то это уже окончательно. Но сегодня ему пришло в голову, что, поскольку Рамона питает слабость к модно одетому мужчине и даже ему частенько подсказывала, что выбрать, то она, скорее всего, приложила руку и к туалету Хоберли. Как ученая мышь в гибельном эксперименте, он безнадежен в своих покровах былого счастья и любви. Вставать среди ночи на звонок из полиции и нестись в Бельвю к его одру -- для Рамоны это уже слишком. Рынок страстей и сенсаций лихорадило: произвести потрясение, скандал среднему человеку не по средствам. Подышать газом или раскровенить запястье оказывается недостаточно. Начать баловаться марихуаной? Вздор! Начать хипповать? Чушь! Удариться в разврат? Забытое словцо долибидозной эры. Неудержимо приближается время -- Герцог берет менторский тон,-- когда не имущественный или образовательный ценз, не подушный налог, а только безнадежность положения обеспечит вам право голоса. Нужно быть конченым человеком. Что было пороком -- ныне оздоровительные меры. Все меняется. Общество оценит всякую глубокую рану, из-за которой прежде не поднимали бы никакой истории. Хорошая тема: история душевной выдержанности в кальвинистских общинах. Когда под страхом проклятья каждый должен был держать себя как избранный. Всем этим историческим ужасам, этой агонии духа должно наконец настать освобождение. Герцогу почти захотелось увидеть Хоберли, еще раз заглянуть в лицо, опустошенное страданием, бессонницей, снотворными и выпивкой, молящей надеждой,-- заглянуть в темные очки, под его федору без полей. Любовь без взаимности. Сейчас это называют "невротическая зависимость". Случалось, Рамона с большой теплотой говорила о Хоберли. Принавалась, что плакала над его письмом или подарком. Он продолжал посылать ей кошельки и духи, а также длинные выписки из своего дневника. Он даже передал значительную сумму наличными. Она, в свою очередь, передала деньги тете Тамаре. Та положила их на его имя в сберегательный банк -- хоть процент какой набежит. Хоберли был очень привязан к старухе. И Мозес ее любил. Он позвонил в квартиру Рамоны, и домофон тотчас впустил его в подъезд. На этот счет она предупредительна. Еще одно проявление чуткости. Но любовник всегда засвечивался. Как раз из лифта выходили временно окривевший от вонючей сигары парень с тяжелым лицом; женщина с парой чихуахуа на сворке в тон ее красному маникюру. И очень могло быть, что из уличной дымки его видел сквозь двойные стеклянные двери его соперник. Мозес поднялся наверх. У себя на пятнадцатом этаже Рамона отпустила дверь на цепочку: побаивалась нежелательного гостя. Увидев Мозеса, она сняла цепочку и за руку потянула его к себе. Подалась к нему лицом. Цветущим, полыхающим. Пышущим духами. На ней была белая атласная блузка, разлученная с шалью, если судить по вырезу, открывавшему грудь. При таком румянце ей никакой косметики не надо. -- Рад тебя видеть, Рамона. Очень рад,-- сказал он. Обнимая ее, он с внезапной остротой ощутил, как он изголодался по общению. Он поцеловал ее. -- Действительно рад меня видеть? -- Еще как! Она улыбнулась и закрыла дверь, снова навесив цепочку. Потом, боевито стуча каблуками по паркету, провела его за руку в прихожую. Ее каблучная дробь действовала на него возбуждающе.-- Ну,-- сказала она,-- посмотрим на Мозеса в полном параде.-- Они стали перед зеркалом в золоченой багетной раме.-- У тебя роскошное канотье. И вообще, разодет как Иосиф Прекрасный. -- Одобряешь? -- Безусловно. Отличная куртка. При твоей смуглости ты в ней вылитый индус. -- То-то я подумываю вступить в группу Баве. -- Это что такое? -- Передача состояний беднякам. Я отдаю Людевилль. -- Ты, прежде чем разбазаривать свое состояние дальше, со мной консультируйся. Выпьем чего-нибудь? Или ты сначала ополоснешься? -- Я брился перед выходом. -- Вид у тебя распаленный, словно ты бежал, и копоть на лице. Должно быть, где-то прислонился в метро. А может, сажа с того мусорного пожарища. -- Да, действительно. -- Сейчас дам тебе полотенце,-- сказала Рамона. В ванной комнате, чтобы не замочить галстук в раковине, Герцог сдвинул его на спину. Роскошное помещеньице с милосердным к изможденному лицу отраженным светом. Длинный кран блестит, вода хлещет тугой струей. Он понюхал мыло. Muguet (Ландыш). От холодной воды заныло под ногтями. Он вспомнил старый еврейский ритуал омовения ногтей и слово из Хаггады (Сказание об исходе из Египта в Талмуде): "Рахатц" -- "Омой их"! Еще в обязательном порядке следовало вымыть ногти после кладбища (Бет Олам -- Дом множества). Но к чему сейчас мысли о кладбище, о похоронах? Хотя... был такой анекдот: шекспировский актер пришел в бордель. Когда он снял штаны, проститутка в постели присвистнула. "Мадам,-- сказал он,-- не восхвалять я Цезаря пришел, а хоронить" (Это слова Антония ("Юлий Цезарь", акт III, сц. 2)). Как же прилипчив школьный юмор! Закрыв глаза, он подставил лицо под струю, с наслаждением хватая ртом воздух. По глазным яблокам поплыли радужные круги. Он писал Спинозе: Мысли, говорите Вы, казуально не связанные между собой, причиняют страдание. Я убеждаюсь, что к этому действительно все сводится. Случайные связи при бездействующем разуме -- суть форма зависимости. Точнее, при таком условии становится возможной любая форма зависимости. Возможно, Вам будет интересно узнать, что в двадцатом столетии случайная ассоциация рассекречивает глубины духа, по общему убеждению. Он прекрасно понимал, что пишет мертвому человеку. Выманить тени великих философов в сегодняшний день. И почему, собственно, не писать покойникам? Он прожил с ними столько же, сколько и с живущими, если не поболе; да и к этим живущим он писал по большей части в уме, да и, наконец, что есть смерть для Бессознательного? В снах она вообще отсутствует. По тому убеждению, что разум неуклонно движется от разлада к гармонии и что покорение хаоса необязательно начинать каждый день заново. Если бы! Если бы это было так! Как заклинал об этом Мозес! Вообще же он относился к мертвым отрицательно. Он убежденно верил в то, что именно мертвые хоронят своих мертвых. И что жизнь лишь тогда называется жизнью, когда она отчетливо осознается как умирание. Он открыл большую домашнюю аптечку. Умели же строить в Нью-Йорке! Он завороженно разглядывал флаконы -- освежитель кожи, эстрогенный лосьон для мышечной ткани, средство от потения "Красавица". Вот малинового цвета сигнатура: принимать дважды в день при расстройстве желудка. Он понюхал: похоже, что-то с белладонной. Успокаивает желудок, расширяет зрачки. Делается из смертоносной красавки. Вот таблетки от менструальных судорог. Почему-то он не думал, что Рамона им подвержена. Маделин -- та кричала криком. Он хватал такси и вез ее в Сент-Винсент, где она с плачем требовала демерола (Наркотик (типа морфия)). Эти вроде как пинцетики он счел инструментом для завивки ресниц. Похожи на устричные щипчики во французских ресторанах. Понюхав шершавую рукавицу, признал: ровнять кожу на локтях и на пятках. Нажал спусковую педаль унитаза; поток излился с молчаливой силой; у бедняков сортиры ревут. Чуть смазал бриллиантином оставшиеся сухими волосы. Рубашка, конечно, пахнет сыростью, но ничего, ее духов хватит на них обоих. В остальном-то он как? С учетом всех обстоятельств не так уж и плох. Рано или поздно кончается красота. Пространственно-временной континуум отзывает свои элементы, разымая тебя по частям, и в конечном итоге настает пустота. Но лучше пустота, чем мучиться и томиться от неисправимой натуры, выкидывающей все те же номера, повторяющей позорные зады. Опять же, мгновения позора и боли могли казаться вечностью -- вот тут бы человеку и ухватить вечное этих тягостных минут и наполнить их иным содержанием, произведя ни много ни мало революцию. Как вы на это посмотрите? По-парикмахерски обернув ладонь полотенцем, Мозес промокнул капли воды по линии волос. Потом решил взвеситься. Для объективности он сначала облегчился и, носком о пятку скинув туфли, со старческим вздохом ступил на весы. Стрелка между большими пальцами ног ушла за отметку 170. Он набирал вес, потерянный в Европе. Обминая задники, он снова вбил ноги в туфли и вернулся к Районе в гостиную -- собственно, в гостиную и спальню одновременно. Она ждала с двумя стаканами "Кампари". Он горьковато-сладкий на вкус и шибает газом, как из конфорки. Однако весь мир пьет -- и Герцог пьет тоже. Рамона охладила стаканы в морозилке. -- Salud (Салют). -- Твое здоровье! -- сказал он. -- У тебя галстук завернут на спину. -- Правда? -- Он вернул его на грудь.-- Забываю. У меня был случай, когда я в мужской комнате заправил сзади пиджак в брюки и прямо так пришел в аудиторию. Району поразило, что он может рассказывать о себе такие вещи.-- Какой кошмар! -- Да, хорошего мало. Зато это очень раскрепостило студентов. Учитель такой же человек. Кроме того, унижение не повергло его авторитет. А это подороже курса лекций. Одна барышня мне так потом и сказала: вы такой человечный, нам так приятно это было... -- Смешно, что ты обстоятельно отвечаешь на любой мой вопрос. Смешной ты человек.-- Прелестно ее обожание; улыбчиво открыты прекрасные крупные зубы, нежные темные глаза, еще подкрашенные черным.-- А твое старание казаться грубияном или нахалом в чикагском стиле -- это вообще умора. -- Почему умора? -- Потому что игра. Перебор. Это совсем не твое...-- Она по новой наполнила стаканы и поднялась.-- Пойду присмотреть за рисом. Поставлю тебе египетскую музыку для веселья.-- Широкий лакированный пояс подчеркивал ее талию. Она нагнулась к проигрывателю. -- Волшебно пахнет с кухни. Мохаммад аль-Баккар и его компания привели в действие барабаны и тамбурины, клацанье проволоки и визготню духовых инструментов. Гортанный голос слабенько запел: "Mi Port Said..." Предоставленный себе, Герцог огляделся: книги и театральные программы, журналы и фотографии. В рамке от "Тиффани" помещалась семилетняя Рамона: умненькая девочка, облокотившись на плюшевый бортик, упирала пальчик в висок. Памятная поза. Лет тридцать назад она была в ходу. Крошки Эйнштейны. Поразительно мудрые дети. Проколотые ушки, медальон, локон у виска и -- что он особенно хорошо помнил -- первые ростки чувственности у девушек. У тети Тамары стали бить часы. Он прошел в ее комнату специально взглянуть на их старозаветный фарфоровый циферблат с пучком золотых лучей, похожих на кошачьи усы, послушать их чистый частый перезвон. Под часами лежал ключ. К таким часам полагается налаженный быт -- постоянный дом. Из этой европейской гостиной с окантованными венецианскими видами и добродушными безделушками голландского фарфора вы видели, подняв штору, Эмпайр Стейт Билдинг, Гудзон, серебристо-зеленый вечер в этой зажигающей огни половине Нью-Йорка. Он задумчиво опустил штору. Только попросись -- и тут будет его убежище. Почему же он не просится? Да потому, что сегодняшнее убежище завтра может стать тюрьмой. Послушать Району -- так все обстоит очень просто. Она говорила, что лучше его самого знает, что ему нужно, и, вполне возможно, была права. Рамона предпочитала высказываться до конца, и в некоторых ее речах была открытость почти оперная. Возвестительная. Она говорила, что у нее глубокое и зрелое чувство к нему и что она сгорает от желания помочь. Говорила, что Герцог не знает себе цену, что он основательный, красивый (тут он не удержался и подмигнул ей), но какой-то угнетенный, неспособный прислушаться к подсказке собственного сердца; что он взыскан Богом -- и сам взыскует милости, но непонятно почему отказывается от спасения, которое чаще всего буквально под боком. И этот Герцог, многих даров удостоенный муж, зачем-то пустил в свою постель фригидную мещанку, кастрирующую без ножа, дал ей свое имя и определил к созиданию; она же, Маделин, брезгливо и жестоко расправилась с ним, словно в наказание за то, что он унизился и умалился, заморочив себя любовью к ней и предав обетование своей души. Ему вот что необходимо сделать, продолжала она в том самом оперном стиле, не смущаясь своей многоречивости и приводя его этим в полный восторг: ему надо расплатиться за полученные великие дары -- это ум, обаяние, образование -- и развязать себе руки для поиска смысла жизни, только не распадаясь на части, когда точно ничего не найдешь, а скромно и достойно продолжая свои ученые занятия. Она, со своей стороны, Рамона, хотела сделать его жизнь богаче, дать ему то, что он напрасно где-то искал. Дается это, говорила она, искусством любви -- высочайшей среди прочих победой духа. То есть сокровище, которое она для него припасла,-- это любовь. И пока есть время, пока он еще сильный, нерастраченный мужчина, нужно освоить духовное обновление через тело (в сем драгоценном сосуде и обретается дух). На эти проповеди Рамона -- дай ей Бог здоровья! -- как и на внешность, не жалела красок. Какая же она бывала сладкоголосая ораторша! О чем то бишь мы? Да, продолжить ученые занятия в обретенье смысла жизни. Ему, значит, Герцогу, обрести смысл жизни! Он рассмеялся в ладони. Но если серьезно, то он сам, всем своим видом, провоцирует подобные разговоры. Почему крошка Соно кричала: О mon philosophe-топ professeur d'amour! -- Потому что Герцог держал себя как философ, озабоченный исключительно высокими материями: творческий разум, расплата добром за зло, старая книжная мудрость. Потому что его занимала и заботила вера. (Без нее человеческая жизнь просто сырой материал, с которым мудрят техника, мода, торговля, промышленность, политика, финансы и прочее, и прочее. От этого позорного набора с радостью отделываешься, умирая.) Да, выглядел он и держался как тот философ -- Соно права. И здесь, в конце концов, он почему оказался? Потому и оказался, что Рамона тоже принимала его всерьез. Она считала, что может вернуть порядок и здоровье в его жизнь, и если это удастся, то будет логично жениться на ней. То есть, ее словами, он захочет соединиться с ней. И это будет такой союз, который действительно объединяет. В единую ткань соткутся столы, постели, гостиные, деньги, прачечная и автомобиль, культура и секс. Все наконец будет иметь смысл -- так она полагала. Счастье -- нелепая и даже опасная выдумка, если оно не объемлет все стороны жизни; но в нашем редкостном и удачном случае, когда мы чем только не переболели, а ведь проскочили -- чудом, умением оживать и радоваться, что само по себе религиозное чувство, и я, говорила Рамона, без оглядки на христианку Марию Магдалину о своей жизни просто не могу говорить,-- в нашем случае такое всеобъемлющее счастье возможно. В нашем случае оно -- обязанность; будет трусостью, потворством злу, уступкой смерти не отстоять оклеветанное счастье (это якобы чудовищное и самолюбивое заблуждение, этот абсурд). Есть мужчина, по себе знающий, что такое -- восстать из мертвых, это Герцог. Горечь смерти и опустошенности познала и она, Рамона,-- да-да! И с ним она праздновала истинную Пасху. Пережила воскресение. Он может крутить своим умным носом по поводу чувственных наслаждений, однако, оставшись с нею в голой сущности, он отдаст им должное. Никакая сублимация не заменит эротическое счастье, не подменит это познание. Не покушаясь даже на улыбку, Мозес, кивая головой, все это серьезно выслушивал. Отчасти университетская и научно-популярная болтология, отчасти брачная пропаганда, но, за вычетом этих невыгодных моментов, оставалась истина. Он одобрял Району, уважал ее. Все это, пожалуй, настоящее. Сердце у нее более или менее правильное. И если наедине он посмеивался над дионисийским возрождением, то выставлял на посмешище исключительно самого себя. Герцог! Принц эротического ренессанса, подходяще одетый macho! А как с детьми? Как-то они примут очередную мачеху? И Рамона-- поведет она Джуни на встречу с Санта Клаусом? -- Вот ты где,-- сказала Рамона.-- Тетя Тамара была бы польщена, что ты зашел в ее музей царизма. -- Старинные интерьеры... -- Правда, трогательно? -- Мы отравлены их сладостью. -- Старуха тебя обожает. -- Я сам ее люблю. -- Говорит, что при тебе в доме стало светлее. -- Чтобы при мне...-- Он улыбнулся. -- А почему нет? У тебя мягкое, располагающее лицо. Хотя ты не любишь, когда я это говорю. Так почему нет? -- Я выгоняю старую женщину из дому, когда прихожу. -- Ничего подобного. Она любит ездить. Шляпа, пальто -- все ее сборы. Для нее такая радость прийти на вокзал. Во всяком случае...-- Голос ее потускнел.-- Ей надо сбежать от Джорджа Хоберли. Теперь он ее мучает. -- Прости,-- сказал Герцог.-- Что-нибудь случилось в последнее время? -- Бедняга.. Мне его так жалко. Ладно. Мозес, кушать подано, и тебе еще открывать вино.-- В столовой она подала ему охлажденную бутылку "Пуйи Фюиссе" и французский штопор. С покрасневшей or напряжения шеей, умело и ответственно действуя, он извлек пробку. Рамона зажгла свечи. Стол украшали остроконечные красные гладиолусы в длинном блюде. На подоконнике сварливо завозились голуби; похлопав крыльями, снова угомонились.-- Дай положу тебе рису,-- сказала Рамона, взяв у него фарфоровую тарелку с кобальтовым ободком (роскошь неудержимо проникает во все слои общества начиная с пятнадцатого столетия, как отмечал знаменитый Зомбарт, inter alia (Среди прочих)). Герцог был голодный, обед был отменный. (Поститься он будет после.) Непонятные, двусмысленные слезы застлали ему глаза, когда он попробовал креветочный ремулад. -- Как вкусно -- боже мой, как вкусно! -- сказал он. -- Ты ничего не ел весь день? -- Я давненько не видал такой еды. Ветчина, персидская дыня. Что это? Кресс-салат. Боже милостивый! Она была довольна.-- Ешь, ешь,-- сказала она. После креветок Арно и салата она подала сыр и пресные лепешки, мороженое с ромовой поливой, сливы из Джорджии и ранний зеленый виноград. Потом перешли к бренди и кофе. В соседней комнате, под скрип возимых взад и вперед по железке проволочных вешалок, под звуки барабанов, тамбуринов, мандолин и волынок, Мохаммад альБаккар зыбким голосом пел в нос свои вкрадчивые песни. -- Так чем ты занимался? -- сказала Рамона. -- Я-то? Да так... -- А куда уезжал? Все-таки сбегал от меня? -- Не от тебя. А что сбегал -- пожалуй. -- Ты меня еще немного побаиваешься, правда? -- Я бы не сказал... Растерян -- да. Осторожен. -- Ты привык иметь дело с трудными женщинами. Привык к отпору. Тебе нравится, наверно, когда они портят тебе жизнь. -- Всякий клад стерегут драконы. Иначе нам не понять, чего он стоит... Ничего, если я расстегну ворот? Боюсь артерию перехватить. -- Недалеко ты уехал. Может, из-за меня. Мозеса так и подмывало соврать -- сказать: -- Конечно, из-за тебя, Рамона.-- Резать в глаза правду-матку -- занятие пошлое и небезопасное для нервов. Районе Мозес сочувствовал всей душой: женщине за тридцать, в руках хорошее дело, самостоятельная, а все еще закармливает ужинами друзей мужского пола. Но как еще пристроит женщина свое сердце -- в наше-то время? В эмансипированном Нью-Йорке мужчина и женщина, одев на себя пестрые тряпки, сходятся для племенной вражды. У мужчины в мыслях обмануть и уйти целым; программа женщины -- обезоружить и посадить под замок. Речь идет о Районе, которая в обиду себя не даст,-- каково же юному существу, с мольбой возводящему горе подчерненные очи:-- Господи! Отведи плохого человека от моей полноты. Вообще же, понимал Герцог, не очень хорошо, имея в голове такие мысли, есть креветки и пить вино у Рамоны, слушать в гостиной похотливую занудь Мохаммада аль-Баккара и его порт-саидовской команды. Какая заслуга в священническом целибате, монсеньор Хилтон? Ходить по жизни и навещать женщин, видеть, во что превратил чувственность современный мир,-- не построже будет епитимья? Как далеки от жизни иные древние постулаты... Одна вещь по крайней мере уяснилась. Искать свое завершение в другом, во взаимоотношениях,-- это женская игра. И когда мужчина, прицениваясь, ходит по женщинам, хотя его сердце кровоточит от идеализма и просит чистой любви,-- такой мужчина занимается женским делом. С падением Наполеона честолюбивый юноша устремил свою энергию в будуар. А там командуют женщины. Такой была Маделин, такой легко могла стать Ванда. Как насчет Рамоны? И некогда глупый юнец, ныне глядящий в глупые старцы, Герцог, уверовав в личную жизнь (с санкции авторитетных имен), заделался чем-то вроде сожителя. Соно, с ее восточным подходом, окончательно подтвердила это. Он даже шутил на сей счет, объясняя ей невыгодность своих посещений:-- Je beche, je seme, mais je ne recolte pointl (Я пашу, сею, но ничего не пожинаю).--Шутка, конечно,-- никаким сожителем он, разумеется, не был. А Соно -- та старалась направить его, наставить нужному обращению с женщиной. Красота павлина, похоть козла и свирепость льва -- слава и мудрость Божий2. -- Куда бы ты ни направлялся со своим саквояжем, твои изначально здоровые инстинкты погнали тебя обратно. Они умнее тебя,-- сказала Рамона. - Может быть...-- сказал Герцог.-- Я пересматриваю свои взгляды. яды. -- Слава Богу, ты еще не загубил свое первородство. -- Я не был по-настоящему независимым. Выясняется, что я работал на других, на женское сословие. -- Если ты сможешь преодолеть свой еврейский пуританизм... -- И наживал себе психологию беглого раба. -- Тут твоя собственная вина. Ты выискиваешь властных женщин. Я пытаюсь доказать тебе, что я совершенно другой случай. -- Я знаю,-- сказал он.-- Я бесконечно дорожу тобой. -- Не знаю. По-моему, ты во мне не разобрался.-- В голосе ее зазвучала обида.-- С месяц назад ты записал меня в начальницы сексуального цирка. Как будто я акробатка какая-нибудь. -- Я ничего не имел в виду, Рамона. -- Подразумевалось, что у меня было много мужчин. -- Много? Я так не считаю. Да если и так, мне только прибавит уважения к себе, что я продержался столько времени. -- Ах, вот оно как: ты держишься. Очень приятно слышать. -- Я тебя понимаю. Ты хочешь вытолкнуть меня повыше, выявить во мне орфический момент. Но ведь я, по правде говоря, всегда старался быть отъявленной посредственностью. Работал, сводил концы с концами, выполнял свой долг и ожидал известного qui pro quo. А ожидал меня, само собой, носок на голове. Я считал, что у меня установилось тайное взаимопонимание с жизнью и она убережет меня от худшего. Совершенно буржуазная мысль. Заодно заигрывал с трансцендентальным. -- Да не такое уж заурядное дело -- жениться на женщине вроде Маделин или обзавестись другом вроде Валентайна Герсбаха. Он попытался остудить вскипевший гнев. Чуткая Рамона дает ему возможность выговориться, развеять хандру. Но он не за этим пришел. Вообще говоря, он устал от своей одержимости. И наконец, ей хватает своих забот. Гнев, говорит поэт, сродни радости, но прав ли был поэт? Всему свое время... время молчать, и время говорить. Что единственно интересно в этом деле -- так это интимный вид обиды, ее проникновенность, сделанность по твоей мерке. Поразительно, чтобы ненависть была до такой степени личной, когда она почти неотличима от любви. Нож и рана томятся друг без друга. Многое, конечно, зависит от ранимости избранника. Одни исходят криком, другие сносят удар молча. Об этих последних можно писать потаенную историю человечества. Что перечувствовал папа, когда узнал, что Воплонский был в сговоре с бандитами? Он ничего не сказал. Удастся ли ему сегодня удержать в себе свое, Герцог не знал. А хотелось бы. Но Рамона часто побуждала его раскрыться. Накормив ужином, она просила попеть. -- Я не нахожу, что они посредственности, эта пара,-- сказала она. -- Иногда я вижу в нас комическую троицу,-- сказал Герцог,-- причем сам играю партнера. Говорят, Герсбах подражает моей походке, повторяет мои слова. Герцог номер два. -- Однако он сумел убедить Маделин, что превосходит оригинал,-- сказала Рамона. И опустила глаза. Они глянули и ушли под веки. Хоть и при свечах, но он отметил мимолетную тревогу на ее лице. Может, она подумала, что сказала бестактность. -- Мне кажется, предел честолюбивых замыслов Маделин -- влюбиться. Это самая серьезная часть ее юморески. Играет все: ее шик, ее тик. Суке не отказать в красоте. Она обожает быть в центре внимания. Она выходит в костюме с меховой оторочкой, цветущая, голубоглазая. Завладев публикой и начав ее очаровывать, она делает пассы открытой ладонью, дергает носом, как птичка хвостиком, подключает бровь, ползущую все выше и выше. -- Ты дал привлекательный портрет, -- сказала Рамона. -- Мы очень возвышенно жили, все трое. Кроме Фебы. Та просто коптила небо. -- Что она собой представляет? -- У нее красивое лицо, но выражение злое. Ее амплуа -- старшая медсестра. -- Тобой она не занималась? -- У нее был муж-инвалид... Он с этого снимает пенки, берет рыдающим пафосом. Она дешево купила его -- бракованный экземпляр. Новенький и исправный ей был бы не по карману. Он это знал, и она знала, и мы. Нынче все такие проницательные. Любой образованный человек осведомлен в законах психологии. Но хотя он был всего-навсего диктором при одной ноге, она его ни с кем не делила. А тут явились мы с Маделин, и в Людевилле началась развеселая жизнь. -- Так ее, наверно, огорчало, когда он стал тебе подражать. -- Конечно. Но чтобы меня обмануть, нужно было действовать в моем собственном стиле. Идеальная справедливость. Преклонение перед философией лежит в основе этого стиля. -- Когда ты впервые заметил? -- Когда Мади стала отлучаться из Людевилля. Несколько раз отсиживалась в Бостоне. Говорила, что ей просто нужно побыть одной, все обдумать. Забирала с собой девочку -- совсем крошку. И я просил Валентайна съездить и урезонить ее. -- Тогда он и начал читать тебе нотации? Герцог попытался улыбкой сдержать хлещущее злопамятство -- все-таки они тронули этот кран. Управляться с ним ему трудно.-- Они все читали нотации. Каждый приобщился. Люди постоянно навязывают свою волю посредством беседы. У меня есть письма Маделин из Бостона. Есть письма от Герсбаха. Богатый архив. Даже есть пачка писем Маделин к ее матери. Я их получил бандеролью. -- А что писала Маделин? -- Она знатная писательница. Прямо леди Хестер Станоп(Люси Хестер Станоп (1776--1839), покинув в 1810 году мужа, вторую половину жизни провела в Ливане. Интересовалась оккультизмом, оставила эпистолярное наследие). Она перво-наперво объявила, что во многих отношениях я напоминаю ей отца. Будто бы в одной комнате со мной ей нечем дышать: весь воздух заглатываю я один. Что я инфантильный, сардонический деспот и психосоматический шантажист. -- Это еще что такое? -- Я обзавелся болями в животе, чтобы помыкать ею, и добивался своего, хворая. Они это в один голос говорили-- все трое. У Маделин была еще одна тема: краеугольный камень брака. Брак есть нежный союз, родившийся от переизбытка чувства,-- и прочее в этом роде. У нее даже были соображения, как правильно совершать супружеский акт. . -- Бесподобно. -- Должно быть, осмысливала уроки Герсбаха. -- Слушай, не углубляйся,-- сказала Рамона.-- Воображаю, как она старалась побольнее уколоть. -- Между тем мне полагалось завершить свой ученый труд и сделаться новейшим изданием Лавджоя (Артур Онкен Лавджой (1873--1962) -- американский философ; много занимался проблемами романтизма) -- это академический треп, Рамона, сам я так не считал. И чем больше нотаций выслушивал я от Маделин и Герсбаха, тем убежденнее уповал на спокойную, размеренную жизнь. А для нее этот покой означал мои очередные козни. Она инкриминировала мне "овечью шкуру", сказала, что теперь я прибираю ее к рукам, изменив тактику. -- Поразительно! В чем конкретно ты подозревался? -- Она считала, что я женился на ней ради собственного "спасения", а теперь хочу ее убить, поскольку она не справляется со своей задачей. Говорила, что любит меня, но фантастических моих требований выполнить не в силах и потому опять уезжает в Бостон все обдумать и поискать, как спасти наш брак. -- Понятно. -- Примерно через неделю пришел Герсбах за ее вещами. Она ему звонила из Бостона. Понадобилось что-то из одежды. И деньги. Мы с ним совершили большую лесную прогулку. Начало осени: солнце, пыль -- дивно... и грустно. Я помогал ему пройти в трудных местах. Из-за ноги он колыхается при ходьбе... -- Ты говорил. Похоже на гондольера. А что он тебе сказал? -- Сказал, что эта херня не укладывается в его голове, он не представляет, как переживет разлад между любимейшими на свете людьми. Еще и скрепил: которые ему дороже жены и собственного ребенка. Он буквально распадается на части. Рушится его мировоззрение. Рамона рассмеялась, Герцог ее поддержал. -- Потом что было? -- Потом? -- сказал Герцог. Он вспомнил трясучку сильного кирпичного лица Герсбаха, поражавшего мясницкой грубостью, пока вам не приоткроется вся глубина его тонких чувств.-- Потом вернулись домой, и Герсбах собрал ее вещи. И взял то, ради чего, собственно, приходил,-- ее колпачок. -- Шутишь! -- Серьезно. -- Ты так спокойно признаешь... -- Я спокойно признаю одно: что мой идиотизм развратил и извратил их окончательно. -- Ты не спросил ее, что все это значило? -- Спросил. Она сказала, что я утратил право требовать у нее отчета. Что выказываю все то же свое качество: ограниченность. Тогда я спросил, не стал ли уже Валентайн ее любовником. -- Что же она ответила? -- Рамона просто сгорала от интереса. -- Что я не оценил даров Герсбаха -- как он меня любит, как относится ко мне. Я говорю:-- Он же взял из аптечки эту штуку.-- Взял,-- говорит,-- а еще он ночует у нас с Джун, когда приезжает в Бостон, но он мне вместо брата, которого у меня нет, только и всего.-- Меня это не очень убедило, и тогда она говорит: -- Не дури, Мозес. Ты же знаешь, какой он примитив. Абсолютно не мой тип. Между нами совершенно другого рода близость. Когда в Бостоне он пользуется туалетом, в квартирке не продохнуть. Я знаю, как пахнет его дерьмо. Неужели ты думаешь, что я могу отдаться человеку с таким вонючим дерьмом? -- Вот такой она мне дала ответ. -- Как это страшно, Мозес! Неужели так и сказала? Странная женщина. Очень странное существо. -- Это только значит, как много мы знаем друг о друге, Рамона. Маделин была не просто женой: она была воспитательницей. Положительному, уравновешенному, подающему надежды, думающему, старательному недорослю вроде Герцога, с понятием о достоинстве, полагающему, что человеческая жизнь, как и все прочее, суть научная дисциплина,-- такому надо преподать урок. И если для кого-то достоинство, старомодное чувство собственного достоинства, не пустой звук, то ему, конечно, достанется на орехи. Может быть, достоинство импортировали из Франции. Людовик XIV. Театр. Власть. Авторитет. Гнев. Прощение. Majeste (Величие (франц.)). Плебей, буржуа был обязан наследовать его. Сейчас это все музейная редкость. -- Мне казалось, сама Маделин всегда так дорожила собственным достоинством. -- Не всегда. Она могла и поступиться своими притязаниями. К тому же, не забывай, что Валентайн тоже незаурядная личность. Современное сознание вообще требует встряски своих основоположений. Оно вещает истину о человеческой твари. Оно мешает с дерьмом все притязания и вымыслы. Такой человек, как Герсбах, может быть весельчаком. Простаком. Садистом. Человеком без тормозов. Без руля и без ветрил. Без сердца. Может душить друзей в объятиях. Нести околесицу. Смеяться шуткам. И может быть глубоким. Восклицать: "Я люблю тебя!" Или: "В это я верю!" И вполне расчувствовавшись, запудрить тебе мозги. Он творит непостижимую реальность. Скорее радиоастрономия скажет, что происходит в десяти миллионах световых лет от нас, чем удастся разгадать головоломки Герсбаха. -- Ты слишком заводишься на эту тему,-- сказала Рамона.-- Мой совет: забудь ты о них. Сколько продолжался этот идиотизм? -- Годы. Во всяком случае, несколько лет. Они распоряжались моей жизнью, кроме всего прочего. О чем я даже не подозревал. Они все за меня решили: где мне жить, где работать, сколько платить аренды. Они даже поставили передо мной духовные проблемы. Усадили делать уроки. А когда надумали избавиться от меня, то разработали все в деталях-- имущественное распоряжение, алименты, обеспечение ребенка. Валентайн, я убежден, считал, что действует исключительно в моих интересах. Он наверняка сдерживал Маделин. Ведь он в своих глазах хороший человек. Он с понятием, а такие больше страдают. Они чувствуют больше ответственности -- выстраданной ответственности. Я не сумел, простофиля, позаботиться о жене. Тогда он сам о ней позаботился. Я не способен воспитать собственную дочь. Тогда он вынужден сделать это вместо меня -- из дружбы, из жалости, по широте душевной. Он даже соглашается со мной, что Маделин психопатка. -- Не разыгрывай меня. -- Я правду говорю. "Сучара бешеная,-- его слова,-- я, говорит, сердцем изболелся за эту малахольную". -- Тоже, выходит, загадочный тип. Ну и парочка! -- сказала она. -- Еще бы не загадочный,-- сказал Герцог. -- Мозес,-- сказала Рамона,-- давай кончим этот разговор, честное слово. Что-то ненужное в этом... Нам с тобой ненужное. Давай кончим... -- Ты еще не все слышала. Существует письмо Джералдин -- как они обращаются с ребенком. -- Я знаю. Я читала. Хватит об этом, Мозес. -- Но ведь... Ладно, ты права,-- сказал Герцог.-- Умолкаю. Я помогу тебе убрать со стола. -- В этом нет необходимости. -- Помогу вымыть посуду. -- А уж посуду ты точно не будешь мыть. Ты в гостях. Я хочу составить все в мойку до завтра. В качестве мотива, думал он, я недопонятое предпочитаю понятному вполне. Кристально ясное объяснение, по мне,-- ложно. Но о Джун я должен позаботиться. -- Нет, Рамона, нет, меня каким-то образом умиротворяет мытье посуды. Случается такое.-- Он заткнул водосток, высыпал мыльного порошка, пустил воду, повесил на ручку шкафчика пиджак и закатал рукава. Предложенный фартук он отверг.-- Я опытный мойщик. Не забрызгаюсь. Поскольку у Рамоны даже пальцы сексуальные, Герцогу было интересно посмотреть, как она справляется с обычными делами. Нормально она управляется с полотенцем, протирая стекло и серебро. Значит, не притворяется домоседкой, а так и есть. У него закрадывалось подозрение, не тетка ли Тамара готовит креветочный ремулад перед своим побегом. Получается, что -- нет: Рамона сама готовит. -- Тебе надо подумать о будущем,-- сказала Рамона.-- Что ты предполагаешь делать в будущем году? -- Какую-нибудь работу найду. -- Где? -- Не могу решить: не то податься на восток, поближе к Марко, не то вернуться в Чикаго и приглядывать за Джун. -- Послушай, Мозес, практичность не порок. Или это дело чести -- отказать себе в здравом рассуждении? Ты хочешь победить через самопожертвование? Так не бывает, и ты уже мог убедиться в этом. С Чикаго ты сделаешь ошибку. Ничего, кроме страданий, это тебе не даст. -- Может быть, но ведь страдание -- это просто дурная привычка. -- Ты шутишь? -- Нисколько. -- В более мазохистское положение трудно себя поставить. Сейчас про тебя там знает каждая собака. Ты не будешь успевать отбиваться, оправдываться, получать плюхи. Зачем тебе такое унижение? Ты просто не уважаешь себя. Тебе хочется, чтобы тебя разодрали на куски? И в этом виде думаешь быть полезным Джун? -- Да нет, какая уж тут польза? Но как я могу доверить ребенка этой паре? Ты читала, что пишет Джералдин.-- Он знал письмо наизусть, и ему не терпелось прочесть его. -- Все равно: ты не можешь забрать ребенка у матери. -- Это мой ребенок. У нее мои гены. Духовно они чужие друг другу. Он снова стал горячиться. Рамона постаралась отвлечь его. -- А что ты мне рассказывал, как твой приятель Герсбах заделался чикагской знаменитостью? -- Ну как же. Он начинал учебными программами на радио, а теперь он везде. Он в комитетах, в газетах. Читает лекции в Хадассе... читает свои стихи. В Темплах. Вступает в Стандард-клуб. Он еще на телевидении! Фантастика! Был совсем деревенский парень, думал, что в Чикаго всего один вокзал. А теперь стал колоссальным деятелем -- разъезжает по городу в "линкольн-континентале", носит твидовый пиджак рвотного розового цвета. -- Тебе вредно о нем думать,-- сказала Рамона.-- У тебя глаза делаются дикие. -- Я не рассказывал тебе, как Герсбах снял зал? -- Нет. -- Он распродал билеты на чтение своих стихов -- мне друг рассказывал, Асфалтер: по пять долларов первые ряды, по три -- задние. И когда читал стих про дедушку-дворника, не выдержал и расплакался. А люди выйти не могут. Все двери заперты. Рамона несдержанно рассмеялась. -- Ха-ха! -- Герцог спустил воду, выжал тряпку и пофукал моющим порошком. Отскреб и вымыл раковину. Рамона принесла ломтик лимона от рыбного запаха. Он выдавил сок на руки.-- Герсбах! -- И все-таки,-- убежденно сказала Рамона,-- тебе нужно вернуться к научной работе. -- Не знаю. У меня такое ощущение, словно мне ее навязали. С другой стороны, чем мне еще заняться? -- Ты это говоришь со зла. В спокойном состоянии ты посмотришь иначе. -- Может быть. Она прошла к себе.-- Завести еще египетскую музыку? Хорошо действует.-- Подошла к проигрывателю.-- Ты что не разуешься, Мозес? В такую погоду, я знаю, ты не любишь обувь. -- Без нее ноги дышат. Пожалуй, сниму. Я уже шнурки развязал. Высоко над Гудзоном стояла луна. Помятая стеклом, помятая вечерним зноем и словно обессилевшая от собственной белой силы, она же качалась на струях Гудзона. Внизу белели узкие вершины зданий, протяженно цепенели под луной. Рамона перевернула пластинку, и теперь с оркестром аль-Баккара пела женщина: Viens, viens dans mes bras -- je te donne du chocolat (Приди, приди в мои объятья -- я дам тебе шоколаду). Опустившись рядом с ним на пуфик, Рамона взяла его за руку.-- В чем они пытались тебя уверить,-- сказала она,-- это все неправда. Вот это он всего больше хотел услышать от нее.-- Ты о чем? -- Я немного разбираюсь в мужчинах. Я с первого взгляда на тебя поняла, до какой степени ты был невостребован. В эротическом смысле. Нетронут даже. -- Иногда я позорно не оправдывал ожиданий. Абсолютно не оправдывал. -- Некоторых мужчин надо охранять... если угодно, силой закона. -- Как рыбу и дичь? -- Я вовсе не шучу,-- сказала она. Он ясно и определенно видел ее доброту. Она сочувствовала ему. Знала, что ему больно и почему, и предлагала утешение, за которым он, собственно, и пришел.-- Они старались, чтобы ты почувствовал себя конченым стариком. А я тебе скажу такую вещь: старики пахнут старостью. Любая женщина подтвердит. Когда ее обнимает старик, она слышит запах затхлости и пыли, как от непроветренных вещей. Если женщина допустила обнять себя, и тут обнаружилось, какой он старый (поди знай, если он молодится) , а унижать догадкой не хочется, она, может, смирится. И это самое страшное! А ты, Мозес, элементарно молод.-- Она обняла его за шею.-- У тебя восхитительно пахнет кожа... Что понимает Маделин? Кукла в коробке. Он думал о том, как чудесно вывезла его жизнь: чтобы стареющий себялюбец, законченный нарциссист, страдалец не самого достойного разбора получал от женщины умиротворение, которого ей на себя-то не хватало. Ему приходилось видеть ее усталой, убитой, без сил, с омраченным взглядом, в сбившейся юбке, с холодными руками и приоткрывшими зубы холодными губами, распростертой на диване -- малорослая женщина, грузная, но не о том же речь; усталая карлица с пепельным запахом усталости изо рта. Готовая повесть борьбы и разочарований, суемудрие и суесловие, за которыми лежит простая потребность -- женская. Она чувствует, что я убежденный семьянин. Я по натуре семьянин, и ей хочется создать со мной семью. И мне мила ее домашность. Она терлась губами о его губы. Уводила, если не оттаскивала, от ненависти и изуверских расправ. Откинув голову, она дышала жарко, умело, рассчитанно. Куснула его губу, от неожиданности он дернулся. Прихватив губу, все сильнее забирала ее, отчего в Герцоге резко наросло возбуждение. Она расстегивала его рубашку. Гладила его кожу. Ерзая на пуфике, завела свободную руку за спину и расстегнула блузку. Они держали друг друга в объятьях. Он поглаживал ее волосы. Духами и плотью пахло ее дыхание. Они еще целовались, когда грянул телефон. -- Господи! -- сказала Рамона.-- Господи ты боже мой! -- Будешь брать трубку? -- Нет, это Джордж Хоберли. Наверно, видел, как ты вошел, и хочет все испортить. Зачем помогать ему в этом? -- Я бы тоже не хотел,-- сказал Герцог. Она перевернула аппарат и выключила звонок. -- Вчера он меня опять довел до слез. -- Последнее, что я знаю,-- он собирался подарить тебе спортивный автомобиль. -- Сейчас он настаивает, чтобы я повезла его в Европу. То есть он хочет, чтобы я показала ему Европу. -- Я не знал, что у него есть такие деньги. -- У него их нет. Ему придется занимать. Это обойдется в десять тысяч долларов, если жить в гранд-отелях. -- Интересно, какие слова он найдет? -- Для чего? -- Что-то в его тоне насторожило ее. -- Хотя бы для того, чтобы у тебя нашлись деньги на такое путешествие. -- Дело не в деньгах. Просто кончились отношения. -- А было им с чего начаться? -- Было, по-моему...-- Ее ореховые глаза диковато глянули на него с порицанием, скорее даже с грустным вопросом, какая ему охота заводить эти странные речи.-- Ты хочешь это обсуждать? -- Что он делает на улице? -- Я тут ни при чем. -- Он выложился ради тебя и погорел и теперь считает себя проклятым и ищет смерти. А куда лучше сидеть дома, потягивать пиво и смотреть Перри Мейсона. -- Ты очень суров,-- сказала Рамона.-- Ты, может, думаешь, что я порвала с ним ради тебя, и от этого чувствуешь неудобство. Ведь ты его вытесняешь и, значит, займешь его место. Герцог поразмышлял и откинулся в кресле.-- Может быть,-- сказал он.-- Но, мне кажется, дело в том, что если в Нью-Йорке у меня есть крыша над головой, то в Чикаго я такой же неприкаянный. -- Как ты можешь равнять себя с Джорджем Хоберли,-- сказала Рамона так нравящимся ему музыкальным тембром. Восходя из груди, ее голос менял звучание в гортани, что бесконечно восхищало Мозеса. Другой не услышит здесь посулов чувственности, а Мозес -- слышал.-- Я пожалела Джорджа. Поэтому ничего, кроме временной связи, тут не могло быть. А ты... ты не тот мужчина, чтобы женщина испытывала к тебе жалость. Что угодно, но ты не слабый. В тебе есть сила... Герцог кивнул. Опять его учат. И в общем-то он не возражал. Ясно как день, что его нужно приводить в порядок. И всех больше вправе это делать женщина, которая предоставила ему убежище, креветок, вино, музыку, цветы, сочувствие, заключила его, так сказать, в свое сердце, а потом и в объятия. Нужно помогать друг другу. Потому что в этом бессмысленном мире милосердие, сострадание, сердце (пусть даже подточенное эгоизмом), вообще все редкое, с трудом отвоеванное в многочисленных схватках редкими же единицами и сомнительное в своей победе, ибо мало в ком надежны ее плоды,-- так все это редкостное зачастую развенчивается, отвергается, отклоняется сменяющимися поколениями скептиков. Самый разум, логика велят опуститься на колени и возблагодарить за малейший знак истинной доброты. Играла музыка. В окружении летних цветов и красивых, даже роскошных вещей, у нежно-зеленой лампы убежденно толковала с ним Рамона -- с любовью глядел он на ее теплое, спелого цвета лицо. Снаружи дышал зноем Нью-Йорк; освещенная огнями, ночь могла обойтись без луны. Восточный ковер с его загогулинами обнадеживал выходом из тупиков. Он сжимал в пальцах мягкую прохладную руку Рамоны. Рубашка на груди была расстегнута. Он слушал ее, улыбаясь и время от времени кивая головой. В основном она совершенно права. Умная женщина, а главное -- любимая. У нее доброе сердце. На ней черные кружевные трусики. Это он знал наверняка. -- Ты необыкновенно живучий,-- говорила она.-- И у тебя очень любящее сердце. Тебе бы избавиться от раздражительности. Она тебя изведет. -- Боюсь, что да. -- Ты, конечно, считаешь, что я слишком много теоретизирую. Но меня саму жизнь прикладывала не раз: кошмарное замужество, одна за другой дрянные связи. Слушай, у тебя есть силы восстановиться, и грех этим не воспользоваться. Воспользуйся! -- Догадываюсь, каким образом. -- Пусть это биология,-- сказала Рамона.--- Ты сильно действуешь. Знаешь, что я тебе скажу? Тут одна из булочной говорит вчера, что я очень переменилась -- цвет лица, говорит, глаза. "Мисс Донзел, вы, наверно, влюбились". И я поняла, что это благодаря тебе. -- Ты действительно переменилась,-- сказал Мозес. -- Стала привлекательнее? -- Дальше некуда,-- сказал он. Еще больше расцвело ее лицо. Она взяла его руку себе под блузку. Благослови ее, Господи! Сколько радости от нее. Весь ее склад -- ее франко-русско-аргентино-еврейский склад -- был ему по сердцу.-- Давай тебя тоже разуем,-- сказал он. Рамона выключила свет, оставив только зеленую лампу у постели.-- Я скоро,-- шепнула она. -- Может, ты плаксу египтянина выключишь? Язык бы ему вытереть насухо кухонным полотенцем. Тронув кнопку, она остановила проигрыватель и сказала:-- Я на пару минут,-- неслышно прикрывая за собой дверь. "Пара минут", конечно, метафора. Она готовилась долго. Он привык к ожиданию, видел в нем смысл и не обнаруживал нетерпения. Ее возвращение производило большой эффект-- ради этого стоило потомиться. Однако же, как выяснилось, она чему-то его учила, а он, вечный прилежный ученик, это что-то пытался усвоить. В чем, он думает, выразился этот урок? Выяснилось, для начала, то, что в душе у него дикий беспорядок, что он, если угодно, дрожмя дрожит. А отчего? Оттого, что открылся миру и тот давит на него. Конкретно? Вот конкретно: что представляет собой мужчина? В городе. В этом веке. В переходный период. В общей массе. Преображенный наукой. Подвластный учреждениям. Всецело подконтрольный. Среди торжествующей механизации. После недавнего краха радикальных надежд. В обществе, которое перестало быть сообществом и обесценило личность. Ибо возобладала множественная сила большинства, не принимающая в расчет единичное. Тратящая миллиарды на борьбу с внешним врагом, оставляя без денег домашние порядки. Допустившая дикость и варварство в крупнейших своих городах. При этом добавьте давление человечьих миллионов, познавших силу согласованного образа действий и мыслей. Как мегатонны воды формуют организмы на дне морском. Как приливы шлифуют гальку. Как ветры выдувают утесы. Прекрасная сверхструктура, открывающая новые горизонты перед неисчислимым человечеством. И ты пошлешь их работать и голодать, а сам будешь лакомиться старомодными Ценностями? Да ты сам чадо этой массы и брат всем остальным. В противном случае ты неблагодарный человек, идиот и дилетант. Вот, Герцог, думал Герцог, ты просил конкретности -- получай ее. Израненное сердце и спрыснутые бензином нервы венчают ее. Теперь: что говорит на этот счет Рамона? Она говорит: верни себе здоровье. Mens sana in corpore sana (В здоровом теле здоровый дух). Органическая напряженность, откуда бы она ни бралась, требовала сексуальной разрядки. Независимо от возраста, биографии, положения, образования, культуры и развития у мужчины бывает эрекция. Это везде твердая валюта. Ее признает Английский банк. С какой стати я должен сейчас страдать от своих воспоминаний? Сильные натуры, говорил Ф. Ницше, могут забывать неподвластное им. Он, правда, говорил и другое: резорбция семени могучий питатель творческого начала. Поклонимся сифилитикам, учащим целомудрию. Нет, меняться, меняться -- кардинально меняться! Тут себя обмануть не получится. Рамона хотела, чтобы он ни перед чем не останавливался (ресса fortiter (Греши смело!)). Почему он такой квакер в любви? Он сказал, что после былых невезений рад хоть как-то это делать -- простенько, по-миссионерски. Она сказала, что для Нью-Йорка он диковина. Женщиной здесь быть непросто. У приличных с виду мужчин бывают специфические запросы. И она готова удовлетворить его любое пожелание. Он сказал, что из лежалой селедки она не сделает дельфина. Иногда она странным образом сбивалась на роль героини женского журнала. В этом случае высказывались самые возвышенные доводы. Цитировались Катулл и великие лирики всех времен -- образованная женщина. Цитировались классики-психологи. Привлекалось Мистическое Тело. Вот затем она сейчас в соседней комнате--радостно готовится, раздевается, душится. От него требуется одно: остаться довольным и дать ей это понять, после чего она станет проще. С какой радостью она бы вообще переменилась! С каким облегчением она бы услышала: -- Рамона, зачем все это? -- Но к делу: жениться или нет? Мысль о браке пугала, однако он обдумал ее всесторонне. У нее хорошие задатки: практичная, способная, не причинит ему зла. Женщина, проматывающая мужнины деньги, рано или поздно -- по утверждению всех психиатров -- кастрирует его. В житейском плане -- он с увлечением отдался практическим мыслям -- беспорядочность и одиночество холостой жизни были ему невмоготу. Он любил свежие сорочки, выглаженные носовые платки, своевременные набойки -- все это было глубоко безразлично Маделин. Тете Тамаре хочется выдать Рамону замуж. У старушки в памяти наверняка застряло несколько слов на идише -- шидах, тахлис (Сватовство, цель). Он заделается патриархом, как написано на роду всем Герцогам. Семьянин, отец, продолжатель жизни, посредник между прошлым и будущим, орудие таинственного творения,-- сейчас это не котируется. Чтобы отцы вышли из употребления?! Разве что у мужеподобных женщин, у презренных и жалких синих чулков. (Как укрепляют практические мысли!) Он знал, что Рамона дорожит его учеными занятиями, книгами и статьями в энциклопедии, его докторской степенью, Чикагским университетом и очень не прочь стать фрау профессор Герцог. Развлекая себя, он вообразил, как они являются на фрачные приемы в отель "Пьер": Рамона в длинных перчатках, волнующими верхами голоса она представляет его: "Мой муж, профессор Герцог". И он сам другой человек, Мозес, он излучает благополучие, до краев исполнен достоинства, приветлив со всеми без исключения. Поправляет волосы на затылке. Отменную они составляют парочку, она со своими бзиками, он -- со своими! Рамона отыграется за всех, кто нагадил ей в жизни. А он? Он тоже взыщет со своих врагов, йимах шмо! Да сотрутся их имена! Они поставили тенета на моих путях. Вырыли яму впереди меня. Сокруши, Господи, зубы в их ртах! Темнея и напрягаясь лицом и особенно глазами, он снял штаны, расстегнул до конца рубашку. Интересно, как будет реагировать Рамона, если он попросится к ней в цветочное дело? А что? Больше соприкасаться с жизнью, общаться с покупателями. Человеку его темперамента оказалось не по силам аскетическое ученое затворничество. Он читал недавно, что заточенные в своих комнатах одинокие ньюйоркцы повадились звонить в полицию за помощью: "Ради Бога, пришлите наряд! Пришлите кого-нибудь! Посадите меня к кому-нибудь в камеру! Спасите меня. Потрогайте меня. Придите. Пожалуйста, придите кто-нибудь". Герцог не стал бы со всей определенностью говорить, что не завершит свою работу. Глава "Романтический морализм" вышла вполне удачная, зато к следующей, "Руссо, Кант и Гегель", он охладел и застрял на ней. Что, если в самом деле податься в цветоводы? Важность этого бизнеса чертовски преувеличивают, но ему-то какое дело? Мысленно он видел себя в полосатых брюках, в замшевых туфлях. Придется свыкнуться с запахом земли и цветов. Лет тридцать с лишним назад, когда он умирал от пневмонии и перитонита, он отравился сладким духом красных роз... Их прислал брат Шура, работавший тогда у цветовода на Пил-стрит,-- наверно, украл. Герцогу казалось, что сейчас он вытерпит розы. Губительная штука, пахучая красота, стройный пурпур. Надо иметь силы выдержать такие вещи, не то они, постаравшись, пронзят до нутра, и ты изойдешь кровью. Тут появилась Рамона. Толчком открыв дверь ванной, она замерла напоказ в светлой кафельной раме. Надушенная, до бедер открытая. На бедрах черные кружевные трикотажные трусики по низу живота. Туфли на трехдюймовых гвоздиках. И весь наряд, плюс духи и губная помада. Чернота волос. -- Я тебе нравлюсь, Мозес? -- Ах, Рамона, конечно! Ты еще спрашиваешь! Я восхищен. Опустив глаза, она глуховато рассмеялась.--│ Вижу, что нравлюсь.-- Она отвела со лба волосы, когда наклонилась к нему проверить действие своей наготы -- его реакцию на грудь и бедра женщины. Угольно чернели ее широко открытые глаза. Она взяла его запястье с набухшими венами и повела к постели. Он стал целовать ее. Понять это невозможно, думал он. Это тайна. -- Почему ты в рубашке? Она тебе не понадобится, Мозес. Оба посмеялись -- она его рубашке, он ее убранству. Безусловно, одежда много значила для Рамоны: в ней покоилось ее сокровище -- нагота. Ее смех густел, стихая, уходя в глубь. Может, они полная глупость, ее черные кружевные исподнички, но они давали желаемый результат. Может, она действовала грубовато, но расчет был верен. Он смеялся, но уже был готов. Смешно голове, зато телу -- жарко. -- Потрогай меня, Мозес. А тебя можно? -- Ну конечно. -- Ты рад, что не сбежал от меня? -- Рад. -- Так тебе хорошо? -- Очень. Замечательно. -- Если бы ты научился прислушиваться к себе... Свет оставить? Или хочешь темноту? -- Нет, лампа не мешает, Рамона. -- Мозес, милый. Скажи, что ты мой. Скажи! -- Я твой. -- Только мой. -- Только! -- Слава Богу, что ты есть. Поцелуй мою грудь. Любимый Мозес. О-о, слава Богу. Оба спали крепко, Рамона не меняя положения. Только раз Герцога разбудил реактивный самолет -- могучей силы верещание с жуткой вышины. Не вполне проснувшись, он выбрался из постели и рухнул в полосатое кресло, собираясь сейчас же писать письмо -- может быть, Джорджу Хоберли. Но вместе с самолетным гулом ушло и это намерение. Его глаза затопила тихая, жаркая, недвижная ночь -- город с его огнями. Разглаженное любовью и сном, цвело лицо Рамоны. В руке она зажала оборчатый край пододеяльника, голова высоко, раздумчиво лежала на подушке -- ему вспомнился меланхолический ребенок на карточке в соседней комнате. Одна нога раскрылась, показывая чресельную роскошь чуть волнистой шелковой кожи, возбудительно пахнущей. У нее прелестной кривизны полноватый подъем. Нос у нее тоже с кривинкой. И наконец плотно составленные по росту пухленькие пальцы. С улыбкой поглядывая, мешковатый спросонья, Герцог вернулся в постель. Погладил ее густую голову и заснул. После завтрака он проводил Рамону до магазина. Она надела узкое красное платье, в такси они обнимались и целовались. Мозес был возбужден, много смеялся, то и дело повторяя про себя: "Как она хороша! И ведь благодаря мне". На Лексингтон авеню он вышел с нею, и они обнялись на тротуаре (где это видано, чтобы средних лет мужчины вели себя так несдержанно в общественных местах). Рамона была густо намазана, лицо пылало, горело; целуя, она прижалась к нему грудью; ожидавший таксист и помощница Рамоны, мисс Шварц, были зрителями. Может, вот так и надо жить? -- задался он вопросом. Может, достаточно он хлебнул горя, отстрадал свое и имеет право не задумываться о том, что про него думают другие? Он крепче обнял Рамону, ощутил лопающуюся тесноту ее грудной клетки, этого красного платья. Получил еще один душистый поцелуй. На тротуаре перед витриной выставлены свежеспрыснутые маргаритки, лилии, розочки, помидорная и перечная рассада в плоских плетенках. Стояла зеленая лейка с дырчатым носиком. Расплывшиеся капли пятнали цемент. И хотя автобусы наждачили воздух вонючим газом, он обонял свежий запах земли, слышал проходивших женщин, их каблучную дробь на жесткой мостовой. Развлекая таксиста, почти открыто порицаемый скрывшейся за листьями мисс Шварц, он целовал красочное, пахучее лицо Рамоны. В укрытой золотой нью-йоркской облачностью лексингтонской котловине здравствовали травимые автобусным чадом цветы -- гранатового цвета розы, бледные лилии, чистейшая белизна, роскошный багрянец. По допущению своего характера и под настроение он пригубил на этой улице жизнь бесхитростно любящего существа. Но стоило ему остаться одному, как возобновился неотменимый Мозес Елкана Герцог. Да что ж я за создание такое! Таксист проскочил светофор на Парк авеню, а Герцог рассмотрел положение вещей: я падаю на тернии жизни, истекаю кровью. Потом что? Падаю на тернии жизни, истекаю кровью. Дальше что? Меня укладывают в постель, я устраиваю себе недолгий праздник, но очень скоро падаю на те же самые тернии жизни, наслаждаясь болью, радостно страдая,-- разберись кто может! Так что же во мне благотворного -- и чтобы надолго? Неужели от рождения и до смерти я только одно могу иметь с этой патологии -- благоприятное равновесие беспорядочных переживаний? И никакой свободы? Только импульсивные поступки? А как же все то благодетельное, что заключено в моем сердце,-- неужели ничего не значит? Оно в насмешку, что ли, дается? Или оно фантом, манящий призрачным смыслом? Продолжай, дескать, человече, свои борения. Но нет же, данное мне во благо не фикция. Я знаю. Готов побожиться. Он снова был необыкновенно возбужден. У него дрожали руки, когда он открывал дверь своей квартиры. Он чувствовал: что-то нужно сделать -- что-то нужное, и сделать это немедленно. Ночь с Рамоной зарядила его силой, и эта сила возродила страхи, причем к прежним прибавился страх, что он надорвется, что эти сильные переживания окончательно сломят его. Он разулся, снял куртку, ослабил ворот, открыл окна на улицу. Струи теплого воздуха с чуть гниловатым запахом гавани парусили ветхие занавески и маркизу над окном. На сквозняке он немного остыл. Нет, на добродетель сердца, видимо, не приходится рассчитывать: вот он пришел к себе, сорокасемилетний, переспав на стороне, с губой, распухшей от укусов и поцелуев,-- и все те же проблемы перед ним, и в свое оправдание -- что бы он еще представил? Был дважды женат; имел двоих детей; когда-то был ученым: в кладовке панцирным крокодилом пухнул его старенький саквояж с неоконченной рукописью. Пока он тянул время, с теми же мыслями подоспели другие. Два года назад его обставил некто Мермельштайн, профессор из Беркли (В г. Беркли (штат Калифорния) находится Калифорнийский университет), потрясший, поразивший, ошеломивший цеховых собратьев, каковой судьбы домогался для себя Герцог. Мермельштайн умница и прекрасный ученый. По крайней мере от личной драмы он, очевидно, избавлен и может явить миру образец упорядоченности, с тем обретая себя в человеческом общежитии. Он же, Герцог, чем-то погрешил против собственного сердца, когда рвался к всеобщему синтезу. Этой стране нужен добротный пятицентовый синтез (Обыгрываклся слова вице-президента Маршалла в президентство В. Вильсона (1913--1921). "Этой стране нужна добротная пятицентовая сигара".). Сколько заблуждений в его списке! Взять хотя бы его сексуальные турниры. Совершенное не то. Герцог покраснел, наливая в мерную чашку воду для кофе. Нужно быть истериком по натуре, чтобы сделать свою жизнь игралищем резких крайностей типа сила-слабость, потенция-импотенция, здоровье-болезнь. Такой чувствует позыв разить общественную несправедливость, а силенок мало, и он воюет с женщинами, с детьми, со своими "несчастьями". Вот и этот хлюст зареванный, Джордж Хоберли,-- та же история. Герцог смыл в чашке старое кофейное кольцо. Чего ради Хоберли кидается в ювелирные лавки за подарками для Рамоны, платит ей дань? Потому что он сокрушен неудачей. Вот пример того, как мужчины ставят на кон целую жизнь и часто уродуются, даже губят себя на избранном пути. Раз политика заказана, остается только секс. И, может, Хоберли решил, что не удовлетворяет ее в постели. Но это вряд ли. Технические неполадки, даже ejaculatio pra-есох (Преждевременная эякуляция) таких, как Рамона, не обескуражат. Конфуз скорее раззадорит ее, добавит интереса, подвигнет на великодушие. Рамона добрейший человек. Просто она не хочет, чтобы этот кошмарный тип перекладывал на ее плечи всю свою ношу. Возможная вещь, что такие, как Хоберли, свой собственный распад намерены выдать за несостоятельность личностного существования. Он-де это свидетельствует. Он доводит любовь до абсурда, чтобы окончательно дискредитировать ее. На этом пути он поможет Левиафану системы не хуже его преданных слуг. Возможно другое: если будоражат безответные запросы, ультиматумы, жажда деятельности, братства, если уходит надежда пробиться к реальности, к Богу, у человека лопается терпение и он очертя голову кинется на все, что поманит надеждой. И Рамона казалась такой надеждой, причем намеренно. Герцог знал, как это бывает: ему самому случалось подать людям надежду. Передать шифровку: Положись на меня. Тут, видимо, все решает порыв, избыток здоровья или полнота жизни. Эта вот полнота и ведет человека от одной лжи к другой либо побуждает его обнадеживать людей. (Пустота жизни городит свою ложь, но это уже другой вопрос.) Я, видимо, вот что делаю: распаляю себя собственной драмой -- высмеиваю себя, выставляю неудачником, каюсь и наговариваю на себя -- и распаляю себя сладострастно, художественно, пока не выйду на сексуальную кульминацию. А в ней, в этой высшей точке, как бы разрешение, ответ на многие "духовные" проблемы. Так оно и будет, пока я доверяюсь Рамоне в роли жрицы. Она читала Маркузе, Н. О. Брауна, неофрейдистов. Она хочет уверить меня в том, что тело суть одухотворенная правда жизни, секстант души. Рамона родной человек, бесконечно трогательная, но лучше не соблазняться теоретизированием. Только забредешь глубже в высокопарные дебри. Он смотрел, как в треснувшем куполе кофеварки клокочет лава (так же мысли его бурлят в черепе). Когда напиток как следует забурел, он налил чашку и вдохнул аромат. Он решил написать Дейзи, что сам поедет к Марко в родительский день, не надо ссылаться на нездоровье. Хватит симулировать! Еще он решил переговорить с адвокатом Симкиным. Немедленно. Зная образ жизни Симкина, надо было звонить ему раньше. Румяный, плотный холостяк макиавеллевской складки жил в западной части Центрального парка с матерью, вдовой сестрой и кучей племянников и племянниц. В роскошной, вообще говоря, квартире он занимал крошечную комнату, где спал на раскладушке. Ночной столик горбился юридическими фолиантами, здесь он работал и читал далеко за полночь. Стены от пола до потолка были увешаны безрамной абстрактно-экспрессионистской живописью. В шесть Симкин вставал с раскладушки и гнал свой "громобой" к какому-нибудь ресторанчику в Ист-сайде -- китайскому, греческому, бирманскому: он выискивал самые заповедные места, самые темные подвалы в Нью-Йорке. Позавтракав луковой булкой и лососиной, он любил прилечь в конторе на кожаный диван, накрыться шалью, связанной матушкой, и под музыку Палестрины, Монтеверди посоображать в голове свои юридические и деловые операции. В восемь или около того он утюжил толстые щеки электробритвой "Норелко", а в районе девяти, дав сотрудникам указания, был таков -- шел в галереи, на аукционы. Герцог набрал номер -- и застал Симкина на месте. И Симкин сразу -- так было заведено -- начал жаловаться. Июнь! -- самые свадьбы, двое помощников отсутствуют -- медовый месяц. Идиоты не перевелись.-- Так, профессор,-- сказал он,-- я вас порядочно не видел. Что скажете? -- Для начала, Харви, я должен спросить, можете ли вы давать мне советы. В конце концов, вы друг дома Маделин. -- Поддерживаю отношения -- так будет правильнее. К вам у меня симпатия. Папа и дочка Понтриттеры проживут без нее, особенно эта сука Маделин. -- Порекомендуйте адвоката, если не хотите связываться. -- Адвокаты нынче кусаются. У вас, как я понимаю, с деньгами не густо. Харви любопытен, рассуждал с собой Герцог. Ему интересно побольше узнать о моих делах. Разумно ли я поступаю? Рамона предлагает своего адвоката. Но это меня тоже свяжет. Не говоря о том, что он будет защищать интересы Рамоны.-- Когда вы свободны, Харви? -- сказал Герцог. -- Слушайте... я приобрел две работы одного югославского примитивиста, Пачича. Он тут проездом из Бразилии. -- Мы можем позавтракать вместе? -- Только не сегодня. Ангел Смерти к рукам нас прибрал...-- Герцог уловил характерные нотки еврейского комедиантства, до которого Симкин был большой охотник, игру балаганного страха, накрут притворного смятения.-- Нажил -- прожил, а сил убывает...-- продолжал свое Симкин. -- Мне нужно полчаса. -- А давайте пообедаем у Макарио... Держу пари, вы про такой не слышали... Наверняка. Вы же у нас деревенщина.-- Он зычно крикнул секретарше: -- Принесите колонку Эрла Уилсона о Макарио. Вы слышите меня, Тилли? -- Так вы весь день заняты? -- Мне надо быть в суде. Пока шмуки прохлаждаются с невестами на Бермудах, я в одиночку бьюсь с Молех-хамовес (Ангел Смерти). Вы хоть представляете, сколько стоит у Макарио порция spaghetti al burro (Спагетти с маслом)? Догадайтесь. Надо продолжать, подумал Герцог. Указательным и большим пальцами он потер брови. -- Три с половиной? -- Это, по-вашему, дорого? Пять долларов пятьдесят центов! -- Господи, что же они туда кладут? 129 -- Посыпают золотым песком вместо сыра. Нет, серьезно, я сегодня слушаю дело. Я герой дня. Как же я ненавижу судебные заседания. -- Давайте я подъеду на такси и отвезу вас в центр. Я буду очень скоро. -- Я жду клиента. Вот что, если после суда останется пара минут... Какой-то вы возбужденный. В канцелярии окружного прокурора сидит мой кузен Ваксель. Я оставлю ему записочку для вас... А что вы не скажете, в чем дело, пока мой малый задерживается? -- Речь идет о моей дочери. -- Хотите возбудить дело об опекунстве? -- Не обязательно. Я тревожусь за нее. Не знаю, как она и что. -- Плюс желание отыграться, я думаю. -- Я регулярно посылаю деньги на содержание, постоянно интересуюсь Джун, но ни слова не получаю в ответ. Чикагский адвокат Химмельштайн сказал, что мой иск об опекунстве заранее обречен. Но ведь я не знаю, как воспитывают ребенка. Я только знаю, что, когда она им мешает, они запирают ее в машине. А что дальше будет? -- Вы считаете, что как мать Маделин не годится? -- Естественно, считаю, но я не хочу пороть горячку и вставать между матерью и ребенком. -- А с этим парнем, вашим дружком, она живет? Помните, вы в прошлом году сбегали в Польшу и писали завещание? Вы назвали его душеприказчиком и опекуном. -- В самом деле? Да... вспомнил. Похоже, что так. Он слышал адвокатское покашливание и понимал: притворство -- Симкин смеялся. И вряд ли его можно за это упрекнуть. Герцога самого только что не забавляла сентиментальная вера в "лучших друзей", и он не мог не думать, что своей доверчивостью сильно подсластил удовольствие Герсбаху. Совершенно ясно, думал Мозес, что позаботиться о себе я не сумел и каждый день подтверждал свою никчемность. Мудак! -- Я отчасти удивился, когда вы его назвали,-- сказал Симкин. -- А что, вы что-нибудь знали? -- Нет, но вид, одежда, трубный голос, нахватанный идиш -- это настораживало. И главное, как навязывал себя! Мне совсем не понравилось, что он вас тискал. Целовал даже, если не ошибаюсь... -- Это в нем русская душа нараспашку... -- А я и не хочу сказать, что он педераст,-- сказал Симкин.-- Так живет Маделин с этим бесподобным опекуном? Надо было выяснить. Почему вы не наймете частного сыщика? -- Детектива? Ну конечно! -- Эта идея вас увлекает? -- Разумеется! Как я сам не подумал? -- А деньги подходящие у вас имеются? Тут нужны солидные деньги. -- Я начну работать через несколько месяцев. -- Пусть, но что вы заработаете? -- О заработках Мозеса Симкин всегда отзывался с оттенком грусти. Бедные интеллектуалы -- о них ноги вытирают. Его коробило, что Герцог не возмущается. А Герцог просто мерил все кризисом 29-го года. -- Я могу занять. -- Частный сыск стоит страшных денег. Я вам все разъясню.-- Он помолчал.-- При нынешней налоговой системе крупные корпорации произвели на свет новую аристократию. Машины, самолеты, люксы в отеле-- дополнительные льготы. Рестораны, театры etcetera (И так далее), хорошие частные школы тоже подорожали, так что низкооплачиваемый в них не сунется. Даже проституция поднялась в цене. Закономерно медицинские расходы обогатили психиатров, почему и страдать нынче накладнее. А разные финты со страхованием, недвижимостью et cetera -- про это тоже найдется что сказать. Жизнь стала мудреная. Крупные организации имеют свое ЦРУ. Дипломированные шпионы крадут промышленные секреты. В общем, детективы снимают большие гонорары с богатой публики, и когда заявляется ваш брат с малым достатком, он сталкивается с худшими из вымогателей. Сплошь и рядом частным сыщиком называет себя обычный шантажист. Я мог бы дать вам хороший совет -- хотите? -- Конечно. Конечно, хочу. Но... -- Какой мне в этом интерес? -- Как и рассчитывал Герцог, Симкин сам поставил этот вопрос.-- Вероятно, вы единственный в Нью-Йорке не знаете, каких собак навешала на меня Маделин. А ведь я был ей вместо дядюшки. На родительских чердаках она, как щенок, путалась под ногами у театральной шушеры. Я жалел Мади. Дарил ей кукол, водил в цирк. Когда пришло время поступать в Радклифф, я ее одел и обул. А вот когда ее обратил этот хлыщ монсеньор и я решил потолковать с ней, она обозвала меня лицемером и проходимцем. И что я карьерист, использую связи ее отца и вообще еврей-недоучка. Хорош недоучка! А школьная медаль за латынь в 1917 году? Ну, это -- ладно. Она ведь еще обидела мою маленькую кузину, эпилептичку, слабую, безответную мышь, которая о себе-то не умела позаботиться. Это ужас что было. -- Что она сделала? -- Долгий разговор. -- Значит, Маделин вы больше не защищаете. А я не слышал, чтобы она плохо отзывалась о вас. -- Может, просто не запомнили. Она мне хорошо попортила кровь, уж поверьте. Ничего. Пусть я алчный стяжатель -- я ведь не лезу в святые, но... В конце концов, вся жизнь -- грызня. Вы, может, этого не замечаете, профессор, исповедуя истину, добро и красоту, как герр Гете. -- Я понял, Харви. Я знаю, что я не реалист. И не способен разобраться во всем, как это пристало реалисту. Какой совет вы хотели мне дать? -- Можно поразмышлять, пока мой клиент не возник. Если вы действительно хотите предъявить иск... -- Химмельштайн говорит, что, увидев мою седую голову, присяжные вынесут отрицательное решение. Может, мне покраситься? -- Возьмите адвоката из солидной конторы -- какого-нибудь симпатичного иноверца. Крикливых евреев близко к суду не подпускайте. С достоинством ведите дело. Вызовите в суд главных участников -- Маделин, Герсбаха, миссис Герсбах, и пусть принесут присягу. Предупредите их о лжесвидетельстве. Если правильно поставить вопросы -- а я подзаймусь вашим симпатягой адвокатом и вообще возьму процесс в свои руки,-- то ни один волос на голове вам не придется трогать. Герцог промокнул рукавом сразу высыпавший на лбу пот. Вдруг стало очень жарко. Из открывшихся пор вышел запах остававшейся в нем Рамоны. Он смешался с его запахами. -- Вы тут еще? -- Да-да, я слушаю,-- сказал Герцог. -- Им придется во всем признаться, и ваше дело они для вас сами выиграют. Мы спросим Герсбаха, когда началась его связь с Маделин, как он подбил вас вытащить его на Средний Запад -- это же вы его вытащили? -- Я нашел ему работу. Снял для них дом. Поставил мусоропровод. Обмерил окна, чтобы Феба знала, везти или не везти из Массачусетса старые шторы. Симкин опять притворно поразился. -- Слушайте, с кем он живет? -- Этого я не знаю. Я бы хотел очной ставки с ним -- могу я вести допрос в суде? -- Не полагается. Но адвокат задаст все ваши вопросы. Вы распнете этого калеку. И Маделин заодно. Достаточно она покуражилась. Ведь ей в голову не приходит, что все права на вашей стороне. Вот уж кто шмякнется об землю! -- Я часто думаю: умри она -- и дочка будет со мной. Иногда я совершенно убежден, что могу без малейшей жалости взглянуть на труп Маделин. -- Они вас пытались убить,-- сказал Симкин.-- В известном смысле, они к этому вели дело.-- Герцог чувствовал, как задели, заинтриговали Симкина его слова о смерти Маделин. Он ждет от меня заявления, что я таки способен убить их обоих. И ведь это правда. Мысленно я разделывался с ними пистолетом, ножом, не ощущая при этом ни ужаса, ни чувства вины. Ничего не ощущая. А прежде я и помыслить не мог о таком злодействе. Может, и в самом деле могу убить их. Только говорить Харви такие вещи не следует. Симкин продолжал: -- На суде надо будет доказать, что их внебрачная связь протекает на глазах у ребенка. Сами по себе интимные отношения не в счет. Иллинойский суд признал опекунство за матерью -- проституткой по вызову, потому что свои художества она приберегала для гостиничных номеров. Суды не собираются вообще прикрыть сексуальную революцию. Но если блуд происходит дома и тут же ребенок, то отношение будет совсем другое. Травмирование детской психики. Герцог слушал, тяжело глядя в окно и пытаясь унять желудочные судороги и выкрученную, узловатую сердечную боль. Телефон словно настроился на шум его крови, ровным и стремительным током заполнявшей череп. Скорее всего это была рефлекторная реакция барабанных перепонок: такое ощущение, что мембраны вибрировали. -- Учтите,-- сказал Симкин,-- это попадет во все чикагские газеты. -- Мне нечего терять, в Чикаго меня практически забыли. Скандал ударит по Герсбаху, а не по мне,-- сказал Герцог. -- Как вы себе это представляете? -- Он всюду лезет, и у него в друзьях все городские знаменитости -- церковники, газетчики, профессура, телевизионщики, федеральные судьи, дамы из Хадассы. Бог мой, он ни в чем не знает удержу. Все время тасует участников телевстреч. Вообразите, что будет, если в одной программе сойдутся Пауль Тиллих, Малколм Икс и Хедда Хоппер (Здесь, наряду с протестантским теологом, названы лидер черных мусульман в журналистка, поставлявшая скандальную хронику из мира кино и театра). -- Мне казалось, он поэт и диктор на радио. А тут получается -- телевизионный импресарио. -- Он поэт средств массовой коммуникации. -- Однако допек он вас, а? Если, конечно, это не в крови. -- А что бы вы сами чувствовали, окажись в одно прекрасное утро, что все свои шаги вы сделали в сомнамбулическом состоянии? -- Я не пойму, сейчас-то он во что играет. -- Объясню. Он инспектор манежа, популяризатор, сводня при знаменитостях. Он отлавливает известных людей и выпускает их на публику. Причем он каждому внушает убеждение, что тот обрел в нем родную душу. С деликатным он сама деликатность, с душевным -- сама теплота. Грубияну нагрубит, проходимца обведет, негодяя переплюнет. На все вкусы! Эмоциональная плазма, способная циркулировать в любой системе. Герцог знал, что Симкин смакует его филиппику. Он еще больше знал: адвокат заводил его, подначивал. Но это его не остановило.-- Я пытался определить его тип. Кто он -- Иван Грозный? Без пяти минут Распутин? Калиостро для бедных? Политик, оратор, демагог, рапсод? Или какой-нибудь шаман сибирский? Среди них не редкость трансвеститы и гермафродиты... -- Не хотите ли вы сказать, что философы, которых вы изучали целую вечность, все погорели на одном Валентайне Герсбахе? -- сказал Симкин.-- И насмарку все годы под знаком Спиноза -- Гегель? -- Вам смешно, Симкин. -- Простите. Неудачная шутка. -- Ничего. Попали в точку. Это было вроде уроков плавания на кухонном столе. И за философов я не отвечаю. Может, философия власти в лице Томаса Гоббса как-то его объяснит. А я не о философии думал, когда думал о Валентайне,-- о книгах по французской и русской революциям, которые глотал мальчишкой. И еще о немых фильмах вроде "Mme Sans Gene" (Мадам без стеснения ) -- с Глорией Свонсон. Об Эмиле Яннингсе в роли царского генерала. Во всяком случае, мне представляется, как толпы вламываются во дворцы и храмы, грабят Версаль, вымазываются в креме и льют вино себе на член, расхватывают короны, митры и кресты... Заводя подобные речи, он отлично сознавал, что поддается эксцентрической, опасной силе, владевшей им. Сейчас она действовала, он чувствовал, как его ломает. В любую минуту мог раздаться хруст. Надо остановиться. Он слышал мягкий ровный хохоток Симкина -- тот, наверно, положил сдерживающую ручонку на пухлую грудь, юмористически собрал морщины в районе кустистых глаз и волосатых ушей.-- Освобождение, беременное безумием. Неограниченная свобода выбирать и играть с нутряной силой великое множество ролей. -- Ни в каком кино не видел, чтобы человек лил вино себе на член,-- где это вам повезло? -- сказал Симкин.-- В Музее современного искусства? И потом, не станете же вы себя равнять с Версалем, Кремлем, старым режимом и чем там еще? -- Конечно, не стану. Это всего-навсего метафора -- и, пожалуй, не самая удачная. Я единственно хочу сказать, что Герсбах ничего не упустит, ко всему примерится. И если, скажем, он увел от меня жену, то как же еще не пострадать за меня? Ведь у него это лучше получится. А раз он такой трагический любовник, прямо-таки полубог в собственных глазах, то как же не быть еще лучшим на свете отцом и семьянином? Его жена считает его идеальным мужем. У нее одна претензия к нему: очень любвеобильный. Он лез на нее каждую ночь. Она не поспевала за ним. -- Кому это она жаловалась? -- Своей лучшей подруге, Маделин,-- кому же еще? Но при всем том Валентайн действительно семьянин. Он единственный понимал, как я переживаю за малышку, и слал мне еженедельные отчеты -- подробные, согретые любовью. Пока я не узнал, что он утешает меня в горе, которое сам же причинил. -- И что вы тогда сделали? -- Искал его по всему Чикаго. Потом из аэропорта, перед отлетом, послал ему телеграмму. Хотел прямо сказать, что убью при первой же встрече. Но таких текстов "Уэстерн-юнион" не принимает. И я передал всего четыре слова: "Подлость убивает лучше яда". По первым буквам получается "пуля". -- Я думаю, он приуныл после такой угрозы. Герцог не улыбнулся.-- Не знаю. Он суеверный. Но главное, он семьянин, как я сказал. Дома он все мастерит сам. Сам покупает парнишке лыжный костюм. Идет с хозяйственной сумкой в хиллманские подвалы и приносит булочки и селедку. Вдобавок он еще спортсмен, чемпион колледжа по боксу в Онеонте (Онеонта -- город в штате Нью-Йорк), если не врет,-- это на деревянной-то ноге. С картежниками он перекинется в картишки, с раввинами потолкует о Мартине Бубере. с Мадригальным обществом Гайд-парка споет мадригал. -- В общем,-- сказал Симкин,-- он просто психопат, прущий наверх, хвастун и воображала. Не без клиники, пожалуй, но в остальном знакомый еврейский тип. Пройдоха и горлопан. Какая машина у этого благодетеля-поэта? -- "Линкольн-континенталь". -- Ого. -- Но, выбравшись из своего "континенталя", он начинает говорить как Карл Маркс. Я слышал, как он вещал в "Аудитории" (Общественно-культурный центр в Чикаго: театр, отель, конторы. В 1946 г. приобретен чикагским университетом Рузвельта) перед двумя тысячами людей. Это был симпозиум по десегрегации, и он крепко вложил процветающему обществу. Вот так они устраиваются. Если у тебя хорошая работа -- тысяч на пятнадцать в год -- и есть медицинская страховка, есть пенсионный счет и, может, кое-какие накопления, то почему не побыть радикалом? Образованная публика тащит из книг все лучшее и рядится в него вроде тех крабов, что украшают себя водорослями. И надо было видеть ту публику -- благополучных бизнесменов и интеллигенцию, которые отлично управляются со своими делами, но обо всем прочем имеют самые сбивчивые представления, и потому они идут послушать оратора, который высказывается убежденно, с чувством и зажигательно, который указывает и настаивает. У него огнем пылающая голова, рокочущий кегельбаном голос, грохающий по настилу протез. Для меня он такой же курьез, как идиот-монголоид, поющий "Аиду". А для них... -- Боже, как вы завелись,-- сказал Симкин.-- Почему вы перескочили на оперу? Из ваших слов мне совершенно ясно, что этот парень -- актер и Маделин актерка. Я это всегда знал. Относитесь спокойнее. Так горячиться не на пользу. Вы себя изведете. Прикрыв глаза, Мозес помолчал. Потом сказал: -- Пожалуй, да... -- Одну минуту, Мозес, по-моему, пришел мой клиент. -- Конечно-конечно, я вас не задержу. Давайте телефон вашего кузена и попозже встретимся в городе. -- А отложить нельзя? -- Нет, я должен сегодня принять решение. -- Ладно, постараюсь выкроить время. А пока приходите в норму. -- Мне нужно пятнадцать минут,-- сказал Герцог.-- Я подготовлю все вопросы. Уже записывая телефон Вакселя, Мозес подумал, что, может быть, самое лучшее в его положении -- перестать лезть к людям за советом и помощью. Одно это могло поправить дело. Он крупно, разборчиво переписал номер в блокнот. В трубке орал на клиента Симкин. Что-то насчет муравьеда... Войдя в ванную, он расстегнул рубашку и стряс ее на пол. Пустил воду в раковину. Красиво отливал в полумраке массивный овал ее чаши. Он тронул пальцами ее почти безупречную белизну, вдохнул запах воды и гнильцы из сливной трубы. Красота нежданно объявляет себя. В этом вся жизнь. Он подставил голову под хлещущий кран, задохнувшись от холода и восторга. Уважаемый мосье де Жувенель (Бертран де Жувенель дез Юрсея (1903--1987) -- французский экономист, социолог. Один из первых западных методологов социального прогнозирования), если назначение политической философии, как Вы это определяете, состоит в том, чтобы цивилизовать силу, образумить скота в человеке, привить ему культуру и направить его энергию на созидание, то не могу не сказать,-- он переключился с Жувенеля на другое,--- что появление Джимми Хоффы в недавнем телевизионном шоу открыло мне, какую страшную силу может представлять собой злая целеустремленность. Мне было жаль отданных ему на растерзание бедных профессоров. И я бы вот что сказал Хоффе: "Почему вы думаете, что быть реалистом значит быть скотом?" Герцог взялся за краны; завернув левый, с горячей водой, он сильнее пустил холодную. Вода заливала голову и шею. Его колотило невероятное напряжение мысли и чувства. Наконец он поднял мокрую голову и сунулся в полотенце, он ее тер и мотал ею, стараясь привести себя в спокойное состояние. Вытряслась мысль, что у него в обычае, оказывается, именно в ванной приходить в согласие с собой. Здесь он чувствовал себя более собранным, владеющим собой. Он вспомнил, как те несколько недель, что они прожили в Людевилле, он понуждал Маделин отдаваться ему на полу ванной комнаты. Она уступала, но, боже мой, с какой злостью она укладывалась на кафель. На что тут можно было рассчитывать? Вот так перебивается могучий человеческий интеллект, не находя себе настоящего дела. Сейчас ему представилось, как ноябрь кропил дождем его недокрашенный людевилльский дом. Сумах распушил свой лиственно-красный шелк, в трепещущем лесу охотники гнали оленя -- бах! бах! -- и возвращались с убоиной. Над опушками медленно развеивался пороховой дым. Мозес знал, что лежащая на полу жена мысленно проклинает его. И он старался сыграть комическую сторону вожделения, абсурдность всего этого, безусловную жалкость этого вида борьбы людской, ее рабскую сущность. Вдруг накатило воспоминание совсем в другом роде -- о случившемся примерно месяц спустя в доме Герсбахов, близ Баррингтона. Герсбах зажег ради сынишки, Эфраима, ханукальные свечи (Праздник Ханука -- еврейский праздник посвящения, обычно приходится на декабрь), безбожно переврал обряд, а потом плясал с мальчиком. Эфраим в наглухо застегнутой пижамке и Валентайн -- сильный и хромой, не желающий знать о своем увечье, что особенно привлекало в нем: хандрить из-за того, что ты калека? Еще чего! Он плясал, топотал, бил в ладоши, колыхал пылающей копной волос, всегда грубо обкромсанных на шее, и с неистовой нежностью глядел на сына темными, жаркими глазами. Когда зажигался этот взгляд, его карие глаза словно отсасывали весь его румянец, и щеки делались пористыми. И по тому, как глядела Мади, как она взрывно смеялась, мне давно пора было обо всем догадаться. Взгляд глубокий. Незнакомый. Словно лопнула стальная препона. Она любит этого актера. Нелепое ты существо! У Герцога это вырвалось сгоряча (хоть и с горестным убеждением), и рассудок тотчас затребовал условного равновесия, цепляясь за идеи (покуда руки намыливали лицо и вставляли лезвие в безопасную бритву) последней книги профессора Хокинга (Уильям Эрнест Хокинг (1873--1966)--американский философ, развивавший идеи персонализма -- атеистического направления, признававшего личность первичной творческой реальностью): при спорности всеобщей социальной справедливости в этом мире, возрастать она должна у каждого в его собственном сердце. Субъективный вывих надо выправить, спрямить общностью, полезной обязанностью. И -- правильно Вы говорите -- личным страданием, поднявшимся над мазохизмом. Только все это знакомо. Знакомо до боли. Созидательное, по Вашей мысли, страдание... в этом сущность христианства. Так, о чем то бишь я? Герцог призвал себя к большей ясности. Что у меня на уме? Пожалуй, вот что: я тяну эту парочку в суд, пытаю их, жгу пятки паяльной лампой -- так? А зачем? Они имеют право друг на друга, они уже, наверно, сроднились. Ну и оставь их в покое. А как же справедливость? Ах, справедливость! Ему, изволите видеть, нужна справедливость! Чуть не все человечество прожило жизнь без всякой справедливости. Миллиарды людей, приравненных к скоту, веками истязались, обманывались, порабощались, душились, забивались насмерть и выбрасывались на свалку. А Мозес Е. Герцог, взвыв от боли и гнева, во всю мочь требует справедливости. Это его qui pro quo взамен утрат, его право Невиновной стороны. Теплая шубка у любимой киски, поглажу по шерстке -- она и не пискнет, дам молочка -- и на всем белом свете нет лучше людей, чем хорошие дети. Стало быть, так велика и глубока его ярость, так она кровожадна и упоительна, что руки, трепеща, рвутся к их горлу. И нечего толковать о младенческой чистоте своего сердца. Общественное устройство, при всей его несуразности и порочности, куда совершеннее и добрее меня, поскольку оно хоть иногда восстанавливает справедливость. Я в долгу перед силами, сделавшими меня человеком. Но где это! Где это человеческое, ради чего только и стоит выживать! Чем мне оправдаться -- вот этим?! Из заляпанного зеркала на него глядело лицо с пенной бородой. Он взглянул в свои растерянные, злые глаза и застонал. Боже мой, кто это существо? Полагает себя человеком. Но что там человеческого? В нем одно стремление быть человеком. Некая будоражащая мечта, неотступная фантазия. Просто -- желание. Откуда оно? Что в нем? И что нам с него! Это не вечное устремление. Оно смертно, но оно -- человеческое. Надевая рубашку, он прикидывал, как поедет к сыну в родительский день. Рейсовый автобус в Катскиллские горы уходил с вестсайдской станции в семь утра и по скоростной дороге за три неполных часа приезжал на место. Он вспомнил позапрошлый год: толчея детей и родителей на пыльных площадках, бараки из грубых досок, заморенные козы и хомячки, чахлые кусты, спагетти на бумажных тарелках. К часу он вконец вымотается, и ожидание автобуса будет тягостным, но ради Марко он сделает все, что можно. И еще ради Дейзи -- пусть та побудет дома. Ей хватает неприятностей: старуха-мать впала в маразм. Он слышал об этом от разных людей, и на него необычайно подействовало, что бывшая теща, по-мужески красивая и властная, до мозга костей суфражистка, "современная женщина" в пенсне и с копной седых волос, потеряла контроль над собой. Она забрала себе в голову, что Мозес развелся с Дейзи из-за того, что та проститутка, имеет желтый билет: в бредовом состоянии Полина опять стала русской. Словно не было пятидесяти лет, прожитых в Зейнсвилле, штат Огайо, когда она умоляла Дейзи перестать "путаться с мужчинами". Каждое, утро, проводив парня в школу и собираясь на службу, все это выслушивала бедная Дейзи -- абсолютно безупречная, надежная и до жути ответственная женщина. Она работала статистиком в Институте Гэллапа (Официальное название: Американский институт общественного мнения). Ради Марко она старалась оживить дом, к чему совершенно не имела призвания, и попугайчики, комнатные растения, серебряный карась и яркие репродукции Брака и Клее из Музея современного искусства, пожалуй, только добавили общей унылости. Как не убавлял подавленности самой Дейзи ее подтянутый вид -- прямые стрелки чулок, пудреное лицо и подрисованные выразительным карандашом брови. Вычистив клетку, задав корм всей своей живности и полив цветы, она напоследок заполучала в передней дряхлую мать, велевшую прекратить позорный образ жизни. Потом менявшую тон: -- Я прошу тебя, Дейзи.-- Потом уже заклинавшую, тяжело став на колени, широкобедрая старуха с белыми повисшими прядями, с такой еще женственной длиннолицей головой, в пенсне, мотающемся на шелковом снурке.-- Детка, не надо этого. Дейзи пыталась поднять ее с пола.-- Хорошо, мама. Я исправлюсь. Обещаю тебе. -- Ты идешь к мужчинам. -- Да нет же, мама. -- Нет -- к ним. Это -- общественное зло. Ты подхватишь дурную болезнь. Умрешь страшной смертью. Надо бросить это. Тогда и Мозес вернется. -- Хорошо, хорошо. Встань, пожалуйста, я брошу. -- Ведь можно как-то иначе зарабатывать себе на жизнь. Сделай мне такую милость, Дейзи. -- Все, мама, кончено. Пойдем сядем. С занемевшими ляжками, подгибаясь в коленях, ветхая Полина тряско и трудно вставала с пола, и Дейзи отводила ее в кресло.-- Я их всех разгоню. Идем, мама. Я включу телевизор. Ты что хочешь посмотреть -- кулинарную школу? Дайон Лукас? Или Клубный завтрак? -- Сквозь жалюзи струилось солнце. Трескучее, мельтешащее изображение на экране окрашивалось желтым тоном. И седая благонравная Полина, принципиальная и твердокаменная старуха, целыми днями высиживала перед телевизором с вязаньем. Захаживали присмотреть соседки. Из Бронкса наезжала кузина Ася. По четвергам приходила убраться женщина. Но в конечном счете Полину на девятом десятке пришлось-таки определить в дом престарелых -- где-то на Лонг-Айленде. Вот как крушатся самые стойкие натуры! Дейзи, я так тебе сочувствую. Жалко... Беда не приходит одна, подумал Герцог. Саднили выбритые щеки, он намазал их гамамелисом, вытер пальцы о полы рубашки. Схватив шляпу, пиджак и галстук, сбежал по сумрачной лестнице -- не было времени канителиться с лифтом. На стоянке таксист-пуэрториканец охорашивал карманной расческой глянцевую черную голову. Галстук Мозес повязал уже в машине. Шофер обернулся получше разглядеть его. -- Куда, герой? -- В центр. -- Слушай, я тебя, наверно, удивлю.-- Они ехали на запад к Бродвею. Шофер все так же разглядывал его в зеркальце. Тогда и Герцог, подавшись вперед, прочел рядом со счетчиком фамилию: Теодор Вальдепенас.-- Утром,-- сказал Вальдепенас,-- на Лексингтон авеню я видел малого в пиджаке точно такого фасона. В такой же шляпе. -- А лица не видели? -- Лица -- нет.-- Такси выскочило на Бродвей и погнало в сторону Уолл-стрит. -- А где -- на Лексингтон авеню? -- В районе шестидесятых улиц. -- И что делал тот парень? -- Чувиху в красном сосал. Почему я и не видел лица. Но как, я тебе скажу! Так это ты, что ли? -- Скорее всего да. -- Смотри, что делается! -- Вальдепенас шлепнул ладонью по баранке.-- Обалдеть. Тут сколько миллионов народу. Я вез одного из Ла Гардиа через Триборо и Ист-Ривер-драйв и высадил на Лексингтон у Семьдесят второй. Тут ты с чувихой, а через два часа я тебя беру! -- Все равно что поймать рыбу, проглотившую королевский перстень. Полуобернувшись, Вальдепенас через плечо посмотрел на Герцога.-- А чувиха что надо. В соку. Блеск! Жена? -- Нет, я не женат. И она не замужем. -- С тобой, приятель, все в порядке. Когда состарюсь, возьму с тебя пример. Чтоб не было остановки. Я уже сейчас, если честно, от сопливок шарахаюсь. До двадцати пяти с ними нечего делать. Я на них клал. Баба только после тридцати пяти начинает понимать. Самый товар тогда... Куда тебе? -- В городской суд. -- Ты адвокат? Полицейский? -- Какой же я полицейский в этом пиджаке! -- Чудила, сейчас детективы в платьях расхаживают. Да мне все равно. Я тут -- слышишь? -- в прошлом месяце здорово обозлился на одну сопливку. Ложится, понимаешь, а сама резинку жует и мусолит журнал. Только еще не говорит:--Давай работай! -- Я говорю: -- Слушай, с тобой Тедди. Резинка, журналы -- это зачем? -- Ладно,-- говорит,-- давай по-быстрому.-- Ничего отношение?!-- По-быстрому,-- говорю,-- я на своей тачке гоняю. А ты за такие слова получишь по зубам.-- И знаешь, пихать ее без удовольствия. В восемнадцать лет они даже погадить не умеют. Герцог рассмеялся, главным образом от удивления. -- Я прав -- нет? -- сказал Вальдепенас.-- Ты не ребенок. -- Да, не ребенок. -- Женщина за сорок -- она оценит...-- Они были у Хаустон-стрит. Какая-то небритая пьянь, злобно сжав челюсти и вытянув руку за чаевыми, ловила машины -- протереть стекло грязной тряпкой. -- Гляди, что этот сачок творит,-- сказал Вальдепенас.-- Пачкает стекло. Дурачье откупается. У кого коленки дрожат. Кто пикнуть боится. Я видел, как шваль из Бауэри просто харкает на машину. Пусть только притронутся к моей тачке. Вот она, монтировка. Как звездану гаду по башке! Наклонный Бродвей укрывала плотная летняя тень. На тротуаре выстроились отслужившие столы и винтовые стулья, старые каталожные ящики, отливавшие зеленью аквариума, маринованного огурчика. Тяжеловесный и пасмурный, надвинулся финансовый Нью-Йорк. Совсем близко церковь Троицы. Герцог вспомнил, что обещал Марко показать могилу Александра Гамильтона. Он рассказывал ему о дуэли с Бэр-ром и как летним утром окровавленное тело Гамильтона привезли на дне лодки. Бледный и выдержанный Марко слушал, мало что выражая на веснушчатом фамильном лице. Похоже, его совсем не удивляло обилие (пропасть!) сведений, которыми была набита отцовская голова. В океанариуме Герцог классифицировал рыбью чешую -- ктеноидная, плакоидная (Плакоидная -- чешуя хрящевых рыб, ктеноидная -- костных)... Он знал, где поймали латимерию (Латимерия -- единственный современный вид целакантообразных. Поимка первого экземпляра (в 1938 г.) у берегов Южной Африки принадлежит к числу крупнейших зоологических открытий XX века), как устроен желудок омара. И все это он вываливал на своего сына -- это надо прекратить, решил Герцог: виноватое поведение, неуравновешенный отец -- какой пример мальчику? Я пережимаю с ним. Вальдепенас что-то говорил, когда Мозес расплачивался. Он балагурил в ответ, но уже машинально. Он отключился. Словоблудие забавно в меру. -- Копи силы, доктор. -- До новой встречи, Вальдепенас. Он повернулся лицом к серой громаде суда. На широких ступенях вихрилась пыль, камень поистерся. Поднимаясь, Герцог нашел букетик фиалок, оброненный женщиной. Может, невестой. Цветы едва пахли, но он сразу перенесся в Массачусетс -- в Людевилль. Сейчас вовсю цветут пионы, благоухает жасмин. И в уборной Маделин прыскала жасминовым деодорантом. В этих фиалках ему слышался запах женских слез. Он захоронил цветы в мусорный бачок, тешась надеждой, что уронившая их не потеряла большего. Через четырехстворную вращающуюся дверь он ступил в вестибюль, выуживая из кармана сорочки сложенный клочок бумаги с телефоном Вакселя. Нет, еще рано звонить. Симкин с клиентом не могли приехать так скоро. Имея в запасе время, Герцог слонялся на верхнем этаже по бесконечным темным коридорам, из которых ходившие взад-вперед обитые двери с овальным окошком вели в залы заседаний. Он заглянул в одно; широкие скамьи красного дерева манили покоем. Он вошел, уважительно сняв шляпу и кивнув судье, но тот даже не заметил его. Шарообразно лысый, на всю голову распяливший лицо, с глубоким голосом, кулак опустивший на документы,-- г-н Судья. Громадный зал с лепным потолком, унылые охристые стены. Когда кто-нибудь из надзирателей открывал дверь за судейским местом, виделся стальной штакетник арестантских камер. Герцог скрестил ноги (весьма картинно, он и в растерзанном виде просился на полотно) и, темнея глазами, внимательный, приготовился слушать, слегка отвернув в сторону лицо -- от матери унаследованная привычка. Поначалу как бы ничего не происходило. Адвокаты и клиенты, сбившись в кучку, буднично переговаривались, уточняли подробности. Громогласно вступил судья. -- Потише там! Итак, вы... -- Он говорит... -- Я его сначала выслушаю. Итак, вы... -- Нет, сэр. -- Что -- нет? -- вопросил судья.-- Защитник, что значит его "нет"? -- Мой подзащитный по-прежнему не признает себя виновным. -- Не виноват... -- Виноват он, мистер судья,-- ненапористо сказал негритянский голос. -- ...увлекли его с Сент-Николас авеню в подвал дома--точный адрес имеется? -- с целью ограбления,-- покрыл всех бас судьи; у него был сильный нью-йоркский акцент. С заднего ряда Герцог теперь разглядел обвиняемого. Негр в замызганных коричневых штанах. Его ноги буквально дрожали от нетерпения. Словно ему бежать на дистанцию -- он даже полуприсел в своих шоколадных портках, как на старте. Но куда -- в десяти футах от него стальные решетки. У истца была перевязана голова. -- Сколько у вас было денег при себе? -- Шестьдесят восемь центов, ваша честь,-- сказал перевязанный. -- Он силой заставил вас спуститься в подвал? Обвиняемый сказал: -- Нет, сэр. -- Вас не спрашивают. Помолчите пока.-- Судья был раздражен. Перевязанный обернулся. Герцог увидел черное, сухое, старое лицо, воспаленные глаза.-- Нет, сэр. Он сказал: я же тебя угостил. -- Вы знакомы с ним? -- Нет, сэр, он только поставил мне. -- Значит, вы пошли с незнакомым человеком в подвал дома -- где адрес? Бейлиф (Судебный пристав), где все бумаги? -- Герцог уже понял, что судья развлекал себя и досужую публику показной несдержанностью. Иначе тут умрешь со скуки.-- Что произошло в подвале? -- Он вникал в писанину, которую передал бейлиф. -- Он ударил меня. -- Взял и ударил? Где он стоял, сзади? -- Я не видел. Пошла кровь. Залила глаза. Я ничего не видел. Те напрягшиеся ноги рвались на свободу. Готовил