вызывает раздражение у самых несговорчивых. Клер, извлекая из своей сумочки брачное свидетельство, не удержалась и хмуро проворчала: - Не считаете ли вы, мосье, что из-за десяти сантиметров в сторону, на полном ходу, вы могли бы не утруждать себя? Про мои шины сказали тут же, что они слишком гладкие и могут подвести меня на виражах; и наш гость, сидящий на заднем сиденье, тоже был взят в оборот. Жандармы на мотоциклах, эти вечные скитальцы, были не из нашего района и ничего не слышали о незнакомце из Лагрэри, поэтому они нашли весьма подозрительной справку о выходе из тюрьмы, которая была лишена поддержки какого-либо другого документа; они засыпали юношу обычными вопросами: "Дата и место рождения?", "Чей сын?", "Профессия", "Домашний адрес?". Вопросы остались без ответа, а нашими объяснениями они не удовольствовались; им они показались путаными, неправдоподобными, и блюстители порядка то и дело прерывали нас: "Дайте сказать мосье", - который как раз и не открывал рта. Они принудили нас следовать за ними, чтобы все прояснить, в ближайшую жандармерию. Это была именно та жандармерия, в которую мы ехали, и взрыв хохота бригадира поставил их в тупик и наверняка помешал их карьере. Менее забавным был другой случай. Не имея больше никаких новостей от мадам Салуинэ, мы в конце концов поверили, что она смирилась и оставила нас в покое, но однажды утром, когда часы пробили десять, она явилась непрошеной гостьей. Это было более или менее ее право, - по согласованию с мосье Мийе, с коим мы проконсультировались позднее, - контролировать, в каких условиях содержался условно освобожденный. Она не извлекала из этого никакой пользы. Она скромно представилась, окруженная нимбом своей власти. - Я уже давно собиралась нанести визит вашему подопечному... Она пришла вовремя. Я попросил ее подняться наверх, чтобы представить ей достойное похвалы зрелище: неизвестный прилежно завинчивал гайку в тисках, а рядом сидела моя дочь. Я попросил ее спуститься, чтобы показать ей, что он располагался на ночлег тут же рядом, в пристройке, - без особого комфорта, но удобной. Мадам Салуинэ со всем соглашалась, ее лицо светилось улыбкой, но многоговорящей улыбкой, - она не спросила, почему в шкафу, по глупости оставленном открытым, на плечиках соседствовали старый мужской халат и шелковый дамский халатик, на котором там, где должно находиться сердце, была вышита буква К. Что касается третьего случая, - пожалуй, его нужно было бы назвать иначе. В одну из сред к нам пришел Леонар и решительно заявил: - После обеда пойдем смотреть козочек. На улице было минус десять. Мороз расписал окна белыми узорами (надо долго дышать на стекло, чтобы сделать в нем глазок) и превратил в сплошной камень сад, куда наши кормушки привлекали щеглов, вынужденных кормиться лишь семенами василька и чертополоха, а дрозды пробавлялись черными ягодами плюща. Прекрасное время для любителей природы. Машина помогает всегда подойти поближе, а затем мы шли медленным, размеренным шагом, щадящим выздоравливающую ногу, пока еще не способную на длительные прогулки. С козочками или без них, мне нравится мерить землю шагами в любой сезон. Лес нивоза (я специально употребляю это название зимнего месяца, более логичное, чем "январь", завезенное слово, происходящее от римского бога Януса, столь же не наше, как и майская богиня Майя)... Лес нивоза в состоянии зимней спячки, - состоянии любого дерева зимой и разных зверьков: белки, сони или змеи, - сначала кажется лишенным жизни. Но для ноги, для глаза, для уха это в том же пространстве - совершенно другое место: мутация, которой не знает город, все время похожий на самого себя, за исключением скверов. Для нас переходы по лесам и кустарникам в колючем воздухе, по усыпанной затвердевшими листьями земле, где вдруг попадаются пластины травы, похожие на жесткие ковры, увядшие, ломкие, неузнаваемые растения, - требуют большего опыта, довольствующегося меньшим количеством знаков. И действительно, отсутствует множество летних обитателей леса: перелетных птиц, зверушек, что забились в норы и впали в спячку, растений, свернувшихся в своих луковицах. Нет густолиственных содружеств, их заменили голые ветви, колышущиеся в холодном небе. Не хватает запахов, красок. Не хватает лесного гомона: крика, песен, жужжания, стрекотания, которые зима до такой степени сводит на нет, что только скромное чириканье верных этим местам птиц, резкое ворчание голодных животных, без убежища и еще более от этого одичавших, доказывает, что все-таки пора, лишенная соков жизни, необязательно влечет за собой безжизненность. Наш гость (я плохо выразился: в лесу у меня всегда возникает ощущение, что здесь я его гость) был