ной. Да этот дурень, олух царя небесного, понятия не имеет, чего стоит такая любовь. Должен признаться, мне нравится, когда Сатмар начинает вещать в такой манере. Распекая меня, он то и дело посматривал влево, где никого, конечно, не было. Но если бы там оказался некий непредубежденный свидетель, он бы несомненно поддержал негодующего Сатмара. Эту привычку Алек унаследовал от своей дорогой мамочки. Скрестив руки на груди, она так же яростно требовала правосудия, обращаясь в пространство. В груди Сатмара билось искреннее и храброе сердце, а у меня сердца вообще не имелось, разве что какие-то цыплячьи потроха -- так ему казалось. Сатмар изображал себя нечеловечески энергичным, зрелым, мудрым, эдаким языческим тритонидом, помогающим людям в беде. Но на самом деле его только и волновало, как бы улечься на девицу и вытворять с ней разные грязные штучки, которые он называл сексуальной свободой. Кроме того, ему приходилось думать, где бы раздобыть денег. Тратил он много. И вопрос стоял о том, как согласовать эти противоречивые потребности. Однажды он сказал мне: -- Я приобщился к сексуальной революции, еще когда о ней никто и слыхом не слыхивал. Но я хотел сказать о другом. Мне стыдно за нас обоих. У меня нет ни малейшего повода смотреть на Сатмара свысока. И потом, чтение хоть чему-то меня научило. Я совершенно не понимаю жгучего желания среднего класса последних двух столетий выглядеть прилично и сохранить некую милую невинность -- невинность Клариссы, защищающейся от грязных домогательств Ловеласа. Безнадежное дело! Еще хуже обстоят дела, когда осознаешь, что есть люди, искренне переживающие слащавые сантименты поздравительных открыток с сердечками, связанных в пышный бант мещанскими ленточками. Мир правильно ненавидит этот сорт гнусной американской невинности с тех пор, как распознал ее у Вудро Вильсона в 1919 году. Еще в школе нас учили бойскаутской чести добродетели и учтивости; загадочный призрак викторианской аристократичности все еще живет в сердцах детей Чикаго, сейчас уже пятидесяти- и шестидесятилетних. Это проявляется и в искренней вере Сатмара в собственную щедрость и великодушие, и в моей благодарности Богу за то, что я никогда не растолстею, как Алек Сатмар. В качестве компенсации я позволяю ему осуждать меня. Решив, что разглагольствований уже довольно, я поинтересовался: -- Как твое здоровье? Это ему не понравилось. Он не признавал слабости. -- Прекрасно, -- заявил он. -- Разве ради этого ты прибежал из зала суда? Мне просто нужно слегка похудеть. -- Будешь худеть, заодно и бачки сбрей. Из-за них ты выглядишь как злодей из старых вестернов, один из тех субчиков, что продают краснокожим оружие и огненную воду. -- Ладно, Чарли, я только притворяюсь жизнелюбом. Я всего лишь старая развалина, а ты у нас весь в высоких материях. Ты царь и бог, а я ничтожество. Но разве не ты пришел расспросить меня об этой девке?! -- Точно, пришел, -- кивнул я. -- Ладно, не мучься. В конце концов, это всего лишь признак жизни, а ты не так часто их проявляешь. Я уже решил было махнуть на тебя рукой, когда ты отказал Фелиции с ее сногсшибательными сиськами. Она довольно милая женщина, хотя и не молодая. Она бы по гроб жизни была тебе благодарна. Ее муж ходит налево. А от тебя она в восторге. Она до конца дней своих благословляла бы тебя, прояви ты к ней благосклонность. Эта достойная домохозяйка и добрая мать кудахтала бы вокруг тебя облизывала с головы до ног обстирывала кормила ходила по магазинам и даже вела бы твои счета; да и в постели хороша. И рот держала бы на замке, потому что замужем. Что еще нужно? Но ты воспринял ее как очередную мою вульгарную выходку. -- Он злобно зыркнул на меня, а потом сказал: -- Ладно, я договорюсь с этой цыпочкой. Завтра пригласи ее выпить в "Палмер Хаус". Я все устрою. Я то и дело впадаю в вестсайдскую любовную лихорадку, а Сатмар ничего не может поделать с одолевающей его организаторской манией. В тот момент он видел перед собой единственную цель: затащить нас с Ренатой в постель, где он будет незримо присутствовать. Может, он надеялся, что со временем пара преобразится в трио? Он, как и Кантабиле, временами придумывал разные фантастические комбинации. -- Теперь слушай, -- сказал он. -- В дневное время в отеле можно взять номер по, как они говорят, по тарифу для конференций. Я держу деньги для тебя на условном депозите, так что счет выпишут на мое имя. -- Мы же собираемся просто выпить. Почем ты знаешь, что мы зайдем так далеко, что понадобится номер? -- Это твое дело. Ключ от номера будет у бармена. Сунь ему пять баксов, и он отдаст тебе конверт. -- И чье имя ты укажешь на конверте? -- Лишь бы не незапятнанное имя Ситрина, а? -- Как насчет Кроули? -- Наш старый учитель латыни? Старикашка Кроули! Est avis in dextra melior quam quattuor extra1. Итак, на следующий день мы с Ренатой отправились в бар, расположившийся в сумрачном полуподвале. Я пообещал себе, что этот идиотский поступок уж точно будет последним. Для себя я отыскал самые что ни на есть разумные доводы: мол, Историю не кривой козе не объедешь, так она поступает с каждым. История постановила, что подлинное знакомство мужчин и женщин происходит именно в объятьях. А я собирался выяснить, действительно ли Рената моя Судьба, действительно ли она обладает юнговской внутренней сущностью. Могло оказаться, что передо мной нечто совсем иное. Первое же любовное прикосновение мне скажет все, потому что женщины влияют на меня странным образом: доводят либо до экстаза, либо до дурноты. Третьего не дано. День выдался промозглый и пасмурный, с эстакады надземки капало, но появление Ренаты показалось мне искуплением недостатков погоды. Она надела плащ болонья в красную, белую и черную полосы в стиле Ротко*. Не сняв отражающего свет жесткого плаща, застегнутого на все пуговицы, она расположилась в полумраке отдельной кабинки. Широкополая шляпа с изогнутыми полями завершала ее костюм. Помада с ароматом банана на ее прекрасных губах прекрасно гармонировала с насыщенным красным цветом плаща а ля Ротко. Вряд ли она сказала что-нибудь умное, впрочем, она почти ничего и не говорила. Зато много смеялась и скоро сильно побледнела. Свеча в стакане, обернутом во что-то вроде куска рыбацкой сети, давала мало света. Через минуту ее лицо склонилось к жестким блестящим складкам плаща и стало казаться почти круглым. Я не мог поверить, что девица, выглядевшая в описании Сатмара такой решительной и опытной, настолько побледнеет от четырех мартини, что станет белее луны в три часа ночи. Сначала я решил, что она разыгрывает застенчивость из вежливости к человеку старшего поколения, но на ее прелестном лице вдруг выступила холодная испарина, и мне показалось, будто она просит меня хоть что-нибудь сделать. Во всем этом явно просматривался элемент дежавю, что и не удивительно, ведь такие минуты я переживал не раз. Но было и отличие: я сочувствовал ей, мне даже хотелось защитить эту молодую женщину, поддавшуюся неожиданной слабости. Мне показалось, будто я отчетливо понял, почему сижу в темном полуподвале бара. Потому что в тот момент я оказался в очень тяжелых обстоятельствах. И преодолеть их без любви невозможно. Почему бы и нет? Не знаю, только отвязаться от этой уверенности я не мог. Потребность в любви (в таком неопределенном состоянии) -- страшная обуза. И если когда-нибудь станет достоянием гласности, что я шептал "Вот моя Судьба!", когда открывались двери лифта, Почетный легион может с полным основанием потребовать назад свою награду. Самым разумным толкованием, какое я смог придумать в тот момент, оказалась идея в духе Платона, что Эрос использует мои желания, чтобы из жуткого положения, в котором я оказался, привести меня к мудрости. Красивое объяснение, даже утонченное, только вряд ли в нем есть хоть крупица правды (хотя бы потому, что от Эроса вряд ли хоть что-нибудь сохранилось). Если бы у меня нашлись какие-нибудь могущественные покровители, если бы какие-нибудь сверхъестественные силы побеспокоились обо мне, то уж никак не Эрос, скорее Ариман*, верховный владыка тьмы. Так или иначе, пора было увести Ренату отсюда. Я пошел к стойке и предусмотрительно перегнулся через нее. Мне пришлось протиснуться между теми, кто примостился возле бара. В другой день я бы посчитал этих людей обычными пьяницами, но сегодня мне казалось, что их огромные, как бойницы, глаза излучают добродетель. Подошел бармен. Костяшками собранных в кулак пальцев я зажал сложенную пятидолларовую купюру. Сатмар точно объяснил мне, как это делается. Я спросил бармена, нет ли конверта на имя Кроули. С расторопностью, характерной только для больших городов, он ловко выхватил мои пять баксов. -- Сейчас, -- сказал он, -- для кого? -- Для Кроули. -- Никаких Кроули. -- Кроули должен быть. Посмотрите еще раз, если не трудно. Он снова зашуршал конвертами, и в каждом из них лежал ключ от комнаты. -- Слышь, приятель, а имя какое? Мне нужна подсказка. Терзаясь догадками, я тихо произнес: -- Чарльз. -- Так-то лучше. Это случайно не вы -- Эс-И-Тэ-Эр-И-Эн? -- Господи, вы еще слитно прочитайте! -- слабо, но злобно пробормотал я. -- Чертов Сатмар, вот старая обезьяна. В жизни не может сделать хоть что-нибудь как надо. А я! -- все еще позволяю ему устраивать мои дела. Тут я понял, что кто-то постукивает меня по спине, пытаясь привлечь мое внимание. Я обернулся и увидел немолодую улыбающуюся женщину. Она определенно знала меня и просто сияла от радости. Полная и спокойная, со вздернутым носиком и высокой грудью. Всем своим видом она показывала, что я должен ее узнать, хотя и безмолвно сознавалась, что годы изменили ее. Но не до такой же степени. -- Вы что-то хотели? -- спросил я. -- Понятно, ты меня не узнал. А ты все такой же, старина Чарли. -- Никогда не понимал, почему в барах всегда такая темень, -- отозвался я. -- Чарли, это же я, Наоми -- твоя школьная любовь. -- Наоми Лутц! -- Как я рада нашей встрече, Чарли. -- Что тебя занесло в этот бар? Одинокая женщина в баре -- как правило, проститутка. Но по возрасту Наоми уже не годилась для этого ремесла. К тому же, совершенно немыслимо, чтобы Наоми, которая в пятнадцать лет была моей девушкой, превратилась в шлюху. -- Да ничего такого, -- ответила она, -- я здесь с отцом. Он сейчас придет. Раз в неделю я забираю его из дома престарелых и привожу в город, выпить рюмочку. Ты же знаешь, как он любит Луп*. -- Старый док Лутц? Подумать только! -- Да, он еще жив. Но, конечно, очень старый. Мы смотрели, как ты проводил время с этой милой барышней в кабинке. Прости меня, Чарли, но вы, мужчины, нечестно ведете себя с женщинами. Так, как вам удобно. Папа всегда говорил, что ему не следовало вмешиваться в нашу детскую любовь. -- Но для меня это не просто детская любовь. Я любил тебя всем сердцем, Наоми! -- Произнося эти слова, я прекрасно осознавал, что пригласил в бар одну женщину, а объясняюсь в страстной любви другой. Но как бы там ни было, то была правда, невольно, неожиданно вырвавшаяся правда. -- Я часто думал, Наоми, что моя жизнь пошла наперекосяк, потому что я не мог прожить ее рядом с тобой. Я испортился, превратился в амбициозного хитрого капризного мстительного тупицу. А если бы с тех самых пор я каждую ночь обнимал тебя, я бы никогда не боялся смерти. -- Ой, Чарли, расскажи это своей бабушке! Ты всегда здорово молол языком. Только не всегда понятно. И женщин в твоей жизни наверняка хватало. Это понятно хотя бы по твоему поведению в той кабинке. -- Ну ладно, расскажу бабушке! Я обрадовался этому старомодному выражению. Во-первых, оно прервало мои совершенно бессмысленные излияния. А во-вторых, ослабило гнетущее впечатление, навеянное этим мрачным помещением: вспомнив, что когда смерть заставит мой безжизненный труп сгнить и превратиться в неорганическую пыль, душа пробудится к новой жизни, я вдруг решил, что сразу после смерти окажусь в некоем сумрачном месте, как две капли воды похожем на этот бар. Где все, кто любил когда-то, смогут встретиться снова, ну и так далее. Вот на какие мысли наводило меня это заведение. Звякнула цепочка, на которой держался ключ от номера "по тарифу для конференций", и я вспомнил, что должен вернуться к Ренате. Если все это время она продолжала накачиваться мартини, то скорее всего уже совершенно одурела и едва ли сможет подняться на ноги, чтобы самостоятельно выйти из кабинки. Но мне хотелось дождаться доктора Лутца. Он вышел из уборной, одряхлевший и лысый, такой же курносый, как и его дочь. От его лоска в духе Бэббита* двадцатых годов осталась только старомодная обходительность. Он и от нас требовал какой-то непонятной учтивости, и хотя никогда не был настоящим врачом и занимался только ногами (кабинет в городе и приемная на дому), настаивал, чтобы его называли "доктор", приходя в ярость, если к нему обращались просто "мистер Лутц". Принадлежность к медицине приводила его в восторг, и он лечил самые разные болезни, хотя и не выше колен. Ибо где ступни, там и голени. Припоминаю, как-то раз доктор попросил меня помочь. Он смазывал фиолетовой мазью собственного приготовления ужасные язвы на ногах работницы бисквитной фабрики. Я держал банку и инструменты. Накладывая мазь, он самоуверенно вещал что-то околомедицинское. Эту женщину я особенно ценил, потому что она всегда являлась к доктору с коробкой из-под обуви, полной зефира и кусочков шоколадного торта. Стоило мне вспомнить об этом, и я почувствовал на небе сладкий привкус шоколада. Потом я увидел больнично-белые стены крошечного кабинета, объятого сумраком из-за свирепствующей за окном метели, и себя в медицинском кресле доктора Лутца, с восторгом читающего "Иродиаду". Взволнованный сценой казни Иоанна Крестителя, я пошел в комнату Наоми. Во время снежной бури мы остались одни. Я снял с нее махровую голубую пижаму и увидел ее обнаженное тело. Воспоминания едва не разорвали мне сердце. Тело Наоми не было мне чужим. Именно так. В ней не было ничего чуждого. Мои чувства к ней проникали в каждую клеточку ее тела, встраивались в сами молекулы, которые, принадлежа ей, образовывали ее саму. Из-за своей страсти, из-за того, что я считал Наоми частью себя, я попался на крючок к старику Лутцу, точно Иаков к Лавану*. Мне приходилось помогать ему ухаживать за "оберном", небесно-голубой машиной с белобокими покрышками. Я поливал автомобиль из шланга и натирал замшей, пока доктор в белых льняных бриджах для гольфа стоял рядом и курил сигару... -- Да, Чарли Ситрин, ты и вправду преуспел, -- заявил старый джентльмен. Он говорил все так же лирично, весело и бестолково. Он никогда не умел заставить собеседника чувствовать, что говорит что-то стоящее. -- Хоть я поддерживал республиканцев, Кулиджа* и Гувера*, меня просто распирало от гордости, когда Кеннеди пригласили тебя в Белый дом. -- Это девушка -- твоя подружка? -- спросила Наоми. -- Честно сказать, я и сам не знаю. А сама-то ты что поделываешь, Наоми? -- Брак мой не удался, муж меня бросил. Думаю, ты знаешь. Но я вырастила двух детей. Ты случайно не читал статьи моего сына в "Саутвест Тауншип Геральд"? -- Нет. Да и откуда мне знать, что их написал твой сын? -- Он на своем примере писал об избавлении от наркозависимости. Мне хотелось бы узнать твое мнение о его работе. Дочка у меня -- просто куколка, а с мальчишкой проблемы. -- А ты-то как, дорогая? -- Да ничего особенного. Встречаюсь с одним человеком. Часть дня регулирую дорожное движение возле школы. Старый доктор Лутц делал вид, что ничего не слышит. -- Жаль, -- сказал я. -- Это ты про нас с тобой? Да нет, не жаль. И ты, и твоя духовная жизнь утомляли меня. Я люблю спорт. Футбол по телевизору -- это мое. А когда мы достаем билеты на "Солджерс Филд" или на хоккей, это просто как выход в свет. Пообедаем пораньше в "Комо Инн" -- и автобусом на стадион. Я действительно жду не дождусь, когда начнется матч, все начнут вопить, а хоккеисты станут выбивать друг другу зубы. Боюсь, я просто обычная женщина. Когда Наоми говорила, что она "обычная женщина", а доктор Лутц, что он "республиканец", они подразумевали свою принадлежность к великому американскому обществу, что было равнозначно успеху в жизни. Старика Лутца радовало, что в тридцатые годы он работал врачом в Лупе. Наоми тоже полностью устраивала прожитая ею жизнь. Они были довольны собой и друг другом, счастливы своим сходством. А я, таинственным образом чуждый им, стоял рядом с дурацким ключом в руке. Понятное дело, чуждым делала меня непохожесть. Мы знали друг друга давным-давно, только я так и не стал стопроцентным американцем. -- Мне нужно идти, -- сказал я. -- Может, как-нибудь встретимся, выпьем пивка? -- предложила Наоми. -- Я всегда рада тебя видеть. Может, посоветуешь мне что-нибудь дельное насчет Луи. У тебя ведь нет детей-хиппи, правда? Я записал номер телефона. -- Смотри-ка, пап, какая у него классная записная книжечка, -- заметила она. -- У тебя, Чарли, все со вкусом. Ты и стареешь красиво. Но ты не из тех, кого женщина сможет захомутать. Они смотрели, как я возвращаюсь в кабинку и помогаю подняться Ренате. Как надеваю шляпу и пальто, чтобы создать видимость, будто мы собираемся на улицу. Я ощущал всеобщее пренебрежение. Пресловутый номер оказался именно таким, какого заслуживают развратники и прелюбодеи. Не больше кладовки, с окном, глядящим на вентиляционную шахту. Рената рухнула в кресло и заказала в номер еще два мартини. Я задернул шторы. Не для создания интимной обстановки -- никаких окон напротив не было -- и не как соблазнитель, а просто потому, что ненавижу пялиться на кирпичные вентиляционные шахты. У стены стоял диван-кровать, обитый зеленой синелью. Едва увидев его, я понял, что дела мои плохи. Такую конструкцию мне никогда не одолеть. Эта мысль не шла у меня из головы. Нужно было решать задачу немедленно. Почти невесомые трапециевидные подушки, набитые пенопластом, я отшвырнул в сторону и откинул покрывало. Под ним оказались идеально чистые простыни. Я стал на колени и ощупал каркас дивана в поисках рычага. Рената молча смотрела на мое покрасневшее от напряжения лицо. Я нагибался и дергал, возмущаясь теми, кто делает эту рухлядь, теми, кто взимает плату за дневные "конференции", и мысленно обрушивал на их головы смертельные кары. -- Это все равно, что тест на уровень интеллекта, -- заявил я. -- Ну и? -- Я пас. Не могу заставить эту штуку раскрыться. -- Ну и что? Оставь так. На узкой постели места хватало только одному. По правде говоря, мне совершенно не хотелось ложиться. Рената ушла в ванную. В комнате нашлось и второе кресло -- без подлокотников, зато с высокой спинкой, по бокам загнутой вперед. Под ногами лежал квадратик ковровой дорожки в американском колониальном стиле, сплетенный из полосок ткани. В ушах стучала кровь. Угрюмый парень принес мартини. Доллар чаевых он принял без всякой благодарности. Наконец из ванной вышла Рената в блестящем плаще, все еще застегнутом на все пуговицы. Села на кровать, отхлебнула пару глотков мартини и вдруг упала в обморок. Я попытался послушать ее сердце через плащ. Может, у нее сердечный приступ? А вдруг что-то серьезное. Можно ли отсюда вызвать скорую? Я пощупал пульс, тупо уставившись на часы и постоянно сбиваясь со счета. Для сравнения посчитал и свой. Только сравнение ничего не дало. Пульс у нее был не хуже моего. Похоже, обморок, если это действительно он, пошел ей на пользу. Кожа ее оказалась влажной и холодной. Я промокнул ее лицо углом простыни и попытался представить, как в таком случае поступил бы Джордж Свибел, мой медицинский консультант. Известно как: выпрямил бы ей ноги, снял обувь и расстегнул плащ, чтобы облегчить дыхание. Я так и сделал. Под плащом Рената оказалась голой. В ванной она сняла с себя все остальное. Хватило бы и одной расстегнутой пуговицы, но я не остановился. Конечно, я уже приценивался к Ренате, пытаясь угадать, какая она. Но даже самые смелые мои предположения оказались далеки от истины. Я не ожидал, что ее формы окажутся такими пышными и безупречными. Сидя рядом с ней на скамье присяжных, я заметил, что первый сустав ее пальчиков широкий и немного пухлый перед сужением. И я решил, что -- для соблюдения гармонии -- бедра тоже должны иметь такую же чудную выпуклость. Обнаружив, что не ошибся, я почувствовал себя скорее ценителем красоты, чем соблазнителем. Даже при беглом осмотре -- ибо я недолго держал ее нагой, -- я заметил, что у нее идеальная кожа, на которой блестит каждый волосок. От Ренаты исходил густой женский аромат. Насмотревшись, я из чистого уважения застегнул плащ. Постарался привести все в порядок. Потом открыл окно. Как ни жаль, ее чудесный аромат мгновенно развеялся, но что поделать, ей нужен был свежий воздух. Я принес из ванной вещи и сложил их во вместительную сумку Ренаты, убедившись, что мы не потеряли значок присяжной. А потом, не снимая пальто и взяв в руки шляпу и перчатки, ждал, когда она придет в себя. Мы снова и снова совершаем одни и те же до омерзения предсказуемые поступки. Но один из них все же простителен, учитывая желание хотя бы приобщиться к красоте. * * * Рената, на этот раз облаченная в жакет, чудесную мягкую фиолетовую шляпу и обтягивающие живот и бедра шелковые лосины, высадила меня перед административным зданием. Вместе со своей грузной и на вид важной клиенткой, втиснутой в поплиновое платье в горошек, они крикнули мне: -- Чао, до встречи! Рядом с красновато-коричневым небоскребом из стекла и бетона стояла невыразительная скульптура Пикассо -- стальные листы на подпорках, без крыльев, не победная, только намек, напоминание, только идея произведения искусства. Очень похоже, подумалось мне, на другие идеи и напоминания, которыми мы живем, -- больше нет яблок, есть идея, помологическая реконструкция того, что некогда было яблоком; нет больше мороженого, а только идея мороженого, память о чем-то восхитительно вкусном, приготовленном из каких-то суррогатов, крахмала, глюкозы и прочей химии; нет больше секса, только идея и воспоминания, то же самое приключилось и с любовью, и с верой, и с мышлением, и так далее. Размышляя об этом, я поднялся на лифте, намереваясь узнать, что нужно от меня суду с его фантомным равноправием и призрачной справедливостью. Когда двери лифта открылись, они открылись просто так, и никакой голос не шепнул "Вот моя Судьба!". Или Рената действительно соответствовала своему предназначению, или же голосу все это уже осточертело. Выйдя из лифта, в конце широкого пустого светло-серого коридора, ведущего в зал, где проводил заседания судья Урбанович, я увидел Форреста Томчека и его младшего партнера Билли Сроула -- двух честных с виду вероломных людей. Если верить Сатмару (тому самому Сатмару, который не может запомнить даже простенькое имя вроде Кроули), меня защищал один из талантливейших юристов Чикаго. -- Почему же тогда я не чувствую себя защищенным? -- как-то спросил я. -- Потому что ты истеричный невротик, да к тому же круглый дурак, -- ответил Сатмар. -- В этой области права ни у кого нет большей пробивной силы, чем у Томчека. Да и уважают его больше других. Томчек чуть ли не самый влиятельный человек среди юристов. У специалистов по разводам существует нечто вроде клуба. Они подменяют друг друга, играют в гольф и вместе летают в Акапулько. Так вот в кулуарах он говорит другим парням, как все должно идти. Понял? Включая гонорары и налоговые льготы. Все. -- То есть они изучат мои налоговые декларации и прочее, а потом договариваются, как подрубить меня под корень? -- Боже мой! -- воскликнул Сатмар. -- Держи свое мнение о юристах при себе. Неуважение к его профессии глубоко оскорбило, скорее даже взбесило Сатмара. Но в одном я не мог с ним не согласиться: мне действительно следовало держать свои чувства при себе. Но как я ни пытался вести себя с Томчеком любезно и почтительно, ничего из этого не получалось. Чем больше я старался говорить правильные вещи и скрывать недовольство претензиями Томчека, тем больше недоверия и неприязни вызывал в нем. Только он вел в счете. Ведь в конце концов мне придется заплатить жуткую цену, гигантский гонорар, я знал об этом. Итак, Томчек. А рядом с ним Билли Сроул, его партнер. Точнее сказать, сообщник. Круглолицый и бледный Сроул подходил к делу очень профессионально. Он носил длинные волосы, постоянно приглаживал их и заправлял за уши пухлой белой рукой. Кончики пальцев у него загибались вверх. Это был типичный разбойник. С рафинированными манерами. Разбойников я распознаю сразу. -- Что случилось? -- спросил я. Томчек взял меня за плечо, и мы на ходу посовещались. -- Ничего страшного, -- заявил он. -- У Урбановича внезапно появилась возможность встретиться с обеими сторонами. -- Он хочет завершить дело миром. Он гордится умением улаживать споры, -- вставил Сроул. -- Послушайте, Чарли, -- сказал Томчек, -- я знаю приемы Урбановича. Он постарается вас запугать. Расскажет, чем вас можно прижать, и принудит к соглашению. Не впадайте в панику. С юридической точки зрения мы вас вывели в хорошую позицию. Я видел глубокие суровые складки на гладко выбритом лице Томчека. Исходивший от него кисловатый запах ассоциировался у меня с тормозами старомодных трамваев, интенсивным обменом веществ и мужскими гормонами. -- Нет, я больше не собираюсь уступать ни пяди, -- заявил я. -- Его угрозы не сработают. Стоит мне согласиться с ее требованиями, и она тут же выдвинет новые. После отмены рабства в этой стране идет тайная борьба за его восстановление иными средствами. Из-за таких вот заявлений Томчек и Сроул относились ко мне настороженно. -- Хорошо, определите свою линию и придерживайтесь ее, -- сказал Сроул, -- а нам доверьте остальное. Дениз ставит своего адвоката в трудное положение. А Пинскер не хочет осложнений. Ему нужны только деньги. И такое положение дел ему не нравится. Она получает юридические консультации на стороне, у некоего Швирнера. Совершенно неэтично. -- Изрядная дрянь этот Швирнер! Сукин сын, -- выругался Томчек. -- Если б я только мог доказать, что он спит с истицей и сует нос в мое дело, я бы ему показал! Я бы довел его до комиссии по профессиональной этике. -- А разве отношения бабника Швирнера с женой Чарли не закончились? -- удивился Сроул. -- Я решил, раз он только что женился... -- Ну и что с того? Женился и продолжает встречаться с этой психованной бабой в мотелях. Подбрасывает ей стратегические идеи, а она нашептывает их Пинскеру. Запутали его ко всем чертям. Доберись я до этого Швирнера!.. Я промолчал и постарался сделать вид, что не слышу их беседы. Томчек хотел, чтобы я предложил нанять частного детектива и поймать Швирнера с поличным. А я вспоминал Фон Гумбольдта Флейшера и частного сыщика Скаччиа. И не собирался в это ввязываться. -- Надеюсь, парни, вы сумеете обуздать Пинскера, -- сказал я. -- Не давайте ему тянуть из меня жилы. -- В кабинете судьи? Там он будет вести себя пристойно. Он изводит вас во время дачи показаний, но у судьи все иначе. -- Он просто скотина, -- заявил я. Они промолчали. -- Чудовище, людоед. Это произвело неприятное впечатление. Томчек и Сроул, как и Сатмар, очень болезненно воспринимали нападки на свою профессию. Томчек промолчал. Это Сроулу, младшему партнеру и подчиненному, приходилось иметь дело с капризным Ситрином. Сроул ответил мягко и сдержанно: -- Пинскер -- трудный человек. Серьезный противник. Беспощадный. Понятное дело, они не позволят мне оскорблять юристов. Пинскер ведь тоже член клуба. А я кто? Промелькнувшая бесплатная фигура, заносчивый чудак. Таких, как я, они вообще не переносят. Даже ненавидят. Да и с чего им меня любить? Внезапно я увидел все это их глазами. И очень обрадовался. По сути, на меня снизошло озарение. Возможно, эти внезапные озарения -- следствие происходящих со мной метафизических перемен? Под обновляющим влиянием Штейнера я больше не думал о смерти с прежним ужасом. Меня уже не преследовали видения удушливых могил и боязнь вечной скуки. Наоборот, я часто ощущал необычайную легкость и стремительность, словно на невесомом велосипеде мчался среди звезд. Порой я видел себя с бодрящей объективностью -- просто объект среди других объектов материальной вселенной. Однажды движение этого объекта прекратится, и когда тело распадется, душа сменит квартиру. Но вернемся к юристам. Я стоял между ними -- и вот они мы, три обнаженных "эго", три существа, принадлежащие к низшему классу современной рациональности и расчетливости. В прошлом "я" скрывалось под покровами -- покровами общественного положения, знатности или плебейства, у каждого "я" наличествовали особые манеры и взгляды, надлежащая оболочка. Теперь же все оболочки и покровы исчезли, остались лишь голое "я", жаждущее, нетерпимое и внушающее ужас. Только сейчас я увидел это, в приступе объективности. Волнующее зрелище. Так кем же все-таки я был для этих людей? Забавным психом. Ради укрепления собственной репутации Сатмар много трепался насчет меня, он буквально навязал меня им на шею, и неудивительно, что они злились, потому что он советовал поискать мое имя в справочниках и почитать о моих орденах, премиях и зигзаговских наградах. Он втолковывал им, что они должны гордиться таким клиентом, и, естественно, за глаза они меня презирали. Квинтэссенцию их отношения ко мне однажды сформулировал сам Сатмар, когда совершенно вышел из себя и в ярости закричал: -- Да ты всего лишь хрен с ручкой, и ничего больше! Он был настолько рассержен, что превзошел самого себя и заорал еще громче: -- С ручкой или без, а все равно хрен! Я не обиделся. Эпитет показался мне непревзойденным, и я рассмеялся. Если только вы сумеете это сформулировать, то выразите, что вы думаете обо мне. В общем, я точно знал, какие чувства вызываю у Томчека и Сроула. Со своей стороны, они подсказали мне оригинальную мысль. История создала в США нечто абсолютно новое -- бесчестность, замешанную на чувстве собственного достоинства, или двуличное благородство. Честность и нравственность Америки всегда служили примером всему остальному миру, и тогда она похоронила саму идею лживости и заставила себя жить в принудительной искренности; результат вышел потрясающим! Вот взять Томчека и Сроула, представителей престижной и уважаемой профессии, где существуют свои высокие стандарты: у них все шло тип-топ, пока не появился такой немыслимый фрукт, как я, который не может совладать даже с собственной женой, идиот, ловко плетущий словеса и тянущий за собой шлейф прегрешений. Я внес в их жизнь дух старомодных претензий. И это, если вы поняли, куда я клоню, было с моей стороны совершенно неисторично. Потому-то я и удостоился затуманенного взгляда Билли Сроула, словно он замечтался о том, что сделает со мной в рамках закона или почти в рамках, едва я преступлю черту. Берегись! Он сделает из тебя котлету, изрубит в капусту мечом правосудия. Глаза Томчека, не в пример Сроулу, остались совершенно ясными, потому что он не позволял глубинным мыслям подниматься так высоко. И я в полной зависимости от этой жуткой парочки? Ужас! Впрочем, Томчек и Сроул -- именно то, чего я заслуживал. Все правильно, я должен поплатиться за свою наивность и желание найти защиту у гораздо менее наивных людей, которые в этом падшем мире чувствовали себя как рыба в воде. Когда же мне наконец удастся сбежать отсюда, бросить этот падший мир на кого-нибудь другого? Гумбольдт воспользовался своей репутацией поэта, когда уже не был поэтом, а лишь увлеченно плел безумные интриги. И я делал почти то же самое, только оказался куда как благоразумнее и не кричал на каждом углу о своей неискушенности. По-моему, это приземленное слово. Но Томчек и Сроул, не без помощи Дениз, Пинскера и Урбановича, да и многих, многих других, наглядно показали мне, как я ошибся. -- Хотел бы я знать, какого черта вы так радуетесь, -- поинтересовался Сроул. -- Просто вспомнил кое-что. -- Везет же вам с хорошими воспоминаниями. -- Когда же мы наконец зайдем? -- спросил я. -- Когда выйдет другая сторона. -- А, так, значит, Дениз и Пинскер беседуют сейчас с Урбановичем? Тогда я пойду присяду, у меня устали ноги. Эти миляги Томчек и Сроул успели мне осточертеть. Мне нисколько не хотелось общаться с ними в ожидании, когда нас вызовет судья. Еще немного, и я не выдержу. Они утомляли меня слишком быстро. Я с облегчением расположился на деревянной скамье. Книги у меня с собой не было, поэтому я воспользовался передышкой, чтобы немного помедитировать. Объектом медитации я избрал цветущий розовый куст. Я часто вызывал в памяти этот образ, а иногда он появлялся сам собой. Густой ветвистый куст, весь покрытый небольшими темно-красными цветками и молодыми блестящими листьями. В данный момент у меня в голове вертелось одно слово "роза" -- "роза", и больше ничего. Я строил образы: ветви, корни, упругая пышность новых побегов с отвердевающими выступами шипов, и все, что мог вспомнить из ботаники, -- флоэма ксилема камбий хлоропласты почва вода химические вещества; я пытался представить себя растением, понять, как из зеленой крови рождается красный цветок. Ах да, молодые побеги на розовых кустах всегда красные и только потом зеленеют. Я в мельчайших подробностях представил розовый бутон, его сомкнутые, закрученные в спираль лепестки, едва заметный беловатый пушок на красном фоне; увидел, как бутон медленно раскрывается, обнажая тычинки и пестик. Я всей душой сосредоточился на этом видении и погрузился в цветы. И тогда я увидел рядом с цветами человеческую фигуру. Растения, утверждает Рудольф Штейнер, выражают чистый невозмутимый закон роста, а на людей, стремящихся к высшему совершенству, возложена более тяжелая ноша -- инстинкты, желания, эмоции. И, значит, жизнь куста есть сон. А человечество пытает счастья, живя страстями. И ставка здесь на то, что высшие силы души способны очиститься от страстей. Очистившись, душа сможет возродиться в новой, более совершенной форме. Красный цвет крови -- символ очищения. Но даже если все не так, мысли о розах всегда погружали меня в состояние, близкое к блаженству. Немного позже я сосредоточился на другом предмете. Я вспомнил старый железный закопченный фонарный столб, какие стояли в Чикаго лет сорок назад, -- фонарь с плафоном, похожим на шляпу тореадора или на оркестровую тарелку. Ночь, метель. Я, маленький мальчик, смотрю из окна спальни. Воет ветер, и снег ударяется в железный фонарь, а под ним кружатся розы. Штейнер предлагает для медитаций крест, увитый розами, но я, возможно, из-за иудейского происхождения, предпочитал фонарь. Объект не имеет значения, когда вы покидаете чувственный мир. Покинув чувственный мир, можно ощутить, как пробуждаются те части вашей души, которые раньше никогда не бодрствовали. Я уже довольно далеко продвинулся в этом умственном упражнении, когда из кабинета судьи вышла Дениз и, миновав вращающуюся дверь, направилась ко мне. Невзирая на многочисленные неприятности, которые устраивала мне Дениз, глядя на эту женщину, мать моих детей, я частенько вспоминал высказывание Сэмюэла Джонсона о красавицах: они могут быть глупыми, могут быть порочными, но их красота сама по себе достойна уважения. А Дениз достались большие фиалковые глаза, тонкий нос и кожа с нежным пушком, заметным только при определенном освещении. Волосы, поднятые наверх, чересчур утяжеляли ее головку. Не будь Дениз красавицей, в глаза бросилась бы несоразмерность черт. Одно лишь то, что она не сознавала избыточной тяжести прически, временами казалось лишним доказательством, что у нее не все дома. Даже в суде, куда она затащила меня своим иском, Дениз искала общения. Сегодня она оказалась необычайно довольной, и я заключил, что ее разговор с Урбановичем удался. Уверенность, что она вот-вот положит меня на обе лопатки, дала выход ее привязанности. Ибо она обожала меня. -- Ага, ты ждешь? -- спросила она высоким дрожащим голосом, слегка запинаясь, но достаточно воинственно. На войне слабый никогда не понимает, как сильно он бьет по противнику. Впрочем, настолько слабой она не была. За нее стоял весь общественный строй. Но Дениз всегда чувствовала себя слабой и обремененной. Даже подняться с постели, чтобы приготовить завтрак, оказывалось для нее едва ли не неподъемным делом. Поймать такси, чтобы съездить в парикмахерскую, тоже непосильный труд. Прекрасная головка слишком обременяла прекрасную шейку. Итак, вздохнув, Дениз присела рядом со мной. В последнее время она явно не заглядывала в салон красоты. С прореженной парикмахером прической она не выглядела такой большеглазой и глуповатой. На чулках ее я заметил дыры -- в суд она всегда являлась в каких-то лохмотьях. -- Я совершенно выдохлась, -- сообщила она. -- Перед заседаниями меня всегда мучает бессонница. -- Ужасно жаль, -- пробормотал я. -- Да и ты не слишком хорошо выглядишь. -- Девочки как-то сказали мне: "Папочка, ты выглядишь на миллион долларов -- такой же зеленый и помятый". Как они там, Дениз? -- Хорошо, насколько это возможно. Скучают по тебе. -- Думаю, это нормально. -- Ничего нормального! Им жутко тебя не хватает. -- Для тебя страдания, что для Вермонта кленовый сироп. -- А что ты хотел от меня услышать? -- Просто "да" или "нет", -- объяснил я. -- Сироп! Что бы тебе ни пришло в голову, ты немедленно это выбалтываешь. Это самая большая твоя слабость, самое страшное искушение. Очевидно, сегодня мне весь день придется выслушивать чужие мнения о себе. Как человеку сделаться сильнее? Вот тут Дениз попала в точку -- преодолевая постоянные искушения. Временами, только потому, что я держал рот на замке и не говорил того, что думал, я чувствовал, что становлюсь сильнее. И все же, мне кажется, я и сам не очень разумею, о чем думаю, пока не произнесу это вслух. -- Девочки строят планы на Рождество. Ты вроде бы собирался сводить их на представление в театр Гудмена*. -- Ничего подобного. Это твоя идея. -- Тоже мне большая шишка, не можешь, что ли, сводить детей на спектакль, как нормальный отец? Ты ведь обещал им. -- Я? Я ничего не обещал. Это ты пообещала, а теперь вообразила, будто это сделал я. -- Ты же никуда не собираешься ехать, а? Вообще-то я как раз собирался. В пятницу. Но сообщать об этом Дениз у меня не было никакого желания. Я промолчал. -- Или решил прокатиться куда-нибудь со своей Ренатой Толстые Сиськи? На таком уровне я не мог состязаться с Дениз. Опять Рената! Дениз даже не разрешала детям играть с маленьким Роджером Кофрицом. Однажды она заявила: -- Позже они станут невосприимчивыми к влиянию этой шлюхи. Но как-то раз они пришли домой так виляя крохотными попками, что я поняла -- ты нарушил свое обещание держать их подальше от Ренаты. Сбор информации у Дениз поставлен необычайно хорошо. К примеру, она все знала про Гарольда Флонзалея и периодически интересовалась: -- Как поживает твой соперник-гробовщик? Дело в том, что этому поклоннику Ренаты принадлежала сеть похоронных бюро. Флонзалей, один из деловых партнеров ее бывшего мужа, ворочал большими деньгами, но невозможно было скрывать, что университет штата он окончил с дипломом бальзамировщика. Это придавало нашему роману мрачноватый оттенок. Однажды мы с Ренатой даже поссорились -- ее квартира оказалась завалена цветами, оставленными после похорон безутешными родственниками и доставленными в "кадиллаке" от Флонзалея. Я заставил Ренату выкинуть цветы в мусоропровод. Флонзалей продолжал увиваться вокруг нее. -- Ты вообще работаешь или нет? -- спросила Дениз. -- Не очень много. -- Небось поигрываешь в пэдлбол с Лангобарди, расслабляешься в компании мафиози? Я знаю, что ты даже не встречаешься со своими серьезными друзьями в Мидуэе. Дурнвальд всыпал бы тебе по первое число, но он в Шотландии. Скверно. Я знаю, Толстые Сиськи нравятся ему еще меньше, чем мне. К тому же, он как-то сказал, что совершенно не одобряет твоего приятеля Такстера и вашу затею с "Ковчегом". Ты угрохал уйму денег на этот журнал, и где же первый выпуск? Nessuno sa. Дениз обожала оперу, покупала абонемент в Лирическую оперу и цитировала Моцарта или Верди. "Nessuno sa" -- это из "Так поступают все". Где отыщешь женскую верность, поет умудренный жизнью герой Моцарта -- dove sia? dove sia? Nes-su-no sa!1 Она снова намекала на странное поведение Ренаты, и я прекрасно понимал это. -- Собственно, я как раз жду приезда Такстера. Возможно, сегодня. -- Ну да, он ворвется в город, словно полная труппа "Сна в летнюю ночь". Ты конечно, предпочитаешь оплатить его счета, вместо того чтобы отдать деньги собственным детям. -- У моих детей и так достаточно денег. У тебя дом и сотни тысяч долларов. Тебе достались все деньги от "Тренка", тебе и твоим адвокатам. -- Я не могу больше содержать этот сарай. Потолки в четырнадцать футов. Ты бы видел счета за отопление. Но если честно, ты транжиришь деньги и на людей похуже Такстера. У Такстера хоть стиль есть. Помнишь, он возил нас на Уимблдон? Действительно стильно. С корзиной продуктов. С шампанским и копченым лососем от "Харродс"*. Я тогда поняла, что его счета оплачивает ЦРУ. Так почему бы не устроить так, чтобы ЦРУ оплатило и "Ковчег"? -- При чем тут ЦРУ? -- Я читала твой рекламный проспект. По-моему, именно такой серьезный интеллектуальный журнал ЦРУ может использовать для пропаганды за границей. Разве ты не считаешь себя деятелем официальной культуры? -- Единственное, о чем я хотел сказать в том проспекте, так это о том, что Америке не пришлось бороться с нуждой, что все мы чувствуем вину перед теми, кто по-прежнему вынужден бороться за кусок хлеба и за свободу, -- старые как мир потребности. Мы не умирали от голода, не жили под колпаком у полиции, нас не запирали в психушки за убеждения, не арестовывали, не высылали из страны, не отправляли на рабский труд и смерть в концлагеря. Нас обошли стороной холокосты и погромы. С нашими преимуществами мы должны бы воплощать новые возможности, новые устремления человечества. Но вместо этого мы спим. Просто сладко спим едим развлекаемся суетимся и снова спим. -- Стоит тебе взять патетический тон, Чарли, как ты делаешься нелепым. К тому же ты теперь увлекаешься мистицизмом, не говоря уже о том, что спишь с этой жирной девкой, заделался спортсменом и одеваешься, как пижон, -- типичные симптомы духовного и физического упадка. Это так грустно, правда. И дело не только в том, что я мать твоих детей, просто когда-то у тебя были мозги и талант. Если бы семейство Кеннеди не кануло в лету, возможно, ты бы и сейчас продолжал продуктивно работать. При них ты оставался здравым и ответственным человеком. -- Звучит как цитата из позднего Гумбольдта. Он тоже собирался сделаться царем Культуры при Стивенсоне. -- Да, старина Гумбольдт тоже был помешан на этом. А ты до сих пор все такой же. Между прочим, после Гумбольдта у тебя так и не появилось новых серьезных друзей, -- заявила она. Как всегда, заводя эти почти нереальные беседы, Дениз нисколько не сомневалась, что проявляет искреннюю заботу, внимание и даже любовь. И что за важность, если она только что вышла от судьи, подготовив мне очередную юридическую ловушку? В ее представлении мы, как Англия и Франция, оставались милыми врагами. А для таких особенных, как ей казалось, отношений интеллектуальное общение вполне допустимо. -- Мне рассказали о докторе Шельдте, твоем гуру-антропософе. Говорят, он очень добрый и милый. А дочка у него -- просто куколка. Маленькая авантюристка! Тоже хочет, чтобы ты на ней женился. Ты -- лакомый кусочек для бабенок, мечтающих прославиться рядом с тобой. Но ты всегда можешь спрятаться за бедняжкой Демми Вонгел. Дениз обрушила на меня все боеприпасы, припасенные на сегодняшний день. Впрочем, как и всегда, собранные ею сведения оказались точными. Как Рената и старая Сеньора, мисс Шельдт тоже разглагольствовала о "майско-декабрьских" браках, о счастье и творческой активности в последние годы Пикассо, о Касальсе, Чарли Чаплине и судье Дугласе. -- Думаю, Рената не одобряет твоей мистики. -- Рената не суется не в свое дело. Я не мистик. Да и вообще, почему слово "мистика" воспринимается как ругательство? Она означает почти то же самое, что и "религия", а это слово люди до сих пор произносят с уважением. Что утверждает религия? Она утверждает, что у людей есть не только тело и мозги, но и возможность обрести знание без помощи органов чувств. Я всегда в это верил. Пожалуй, причина всех моих мучений в том, что я игнорирую собственные метафизические предчувствия. Я учился в колледже и знаю, как положено отвечать образованному человеку. Проэкзаменуйте меня на знание научной картины мира, и я наберу высший балл. Но все это голые умствования. -- Все-таки, ты, Чарли, ты родился чокнутым. Когда ты сказал, что собираешься написать то эссе о скуке, я подумала: "Во дает!". Но без меня ты деградируешь еще быстрее. Иногда мне кажется, что тебя запросто можно признать невменяемым и отправить на принудительное лечение. Почему бы тебе снова не взяться за книгу о Вашингтоне шестидесятых? То, что ты публиковал в журналах, -- просто прелесть. А ведь мне ты рассказывал гораздо больше, чем попало в статьи. Если потерял записи, я напомню. Я все еще могу помочь тебе исправиться. -- Ты думаешь? -- Я понимаю, какие ошибки мы оба совершили. Но то, как ты живешь, просто абсурд -- все эти девки, спортивные клубы, поездки, а теперь еще и антропософия. Дурнвальд беспокоится о тебе, а он твой друг. И твой брат Джулиус тоже, я знаю. Послушай, Чарли, почему бы нам снова не пожениться? Для начала покончили бы с тяжбой. Нам следует воссоединиться. -- Ты это серьезно? -- Девочки просто мечтают об этом. Подумай. В сущности, ты живешь не слишком счастливо. Теряешь форму. А я бы рискнула. Она встала и раскрыла сумочку: -- Тут несколько писем -- пришли на старый адрес. Я взглянул на штампы. -- Так ведь они же пришли несколько месяцев назад! Могла бы и раньше отдать. -- Какая разница? У тебя и так полно корреспонденции. И по большей части ты на нее не отвечаешь, да и вообще, какая тебе от нее польза? -- Вот это ты открывала, а потом снова запечатала. Оно от вдовы Гумбольдта. -- Ты имеешь в виду Кэтлин? Но они же развелись еще задолго до его смерти. Ладно, вот твои юридические гении. В зал вошли Томчек и Сроул, а с другой стороны появился Каннибал Пинскер в ярко-желтом кричащем двубортном костюме и в двуцветных, желто-коричневых туфлях. Широкий желтый галстук распластался на рубашке, как омлет с сыром. Густые с проседью волосы взъерошены. Он ступал гордо, словно состарившийся боксер-профессионал. Интересно, кем он мог быть в прошлом воплощении? Да и все остальные тоже?.. * * * В конечном итоге, переговоры мы вели не с Дениз и Пинскером, а с одним судьей. Вместе с Томчеком и Сроулом я вошел в кабинет. Лицо у полного и лысого судьи Урбановича, хорвата или, возможно, серба, было невыразительным и хмурым. Но принял он нас очень радушно и утонченно. Предложил кофе. Но я решил, что это радушие линчевателя, и отказался: -- Нет, спасибо. -- Уже прошло пять судебных заседаний, -- начал Урбанович, -- эта тяжба наносит ущерб обеим сторонам -- но не их адвокатам, конечно. Необходимость давать показания болезненно отражается на таком чувствительном творческом человеке, как мистер Ситрин... Судья явно хотел, чтобы я оценил его иронию. Чувствительность взрослого чикагца, если, конечно, она подлинная, иначе как патологией не назовешь, впрочем, такая патология вполне излечима, но чувствительность человека с годовым доходом, в лучшие годы превышавшим двести тысяч -- бесспорное притворство. Чувствительные люди столько не зарабатывают. -- А отвечать на вопросы мистера Пинскера занятие малоприятное, -- продолжал судья Урбанович. -- Он принадлежит к школе, не признающей компромиссов. Ему не удается правильно назвать ваши сочинения, французские и итальянские имена и даже английские названия компаний, с которыми вы работаете. Кроме того, вам не нравится его портной, его вкус, его рубашки и галстуки... Одним словом, как ни скверно натравливать на меня этого мерзкого и грубого идиота Пинскера, но если я не соглашусь сотрудничать, судья спустит его с привязи. -- Мы не раз и не два обсуждали дело с миссис Ситрин, -- вставил Томчек. -- Значит, ваши предложения недостаточно хороши. -- Ваша честь, миссис Ситрин получила крупные суммы денег, -- сказал я. -- Что бы мы ей ни предлагали, она всегда увеличивает свои притязания. Если я уступлю, вы сможете гарантировать, что меня не вызовут в суд в следующем году? -- Нет, но могу попытаться. Я могу вывести решение как res judicata1. Ваша проблема, мистер Ситрин, -- документально подтвержденная способность зарабатывать большие деньги. -- Но не в последнее время. -- Только потому, что тяжба выбила вас из колеи. Закрыв дело, я освобожу вас, и вы без помех займетесь своими делами. Еще и спасибо мне скажете... -- Судья, я человек старомодный, скорее, даже устаревший. Я не обучен методам массового производства. -- Не стоит так переживать, мистер Ситрин. Мы в вас верим. Мы читали ваши статьи в "Лайф"* и "Лук"*. -- Но "Лайф" и "Лук" прогорают. Они тоже устарели. -- У нас есть ваши налоговые декларации. Они свидетельствуют о несколько ином положении дел. -- Пока что, -- напомнил Форрест Томчек. -- Если давать надежный прогноз, где гарантия, что мой клиент сохранит такую производительность? Урбанович пожал плечами: -- Трудно представить, что доходы мистера Ситрина при любых обстоятельствах упадут ниже уровня, облагаемого пятидесятипроцентной налоговой ставкой. А значит, если он ежегодно будет выплачивать миссис Ситрин тридцать тысяч долларов, реально это обойдется ему в пятнадцать тысяч. До совершеннолетия младшей дочери. -- Значит, следующие четырнадцать лет, то есть почти до своего семидесятилетия, я должен зарабатывать сотню тысяч долларов в год? Ваша честь, я едва сдерживаю смех. Ха-ха! Не уверен, что мои мозги окажутся столь выносливыми, а ведь они -- мой единственный реальный капитал. У других есть земля, рента, оборотные средства, управляющий персонал, доходы с капитала, субсидии, скидки на амортизацию, государственные дотации. У меня таких преимуществ нет. -- Но вы умный человек, мистер Ситрин. Это очевидно даже в Чикаго. Так что нет оснований рассматривать это дело с учетом особых обстоятельств. По решению суда после раздела имущества миссис Ситрин получила меньше половины, и она утверждает, что документация была сфальсифицирована. Вы человек непрактичный и могли не знать об этом. Возможно, документы подделал кто-то другой. Тем не менее по закону ответственность несете вы. -- Мы отрицаем всякую возможность подделок, -- заявил Сроул. -- Что ж, не думаю, что это так важно, -- сказал судья, сделав открытыми ладонями такой жест, будто выпихивал кого-то в окно. Очевидно, зодиакальным знаком судьи были Рыбы, ибо в манжетах его рубашки красовались маленькие запонки в виде рыбок, свернувшихся кольцом. -- А что касается снижения продуктивности мистера Ситрина в последние годы, это обстоятельство можно использовать, чтобы повлиять на истицу. Но вполне возможно, что это просто творческий кризис. -- Я понял, что судья развлекается вовсю. Очевидно, он не любил столпа закона по части разводов Томчека и не сомневался, что Сроул всего лишь статист, а потому изливал весь яд на меня. -- Я сочувствую проблемам интеллектуалов и знаю об их склонности впадать в особого рода озабоченность, совершенно невыгодную с финансовой точки зрения. Но я также помню Махариши*, который стал мультимиллионером, обучая людей скользить кончиком языка по небу и запихивать его в носовую пазуху. Многие идеи становятся ходовым товаром, и, возможно, ваша особая озабоченность гораздо ценнее, чем вы думаете. Антропософия явно пошла мне на пользу. Я не принял его разглагольствований близко к сердцу. К происходящему примешивалось нечто неземное, и мне время от времени казалось, что душа моя покинула меня и проскользнула в окно, полетать немного над площадью перед судом. То и дело перед глазами начинали вспыхивать медитативные розы среди блестящей от росы зелени. Но судья продолжал наставлять меня, вдалбливая свое толкование двадцатого века, чтобы я случайно не забыл о нем, решая за меня, как мне прожить остаток жизни. Он советовал мне бросить отжившую свой век кустарщину и взять на вооружение методы бездушного массового производства (Рескин*). Томчек и Сроул, сидевшие с другой стороны стола, мысленно соглашались и одобряли происходящее. И не говорили практически ничего. И поэтому, чувствуя себя покинутым и измученным, я заговорил сам. -- Таким образом, это еще примерно полмиллиона долларов. И даже в случае повторного замужества она все равно хочет иметь гарантированный доход в размере десяти тысяч? -- Верно. -- Да к тому же мистер Пинскер запросил гонорар в тридцать тысяч долларов -- по десять тысяч за каждый месяц ведения дела? -- Не так уж он и не прав, -- заявил судья. -- Разве такой гонорар кажется вам чрезмерным? -- Сам я прошу не более пятисот долларов в час. Именно так я оцениваю свое время, особенно, если приходится заниматься не слишком приятными вещами, -- ответил я. -- Мистер Ситрин, -- заявил судья, -- вы вели околобогемную жизнь. Потом испробовали брак, семью и другие общественные институты среднего класса и захотели все бросить. Но мы не можем позволить вам пренебрегать серьезными вещами. Внезапно моя отстраненность исчезла и я увидел, в каком положении очутился. Я понял, как терзалась душа Гумбольдта, когда его схватили, связали и отвезли в "Бельвю". Талантливый человек против полицейских и санитаров. Но оказавшись лицом к лицу с общественным строем, ему пришлось сражаться и со своей шекспировской страстью -- страстью к пылким речам. Это стоило боя. Я теперь тоже мог кричать. Мог пустить в ход красноречие или вкрадчивость. Допустим, я бы вскипел, как король Лир, проклинающий своих дочерей, или как Шейлок, порицающий христиан. Ну и забрел бы в тупик бранных слов. Дочери и христиане смогли бы понять. Томчек, Сроул и судья -- нет. Предположим, я возопил бы о морали, о роде человеческом, о правосудии и зле, о том, что значит быть мною, Чарли Ситрином. Разве это не справедливый суд, суд совести?! Разве не я нес в мир добро, пусть и своими, путаными путями? Ведь нес! А теперь, когда, стремясь к высшей цели, пусть даже тщетно, я состарился, ослабел и приуныл, сомневаясь в крепости своего тела и даже ума, меня хотят не только взнуздать, но и заставить тянуть тяжеленный воз ближайшие лет десять. Дениз неправа, я не выбалтываю всего, что приходит мне в голову. Нет, сэр. Я скрестил руки на груди и замолчал, рискуя получить из-за своего хладнокровия сердечный приступ. К тому же, мои страдания не достигли даже средней степени тяжести. Из уважения к действительно важным вещам я держал рот на замке. И нашел своим мыслям иное русло. По крайней мере, попытался. Интересно, о чем написала мне Кэтлин Флейшер Тиглер? Рядом со мной сидели очень жесткие люди. Я удостоился их внимания благодаря мирским благам, которые сумел скопить. Иначе сидеть бы мне за стальными решетками окружной тюрьмы. Ну а Дениз, очаровательная фанатичка с огромными фиолетовыми глазами, тонким носом и хриплым воинственным голосом? Положим, я предложил бы ей все свои деньги? Ничего бы не изменилось, она захотела бы больше. Судья? Судья был истым чикагцем и политиканом, а его маленький шантаж -- беспристрастным правосудием в рамках закона. Вы скажете, власть закона? Но существует только власть законников. Нет, нет, переживания и резкости лишь ухудшат дело. Нет, нет, все дело в молчании, в твердости и молчании. Так что я решил помалкивать. И тогда роза, или нечто другое, рдевшее как роза, бесцеремонно вторглось в мое сознание, задержалось на мгновение и исчезло, и я почувствовал, что мое решение одобрено. Но судья только приступил к серьезному обстрелу. -- Как я понял, мистер Ситрин частенько покидает страну и сейчас снова собирается за границу. -- Впервые об этом слышу, -- заявил Томчек. -- Вы куда-то собираетесь? -- Да, на Рождество. А разве существуют причины, по которым мне не следует ехать? -- поинтересовался я. -- Никаких, -- ответил судья, -- если только вы не пытаетесь укрыться от правосудия. Истица и мистер Пинскер полагают, что мистер Ситрин собирается уехать навсегда. Они утверждают, что он не продлил договор аренды на квартиру и распродает ценную коллекцию восточных ковров. Я вполне допускаю, что никаких счетов в швейцарских банках нет в природе. Но что мешает мистеру Ситрину взять и увезти свою голову -- самый ценный капитал -- в Ирландию или, скажем, в Испанию, которые не заключали с нами соглашений о взаимовыдаче? -- Имеются какие-то доказательства, ваша честь? -- поинтересовался я. Юристы углубились в дискуссию, а мне стало интересно, как это Дениз дозналась, что я собираюсь ехать. Ну конечно, Рената все рассказала Сеньоре. Перемывая косточки всему Чикаго, Сеньора остро нуждалась в сочных темах. Если однажды окажется, что за столом ей не о чем рассказывать, она непременно скончается на месте. Впрочем, не исключался и другой вариант: шпионская сеть Дениз добралась до бюро путешествий Полякова. -- Ну должна же быть хоть какая-то цель у этих постоянных полетов в Европу? -- судья Урбанович явно подогревал нас на медленном огне. В его добродушных глазах поблескивало предупреждение: "Берегись!". И внезапно Чикаго перестал быть моим городом. Он сделался совершенно неузнаваемым. Я с трудом мог представить, что вырос здесь, что знаю эти места, а они знают меня. В Чикаго мои личные устремления -- вздор, мое мировоззрение -- чуждая идеология, и мне вдруг стало совершенно ясно, куда клонит судья. Он пенял мне, что я отстранился от пинскеров-людоедов всех мастей и от неприятных реалий. Он, Урбанович, человек не менее умный и впечатлительный и гораздо менее потрепанный жизнью, несмотря на свою лысину, сполна платил свой долг обществу, играя со всевозможными пинскерами в гольф и обедая в их компании. Как человеку и гражданину ему пришлось жить бок о бок с ними, пока я наслаждался свободой, катаясь вверх-вниз на лифте, в ожидании явления прелестного существа -- "Моей Судьбы!" -- всякий раз, когда открываются двери. Вот теперь и полюбуйся на свою Судьбу. -- Истица требует подписки о невыезде. Я полагаю, что можно ограничиться залогом. Скажем, двести тысяч, -- продолжал судья. -- И это при полнейшем отсутствии доказательств того, что мой клиент собрался сбежать? -- возмутился Томчек. -- Он очень рассеянный человек, ваша честь, -- вставил Сроул, -- не продлить договор аренды -- обычная для него оплошность. -- Если бы мистер Ситрин вел розничную торговлю или владел небольшой фабрикой, имел собственную практику или постоянно работал в каком-нибудь учреждении, вопрос о внезапном отъезде вообще не возник бы, -- заявил Урбанович и вперил в меня оценивающий взгляд беспечных до ужаса широко открытых глаз. -- Ситрин -- коренной житель Чикаго, известная в городе личность, -- возразил Томчек. -- Насколько я понимаю, в этом году испарилась целая куча денег. Я не решаюсь сказать "растранжирена" -- это его деньги, -- Урбанович сверился с записями. -- Крупные убытки в издательском предприятии под названием "Ковчег". Партнер, мистер Такстер... большие долги. -- Так вы полагаете, что убытки не настоящие, что на самом деле он припрятал деньги? Все это домыслы и подозрения миссис Ситрин! -- заявил Томчек. -- Или суд уверен в их истинности? -- У нас всего лишь собеседование в кабинете судьи, -- напомнил Урбанович, -- не больше. Но мне кажется, ввиду неопровержимого факта, что крупная сумма денег внезапно испарилась, мистеру Ситрину следует представить мне общий и текущий финансовый отчет, чтобы я мог определить размер залога, окажись это необходимым. Вы же не откажете мне, мистер Ситрин? Вот черт! До чего же скверно! Похоже, Кантабиле прав, -- переехать ее грузовиком, замочить суку. -- Мне придется попотеть над этим вместе с моим бухгалтером, ваша честь, -- ответил я. -- Мистер Ситрин, у вас такой вид, будто вас загоняют в угол. Надеюсь, вы понимаете, что я беспристрастен и честен с обеими сторонами. -- Судья улыбнулся, напрягая мускулы, какие у людей неутонченных обычно не развиты. Интересно, для чего эти мышцы предназначались природой?.. -- Я не думаю, что вы намереваетесь сбежать. Да и миссис Ситрин заявляет, что вы преданный отец. Тем не менее люди склонны поддаваться отчаянию, и в таком состоянии их легко подтолкнуть к опрометчивым действиям. Он давал понять, что мои отношения с Ренатой ни для кого не секрет. -- Надеюсь, что вы, ваша честь, миссис Ситрин и мистер Пинскер, оставите мне хоть какие-нибудь средства к существованию. Вскоре мы, группа ответчика, снова оказались в коридоре, облицованном тяжелыми полированными каменными плитами, светло-серыми с прожилками. -- Чарльз, -- обратился ко мне Сроул, -- мы вас предупреждали, у старика такие приемы. Он считает, что напугал вас до ужаса, что вы будете умолять нас все уладить и спасти вас от мясницкого ножа, готового изрубить вас на котлеты. -- Ну что же, это сработало, -- сказал я. Хотел бы я сделать прыжок и из этого казенного небоскреба перенестись прямиком в другую жизнь, чтобы больше никогда не возвращаться. -- Я жутко напуган, -- добавил я, -- и до смерти хочу все уладить. -- Да, но вы не можете. Она не согласится, -- объяснил Томчек. -- Она только притворяется, что согласна. А на деле и слышать не хочет о примирении. В любой книге это написано, и все психоаналитики, кого я знаю, сходятся в одном -- если женщина гоняется за вашими деньгами, она на самом деле хочет вас кастрировать. -- Только я не понимаю, почему Урбанович так старается ей помочь? -- Мне кажется, это он так забавляется, -- объяснил Сроул. -- А в итоге большая часть денег уйдет на судебные издержки, -- вздохнул я. -- Иногда я спрашиваю себя, может, бросить все и дать обет бедности?.. Праздные рассуждения. Да, я вполне мог бы отказаться от всей этой кругленькой суммы, переселиться в гостиничный номер, как Гумбольдт, и умереть там. Чисто интеллектуальная жизнь далась бы мне легче, так как я не отягощен ни манией, ни депрессией; да, она вполне бы меня устроила. Впрочем, не вполне. Ведь тогда больше не было бы ни Ренаты, ни эротических переживаний, ни связанных с ними волнующих желаний, которые, возможно, значили для меня больше, чем сам секс. Рената, конечно, мечтает об обетах, но уж никак не об обете бедности. -- Да, залог -- это действительно плохо. Удар ниже пояса, -- сказал я. -- Мне кажется, вам следовало возражать активнее. Бороться. -- За что тут бороться? -- удивился Билли Сроул. -- Все это блеф. Судье не к чему придраться. Ну, забыли продлить договор аренды. Ну, ездите в Европу. Это вполне могут быть деловые поездки. Кстати, откуда этой женщине известно о каждом шаге, который вы собираетесь сделать? Я не сомневался, что Дениз получила информацию от миссис Да Синтры, сотрудницы бюро путешествий, потому что с этой дамой в пестром тюрбане Рената вела себя невежливо, скорее даже заносчиво. А вообще, я знаю, с чем сравнить осведомленность Дениз о моей жизни. В прошлом году я возил девочек в кемпинг на Дальнем Западе, и мы ходили на озеро, где живут бобры. Вдоль берега установлены щиты с описаниями жизни бобров. Но животные, совершенно не подозревая об этом, продолжают грызть деревья строить плотины кормиться и размножаться. Со мной происходит почти то же самое. По этому поводу Дениз процитировала бы Моцарта на своем любимом итальянском: "Tutto tutto giа si sa"1. Все, абсолютно все обо мне было ей известно. В этот момент я понял, что обидел Томчека, критикуя его позицию в вопросе залога. Он буквально кипел от ярости. Однако, чтобы не портить отношения с клиентом, сорвал злость на Дениз: -- Как вас угораздило жениться на такой мерзкой суке! Где, черт возьми, были ваши мозги? Вы ведь вроде человек неглупый. А теперь, когда эта бабенция решила виснуть на вашей шее до самой смерти, вы надеетесь приструнить ее с помощью пары адвокатов? Задыхаясь от негодования, он не смог ничего добавить, сунул под мышку портфель и оставил нас. Я надеялся, что Сроул тоже уйдет, но он, видимо, решил разъяснить мне, насколько в действительности прочно мое юридическое положение (благодаря, конечно, его стараниям). Он стоял у меня над душой, втолковывая, что Урбанович не сможет вытянуть из меня деньги. Что у него нет для этого никаких оснований. -- Но если все же дойдет до худшего, и он действительно заставит вас внести залог, я знаю одного человека, который устроит для вас отличную сделку с покупкой не облагаемых налогом муниципальных облигаций. Так что вы сохраните свой доход. -- Хорошая мысль, -- сказал я. Чтобы избавиться от него, я пошел в туалет. Но он и туда за мной увязался. Тогда я закрылся в кабинке и смог наконец-то прочесть письмо Кэтлин. x x x Как я и думал, Кэтлин сообщала о смерти своего второго мужа, Фрэнка Тиглера, погибшего на охоте. Я прекрасно знал его, потому что, ожидая в Неваде разрешения на развод, шесть недель пробыл платным постояльцем на ранчо Тиглера, приспособленном для отдыхающих. Это место, рядом с озером Волкано, оказалось довольно запущенным и унылым. Общение с Тиглером не изгладилось из моей памяти. Могу даже сказать, что он обязан мне жизнью, потому что, когда он вывалился из лодки, я прыгнул следом и спас его. Спас? Это событие вряд ли заслуживает такой оценки. Но Тиглер не умел плавать и, если не сидел на лошади, казался калекой. Когда в сапогах и ковбойской шляпе он слезал на землю, создавалось впечатление, будто у него повреждены колени, и едва этот человек с рыжеватыми клочками бровей на отважном загорелом лице и кривыми кавалерийскими ногами свалился в воду, я немедленно прыгнул за ним, понимая, что вода -- не его стихия. Тиглер был в высшей степени сухопутным человеком. С какой же тогда стати мы оказались в лодке? Тиглеру до смерти хотелось поймать рыбу. Не то чтобы он был заядлым рыбаком, просто всегда пытался получить хоть что-нибудь даром. А тут весна, и рыба туби идет на нерест. Обитающая в озере Волкано туби -- очень древний вид, родственный латимериям, тем, которых обнаружили в Индийском океане, живет она на глубине, но метать икру поднимается на поверхность. Масса народу, в основном индейцы, бьют эту неуклюжую рыбу острогами. С виду она странная, настоящее живое ископаемое. Индейцы вялят ее на солнце и прованивают всю деревню. Воды озера Волкано вполне уместно назвать "прозрачными" и "обжигающими". Когда Тиглер упал за борт, я ужасно испугался, что никогда больше не увижу его: индейцы говорили, что озеро очень глубокое и тела почти никогда не всплывают. Я прыгнул, и меня обожгло холодом. Я помог Тиглеру снова забраться в лодку. Он не признался, что не умеет плавать. Он вообще ничего не признал, ничего не сказал, только поспешно схватил острогу и подцепил плавающую шляпу. В его ковбойских сапогах хлюпала вода. Я не ждал благодарности, впрочем, ее и не последовало. Да и вообще, чего особенного -- просто неприятное приключение двух мужчин. Я хочу сказать, что счел все это естественным для мужественного, немногословного Запада. Безусловно, индейцы не помешали бы Тиглеру утонуть. Они не желали видеть в своих лодках белого человека, одержимого жаждой получить что-нибудь за здорово живешь и посягающего на их туби. Кроме того, они ненавидели Тиглера: он продавал все втридорога и обжучивал их, да к тому же позволял своим лошадям пастись где ни попадя. Кстати говоря, по словам самого Тиглера, краснокожие никогда не борются за жизнь умирающего, просто позволяют смерти получить свое. Тиглер рассказал мне, что однажды у него на глазах перед зданием почты подстрелили индейца по имени Виннемука. За доктором даже не посылали. Человек истек кровью прямо на дороге, а мужчины, женщины и дети, сидящие на скамейках и выглядывающие из окон старых автомобилей, молча наблюдали за происходящим. Но сейчас, читая письмо на бог знает каком этаже здания окружной администрации, я видел покойного ковбоя Тиглера, словно отлитого из бронзы, то появляющегося, то исчезающего в потоках обжигающе ледяной воды, и себя, постигшего искусство плавания в небольшом чикагском бассейне с хлорированной водой и ныряющего за ним, как выдра. Из письма Кэтлин я узнал, что Фрэнк погиб в перестрелке. "Два приятеля из Калифорнии захотели устроить охоту на оленя с арбалетами, -- писала Кэтлин. -- Фрэнк повел их в горы. Но там они столкнулись с охотинспектором. Думаю, ты встречал его, это индеец по имени Тони Калико, ветеран корейской войны. Оказалось, что один из охотников имел судимость. Да и бедняге Фрэнку, ты же знаешь, всегда нравилось немного обойти закон. Правда, на этот раз он ничего такого не замышлял, но все равно что-то нарушил. В "лендровере" нашлись дробовики. Не буду вдаваться в детали, это слишком мучительно. Фрэнк не стрелял, но его-то как раз и застрелили. Он умер от потери крови прежде, чем Тони сумел доставить его в больницу. Это сильно подкосило меня, Чарли, -- продолжала она. -- Знаешь, мы были женаты двадцать лет. Если не углубляться в детали, похороны, во всяком случае, получились пышными. Из трех штатов съехались люди, занимающиеся коневодством. Партнеры по бизнесу из Лас-Вегаса и Рино. Фрэнка все любили". Я знал, что Тиглер участвовал в родео и объезжал мустангов, выиграл множество призов и пользовался уважением среди лошадников, но все же сомневаюсь, что кто-нибудь, кроме Кэтлин и старушки-матери, любил его. Весь доход от ранчо, не такой уж большой, он вкладывал в лошадей. Часть их регистрировалась по поддельным документам, ибо их предков вычеркнули из племенной книги из-за фальсификаций или применения допинга. Требования к родословным очень жесткие. Пытаясь их обойти, Тиглер подделывал документы. В общем, Кэтлин достался весьма запущенный бизнес. Фрэнк выдаивал с ранчо что только можно и тратил на покупку кормов и трейлеров. Гостевые коттеджи ветшали и рушились. Это напомнило мне крах птицефермы Гумбольдта. В Неваде Кэтлин оказалась в точно таком же положении. Ей выпала тяжкая доля. Тиглер поручил ей заботы о ранчо и велел не оплачивать ничего, кроме важнейших счетов за лошадей, да и то только под угрозой расправы. Забот у меня хватало, но одиночество, в котором раз за разом оказывалась Кэтлин -- сперва в Нью-Джерси, а потом на Западе, -- очень огорчило меня. Я прислонился к стенке кабинки, стараясь, чтобы письмо, напечатанное на машинке с блеклой лентой, попало в световое пятно. "Я знаю, Чарли, Тиглер тебе нравился. Вы так здорово проводили время: ловили форель, играли в покер. Это отвлекало тебя от забот". Истинная правда, хотя он пришел в ярость, когда я выловил первую форель. Мы удили рыбу с его лодки, я использовал его приманку, поэтому он заявил, что это его форель. Тиглер устроил скандал, и я швырнул рыбу ему на колени. Пейзаж вокруг был неземной. Ничего похожего на место для рыбалки -- ни деревца, только голая скала, резкий запах полыни и клубы известковой пыли, поднятые колесами грузовика. Однако Кэтлин писала мне не из-за Тиглера. А потому, что меня разыскивал Орландо Хаггинс. Гумбольдт что-то мне завещал, а Хаггинс -- его душеприказчик. Хаггинс, старый бабник, придерживающийся левых взглядов, в сущности, был неплохим парнем и честным человеком. Он тоже обожал Гумбольдта. После того, как меня объявили самозванцем, а не братом по крови, Хаггинса пригласили привести в порядок дела Гумбольдта. Орландо тут же с головой окунулся в работу. Позже Гумбольдт обвинил в мошенничестве и его и грозился подать в суд. Но ближе к концу голова Гумбольдта явно просветлела. Он понял, кто его настоящие друзья, и назначил Хаггинса распорядителем своего имущества. А Кэтлин и меня упомянул в завещании. Что он оставил ей, Кэтлин не сказала, но он и не мог многого завещать. Тем не менее она упомянула, что Хаггинс передал ей посмертное письмо Гумбольдта. "Он говорит о любви и об упущенных им возможностях, -- писала она. -- Вспоминает старых друзей -- Демми, тебя -- и старые добрые дни в Виллидже и за городом". Я и представить не мог, с чего вдруг те дни сделались хорошими. Вообще сомневаюсь, что за всю жизнь у Гумбольдта выдался хотя бы один хороший денек. В промежутках между неуравновешенностью и мрачными приступами мании с депрессией бывало и нормальное состояние. Только спокойствие длилось, вероятно, не больше двух часов подряд. Но Гумбольдт продолжал притягивать Кэтлин чем-то, чего двадцать пять лет назад я не мог понять в силу своей незрелости. Переживания этой крупной земной женщины с очень спокойным характером оставались тайной для окружающих. А Гумбольдт, даже когда был не в себе, сохранял какое-то благородство. Что-то существенное в нем оставалось неколебимым. Я помню, как блестели его глаза, когда он, понизив голос, произнес слово "воссияло", сказанное каким-то парнем перед тем, как совершить убийство, или когда повторял слова Клеопатры: "Во мне живут бессмертные желанья". Гумбольдт искренне любил искусство. И мы любили его за это. Даже в самый разгар болезни в Гумбольдте оставалось нечто такое, на что сумасшествие не могло наложить свой страшный отпечаток. Думаю, Гумбольдт хотел, чтобы Кэтлин оберегала его, когда он погружался в состояние, необходимое поэтам. Кэтлин должна была поддерживать целостность пространства глубокой отрешенности, которое зенитный огонь американской жизни вечно пытался вспороть и разодрать в клочья. И еще чары магии. Кэтлин делала все возможное, чтобы помочь Гумбольдту погрузиться в них. Но ему никогда не удавалось добраться до такого уровня этого волшебного наваждения, чтобы надежно спрятаться в нем от окружающего мира. Защиты оно не давало. И все же я видел, как Кэтлин пытается оградить мужа, и восхищался ею. Я читал дальше. Кэтлин вспоминала наши долгие беседы на ранчо Тиглера. Думаю, тогда в тени деревьев я, погруженный в самооправдания, рассказывал ей о Дениз. Я вспомнил те деревья -- несколько кленов и тополей. Привлекая постояльцев, Тиглер расхваливал шикарную обстановку на своем ранчо, но побелка на досках потрескалась, да и сами доски отваливались от спальных домиков, бассейн весь растрескался и был забит листьями и мусором. Изгороди валялись на земле, кобылы Тиглера свободно разгуливали повсюду, как прекрасные нагие матроны. Кэтлин ходила в рабочих хлопчатобумажных брюках и клетчатой льняной рубашке, застиранной до невозможности. Я припомнил Тиглера, сидящего на корточках и перекрашивающего утку-приманку. Говорить он не мог, потому что кто-то в порыве ярости за неоплаченные корма сломал ему челюсть и ее пришлось скрепить проволокой. На той же неделе ранчо отключили от коммунальных сетей, постояльцы мерзли, вода из кранов не текла. Тиглер заявил, что это именно тот Запад, который любят городские. Они приезжают сюда не для того, чтобы с ними панькались. Запад нравится им таким, каков он есть, -- дикий и грубый. Но мне Кэтлин сказала: "Мы сможем продержаться еще только пару дней". К счастью, какая-то кинокомпания решила снять фильм про монгольские орды, и Тиглера взяли консультантом по лошадям. Он нанял индейцев, чтобы они в стеганых азиатских одеяниях с дикими воплями скакали на лошадях и выделывали всякие трюки в седле. На озере Волкано это произвело фурор. Честь организации этого дела, сулившего немалый доход, приписал себе отец Эдмунд, епископальный священник с очень красивым лицом, бывший в юности звездой немого кино. На кафедру он всегда всходил в каких-то невероятных пеньюарах. Все индейцы обожали кино. Они перешептывались, что эти одеяния пожаловали ему Марион Дэвис* или Глория Свенсон*. Отец Эдмунд заявил, что именно он, воспользовавшись своими связями в Голливуде, убедил кинокомпанию снимать здесь, на озере Волкано. Как бы там ни было, Кэтлин познакомилась с киношной братией. Я упоминаю об этом потому, что в письме она сообщила, что продала ранчо, пристроила мать Тиглера на содержание к каким-то людям в Тангстен-сити, а сама получила работу в киноиндустрии. В переходный период люди часто проявляют интерес к кино. Или начинают поговаривать о продолжении образования и получении ученой степени. Должно быть, не меньше двадцати миллионов американцев мечтают вернуться в колледж. Даже Рената все время хотела поступить в аспирантуру университета Де Поль*. Я вернулся в зал суда забрать свое лимонно-молодежное клетчатое пальто, глубоко задумавшись, как быть с деньгами, если Урбанович все-таки назначит залог. Ну и скотина этот лысый хорвато-американский судья. Он не знал ни детей, ни Дениз, ни меня, так какое же он имел право отбирать деньги, заработанные раздумьями и горячечной работой мозга! О, я знал, как стать выше денег. Пусть забирают все! Если бы я участвовал в психологическом тестировании на самых великодушных, то, безусловно, оказался бы среди первых десяти процентов. Но Гумбольдт -- сегодня я все время возвращаюсь к Гумбольдту -- обычно обвинял меня именно в том, что я стремлюсь провести всю жизнь на верхних ярусах высшего разума. А высший разум, говорил мне Гумбольдт во время одной из своих лекций, "неискушен настолько, что не осознает зла в самом себе". И если пытаешься жить исключительно в сферах высшего разума, совершенно естественно, зло замечаешь только в других и никогда в самом себе. Отсюда Гумбольдт приходил к следующему утверждению: в бессознательной, иррациональной сущности вещей деньги оказываются жизненно важной субстанцией, как кровь или жидкости, омывающие ткани мозга. Но если Гумбольдт настолько глубоко верил в высшее предназначение денег, может, своей последней волей он возвратил мне шесть тысяч семьсот шестьдесят с лишним долларов? Нет, конечно, да и разве он мог? Гумбольдт умер в ночлежке, без гроша за душой. Да к тому же шесть тысяч долларов сейчас оказались бы каплей в море. Один только Сатмар должен мне больше. Я одолжил Сатмару деньги на покупку квартиры. А еще Такстер. То, что он не вернул ссуду, обошлось мне в полсотни акций ИБМ, которые я отдал в обеспечение. После множества предупредительных писем банк, принося стандартные извинения и едва не рыдая по поводу того, что я так жестоко обманут коварным другом, забрал эти акции. Такстер заявил, что их просто надо списать на убытки. И Такстер, и Сатмар частенько пытались успокоить меня подобным образом. Ну и, конечно, взывали к чести и абсолютным ценностям. (Разве я не благородная душа, разве дружба не значит гораздо больше, чем деньги?) Меня доводили до разорения. И что мне теперь делать? Я задолжал издателям около семидесяти тысяч долларов аванса за книги, которые у меня нет сил писать. Я совершенно потерял к ним интерес. Можно, конечно, продать мои восточные ковры. Я сказал Ренате, что устал от них, а она знала одного армянина, который готов был взять их на комиссию. Теперь иностранные валюты шли в гору, и лопающиеся от нефтедолларов персы больше не желали сидеть за ткацкими станками. Немецкие и японские богачи и даже арабы совершали набеги на Средний Запад, скупая на корню все ковры. Ну а от "мерседеса", скорее всего, лучше будет избавиться. Когда приходится думать о деньгах, меня буквально лихорадит. Я чувствую себя, как падающий с верхотуры такелажник или как мойщик окон, болтающийся в воздухе на страховых ремнях. Легкие сжимаются от нехватки кислорода. Я даже иногда подумывал запастись кислородным баллоном и держать его в платяном шкафу на случай таких вот приступов тревоги. Безусловно, я напрасно не открыл анонимный счет в швейцарском банке. Как так вышло, что я, прожив почти всю жизнь в Чикаго, не озаботился заначить приличную сумму? Что еще я мог бы продать? Такстер зажимает две моих статьи -- воспоминания о Вашингтоне времен Кеннеди (сейчас таких же далеких от нас, как основание ордена капуцинов*), имелась и еще одна -- из неоконченной серии "Великие зануды современного мира". Только денег тут не светило никаких. Статья, конечно, прекрасная, но кто станет публиковать серьезный труд о занудах? Сейчас я даже не стал бы возражать против планов Джорджа Свибела о добыче бериллия в Африке. Сперва я посмеялся над предложением Джорджа, но идеи, самые дикие с коммерческой точки зрения, часто оказываются самыми привлекательными, да и никогда не знаешь, какую выгоду принесет кот в мешке. Некий Эзикиел Камутту, бывший проводником Джорджа в Олдувайском ущелье два года назад, заявил, что владеет горой, где полным-полно бериллия и самоцветов. Джутовый мешок, полный необычных минералов, до сих пор валялся у Джорджа под кроватью. Джордж дал мне грязный носок с этими образцами и попросил отдать их на анализ нашему бывшему однокласснику, а ныне геологу Бену Извольски, работавшему в музее Филда*. Сдержанный Бен подтвердил, что образцы -- высший класс. Он сразу же утратил свое ученое высокомерие и засыпал меня деловыми вопросами. Сможем ли мы добывать эти камни в товарных количествах? Как завезти необходимое оборудование в степь и как его оттуда забрать? И кто такой Камутту? Джордж заявил, что Камутту за него жизнь отдаст. Этот человек даже предложил Джорджу породниться с его семьей. Хотел продать ему свою сестру. "Но, -- сказал я Бену, -- ты же знаешь, у Джорджа комплекс собутыльника. И стоит ему пару раз выпить с аборигенами, они в два счета раскусят его и поймут, что у него душа шире, чем Миссисипи. Так и есть. Но разве мы можем быть уверенными, что этот Камутту не провернул какую-нибудь аферу? А если он украл эти бериллиевые образцы? Или просто чокнутый? Этот мир так и кишит безумцами". Зная о домашних проблемах Извольски, я прекрасно понимал его желание сорвать куш на минералах. -- Все что угодно, -- сказал он мне, -- лишь бы удрать на какое-то время из Виннетки. -- И добавил: -- Ладно, Чарли, я знаю, что у тебя на уме. Ты приходишь ко мне, потому что хочешь посмотреть на птичек. Он имел в виду большую коллекцию птиц, собранную музеем за несколько десятилетий и расставленную в шкафах в соответствии с систематикой. Огромные мастерские и лаборатории за стенами выставочных залов, сараи, склады и подвалы несравнимо прелестнее экспонатов музея, выставленных на всеобщее обозрение. На лапках попорченных временем чучел висели ярлычки. Больше всего я любил разглядывать колибри -- несметные тысячи крохотных тел, некоторые не больше ногтя, бессчетное множество разновидностей, расцвеченных мелкими, но точными штрихами всех цветов радуги, словно экспозиция Лувра. Бен снова повел меня взглянуть на них. Несмотря на одутловатые щеки и плохую кожу, его лицо, обрамленное густыми курчавыми волосами, было приятным. Но сокровища музея ему осточертели. -- Если у Камутту действительно есть бериллиевая гора, мы должны поехать туда и завладеть ею, -- сказал он. -- Я уезжаю в Европу. -- Чудесно. Мы с Джорджем заедем за тобой и вместе полетим в Найроби. В бреднях о бериллии и восточных коврах явно проявились моя нервозность и непрактичность. Когда я впадаю в такое состояние, только один человек во всем мире может помочь -- мой практичный старший брат Джулиус, который ворочает участками для застройки в Корпус-Кристи, штат Техас. Я люблю своего полного и теперь уже стареющего брата. Пожалуй, он тоже любит меня. Но в целом, он не большой почитатель родственных уз. Наверное, считает братскую любовь прикрытием для эксплуатации. Мои чувства казались ему слишком бурными, почти истерическими, и я не мог винить его в том, что он пытался не поддаваться им. Джулиус хотел жить исключительно днем сегодняшним и забыл -- или стремился забыть -- прошлое. Он утверждал, что без посторонней помощи ничего не вспомнит. А мне, наоборот, ничего не удавалось забыть. Джулиус частенько говаривал мне: -- Это у папаши ты унаследовал свою чертовскую память. Или еще раньше: у старого шельмеца, нашего деда. В черте оседлости он числился среди тех десяти умников, что знали наизусть Вавилонский Талмуд. Ох и польза великая. Я даже не знаю, что это такое. Но память твоя оттуда. Его восторг трудно назвать вполне искренним. Пожалуй, мои воспоминания далеко не всегда его радуют. Сам-то я считаю, что без памяти бытие оказывается метафизически ущербным, однобоким. Я даже представить не могу, что у моего собственного брата, незаменимого Джулиуса, имеются какие-то другие метафизические допущения, отличные от моих. Так что я мог говорить с ним о прошлом, а он мог ответить: -- Неужели так было? Ты уверен? Ты ведь знаешь, я ничего не помню, даже того, как выглядела мама, а ведь я был ее любимчиком. -- Ты должен помнить! Как ты мог забыть ее? Не могу поверить, -- возмущался я. Время от времени мои родственные чувства раздражали брата-толстяка. Он, наверное, считал меня идиотом. Сам он, финансовый маг, строил торговые центры, кондоминиумы, мотели и внес немалый вклад в преображение той части Техаса, где жил. Он, пожалуй, не отказал бы мне в помощи. Но это предположение можно считать чисто теоретическим, поскольку, хотя идея помощи всегда витала между нами, я никогда ничего у него не просил. Видимо, я слишком сдержанный человек для того, чтобы обратиться с такой просьбой. Если можно так выразится, от одной мысли, что мне придется это сделать, я готов был свихнуться. Когда я забирал пальто, ко мне подошел судебный пристав Урбановича, вытащил из куртки листок бумаги и протянул его мне. -- Из офиса Томчека по телефону передали это сообщение, -- сказал он. -- Какой-то парень с иностранным именем. Пьер, кажется. -- Пьер Такстер? -- Я записал то, что мне продиктовали. Он хочет, чтобы вы встретились с ним в три возле Художественного института. А еще вас спрашивала какая-то парочка. Парень с усами и рыжая девушка в мини-юбке. -- Кантабиле, -- кивнул я. -- Они не назвались. Половина третьего. Как много всего произошло за такое короткое время. Я пошел в магазин быстрого обслуживания и купил осетрины, свежие булочки, чай "Туайнингс" и мармелад "Купер", который делается по старинному рецепту. Я хотел попотчевать Такстера привычным для него завтраком, если, конечно, он останется у меня ночевать. Он всегда кормил меня отменно. Гордился своим столом и сообщал мне французские названия блюд. Я ел не просто помидоры, а salade de tomates, не хлеб с маслом, а tartines, а также boulli, brule, farci, fume1, не говоря уже о прекрасных винах. Такстер имел дело только с лучшими поставщиками и никогда не предлагал мне ничего неудобоваримого. По правде говоря, я ждал визита Такстера с нетерпением. Я всегда радовался нашим встречам. Временами мне даже казалось, что я смогу открыть ему свою удрученную душу, хотя конечно же я не настолько глуп. Он врывался прямо из Калифорнии, с длинными волосами, как при дворе Стюартов, в великолепном парадном костюме небесно-голубого бархата, купленном на Кингс-роуд, и плаще карабинерского покроя. Широкополую шляпу он купил в магазине для черных стиляг. На шее у него обязательно болтались дорогие цепочки и завязанный элегантным узлом платок из шелка уникальной расцветки. Светло-коричневые ботинки, закрывающие щиколотки, спереди украшали оригинальные холщовые вставки с искусной кожаной аппликацией в виде геральдической лилии. Нос у него очень кривой, смуглое лицо горит румянцем, а леопардовые глаза доставляли мне тайное удовольствие. Вот почему я выложил пять долларов за осетрину, едва заслышав от судебного пристава, что Такстер в городе. Я очень тепло относился к нему. Но теперь меня мучил серьезный вопрос: понимал ли он, что делает? И вообще, не мошенник ли он? Проницательный человек может ответить на этот вопрос, а я не мог. Рената, в те моменты, когда удостаивала меня обращения как с будущим мужем, часто говорила: -- Хватит спускать деньги на Такстера. Скажешь, он обаятельный? Безусловно. Талантливый? Очень. Только жулик. -- Никакой он не жулик. -- Что? Имей хоть каплю уважения к себе, Чарли! Нельзя же все принимать на веру. А эта его чушь насчет высшего света? -- Ах это! А кто не хвастается. Люди просто умирают, если не могут рассказать про себя чего-нибудь хорошего. А о хорошем надо говорить, не будь слишком сурова. -- Ладно, пусть. А его нестандартный гардероб! Его уникальный зонтик. Ему подходит только зонтик с натуральным изгибом ручки. Но ни в коем случае не промышленного производства, гнутый паром. Это же надо -- дерево должно вырасти именно с таким изгибом. Особый винный погреб, особый атташе-кейс, который можно купить только в одном лондонском магазине, особая кровать с водяным матрасом и атласными простынями, на которой он возлежит в престижном Пало-Альто с уникальной милашкой и смотрит по уникальному цветному телевизору соревнования по теннису на Кубок Дэвиса. Не говоря уж об уникальном мудаке Чарли Ситрине, который за все это платит. И почему мужики такие придурки? Этот разговор произошел после того, как Такстер сообщил мне по телефону, что находится на пути в Нью-Йорк, откуда отправится в плавание на "Франс", но по дороге заглянет в Чикаго поговорить о "Ковчеге". -- А за каким чертом он собрался в Европу? -- поинтересовалась Рената. -- Ну, ты же знаешь, он первоклассный журналист. -- А почему первоклассный журналист путешествует первым классом на "Франс"? Это же пять дней. У него что, столько свободного времени? -- Наверное, есть немного. -- А мы летим, да еще эконом-классом, -- ввернула Рената. -- Летим... Директор судоходной компании "Френч лайн" приходится Такстеру родственником. Двоюродный дядюшка. Они с мамашей никогда не платят. Старушка знает плутократов всего мира. Она выводит в свет их дочерей-дебютанток. -- Только этих богачей Такстер не нагревает на полсотни акций. Плутократы прекрасно знают, кто им не заплатит. А тебя как угораздило совершить такую глупость? -- По правде говоря, банк мог бы и подождать еще несколько дней. Его чек уже отправился в путь из миланского "Банко Амброзиано". -- А с какого боку здесь итальянцы? Он же говорил, что активы его семьи находятся в Брюсселе. -- Нет, во Франции. Понимаешь, его доля тетушкиного наследства лежала в банке "Креди Лионне". -- Сперва он тебя надувает, а потом еще и голову забивает идиотскими объяснениями, которые ты повсюду повторяешь. Все эти европейские связи слизаны прямо из старых фильмов Хичкока. А теперь он собрался в Чикаго, и что же он делает? Велит своей секретарше позвонить тебе. Самому набрать номер или ответить на звонок ниже его достоинства. А ты сам снимаешь трубку, и эта цыпочка говорит тебе: "Не вешайте трубку, соединяю с господином Такстером" -- и ты ждешь с трубкой у уха. При этом, напоминаю, разговор оплачиваешь ты. И все ради того, чтобы Такстер сообщил тебе, что приезжает, а когда именно, сообщит позже. Все это сущая правда. Притом, что я рассказывал Ренате далеко не все. Такстер не раз попадал в списки несостоятельных должников, ввязывался в скандалы в загородных клубах, ходили слухи, что он нечист на руку. Мой друг питал какое-то старомодное пристрастие к дебошам. Не останься больше ни одного грубияна, Такстер, исключительно из любви к старине, возродил бы этот тип. Но я также чувствовал, что здесь кроется какой-то глубокий смысл, что за эксцентричностью Такстера в конце концов проявится какая-нибудь особая духовная цель. Я знал, что рискованно давать за него финансовое поручительство, поскольку видел, как он на голубом глазу обманывал других людей. Но не меня же, думал я. Должно же быть хоть одно исключение. В общем, я поставил на свою неприкосновенность и проиграл. Мы были близкими друзьями. Я любил Такстера. И знал, что он никоим образом не желает мне зла. Но в конце концов зло свершилось. Такой уж он человек. Стоило ему попасть в безвыходное положение, и жизненный принцип взял верх над дружбой. Впрочем, теперь я могу считать себя покровителем той формы искусства, которую являет собой Такстер. А за это следует платить. Итак, Такстер только что лишился дома под Сан-Франциско, с плавательным бассейном, теннисным кортом, собственноручно посаженной апельсиновой рощей и правильным садом, дорогущим спортивным "моррисом", микроавтобусом и винным погребом. В сентябре я летал в Калифорнию выяснить, почему не выходит наш "Ковчег". Такстер встретил меня чрезвычайно тепло. Мы вышли побродить по его владениям и погреться под ярким калифорнийским солнцем. В то время во мне пробуждалось новое космологическое восприятие солнца. В какой-то мере солнце -- наш Создатель. В наших душах присутствует солнечная полоса. Свет прорастает в нас и движется навстречу свету солнечному. Так что солнечный свет -- не просто внешнее сияние, открывшееся нашему темному разуму; свет для глаз так же важен, как мысль для разума. Так рассуждал я. О, благословенный счастливый день! Небо изливало на нас удивительно нежное пульсирующее синее тепло, над головой висели апельсины. Такстер надел свой любимый наряд -- черный плащ, -- а пальцы его босых ног прижимались друг к другу, как спрессованный инжир. Он как раз сажал розы и попросил меня не разговаривать с садовником-украинцем: "Он был охранником в концлагере и до сих пор остается ярым антисемитом. Я не хочу, чтобы он впал в бешенство". И я почувствовал, что в этом прекрасном месте перемешались злобные души, глупые души и души любящие. Самым младшим детям, чистым и невинным, Такстер разрешил играть с опасными ножами и банками с ядохимикатами для роз. Никто не пострадал. Обед, накрытый возле сверкающего бассейна, оказался настоящим действом: Такстер в черном плаще с кривой трубкой и поджатыми пальцами босых ног, с угрюмым достоинством высокого ценителя разливал по бокалам вина двух сортов. Его смуглая, очень юная жена с радостью занималась всеми приготовлениями, практически не попадаясь на глаза. Она была вполне довольна своей жизнью, хотя деньгами тут и не пахло, совершенно точно. Даже автозаправочная станция за углом отказалась принять чек Такстера на пять долларов. Мне пришлось заплатить со своей кредитки. Так что молодая жена держалась поодаль от игроков в теннис, от пловцов в бассейне, от тех, кто потягивал вина, разъезжал на автомобилях, играл на рояле или работал в банке. Предполагалось, что "Ковчег" будет верстаться на новом оборудовании ИБМ, чтобы не зависеть от дорогостоящих услуг наборщиков. Ни одна другая страна не дает своему народу столько разных забав и не засасывает таких высокоодаренных личностей в самые глухие уголки, где безделье соседствует с болью. Такстер строил для редакции "Ковчега" отдельное крыло. Пьер твердил, что если наш журнал не заимеет отдельное помещение, его личная жизнь пострадает. Он нанял группу студентов по тому же принципу, что и Том Сойер, чтобы вырыть котлован под фундамент. Он разъезжал в своем "моррисе", заглядывал на чужие стройплощадки, чтобы посоветоваться с монтажниками и спереть несколько листов фанеры. Финансировать эту бурную деятельность я отказался наотрез. -- Говорю тебе, твой дом сползет в котлован, -- сказал я. -- Ты хоть какие-нибудь строительные нормы соблюдаешь? Но Такстер горел той волей к победе, что приводит к успеху маршалов и диктаторов: "Мы бросим в атаку двадцать тысяч человек, а если потеряем больше половины, попробуем что-нибудь другое". В "Ковчеге" мы собирались печатать выдающиеся, блестящие вещи. Но где же взять весь этот блеск? Он-то есть, это точно. Допустить, что его в природе не существует, означает нанести цивилизованному народу и человечеству в целом смертельное оскорбление. Нужно сделать все возможное, чтобы восстановить репутацию и авторитет искусства, значимость мысли, целостность культуры и величие вкуса. Рената, должно быть, тайком просмотрела мои банковские счета и, несомненно, знала, сколько средств я вкладываю в журнал как глава предприятия. -- Кому нужен твой "Ковчег", Чарли, и каких таких тварей вы собрались спасать? Ведь на самом деле ты далеко не такой уж идеалист -- в тебе полно враждебности, и в этом своем журнале тебе небось до смерти хочется напуститься на кого только можно, крушить всех направо и налево. Высокомерие Такстера и близко с твоим не сравнится. Ты не станешь разубеждать его, даже если он решит, что ему и убийство сойдет с рук, но только потому, что ты в сто раз надменнее его. -- У меня все равно пропадают деньги. Лучше я их вложу в журнал. -- Не вложишь, а выбросишь на ветер, -- фыркнула она. -- С какой стати ты финансируешь эту калифорнийскую обираловку? -- Все-таки лучше, чем отдавать деньги юристам и правительству. -- Если ты еще раз заговоришь о "Ковчеге", считай, что потерял меня. Но напоследок просто скажи, зачем это тебе? Я был искренне признателен за такой провокационный вопрос. Закрыв глаза, чтобы сконцентрироваться, я ответил: -- Все идеи, рожденные за последние несколько столетий, изжили себя. -- Кто бы говорил! -- перебила Рената. -- Теперь-то ты понимаешь, что я имею в виду под высокомерием? -- Но, ей-богу, они себя изжили. Идеи общественные, политические, философские теории и литературные концепции (бедный Гумбольдт!), сексуальные идеи и, думаю, даже научные. -- Что ты знаешь обо всем этом, Чарли? Да у тебя воспаление мозга! -- Обретая самосознание, массы принимают за новшество давно выдохшиеся идеи. Да и откуда им знать? У людей стены оклеены всеми этими премудростями. -- Не слишком ли серьезное заявление вот так, походя? -- Я серьезно! Все самое великое, более всего необходимое для жизни сдало свои позиции и отступило. От этого люди фактически гибнут, утрачивая всякую личную жизнь; у миллионов людей, многих, многих миллионов внутренний мир попросту отсутствует. Понятно, во многих странах из-за голода или полицейской диктатуры никакой надежды на внутренний мир и быть не может, но здесь, в свободном мире, что послужит нам оправданием? Под давлением общественного кризиса сфера личного отступает. Признаю, частная жизнь сделалась настолько омерзительной, что мы рады от нее избавиться. Хоть это и бесчестно, мы примиряемся с бесчестием и заполняем свою жизнь так называемыми общественными интересами. И что же мы слышим, когда обсуждаются эти самые общественные интересы? Обанкротившиеся идеи последних трех веков. В общем, кончина личности, к которой, кажется, все испытывают только презрение и отвращение, сделает истребление рода человеческого или применение водородной бомбы излишним. Я имею в виду, что уничтожать пустые души и безмозглые тела -- пустая трата времени. Во всем мире за последние десятилетия н