сти нет. Будь я на его месте... - Ну ты, уж конечно, сильнее всех, - язвительно заметил Кропетт. Я нетерпеливо ждал ночи. И вот она пришла, очень темная ночь - именно такая мне и требовалась. Вооружившись ночником, Психимора трижды заглядывала в наши комнаты и около полуночи, не обнаружив ничего подозрительного ни в спальнях, ни в коридорах, отправилась спать, доверив свою ненависть пуховой подушке. Я выскользнул из спальни, помчался к сараю и притащил оттуда лестницу. Приставить лестницу к окошку, взобраться на нее, залезть в спальню Фреди, разбудить невинную жертву, спавшую крепким сном, несмотря на исполосованный розгами зад, - все это заняло не больше пяти минут. - Оставь меня в покое и убирайся, предатель! - проворчал позевывая мой старший братец. - Видишь, к чему приводят твои идиотские выдумки. А расплачиваться, как всегда, мне. - Дурак! Неужели ты не понял, что Психимора хочет посеять между нами раздор! Мне понадобился целый час, чтобы убедить нашего Рохлю. Но так как Фреди - достойный сын своего отца, то мое красноречие в конце концов поколебало его. - Вот что, выбирай сам. Возможны два выхода, - сказал я в заключение. - Первый выход: мы остаемся на прежних позициях, ты будешь отбывать наказание, мы всячески будем стараться помочь тебе и попытаемся добиться, чтобы тебя простили, а для этого улестим папу, помни, что первое мая - день его именин. И в конечном счете сорвутся планы Психиморы - рассорить нас и свалить на тебя вину за нашу общую проделку. Второй выход: завтра утром я пойду к отцу и докажу ему, что мы все тут замешаны: предъявлю ему нашу "Декларацию прав" - к счастью, она сохранилась. Кропетт - сторонник первого решения, а мне больше по душе второе. Фреди больше не колебался. Повальная порка все равно не спасла бы его, да еще он остался бы без всякой помощи, и он встал на сторону Кропетта. - Если и вас тоже посадят под замок, то вы ничем не сможете мне помочь. Некому будет даже умаслить папашу. И вдобавок, если мы втянем в эту историю Кропетта, он, после расплаты, не станет с нами церемониться и окончательно перейдет в лагерь нашей мегеры... а уж его-то она, бессовестная, наверняка простит - он ведь любимый младший сыночек. На этот раз я примкнул к решению, принятому большинством. - Ну, будь по-вашему. Чтобы нам легче сообщаться, ведь не могу же я каждую ночь лазить к тебе в окошко, я проверчу в переборке между нашими комнатами дырку. В моей комнате отверстие не будет заметно - я сделаю его как раз под распятием. А ты в своей комнате закрой дырку образком святой Терезы. Уже на следующий день этот своеобразный телефон действовал безотказно. Я не возлагал особых надежд на практическую пользу такой установки, но необходимо было постоянно поддерживать душевные силы Фреди. У него создавалось впечатление, что о нем заботятся, и это его подбадривало. Весь день я работал весьма усердно. Раз Психимора давала мне уроки макиавеллизма, я без труда показал себя способным учеником. - А правда, что Фреди вчера вечером высекли? - простодушно спросила меня юная Бертина Барбеливьен, когда я высунулся из окошка классной комнаты. Было это около полудня, и по распорядку дня мне полагалось идти мыть руки. Бросив взгляд на розовые кусты, я заметил в их гуще Психимору, обрезавшую секатором сухие ветки. Я ответил очень громко: - Ну, знаешь, аббат Траке не такой уж злой, каким кажется на первый взгляд. Он не стащил с Фреди штаны, лупил через сукно, а Фреди нарочно орал изо всех сил, как будто ему ужасно больно. Первый удар! Секатор на мгновение замер в воздухе, свидетельствуя, что мегера прекрасно меня слышит. Во второй половине дня аббат N_7 по малой нужде, каковая беспокоит не только простых смертных, но и особ духовного звания, совершил короткое паломничество в отхожее место, оставив дверь в классную комнату полуоткрытой. И он в свою очередь был награжден неприятным разоблачением. Когда скрип башмаков возвестил о его возвращении, я заявил Кропетту лжедоверительным тоном: - Мне думается, на этот раз желание мамы сбылось. Нынче утром я слышал, как она говорила, что у себя в доме она хочет видеть не столько наставников, сколько лакеев, и что аббат Траке вполне подходит для этой роли. Второй удар! Отныне я не пропущу ни одного случая натравить моих врагов друг на друга. Я не остановлюсь перед самыми бандитскими приемами, я утащу из шкафа пакет с дешевенькими мятными леденцами и пакет этот оставлю у всех на виду около шапочки аббата - пусть Психимора заподозрит, будто он позволяет себе не вовремя угощаться конфетками. По любому поводу я буду расхваливать аббата N_7, как наставника "строгого, но справедливого". Аббата это будет злить, но благодаря моей установившейся репутации критикана Психимора не догадается, что я веду под нее подкоп. Что касается мсье Резо, то, по правде говоря, мне было довольно трудно подольститься к нему. Хотя отец был очень доволен, что за счет Фреди избавился от более крупных домашних неприятностей для себя лично, он относился ко мне с молчаливым презрением или, во всяком случае, с удивлением. Обратить старшего сына в козла отпущения он считал поступком неблагородным, хотя сам приложил к этому руку. Он ждал бурного взрыва с моей стороны. Мое молчание гарантировало ему спокойствие, но претило ему. Он ни на минуту не поверил официальной версии и с неслыханным коварством корил меня в душе за то, что я, так сказать, принудил его прикрыть своим отцовским авторитетом несправедливую расправу с Фреди. Я представлял в семье элемент сопротивления, на которое он втайне рассчитывал: правление Ее величества Психиморы, лишенное оппозиции, угрожало тоталитаризмом. Поговорить с ним я мог бы только во время прогулок к мосту. Но Психимора была начеку. Кропетт вечно путался у меня под ногами, аббат Траке, подобно предшествующему наставнику, упорно ходил за нами по пятам, перебирая четки и бормоча молитвы. Наконец случай представился. На пятый день заточения Фреди мне удалось избавиться от обоих соглядатаев и подобраться к отцу, задумчиво стоявшему под деревом на берегу Омэ. Передо мной был скучающий человек, нервно подкручивавший теперь уже совершенно седые усы. Он смотрел вокруг влажным взором. Кругом ни души. - Что тебе надо? Он прекрасно знал, что мне надо. Но примириться с некрасивым поступком - это одно, а согласиться честно его обсудить для буржуа такого типа, как мсье Резо, совершенно невозможно. И речи не может быть о том, что он сознательно способствовал несправедливости. Надо изложить свое ходатайство таким образом, чтобы отец оказался в выигрышном положении защитника несправедливо обиженных. Иначе просьба моя будет отвергнута без рассмотрения. Прежде всего нужно соблюсти приличия, поднести свои доводы на серебряном блюде, словно ключи от ворот завоеванного города, которые победителю, в сущности, не нужны, ибо он знает, что они бутафорские. Чуткость и великодушие - вот официально признанные достоинства нашего отца, - самого бесхарактерного человека на земле, этого жалкого pater familias [отца семейства (лат.)], одетого в куртку из облысевшей козьей шкуры и дрожавшего при мысли, что Психимора может застичь нас врасплох. - Ну что ты хотел мне сказать? Это на тебя не похоже - вертеться вокруг да около. Весьма польщенный этой косвенной похвалой, я осмелел: - Папа, я должен признаться вот в чем: мы все замешаны в проделке с тайником. Скажу больше, я первый подал мысль устроить такую кладовку. Я смотрел ему в глаза, и теперь мне уже был не страшен его презрительный взгляд. - Я так и знал, - снисходительно сказал отец и добавил с простодушной наглостью, свойственной только ему: - Ты хоть предупредил бы меня. Фреди все равно остался бы виноватым больше всех, поскольку он старший, но я не люблю, когда человек увертывается от ответственности. - Мне казалось, что маме хотелось все свалить на Фреди... Стоп! На эту педаль не нажимать! - Какие мерзкие расчеты ты приписываешь матери! Характер у нее нелегкий, согласен, но ведь и вы, дети, в особенности ты, Жан, унаследовали ее нрав. Иной раз вы просто отравляете мне жизнь. Вечно все усложняете. В мое время все было гораздо проще. - Но ведь вас воспитывала наша бабушка. Я произнес это слово очень тихо, проникновенным тоном. Отец снова заговорил, но уже ворчливо, что у него обычно предшествовало душевному волнению или следовало за ним: - Не пытайся настроить меня против твоей матери. Конечно, моя мать была святая женщина. Я это прекрасно знаю. Но все же и ваша мать - не чудовище! Я молчу, пусть задумается над этим "все же". В камышах нежно попискивает кулик. Легкая рябь пробегает по мутной воде речушки, изредка мелькнет черная спинка проплывающей плотички. - Папа, отдай нас в коллеж. Гневного отпора не последовало. Отец только вздохнул. - А где же, дружок, взять денег? Я ведь не из тщеславия держу вас здесь. Домашний наставник обходится дешевле, чем содержание троих в коллеже. Мы живем на приданое твоей мамы. До войны оно представляло собой большое состояние. А теперь оно дает нам только некоторый достаток. О фермах и говорить не стоит. Арендные договоры заключены еще в 1910 году. "Ивняки", если тебе угодно знать, приносят всего тысячу восемьсот франков. И вдруг он как будто рассердился на самого себя: - Нет, я не могу сдавать свои фермы исполу. В здешних краях это не принято. Фермеры, которые живут на нашей земле испокон веков, способны и уйти от меня. Разумеется, такая ферма, как "Ивняки", если ее сдать исполу, может приносить от пятнадцати до двадцати тысяч, смотря какой год выпадет. Но где же мне взять денег на покупку скота и инвентаря? Богатейшие Плювиньеки не дадут мне взаймы ни гроша. Заложить "Хвалебное"? Но на что это будет похоже? Он мог бы зарабатывать, поступив на службу. И такая мысль приходила ему в голову. - Если бы не вечные мои болезни, если бы я мог пренебречь своими научными трудами, а главное, если бы суд и администрацию не заполнили ставленники франкмасонов, я бы легко получил должность городского судьи. Но при нынешних обстоятельствах - нет... ни за что! Он не добавил - но, несомненно, подумал, - что для носителя старинного имени Резо работа по найму не столь уж почетное занятие. Только мелкая сошка обязана работать для того, чтобы существовать. Этот чудовищный предрассудок, унаследованный от благородных предков, все еще жил в семье Резо, хотя многие из них уже вынуждены были продавать свой труд. Наконец мсье Резо догадался, чего я жду от него, хотя я не смел и заикнуться об этом, опасаясь, что, если я подскажу решение, отец надменно отвергнет его. - Через три дня, - сказал он, - первое мая. По случаю дня моего ангела я отменю все наказания. Я ушел очень довольный, однако никто не разуверит меня в том, что к амнистиям прибегают слабые правительства. 16 - А теперь, Кропетт, сходи за старшим братом. По случаю дня моего ангела я его прощаю. Отец молчал до последней минуты. В руках у него была целая охапка бенгальских роз, которые мы ему преподнесли, подавая их имениннику одну за другой, по обычаю нашего семейства. Именно благодаря своей слабохарактерности отец выбрал наиболее удачный момент для помилования, ибо в такие минуты распри неуместны. Итак, Психимора не решилась ему возразить. Но, бросив взгляд в мою сторону, она дала мне понять, что ее не проведешь. Она медленно вытащила из лифчика, излишнего при такой плоскогрудости, ключ от комнаты Фреди и протянула мне: - Я предпочитаю, Хватай-Глотай, чтобы именно ты освободил своего верного помощника. Эта простая фраза указывала на перемену курса. Отныне она ополчилась против меня, я стал главным врагом, против которого хороши любые средства. И впрямь, наша мегера до сих пор довольствовалась тем, что превращала в преступления малейший мой промах, изобретала тысячу сложнейших правил поведения, денно и нощно следила за их строгим выполнением. Но она пока еще не осмеливалась прибегать ко лжи и клевете, ибо оружие это ненадежно и легко может обратиться против того, кто его применяет. А главное, Психимора не забывала, что ее власть над нами проистекает из ее роли матери семейства, на которую сам господь бог и общество возложили обязанность воспитывать нас согласно высочайшим нравственным Принципам (с большой буквы), а посему она окружена в глазах людей ореолом, как и всякая другая мать. Она избегала прямой мести, соблюдала внешние приличия, выдвигала на первый план принципы христианской религии, законности и общественного порядка; одним словом, ее жестокость опиралась на костыли правосудия. Теперь все пошло по-другому. Время не ждет. Первому сыну шел шестнадцатый год, второму - пятнадцатый, третьему - четырнадцатый. Эти цифры росли с каждым днем, с каждой неделей, с каждым месяцем; они обращались против нее, как угроза; равно как угрозой казался ей наш рост, разворот наших плеч. Мегеру ждало неизбежное поражение - мы становились взрослыми, недаром же Фреди время от времени требовал себе отцовскую бритву. Наши юные мускулы, пушок над губой, ломающиеся голоса казались Психиморе покушением на ее власть, безмолвным оскорблением, требующим кары. Мы все еще были ее детьми, и всегда останемся ее детьми, имеющими только одно право - повиноваться и служить подопытными кроликами для ее прихотей и произвола (измывательства над нами стали своего рода гимнастикой для ее деспотизма). Ни о каких договорах не могло быть и речи. В нашем доме гражданская война отныне не прекращалась. Последующая неделя после именин отца была одной из самых ужасных. Разъяренная, как паук, у которого взмахом метлы сорвали паутину, Психимора принялась протягивать во все стороны новые тенета. Поднимала крик из-за малейшего пустяка. Даже Кропетта за оторванную пуговицу на три дня заперла в комнате. Ведь этот трус, терроризированный обеими враждующими сторонами, не смел никого предавать. Я нечаянно опрокинул чернильницу на свою тетрадь по географии, и за это меня тоже заперли на три дня в спальне. Психимора требовала, чтобы меня в наказание высекли. Но аббат, при поддержке отца, отказался. - Не будем нервничать. Наказание должно соответствовать тяжести проступка. Психимора, уязвленная до глубины души, следовала за мной по пятам. Стоило мне подойти к двери, как она отталкивала меня и вопила: - Ты что, не хочешь уступить матери дорогу? И даже умудрялась стукнуться о мой локоть: - Скотина ты этакая! Ты нарочно меня толкнул. Сейчас же проси прощение! Я с усмешкой подчинялся: - Извиняюсь, мама. Такой неделикатный оборот речи, как вам известно, мало подходит для извинения, но он показывает, насколько обострилась наша ненависть. В сущности, этим выражением я совсем не приносил повинной, скорее наоборот, но ведь так говорит множество людей, не замечая своей невежливости. К тому же Психимора, не слишком разбиравшаяся в тонкостях французского языка, не усматривала здесь никакого подвоха. Аббат N_7, тот самый изверг, который явился к нам в "Хвалебное" с людоедскими намерениями, вдруг взял курс к берегам нейтралитета. Между ним и Психиморой возникло враждебное недоверие. Я продолжал самым благожелательным образом истолковывать все его распоряжения, во всеуслышание расхваливал нашего наставника и всяческими способами старался поссорить его с матерью. Вот один пример. Запас вина, употребляемого при богослужении, кончился. Психимора без всякой задней мысли выразила свое удивление. - А я думала, что вина хватит надолго. Замечание, в сущности, безобидное, но, поскольку его слышали все, мне удалось благодаря ему окончательно рассорить аббата с хозяйкой дома. Два дня аббату приходилось за мессой наливать в чашу обыкновенное белое вино. Он не очень-то был уверен, что употребление этой кислятины при богослужении допускалось церковными правилами. Ведь винная бочка, возможно, была обработана парами серы. На уроке я высказал эту мысль аббату. - Ну, - сказал аббат, - нельзя быть слишком придирчивым. Вино ваш отец покупает прямо у винодела. Во всяком случае, вино для мессы мы получим в ближайшие дни. Я с невинным видом обратился к Фреди: - Я слышал, как мама говорила, что за последние два месяца у нас вышло вдвое больше вина. Уж не потягиваешь ли ты случайно из бутылочки? - Болван! - ответил брат. - Ты же знаешь, что бутылка заперта в шкафу. Действительно, бутылку запирали, даже больше, ключ от шкафа находился у аббата. Аббат N_7, считая, что его, священнослужителя, подозревают в кощунственном пьянстве, побледнел и с такой силой потер руки, что захрустели суставы, но не сказал ни слова. Эта капля вина переполнила чашу. Он отстранился от всего, ограничиваясь только ролью наставника. Для завершения дел я написал его предшественнику, аббату Вадебонкеру, и, заверив его в нашей вечной признательности, выразил сожаление, что ему пришлось добровольно уйти из-за нас, о чем мы глубоко сожалеем, хотя его преемник - человек преданный своему делу и мы его очень, очень любим и т.д. и т.д. Это патетическое послание было переправлено миссионеру его общиной. Он без обиняков сообщил нам в ответном письме, что ушел не по собственному желанию, а лишь потому, что наша мать предложила ему не возвращаться после отпуска, он же не счел возможным настаивать; что мое письмо очень его порадовало, так как он все время мучился мыслью, в чем же он погрешил против своих обязанностей. Обычно папа контролировал нашу переписку и, просмотрев письмо, передавал его для цензуры Психиморе. На сей раз он передал письмо непосредственно мне и добавил: - Незачем говорить о нем матери. А то будут неприятности. Но я показал письмо братьям и аббату, и он таким образом узнал, какую участь готовит ему Психимора. Он сблизился с отцом, подружился с этим великим знатоком двукрылых и совсем перестал помогать матери изобретать ежедневные подлости. В сущности, он, как и все прежние наши наставники, был бедняк, нанятый по дешевке на рынке духовных лиц, оказавшихся без должности. Гражданская война продолжалась. Если суп оказывался пересолен, нечего было обвинять в этом Фину, потому что она всегда в меру клала все приправы. Впрочем, чтобы подчеркнуть свою причастность к злодеянию, в столовую врывалась возмущенная Психимора и начинала орать: - Подумаешь, какие разборчивые! Суп превосходный. Извольте сейчас же все съесть. Чтобы заставить нас проглотить эту гадость, она сама съедала в нашем присутствии две-три ложки. Не раз она вбегала в классную комнату, размахивая рваной рубашкой, которую я отдал в стирку совершенно целой. Она нарочно ножницами делала в ней прорехи, за которые я отсиживал два дня под замком и прослыл неряхой, а под этим удобным предлогом отказывала мне в новой сорочке и приличном костюме. У меня уже вошло в привычку, сдавая через каждые две недели по субботам грязное белье (мы имели право сменять белье летом через две, а зимой - через три недели), показывать Психиморе, что носки у меня не рваные и на кальсонах нет дыр. Случалось, я сам иногда все чинил перед сдачей. Не беспокойтесь, за свои милые выходки ей приходилось расплачиваться сторицей. Вовсе не сами ласточки оставляли каждый день свои визитные карточки на пледе мадам Резо, позабытом ею на шезлонге. Это я собирал их беловатый помет и возлагал на плед Психиморы в знак признательности и уважения. Марки из ее коллекции рвались не сами собой: легкое прикосновение ножа во много раз снижало их ценность. А знаете ли вы, как можно испортить замок, всунув в скважину крошечный обломок булавки? Не удивляйтесь также, что цветочные семена, посеянные в клумбы, не прорастали. Ведь им не шло на пользу регулярное орошение мочой. Вскользь упомяну о гибели гортензий, подаренных графиней Бартоломи нашей Психиморе в день ее именин и пересаженных на лучший участок цветника в великолепный чернозем, к которому примешали толченого шиферу, для того чтобы придать лепесткам гортензий голубую окраску... Они поголубели, даже чересчур поголубели. Недаром же Фреди добросовестно поливал их раствором каустической соды. Бедный папа! Он уже и сам не знал, что ему делать, как успокоить разъяренных детей и жену. Они отнюдь не старались облегчить его мигрени, ибо вряд ли злобные крики были такой уж мягкой подушкой для его больной головы. Напрасно старался он вырвать домочадцев из этой отравленной атмосферы. Дух злобы вселился в нас. Если мы еще и сопровождали его с удовольствием в генеалогических экспедициях, то лишь для того, чтобы "устроить заваруху". Сейчас поясню, о чем идет речь... Приехав в какое-нибудь селение, мы оставляли отца в мэрии просматривать метрические книги, а сами отправлялись "прогуляться в сторону церкви". И мы действительно шли туда, но не для того, чтобы осмотреть храм, - мы хватали требник, молитвенники, часословы и швыряли их в чашу со святой водой или в купель для крещения. Обычно в деревенских церквах в середине дня никого не бывает. И мы могли действовать спокойно. Испортить механизм больших стенных часов, засунув камешек между зубцами шестерни; нагадить в исповедальне как раз на то самое кресло, в которое садится духовник, перед тем как отворить окошечко и выслушать кающуюся грешницу; погасить огонек, мерцающий над алтарем в прозрачной глубине лампады цветного стекла; раскачать, как маятник часов, паникадило, свисающее на длинной цепи; взобраться на колокольню и отвязать веревки от колоколов; запереть дверь на ключ и забросить его куда-нибудь (если только мы не оставляли его себе для коллекции); сделать углем на стенах церкви оскорбительные надписи или подправить вечным пером объявления о предстоящих свадьбах - таковы были наши забавы, признаюсь, довольно пакостные. В сущности, ради чего мы все это делали? Назло Психиморе. Мы хотели посмеяться над тем, что казалось мадам Резо главной основой ее власти над нами. Обыкновенно веру перенимают от своих матерей. Мы же ненавидели свою мать, и кощунство было естественным следствием нашего бунта против нее. В детских наших умах инстинктивно совершался тот же самый процесс, в результате которого республиканцы уже более столетия являются антиклерикалами именно потому, что королевская власть опиралась на христианскую церковь. Еще и по сей день, когда я задаюсь вопросом, откуда идет моя безотчетная антипатия к чему-либо, мне обычно нетрудно установить причину: все, что было любезно сердцу моей матери, навеки стало ненавистным для меня. Еще и по сей день, если мне попадается на глаза аптечная склянка с надписью на этикетке "Яд" или "Только для наружного употребления", я смотрю на нее с каким-то жгучим ретроспективным любопытством; мне вспоминается наша первая неудачная попытка убийства, я думаю об этом без малейших укоров совести и сожалею лишь о неудачном выборе средств. Ибо мы дошли и до этого. Быть может, мы сами никогда бы не вступили на такой путь, если бы нас не толкнула на него Психимора. Психимора... и морской скат. Вонючий кусок ската, купленный по дешевке на рыбном рынке в Сегре и отдававший аммиаком. Отца за столом не было, он уехал куда-то на два дня. Мать приказала подать себе яичницу из двух яиц. Аббату N_7 предоставлялось право, так же как и нам, угощаться разварной дрянью, плавающей в соусе с какими-то белесыми сгустками. "Кто не со мной - тот против меня". С аббатом Траке теперь не церемонились. Так как мы не решались притронуться к столь лакомому кушанью, Психимора накинулась на нас: - Ну, в чем дело?! Моим привередливым сыночкам не нравится скат? Вам подавай в постные дни отварную форель? - Мне кажется, рыба немного попахивает, - заметил Кропетт. - Довольно! - завопила Психимора. - Рыба превосходная. Если вы ее не съедите, я вам покажу. Я вовсе не собираюсь вас травить, как вы отравили лошадей! Опять двадцать пять! Вытащила на свет божий старую басню! Рыба была съедена, только аббат N_7 оставил на тарелке свою порцию почти нетронутой. Психимора, пронзив его взглядом, тотчас удалилась в свою комнату после благодарственной молитвы, а Кропетт, едва добежав до цветника, изрыгнул съеденного ската на куст бенгальских роз. Не помню уж, кем было произнесено слово "белладонна". Но лишь только Фина кончила убирать со стола, мы все трое очутились около шкафа вишневого дерева. Там на четвертой полке занимала почетное место склянка с белладонной: двадцать капель этой настойки мадам Резо принимала за каждой едой со времени своего пресловутого приступа печени. - Сто капель, наверное, хватит, - прошептал я еле слышно. - Ага, мы "лошадей отравили"? Ладно! Этакой порцией и в самом деле можно лошадь отравить! - хихикнул Фреди. Кропетт побелел как полотно (бедняга братец был навсегда скомпрометирован!). Я принес пузырек, отсчитал каплю за каплей лекарство - операция длилась долго, - насчитал сто капель и долил в склянку воды, чтобы уровень оставался прежним. - Но при вскрытии обнаружат отравление! - прошептал любимец Психиморы. - Не выдумывай! Никакого вскрытия не будет. В худшем случае решат, что она по ошибке приняла слишком большую дозу. - А куда же ты подольешь? - Завтра утром подолью в кофе. Фреди отвлечет на минутку Фину, а я в это время вылью белладонну в чашку. Все прошло благополучно! Но увы! Мы не предусмотрели одного обстоятельства: Психимора так долго и в таких больших дозах употребляла это зелье, что приобрела против него иммунитет. Огромная доза белладонны вызвала у нее лишь сильные колики. Сидя за уроками в классной комнате, мы ожидали трагической развязки. Ничего не произошло. Ничего, только десять раз кряду с жалобным скрипом открывалась и закрывалась дверь в клозете угловой башенки. Фреди, посланный на разведку, установил, что пачка туалетной бумаги, предназначенная для личного пользования Психиморы, сильно уменьшилась в объеме. Нам же разрешалось употреблять только газету "Круа", и лишь после того, как Фина обрежет ножницами напечатанные в левом углу сей благочестивой газеты ее название и клише с изображением Голгофы. Нельзя же для столь низменных нужд пользоваться столь высокой эмблемой.) Мегера вышла к завтраку, съела три листочка салата и без единой жалобы поднялась к себе в комнату. - Нужно было взять цианистый калий, которым отец морит жуков, - заявил Фердинан. - Да что ты! Цианистый калий оставляет характерные следы! - испуганно забормотал Кропетт. - Не волнуйтесь! Мы еще доберемся до нее. Очень скоро может произойти несчастный случай, - заметил я в заключение. В течение нескольких недель я ломал себе голову. Что ни говори, но подготовить несчастный случай не так-то легко. Я не задумывался над самой сутью дела, над чудовищностью такого преступления - в моих глазах оно было столь же естественным, как уничтожение кротов или крыс. Но, если отказаться от яда, этого оружия слабых, который при наличии современных токсикологических лабораторий является средством не слишком надежным, как сделать так, чтобы все поверили в естественную смерть Психиморы? Право же, не так-то это легко. Убийцы и их подручные, которым попадет в руки моя книга, отлично меня поймут. Случай наконец представился! Представился во время нашей лодочной прогулки по речке Омэ. Однажды в воскресный день мы с братьями решили подняться вверх по течению вплоть до плотины, находившейся в двух километрах от нашего парка. В принципе мы не имели права уплывать так далеко, но прогулка была столь заманчива, что мы забыли, чем это нам грозит. Надо сказать, что Омэ за пределами парка, где ее русло было искусственно расширено, превращалась в ручей, протекавший под нависшим сводом зеленых ветвей и колючих кустарников. В довершение иллюзии, любезной сердцу пятнадцатилетних, в нашей Амазонии (как мы называли этот дикий уголок) речка на поворотах была перегорожена затонувшими стволами деревьев, которые увязали в тине; и как увлекательно было перетаскивать на руках лодку через эти препятствия. В начале наша экспедиция шла успешно. Погода стояла прекрасная. Словно сапфировые стрелы, проносились над водой зимородки и с такой поразительной точностью влетали в свои гнезда, вырытые в берегах реки, что казались шариками бильбоке. Я увидел, что до одного гнезда можно добраться, чуть не полчаса упорно раскапывал норку и наконец схватил самку, которая сидела на яйцах в самой глубине норки. - Задуши ее, - предложил Фреди. Душат только змей, молодых голубков и подстреленных куропаток... Я вынул одну из многочисленных булавок, воткнутых в лацкан куртки, и вонзил ее под крыло птицы. Я не сразу нашел сердце, пришлось несколько раз втыкать булавку под теплые перышки. Кропетт отвернулся - экая девчонка! Наконец зимородок все-таки умер, теперь он больше не будет хватать уклеек, проносясь над самой водой. Я положил птицу в карман. Возможно, я сделаю из нее чучело, как учил меня отец. Вспарывают на брюшке шкурку, отделяют ножки и крылья, отрезают их кривыми ножницами, обсыпают шкурку порошком сухих квасцов (квасцы украду с чердака, где отец держит свои музейные экспонаты), и трофей хранится до тех пор, пока его не съест моль. Едва я закончил это мелкое преступление, готовясь совершить более страшное, как раздались хорошо знакомые вопли Психиморы, вышедшей на военную тропу: - Дети! Дети! Где вы? Куда вы девались? - Только этого еще не хватало! Поди ты к чертовой бабушке! - пробурчал Фреди, считая это выражение крепким мужским ругательством. - Ну и попадет же нам! - простонал Кропетт. Мы живо повернули обратно. На мостике (предел дозволенных прогулок) нас поджидала Психимора. Она еще издали крикнула нам: - Немедленно вылезайте из лодки и отправляйтесь домой. - Молчите, - сказал я тихо, - молчите и предоставьте действовать мне. Мы проедем под мостом. Фреди, дай-ка весло. Решив, что она угадала мои намерения, Психимора уселась на балку - главную опору мостика, твердо решив спрыгнуть в лодку, когда та будет проплывать под мостом. По воле течения и благодаря моим стараниям лодка подплыла к балке, но в то мгновение, когда Психимора прыгнула, я круто повернул направо, и наша матушка упала в воду. Я крутанул руль в обратную сторону, и лодка проплыла над самой ее головой, даже царапнула ее днищем, обшитым листовым железом. Мне удалось отплыть на такое расстояние, чтобы она не могла ухватиться за борт. Делая вид, что я растерялся, я нарочно выронил весло - у меня теперь было, так сказать, официальное доказательство, что я не мог прийти ей на помощь. Кропетт издавал жалобные крики, а Фреди в экстазе потирал нос справа налево и все твердил: - Блеск! Блеск! Не такой уж, впрочем, блеск. Психимора барахталась в воде, в этом водорослевом бульоне, да, барахталась, а ко дну не шла. Она не кричала, не обращала на нас никакого внимания. Она пустила в ход все приемы плаванья, которым ее начали обучать в детстве, - впоследствии она забросила этот спорт, но, на нашу беду, еще помнила достаточно, чтобы держаться на воде и даже проплыла несколько сантиметров к устою мостика. Фреди уже не ликовал. - Вылезет! Вылезет, окаянная! Надо ее ногой по башке двинуть! Однако этот дельный совет он прошептал мне на ухо. Но, сами понимаете, никто из нас не смел и пошевельнуться. Во-первых, приблизиться к ней; было невозможно: весло уплыло, и мы могли грести только руками. А во-вторых, сознательную неловкость еще можно истолковать как нечаянную, но ударить утопающего по голове - это поступок совершенно недвусмысленный и влечет за собой ответственность. С бешеной ненавистью в сердце я смотрел, как Психимора спасает себя собственными силами. Именно собственными силами, ведь в этой женщине было два существа: хрупкая, лишенная мускулов, еле живая мадам Резо, вся в рубцах от тяжелых операций, и неукротимая Психимора, твердо решившая выжить и сохранить жизнь своему двойнику. Она с трудом держала над водой голову с распустившимися мокрыми волосами, захлебывалась, но тотчас выплевывала мутную воду, она не желала тонуть вопреки мольбам, воссылаемым нами дьяволу. Вот она подплыла к берегу, вот ухватилась за пучок шалфея, он оборвался, снова упала в воду, вот уцепилась за кустик покрепче, кое-как вскарабкалась на берег и в изнеможении рухнула на траву. Спаслась!.. И недолго она пролежала. Нельзя выказывать свою слабость перед тремя дурачками - ведь ей и в голову не приходило, что по крайней мере двое из них сговаривались ее утопить и теперь в растерянности застыли в своей лодке, лишившейся такелажа. Психимора поднялась с земли, поднялась в мокром платье, облепившем тощие бедра, и сразу начала орать: - Да гребите же вы руками, болваны эдакие! Я вам задам за ваше катанье в лодке. Фреди подчинился приказу. - Хороша работка, нечего сказать, - заворчал он. Кропетт проговорил очень громко: - Надо же быть такими неловкими, вот безобразие! И Психимора, которая держится на ногах только силой воли, вдруг улыбнулась и, отряхиваясь, как мокрая собака, уже не думая о нас, торопливо зашагала к усадьбе, получив теперь великолепный предлог для репрессий. 17 Запрещено кататься на лодке - всем! Наказанье заслуженное! Рулевого - под запор в его комнату. За что же на него возложена особая кара? Неловко повернуть руль - не преступление. В последнюю минуту Психимора добилась (не знаю уж каким образом), чтобы меня высекли. Набравшись минут на пять храбрости, Фреди во всю прыть промчался по коридорам второго этажа, чтобы сообщить мне об этом через дырку в перегородке. - Психимора сама срезала прут и дала его аббату. Что ты будешь делать? Я зарычал: - Вот увидишь, приятель, позабавимся! "Приятель" помчался в обратный путь. Я слышал, как он кубарем скатился по лестнице. Снизу доносились какие-то неразборчивые возгласы - его позвали. А тем временем я перетаскиваю шкаф, милый мой старый шкаф, источенный червями, в нем иногда укладывался спать Фреди, накрывшись старым тряпьем, и мы без конца перешептывались в долгие зимние ночи. Шкаф приставлен вплотную к двери (замочная скважина, кроме того, заткнута карандашом), и я подпираю его всем, что попадется под руку: тут и стол, и кровать, и стулья. При таком заграждении, если только не прибегнуть к помощи тарана, ворваться в мою комнату почти невозможно. Проходит десять минут. Вдруг заскрипели башмаки - шествует аббат N_7. Он вежливо стучится в дверь. Не помню уж когда, какой-то герцог, состоявший наставником наследного принца, порол его розгами, зато неизменно соблюдал придворный этикет: "Соблаговолите, ваше высочество, принять наказание". А ну, ваше преподобие, кто кого! - Уберите из замочной скважины карандаш, я не могу вставить ключ. Никакого ответа. Аббат N_7 не настаивает. Он выполнил свое дело и теперь идет доложить о результатах. Он спускается по лестнице. В сущности, он очень недоволен: он находит, что мне назначено или слишком слабое наказание, если я нарочно столкнул мать в воду (этому, однако, никто не верит), или слишком строгое, если я сделал это по неосторожности. По справедливости следовало бы наказать также и моих братьев, ибо они тоже совершили это путешествие вверх по Омэ. Если сегодня меня считают зачинщиком, почему же в прошлый раз вспомнили, так сказать, право старшинства и наказали одного Фреди? В этом нет никакой логики, и я это прекрасно понимаю. У меня очень сильная позиция. Даже мои братья не посмеют утверждать, что я хотел нарочно... Молчок, я в своем праве. Ни за что не открою дверь. "Они" смогут только взломать ее, да и то если решатся позвать на помощь Барбеливьена. Но и тогда вряд ли меня схватят - я выпрыгну в окошко. Но вот целый отряд идет на приступ. Узнаю пронзительный визг Психиморы, важный голос отца, мычанье и тявканье Фины. Они остановились и уткнулись носами в дверь, как рыбки скалярии в стенку аквариума. Потребовали сдаться. - Вытащи карандаш! - верещала Психимора, захлебываясь от злости. - Послушай, Жан, будь рассудительным, отопри дверь, - произнес отец глухим голосом: вероятно, он по привычке жевал усы. - Отоприте, Жан, отоприте, Жан! Отоприте, Жан, - бубнил аббат однозвучно, как кулик на болоте. Молчание. Осаждающие совещаются. Папа говорит с оттенком испуга в голосе: - А вдруг с мальчиком что-нибудь случилось? Для его успокоения я насвистываю несколько тактов знакомой ему песенки "Малютка Марго". - Он еще издевается над нами! - снова визжит Психимора. Наваливаются на дверь. Толкают плечом. Толкают еще сильней. Запор не выдерживает, но к двери вплотную придвинут шкаф. Сквозь узенькую щелку Психимора разглядела баррикаду из мебели, нагроможденной у двери моими стараниями. - Мальчишка с ума сошел! Он загородил дверь платяным шкафом. Надо позвать Барбеливьена, пусть придет с топором или с ломом. - Ну уж нет, Поль, извините! Прошу без скандалов! Засим следуют различные возгласы, все они исходят от Психиморы, гамма ее выкриков достигает самых верхних нот, еще немного - и ее визг окажется за звуковым барьером и будет недоступен человеческому уху. Папа и аббат Траке молчат. Оба поняли, насколько серьезно положение. Над "Хвалебным" реет черное знамя бунта. На нем начертаны бесконечные семейные распри, раскол и громкие скандалы. Крайне заинтригованные и повеселевшие Фреди и Кропетт, притаившись в конце коридора, созерцают поразительное зрелище: один из отпрысков Резо восстал против домашнего правосудия и запер свою дверь перед его носителями. Я не вижу братьев, но представляю себе эту картину, ибо наша мегера в приступе лютой злобы вдруг крикнула: - Вон отсюда! Убирайтесь, мерзавцы, в свои берлоги! - Держите себя в руках! Успокойтесь, дорогая! - бормочет отец. - Крики ничему не помогут. Не забывайте, черт возьми, что мы носим фамилию Резо! Переведя дыхание, он пытается возобновить переговоры: - Ну, Жан, отвори дверь, я отменю обидное для тебя наказание. Ты просто посидишь неделю под арестом в своей комнате. Но проклятая мегера тотчас завизжала: - Ну уж нет! Как бы не так! Я не уступлю наглому мальчишке, посягнувшему на мой авторитет. У меня на языке вертится крепкое словечко. Оно жжет мне губы. Но я промолчал. Так лучше. Нельзя, чтобы меня считали святотатцем, попирающим материнские чувства. Надо по-прежнему разыгрывать оскорбленное достоинство - мне бы эта мысль и в голову не пришла, если б ее любезно не подсказал мне сам папаша. Таким образом я произведу наибольшее впечатление на него, на аббата Траке, даже на Психимору. Преимущество будет на моей стороне. Стоп, осторожнее! Психимора вдруг сказала: - Остается только одно: приставить лестницу к окошку. Я бросаюсь к окну. Хватит ли у меня материала для второй баррикады, сумею ли я преградить второй путь вторжения? К счастью, трудно ворваться в окно, когда осаждающий с трудом удерживает равновесие на верхушке лестницы. Достаточно будет заткнуть проем тюфяком и подпереть его двумя стульями. Я проделываю все это с лихорадочной поспешностью, и вторая волна штурма разбивается об это новое заграждение. - Негодяй! Он все предусмотрел. Я узнаю голос матери, приглушенный голос: он доносится сквозь комки сбившегося конского волоса в моем тюфяке. И тотчас мне приходит мысль: "И как это еще у нее хватает силы вести нападение, ведь она вся в шрамах, а нынче днем чуть не пошла ко дну. Ну и характер!" Я горжусь и ею и собой. В течение целого часа следуют друг за другом мольбы, требования, угрозы отдать меня в исправительную колонию. Напрасные старания. Голоса раздаются за дверью, голоса раздаются за окном. Они уже начинают ослабевать. Осаждающие устали. - В конце концов голод выгонит волка из лесу. Посмотрим, что запоет наш молодец, когда ему не дадут завтракать. Так сказала Психимора. Что это, ловушка? Может быть, они хотят ослабить мою бдительность, ворваться ко мне, когда я усну? И я жду новой атаки. Она не состоялась. Я отодвигаю распятие. - Слушай, Фреди! - Они уже легли, старина, легли. Я только что ходил в нужник. В коридоре никого нет. Да, здорово это ты! А завтра что ты будешь делать? Не имею об этом ни малейшего представления. Однако отвечаю: - Будет еще веселее, вот посмотришь. На следующее утро, до мессы, Психимора, аббат, отец, Фина, оба мои брата (их позвали для острастки) собрались у моей двери, замочная скважина которой по-прежнему была заткнута карандашом. Фреди, от которого я узнал эти подробности, заверил меня, что, кроме аббата, у всех был встревоженный вид. Психимора куталась в свой неизменный халат из серой фланели с блеклыми настурциями, и ее била нервная дрожь. У отца глаза опухли и покраснели от бессонной ночи. - Ну как? Одумался? - закричала Психимора и, не дожидаясь ответа (который, вполне естественно, не последовал), приказала Кропетту: - Ступай за Барбеливьеном да скажи ему, чтобы захватил с собой железный лом. За ночь она переменила решение. Морить меня голодом она сочла опасным: от мальчишки с такой упрямой башкой можно ждать самого ожесточенного сопротивления. Какой пример для братьев! И какая же это победа, если в конце концов герой свалится в постель от голода и его придется еще лечить! Нужно было схватить меня в моем логове немедленно. Наплевать на скандал! Отца она заставила согласиться с ее доводами. Пришел Барбеливьен, распространяя вокруг запах коровника; он оставил свои деревянные башмаки на кухне и, вооружившись ломом, поднялся в одних носках на второй этаж. По обыкновению он шмыгал мокрым носом. Уже зная от Кропетта о случившемся, он только пробурчал: "Здравствуйте вам" - и тотчас принялся за работу. Справился он быстро. Поднажал хорошенько, и дверь распахнулась. - Да что же это такое! - в последний раз взвизгнула потрясенная Психимора. Комната оказалась пустой. В ней царил образцовый порядок. Платяной шкаф стоял на своем обычном месте. Постель даже не была смята или же вновь старательно оправлена. На столе лежал сложенный вчетверо листок бумаги, вырванный из тетради. Отец сразу его заметил: - Он оставил нам записку. Но записка состояла всего лишь из двух букв, из двух огромных заглавных букв, начертанных синим карандашом: "М.П.". 18 В это самое время скорый парижский поезд мчался вдоль длинного султана собственного дыма к Ле-Ману через Бокаж. То есть через один из тех уголков мира, где больше всего коров, глядящих вслед пробегающим поездам. Расположившись в правом углу купе, я курил сигарету и читал (да простит мне бог!) "Ле попюлер". Я сидел в правом углу, потому что обычно это место предназначалось Психиморе, когда мы ездили поездом по узкоколейке в Анже. Сигарету я курил потому, что отец почти никогда не курил, а читал "Ле попюлер" потому, что это газета социалистов и, следовательно, враждебная лагерю Резо. Решение о бегстве я принял в четыре часа утра. Я вдруг ясно представил себе положение вещей, понял, что Психимора, боясь показаться смешной, не решится вести в своем собственном доме осаду комнаты провинившегося сына. Но допустить, чтобы меня схватили и высекли, - ни за что на свете!.. Как раз недавно я прочел отрывок из Шатобриана, где он рассказывает о своем сражении с учителем, которому было поручено его выпороть. Generose puer! [правильно "generosus puer" - благородный юноша (лат.)] Я поступлю так же, как он. И даже еще лучше! Скорее в путь! Куда же отправиться? Ясно, черт возьми, в Париж! В Париж, к дедушке Плювиньеку! Я официально потребую, чтобы он нас рассудил. Я буду посланником нашего тайного общества. Это довольно рискованно, но иного выбора нет. Я рассчитываю на растерянность, которую вызовет мое бегство, на спасительный страх, который мой бурный протест внушит отцу, и на то, что родителям придется во избежание нового скандала вступить со мной в переговоры. Рассчитывать-то я рассчитываю, да не очень. Все эти соображения пришли ко мне уже после бегства, когда я старался оправдать свое решение. Сначала эти соображения у меня не возникали или, во всяком случае, не возникали в связном виде. Если бы нужно было все заранее обдумывать, взвешивать все последствия своих действий, прежде чем "почувствовать их необходимость", я не был бы самим собой, я не мог бы жить. Я не захватил с собой никакого узелка с пожитками: надел свой лучший костюм (относительно приличный) и темно-синюю суконную пелерину. На дорожные расходы я взял деньги из нашей тайной кассы; как вам известно, под плиткой пола еще оставалось двести франков. Наведя порядок в комнате, я спустился из окна по лестнице, которую осаждающие забыли убрать. Заметьте, впрочем, если бы лестницу убрали, я спустился бы более живописно, воспользовавшись простынями (этот романтический способ я узнал из книги "Парижский мальчишка" - "Иллюстрированная библиотека"). Я отмахал галопом шесть километров до Сегре, купил на станции пачку сигарет "Голуаз", вскочил в поезд, отходивший в пять тридцать семь, - все это я проделал как автомат. И вот я с удовлетворением мчусь в своем скором, сожалея лишь о том, что братья не могут видеть меня, и нетерпеливо ожидая, когда же замелькают за окном незнакомые пейзажи. За Ле-Маном, за Ножан-ле-Рортру поля уже не разрезаны на противные клеточки бесчисленными живыми изгородями, а широко раскинулись на все стороны, залиты солнцем и беспредельны, как моя сегодняшняя свобода. В вагоне народу не густо. Напротив меня на скамейке сидят только три пассажира - немногочисленное семейство: отец - безобидное существо в старомодных брюках в полоску, мать с прической на прямой пробор, дочка, вероятно моя ровесница, всю суть которой выдают опущенные ресницы. Они обмениваются слащавыми словечками "мамочка", "милочка", чмокают друг друга в шею. Девчонка отказывается от бутербродов с ветчиной, потом от ломтика холодного ростбифа. Кривляка! Отвратительная ломака, хотя и недурна, а самодельный свитер (неровные петли выдают неопытную руку) туго обтягивает юную грудь, на которую приятно смотреть. Мне вспомнилась Бертина Барбеливьен или, вернее, Мадлен из "Ивняков", у которой грудь побольше и соблазнительно подрагивает под корсажем. Вот если бы можно было ее потрогать! Не знаю почему, но мне очень хочется это сделать, любопытно, как она устроена, упругая ли она и как прикрепляется к телу: так же, как щека к лицу или, скажем, как яблоко к ветке? Поразмыслив, я решил, что, наверное, похоже и на то и на другое. А поразмыслив еще, я пришел к выводу, что эта девчонка меня просто раздражает - так и тянет смотреть на нее, как будто в ней есть что-то необыкновенное, и это открылось мне только сегодня. Меня раздражают ее скромно опущенные ресницы, которые она, случается, поднимает, бросая взгляд быстрый, как уклейка, мелькающая в камышах. Я встаю и, выйдя в коридор, смотрю в окно на равнину Бос, развертывающуюся передо мной, как полотнище набивного ситца соломенно-желтого цвета с пестрым узором из васильков и маков. Но когда Мари-Тереза (так ее зовет мать) выходит из вагона в Шартре, я радостно пользуюсь случаем и так неловко даю ей дорогу, что она невольно касается меня всем телом - я даже почувствовал, где у нее находится под плиссированной юбочкой пряжка подвязок, подхватывающая бумажные чулки. Вот и ушла эта девица, и я шагаю по коридору. В вагоне есть и другие женщины, по они либо слишком молоды, либо слишком стары. Ничего интересного. Ну, оставим все это. Ведь говорил же Фреди: любовь - то же самое, что любовь к господу богу, о которой нам прожужжали все уши, значит, наверняка это дурацкая выдумка! Я пропустил вид, открывавшийся на "Швейцарское озеро" в Версале. Черт с ним! Мне столько уже наговорили об этом знаменитом ландшафте, на который глазеют все пассажиры, высовываясь из окон вагонов. За упущенное зрелище меня вознаградила картина парижских пригородов. Какой же это садовод полными пригоршнями разбросал семена, из которых повырастало такое разнообразие вилл и дачек? У меня весьма прочные эстетические позиции, и в большинстве своем эти домишки, на мой взгляд, достойны только лавочников, удалившихся на покой. Меня коробит при мысли о близком соседстве с выстиранным бельем, сохнущим на веревках, и с клетками, где разводят кроликов. Почему не научили парижан прикрывать сараи и курятники живой изгородью из лавровых кустов? Я еще не знал, что широко располагаться в земельных владениях - это роскошь, доступная лишь буржуазии. И что цена на землю в Кранэ позволяет устраивать там "зеленый пояс", который не под силу людям, живущим в "красном поясе" столицы. Монпарнас! Наконец-то! Я выскакиваю на перрон. Толпа подхватывает меня и несет к турникету. Я героически одинок, я, первый из братьев Резо, смело ступил на мостовую Парижа. Но я уже не так уверен в себе и совсем не уверен, что меня ждет у Плювиньеков, людей незнакомых, теплый прием. А прежде всего, как добраться до Отея? Очевидно, на метро, хотя бы для того, чтобы познакомиться с этим любопытным подземным способом сообщения. Но в какую сторону ехать? Я расспрашиваю, блуждаю по лабиринту коридоров, облицованных белым кафелем, как стены молочных, снова навожу справки. Контролер, сжалившись над замешательством юнца, участливо говорит, обдавая меня запахом чеснока: - Поезжай в сторону Этуаль, на станции "Трокадеро" пересядешь и поедешь к "Порт д'Отей". На остановке "Мишель-Анж-Отей" выходи... Только не спутай с "Мишель-Анж-Молитор", не забудь! Он говорит со мной на "ты", и это "тыканье" совершенно неуместно, но надо быть снисходительным к мелкой сошке, когда она хочет оказать тебе услугу. Так уж ведется в нашей семье - такой традицией, по словам отца, мы заслужили популярность в Кранэ. Я бросил в ответ: "Спасибо, любезный!" - таким тоном, что контролер остолбенел, а я тем временем вскочил в первый вагон, будто нарочно остановившийся напротив меня. Двери автоматически захлопнулись и зажали полу моей пелерины. Я не умею отворять такие двери и с достоинством жду, когда на следующей остановке кто-нибудь войдет в вагон и освободит меня. Наконец, около пяти часов вечера, я добираюсь до улицы Пуссэн и подхожу к дому, где живет чета Плювиньеков, увлекающаяся одновременно светской жизнью и политикой - мой дед и моя бабка - увы! - по линии Психиморы. Я прохаживаюсь перед парадным, не решаясь войти. Почтенного вида консьержка, нисколько не похожая на обычных привратниц бедных кварталов, выходит из швейцарской - ах, извините! - из конторы этого роскошного дома и обращается ко мне с вопросом: - Вы кого-нибудь ищете? - На каком этаже живет мсье Плювиньек? - Мсье сенатор? На втором. - Направо, налево? - Прямо против лестницы. В нашем доме, - добавляет она с гордостью, - только по одной квартире на каждом этаже. Но должна вас предупредить, что к этому часу сенатор еще не возвращается из Люксембургского дворца. - А бабушка дома? Консьержка поражена и окидывает меня испытующим взглядом - мой костюм, по-видимому, не внушает ей восторга. И тогда я замечаю, что у нее рыжие волосы. - Простите... а мадам Плювиньек вас ждет? И, спохватившись, добавляет на всякий случай: - Мадам Плювиньек, наверное, ждет вас, мсье? - И не думает. Я удрал из дому. С натянутым видом рыжая впускает меня в контору. Тут все начищено до блеска, не то что у нас в гостиной. Она предлагает мне стул и говорит: - Пойду доложу мадам Плювиньек. У нее больное сердце, и ей предписано избегать волнений. Проходит десять минут. Наконец консьержка возвращается, сопровождаемая лакеем в полосатом жилете и горничной в кружевной наколке. Все трое смотрят на меня почтительно, но тревожно. Появляется и четвертое действующее лицо в прекрасно сшитом фраке. Я встаю. - Сидите, сидите, мсье. Я служу дворецким у мсье сенатора. А вы кто будете, мсье? - Жан Резо - внук мсье Плювиньека. Это обилие "мсье" начинает меня раздражать. Я сажусь. Хотя я и плохо одет, я имею право и даже обязан сесть. Ведь этот человек во фраке просто-напросто лакей высшего сорта. Он скалит клыки, как будто собирается укусить меня, несмотря на свою чопорность. Пусть он знает, что мы, Резо, хоть и бедные, нисколько не ниже богатеев Плювиньеков. - Вас как зовут, милейший? - Фелисьен Даркуль, к вашим услугам. Угодливый изгиб его спины усилился. Он понял: породистого щенка сразу видать. - Так вот, Фелисьен, я жертва несправедливости и не желаю терпеть наказания, оскорбительные для моего достоинства! И поэтому я приехал просить, чтобы мсье Плювиньек, глава нашей семьи, рассудил нас. Это неправда. Мсье Плювиньек, хоть он и приходится мне дедом, вовсе не является главой нашей семьи. Я и не собирался провозглашать его главой, этот дипломатический термин нечаянно сорвался у меня с языка. Четверо моих собеседников многозначительно переглянулись. Поняли наконец, что я не сумасшедший и не какой-нибудь заразный. А горничная-то тоже миленькая, и грудь у нее красивая. В конце концов слуги поднимаются по лестнице, за исключением консьержки, которая теперь уже не решается присесть на стул в моем присутствии и говорит со мной чрезвычайно почтительно. Здорово! У Плювиньеков строго соблюдается этикет. Жду еще минут пять. Нельзя сказать, что в этом доме меня встретили невежливо, но и нельзя утверждать, что при первом моем посещении бабушки (никогда, впрочем, не выражавшей желания познакомиться со мной) мне оказали чересчур теплый прием. Я презираю или, вернее, меня научили презирать плебейские звонкие поцелуи и прочие проявления нежности, но такие церемонии - это уж чересчур! Все это спесь, которую выдают за гордость. Вот она, порода жирафов. Вытянув свои длинные шеи, все в пятнах предрассудков, они пережевывают четыре сухоньких листика, трепещущие на самых верхних веточках генеалогического древа. Внезапно раздается собачье тявканье. Консьержка бросается к двери, отворяет ее, и в комнату врываются три белоснежные болонки. Появляется бабушка, все еще белокурая, предшествуемая своим лорнетом, животом и ароматом крепких духов. Она оставляет на моем лбу след накрашенных губ, отходит на пять шагов и нацеливает на меня свои дальнозоркие глаза. Комната становится ужасно маленькой. Она говорит, и слышен только ее голос: - Что за фантазия пришла тебе в голову, дитя мое? Надо было предупредить нас за две недели. Мы бы обсудили... Да, да. Я понимаю, ты не мог предусмотреть своей выходки. И все же, как это досадно! У меня сейчас хлопот по горло, а сенатор просто не выходит из Люксембургского дворца - ведь министерство, того и гляди, рухнет. А как ты вытянулся, ведь тебе еще очень мало лет. Но вид у тебя неважный. Я знаю, что у всех Резо здоровье плохое. Но, надеюсь, наша кровь все переборет. Боже мой! Кто тебя так ужасно вырядил? Ну идем! Надо немедленно принять ванну. Я уверена, что ты голоден. Жозетта! Фелисьен! Ах, боже мой, какая неожиданность! Юрбен! Скорей пошлите телеграмму моему зятю, чтобы его успокоить. Ну а что это за трагическое происшествие, о котором мне сейчас сказали, гадкий мальчик? Ты отказался подвергнуться оскорбительному наказанию? Узнаю фамильную гордость Плювиньеков. Вот уж не думала, что Жак будет так жесток со своими детьми. Но мы все это уладим. Сейчас главное - вода и мыло! Прежде всего - ванна. А затем мы купим для тебя приличный костюм. Ну иди скорее, дитя мое. Пока мы с бабушкой поднимаемся в лифте, она без умолку лепечет какие-то светские пустячки. Дворецкий галопом взбегает по парадной лестнице, на что ему дает право его должность. Остальные слуги направились в хозяйские апартаменты по черному ходу. Я вступаю в холл, меня поражает его роскошная обстановка и пышный ковер, в котором утопают ноги, но я изо всех сил стараюсь не показать своего восхищения. Жозетта завладевает мною... - Пожалуйте со мной... И вот я в ванне, совсем голый перед этой девушкой, это я-то, который мнил себя взрослым, а теперь я совсем голый, как маленький, и Жозетта, не догадываясь о моем смятении, трет мне живот и спину безупречно чистой перчаткой из мохнатой ткани с плотным, как у ковра, ворсом, трет так усердно, что у нее под блузкой колышется грудь. Господин сенатор (пожалуйста, добрые люди, не забывайте этого титула, дающего право на признательность нации) возвратился домой поздно. Его белые гетры, безукоризненная складка на брюках, большой портфель из свиной кожи, сиреневый шелковый галстук бабочкой произвели на меня сильное впечатление. Господин сенатор имел рост метр восемьдесят семь сантиметров. Усы, не такие пышные, как у моего отца, он красил в черный цвет. Я внимательнейшим образом рассматривал его через стеклянную дверь бабушкиного будуара, загроможденного дорогими безделушками, но не спешил к нему выйти. Я ждал в окружении двух котов (один сиамский, а другой дымчатый персидский) и трех болонок, совершенно одинаковых, их отличали между собой только по цвету ошейников. Я ждал в будуаре, вымытый, тщательно причесанный, надушенный, в костюме из черного бархата, в коротких штанишках; для меня это было оскорбительно, зато молодило бабушку. Послышался домашний, совсем не сенаторский голос дедушки. Он говорил: - Представь себе, дорогая... Опустим этот разговор. Мадам Плювиньек удостоила его коротким смешком и поспешила большими глотками допить свою чашку чая. Господин вице-президент комиссии по вопросам морской торговли (дедушка занимал также и этот пост) продолжал: - Я еще вам и другой анекдот припас. Вы знаете виконта де Шамбр, депутата от Нижней Луары? Оказывается, бабушка знала этого "олуха". - Говорят, он позвал в гости одного из наших сенаторов, а пригласительное письмо составил следующим образом: "Приходите к нам сегодня пообедать чем бог наклад". А далее подпись - "де Шамбр"... Если это и не правда, то ловко придумано. Персидский кот подал голос вместо меня. - А ну-ка, посмотрим на юного шуана, нагрянувшего к нам как снег на голову, - проговорил мсье Плювиньек. - Вы сказали, что он хочет прибегнуть ко мне как к арбитру? Что ж, это порыв чистой души. В дверях будуара появилась высокая фигура, и, пробуя свои силы в роли Юпитера, мсье Плювиньек продекламировал громовым голосом: - Так вот он каков, наш молодец! Упрямая башка! Узнаю свою кровь... А теперь расскажи о своей трагедии. Я подошел к окну, принялся рассказывать. Он рассеянно слушал меня. - Эге, - воскликнул он, прервав мое повествование. - Откуда у вас эта бронзовая статуэтка, дорогая? Я раньше ее у вас не видел. Где вы ее откопали? Бабушка тем временем унимала подравшихся собачонок. Я кончил свой рассказ. Поверьте, я изложил только голые факты. Эти светские господа казались мне безнадежно пустыми. Дедушка, полагая, что ему уже все понятно, сделал широкий жест, и на руке его сверкнул бриллиант в четыре карата. - Все это пустяки, дитя мое. Я уже давно твержу: Жаку недостает авторитета, а нашей Поль - опыта. Но я положил себе за правило не вмешиваться в их дела. Да у меня на это и времени нет. Вот чем мы, государственные деятели, платимся за свои успехи на политическом поприще: мы не в состоянии уделять родным детям хотя бы частицу тех забот, которые отдаем общественному благу. Ты обратился ко мне за помощью, мальчик, и я не хочу тебя разочаровывать, я наведу порядок в своей семье. Но я тебя предупреждаю, сделаю это лишь во имя справедливости, и не вздумай впредь беспокоить меня по пустякам... Сенатор достал из золотого портсигара сигарету и чиркнул платиновой зажигалкой. Затем небрежно вытащил из сафьянового бумажника несколько кредиток и сунул их мне в руку. - Поживешь здесь, пока за тобой не приедет отец. Вот тебе немножко денег на карманные расходы. Не утомляй бабушку. Жозетта покажет тебе Париж. Он вышел из комнаты, и даже скрип его ботинок свидетельствовал об их высокой цене. - Право, этот мальчишка мне нравится... Как, портной принес мне новый костюм?.. Скажите Фелисьену, чтобы он... И голос его затих, заглушенный плотными драпировками. 19 Отец не заставил себя ждать. На следующий день он уже был в Париже. Вернувшись из музея Гревэн, я, к великому своему удивлению, застал его в будуаре: он сидел в глубоком кресле и беседовал с бабушкой. - А! Это ты, голубчик! - сердито сказал он. - Жак, прошу вас, - тотчас вмешалась бабушка. Но у отца не было воинственных намерений. Он просто соблюдал приличия. - Ты нас так огорчил! - добавил он более мягким тоном. - Если ты действительно считал несправедливым наказание, которое тебе назначила мать, обратился бы ко мне. Я никогда не отталкивал своих детей... - Подождите, - прервала его бабушка, - ведь мать действовала с вашего согласия! Отец нетерпеливо затеребил усы. Моя выходка, очевидно, нисколько его не взволновала. Но он долго не мог простить мне то, что я обжаловал его отцовский приговор в высшей судебной инстанции, которую он не признавал законной. Как только бабушка вышла из будуара, он поспешил сообщить мне об этом: - Можешь быть доволен, дружок. Воображаю, каким извергом я выгляжу в глазах господ Плювиньеков, раз ты взмолился, чтобы они защитили тебя от злоупотребления отцовской властью! Я не сразу ответил ему. Я думал о том, что, если бы мой сын выкинул такую штуку, я бы попросту отшлепал его как следует и притащил бы за уши домой. Психимора - не чета нашему папаше, она знала, что делать. Раз у человека нет ни капельки своей воли и он всегда подчиняется чужим желаниям, по какому праву он вечно твердит о своем авторитете? Авторитет завоевывают, а не выпрашивают, как потерянный мячик. Конечно, мне было немного жаль отца. Но я тут же вспомнил, что уже много лет нас мучили с его согласия, с его благословения и при его благородном содействии. И в бабушкином будуаре, где мне нечего было бояться, я нашел в себе смелость сказать этому человеку, который был моим отцом, и этому отцу, который не был настоящим человеком, мужчиной: - Простите за откровенность, папа. Но зря вы твердите о своем авторитете. Никакого авторитета у вас нет! От такого оскорбления отец вскочил, побагровел, как лакмусовая бумажка в кислоте, и чуть не задохнулся: - Не смей... не смей... запрещаю... Ты просто... Тут весьма кстати возвратилась бабушка. - Ну вот, я так и думала, - сухо сказала она. - Жак, вы кричите, словно унтер. Если уж на то пошло, мы оставим мальчика у себя до тех пор, пока ваш гнев не утихнет. И, повернувшись ко мне, добавила: - После завтрака Жозетта поведет тебя на Эйфелеву башню. Итак, я осматривал Башню в обществе служанки, именуемой в литературе камеристкой. В кабине подъемника, где стекла исцарапаны (вернее, были исцарапаны, так как их потом заменили другими), исчерчены надписями настоящих и поддельных женихов и невест всего мира, желающих увековечить здесь с помощью бриллиантового колечка свое имя, я воспользовался давкой и, прижимаясь к Жозетте, предательски обследовал строение ее тела около подмышек. Именно "около", потому что я не смел давать волю рукам. Молоденькая горничная сначала не удостоила заметить мои махинации, но в конце концов, улыбнувшись, крепко сжала мои запястья. От этого жеста и от этой улыбки женщины, которая защищается, я преисполнился непомерным уважением к собственной персоне. Но все же я присмирел. Тем хуже для нее! Угасла и ее улыбка, тем хуже для меня! Вечером я встретился с отцом. Лицо у него уже просветлело, ибо он весь день удачно трудился во славу двукрылых насекомых. - На всякий случай я захватил с собой несколько ящиков, и в частности мои драгоценные экземпляры еще не описанных насекомых. Господа ученые в Музее очень заинтересовались, даже больше чем заинтересовались. Я особо оговорю в своем завещании, чтобы всю мою коллекцию передали в энтомологический отдел Музея. Вот не думал, что мои научные работы пользуются такой известностью. Знаешь, кажется, меня хотят представить по линии министерства народного просвещения... Он с нежностью потрогал петлицу на лацкане своего пиджака. Затем приложил палец к губам. И наконец, с поразительным отсутствием логики, свойственным только ему, дал мирное завершение нашему утреннему разговору: - Кстати, по поводу того, что я тебе нынче говорил... Я хочу, чтобы ты понял одно: когда у тебя появляется такое чувство, такое ощущение... что с тобой поступили несправедливо... и что я не сделал всего необходимого, чтобы предотвратить эту несправедливость... помни, что мне в таком случае приходится считаться с соображениями... считаться с высшими соображениями... Словом, с соображениями, побуждающими меня пренебрегать мелочами ради существа дела. И мсье Резо откашлялся, чтобы прочистить горло, где застряли, на манер соломенной трухи, эти "высшие соображения". Прочистив горло, он проговорил почти искренне: - Видишь ли, если бы ты, во имя семейного согласия, принес хотя бы сотую долю тех жертв, какие принес я (пожалуйста, не воображай, что по слабости характера, это неверно), то жизнь в нашем "Хвалебном" была бы сносной. Надеюсь, ты не сомневаешься, что я люблю своих детей? _Порыв_ (то, что называется на театральном жаргоне "порыв") отчасти искренний, а отчасти наигранный и в значительной мере объясняющийся актерскими чертами, которыми я обязан моему воспитанию и собственной натуре, порыв, говорю я, бросил меня в объятия мсье Резо, и он торжественно прижал меня к своей груди. А бабушка, обладающая острым сценическим чутьем к выигрышным выходам, появилась из-за кулис как раз в нужный момент, дабы полюбоваться умилительной картиной... - Ах! - воскликнула она. - Теперь я со спокойным сердцем отпущу вас домой. Наш отъезд, которого от всей души желала эта важная дама, более привыкшая холить собачек, чем заботиться о детях, состоялся через день - после осмотра еще нескольких исторических памятников. Перечисляю таковые в порядке значимости, которую придавал им отец: Собор Парижской богоматери, часовня Людовика Святого, Музей естествознания (вернее, энтомологический отдел), Лувр, Триумфальная Арка. Все. Теперь я знал все о нашей столице. Во всяком случае, все самое существенное. Конечно, мы не успели осмотреть кое-какие второстепенные церкви и музеи, но у нас уже не осталось времени мерить шагами их половицы. Не заглянули мы и в Пантеон, но с тех пор как левые хоронят там своих великих людей, его уже нельзя считать национальным историческим памятником. Что же касается Дома инвалидов, то, бесспорно, "это впечатляет", но ведь, в конце концов, это лишь усыпальница генерала, который преследовал папу Пия VII (недаром этому папе - понятно, то мои догадки - дали такое смешное имя. Должно быть, перед лицом этого грозного завоевателя он намочил свою сутану!). На этот раз мы приехали на Монпарнасский вокзал в машине - не в дрянном такси, а в роскошном автомобиле марки "изотта-фраскини", собственном автомобиле сенатора, который, кроме прочих своих должностей, состоял членом Национальной комиссии по развитию французской промышленности. За рулем в белой ливрее сидел Юрбен, совмещавший обязанности камердинера и шофера. - Вот уж не думал я, что Плювиньеки такие богатые, - заметил я. - Гм! - ответил отец. - Твой дед и бабушка беспечно проживают огромное состояние, которое оставил им твой прадед - он был банкиром и собирал свои капиталы по всем выгребным ямам Второй империи. Лучше не будем об этом говорить. Если бы эти богачи Плювиньеки помогали своим детям, многое бы им простилось. Но им на детей плевать! Они мало нами интересуются. Этот выпад означал, что сенатор отказал отцу в денежной помощи. Мсье Резо и сам в этом признался. - Впрочем, сегодня мне еще повезло. Твой дед выдал мне чек на пять тысяч франков. Бросил подачку! Мне было стыдно за него! Отец взял билеты в третьем классе. На нашей местной линии мы всегда ездили во втором классе, но здесь нам не грозила встреча со знакомыми, которых весьма удивила бы такая экономия. Сняв габардиновое пальто, папа тщательно-завернул в него ящики с коллекцией насекомых и бережно положил их на полку для багажа. Затем надел очки, ибо уже становился дальнозорким, и развернул книжную новинку - второй том "Очерков по лингвистической географии" Доза. Но я вскоре прервал это высоконаучное чтение. - Папа, а дедушка в самом деле очень важное лицо в сенате? Мсье Резо посмотрел на меня поверх очков и сердито бросил: - Не мешай мне читать. Однако тут же заговорил, радуясь случаю ошельмовать своего тестя: - Сенатор уже двадцать лет ждет, чтобы оценили его патриотические чувства и назначили министром. Но никому он не нужен. Что заслужил, то и получил. Он человек безличный. Ты же знаешь, у Плювиньеков... - Резкий взмах правой рукой. - ...нет убеждений. Лишь только он произнес эти слова, в купе вошел и уселся на скамью какой-то человек. Уж у этого-то пассажира, несомненно, были убеждения, но - увы! - убеждения пагубные, так как он широко развернул газету "Юманите". В назидание мне отец стал неодобрительно покачивать головой, наподобие негра в автомате "Поклонение волхвов", когда туда опустишь десять су. Господи, прости им, ибо не ведают они, что читают! Мсье Резо знал, что читать, недаром его предки двести лет не дотрагивались до книг, находившихся под запретом. Он вновь углубился в чтение "Очерков по лингвистической географии". Поезд тронулся, а я делал отчаянные усилия, чтобы определить, составляют ли цифры в номере нашего вагона АН 1459457 простое число. Появление контролера вернуло отца к обыденной действительности. Коммунист предъявил бесплатный билет железнодорожника. Все пассажиры в купе смотрели на него с обычной в таких случаях неодобрительной улыбкой. Мсье Резо протянул контролеру два обыкновенных платных билета. Старушка из богадельни с крестиком на тощей шее принялась лихорадочно рыться в своей сумочке, вывернула все карманчики, извлекла из них четки, зубную щетку, половину гребенки, номер "Лизетты" и наконец нашла билет в уголке носового платка с меткой "М.М." и с пятнами крови - у нее, должно быть, шла кровь из носа. - Ребенку еще нет трех лет, - заявила ее соседка, дама с замысловатой прической, и торопливо посадила себе на колени мальчишку, про которого она только что сообщила нам, что он "очень развитой для своих пяти лет". Пассажир, который дремал в углу напротив меня, прислонившись головой к полотняному чехлу спинки диванчика, проснулся и подал представителю железнодорожной компании длинную полоску бумаги, испещренную надписями жирным карандашом, такие билеты обычно выдаются при сложных маршрутах. Контролер повертел бумажку в руках, рассмотрел ее с оборотной стороны, высказал предположение, что тут вкралась ошибка, так как этот поезд не предназначен для тех, кто пользуется льготами во время отпуска, но не стал придираться и милостиво пустил в ход свои щипцы; однако, привыкнув пробивать твердый картон, они только мяли бумагу. - Какие строгости пошли, - слабо запротестовал пассажир, когда скрылась фуражка с красным околышем, - видно, и последние наши права им поперек горла встали. - Совершенно правильно говорите, - поддержал его человек, читавший "Юманите". Вдруг мсье Резо ринулся в бой: - Что вы жалуетесь, господа! Я вот плачу за свои билеты, и налоги я плачу, а мне налоговое управление делает скидку только на тридцать процентов - ввиду того, что у меня трое детей. - И этой маленькой льготой вы обязаны рабочему классу, - насмешливо сказал коммунист, определив с первого взгляда, к какому классу принадлежит его противник. Но тот уже закусил удила. - О! - воскликнул он. - Я охотно отказался бы от этой тридцатипроцентной скидки, если бы государство соблаговолило вернуть мне то золото, которое я дал ему в долг, а получил за это бумажки. - Делать сбережения - ошибка, согласен с вами, - сказал коммунист. Сбережения? Кто их будет делать? Носитель имени Резо? За кого же здесь принимают моего отца? Обдумывая ответ, он соглашался лишь на то, чтобы заменить слово "предки", обидное для тех, кто их не имеет, словом "поколения". - Когда многие поколения, - сказал он, - терпеливо создавали состояние и на твоих глаза оно рушится за несколько лет из-за финансовой демагогии, которая систематически подкапывается под обладателей ренты, тут уж не приходится гордиться своей страной! Коммунист перешел в нападение: - Обладатели ренты! Ну, милостивый государь, хорошо еще, что им дают эти облигации! Я вот, например, имею бесплатный билет, потому что я железнодорожник, помощник начальника станции, но никаких рент у меня нету, и это нисколько не вредит моему здоровью. Я работаю. Если бы и господа буржуа работали, вместо того чтобы жить бездельниками, то есть паразитами, страна не дошла бы до теперешнего положения. И тогда мсье Резо, воинственно ощетинив усы, воскликнул: - Не клевещите на буржуа, мсье! Буржуа - это олицетворение благоразумия, рассудка и традиций Франции. - Не Франции, а франка. Так будет вернее. Отец на лету перехватил эту парфянскую стрелу и, чтобы она не вонзилась слишком глубоко в его грудь, пустил ее обратно в нападающего: - Правда, ведь нам, буржуа, не известен курс рубля. После такого обмена любезностями противники умолкли. За окном бесконечной лентой проносились пейзажи, и я (который никогда не бывал в кино), позевывая, смотрел на этот документальный фильм. Старуха из богадельни улыбнулась мне, так как я оказался сыном защитника общественных устоев. В Сабле поезд перевели на местную линию, и вагон наполнился белыми чепцами крестьянок и корзинками, из которых высовывались головы уток. В Грез-ан-Буэр железнодорожник сошел, посмотрев на попутчиков с ехидной улыбкой. На перроне его ждали приятели, или, говоря его языком, товарищи, и, несомненно, он пересказал им свой разговор в вагоне, так как до нас долетел обрывок фразы: - ...Ну и отщелкал я его! Раздраженный мсье Резо вдруг обнаружил, что ему мешает солнце, и, дернув шнурок, спустил шторку, закрыв этим голубым веком око Москвы. Заметив на лицах новых пассажиров одобрительные улыбки, он с показным отвращением схватил "Юманите", забытую на скамье коммунистом, и, скомкав газету, швырнул ее под скамью. Поезд двинулся дальше, в Кранэ, в край кочанной капусты, коснеющих шуанов, кроликов, круглоглазых сов и каркающих ворон, кружащих над колокольнями: "Веррую, вер-р-рую, вер-р-рую!" В Шато-Гонтье поезд опустел: крестьяне отправились по другой ветке в Кранэ на ярмарку. Мы остались одни. Наконец-то появился и Сегре, центр супрефектуры, произвольно зачисленной членами Конвента в департамент Мен-и-Луара, край, богатый железной рудой, которую, однако, так и не смогут разрабатывать на полную мощность, пока к шахтерам будут проникать крамольные идеи смутьянов железнодорожников и прочих читателей "Юманите". Выйдя из вагона, отец смущенно пробормотал скороговоркой: - Матери скажем, что я простил тебя по случаю твоих именин. Я резко остановился: - Нет, папа. Вы просто отменили несправедливое наказание. С трудом удерживая в руках свои ящики с двукрылыми, отец, заметив, что я шагнул в сторону, испугался. - Ну хорошо, хорошо, - сказал он, - ведь я только так, надо же уладить дело. И когда ты наконец станешь благоразумным! 20 Я ставлю точку. Впервые ставлю точку. Я где-то читал, что иногда необходимо бывает сосредоточиться и, подобно капитану, вооруженному секстантом, определить свое положение среди течений, ветров, идей и голосов сего мира. Вернувшись из Парижа, я был встречен прекрасно разыгранным всеобщим равнодушием и бойкотом братьев... лишь на несколько дней, так по крайней мере считала мать, которой пришлось немало потрудиться, чтобы запугать их до такой степени. А может быть, и на всю жизнь. Ибо слишком далеко уплыл от них мой корабль. В моих глазах они просто юнги. Психимора оставила меня в относительном покое. Она поняла, что придется еще раз изменить тактику. Я - одержимый, и меня ничем не приведешь к повиновению, а уж тем более побоями. Взять меня можно только измором, подвергнуть карантину молчания. Мегера прекрасно знала, что при своем боевом характере я недолго выдержу оскорбительное перемирие и скоро сам полезу под огонь ее батарей. Она приняла твердое решение: изгнать меня из семьи любыми средствами. Любыми, даже самыми вероломными средствами. Усыпим настороженность этого мерзавца обманчивой безопасностью, и тогда он выкинет какой-нибудь идиотский фортель. Я ставлю точку. Иначе говоря, я утверждаю свою личность. Это первое испытание, не имеющее ничего общего с покаянием, ибо я вполне доволен собой таким, каков я есть, и хочу лишь одного - с каждым днем все больше становиться самим собой; это первое испытание произошло в полдень на большой перемене на верхушке тиса, который поистине стал для меня местом уединения, моей дозорной башней, куда братья не решались карабкаться, потому что можно было легко сломать себе шею (несомненно, поэтому Психимора никогда не запрещала мне лазить на мой тис). Я ставлю точку. Не знаю почему, но, взобравшись на вершину своего любимого дерева, я чувствовал себя совсем другим. Я поднимался выше голубых крыш нашего "Хвалебного"; выше меня проносился только западный ветер да подолгу летали вокруг своих гнезд потревоженные вяхири. И на этой высоте я отрешался от своей жизни. Множество неприятностей, множество обидных мелочей, из-за которых мы страдаем гораздо больше, чем от глубокой раны, вдруг все исчезали, падали куда-то вниз, как коричневые, засохшие иголки, устилающие землю под елями. Что я здесь такое? И почему я здесь? Что за ветер, веющий в часы ненужных мечтаний, раскачивает меня в одном ритме и наравне с этой веткой, которая держит меня как чужеродный плод и скоро отбросит прочь? Отбросит в мое будущее, теперь уже близкое будущее, отбросит туда, где я смогу один-одинешенек пустить корни в почве, избранной мною самим, удобренной по моему выбору, укорениться в избранной мною самим духовной и плотской жизни. Мне предстоит выбрать, каким способом гнить, ибо зрелость уже несет в себе зачатки гниения, следовательно, жить - это... Я на пороге жизни и созревания, найду ли я его в ненависти или в любви. И как же хорошо сейчас меня овевает ветер! Какой бесконечной чистотой исполнено все мое существо! Я ставлю точку. Сейчас я не тот, кем хотел бы быть, но буду тем, кем захочу стать. Ты родился в семье Резо, в том веке, когда родиться в семье Резо - значит дать сто очков вперед соперникам, состязающимся с тобой на ристалище жизни. Ты родился Резо, но ты им не останешься. Тебя не остановят препятствия, которые ты угадываешь впереди, хотя и не знаешь еще, в чем они состоят. Ты родился Резо, но, к счастью, тебе не привили любви к этому роду. Ты нашел у своего семейного очага не мать, а чудовище, груди которого источали яд. Ты не знал материнской ласки, которая служит укрепляющей закваской в естестве счастливых детей. Всю жизнь ты будешь изрыгать воспоминания о своем детстве, будешь изрыгать их в лицо господу богу, который посмел совершить над тобой такой эксперимент. Созреешь ли ты в ненависти или в любви? Нет! Пусть будет ненависть! Ненависть более сильный, более мощный рычаг, нежели любовь. Конечно, ты постараешься забыть. Конечно, тебе хотелось бы испробовать всяких сладостей, приятно слащавых нежностей, которые тают на язычках юных сентиментальных кузин. Ты с жадностью набросишься на лакомства любви. Но ты их изрыгнешь. Изрыгнешь вместе со всем прочим. Я ставлю точку. Я не отличаюсь скромностью. Это черта, унаследованная от Резо, навсегда сохранится во мне. Я сила природы. Я выбираю путь бунта. Я живу всем тем, что мешает им жить, этим господам Резо. Я отрицание их унылого согласия с общепринятыми взглядами, я их противоположность, я презираю их пресловутое терпение, я охотник за совами, я заклинатель змей, я будущий подписчик "Юманите"! - Дети, пора за уроки! Я ваше бесчестье, я мститель, посланный нынешним веком в ваше семейное болото. - Дети, пора! Молчи, Психимора. Я нарочно опоздаю, и ты не посмеешь мне ничего сказать, потому что ты боишься меня, потому что я хочу, чтобы ты меня боялась. Я сильнее тебя. Ты идешь к упадку, а я расту. И вытянусь вверх, как пугало, которое в час заката отбрасывает огромную тень через все поле. Я справедливая кара за твое преступление, небывалое в истории матерей. Я олицетворенное возмездие и даю обещание, небывалое в истории сыновней любви, покарать тебя в твоей старости. - Дети! Заткнись, Психимора, я тебе не сын. Крайне довольный этой первой своей бравадой (внутренней), я спускаюсь с ветки на ветку, оставляя на кончике острого сучка лоскут моей куртки, и не спеша направляюсь в классную комнату, где оба моих брата уже корпят над тетрадями. Но Психимору я не видел, она не стала меня дожидаться. Отметим эту поблажку, эту учтивость палачихи. И вложим в ножны зря отточенный меч. Меня ждет нежный Шелли, честь и слава английского языка, на котором мы уже не говорим за столом, с тех пор как мадам Резо заметила, что мы знаем английский лучше, чем она. 21 Прошло два месяца. Моя вылазка не была забыта. Психимора не раз сдержанно намекала на нее. Тлеет огонь скрытой гражданской войны. Быть может, меня собираются отдать в коллеж. По словам Фреди, мегера даже предлагала засадить меня в исправительную колонию, но, так как дело происходило в пору летних каникул, план отпал сам собой. Возможно, к нему вернутся в конце сентября, если курс ценных бумаг поднимется, что, впрочем, маловероятно. Аббат Траке в отпуске. Мы одни под непосредственным командованием Психиморы. Я все еще ношу парижский костюмчик черного бархата, мать быстро смекнула, что короткие штанишки унизительны для моих пятнадцати лет. Для отца настали счастливые дни: мириады мошек жужжат в заливных лугах над осокой и кардамоном. Однако сейчас для мсье Резо важнее всего не вопросы энтомологии: он хлопочет о предстоящем праздновании, которое должно отметить четверть века пребывания восьмидесятилетнего Рене Резо во Французской академии. Хотя этот ученый старец является лишь блестящим представителем одной из боковых ветвей семейства Резо (о чем умеет напомнить наш отец, глава старшей ветви), усадьба "Хвалебное", служившая в течение двух веков столицей для всего клана Резо, естественно, должна стать рамкой столь лестной церемонии. Папа разрывается на части, интригует, пишет множество писем на почтовой бумаге с изображением нашего старинного замка, опровергает возражения тех, кто находит, что до Кранэ слишком трудно добираться, нанимает местные автобусы, нарушив на сорок восемь часов регулярные рейсы между Анже и Сегре, нанимает прислугу, составляет список приглашенных, вычеркивает кое-какие имена, добавляет новые... И проделывает все это, даже не спросив согласия главного заинтересованного лица. Но согласие это наконец получено. Отец ликует, мчится в Сегре, заказывает срочно напечатать пригласительные билеты. Психимора не разделяет папиного ликования. - А сколько будет стоить этот юбилей? Глава старшей ветви резким жестом отмахивается от столь мелочных соображений: он только что продал несколько ценных бумаг в Учетном банке. Столь огромная честь требует доблестных жертв. И тогда мадам Резо, смирившись, начинает приготовления к празднеству. Уроки, заданные на каникулы, могут подождать. Нам раздают скребки, мотыги, грабли. Садовые дорожки должны быть безупречно вычищены. Покраска забора будет стоить слишком дорого, ну и что же, можно обойтись без нее: слой известки придаст на время девственную белизну столбам, являющимся необходимой принадлежностью всякой порядочной изгороди. Железная щетка скоблит паркет в гостиной, и ветхие планки вот-вот расколются. Пусть хоть на один вечер все блестит. Глухонемая Фина и две Бертины в шесть рук выколачивают палками портьеры, гобелены и ковры, откуда белесым облаком вылетает моль (чешуйчатокрылые). Барбеливьен садовыми ножницами подстригает кусты в парке. У кюре Летандара берут на время горшки с геранью, украшавшие церковь в день Сердца господня. Жанни Симон печет пирог со сливами, любимый пирог академика, и приготовляет с дюжину головок сыра в плетенках. Мадлена из "Ивняков" (которая, право же, стала очень аппетитной) сообщила, что ее мать зарежет для праздника барашка. Аржье, владельцы фермы "Бертоньер", решили пожертвовать для хозяйского праздника домашнюю птицу. - Вся плата натурой за целый год уйдет на это пиршество!.. - стонет Психимора. И вот великий день наступает. Приглашены все родственники и свойственники семейства Резо, а также местные власти предержащие, как духовные, так и светские. Первым прибывает великий муж, герой празднества; он зябко кутается в шотландский плед, забившись в уголок своей дряхлой машины "дион-бутон". Мы выстроились в шеренгу на крыльце, чтобы встретить дорогого гостя. Он с трудом вылезает из автомобиля, так как воспаление предстательной железы мучительно дает себя знать. Старца поддерживают под руки его супруга Алиса I с пышными седыми локонами и его дочь Алиса II с пышными черными локонами. Академика усаживают, закутывают, вытаскивают его кресло, похожее на трон короля Дагобера, на самую середину гостиной, как раз под расписной плафон, изображающий наш фамильный герб (вы, конечно, помните: щит, перечеркнутый красными полосами, а посередине золотой лев), так как он центральный орнамент всей композиции. К юбиляру присоединяются самые именитые гости: его преосвященство, столь же зябкий, как виновник торжества, несмотря на летнее время, и столь же дряхлый, наш дядюшка протонотарий, специально прилетевший из Туниса на самолете. Прекрасно чувствуя себя среди духовных особ в муаровых сутанах всех оттенков лилового цвета, защитник веры созерцает тусклым взглядом свою бесчисленную родню, а она все прибывает и прибывает волна за волной, почтительно замирая у подножия его кресла. Среди гостей: барон и баронесса де Сель д'Озель, графиня Бартоломи (прикрывшая складки жирной шеи многоярусным ожерельем из настоящего жемчуга) и ее потомство с иссиня-черными корсиканскими волосами, супруги де Кервадек, которые передают поздравления от имени кардинала, граф Соледо, наш мэр и генеральный советник департамента, госпожа Торюр и ее дочери-бесприданницы, господин Ладур, которого нельзя было не пригласить, несмотря на происхождение его богатства (нажитого честно, но все же на торговле кроличьими шкурками), кюре Летандар и его ординарец, то есть его викарий; сыновья, дочери, внучки - словом, все отпрыски Резо всех ветвей генеалогического древа, красные от удовольствия, красные и бесчисленные, как ранетки на яблоне в сентябре месяце. Они выстраиваются тесными рядами позади "трона" и высоко поднимают головы, позируя для потомства. Засим в гостиную допускается мелкий люд: добрые поселяне из соседних деревень, смущенные крестьяне, смиренно сознающие свое ничтожество, Жанни, Симона, четверо Барбеливьенов, семейство Аржье, семейство Гюо, наша старушка Фина, у которой на правой стороне груди приколота на трехцветной ленточке медаль "За верную службу", монашки, обучающие детей в частной школе, и другие монашки - сестры милосердия в больнице, монастырские воспитанницы, препоясанные голубыми шарфами, более или менее заслуженными их добродетелью, члены фабричного комитета, делегация от стрелкового общества, от любительского духового оркестра из Сент-Авантюрена, пятьдесят безвестных фермеров и фермерш... У большинства в руках букеты, типичные деревенские букеты из плотно прижатых друг к другу цветов - настоящая мозаика, шедевр крестьянского терпения. Но многие держат за связанные лапки домашнюю птицу - кто курочку, кто утку, и эта живность хлопает крыльями, как будто аплодирует своей недалекой кончине. (Во имя точности должен добавить, что иные принесли и кроликов - боюсь только, что это покажется смешным.) Все дары складываются в углу гостиной: они пойдут на пользу алтарей и благотворительных учреждений (но, конечно, Психимора втайне урвет себе часть, чтобы вознаградить наше семейство за подать натурой, которой оно лишилось). С запозданием, как оно и подобает, появился маркиз Жофруа де Лендинье, консерватор, депутат парламента от департамента Мен-и-Луара, и прокладывает себе дорогу в густой толпе своих избирателей. Ждали только его. Вспышка магния. Один раз, другой, третий. - Покорнейше благодарю вас, дамы-господа, - говорит фотограф. Маркиз вытащил из кармана несколько листочков бумаги и вскинул вверх правую руку. Кругом зашикали: "тш, тш". Маркиз заговорил, вернее, запел хвалебную песнь. Речь его длилась целый час. Я избавлю вас от передачи ее содержания. К сожалению, нас-то не избавили ни от нее, ни от торжественного слова мэра, ни от нудной проповеди епископа, ни от поздравлений школьников, ни от красноречия главы старшей ветви рода Резо. Три часа собравшиеся слушали все эти разглагольствования, и наконец толпе простолюдинов было разрешено выйти во двор освежиться сидром и подкрепиться мясной "поджаркой"; столы, то есть сколоченные наспех доски, положенные на козлы, накрыли скатертями, вернее, двумя десятками полотняных простынь, что должно было внушить глубочайшее почтение к династии Резо. Именитые гости направились в столовую, которая, несмотря на ее площадь в шестьдесят квадратных метров, не могла вместить всех приглашенных. Остальным родичам пришлось пировать в холле, коридорах и классной комнате. Усадьба превратилась в огромную харчевню, где за столами прислуживали на сей случай деревенские девушки, оглашавшие стены господского дома неприлично звонким смехом и вопросительными возгласами: "Чего надоть?" В шесть часов вечера начался разъезд. Однако большинство кузенов и кузин остались ночевать, намереваясь уехать в Париж с первым утренним поездом. Протонотарий решил погостить у нас две недели, а баронесса - неделю. Парк еще полон беготни, веселых перекликающихся голосов. Настоящая ярмарка. Солнце спускается к колокольне Соледо, и кажется, ее шпиль вот-вот проткнет огненный диск. Облака постепенно принимают оттенок пуговиц, нашитых на сутану протонотария. Мой отец, пьяный от гордости, в галстуке, съехавшем набок, бродит от одной кучки гостей к другой. А луговая мошкара вьется над лошадьми, перелетая с крупа на круп. Внезапно мсье Резо замечает меня, когда я, одинокий, угрюмый, направляюсь к своему любимому тису. Он подходит ко мне и, подхватив под руку, ведет за собой, пытаясь заразить меня своим восторгом. - Понимаешь теперь, дружок, понимаешь, что такое семья? Такая, как семья Резо. Разумеется, я это понимал и именно поэтому не испытывал горячей радости. В парке одна из безымянных кузин - кузина, у которой, несомненно, есть заботливая мама, а не наша Психимора, - нарядившаяся ради праздника в парчовое платье, быть может, Эдит Торюр или одна из юных девиц Бартоломи с черными как смоль косами... ну, словом, какая-то кузина поет тоненьким голоском старинный романс благовоспитанных барышень. - Очаровательно! - говорит отец, поглаживая свой кадык, не уступающий в размерах его носу. Да, да, это очаровательно, это достохвально, это пасторально. А ухлопать из тщеславия столько денег, когда у родных детей нет самого необходимого, - так ли уж это очаровательно? А обращаться в двадцатом веке с крестьянами как со своими крепостными - это тоже пасторально? А лицемерие, стремление скрыть наши раздоры, нашу черствость сердца и сухость ума, нашу фамильную моль и фамильную спесь - уж это ли не достохвально! В мире все бурлит, люди уже не читают "Круа", наплевать им на список запрещенных книг, они требуют справедливости, а не жалости, они требуют того, что им полагается по праву, и не желают принимать ваших подачек; этими людьми битком набиты поезда, бегущие из рабочих пригородов в промышленные центры, куда уходит население из ваших порабощенных деревень; этот народ не знает правильного написания исторических имен, он мыслит дурно, потому что мыслит не по-вашему, а все-таки он мыслит, он живет, и ему нужен простор, а не этот глухой угол, отделенный от всего мира изгородями из колючих кустов, он живет, а мы ничего не знаем о его жизни; ведь у нас даже нет радиоприемника, мы не можем послушать, что он говорит; он живет, а мы скоро умрем. Но моя ненависть угадывает, на чем зиждется наше существование, а главное, почему нам придется исчезнуть, угадывает, каким вызовом новым временам является сегодняшнее празднество и как неуместен романс моей юной кузины, которой уже не наплодить в Кранэ новых буржуа, рожденных в идиллическом союзе капиталов. Моя ненависть никогда им не простит, что я принадлежу и всегда буду принадлежать к их семейству, моя ненависть знает, что праздник у нас последний, что недалек тот день, когда окончательно рухнет наша пошатнувшаяся слава. Моя ненависть знает, что я окажусь одним из самых ненавистных пособников этого краха, подготовленного падением предрассудков и курса ценных бумаг. И мне немножко больно, больно оттого, что против своей воли я ненавижу не всех Резо подряд. Поэтому я и отвечаю тихонько, хотя отец, конечно, никогда не поймет смысла моих слов: - Да, это очаровательно. Настоящая лебединая песня! 22 Вслед за дорогостоящим празднеством наступила полоса жесточайшей экономии. К тому же Психимора становилась все более скаредной. По правилу, укоренившемуся в буржуазных семьях, отец выдавал матери установленную сумму, распределенную по различным статьям семейного бюджета: столько-то на гардероб ей, столько-то на наш гардероб, столько-то на стол. Психимора плутовала, урезывала все расходы. Она завела себе кубышку и вкладывала скопленные деньги в различные финансовые предприятия по своему усмотрению, играла понемножку на бирже, подавая пример своему господину и повелителю, который так "дурно" управлял своим состоянием. Действительно, надо признать, что, если бы папа не цеплялся за ценные бумаги, дающие твердый, но маленький доход, например облигации государственного займа, сумма приданого нашей матери - триста тысяч франков золотом - могла бы украситься еще одним нулем. А он умел только сохранить его первоначальные размеры. Плювиньеки в этом вопросе имели полное право потешаться над мсье Резо и, конечно, не лишали себя этого удовольствия. Итак, протонотарий встретил категорический отказ, когда предложил взять нас с собою в Тунис на каникулы. Отцу очень хотелось доставить нам такое развлечение, но, хотя дядя обещал, что мы у него будем жить на всем готовом, денег на оплату путевых издержек для нас троих не нашлось. (Впрочем, Психимора и слышать не хотела об этой поездке.) По тем же причинам нам пришлось отказаться от некоторых других приглашений - они обошлись бы слишком дорого. Генеалогические изыскания, связанные с поездками, были приостановлены. Отец не мог возобновить запаса ящиков и прочих принадлежностей для своих энтомологических коллекций. Должен сказать, что мне не так уж хотелось расставаться с "Хвалебным". По крайней мере сейчас. Конечно, не потому, что мне жилось лучше, чем прежде, и что Психимора не так меня преследовала. Окрестности усадьбы становились для меня все более привлекательными. Несмотря на запреты, мы уходили на прогулках все дальше и дальше от дома. Наша мегера, замыслив черное дело, отпустила вожжи, рассчитывая сразу натянуть их в нужный момент. Теперь пришла и моя очередь пользоваться отцовской бритвой. На выбитых дорогах, по которым семенили деревенские девушки с серпами через плечо, чтобы нарезать люцерны для кроликов, на выбитых этих дорогах оставались теперь следы и моих башмаков на деревянной подошве. Кропетт, которому шел четырнадцатый год, еще не ведал томления страсти и благоразумно разъезжал по аллеям парка на велосипеде, приобретенном ценою уже позабытого нами предательства. Но мы с Фреди, жадно раздувая ноздри, подстерегали девчонок из церковного хора, и тех, что пасли коров, и маленькую Бертину, а особенно Мадлен из "Ивняков". Помня о нашем положении хозяйских сыновей, она была с нами приветлива. Столь же смущенные, как и она, но совсем по иным причинам, мы носили ее корзины, собирали разбежавшихся овец. Она не обманывалась относительно причин нашего неожиданного внимания, и в глазах ее зажигался огонек насмешки, страха и тщеславия. Она была куда более сведущей, чем мы. Должен признаться, что только три месяца назад, наткнувшись случайно на собак, занятых любовной игрой, я задумался над этим вопросом и уточнил для себя кое-какие подробности, строжайшим образом скрываемые от нас ради семейного целомудрия. Я не учился в коллеже, и у меня не было товарищей, обычно просвещающих, не всегда бескорыстно, младших школьников. Я "не осмеливался расспрашивать моих братьев, столь же несведущих по этой части, как и я, - ведь они тоже были жертвами воспитания, которое почитает "гнусным" всякую попытку поверять свои чувственные порывы откровенным и ясным языком; никто никогда не говорил о какой-нибудь нашей кузине "она беременна", а только намекал деликатно, что "она ждет ребенка". Те части тела, которые греки называли "священными", христиане стали именовать "срамными". Этим все сказано. Может быть, это вам покажется смешным, но я имел самое превратное представление о строении женщины. Как говорится, "нет худа без добра": мое простодушие спасло меня от порока, которому подростки предаются в одиночестве, и я не знал этой страшной беды, хотя нас никогда не предостерегали от нее. Первое впечатление после моего посвящения (надо сказать, неполного) в тайны любви было определенно неприятным. Я не испытывал никакого отвращения мистического характера, никакого страха перед грехом. Грех? Ну и вздор! Пустое слово, просто предлог для наказания, просто нарушение правил, установленных церковью, столь же произвольных, как и правила Психиморы. Нет, я находил, что природа могла бы, вернее, должна была бы наделить млекопитающих системой размножения, подобной той, какой она наделила цветы. Предпочтительно однодомные. У цветов все изящно и мило, все радует взгляд, и так красиво, так поэтично, что цветами, этими органами размножения, украшают гостиные и часовни. Конечно, я был доволен, что Психимора принадлежит к разряду неполноценных, постоянно недомогающих, приниженных живых существ, какими в животном мире являются самки, и в частности женщины. Но оставим это. Если уж господь бог не смог дать людям органов размножения, подобных тычинкам и пестикам, то хотя бы он распространил на все живое скромность птиц. Позднее мое отношение к таким вопросам переменилось. Я оставался чистым... Оставался чистым очень долго. Из гордости. Мне хотелось, как бы это сказать, чего-то настоящего. Но утренние пробуждения, которые так изящно описал Виктор Гюго в своих стихах, высокая грудь Мадлен, быстро переступающие, вздымающиеся куда-то вверх под пестрыми воскресными юбками стройные ноги девчонок из церковного хора, нервный зуд в кончиках пальцев, которые, подобно щупальцам насекомых, стремились познать что-то новое осязанием, и какое-то особое ощущение, похожее на голод (да оно и впрямь было голодом), гнездящееся где-то в животе ощущение, которое еще нельзя назвать желанием, целая лавина чувств и прыщи на лице, порождаемые именно этими новыми чувствами, - все это в конце концов подорвало мою стойкость. Змеи вечернего томления, я слышу, как вы шипите. "Во имя чего я должен заставить вас умолкнуть? - думал я. - Нечего играть в прятки, от пра