ворила с президентом международного общества плащей Los Amigos de la Capa1, он показал мне разные модели с капюшонами и без, а самые шикарные -- темно-зеленые бархатистые. -- Завтра я непременно куплю такой Ренате, -- пообещал я. Если бы Сеньора выказала хоть малейший признак неприязни, возможно, я понял бы, на каком свете нахожусь. Но она просто бросила на меня равнодушный взгляд. Глаза ее мерцали. Казалось, мерцание это исходит из глубины, поднимается снизу вверх, точно третье веко какой-нибудь рептилии. Мне сразу представился чистый золотой осенний вечер, запах прелых листьев, лес, полянка и ядовитая змея, уползающая прочь, едва я к ней подобрался. Я упоминаю об этом потому, что это может быть важным. А может и не быть. Как только представлялась возможность, я ходил в Прадо, за углом от "Рица", и рассматривал странные картины, чаще всего гротески Гойи и полотна Иеронима Босха. Так мой ум подготавливался к приходу образов и даже галлюцинаций. -- Я поздравляю вас с тем, что вы, наконец-то, совершаете разумный поступок, -- пробубнила старуха. Заметьте, она не сказала, что я делаю это вовремя. -- Я воспитала Ренату так, что она будет идеальной женой для серьезного человека. И я, простофиля, решил, что серьезный человек, которого она имеет в виду, это я и что женщины еще не пришли к окончательному решению. Я отпраздновал эту возможность большим бокалом бренди. И в результате прекрасно спал и проснулся отдохнувшим. Утром я открыл высокие окна и с удовольствием понаблюдал за машинами, сверкающими в солнечных лучах, за величественной площадью с белеющим напротив отелем "Палас". Принесли восхитительные булочки и кофе, фигурно нарезанное масло и джем "Геро". Десять лет я жил на широкую ногу, одевался в костюмы от дорогих портных, в шитые на заказ рубашки, носил тонкие кашемировые носки и шелковые галстуки и радовался этому хотя бы с эстетической точки зрения. Теперь эта глупая игра в роскошь заканчивалась, но я, пережив Великую Депрессию, прекрасно знал, что такое аскетизм. Большую часть жизни я прожил в нищете. Но предстоящие лишения заключались не в необходимости переселиться в меблирашки, а в том, что я становился просто еще одним стариком, неспособным увлечь воображение прелестницы с претензией выскочить замуж за богатого старца или с мечтами сделаться хозяйкой замка, как миссис Чарли Чаплин, прижившая десятерых детей от знаменитого мужа -- почтенный возраст вовсе не был ему помехой. Как перенести, что больше не производишь впечатления на женщин? И потом, предположим, просто предположим, что Рената любит меня настолько, что согласится на спартанские условия. С доходом в пятнадцать тысяч в год, обещанным Джулиусом, если я вложу пятьдесят тысяч в его дело, в Сеговии можно устроиться вполне прилично. Я бы даже согласился жить вместе с Сеньорой до конца ее жизни. Которая, надеюсь, будет недолгой. Нет, это не злоба, просто лучше будет расстаться с ней поскорее. Я попытался разыскать Такстера по адресу: Париж, отель "Пон-Руаяль". И еще заказал разговор с Нью-Йорком. Чтобы самостоятельно обсудить культурный Бедекер с Карлом Стюартом, издателем Такстера. И удостовериться, что он оплатит мой счет в "Рице". В "Пон-Руаяль" Такстер не значился. Меня это не обеспокоило. Может, он остановился у подруги своей матери, принцессы де Бурбон-Сикст? Обсудив с телефонисткой детали разговора с Нью-Йорком, я, не отходя от окна, подарил себе десять минут безмятежности. Наслаждался зимней свежестью и солнцем. Старался представить солнце не как неистовствующий термоядерный шар из газов и частиц, а как организм, как существо со своей жизнью и собственным представлением о ней, если вам понятно, что я хочу сказать. Пенициллин помог, и Роджер чувствовал себя достаточно хорошо, чтобы вместе с бабушкой пойти в Ретиро, поэтому тем утром мне не нужно было за ним присматривать. Я тридцать раз отжался, постоял на голове, потом побрился, оделся и вышел на улицу. Я удалился от больших бульваров, прошелся по маленьким улочкам старого города. Решил купить Ренате красивый плащ; кроме того, я помнил, что Джулиус просил присмотреть ему морской пейзаж, и поскольку времени у меня хватало, заглянул в антикварные магазины и картинные галереи. Но к голубизне и зелени, к пене и солнцу, к штилю и шторму на картинах всегда лепилась скала, или парусник, или дымящая труба парохода, а Джулиус ничего такого не хотел. Никто не нарисовал чистую стихию, равнодушную воду, океанскую пучину, аморфные глубины, объявший мир океан. Я все время вспоминал "Эвганейские холмы" Шелли: Должно, причина скудости зеленых островов в глубинах необъятных океана Скорби... Но Джулиус не понимал, как причина чего бы то ни было может скрываться в море. Как анти-Ной, он послал своего брата-голубя, элегантно одетого, истерзанного проблемами, больного Ренатой, найти ему чистую воду. Девушки-продавщицы в черных форменных халатах дружно таскали из подвалов старые морские пейзажи, чтобы угодить прохлаждающемуся американцу с туристскими чеками в кармане. Но среди испанцев я себя иностранцем не чувствовал. Они очень похожи на моих родителей, на моих иммигрантских тетушек и кузенов. Нас разлучили в 1492 году, когда евреев изгнали из Испании. Если вас не слишком волнуют временные рамки, это было не так уж и давно. Мне вообще интересно, насколько мой брат Юлик имеет право называться американцем. Он сразу же решил, что Америка -- это богатая успешная счастливая страна, что людям здесь не о чем беспокоиться, и выбросил из головы европейскую культуру, идеалы и устремления. В этом знаменитый Сантаяна в какой-то мере согласен с Юликом. Благородные господа так и не сумели достичь своих идеалов и от этого сделались очень несчастными. Благородная Америка страдает скудостью души, вялостью характера и нехваткой талантов. А новой Америке времен молодости Юлика требовались только комфорт, сумасшедшие скорости, здоровье, физическое и душевное, футбол, политические кампании, пикники и бодрые похороны. Но теперь эта новая Америка демонстрирует новые устремления, новые капризы. Период удовольствия от благосостояния, заработанного тяжким трудом, от сугубо прикладных искусства и техники, служащих лишь материальной жизни, подошел к концу. Почему Джулиусу захотелось отпраздновать новые сосуды, пересаженные с помощью чудотворной медицинской технологии, покупкой морского пейзажа? Потому что даже он уже не только бизнесмен. Теперь он тоже чувствует метафизические порывы. Возможно, они зародились в его вечно настороженной практичной американской душе. За шесть десятилетий Юлик научился распознавать всевозможное мошенничество, чуять за версту любые неприятности, но устал быть единовластным, но больным хозяином своего внутреннего я. Что значил для него морской пейзаж без всяких признаков суши? Не был ли это символ свободы, освобождения от ежедневной рутины и ужасов перенапряжения? О господи, глоток свободы! Я знал, что можно пойти в Прадо, навести справки и найти художника, который нарисует морской пейзаж. Если бы он запросил две тысячи долларов, я смог бы получить с Джулиуса пять. Но я не хотел зарабатывать деньги на собственном брате, с которым меня связывали такие неземные узы. Я пересмотрел все морские пейзажи в этом уголке Мадрида и отправился в магазин, где продавали плащи. Там я поговорил непосредственно с президентом Los Amigos de la Capa. Он оказался смуглым человеком небольшого росточка, немного кривобоким, точно заевший аккордеон, с гнилыми зубами и тяжелым дыханием. На темном лице виднелись белые папилломы, похожие на плоды платана. Поскольку американцы не мирятся с такими изъянами внешности, я почувствовал, что действительно нахожусь в Старом Свете. Пол в магазине был деревянным и каким-то бугристым. Под потолком висели плащи. Женщины длинными шестами снимали прекрасные парчовые наряды с бархатной подкладкой и показывали их мне. В сравнении с ними карабинерская накидка Такстера меркла. Я купил черный плащ с красной подкладкой (черный и красный -- любимые цвета Ренаты) и обеднел на двести долларов в чеках "Американ Экспресс". Полился нескончаемый поток благодарностей и любезностей. Я пожал всем руки, торопясь вернуться в "Риц" с покупкой и показать ее Сеньоре. Но Сеньора исчезла. В номере я обнаружил Роджера, он сидел на диване, поставив ноги на свою упакованную сумку. За ним присматривала горничная. -- Где бабушка? -- поинтересовался я. Горничная ответила, что приблизительно часа два назад Сеньору куда-то срочно вызвали. Я позвонил в расчетный отдел, где мне сообщили, что моя гостья, дама из номера 482, уже выписалась, а все расходы попросила записать на мой счет. Тогда я набрал номер портье. Конечно, конечно, сказал он, лимузин повез мадам в аэропорт. Нет, куда она летит, неизвестно. Она не просила заказать билеты. -- Чарли, у тебя есть шоколад? -- спросил Роджер. -- Да, малыш. Он мог съесть столько сладкого, сколько удавалось выклянчить, и я вручил ему целую плитку. Слава богу, здесь обнаружился хоть кто-то, чьи желания я понимал. Роджер скучал по маме. Нам не хватало одного и того же человека. Бедный малыш, думал я, глядя, как он снимает фольгу и запихивает шоколадку в рот. К этому ребенку я испытывал неподдельно теплые чувства. Он еще не вышел из прекрасного лихорадочного состояния раннего детства, когда все тело вздрагивает от толчков пульса, от биения страстного беззащитного жаждущего сердца. Я хорошо помнил себя в этом возрасте. Обнаружив, что я немного знаю испанский, горничная спросила, не приходится ли Рохелио мне внуком. -- Нет! -- ответил я. Мало того, что его бросили на меня, так еще и в деды записали? Рената отправилась в свадебное путешествие с Флонзалеем. Никогда не бывавшая замужем Сеньора помешалась на том, чтобы сделать из дочери респектабельную даму. А Рената, несмотря на всю свою эротическую опытность, оставалась всего лишь послушным ребенком. Возможно, плетя интриги от имени дочери, Сеньора чувствовала себя не такой старой? Сбрасывала с плеч десяток лет, нагло обманывая меня. Ну, а я -- я теперь ясно видел связь между вечной молодостью и идиотизмом. Если я еще не настолько стар, что бегаю за Ренатой, то и достаточно молод, чтобы испытывать свойственные юности сердечные муки. В общем, я признался горничной, что Рохелио мне не родственник, хотя я действительно достаточно стар, чтобы быть ему abuelo1, и дал ей сто песет, чтобы она присмотрела за ним еще часок. Хоть я и находился на грани банкротства, у меня еще хватало денег на некоторые утонченные выходки. Я мог позволить себе страдать как джентльмен. Как раз сейчас заниматься ребенком у меня не было сил. У меня возникло желание пойти в Ретиро, где можно забыться, колотить себя в грудь, топать ногами, сквернословить или рыдать. Но когда я выходил из номера, зазвонил телефон, я бросился к нему в надежде услышать голос Ренаты. Однако звонили из Нью-Йорка. -- Господин Ситрин? Это говорит Стюарт из Нью-Йорка. Мы никогда не встречались, но, разумеется, я о вас слышал. -- Да, я хотел задать вам один вопрос. Вы намерены издать книгу Пьера Такстера о диктаторах? -- Мы очень на это надеемся, -- ответил он. -- А где сейчас Такстер, в Париже? -- В последний момент планы у него изменились, он улетел в Южную Америку. Насколько я знаю, сейчас он в Буэнос-Айресе, берет интервью у вдовы Перона*. Это очень интересно. Эта страна сейчас разваливается на куски. -- Думаю, вы знаете, что я нахожусь в Мадриде с целью изучения возможностей написания путеводителя по культурным центрам Европы. -- Неужели? -- Разве Такстер вам не сказал? Я думал, что занимаюсь этим с вашего благословения. -- Первый раз об этом слышу. -- Вы уверены? Вы не могли забыть? -- О чем вы, господин Ситрин? -- Короче говоря, -- сказал я, -- только один вопрос: нахожусь ли я в Мадриде как ваш гость? -- Насколько я знаю, нет. -- ?Ay, que lio!2 -- Простите? Я внезапно покрылся холодным потом и залез вместе с телефоном на кровать за задернутой занавеской. -- Это испанское выражение, -- ответил я, -- наподобие malentendu1 или "положение нормальное, идем ко дну", то есть опять надули. Извините, что не сдержался. Просто у меня стресс. -- Надеюсь, вы будете столь любезны, чтобы объяснить все в письме, -- сказал мистер Стюарт. -- Вы сейчас работаете над книгой? Вы же знаете, нас бы это заинтересовало. -- Нет, нет, я ничего не пишу. -- Но если бы вы начали... -- Я напишу вам письмо, -- перебил я. -- За звонок-то платить мне. Разъярившись не на шутку, я снова попросил оператора соединить меня с Ренатой. "Скажу этой сучке пару ласковых", -- кипел я. Но Милан ответил, что Рената съехала и не оставила адреса. К тому времени, как я добрался до Ретиро, собираясь отвести душу, отводить было уже нечего. Тогда я решил прогуляться и поразмышлять. И пришел к тому же выводу, что и в кабинете судьи Урбановича. Что проку, если бы я обругал Ренату? Яростные обличительные речи, идеальная логика и зрелость суждений, полных праведного гнева, божественно звучат у Шекспира, но мне они не принесут ни малейшей пользы. Мне все еще хотелось высказаться, но недоставало головы, на которую можно было бы обрушить свои страстные излияния. Рената не захотела бы их выслушивать, ее мысли были заняты другим. Как бы там ни было, она доверила мне Рохелио и в какой-нибудь удобный момент пришлет за ним. Отправив меня таким образом в отставку, она, возможно, оказывала мне услугу. По крайней мере, она, вероятно, так считала. Мне следовало давным-давно жениться на ней. Я обманул ее доверие, оскорбил колебаниями, так что вполне справедливо, что меня оставили присматривать за ребенком. Кроме того, думаю, дамы учли и то, что ребенок свяжет меня по рукам и ногам и не даст пуститься в погоню. Не то чтобы я собирался кого-то преследовать. Я не мог этого себе позволить. Прежде всего потому, что "Риц" выставил мне огромный счет. Сеньора много звонила в Чикаго: поддерживала связь с каким-то молодым мастером по ремонту телевизоров, своим нынешним кавалером. Кроме того, Рождество в Мадриде, учитывая болезнь Роджера и подарки, изысканный обед и плащ для Ренаты, сократили мои фонды почти втрое. В течение многих лет после успеха "Фон Тренка", или примерно с того времени, как погибла Демми Вонгел, я тратил деньги без счета и кутил напропалую, но теперь пришло время вспомнить жизнь в меблированных комнатах. Если я останусь в "Рице", мне придется нанять гувернантку. Но это никак невозможно. Я находился на грани банкротства. Лучшее, что можно было придумать, -- переехать в pension. Но придется как-то объяснять наличие ребенка. Назовись я его дядей, это вызовет подозрения. Сказать, что я его дедушка, и мне придется вести себя соответственно. Самый оптимальный вариант -- вдовец. Рохелио называл меня Чарли, но для американского ребенка это естественно. Кроме того, мальчик в некотором смысле действительно осиротел, а я, без преувеличения, лишился близкого человека. Я купил траурную повязку на рукав, несколько очень симпатичных черных шелковых галстуков и черный костюмчик для Рохелио. Отнес в американское посольство вполне правдоподобное заявление об утере паспорта. По счастливому стечению обстоятельств этим вопросом ведал юноша, который читал мои книги о Вудро Вильсоне и Гарри Гопкинсе. Он закончил Корнельский университет по специальности "история" и однажды слушал мой доклад на заседании Американского исторического общества. Я рассказал ему, что моя жена умерла от лейкемии, а бумажник с документами украли в мадридском автобусе. Парень подтвердил, что этот город печально известен изобилием карманников. -- Карманники, переодетые священниками, прячут добычу под сутаны. И как ловко! Испанцы хвастают, что Мадрид -- мировой центр щипачей. Но давайте сменим тему -- вы, наверное, собираетесь прочесть лекцию для Информационного Агентства США? -- Нет, я слишком подавлен своим горем, -- ответил я. -- Кроме того, я занимаюсь здесь исследованиями. Готовлю книгу об испано-американской войне. -- Моей семье приходилось сталкиваться с лейкемией, -- грустно сказал он. -- Такая долгая и мучительная смерть совершенно подкашивает родственников. Хозяйке пансиона "Ла Рока" я сказал, что мать Роджера сбил грузовик, когда она переходила улицу в Барселоне. -- Какой кошмар! -- Да, -- вздохнул я. Я тщательно готовился, сверяясь со словарем, поэтому смог без запинки произнести следующую фразу: -- Моя бедная жена -- ее грудь была раздавлена, лицо обезображено, легкие лопнули. Она умерла в муках. Лейкемии, решил я, Ренате будет маловато. * * * В пансионате жили компанейские люди. Кто-то говорил по-английски, кто-то по-французски, так что можно было общаться. Я познакомился с армейским капитаном, с его женой и с несколькими дамами из датского посольства. Самая привлекательная из них -- блондинка лет пятидесяти -- немного прихрамывала. Подчас даже острое личико и выступающие вперед зубы могут оказаться приятным сочетанием, и она выглядела довольно мило, несмотря на то, что была, кажется, даже немного горбатой, а под истончившейся кожей на висках уже просвечивали жилки. Эта женщина принадлежала к тем сильным личностям, что вечно приковывают к себе внимание присутствующих в столовой или гостиной не потому, что много и умно говорят, а потому, что умеют убедить окружающих в своем превосходстве. Ну, а персонал -- горничные, бывшие по совместительству официантками, -- вел себя очень дружелюбно. Траурный цвет давно утратил свое символическое значение на протестантском севере. Но в Испании траур все еще уважают. Черный костюм маленького Рохелио оказался даже более эффектным, чем мой носовой платок с черной каемкой и повязка на рукаве. Когда я кормил мальчика обедом, мы оказывались в центре внимания. Я привычно резал мясо для Роджера. В Чикаго мне частенько приходилось это делать. Но здесь, в маленькой столовой с глухими стенами, это почему-то потрясало -- материнские навыки американца трогали здешних постояльцев до глубины души. Моя забота о Роджере, должно быть, выглядела невыносимо печально. Женщины бросались мне помогать. Я включил в список своих расходов empleadas del hogar1. Через несколько дней малыш уже говорил по-испански. По утрам он ходил в детский сад. Каждый вечер одна из горничных гуляла с Роджером в парке. А я мог бродить по Мадриду или размышлять, лежа в постели. Жизнь текла вполне размеренно. Но абсолютного покоя в таких обстоятельствах ждать не приходилось. Не о такой жизни я грезил в плюшевом кресле "Боинга-747", проносясь над глубинами атлантических вод. Тогда я говорил себе, что пузырек воздуха в запаянной ампуле плотницкого уровня можно вернуть в центр. Теперь же я сомневался даже в том, а был ли вообще этот пузырек. Ну, и еще Европа. Сегодня она уже не так сильно притягивает американских интеллектуалов. Ни к чему хорошему она мир не привела. Только ограниченный человек (такой, как вульгарная девка, Рената -- если не ходить вокруг да около) может приехать сюда, питая серьезные надежды приобщиться к культуре. Надежды, которыми пестрят женские журналы мод. Впрочем, должен признаться, что на этот раз я тоже ехал в Испанию в поисках высоких идеалов или остатков этих идеалов. Когда-то здесь создавались шедевры, вдохновленные высоким духом. И остатки святости и святого искусства сохранились здесь до сих пор. На углу Двадцать шестой и Калифорния-стрит или в чикагском Плейбой-клубе не полюбуешься на святого Игнатия, святую Терезу, Иоанна Крестителя, Эль Греко и Эскориал. Только вот Сеговия так и не разжилась маленькой семьей Ситринов во главе с Папочкой, занятым отделением сознания от его биологического основания, и сексуально восторженной Мамочкой, приторговывающей антиквариатом. Рената слишком грубо оттолкнула меня и слишком глубоко задела при этом мое человеческое достоинство. Кстати, траур, который я носил, помог мне в какой-то степени восстановиться. Черные одежды склоняли испанцев к дружелюбию и учтивости. Скорбящий вдовец и бледненький американский сирота задевали за живое продавцов на рынке, а особенно женщин. В пансионе нами заинтересовалась секретарь датского посольства. Она и сама была очень бледная, но ее бледность имела совершенно иное происхождение, чем у Роджера. Лицо этой дамы отличалось страшной худобой и чахоточной бледностью, так что помада на ее губах буквально пламенела. После обеда она подкрашивала губы с каким-то странным ожесточением. И все же в ее намерениях не было ничего плохого. Как-то в воскресенье после обеда я совсем расклеился, и она пригласила меня прогуляться. Надела похожую на колокол или ведро шляпку, и мы стали медленно прохаживаться, так как у нее болело бедро. И вот, ковыляя рядом со мной по дорожке в празднично одетой толпе, она завела разговор о скорби. -- Ваша жена была красива? -- О да, очень красива. -- Вы, американцы, так лелеете свою печаль. Давно она умерла? -- Шесть недель назад. -- На прошлой неделе вы говорили -- три. -- Вот видите, я потерял ощущение времени. -- Но сейчас вам пора снова стать на ноги. Иногда нужно сделать усилие -- и освободиться. Как там говорят? Выйти из штопора. У меня в комнате есть немного бренди. Приходите, когда мальчик заснет, пропустим по рюмочке. Как я поняла, вам приходится спать вместе с ним на двуспальной кровати? -- Нам пытаются найти две односпальных. -- Он беспокойный? Дети часто толкаются во сне. -- Роджер спит спокойно. А я все равно не сплю. Лежу и читаю. -- Мы можем найти более интересные занятия, чтобы скоротать ночь, -- сказала она. -- Какая польза от горьких раздумий? Она ушла. Вот именно, ушла. Это полностью подтвердилось. Она написала мне с Сицилии. В субботу, то есть вчера, я зашел в "Риц" проверить почту и получил письмо от Ренаты. Потому-то я и расстроился и всю ночь не спал, вчитываясь в ее строки. Я страдал так сильно, что никак не мог сойтись поближе с фрекен Ребеккой Волстед, с этой яростной бледной хромой женщиной. Я чуть ли не жалел, что Роджер такой славный ребенок. Он даже не толкался во сне. Не доставлял мне никаких хлопот. Милый маленький мальчик. Рената и Флонзалей поженились в Милане и сейчас проводили медовый месяц на Сицилии. Думаю, они поехали в Таормину. Рената не уточнила. Она писала так: "Ты лучший из всех, с кем можно было бы оставить Роджера. Ты много раз доказывал, что любишь его ради него самого и не станешь использовать ребенка, чтобы достать меня. Мама слишком занята, чтобы присматривать за ним. Сейчас ты так не думаешь, однако ты преодолеешь отчаяние и останешься мне хорошим другом. Ты будешь горевать и злиться, называть меня интриганкой и грязной сукой -- ты так говоришь, когда сердишься. Но в твоем сердце есть справедливость, Чарльз. Ты должен мне кое-что и знаешь это. У тебя был шанс поступить со мной справедливо. Ты упустил его! О, ты его упустил! Я не могла заставить тебя исправиться!" Ренату занесло в стенания. Значит, это я все испортил. Я стал читать дальше: "Ты отвел мне роль идиотки. Сделал из меня этакого секс-клоуна. Заставлял готовить обеды в цилиндре и с голой задницей", -- враки, враки, это была ее собственная идея! "Я женщина покладистая и потому не мешала тебе веселиться. Я и сама веселилась. И ни в чем тебе не отказывала. А вот ты отказывал мне во многом. Ты не хотел помнить, что я мать. Ты повез меня в Лондон в качестве экзотической любовницы из дикарского Чикаго. Министр финансов лапал меня. Он лапал меня, ублюдок! Я не устроила скандала только из уважения к былому величию Британии. Однако разве он посмел бы вести себя подобным образом, если бы я была твоей женой? Ты выставил меня шлюхой. Не думаю, что нужно быть профессором анатомии, чтобы понять -- у кого есть задница, у того есть и сердце. Если бы ты помнил, что в моей груди бьется такое же сердце, как у высокочтимого высокоблагородия шевалье Ситрина, у нас все могло бы получиться. Ах, Чарли, я никогда не забуду, как ты контрабандой привозил для меня из Монреаля кубинские* сигары. Надевал на них этикетки с "Кира Великого". Ты был добрым и смешным. Я поверила тебе, когда ты сказал, что на кривую ножку нужен кривой сапожок, что ножка немыслима без сапожка. Но если бы тебе в голову пришла очевидная мысль: "У нее есть ребенок, который растет в гостиничных холлах, и мать, никогда не бывшая замужем", ты бы обвенчался со мной в первой попавшейся церкви, зарегистрировался в любой мэрии Америки и в конце концов обеспечил мне хоть какую-то защиту. Кажется, твой любимый Рудольф Штейнер, которым ты изводил меня, говорил, что если сейчас ты мужчина, то в следующем воплощении окажешься женщиной, и что эфирное тело (я не очень уверена, что такое эфирное тело; кажется, какая-то важная часть, наполняющая тело жизнью, так?) всегда противоположного пола. Так вот, раз уж тебе придется в следующей жизни быть женщиной, тебе не помешает прежде много чему научиться. Вот что я тебе скажу. Многие женщины, если начинают откровенничать, признаются, что могли бы обожать идеального мужчину, сложенного из нескольких особей, такого себе сборного любовника или мужа. Женщина что-то любит в А., что-то в Б. и еще что-то в В. Так вот, ты очаровательный, восхитительный, трогательный, с тобой так приятно проводить время. Ты мог бы быть моим А., отчасти моим Б., но в тебе нет ничего от В. Сейчас я очень тоскую по тебе, более того, Флонзалей знает об этом. Но его дело имеет одно преимущество -- оно вселяет уверенность в завтрашнем дне. Ты как-то сказал, что у Флонзалея должны быть взгляды Плутона. Что бы ты ни хотел сказать, я понимаю это так, хоть ремесло загробное, зато уж сердце доброе. Он даже не настаивает, чтобы я перестала любить тебя. Не забывай, я убежала не с первым встречным. Я вернулась к тому, кого давно знала. Когда мы расставались в Айдлуайлде, я не знала, что так поступлю. Но мое терпение лопнуло. Твой характер слишком неустойчивый. Нам обоим необходимо более серьезно устроиться в жизни". Стоп-стоп. Рената перескакивала с одного на другое, но разве не потому она меня бросила, что я оказался на грани банкротства? С Флонзалеем у нее никогда не возникнет такой проблемы. Возможно, Рената почувствовала, что я начинаю подумывать о более аскетичном образе жизни. Я не отказывался от денег из какого-нибудь принципа. У меня их отбирал Урбанович. Но теперь я вижу, что такое американская погоня за долларом. Скоро она дорастет до космических масштабов. Она прочно вклинивается между нами и реальными силами. Но раньше я об этом не думал и не до конца понимал, почему Рената меня бросила, а она, оказывается, сделала это именно потому, что мне в голову приходили подобные мысли. И как могла пыталась объяснить это мне. "Теперь ты можешь писать большие опусы о скуке, и, возможно, человечество будет тебе благодарно. Оно так страдает, а ты хочешь помочь. Изнурять себя, размышляя над серьезными проблемами, -- благородная идея, только я лично не хочу оказаться рядом с тобой, когда ты себя изнуряешь. Ты очень умен. Признаю. А значит, тебе следует проявить терпимость к владельцу похоронного бюро, как я проявляла терпимость к твоим интеллектуалам. Когда речь идет о мужчинах, я рассуждаю исключительно как женщина, не учитывая цвет кожи, вероисповедание или прежнее рабское положение, как говорил Линкольн. Поздравляю, у тебя потрясающий ум. Однако я согласна с твоей старинной подружкой Наоми Лутц. Я не желаю погружаться в весь этот духовный и интеллектуальный бред, посвященный вселенским проблемам. Я, красивая и еще молодая женщина, предпочитаю принимать вещи такими, какими принимали их миллиарды людей на протяжении всей истории человечества. Работаешь, добываешь кусок хлеба, теряешь голову, целуешься, рожаешь ребенка, доживаешь до восьмидесяти и сбегаешь от всех куда подальше, или вешаешься, или топишься. А ты тратишь годы, пытаясь найти особый способ вырваться из тисков человеческой жизни. Мне это скучно". Да, едва я прочел это, мне представились толпы гениальных мыслителей, опутывающих массы паутиной убеждений и замыслов. Я увидел, как они изводят род людской своими фантазиями, планами и перспективами на будущее. Нельзя, конечно, представлять человечество этакой безвинной овечкой. Ему дарованы удивительные способности работать, чувствовать и верить, но умники, уверенные, что знают все лучше остальных, а потому пытающиеся облагодетельствовать человечество своими благими намерениями, призывают прикладывать эти способности то к одному, то к другому. Рената продолжала: "Ты никогда не спрашивал меня, но у меня тоже есть собственные представления. Я считаю, что мы живем в биологическом мире. Я думаю, если человек умер, то он умер, и с этим ничего не поделаешь. Флонзалей того же мнения. Мертвый есть мертвый, так что профессия Флонзалея непреходяща, а я теперь его жена. Флонзалей оказывает обществу практическую услугу. Такую же, как водопроводчик, золотарь или сборщик мусора; он сам так говорит. Но если делаешь людям добро, чаще всего у них возникает против тебя предубеждение. Очень похоже на мою собственную ситуацию. Флонзалей воспринимает клеймо профессии как небольшую издержку и включает ее в счет. А некоторые твои идеи даже хуже того, чем он занимается. У него хотя бы все разложенно по полочкам. Так что хрен редьки не слаще". Тут Рената кривила душой. Эта замечательная женщина, милая моему сердцу тем, что была, с библейской точки зрения, нечистой, наполнила мою жизнь волнующими отступлениями от правил и попранием законов. Если Флонзалей, оскверненный работой с покойниками, столь же мил ее сердцу, почему она не говорит об этом прямо? Как я понял, по пункту В. -- а Рената никогда не говорила, что подразумевает под этим, -- за Флонзалеем числились все те качества, которыми не мог похвастаться я. Это глубоко задело меня, до боли в сердце. Как говорили раньше, она ранила меня в самое уязвимое место. Впрочем, скорее всего, она не утруждала меня изложением рациональных обоснований преимуществ Флонзалея, чтобы побольнее ударить того, кого бросила. Я знал множество чикагских дельцов-мыслителей и достаточно часто слышал философствования богачей. Мне известны эти последователи Бернарда Шоу, их речи можно услышать в обеденные часы на Лейк-шор-драйв: они хотели бы сделать Флонзалея неприкасаемым, мусорщиком, только он унесет их золото с собой в вечность и станет здесь Принцем -- без чего я прекрасно обходился. И все же Рената -- удивительная женщина. Естественно, она хотела покрасоваться передо мной, показать, как хорошо она устроилась. Я потерял удивительную женщину. Без Ренаты я страдал. Она промаршировала мимо в сапогах и плюмаже, в буквальном смысле, и оставила меня в отчаянии разбираться, что и как и как и что делать. А еще -- пытаться разгадать, что скрывается под В. "Ты всегда говорил, будто твоя жизнь сложилась так необычно, что ты не можешь судить о желаниях других людей. Но на самом деле ты не разбираешься в людях, не понимаешь, чего они хотят, -- как не понял, что я хотела только стабильности, -- и никогда не поймешь. Ты выдал себя, когда рассказал мне, как попытался проникнуть в душу маленькой Мэри при покупке десятискоростного велосипеда и потерпел неудачу. Что ж, на некоторое время я отдаю тебе Роджера. Присмотри за ним пока, изучи его желания. Сейчас тебе нужен именно он, а не я. Мы с Флонзалеем собираемся в Северную Африку. На Сицилии не так тепло, как я люблю. Хочу предложить тебе, раз уж ты пытаешься разобраться в чувствах, поразмыслить на досуге над своими отношениями с друзьями: Сатмаром, Свибелом и Такстером. Твое пристрастие к Фон Гумбольдту Флейшеру ускорило крах наших отношений". Когда именно она пришлет за мальчиком, Рената не написала. "Я не могу понять, почему ты, думая, что послан на Землю с особой целью, цепляешься за идею обрести счастье с женщиной или в счастливой семейной жизни. Это либо тупая наивность, либо последнее слово в безумии. Ты, действительно умнейший человек, встречаешь женщину, по-своему умную, и при этом заявляешь, что хочешь всего лишь нежности. Что же, ты сумел окружить меня теплом и очарованием так, что я верила, что была для тебя желанной и нужной. Всегда твой нежный друг". Листок закончился, и письмо тоже. Читая, я не мог сдержать слез. В ту ночь, когда Рената закрыла передо мной дверь, Джордж Свибел говорил о том, как сильно уважает меня за способность страдать от любви в таком возрасте. Сказал, что снимает передо мной шляпу. Но это было виталистическое, юношеское отношение к жизни, вызывавшее презрение Ортеги*, мадридского философа, "Современную тему" которого я как раз читал. Я согласен с ним. И все же в плохонькой спальне третьеразрядного пансиона я вел себя как впавший в детство старый дурень. Моя лысина разрасталась, морщин прибавилось, брови топорщились длинными седыми волосками. Я превратился в брошенного чудаковатого старикашку, позорно пускающего слюни от обиды на красивую шлюху. Я забыл, что мог бы быть Всемирно-Исторической Личностью (своего рода), что, возможно, мне суждено покончить с интеллектуальным сумасбродством нашего времени или сделать что-то такое, что поможет человеческому духу вырваться из гробницы собственного сознания. Если рассматривать побег Ренаты с Флонзалеем, возившимся с трупами, как проявление ее собственных суждений, окажется, что она не слишком задумывалась над моими устремлениями. Наплакавшись вволю, я посмотрел на часы и понял, что минут через пятнадцать с прогулки вернется Роджер. Мы договаривались поиграть в домино. Жизнь поворачивает вспять неожиданно. И вот ты снова садишься за школьную парту. Дожив до шестидесяти, приходится начинать все сначала и учиться понимать желания других. Любимая женщина по зрелом размышлении меняет течение своей жизни и идет своим путем в Марракеш или куда-то еще. Ей не нужен путь, усыпанный розами. Где она ни ступит, розы расцветут и так. Она, конечно же, права. Встречаясь с ней, я напросился на неприятности. Но почему?! Может быть, смысл таких неприятностей в том, чтобы заставить меня углубиться в царство необычных, но необходимых мыслей. Одна из таких необычных мыслей возникла сейчас. И суть ее в том, что красота такой женщины, как Рената, не вполне уместна. И несвоевременна. Ее физическое совершенство куда больше соответствует античной Греции или Высокому Возрождению. А почему этот тип красоты исторически обречен? Потому что он корнями уходит в те времена, когда человеческий дух только начал отделять себя от природы. До этого момента человеку не приходило в голову считать себя чем-то самодовлеющим. Он не отделял себя от природы, оставаясь ее частью. Но с пробуждением разума человек отгородился от нее. Как самостоятельная личность он посмотрел вокруг и увидел сияющую красоту внешнего мира и красоту человеческую. То был священный момент истории -- золотой век. Много веков спустя Возрождение попыталось вернуть в мир это первичное чувство красоты. Только было уже слишком поздно. Разум и дух ушли вперед. Начал развиваться новый тип красоты, более сокровенный. Красота внутренняя, прославленная в живописи и поэзии романтизма, следствие свободного союза человеческого духа с духом природы. Так что Рената -- своеобразный фантом. А моя страсть к ней -- страсть антиквара. Кажется, она и сама это понимала. Посмотрите, как она кривлялась и фиглярничала. Античная красавица или богиня Боттичелли не станет курить сигары. Не сделает ни одного вульгарного жеста даже в ванной. Не заявит во всеуслышанье в картинной галерее: "У этого художника яйца на месте". Она просто не умеет так говорить. Но как жаль! Как мне не хватает Ренаты! Что за прелестная женщина эта плутовка! Хотя она -- пережиток прошлого. Я не могу утверждать, что новый тип внутренней красоты присущ мне. Я всего лишь тупоголовый старый дурень. Но я слышал об этой красоте и знаю, что она грядет. Только вот что с ней делать? Я еще не знаю. Тогда я ждал Роджера. Он мечтал поиграть в домино. А я, усевшись напротив с костяшками в руках, мечтал увидеть в лице ребенка проблеск очарования его матери. * * * Явилась худая датчанка, Ребекка Волстед, и мы пошли в Ретиро. Я шел медленно, а она ковыляла рядом в надвинутой на лоб шляпке-колпаке. На бледном, почти прозрачном лице мелькали горькие гримаски. Она пристала ко мне с подробными расспросами. Интересовалась, почему я так долго просидел в своей комнате. Видно, считала, что я ею пренебрег. Не в социальном смысле. Вел я себя вполне дружелюбно. Я пренебрег ею -- ну, в прямом смысле. Казалось, она хотела сказать, что если бы я предался страсти с ней в постели, она сумела бы, хоть с больным бедром, хоть со здоровым, излечить меня от любых страданий. Но жизнь все-таки чему-то меня научила, и я понимал, что стоит принять ее предложение, и все будет наоборот -- я получу еще одного (и, возможно, сумасшедшего) нахлебника, и только. -- Что вы целыми днями делаете в своей комнате? -- Мне нужно ответить на огромное количество писем. -- Полагаю, вам нужно сообщить людям о смерти вашей жены. Как она умерла? -- Она умерла от столбняка. -- Знаете, мистер Ситрин, я потрудилась посмотреть информацию о вас в справочнике "Кто есть кто в США". -- Зачем вам это понадобилось? -- Не знаю, -- сказала она. -- Интуиция. Ну, прежде всего, хоть у вас американский паспорт, вы ведете себя совсем не так, как настоящий американец. Я почувствовала, что вы не простой человек. -- И обнаружили, что я родился в Аплтоне, штат Висконсин. Так же, как Гарри Гудини, великий еврейский эскапист, -- хотел бы я знать, почему мы с ним решили родиться в Аплтоне? -- А что, у вас был выбор? -- поинтересовалась Ребекка. Лихорадочно бледная, в шляпке-колпаке, ковыляя рядом со мной по испанскому парку, она защищала рационализм. Пока мы говорили, я приноравливался к ее шагу. Я сказал: -- Конечно, наука на вашей стороне. И все же тут есть что-то очень странное, знаете ли. Люди, прожившие на земле от силы лет десять, внезапно начинают сочинять фуги или доказывать сложные математические теоремы. Вероятно, мисс Волстед, мы все-таки можем взять с собой в эту жизнь великое множество возможностей. Историки утверждают, что еще до рождения Наполеона его мать любила посещать поля сражений. Так почему же не может быть, что маленький хулиган задолго до своего рождения выискивал мать, обожающую побоища? То же самое с семьями Баха, Моцарта и Бернулли. Такие семьи, возможно, притягивали музыкальные или математические души. В статье о Гудини я упоминал, что ребе Вайс, отец иллюзиониста, был правоверным венгерским евреем. Однако ему пришлось покинуть родную страну, потому что он дрался на саблях и вообще слыл оригиналом. И потом, как случилось, что Гудини и я, оба из Аплтона, штат Висконсин, так упорно бьемся над проблемой смерти? -- А Гудини бился? -- Да, Гудини отвергал любые формы ограничения и заключения, в том числе и могилу. Он вырывался отовсюду. Его закапывали в землю, а он выбирался наружу. Его топили в ящиках, а он снова выбирался. На него надевали смирительную рубашку и кандалы, подвешивали вверх ногами за лодыжку на флагштоке "Флэтайрон-билдинг"* в Нью-Йорке. Сама Сара Бернар пришла посмотреть, как он выпутается, и пока он высвобождался и перебирался на безопасное место, наблюдала за ним из лимузина, стоявшего на Пятой авеню. Мой друг, поэт, написал об этом балладу "Арлекин Гарри". Сара Бернар была уже очень старой, без ноги, которую пришлось ампутировать. Увозя Гудини в своей машине, она рыдала и вешалась ему на грудь, умоляя вернуть ей ногу. Он мог все! В царской России охранка раздела его догола и заперла в стальном фургоне, где обычно держали ссыльных, отправлявшихся в Сибирь. Он и оттуда освободился. Он бежал из самых защищенных тюрем мира. И каждый раз, возвращаясь домой после триумфального турне, он прямиком шел на кладбище. Ложился на могилу матери, животом на траву, и шепотом рассказывал ей о своих поездках, о том, где был и что делал. Позднее он несколько лет разоблачал спиритов. Раскрывал все секреты медиумов-мошенников. В своей статье я размышлял над тем, а не было ли у него предчувствия холокоста, не работал ли он над способами побега из концлагерей? Ах! Если бы только евреи Европы научились его приемам. Но затем студент-медик в порядке опыта ударил Гудини в живот, и великий человек умер от перитонита. Так что, как видите, никто не может избежать последнего факта материального мира. Весь блеск рациональности, кипучее сознание, самые оригинальное способности ничего не могут поделать со смертью. Но Гудини полностью проработал одну из линий расследования. Вы давно заглядывали в раскрытую могилу, мисс Волстед? -- Сейчас в вашей жизни такой период, что эта патологическая одержимость понятна, -- сказала она. И подняла вверх светящееся горячечной белизной лицо. -- Есть только один выход. Самый очевидный. -- Очевидный? -- Не прикидывайтесь дурачком, -- сказала она. -- Вы знаете ответ. Мы с вами могли бы прекрасно провести время. Со мной вы останетесь свободным -- никаких обязательств. Приходите и уходите, когда вздумается. Мы не в Америке. И все-таки, чем вы занимаетесь в своей комнате? "Кто есть кто" говорит, что вы получили премии как биограф и историк. -- Я готовлю материалы по испано-американской войне, -- сказал я. -- Кроме того, пишу письма. Кстати, мне нужно отправить письмо... Я написал Кэтлин в Белград. О деньгах я не упоминал, но надеялся, что она не забудет о моей доле в опционе на сценарий Гумбольдта. Она говорила о полутора тысячах, и они могли понадобиться мне очень скоро. В Чикаго с меня настойчиво требовали уплаты долга -- Сатмар переслал почту. Оказалось, Сеньора вылетела в Мадрид первым классом. Бюро путешествий просило меня перечислить деньги, и немедленно. Я написал Джорджу Свибелу, спрашивая, продал ли он мои кирмановские ковры, но Джордж никогда не был расторопным корреспондентом. Я знал, что Томчек и Сроул выставят гигантский счет за провал дела, а судья Урбанович позволит Каннибалу Пинскеру возместить расходы из залога. -- Кажется, вы что-то бормочете в своей комнате, -- сказала Ребекка Волстед. -- Уверен, что вы не подслушивали под дверью, -- сказал я. Она вспыхнула, то есть стала еще бледнее, и ответила: -- Пилар говорит, будто вы разговариваете сами с собой. -- Я читаю Роджеру сказки. -- Нет, в это время он в садике. Или вы репетируете роль Серого волка... * * * Что это было за бормотание? Я не мог сказать мисс Ребекке Волстед из посольства Дании в Мадриде, что провожу эзотерические эксперименты, что читаю мертвым. Я и так выглядел достаточно странным. Якобы вдовец со Среднего Запада и отец маленького мальчика, если верить справочнику "Кто есть кто", оказался удостоенным наград биографом и драматургом, кавалером ордена Почетного легиона. Кавалер-вдовец снимал самую плохую комнату в пансионе (рядом с кухонной вентиляционной шахтой). Его карие глаза покраснели от слез, одевался он очень элегантно, хотя одежда заметно пропиталась запахами кухни, с неиссякающим тщеславием пытался прикрыть тонкими седеющими прядями плешь на макушке и приходил в уныние, если понимал, что лысина все-таки блестит в свете лампы. У него был прямой нос, как у Джона Барримора*, однако сходство на этом заканчивалось. Телесная оболочка уже износилась. Кожа под подбородком, за ушами и под грустными добрыми глазами, пытливо смотревшими в сторону, начинала морщиниться. Я всегда рассчитывал на оздоравливающий регулярный секс с Ренатой. Я согласен с Джорджем Свибелом: отказываясь от нормальной сексуальной жизни, нарываешься на неприятности. Вот главный символ веры во всех цивилизованных странах. Но, конечно же, существует текст, утвержающий прямо противоположное, -- у меня всегда отыщется прямо противоположный текст. Этот из Ницше, в нем отстаивается интересная точка зрения, что ум укрепляется воздержанием, так как сперматозоиды вновь поглощаются организмом. А для интеллекта нет ничего лучше. Как бы там ни было, я обнаружил, что у меня начинается тик. Я пропустил несколько партий в пэдлбол в Сити-клубе, но, должен признаться, совершенно не скучал по общению с товарищами по клубу. С ними я никогда не мог обсудить свои мысли. Да и они не раскрывали мне своих, хотя их мысли по крайней мере вполне можно облечь в слова. Мои же совершенно невразумительны, и эта невразумительность крепла день ото дня. Я собирался покинуть пансион, как только Кэтлин пришлет чек, но пока приходилось экономить. Налоговое управление, как сообщил мне Сатмар, возобновило дело относительно моих доходов за 1970 год. Я ответил Алеку, что теперь это проблема Урбановича. Каждое утро меня будил аромат крепкого кофе. Потом появлялся аммиачный запах жареной рыбы, капусты с чесноком и шафраном и горохового супа с окороком. В пансионе "Ла Рока" использовали какой-то тяжелый для желудка сорт оливкового масла, к которому трудно было привыкнуть. Сперва оно даже не задерживалось во мне надолго. Туалет находился в коридоре, а в нем -- высокий холодный унитаз с длинной латунной цепочкой, отливавшей зеленью. Отправляясь туда, я брал с собой плащ, купленный для Ренаты, и накидывал его на плечи, когда садился. Ледяной холод унитаза -- это почти такое же мучение, как стрелы святого Себастиана. Вернувшись в комнату, я делал пятьдесят отжиманий и стойку на голове. Пока Роджер был в детском саду, прогуливался по тихим улочкам, наведывался в Прадо или сидел в кафе. Долгие часы я посвящал медитации по Штейнеру и изо всех сил старался приблизиться к умершим. Мои чувства обострились, и я больше не мог отрицать возможности общения с ними. Но обычный спиритуализм я отверг. Я исходил из того, что в каждом человеке есть ядро вечного. Будь эта проблема умозрительной или логической, я бы решал ее с помощью формальной логики. Но все обстояло не так-то просто. Мне приходилось иметь дело с извечным намеком. И этот намек мог быть либо устойчивой иллюзией, либо глубоко скрытой истиной. Интеллектуальную респектабельность добропорядочных образованных людей я стал презирать всем сердцем. Признаю, что опирался на презрение и тогда, когда не мог разобраться с эзотерическими текстами. Потому что у Штейнера находились пассажи, от которых у меня сводило зубы. Я говорил себе, что они дурацкие. А потом убеждался, что это поэзия и глубочайшее видение. Я продвигался вперед, разбирая все, что он говорил о жизни души после смерти. И кому какое дело, что я с собой делаю? Пожилой человек с раненым сердцем предается медитации среди запахов кухни, а в туалете набрасывает на плечи плащ Ренаты -- кого касается, что делает с собой такой человек? Странность жизни в том, что чем больше ты ей сопротивляешься, тем сильнее она придавливает тебя. Чем больше ум противостоит ощущению странности, тем больше он ошибается. А что, если однажды ему придется сдаться на милость этих самых странностей? Кроме того, я не сомневался, что материальный мир бессилен объяснить самые тонкие желания и ощущения человека. Я согласен с умирающим Берготтом* из романа Пруста. Обыденный жизненный опыт не подводит никакого фундамента под Добро, Истину и Красоту. Но чудаковатое высокомерие мешало довериться респектабельному эмпиризму, в котором меня воспитывали. Слишком много под ним подписалось дураков. Люди не особенно удивляются, когда заговариваешь с ними о душе и духе. Как странно! Никто не удивляется. Кроме критически мыслящих, искушенных людей. Возможно, моя способность отстраняться от собственных слабостей и нелепостей характера означает, что я в какой-то степени мертв? Эта отстраненность стала своеобразным отрезвляющим опытом. Иногда я думал, как, должно быть, отрезвляет мертвых прохождение через врата смерти. Ни тебе еды, ни кровообращения, ни дыхания. Не имея возможности гордиться физическим существованием, потрясенная душа, несомненно, становится более чуткой. Я понял, что мертвые с непривычки идут ощупью и страдают от своего невежества. Особенно на первых порах, когда душа, страстно привязанная к телу, перепачканному землей, внезапно отделяется и ощущает тело примерно так же, как люди продолжают чувствовать свои ампутированные конечности. Новопреставленные видят все, что с ними случилось, всю свою жалкую жизнь от начала до конца. И изнывают от боли. А дети, умершие дети в особенности, -- они не могут покинуть своих живых и остаются невидимками рядом с теми, кто их любил и оплакал. Именно для этих детей и нужны ритуалы -- хоть что-то ради детей, ради бога! Те, кто умирают взрослыми, подготовлены лучше, они приходят или уходят более разумно. Усопшие работают в подсознании каждой живой души, и некоторые из наших высших замыслов, вероятно, подсказаны ими. Ветхий Завет велит совсем не иметь дел с мертвыми, и это, утверждает учение, связано с тем, что на первом этапе душа после смерти входит в сферу необузданных чувств, отдаленно схожую с кровеносной и нервной системами. Контакт с умершими из этой сферы может пробудить примитивные инстинкты. Например, как только я начинал думать о Демми Вонгел, меня обуревала страсть. Я всегда видел ее красивой и обнаженной, такой, какой она бывала во время оргазма. Обычно оргазм у нее был судорожным и многократным, а лицо отчаянно краснело. Демми всегда несла в себе элемент преступления, ну а я -- элемент соучастия, нечестивого сотрудничества. На меня нахлынули сексуальные ассоциации. Вот, например, Рената, с Ренатой никогда не было и тени насилия. Она всегда улыбалась и вела себя, как куртизанка. А мисс Дорис Шельдт всегда оставалась маленькой девочкой, этаким белокурым ребенком, хотя ее профиль ясно указывал, что в глубине души это настоящий Савонарола и что рано или поздно Дорис превратится во властную маленькую женщину. Самым очаровательным в мисс Шельдт был легкомысленный смешок, сопровождавший пик наслаждения. А наименее симпатичным -- ее жуткий страх перед беременностью. Она боялась, что ночью, пока она нежится в объятьях обнаженного мужчины, какой-нибудь шальной сперматозоид разобьет ей жизнь. В общем, возникает впечатление, что нормальных людей нет и не бывает. Вот почему я искал знакомства с душами умерших. В них должно быть несколько больше бесстрастия. Я все еще находился на стадии подготовки, даже не инициации, и не мог надеяться установить связь со своими усопшими. И все же я решил попробовать, потому что их тяжкий жизненный опыт иногда сильно помогает ускорить духовное развитие живых. Вот я и пытался ввести себя в необходимое для такого контакта состояние, сосредоточившись преимущественно на родителях, Демми Вонгел и Фон Гумбольдте Флейшере. В книгах говорилось, что реальное общение с покойными -- возможное, хотя и трудное дело, требующее дисциплины, бдительности и четкого осознания, чтобы самые слабые импульсы могли пробиться и достучаться. Страсти должны контролироваться чистыми намерениями. Насколько я знал, пока что мои намерения были чисты. Души умерших жаждут покинуть чистилище и познать истину. Из пансиона "Ла Рока" я слал им свои самые напряженные мысли со всей теплотой, на какую был способен. Я говорил себе, что пока не поймешь, что Смерть, как ожесточившийся террорист-повстанец, хватает тех, кого ты любишь, и если не трусить и не поддаваться терроризму, как делают сейчас цивилизованные люди во всех сферах, что касается их жизни, придется добиваться и спрашивать, рассматривать каждую возможность, искать всюду и все испробовать. Вопросы к умершим должны быть проникнуты искренним чувством. Абстрактные мысли не проходят. Чтобы достичь тех, кому предназначены, они должны пройти через сердце. Лучшее время, чтобы вопрошать умерших, наступает в последнее мгновение сознания, перед сном. А умершим легче всего проникнуть к нам, когда мы только проснулись. Это единственные ценные для души мгновения -- остальные восемь часов, которые мы проводим в постели между этими мгновениями, просто чистая биология. Единственная оккультная особенность, к которой я так и не смог привыкнуть, заключалась в том, что вопросы, которые мы задаем, возникают не у нас, а в душах умерших, которым они адресованы. Когда мертвые отвечают, на самом деле отвечает наша душа. Такое зеркальное отображение трудно понять. Я очень долго размышлял над этим. Так я и провел в Мадриде январь и февраль, читал вполголоса полезные тексты умершим, пытаясь приблизиться к ним. Вы, должно быть, думаете, что это стремление приблизиться к мертвым ослабило мой ум, если оно изначально не было порождением умственной слабости. Нет. Хоть мне не на кого сослаться, но говорю вам, мой разум только укрепился. Во-первых, я, кажется, вновь обрел независимую и индивидуальную связь с мирозданием, со всей иерархией бытия. Говорят, что душа цивилизованного и разумного человека свободна, но на самом деле она очень сильно ограничена. Хотя формально человек верит, будто наделен полной свободой и, следовательно, что-то из себя представляет, на деле он чувствует себя крайне незначительным. Но если допустить, каким бы это ни казалось странным, бессмертие души, тогда свобода от бремени смерти, которое сейчас несет на сердце каждый, как и освобождение от всякой одержимости (деньгами или сексом), покажется великолепной возможностью. Предположим, некто думает о смерти не так, как договорились думать о ней все разумные люди в своем строгом реализме. В результате он приобретет столько силы, что не будет знать, что с ней делать. Ужас смерти сдерживает эту энергию, но если ее выпустить, человек может пытаться облагодетельствовать других, ничуть не смущаясь своей неисторичностью, нелогичностью, мазохистской пассивностью и слабоумием. И тогда это благо окажется сродни мученичеству некоторых американцев (вы сами поймете, кого я имею в виду), просвещенных поэзией в школе, а позднее засвидетельствовавших триумф собственной полезности (недоказуемой и малореальной), совершив самоубийство -- в высоком стиле, единственно достойном поэтов. Разоряясь в чужой стране, я почти не волновался. Проблема денег не имела практически никакого значения. Меня беспокоило, что я, лжевдовец, в долгу перед женщинами пансиона за их помощь с Рохелио. Ребекка Волстед с ослепительно белым лицом стояла у меня над душой. Она хотела со мной переспать. Но я просто продолжал свои занятия. Иногда я думал: "О, эта глупая Рената, разве она не видела разницы между гробовщиком и будущим пророком". Я надевал купленный для нее плащ, более теплый, чем пальто из шерсти викуньи, что дал мне Джулиус, и выходил на улицу. И с первым глотком свежего воздуха Мадрид казался мне драгоценным камнем и шедевром -- воодушевляющие запахи, прекрасные перспективы, привлекательные лица, морозно-зеленые зимние краски парка, прочерченные вертикальными линиями дремлющих деревьев, и дрожащие пары, выдыхаемые людьми и животными. Мы с Роджером ходили, держась за руки. Он очень сдержанный, симпатичный малыш. Когда мы вместе бродили по Ретиро среди темно-зеленых газонов холодных оттенков, маленький Роджер почти убедил меня, что в некотором смысле душа -- творец собственного тела, и я подумал, что могу ощутить, какая работа идет у него внутри. Время от времени мы почти ощущаем, что находимся рядом с человеком, который каким-то чудесным образом существовал еще до того, как его создали физически. В раннем возрасте эта невидимая работа по созиданию духа, возможно, все еще продолжается. Довольно скоро архитектура маленького Роджера устоится, и это необычное существо сделается самым заурядным и скучным или таким же разрушительным, как его мать и бабушка. Гумбольдт часто говорил о том, что называл миром домашнего очага, миром Уордсворта, Платона, пока на него не пала тень заточения. Очень возможно, что это весьма вероятный исход, когда надвигается скука. В одеждах высшей личности, со слогом высокой культуры и прочими соответствующими атрибутами Гумбольдт стал скучен. Сотни тысяч людей носят сейчас это одеяние возвышенной нищеты. В высшей степени ужасная порода образованных ничтожеств и интеллектуальных зануд самого тяжелого калибра. Мир никогда не видел ничего подобного. Бедный Гумбольдт! Какая ошибка! Что ж, возможно, он сможет сделать еще одну попытку. Когда? Через несколько столетий его дух может вернуться. А пока я буду помнить его -- милого и щедрого человека с золотым сердцем. То и дело я брался за бумаги, которые он мне оставил. Как сильно он верил в их ценность! Я скептически вздохнул, расстроился и сложил их обратно в его портфель. * * * Время от времени внешний мир врывался ко мне известиями с разных концов света. Самым желанным было бы письмо от Ренаты. Я жаждал узнать, что она раскаивается, что Флонзалей ей наскучил, что она в ужасе от своего поступка, что ей противны отвратительные привычки этого гробовщика, и проигрывал в уме сцену великодушного прощения. Раздражаясь, я не сомневался, что самое большее через месяц этот миллионер-бальзамировщик ей наскучит. В злобно-подавленном состоянии я думал, что, в конце концов, всем известно еще с античных времен, что равнодушие и деньги -- весьма устойчивое соединение. А подмешай к этой смеси еще и смерть, самый сильный закрепитель в мире, -- выйдет и вовсе нечто невиданно прочное. К тому времени я вычислил, что молодожены уже покинули Марракеш и догуливают медовый месяц в Индийском океане. Рената всегда твердила, что мечтает провести зиму на Сейшельских островах. Втайне я верил, что смогу излечить Ренату от ее пристрастий. Но вдруг вспомнил, разя себя этим воспоминанием, что Гумбольдт тоже всегда желал девушкам добра, а они постоянно сбегали, и ту фразу, что он сказал о Джинни, подруге Демми: "Мед из морозильника... Холодная сладость не липнет к рукам". Но Рената не писала. Она сосредоточилась на новых отношениях, а за Роджера, пока я за ним присматривал, можно было не волноваться. В "Рице" я забрал открытки, адресованные ребенку. Я угадал. Марокко задержало парочку ненадолго. Открытки пестрели марками Эфиопии и Танзании. Роджер получил, кроме того, еще и несколько открыток от отца, который катался на лыжах в Аспене* и Вейле. Так что Кофриц прекрасно знал, где его сын. Из Белграда мне написала Кэтлин, сообщить, как она обрадовалась, получив от меня весточку. У нее все прекрасно. Наша встреча в Нью-Йорке была чудесной и незабываемой. Она очень хочет встретиться снова и вскоре по пути в Альмерию на съемки фильма собирается заглянуть в Мадрид. Надеется сообщить мне очень приятные новости. Никакого чека к письму она не приложила. Очевидно, Кэтлин и представить не могла, насколько остро мне нужны деньги. Я так долго считался человеком преуспевающим, что подобные мысли никому не приходили в голову. Ближе к середине февраля пришло письмо от Джорджа Свибела, и Джордж, прекрасно осведомленный о моем материальном положении, тоже не упоминал о деньгах. Оно и понятно: его письмо пришло из Найроби, так что он не получал ни моих воплей о помощи, ни просьб о продаже восточных ковров. Вот уже месяц как он блуждал по Кении в поисках бериллиевых залежей. Или речь шла о жиле? Я предпочитал думать о залежах. Отыщи Джордж залежи, и я, как его полноправный партнер, навсегда избавился бы от материальных забот. Конечно, при условии, что суд не изыщет возможности отобрать у меня и это. Судья Урбанович по какой-то причине решил стать моим смертельным врагом. Вознамерился обобрать меня до нитки. Кто его знает почему, но что есть, то есть. Джордж писал следующее: "Наш друг из музея Филда не смог отправиться вместе со мной. Бен просто не подходит для этого дела. Он стонет даже от жизни в своем пригороде. Бен как-то пригласил меня на воскресный обед, так что я собственными глазами видел его чертову жизнь. И мне она такой уж ужасной не показалась. Жена у него толстая, но с виду добродушная, симпатичный пацан, типичная теща, английский бульдог и попугай. Он говорит, что теща живет только на миндальных колечках и какао. Должно быть, она ест по ночам, во всяком случае, он сам ни разу не видел, чтобы она взяла в рот хоть крошку чего-нибудь другого, ну ни разу за пятнадцать лет. А я подумал, и чего он разоряется? Его двенадцатилетний сын изучает историю Гражданской войны, и вместе с отцом, попугаем и бульдогом они составляют что-то вроде клуба. Кроме того, у Бена прекрасная профессия -- присматривать за ископаемыми, и каждое лето они с сыном отправляются на поиски и привозят новые окаменелости. Так чем же он недоволен? Ради воспоминаний о старых добрых временах я взял его в дело, но в Восточную Африку со мной поехал другой человек. Честно говоря, мне не хотелось ехать одному. А тут меня пригласила на обед Наоми Лутц, чтобы познакомить с сыном, ну с тем, что написал несколько статей в местную газету о том, как бросил наркотики. Я прочитал статьи, и молодой человек показался мне действительно интересным. А тут Наоми предложила, почему бы, говорит, тебе не взять его с собой? Ну я и подумал, что мальчишка может оказаться хорошей компанией". Я прерываюсь, чтобы заметить -- Джордж Свибел всегда считал, что у него особый дар общения с молодыми людьми. На него они никогда не смотрели как на забавного старикашку. Джордж гордится своей готовностью понять ближнего. С кем он только ни дружит. Его принимают в свой круг и золотая молодежь, и черные, и цыгане, и масоны, и бедуины, и вожди всех племен, которые он когда-либо посетил. У чужеземцев он имеет огромный успех, мгновенно сходится с людьми, они приглашают его посетить их кров и винный погреб и скоротать время в их узком семейном кругу. Уолт Уитмен дружил с ломовыми извозчиками, степенными землекопами и хулиганами, Хемингуэй -- с итальянскими пехотинцами и испанскими тореадорами, а Джордж проделывал то же самое в Юго-Восточной Азии, в Сахаре и Латинской Америке, в общем везде, куда бы его ни заносило. При любой возможности он отправлялся в очередную экспедицию, и аборигены сразу становились его братьями и сходили по нему с ума. Он писал далее: "На самом деле Наоми хотела, чтобы мальчишка поехал с тобой. Помнишь, мы договаривались встретиться в Риме? Но когда я уже собрался выезжать, Сатмар все еще не получил от тебя никакой весточки. Мои знакомые в Найроби уже поджидали нас, и тогда Наоми умолила меня взять с собой ее сына, Луи, -- мол, ему необходимо влияние зрелого мужчины, а ее приятель, с которым она пьет пиво и ходит на хоккей, не может помочь и на деле только добавляет проблем с мальчишкой, -- вот я и расчувствовался. Подумал, что мне все равно хочется подробнее узнать об истории с наркотой и что у пацана есть характер, если он сам соскочил (как говорили в наше время). Наоми подала хороший обед, много еды и напитков, я размяк и сказал этому бородатому Луи: "Ладно, малыш, встречаемся в аэропорту О'Хэр, рейс такой-то и т.д., в четверг, в половине шестого". Я сказал Наоми, что обратно отправлю его с тобой. Она хорошая старушка. Думаю, лет тридцать назад тебе следовало бы на ней жениться. Она -- наш человек. Наоми с благодарностью обняла меня и расплакалась. Итак, в четверг в нужное время этот худой молодой бородач болтался около выхода на посадку в кедах и футболке. Я говорю ему: "Где твоя куртка?", а он мне: "А зачем в Африке куртка?" Я ему: "Где твой багаж?" А он хмыкнул и заявил, что любит путешествовать налегке. Наоми заплатила только за билет. Пришлось отдать ему часть моей экипировки. В Лондоне ему понадобилась ветровка. Я сводил его в сауну, чтобы согреть, накормил еврейским обедом в Ист-Энде. Пока что мальчишка казался мне подходящей компанией и много чего рассказывал мне об истории с наркотиками. Чертовски интересно. Мы отправились в Рим, из Рима в Хартум и из Хартума в Найроби, где нас должен был встретить мой друг Эзикиел. Но не встретил. Он был в поле, искал бериллий. Вместо него приехал кузен Эзикиеля Тео -- замечательный высокий чернокожий мужик, стройный, как балерина, но черный-черный, просто антрацит. Луи сказал: "Тео клевый. Вот поднаторею в суахили и побухчу с ним". Ладно, давай. На следующий день мы взяли напрокат микроавтобус "фольксваген" в немецком турагенстве, где работает жена Эзикиеля. Это она четыре года назад организовала мне поездку. Потом я купил одежду для экспедиции и даже пару замшевых сапог для Луи, чтобы ходить по пескам, железнодорожные каски, темные очки и еще много всякой всячины, и мы двинулись в степь. Я понятия не имел, куда мы направляемся, но быстро нашел с Тео общий язык. Честно говоря, я был счастлив. Знаешь, у меня всегда было чувство, что Африка -- это колыбель человеческой цивилизации. Это ощущение появилось у меня после предыдущего путешествия, когда в Олдувайском ущелье я познакомился с профессором Лики*. Он полностью убедил меня, что первые люди появились именно здесь. Я и сам интуитивно понимал это, потому что чувствовал себя в Африке так, будто возвратился домой. Но даже если я ошибаюсь, все равно здесь приятнее, чем в Чикаго, и по мне лучше встретиться со львами, чем раз проехаться в общественном транспорте. В выходные, перед тем, как я выехал из Чикаго, было зарегистрировано двадцать пять убийств. Я и думать не хочу, сколько же их произошло на самом деле. Последний раз, когда я ехал в надземке Джексон-Парк, двое гадов вырезали бритвами карман на брюках у третьего, а тот делал вид, что спит. Я был одним из двух десятков свидетелей. А что я мог сделать? Перед отъездом из Найроби мы завернули в зоопарк-сафари и видели, как львица прыгает на дикую свинью. Восхитительное зрелище. Потом мы двинулись в путь и уже вскоре неслись в тени великолепных больших деревьев типа с воздушными корнями, в лицо нам била густая красная пыль проселочных дорог, а все чернокожие, казалось, спят на ходу, наверное, потому, что их одеяния похожи на ночные рубашки и пижамы. Мы могли заехать в какую-нибудь деревушку, где множество аборигенов под открытым небом строчили что-то на старых ножных машинках "Зингер", снова отправлялись в путь, продвигались среди огромных, похожих на соски термитников. Ты знаешь, как мне импонирует дружеское, теплое общение, и с этим чернокожим Тео я провел лучшие мгновения жизни. Мы с ним сразу подружились, зато начались проблемы с Луи. В городе он держался еще так-сяк, но как только мы выехали в степь, его как подменили. Не знаю, что происходит с этим детьми. Хилые они, больные, или что? Поколение шестидесятых, которым сейчас лет по двадцать восемь, уже сплошь инвалиды и старые кошелки. Если его не трогать, он так и будет трупом лежать весь день. Стоило нам, уставшим как собаки, заехать в какую-нибудь деревеньку, и этот парень, который все время бегал мочиться и ныл часа два подряд, начинал требовать молоко. Серьезно. Гомогенизированное американское молоко в бутылке! Он всю жизнь его пил, и отсутствие молока доводило его до отчаяния. Оказывается, легче избавиться от пристрастия к героину, чем к молоку. Звучит это достаточно невинно и даже забавно, почему бы ребенку из округа Кук, штат Иллинойс, не любить свое дурацкое молоко? Но я тебе скажу, Чарли, через два дня после отъезда из Найроби все это стало невыносимым. Он узнал у Тео, как будет "молоко" на суахили, и как только на горизонте показывались какие-нибудь лачуги, высовывался из окна и начинал выкрикивать это проклятое слово: "Мизуа! Мизуа! Мизуа! Мизуа!", пока машину подбрасывало на ухабах. Можно было подумать, что он сейчас загнется без дозы. Только откуда местным известно про его проклятое мизуа? Они показывали несколько маленьких жестяных коробочек из-под английского чая и не могли понять, чего он хочет, они ведь никогда не видели даже стакана молока. Местные старались как могли, наливая тонкой струйкой сгущенку, а я чувствовал... Честно говоря, мне было стыдно. Разве так ведут себя в путешествии по диким местам? Через несколько дней этот тощий типчик, патлатый и бородатый, с острым носом и совершенно бессмысленным взглядом камня на камне не оставил от взаимопонимания. У меня пошатнулось здоровье. Начались острые колики в боку, и я никак не мог найти удобной позы, чтобы сидеть или даже лежать. Внутри все воспалилось и стало чувствительным -- просто ужас! Я старался приспособиться к природному окружению, первобытной жизни, к животным и тому подобное. Я искал блаженства. Даже видел это блаженство перед собой, как знойное марево над дорогой, но не мог ухватить его. Я сам к чертям все запорол, а все потому, что захотел побыть добрым дядей. С каждым днем становилось все хуже и хуже. Эзикиел оставлял нам сообщения, и Тео сказал, что мы через несколько дней его нагоним. Только я до сих пор не видел никаких следов бериллия. Эзикиел, вероятно, совершал пеший обход всех бериллиевых залежей. На своем микроавтобусе мы туда добраться не могли. Для этого нужен "лендровер" или джип. У Эзикиела джип был. Вот так мы и продвигались вперед, время от времени натыкаясь на какой-нибудь туристский отельчик, где Луи требовал мизуа и утаскивал лучшие куски. Если мы брали сэндвичи, он тут же выхватывал мясо, а мне доставался только сыр и консервированный колбасный фарш. Если в отеле оказывалась горячая вода, он лез мыться первым и не оставлял мне ни капли, одни лишь потеки грязи. Когда он вытирался полотенцем, его тощий зад вызывал у меня одно желание -- садануть его толстенной палкой или на худой конец дать ха-арошего пинка. Развязка наступила, когда он пристал к Тео, чтобы тот обучил его суахили. Первое, что он пожелал узнать, было, естественно, "... твою мать". Чарли, на суахили и близко нет ничего похожего. Но Луи не мог поверить, что в самом сердце Африки не существует подобного выражения. Он сказал мне: "Господи, но это же Африка! Этот Тео, верно, прикалывается. Неужели эту тайну нельзя открыть белому человеку?" Он поклялся, что не вернется в Америку, не узнав этого выражения на суахили. А все дело в том, что Тео никак не мог понять, о чем идет речь. Он прекрасно понял первое слово, обозначающее половой акт. И последнее тоже -- мать. Но соединить эти слова в фразу оказалось выше его понимания. Несколько дней Луи пытался вытянуть из него ответ. Наконец, однажды вечером до Тео дошло. Он сложил эти два слова в фразу. Но когда до него дошел грубый смысл этого выражения, он подскочил, кинулся к микроавтобусу, схватил монтировку и врезал Луи по первое число. Сначала парень получил довольно сильный удар в плечо и чудом не покалечился. Я испытал некоторое удовлетворение, но надо было их разнять. Пришлось повалить Тео на землю, прижать коленом его руку и держать за голову, пока он не поостыл. Я сказал, что они просто друг друга не поняли. Однако Тео такое ужасное кощунство по отношению к матери шокировало настолько, что с тех пор он ни разу больше не заговорил с Луи. Ну а Луи так скулил и жаловался на больное плечо, что я больше не мог гнаться за Эзикиелем. Решил вернуться в город и подождать его там. По правде говоря, мы сделали большой крюк и теперь находились всего в восьмидесяти -- ста километрах от Найроби. Я так и не сумел высмотреть ничего похожего на залежи бериллия. И пришел к выводу, что Эзикиел собирает, или, может, даже подворовывает бериллий там и сям. В Найроби я сводил мальчишку на рентген. Перелома не было, но доктор наложил на плечо повязку. Перед тем как отвезти его в аэропорт, мы посидели в уличном кафе, где он вылакал несколько бутылок молока. С него было достаточно. Под влиянием цивилизации отказавшийся от своего древнего наследия Найроби стал каким-то ненастоящим. Луи заявил: "Все, баста. Я возвращаюсь домой". Я отобрал у него экипировку, которую купил для экспедиции, и отдал Тео. Затем Луи заявил, что хочет привезти Наоми африканские сувениры. Мы пошли в магазин для туристов, и он купил смертоносное уродливое копье масаи. В Чикаго он должен был прилететь в три часа ночи. Я знал, что у него в карманах пусто. "Как ты доберешься домой из О'Хэра?" -- спросил я. "Как-как, позвоню маме", -- ответил он. "Не буди мать. Возьми такси. С этим дурацким копьем ты не поймаешь попутку на Мангейм-роуд". Я дал ему двадцать долларов и отвез в аэропорт. И впервые за весь месяц радовался, глядя, как он в одной рубашке, без куртки, с перевязанной рукой всходит по трапу с ассегаем для матери. И наконец со скоростью около тысячи миль в час он унесся в Чикаго. Теперь о бериллии. Эзикиел привез его целый мешок. Мы пошли к английскому юристу, чьи координаты дал мне Алек Сатмар, и попытались заключить сделку. Эзикиел требовал оборудования примерно на пять тысяч долларов, "лендровер", грузовик, ну и прочее. "Ладно, -- сказал я. -- Мы становимся партнерами, и я оставляю этот чек у юриста: он выплатит его, как только ты передашь документы на право владения рудником". В любом случае ни документов, ни доказательств того, что эти образцы добыты законным путем, ждать не приходится. Сейчас я собираюсь на побережье, хочу посмотреть старинные города, где занимались работорговлей, и попытаться оправиться от этого двойного кошмара в виде ребенка Наоми и несостоявшейся сделки с бериллием. К сожалению, в Африке еще процветает мошенничество. Не думаю, что Эзикиел и Тео до конца откровенны. Сатмар прислал мне твои координаты на адрес своего коллеги в Найроби. Найроби еще фантастичней, чем всегда. Деловая часть города больше похожа на Скандинавию, чем на Восточную Африку. Сегодня я еду ночным поездом в Момбасу. Возвращаюсь домой через Аддис-Абебу и, может быть, через Мадрид. Искренне твой". * * * Когда я сосредоточенно выбирал кости из мерлузы, чтобы Роджер не подавился, в столовую вошла Пилар и, приблизив ко мне прикрытую длинным фартуком грудь, прошептала, что меня спрашивает какой-то американский джентльмен. Я обрадовался. Хоть какое-то развлечение. За два с лишним месяца ко мне ни разу никто не приходил. Может, это Джордж? Или Кофриц приехал за Роджером? Пилар в жестком фартуке, с мягкой улыбкой на бледном лице глядела на меня большими карими глазами, источала запах пудры, но вела себя чрезвычайно сдержанно. Поверила ли она хоть на мгновение в историю вдовца? Понимала ли она, что я тем не менее испытываю неподдельную печаль и у меня есть причины одеваться в траур? -- Пригласить сеньора в comedor1 на чашечку кофе? -- спросила Пилар, переводя взгляд с меня на ребенка и снова на меня. Я ответил, что поговорю с посетителем в гостиной, если она будет столь добра, что посидит с сироткой и заставит его съесть рыбу. Затем я прошел в гостиную, которую почти никогда не использовали, заставленную пыльной плюшевой мебелью. Там специально поддерживали полумрак, как в часовне, и раньше мне не доводилось видеть ее при естественном освещении. Но сейчас гостиную заливал солнечный свет, освещая стены, увешанные картинами на религиозные сюжеты и антикварными вещицами. Под ногами без всякого порядка лежали собиравшие пыль, никуда не годные коврики. Все это производило впечатление давно минувшей эпохи, унесшей с собой чувства, вызванные ею к жизни, вместе с теми, кто эти чувства испытывал. Мой гость стоял у окна, прекрасно понимая, что я, ослепленный мутным от пыли потоком солнечных лучей, не могу видеть его лица. Пыль кружилась повсюду. И я в этом пылевом вихре напоминал аквариумную рыбку в пузырьках воздуха. Мой гость продолжал раздвигать шторы, чтобы впустить побольше солнечного света, и тем самым поднимал в воздух новые клубы вековой пыли. -- Ты? -- изумился я. -- Да, -- ответил Ринальдо Кантабиле, -- это я. А ты думал, я в тюрьме? -- Думал и хотел. И надеялся. Как ты меня нашел и чего тебе надо? -- Злишься на меня? Ладно, признаю, тот эпизод был не очень. Но я пришел, чтобы возместить тебе ущерб. -- Так вот ради чего ты явился. Единственное, что ты можешь для меня сделать, это убраться ко всем чертям. Так будет лучше всего. -- Говорю же, я пришел помочь, -- сказал он. -- Знаешь, когда я был ребенком, моя бабушка с Тейлор-стрит лежала в гробу в точно такой же гостиной, заставленной цветами. Вот уж не думал, что снова увижу комнату, настолько забитую всяким старым хламом. Ладно, это проблемы Чарли Ситрина. Взгляни на эти ветки, принесенные в вербное воскресенье лет пятьдесят назад. Их вонь слышна даже на лестнице, а ты, помнится, брезгливый. Однако, похоже, здесь тебе все идет на пользу. Ты классно выглядишь -- лучше, честное слово. Никаких темных кругов под глазами, как в Чикаго. Знаешь, что я думаю? Пэдлбол для тебя слишком большая нагрузка. Ты здесь один? -- Нет, с сыном Ренаты. -- С сыном? А она где? -- Я не ответил. -- Ясно, она тебя бросила. Ты разорился, а она не из тех, кто согласится жить в таких жалких меблирашках. Небось спуталась с кем-то другим, а из тебя сделала няньку. Или сиделку, как говорят англичане. Вот наглость! А на кой тебе черная повязка? -- Я назвался вдовцом. -- Во мошенник, -- осклабился Кантабиле. -- Что мне в тебе и нравится. -- Не знал, что еще выдумать. -- Я не собираюсь тебя закладывать. Думаю, это ужасно. Только не понимаю, как ты умудрился вляпаться в такое дерьмо. Ты ж такой умный, такой важный, друг поэтов и сам в некотором роде поэт. Можно, конечно, и вдовцом побыть и даже пожить в такой дыре, как эта, но максимум пару дней, а ты тут уже два месяца, и этого я уже не понимаю. Такой энергичный парень. Помнишь, как мы с тобой шли на цыпочках по мосткам того небоскреба -- шестидесятый этаж, ветер такой, что с ног сбивает, -- разве это пустяки? Честно говоря, я думал, тебе не хватит пороху. -- Я испугался. -- Но идею прочувствовал. Но я хотел сказать тебе что-то более важное: вы с этим поэтом Флейшером -- просто потрясающая команда. -- Когда ты вышел из тюрьмы? -- Ты что, смеешься? Когда это я был в тюрьме? Ты совсем не знаешь свой город. Любая польская девочка, едва конфирмовавшись, знает больше, чем ты со всеми своими книгами и наградами. -- Тебе достался ловкий адвокат. -- Наказания считай что нет. Суды в него больше не верят. Судьи понимают, что ни один здравомыслящий человек не станет разгуливать по Чикаго без крыши. Да, Кантабиле такой. Обрушивается, как ливень, словно попутный ветер, подгонявший его самолет, каким-то образом вселился в него самого. Высокий, холеный, франтоватый, он каждый раз приносил с собой ощущение неиссякаемых возможностей и бесшабашного риска -- я назвал это шансоватостью. -- Я только что из Парижа, -- продолжал он, бледный, темноволосый, довольный. Беспокойные глазки поблескивали из-под бровей, сходившихся на переносице, как гарда кинжала, а нос с несколько толстоватым кончиком был совершенно белым. -- Ты сечешь в галстуках. Как тебе этот? Я купил его на рю Риволи. Одет он был потрясающе элегантно: костюм из двойного трикотажа, похожего на габардин, и черные туфли из кожи ящерицы. Когда Ринальдо смеялся, на висках и скулах бились жилки. Кантабиле всегда пребывал в одном из двух настроений -- либо благодушествовал, как сейчас, либо сыпал угрозами. -- Тебе Сатмар сказал, где я? -- Если бы Сатмар смог запихнуть тебя в магазинную тележку, он бы продал тебя по кусочкам на Максвелл-стрит. -- Сатмар по-своему неплохой парень. Время от времени я резко о нем отзываюсь, но ты же знаешь, я его очень ценю. А про девушку-клептоманку ты все выдумал. -- Выдумал, ну и что из того? Это вполне могло оказаться правдой. А твой адрес я узнал не от него. Люси узнала его у вдовы Гумбольдта. Она звонила в Белград что-то там перепроверить. Она уже заканчивает работу. -- Какая упорная. -- Тебе стоит прочесть ее диссертацию. -- Ни за что, -- отрезал я. -- Почему? -- обиделся он. -- Она умная. А вдруг ты узнаешь что-нибудь новенькое. -- Возможно. -- А-а, ты больше не хочешь ничего слышать о своем приятеле? -- Считай что так. -- Но почему? Потому что он выдохся и сорвался? Потому что этот знаменитый миляга пустил на ветер все свои таланты и оказался жалким неудачником, свихнувшимся бездельником, так что черт с ним? -- Я не стал отвечать. Не видел смысла обсуждать это с Кантабиле. -- А если я скажу, что твой дружок Гумбольдт добился успеха, уже лежа в могиле? Я и сам поговорил с этой Кэтлин. Хотел задать ей несколько вопросов, думал, она знает ответы. Кстати, она только о тебе и говорит. Вот где настоящий друг. -- Так что там про успех после смерти? О чем вы с ней беседовали? -- Обсуждали один киносценарий. Тот самый, который ты пересказывал нам с Полли в своей квартире перед Рождеством. -- Про северный полюс? Про Амундсена, Нобиле и Кальдофредо? -- Кальдофредо, об этом я и говорю. Кальдофредо. Это ты написал? Или Гумбольдт? Или оба? -- Вместе. Это была такая дурацкая игра. Мы так веселились. Ребячество. -- Слушай, Чарли, мы должны заключить предварительное соглашение, достичь взаимопонимания. Я уже взял на себя часть ответственности, вложил деньги, потратил силы, кое с кем договорился. Я имею право минимум на десять процентов. -- Чуть позже спрошу тебя, что ты такое мелешь. Но сначала расскажи мне о Стронсоне. Что с ним произошло? -- Никогда больше не говори о Стронсоне. Забудь про него. -- Кантабиле помолчал, а потом выкрикнул: -- Чертов Стронсон! -- Его, должно быть, слышали во всем пансионе. Затем Ринальдо несколько раз дернул головой, словно ствол пушки после выстрела. Но потом взял себя в руки, вытянул манжеты рубашки и произнес уже совершенно иным тоном: -- Ах, Стронсон. В его контору ворвались взбешенные люди, которых он обжучил. Но его там не было. Думаю, ты понял, что у него были проблемы покрупнее. Он профукал деньги мафии. И попал к ним в кабалу. Пришлось ему делать все, что они велели. Ну и с месяц назад пришло время расплачиваться. Ты читал о чикагской краже во "Фрексо"? Нет?! Сенсационное ограбление! Ну а теперь догадайся, кому пришлось лететь в Коста-Рику, чтобы припрятать большой чемодан, набитый долларами? -- Стронсона поймали? -- Полиция Коста-Рики засадила его в тюрьму. Он и сейчас там. Чарли, ты сможешь доказать, что именно ты и Фон Гумбольдт Флейшер написали этот сценарий про Кальдофредо? Как раз об этом я спрашивал Кэтлин. У тебя есть какие-нибудь доказательства? -- Думаю, да. -- Вижу, тебе интересно, в чем тут дело. Объяснение весьма странное, Чарли, ты не поверишь. Но прежде, чем я объясню, давай договоримся. Все очень сложно. Я тоже принял участие. Выработал план. Заинтересовал нужных людей. И делал это только ради нашей дружбы. Взгляни сюда, я подготовил бумагу и хочу, чтобы ты ее подписал. -- Он выложил передо мной какой-то документ и добавил: -- Не торопись. -- Очередной контракт. Терпеть не могу таких вещей. Что ты хочешь, Кантабиле? Я ни разу за свою жизнь не дочитал до конца ни единого контракта. -- Но ведь подписывал? Небось, целыми сотнями. Так подпиши и этот. -- Господи! Кантабиле, ты опять начинаешь изводить меня. Я только-только начал чувствовать себя в Мадриде более-менее сносно. Успокоился. Окреп. И тут появляешься ты. -- Стоит тебе разнервничаться, Чарли, как ты становишься невменяемым. Постарайся взять себя в руки. Ради бога, я здесь для того, чтобы оказать тебе большую услугу. Ты что, мне не доверяешь? -- Фон Гумбольдт Флейшер тоже однажды задал мне такой вопрос, и я ответил: "А разве я доверяю Гольфстриму, Южному магнитному полюсу, орбите или Луне?" -- Чарльз, -- чтобы успокоить меня, он называл меня полным именем, -- ну к чему эти нервы? Во-первых, это разовая сделка. Мне как агенту она гарантирует регулярные выплаты -- десять процентов, если общая сумма составит меньше пятидесяти тысяч долларов, пятнадцать от следующих двадцати пяти тысяч и, соответственно, двадцать от остального при потолке в сто пятьдесят. Короче, как ни крути, больше двадцати штук я не получу. Неужели это так много? Я же делаю это ради тебя, так, для удовольствия, болван ты этакий. Как будто тебе есть что терять. Кто ты? Ты чертова нянька в испанском пансионе. За последние недели я настолько отстранился от мира, наблюдая за ним с заоблачных высот, что воспринимал все довольно спокойно. А этот бледноносый, будоражащий, пронырливый и настырный Кантабиле вернул меня к действительности на все сто процентов. Я сказал: -- В какой-то момент, Ринальдо, я почти обрадовался твоему приезду. Мне всегда нравились люди, которые знают, чего хотят, и ведут себя самоуверенно. И сейчас я счастлив сообщить тебе, что ничего не подпишу. -- И даже не прочтешь? -- И не подумаю. -- Вот дурень! Да если бы я действительно был гадом, я бы сейчас ушел и позволил тебе прошляпить кучу денег. Ладно, давай заключим устное соглашение. Я предлагаю тебе сто тысяч долларов. Я все устраиваю, а ты обещаешь мне десять процентов. -- От чего? -- Такое впечатление, что ты читаешь "Тайм" или "Ньюсуик" только в очереди к зубодеру. На экраны вышел сенсационный фильм, гвоздь сезона. На Третьей авеню очередь за билетами выстроилась почти на три квартала. В Лондоне и Париже то же самое. И знаешь, как называется фильм? "Кальдофредо"! И снят он по сценарию, который написали вы с Гумбольдтом. Он принесет миллионы. -- По тому же сценарию? Ты уверен? -- В Нью-Йорке мы с Полли пошли в кино и оба вспомнили, о чем ты рассказывал нам в Чикаго. Можешь не верить мне на слово. Посмотри сам. -- Фильм идет в Мадриде? -- Нет, тебе придется съездить со мной в Париж. -- Ну, нашего главного героя действительно звали Кальдофредо. Он один из выживших после крушения в Арктике дирижабля Умберто Нобиле? -- Ест человечину! Русские уличают его в каннибализме! Возвращается в деревушку на Сицилии! Становится продавцом мороженого! Все дети в деревне от него без ума. -- Ты хочешь сказать, что кто-то слепил что-то порядочное из этой белиберды? Кантабиле заорал: -- Да они воры! Жулики! Мошенники! Эти сволочи обокрали тебя! Сняли фильм по твоему сценарию. Как он вообще оказался у них? -- Все, что я знаю, -- сказал я, -- так это то, что Гумбольдт передал наброски какому-то Отто Клински в здании РКА. Он рассчитывал, что тот сможет передать их парикмахеру сэра Лоуренса Оливье через родственника какой-то уборщицы, матери подружки миссис Клински. Неужели они действительно попали к Оливье? Он играет главную роль? -- Нет, ее исполняет какой-то другой англичанин, кто-то вроде Чарльза Лоутона* или Питера Устинова*. Чарли, фильм просто шикарный. Если мы сможем доказать ваше авторство, мы возьмем этих сволочей тепленькими. Я так и сказал им, ты понимаешь, что я готов искрошить их на мелкие кусочки. Я настроен поотрывать им яйца и взбить в пену. -- Когда дело доходит до угроз, с тобой никто не сравнится, -- заметил я. -- Придется припереть их к стенке, чтобы не тянуть резину в суде. Нам нужно быстрое решение вопроса. Какие у тебя есть доказательства? -- Гумбольдт сам себе отправил копию сценария заказным письмом, -- объяснил я. -- Это письмо никто никогда не вскрывал. -- У тебя оно есть? -- Да, я нашел его среди бумаг вместе с запиской, где все объяснено. -- А почему он просто не оформил авторские права? -- В таких случаях это единственный способ. Но совершенно законный. Гумбольдт наверняка наводил справки. Его всегда консультировало больше юристов, чем весь Белый дом. -- Эти киносволочи не нашли для меня времени. Теперь посмотрим, кто кого. Наш следующий шаг, -- сказал он, -- лететь в Париж. -- Наш? -- Беру расходы на себя. -- Но я не хочу никуда лететь. Мне даже здесь не следует находиться. После обеда я обычно запираюсь у себя в комнате. -- Зачем? Просто сидишь? -- Да, сижу и погружаюсь в себя. -- Вот чертов индивидуалист, -- фыркнул Ринальдо. -- Да нет же, я стараюсь увидеть и услышать внешний мир изнутри, избавившись от всех внутренних помех, будто из пустого, совершенно безмолвного сосуда. -- И ты думаешь, от этого будет какая-то польза? -- Согласно учебнику, если сидеть достаточно спокойно, в конце концов завеса, скрывающая весь внешний мир, каждый цветок, каждое животное, каждое действие, спадет и откроет немыслимые тайны -- это цитата. Он уставился на меня своими бойкими глазками из-под изогнутых бровей. -- Черт возьми, уж не собираешься ли ты превратиться в одного из этих трансцендентальных извращенцев? Невозможно получать удовольствие просто от того, что сидишь тихо. -- Я получаю огромное удовольствие. -- Едем со мной в Париж. -- Ринальдо, я не хочу ехать в Париж. -- То ты встаешь на дыбы, то тебе на все плевать, но всегда не там, где нужно. У тебя все перевернулось с ног на голову. Поехали в Париж, посмотришь фильм. Да это же от силы день-два. Остановишься в "Георге V" или в "Мерис". Чем и укрепишь наши позиции. Я нанял двух хороших адвокатов, француза и американца. Мы вскроем запечатанный конверт при свидетелях, давших присягу. А может, даже в американском посольстве в присутствии торгового и военного атташе. Так что давай, Чарли, собирай вещички. Через два часа самолет. -- Нет, не думаю, что мне это нужно. У меня действительно не осталось денег, но сейчас без денег я чувствую себя гораздо лучше, чем когда бы то ни было с деньгами. Кроме того, не хочу бросать малыша. -- Перестань вести себя так, как будто ты его родная бабушка. -- И вообще, я не люблю Париж. -- Не любишь Париж? Что ты против него имеешь? -- Предубеждение. Париж для меня -- город-призрак. -- Ты рехнулся. Тебе позарез нужно взглянуть, какие очереди выстроились на Елисейских полях за билетами на "Кальдофредо". Это же твой успех. Он наполнит тебя таинственной силой -- словишь кайф. Я понимаю, ты злишься, что французы сделали тебя каким-то низкосортным рыцарем, и воспринимаешь это как личное оскорбление. Или, может, ты ненавидишь их из-за Израиля? Или из-за их поведения в прошлую войну. -- Что за чепуха? -- Стоит мне представить твои мысли, и меня прямым ходом заносит в какую-нибудь чепухню. Иначе я и за миллион лет не въеду, почему для тебя Париж -- город-призрак. По-твоему, стали бы старички из чикагского городского совета переезжать в город-призрак, чтобы просаживать состояния, сколоченные на взятках? Брось, Чарли, вечером мы будем есть утятину в "Серебряной башне". -- Нет, от такой пищи меня мутит. -- Ладно, тогда давай я отвезу тот конверт, который Гумбольдт сам себе отправил. -- Нет, Кантабиле, этот вариант мне тоже не нравится. -- Но какого черта? -- Потому что тебе нельзя доверять. У меня есть еще одна копия этого сценария. Можешь взять ее. А я готов написать письмо. Нотариально заверенное письмо. -- Не пойдет. -- Если твои друзья захотят посмотреть оригинал, пусть приезжают ко мне в Мадрид. -- Ну ты и доставучий, -- вздохнул Кантабиле. -- Мне уже хочется лезть на стену, -- он бросил на меня яростный взгляд. А потом предпринял новую попытку сохранить благоразумие: -- Помнится, у Гумбольдта остался какой-то родственник? Я спрашивал у Кэтлин. Старенький дядя на Кони-Айленде. А я и забыл про Вольдемара Уолда! Бедный старик, тоже живет среди кухонных запахов, в жуткой комнатушке. Безусловно, его надо было спасать из дома престарелых. -- Да, у него есть дядя, -- подтвердил я. -- А как же его интересы? Послать их к черту только потому, что не любишь Париж? Заплатишь горничной, чтобы присмотрела за ребенком. Это большое дело, Чарли. -- Ладно, наверное, я должен ехать, -- сдался я. -- Вот разумные слова. -- Пойду сложу вещи. * * * И мы полетели. Тем же вечером мы с Кантабиле, раздобыв билеты, ожидали на Елисейских полях, пока нас впустят в огромный кинотеатр рядом с рю Марбеф. Даже для Парижа погода была скверной. Шел мокрый снег. Я чувствовал, что одет слишком легко, что подметки на туфлях протерлись и я промочил ноги. Очередь оказалась довольно плотной, молодежь веселилась, но мы с Кантабиле раздражали друг друга. Запечатанный конверт Гумбольдта заперли в гостиничной камере хранения, а мне выдали номерок. Вот из-за этого латунного кружочка Ринальдо со мной и повздорил. Он намеревался положить номерок в свой карман в знак того, что является моим законным представителем. -- Отдай номерок мне, -- требовал он. -- Не отдам. Чего ради? -- У меня он будет в большей сохранности. Это моя работа. -- Я сам справлюсь. -- Будешь вытаскивать платок и потеряешь его, -- кипел Ринальдо. -- Ты никогда не думаешь о том, что делаешь. Ты рассеянный. -- Номерок будет у меня. -- И с контрактом ты повел себя мерзко. Даже не прочитал, -- пробурчал он. По шляпе и по плечам барабанили льдинки. Повсюду витал ненавистный мне запах французских сигарет. Над нами висела огромная освещенная реклама с изображением Отуэя в роли Кальдофредо и итальянской актрисы Сильвии Соттотутти, или что-то в этом роде, в роли его дочери. В какой-то степени Кантабиле оказался прав: любопытное переживание -- стоишь под мокрым снегом никому не известным источником всеобщего внимания, и появляется ощущение, будто где-то рядом бродит призрак. После двух месяцев мадридского уединения здесь, в туманном блеске Елисейских полей, среди кружащихся снежных комьев я чувствовал себя вероотступником. В мадридском аэропорту я купил "Интимные дневники" Бодлера, чтобы почитать в самолете и защититься от бесконечной болтовни Кантабиле. У Бодлера нашелся любопытный совет: если вы получили письмо от кредитора, напишите пятьдесят строчек о каком-нибудь далеком от земного предмете, и вы спасены. То есть подразумевалось, что vie quotidiente1 гонит нас прочь от земли, но еще более глубокий смысл в том, что настоящая жизнь протекает на границе между здесь и там. Настоящая жизнь -- это мост между здесь и там. Вот Кантабиле, например, целиком и полностью здесь и поминутно подтверждает это. Сейчас он скандалил. Его трясло из-за того, что я не отдал ему номерок. Он едва не сцепился с ouvreuse2, которая показала нам наши места. Она возмутилась смехотворными чаевыми, которые дал ей Ринальдо. Взяла Кантабиле за руку и шлепнула монетку ему на ладонь. -- Ах ты, сука! -- взвился Ринальдо и хотел было броситься за ней по проходу. Я его удержал: -- Успокойся! Я снова оказался среди французской публики. В прошлом году в апреле мы с Ренатой ходили в этот же кинотеатр. А до того я был в Париже в 1955 году. Но быстро понял, что это место не для меня. Я не мог удовольствоваться теми крохами любви, что достаются здесь иностранцам; тогда я еще не отошел после смерти Демми. Впрочем, время для таких воспоминаний было неподходящим. Начинался фильм. Кантабиле прошептал: -- Проверь карман, номерок еще там? Если ты его потерял, нам крышка. -- Он на месте. Успокойся, -- ответил я. -- Дай его мне, чтобы я мог спокойно посмотреть фильм, -- попросил он. Это требование я пропустил это мимо ушей. Грянула музыка, и фильм начался. Пошли кадры в стиле хроники двадцатых годов: вот первое покорение Северного полюса Амундсеном и Умберто Нобиле, они на дирижабле перелетают из Скандинавии на Аляску. В фильме снялись превосходные комедийные актеры, прекрасно подобранные. Я получал огромное удовольствие. Великолепное зрелище. Мы смотрели, как папа благословляет экспедицию, как Муссолини произносит с балкона речь. Конкуренция между Амундсеном и Нобиле перерастает во вражду. Девочка вручает Амундсену букет -- Нобиле вырывает его. Амундсен отдает приказы -- Нобиле их отменяет. На дирижабле норвежцы пререкаются с итальянцами. Постепенно за этой ретроспекцией обнаруживается старый Кальдофредо, живущий в древней сицилийской деревушке. Воспоминания накладываются на повседневную жизнь дружелюбного старичка, любимого детьми мороженщика и любящего отца Сильвии Соттотутти. В молодости Кальдофредо вместе с Нобиле участвовал в двух полярных перелетах. Третий, которым руководил один Нобиле, закончился трагедией. Дирижабль разбился над арктическим морем. Экипаж расшвыряло по льдинам. Те, кто выжил, посылали радиограммы, и русский ледокол "Красин" поспешил им на помощь. Пьяный в дым Амундсен получает телеграмму с сообщением о катастрофе на очередном банкете -- если верить Гумбольдту, который знал все и вся, этот норвежец пил как сапожник. Амундсен тут же объявляет, что организует экспедицию по спасению Нобиле. Все шло в точности, как мы придумали много лет назад в Принстоне. Амундсен нанимает самолет. Ругается с французским пилотом, который предупреждает, что самолет опасно перегружен. Но Амундсен приказывает взлетать, несмотря ни на что. Самолет падает в море. Меня потрясло, насколько сильной оказалась комедийная трактовка сцены катастрофы. Я вспомнил, что мы с Гумбольдтом никак не могли договориться именно по этому эпизоду. Гумбольдт настаивал, что эпизод должен быть максимально смешным. Тут так и было. Самолет тонул. И тысячи людей смеялись. Интересно, понравился бы Гумбольдту этот фильм? Следующая часть фильма была моей. Это я провел исследование и написал сцены, в которых спасенный Кальдофредо в ярости мечется по палубе "Красина". Грех каннибализма слишком тяжел для него, он не может его вынести. К неописуемому удивлению русского экипажа, он ведет себя как безумец, выкрикивает какую-то чушь. Огромным ножом Кальдофредо кромсает стол, пытается выпить крутой кипяток, бьется головой о переборки. Матросы с трудом связывают его. Корабельный доктор, движимый подозрением, делает Кальдофредо промывание желудка и под микроскопом обнаруживет человеческие ткани. Это я написал большой эпизод, где Сталин приказывает выставить на Красной площади банку с содержимым желудка Кальдофредо под громадными транспарантом, бичующим людоедский капитализм. Это я обрисовал бешенство Муссолини при этом известии и спокойствие только что отобедавшего в Белом доме Кальвина Кулиджа, собравшегося часок соснуть. Я! Все это родилось в моей голове в Принстоне, штат Нью-Джерси, двадцать лет назад. Правда, это не слишком большое достижение. Оно не разнеслось эхом по всем пределам вселенной. Оно не побороло жестокость и бесчеловечность, не сделало мир чище и ни от чего его не уберегло. И все же что-то в этом было. Фильм доставлял удовольствие сотням тысяч, миллионам зрителей. Конечно, фильм великолепно поставили, и Джордж Отуэй блестяще сыграл роль Кальдофредо. Этот Отуэй, англичанин лет тридцати пяти, сильно напоминал Гумбольдта. Когда я глядел, как он кидается на стены каюты, точно спятившая мартышка в обезьяннике, как с душераздирающим безумством бьется о переборки, меня пронзила мысль, что точно так же, наверное, Гумбольдт сражался с полицией, когда его силой увозили в "Бельвю". Ах, бедный Гумбольдт, воинственный разгневанный рыдающий вопящий Гумбольдт. Расцвет, погубленный в зародыше. Какие краски не открылись миру, завянув у него в груди. Сверхъестественное сходство между мечущимся по каюте Отуэем и Гумбольдтом оказалось непереносимым, и я всхлипнул. А зал затрясся в восторженном хохоте. Кантабиле шеп