очень острые вопросы об Уортоне. - Он что-нибудь слышал об этой истории? - Думаю, что да, дядя. - Кто мог рассказать ему об этом? Ведь это ужасно жестоко. - Я не знаю, поняли ли вы из моих слов, что такое этот жирный Видик, его адвокат. У него какие-то свои отношения с Уортоном. Он негодяй. - Он не показался мне негодяем. Обыкновенный плут, но это, по-моему, нормально для делового человека. - Он - дерьмо. Папа думает о нем бог знает что. Он выиграл для папы большое дело против страховой компании. Я вам говорю, они разговаривают по телефону пять-шесть раз в день. Этот Видик меня ненавидит. - Откуда ты знаешь? - Я чувствую. Он считает меня балованной дрянью. Вокруг папы всю жизнь крутятся людишки, которые пытаются убедить его, что он зря сделал меня материально независимой, это мне вредно. Вы знаете эту песню: слишком баловал и совсем распустил. - Может, он и вправду был слишком снисходителен? - Если и был, то больше ради себя, дядя. Вы совершаете действия не только ради себя, а папа жил как бы через меня. Вы можете это понять. Мужчины, думал Сэммлер, часто грешат в одиночку; женщины редко грешат без партнера. И хотя, возможно, Анджела не вполне добросовестно объясняла таким образом отцовскую щедрость, может, и была у Элии некоторая склонность к тайной похоти? И не Сэммлеру было отрицать такую возможность. Положение было отчаянное. Это артериальное вздутие в мозгу у Элии, может быть, давно уже влияло на его сознание - отдельные капли падают до начала ливня. Сэммлер верил в предчувствия, а что могло стимулировать эротические мечты сильнее предчувствия смерти? Собственные сэммлеровские сексуальные импульсы (даже и сегодня не вполне исчезнувшие) были, впрочем, совершенно иными. Но он умел уважать разницу в склонностях. Он не судил о других по себе. Вот хотя бы Шула - в ней нет volupte. Но в ней есть что-то другое. Конечно, она не была дочерью богача, а ведь деньги, доллары, имеют несомненную сексуальную притягательность. Но даже Шула, хоть она и побирушка, и чокнутая, раньше все же ничего не воровала. И вдруг она совершила нечто похожее на штуки негра-карманника. Сильные течения захлестывали всех с черной стороны. Дитя, негр, краснокожий - простодушный Семинола - противопоставлялся развращенному Белому человеку. Миллионы цивилизованных людей жаждали бесконечного, стихийного, примитивного, раскрепощенного благородства, в них вдруг высвобождались незнакомые галопирующие импульсы, и они достигали своей странной цели - повальной сексуальной негризации. Человечество позабыло о былом терпении. Оно требовало все возрастающего нагнетания страстей, немедленно отвергая действительность, не чреватую драматизмом, - как в эпосе, трагедиях, комедиях и фильмах. У Сэммлера даже зародилось предположение, что возросшее, по сравнению с восемнадцатым веком, значение тюремного заключения было каким-то образом связано со все большей нетерпимостью к любому ограничению свободы. Наказание должно соответствовать состоянию духа, оно должно быть скроено по мерке души, применительно к ее насущным потребностям. Именно там, где была обещана наиболее безграничная свобода, было больше всего тюрем. Все же очень интересно знать: действительно ли Элия делал аборты, чтобы услужить своим старым дружкам из мафии? На этот счет Сэммлер не имел мнения. Ему просто нечего было сказать. Он знал, что Элия не стремился быть врачом. Он терпеть не мог свою врачебную практику. Но он выполнял свой долг. А ведь даже врачи сегодня не свободны от сексуальных связей со своими пациентками. Прижимаются к женщинам чувствительными частями. Врачи, нарушающие клятву, чтобы не отстать от своей эпохи. И Шула тоже - совершая кражу, Шула шагала в ногу с беззакониями эпохи. И вовлекала в эти беззакония отца. И возможно, Элия, с зажимом в горле, не хотел отставать от эпохи; он высылал вместо себя Анджелу, чтобы она испытала все, что положено. Принимай все, как оно есть, - твоя жизнь уже однажды почти закончилась. Кто-то впереди, несущий свет, споткнулся, закачался, и Сэммлер подумал, что все кончено. Однако он до сих пор был жив. Нельзя сказать, что он "выпутался", ибо выражение "выпутался" подразумевает некое действие - а действия было очень мало. Его унесло сначала из Кракова в Лондон, затем из Лондона в Заможский лес и в конце концов в Нью-Йорк. В результате всего этого он приобрел привычку обобщать увиденное. Он стал специалистом по кратким выводам. Кратким выводом из рассказа Анджелы было то, что она оскорбила своего умирающего отца. Он рассердился, и она хотела, чтобы Сэммлер замолвил за нее словечко. Она боялась, что Элия выбросит ее из завещания и отдаст свои деньги на благотворительность. В свое время он дал много денег на Вейцмановский институт. На этот мыслетанк, как они называют его, в Реховоте. А может, она опасалась, что отец оставит все деньги ему, дяде Сэммлеру, ведь он был так близок Элии. - Вы поговорите с папой, дядя? - Насчет этого... этой твоей истории? Это зависит исключительно от него. Сам я эту тему затрагивать не стану. Я не думаю, что он только сейчас понял, какой образ жизни ты ведешь. Не знаю, что он извлекал из этого для себя, - соучаствуя, как ты предполагаешь. Он не так глуп, чтобы не понимать, что если дать молодой женщине вроде тебя полмиллиона долларов на жизнь в Нью-Йорке, то она будет развлекаться как может. Большие города - всегда блудницы. Разве это не общеизвестная истина? Вавилон, например, был блудницей. O La Reine aux fesses cascadantes. С помощью пенициллина Нью-Йорк выглядит почище. Не встретишь лиц, источенных сифилисом, с провалившимися носами, как в древние времена. - Папа так вас уважает. - И ты хочешь использовать это уважение? - Сейчас против меня ополчились все старейшие, злейшие, глубочайшие сексуальные предрассудки. - Бог знает, что у него на уме, - сказал Сэммлер. - Может, это всего лишь одна его мука среди многих других. - Он наговорил мне ужасных вещей. - Но ведь твое мексиканское приключение не первое? - сказал Сэммлер. - Конечно же, твой отец многое знал и прежде. Он надеялся, что ты выйдешь замуж за Хоррикера и прекратишь этот эротический балаган. - Пойду гляну, может, он проснулся, - сказала Анджела. Ее тяжелое тело было облечено в наряд. Ноги, открытые до верхнего предела ляжек, были, пожалуй, чересчур полны, почти что неуклюжие. Лицо под маленькой кожаной шапочкой в эту минуту было бледное, припухлое. Когда она поднялась с пластикового кресла, в теплом вечернем воздухе за ней взметнулась волна ее запаха. Какое сочетание низкой комедии и высокого драматизма! Богиня и потаскушка! Великая грешница! Как это должно раздражать несчастного Элию. Какая переоценка ценностей! Какая невыносимая путаница чувств и мыслей! Анджела явно была недовольна Сэммлером. Недовольная, она удалилась. Пока она шла к дверям, он вспомнил, когда он в последний раз видел такую шляпку. Это было в Израиле, во время Шестидневной войны, которую он видел. Именно - видел. Это было так, будто он присутствовал на спектакле - в толпе других зрителей. Они примчались в мощных автомобилях, он и другие представители пресс-группы, и наблюдали танковый бой внизу с какой-то точки на горе Хермон - внизу, в плоской долине, словно в обзорной чаше. Там, где они стояли, мистер Сэммлер и другие израильские и неизраильские корреспонденты, они были в безопасности. Битва разворачивалась в двух, а то и более милях от них. Танковые колонны маневрировали в облаках пыли. Бомбы срывались с далеких самолетов, крохотных, как насекомые. Можно было видеть, как посверкивали на свету их крылья при развороте, потом раздавался взрыв и стремительно вырастали кусты дыма. Издали доносился рев моторов - тяжелая поступь танков. Можно было слышать мельчайшие голоса войны. Затем еще две машины взобрались к ним снизу, припарковались рядом с другими, и оттуда выскочили кинооператоры. Это были итальянцы, paparazzi, как кто-то объяснил, они привезли с собой трех девиц в модных нарядах. Эти девицы вполне могли явиться прямо с Карнаби-стрит или с Кингс-роуд в своих фальшивых ресницах, мини-юбках и туфлях на платформе. Они были настоящие англичанки, мистер Сэммлер слышал, как они разговаривали, и на одной была в точности такая шляпка, как сейчас на Анджеле, с узором, похожим на след от зубов гончей собаки. Девицы не имели ни малейшего представления, куда они попали и что здесь происходит, они продолжали ссориться с возлюбленными, которые улеглись прямо в дорожную пыль со своими кинокамерами. Они снимали битву, рубахи вздернулись у них на спинах. Девицы были в ярости. Вполне возможно, что их умыкнули с виа Венето, даже не объяснив толком, куда летит самолет. Затем швейцарский корреспондент, низкорослый, но мускулистый, с кустистой кудрявой белокурой бородкой, сплошь увешанный кино- и фотокамерами, начал, просто чтобы убить время, жаловаться израильскому капитану, что этим девицам совсем не место на фронте. Сэммлер слышал, как он выкрикивал свой протест сквозь зубы, которые были у него мелкие и гнилые. Место, где они расположились, раньше подверглось бомбардировке. Не совсем ясно было почему. Похоже, для этого не было никаких военных резонов. Однако земля вокруг была вся изрыта большими воронками, все еще черными от копоти разрывов. - Пусть по крайней мере спрячутся в воронки, - настаивал швейцарец. - Что? - В эти лисьи норы, в норы. Ведь сюда может залететь другой снаряд. Нельзя же им слоняться по дороге! Просто нельзя, понимаете? - Это был несносный маленький человечек. Его война разрушалась от присутствия этих глупых девиц в модных нарядах. Израильскому офицеру пришлось сдаться. Он загнал девиц в обожженные взрывом воронки. Оттуда торчали только их головы и плечи. Они еще недостаточно испугались, чтобы перестать сердиться, но постепенно начинали пугаться все больше. Слегка ошеломленные всем происшедшим, размалеванные для любовных приключений, они начали задыхаться и краснеть под гримом; одна из них тихо заплакала, на глазах превращаясь в пожилую женщину. Вокруг девиц топорщилась блестящая черная бахрома - стебли травы, забрызганные порохом. Происходили и другие события, не менее странные. Среди корреспондентов был отец Невилл, корреспондент иезуитской газеты. На нем был маскировочный костюм из вьетнамских джунглей - весь в желтых, черных, зеленых полосах и разводах. Для кого-то он писал - то ли для газеты Тулсы, штат Оклахома, то ли Линкольна, штат Небраска? Сэммлер до сих пор должен ему десять долларов, его долю за такси, которое они наняли, чтобы от Тель-Авива добраться до Сирийского фронта. Но он не взял адреса отца Невилла. Может, следовало настойчивее искать этот адрес? По дороге с Дальнего Востока отец Невилл заехал в Афины, посмотреть на Акрополь, и там до него дошли сведения о новой войне, куда он немедленно отправился. Его большие болотные ботинки были просторны, как галоши. Отец Невилл сильно потел в своем брезентовом боевом наряде. У него были зеленые глаза, волосы, коротко стриженные по-флотски, и багрово-красные щеки. Далеко внизу сновали танки, и клубы желтого дыма заволакивали землю. Оттуда доносились обрывки взрывов. Сейчас в приемной мистер Сэммлер зашевелился и поднялся со стула. К нему обращался Уоллес, который вошел из ровного света коридора в освещенный лампой квадрат приемной. - Анджела говорит, что папа еще спит. У вас, конечно, не было случая поговорить с ним насчет чердака? - Нет, не было. Уоллес был не один. За его спиной стоял Эйзен. Уоллес и Эйзен были знакомы. Насколько хорошо? Любопытный вопрос. Во всяком случае, знакомы довольно давно. Они познакомились, когда Уоллес после его неудачной попытки конного путешествия по Центральной Азии и после его ареста русскими властями отправился в Израиль, где он жил у кузена Эйзена. Там Уоллес подготовил подборку материалов (чтобы сразу же приступить к работе) для эссе, доказывающего, что скоропалительная модернизация Израиля разрушительна для Ближнего Востока, ибо арабы к ней не подготовлены. Пагубна. Уоллесу, несомненно, необходимо было противостоять сионизму Элии. Однако Эйзен, не очень вдумчивый, нисколько не подозревал о стремительно разраставшейся (и столь же быстро угасшей) страсти Уоллеса к арабам, подавал ему кофе в постель, поскольку тот был занят работой. Уоллес был только что освобожден из советской тюрьмы благодаря Гранеру и сенатору Джавитсу, а Эйзен побывал в руках у русских и хорошо знал, что это такое. Он хотел, чтобы Уоллес отдохнул, он был рад прислуживать ему. Он научился проворно передвигаться, несмотря на искалеченные ноги. Довольно ловко приспособился. Шарканье его беспалых ступней по полу хайфской квартиры когда-то безумно раздражало Сэммлера. Он не мог бы выдержать и двух часов в обществе кудрявого улыбчивого красавчика Эйзена. А вот Уоллес, глядя мимо Эйзена, спокойно протягивал худощавую волосатую руку за поданным в постель кофе. И десять дней провалялся в постели Эйзена после освобождения из советской тюрьмы. Русские выслали его в Турцию, из Турции он прилетел в Афины. А из Афин он, как впоследствии отец Невилл, прибыл в Израиль. Там его ждал Эйзен, чтобы ухаживать за ним преданно и нежно. - Кого я вижу! Мой дорогой тесть! Отчего Эйзен так сиял - от удовольствия при виде Сэммлера или само пребывание в Нью-Йорке (впервые в жизни) делало его счастливым? Он был весело возбужден, но скован в движениях - его новый американский костюм слегка жал ему под мышками и в шагу. Уоллес, по всей видимости, таскал его уже по этим отвратным магазинам мужских мод типа Варни. А может, водил в один из магазинов, где торгуют одеждой унисекс. Этот псих уже напялил карминно-алую рубаху и повязал вокруг шеи ядовито-оранжевый галстук толщиной с бычий язык. Нескончаемо звучал его наводящий тоску смех, ярко сверкали его отличные зубы, не поврежденные сталинградской осадой, не тронутые голодом, пока он пробирался по Карпатам и Альпам. Такие зубы заслуживали более разумной головы. - Как приятно опять с вами встретиться, - сказал Эйзен Сэммлеру по-русски. Сэммлер спросил по-польски: - Как вы поживаете, Эйзен? - Вы не захотели навестить меня в моей стране, так я приехал повидать вас в вашей, - сказал Эйзен. Так начать разговор, типично по-еврейски, с упрека, мог любой нормальный человек. Дальше пошло хуже. "Я приехал в Америку, чтобы начать новую карьеру". Он сказал это по-русски: карьера. Затянутый в тесные джинсы - конечно, пользуясь его неопытностью, ему всучили какую то старую заваль, - сверкая переливами карминно-алым, ядовито-оранжевым и томатно-бурым (на ногах красные английские башмаки до щиколоток), с гривой давно не стриженных кудрей, стекающих на плечи и нахально сводящих на нет шею, он, несомненно, стремился приобрести новый облик, переосмыслить свое бывшее Я. Он больше не был жертвой гитлеровского и сталинского режимов; умирающим от голода костлявым существом, не имевшим ничего, кроме хромоты, безумия и лихорадки, которого когда-то вывезли из лагеря на Кипре, выбросили в израильские пески, а затем обучили языку и ремеслу. Но кто может указать выздоравливающему, где ему следует остановиться? Теперь он стремился стать художником. Избежав уничтожения, перестав быть пушечным мясом, а то и просто объектом для удара по голове киркой или ломом (Эйзен рассказывал, что сам видел это прежде, чем перебрался с территории, оккупированной нацистами, в русскую зону: людей незначительных, не стоящих того, чтоб на них тратить пулю, убивали просто ударом лопаты), он желал подняться выше - к господству над миром. С помощью своего искусства. Он хотел вдохновенно обратиться к человечеству. Указать ему путь на универсальном языке цветов и красок. Ура, слава Эйзену, порхающему с вершины на вершину! Пусть краски его палитры были серее свинца, чернее угля и краснее скарлатинной сыпи, пусть его наброски с натуры были дважды мертвы, все равно автобус, который привез его из аэропорта Кеннеди, казался ему лимузином, толпы на шоссе приветствовали его, как славного астронавта, и он созерцал свою Карьеру, сверкая влажной многозубой улыбкой, полыхая в отчаянном экстазе. (Ибо, что может быть лучшей парой русской Карьере, чем истинно русский Экстаз?) Они с Уоллесом уже затеяли какой-то совместный бизнес. Эйзен начал рисовать ярлыки для кустов и деревьев. Они показали Сэммлеру образцы ярлыков: "Quercus" и "Ulmus", выведенные жирным витиеватым готическим шрифтом. Другие надписи, сделанные с иностранным наклоном, которому Эйзен научился в гимназии, выглядели аккуратнее. Эйзен был школьником, когда началась война, и высшего образования не получил. Сэммлер постарался сказать что-нибудь безобидное и соответствующее, хотя мазня Эйзена вызвала у него отвращение. - Все это еще нужно подправлять и переделывать, - сказал Уоллес, - но идея сама по себе удивительно хороша. Как раз для зелени, правда? - Ты что, всерьез собираешься этим заняться? Уоллес ответил решительно, с некоторой даже язвительностью (показав при этом ямочку на щеке) по поводу сомнений старика: - Очень даже всерьез, дядя. Более того, завтра я собираюсь попробовать несколько самолетов в Вестчестере. Я возвращаюсь сегодня ночью на старую квартиру. - А твои права пилота все еще действительны? - А чего им быть недействительными? - Что ж, это должно быть очень увлекательно и приятно - начинать новое дело с друзьями и родственниками. А что у вас здесь, Эйзен? На запястье Эйзена, прикрученная шнуром, болталась тяжелая брезентовая сумка. - Здесь? Некоторые мои работы в разной стадии завершенности, - ответил Эйзен. Он опустил сумку с размаху на стеклянную крышку стола, сумка забренчала, загрохотала и опала. - Ты что, делаешь пресс-папье? - Это не пресс-папье. Конечно, вы можете употреблять их для этой цели, уважаемый тесть, но вообще-то это медальоны. Обидеть Эйзена было невозможно, он получал такое удовольствие, говоря о своих творениях. Он начал закатывать глаза и показывать свои несравненные зубы, словно вдыхал какое-то ароматическое снадобье, приглаживая ладонями кудри над ушами. - Я изобрел кое-что для улучшения процесса литья, - сказал он. Он пустился было в технологические объяснения на русском языке, но Сэммлер перебил его: - Ты напрасно тратишь время, Эйзен. Я не знаю этой терминологии. Металл был шероховатый, цвета бронзы с примесью бледной желтизны, подцвеченный сульфидами под фальшивое золото. Эйзен сделал обычный израильский набор: звезды Давида, ветвистые семисвечники, свитки и бараньи рога, или кричащие надписи на иврите: "Нахаму!" ["Утешайте!"], или заповедь Бога Иисусу Навину: "Хазак!" ["Мужайся!"] С некоторым интересом Сэммлер разглядывал шероховатые матово поблескивающие куски металла, которые Эйзен выкладывал перед ним на стол. И после каждого куска - напряженная пауза: глаза бегают по лицам зрителей в расчете на немедленный восторг. Восторг от вида этих металлических осколков, место которым на дне Мертвого моря. - А это что, Эйзен, танк, что ли? Шермановский танк? - Это метафора танка. Я не признаю в своей работе никакого реализма. - Кто же нынче бредит попросту! - сказал мистер Сэммлер по-польски. Это замечание прошло незамеченным. - Может, надо было отполировать получше? - сказал Уоллес. - А что значит это слово? - "Хазак, хазак", - сказал Сэммлер. - Это приказ, который Бог отдал Иисусу Навину под Иерихоном: "Мужайся!" - "Хазак, ве-эмац", - сказал Эйзен. - А, ну да... А зачем Богу понадобилось говорить таким забавным языком? - сказал Уоллес. - Я принес эти медальоны кузену Элии - пусть посмотрит. - Глупости, - сказал Сэммлер. - Элия болен. Ему не удержать эти тяжелые металлические штуки. - Нет-нет. Я буду сам показывать, по одному. Я хочу, чтобы он увидел, чего я достиг. Двадцать пять лет назад я приехал в Эрец полным ничтожеством. Но я не могу так умереть. Я не мог позволить себе закрыть глаза, пока я не создам чего-нибудь, достойного человека, чего-нибудь важного и значительного. Сэммлер не решился возражать. В конце концов, он не был таким уж бессердечным. Более того, он был воспитан в старинных принципах вежливости. Почти так же, как женщины некогда воспитывались в чистоте и благонравии. Приученный издавать одобрительные звуки при виде хлама, который Шула откапывала на свалках, он и тут пробормотал нечто неопределенное и сделал жест рукой, но все же добавил, что Элия очень-очень болен. Эти медальоны могут утомить его. - Я не согласен, - сказал Эйзен. - Напротив. Какой может быть вред от искусства? Он стал складывать звякающие штучки обратно в сумку. Уоллес сказал, обращаясь к кому-то за спиной Сэммлера: "Он здесь". В приемную вошла медсестра. - Кто - он? - Вы, дядя. Это мистер Сэммлер. - Что, Элия спрашивает обо мне? - Вас вызывают к телефону. Вы - дядя Сэммлер? - Простите? Я - Артур Сэммлер. - Некая миссис Эркин просит вас с ней связаться. - А, Марго! Она что, позвонила в палату к Элии? Я надеюсь, она не разбудила его? - Она позвонила не в палату, а дежурной сестре. - Благодарю вас. А где здесь телефон-автомат? - Вам нужны монеты, дядя? Сэммлер взял с ладони Уоллеса две теплые монетки. Вероятно, Уоллес все время стискивал деньги в кулаке. Марго изо всех сил старалась говорить спокойно. - Дядя? Послушайте. Где вы оставили рукопись доктора Лала? - У себя на письменном столе. - Вы уверены? - Конечно, уверен. Она у меня на столе. - Может, вы положили ее куда-то в другое место? Я знаю, что вы не рассеянный, но ведь вы очень разволновались. - А что, ее нет на столе? А где доктор Лал? - Он сидит у меня в гостиной. Вот это номер! Что должен чувствовать этот бедняга Лал! - Он знает, что рукопись пропала? - Я не сумела солгать правдоподобно. И мне в конце концов пришлось сознаться. Он хочет дождаться вас здесь. Мы мчались сюда из "Батлер-Холла" как угорелые. Ему не терпелось увидеть рукопись. - Марго, нельзя терять голову! - Он просто в отчаянии. Дядя, никто не имеет права так издеваться над человеком! - Извинись за меня перед доктором Лалом. Я сожалею, я не могу выразить, как я сожалею. Могу себе представить, как он огорчен. Но, Марго, только один человек в мире мог взять эту злосчастную рукопись. Ты можешь выяснить у лифтера, не приходила ли Шула? - Родригес впускает ее как члена семьи. Она ведь действительно член семьи. У Родригеса была огромная связка ключей от всех квартир. В случае необходимости он приносил ее из подвала, где она висела на гвозде, вбитом в кирпичную стену. - Шула действительно глупа сверх меры. Это уже чересчур. Я был к ней слишком снисходителен. Как неловко, как нехорошо! Быть отцом этой сумасшедшей идиотки, подстерегающей этого несчастного индуса! Ты говорила с Родригесом? - Да, Шула приходила. - О Господи! - Доктор Лал получил отчет от детектива, который посетил ее сегодня в полдень. Я думаю, этот человек угрожал ей. - То, чего я опасался. - Он заявил, что рукопись должна быть возвращена завтра, не позже десяти утра, в противном случае он придет с ордером на что-то. - На что? На обыск? На арест? - Понятия не имею. Доктор Лал тоже не знает. Но она ужасно испугалась. Она сказала, что посоветуется со своим исповедником. Что она пойдет к патеру Роблесу и подаст жалобу Церкви. - Марго, ты бы навела справки у этого патера Роблеса. Неужели ордер на обыск ее квартиры? Двенадцать лет она сносила туда всякий хлам. Если полицейские положат там свои шляпы, они больше никогда не смогут их разыскать. Ты не думаешь, что она сбежала в Нью-Рошель? - Вам кажется, это возможно? - Если ее нет у патера Роблеса, она скорее всего прячется в Нью-Рошели. - Сэммлер знал ее привычки; знал их так же хорошо, как эскимосы знают привычки тюленей. Знают их тайные лежбища. - Сейчас она спасает меня, поскольку я соучаствую в сокрытии краденого. Она, наверное, здорово струсила после угроз детектива, бедняжка, и дождалась, пока мы с тобой оба ушли из квартиры. (Шпионила под моей дверью, как тот чернокожий. Подавленная сознанием, что ее отец не включил ее в круг его важнейших забот. И полная решимости вернуть себе утраченную роль в его жизни.) Я слишком долго позволял ей тешить себя этой ерундой насчет Герберта Уэллса. А теперь кто-нибудь из-за этого пострадает. Этот бедняга, доктор Лал, которому, наверное, изрядно надоели земные невзгоды, если он возлагает такие надежды на Луну. А частично он, конечно, прав, ибо человечество продолжает повторять снова и снова одни и те же дурацкие трюки. Все ту же трагикомическую бессмыслицу. Все те же эмоциональные мотивы. Все те же невыполнимые желания. Все новые и новые попытки дать выход все тем же страстям, дать волю все тем же чувствам. Возможен ли хоть какой-то положительный результат? Или вся эта ожесточенная борьба совершенно напрасна? Все же существовал энергетический запас благородных побуждений. Наряду с лаем, шипением, обезьяньим лопотанием и плевками. И все же были времена, когда Любовь казалась величайшим архитектором человечества. Разве это не случалось? Даже тупость порой превращалась в золотой фонд для великих деяний. Разве это было невозможно? Но существуют ли целебные средства против этих приступов слабости, против этих цепких болезней? Временами сама идея исцеления казалась мистеру Сэммлеру порочной. Что, собственно, подлежало исцелению? Можно было изменить течение болезни, как-то иначе преобразовать общий беспорядок. Но исцелить Чушь. Переименовать Грех в Болезнь, переобозначить понятия (Фефер был прав), а потом просвещенные доктора просто вычеркнут болезнь из списка. О да! И в конце концов блестящие мыслители, люди науки, все яснее и яснее понимая это, будут вынуждены подать на развод со всеми возможными человеческими поступками. И тогда они устремятся прочь, к Луне, в своих металлических летающих гусеницах. - Придется поехать с Уоллесом в Нью-Рошель, - сказал Сэммлер. - Не сомневаюсь, что она там. На всякий случай все же надо позвонить патеру Роблесу. Если б только он знал, где она... Я позвоню еще раз. Он чувствовал некоторую солидарность с Марго, потому что она тоже не была коренной американкой. От нее не нужно было скрывать свою приниженность чужеземца. Тем более что она проявила деликатность, не позвонив прямо в палату Элии. - А что мне делать с доктором Лалом? - Извиниться, - сказал Сэммлер. - Успокоить. Как-то утешить его. Марго. Скажи ему, я уверен, что рукописи ничто не угрожает. Разъясни ему, что Шула преклоняется перед трудом писателя. И пожалуйста, попроси его избавиться от детектива. - Подождите минуточку. Я позову его. Может, он захочет сказать вам пару слов. В трубке переливчато зарокотал восточный голос: - Это мистер Сэммлер? - Да, это я. - Говорит доктор Лал. Это уже вторая кража. Это становится невыносимо. Поскольку миссис Эркин умоляет меня потерпеть немного, я согласен подождать еще некоторое время. Но очень, очень недолго. А затем я буду требовать, чтобы полиция задержала вашу дочь. - Вряд ли это вам поможет! Поверьте, я сожалею сильнее, чем могу выразить словами. Но я совершенно уверен, что рукопись в безопасности. Как я понимаю, это у вас единственный экземпляр? - Плод трехлетнего труда. - Это действительно печально. Я бы подумал, что у вас ушло на это не более полугода. Ну, конечно, потребовались годы для тщательной подготовки материалов. - Обычно Сэммлер терпеть не мог лести, но теперь у него не было другого выхода. Влага выступала на черном инструменте у его уха, на щеках появились красные пятна - кровяное давление! - Воистину блестящий труд. - Я рад, что вы так думаете. Представляете, как я убит? "Конечно, представляю. Любого можно подстеречь, захватить врасплох и вывернуть наизнанку. Ничтожество может заставить самого достойного плясать под его дудку. Мудрец может быть вынужден кружиться в хороводе дураков". - Постарайтесь не слишком беспокоиться. Я могу добыть вашу рукопись, и я получу ее сегодня вечером. Я не слишком часто использую свой авторитет. Поверьте, я могу заставить мою дочь слушаться, и я добьюсь этого. - Я мечтал опубликовать его в канун первой высадки на Луне, - сказал Лал. - Представляете, сколько чуши будет опубликовано в этот день? Чтобы сбить людей с толку. Скудоумие! - Конечно. Сэммлер чувствовал, что индус, несмотря на свой темперамент и на сильное внутреннее напряжение, в конце концов вел себя достойно, снисходя к его старческой слабости, понимая всю нелепость случившегося. Он подумал: "Все же этот парень - настоящий джентльмен". Склонив голову внутри звуконепроницаемого металлического каркаса, этого зарешеченного символа изоляции, Сэммлер взмолился в восточном духе: "Пусть солнце осветит твое лицо. Будь выделен среди множества (индусы представлялись ему только в виде толпы: как косяки макрели, идущие на нерест) на многие годы". Сэммлер решил, что на этот раз Шула нанесет вред только ему, Сэммлеру, и больше никому. Ему приходится мириться с ее причудами, но другие вовсе не обязаны. - Мне было бы очень интересно потолковать с вами о моем эссе. - Без сомнения, - сказал Сэммлер, - мы потолкуем об этом. А сейчас прошу вас подождать. Я позвоню вам немедленно, как только что-нибудь узнаю. Спасибо за вашу снисходительность. Оба повесили трубки. - Уоллес, - сказал Сэммлер, - похоже, мне придется поехать с тобой в Нью-Рошель. - Да ну? Неужели отец сказал вам что-нибудь насчет чердака? - При чем тут чердак? - А тогда зачем? Или это что-то связанное с Шулой? Ведь правда? - Да, честно говоря, все из-за Шулы. Скоро мы сможем уехать? - Там Эмиль с "роллс-ройсом". Можем воспользоваться его услугами. А что Шула опять натворила? Она мне звонила. - Давно? - Нет, недавно. Она хотела спрятать что-то в папин стенной сейф. Спрашивала, знаю ли я комбинацию. Естественно, я не мог сознаться, что знаю. Ведь считается, что я не должен знать. - Откуда она звонила? - Я не спросил. Вы, конечно, видели, как Шула шепчется с цветами в саду? - сказал Уоллес. Уоллес был не очень наблюдателен и мало интересовался поведением других людей. Именно по этой причине он очень высоко ценил те немногие вещи, которые замечал. Он нежно любил все, что замечал. Он всегда был добр и мягок с Шулой. - Интересно, на каком языке она разговаривает с ними, по-польски? Скорее всего на языке шизофрении. - Когда-то я читал ей "Алису в стране чудес". Ты помнишь этот сад говорящих цветов? Сад живых цветов? Сэммлер приоткрыл матово застекленную дверь и увидел, что доктор Гранер сидит в одиночестве. Надев большие черные очки, он изучал, или делал вид, что изучает, какой-то контракт или другой юридический документ. Иногда он говорил, что ему бы следовало быть адвокатом, а не врачом. Медицинское образование он получил не по собственному выбору, то была воля его матери. Он сделал очень немного в жизни по собственному выбору. Учитывая характер его жены. - Войдите, дядя, и закройте за собой дверь. Пусть это будет только совет отцов. Сегодня мне не хочется видеть детей. - Мне это понятно. Я часто тоже не хочу. - Бедняжка Шула, я всегда жалею ее. Но она ведь только чокнутая, и все. А моя дочь - грязная шлюха. - Другое поколение, другое поколение. - А мой сын просто кретин с высоким ай-кью. - Он еще может исправиться, Элия. - Вы ни на секунду не верите в это, дядя. Что, совсем ничего не остается, действительно? Я часто спрашиваю себя, на что я растратил свою жизнь. Я, должно быть, верил в то, что рассказывала мне Америка. Я платил за все лучшее. Я никогда не подозревал, что я не получаю лучшего за свои деньги. Если бы Элия говорил это в волнении, Сэммлер постарался бы его успокоить. Однако он просто констатировал факт, и голос его звучал ровно. В своих огромных очках он выглядел особенно рассудительным. Словно председатель сенатской комиссии, разбирающий скандальные показания, но сохраняющий самообладание. - Где Анджела? - Спряталась в уборной, чтобы поплакать, я полагаю. А может, занимается французской любовью с санитаром или валяется где-нибудь сразу с тремя подонками. Стоит ей завернуть за угол, и ты уже не знаешь, что она там делает. - Да, это ужасно. Но все же не стоило с ней ссориться. - Мы и не ссорились. Просто кое-что выясняли, поставили точки над "i". Я-то воображал, что она выйдет замуж за Хоррикера, а он теперь ни за что на ней не женится. - Что, это точно? - Она рассказала вам, что случилось в Мексике? - Вкратце. - Что ж, это лучше, вам ни к чему знать подробности. Вы помните вашу шуточку насчет бильярда в аду - речь шла о чем-то зеленом и горячем? Вы попали прямо в точку. - Я не имел в виду Анджелу. - Конечно, я не сомневался, что моя дочь не скучает, имея в год двадцать пять тысяч, не облагаемых налогом. Я предполагал это, но пока она вела себя как взрослый разумный человек, я не возражал. Стоит употребить слова "взрослый и разумный", и ты уже удовлетворен. А потом, когда присмотришься повнимательнее, ты видишь еще кое-что. Ты видишь женщину, которая делает это слишком разнообразно и со слишком большим количеством мужчин. Порой она даже не знает, как зовут мужчину у нее промеж ног. А ее взгляд... Ее глаза - глаза проститутки... - Мне так жаль... Что-то странное появилось в лице Элии. Где-то совсем близко закипали слезы, но достоинство не разрешало ему заплакать. А может, это было не достоинство, а строгость к себе. Но слезы так и не пролились. Они были подавлены где-то внутри, подменены рыдающей ноткой. Они проявились в звуке голоса, в румянце, в полыхании глаз. - Мне пора идти, Элия. Я возьму с собой Уоллеса. Я приду опять завтра утром. 5 Похоже было, что Эмиль вел в этом "роллс-ройсе" завидную жизнь. Серебристый лимузин был для него, как водопроводный кран: один поворот - и он вводил в действие всю эту огромную мощь. А кроме того, он всегда был вне жалкого соперничества, мелкой злобы, ненависти и вражды ординарного мира водителей менее могучих машин. Если он парковался параллельно ряду машин, стоящих вдоль обочины, полицейские к нему не приставали. Когда он стоял рядом со своим великолепным автомобилем, его зад, выглядевший совершенно квадратным благодаря форменным брюкам, был основательнее и ближе к земле, чем у большинства других людей. Выглядел он человеком спокойным и серьезным: лицо в тяжелых грубых складках, губы всегда слегка втянуты внутрь, так что зубов никогда не видно, волосы, разделенные прямым пробором, капюшоном спускаются на уши, тяжелый нос Савонароллы. На номерных табличках "роллс-ройса" все еще был знак Д.М. - Эмиль возил Костелло и Лаки Лучано, - улыбаясь, сказал Уоллес. В сероватом мягком полумраке лимузина борода Уоллеса казалась выгравированной на его лице. Большие темные глаза светились желанием приятно развлечь собеседника. Если принять во внимание, насколько Уоллес был увлечен и поглощен собственными делами, проблемами своего круга, вопросами жизни и смерти, следовало признать, какой щедрости и каких усилий это требовало, - какого труда, какой траты душевных сил, какой богатой гаммы эмоций, какого усердия, - подарить нежную улыбку старику дяде. - Лучано? Друга Элии? Да, знаменитого мафиозо. Анджела мне рассказывала. - Давние, старинные отношения. Они уже выехали на Западное шоссе и мчались вдоль Гудзона. Внизу сверкала вода, великолепная, грязная, в радужных переливах! А вдоль воды - кусты и деревья, прикрытие для сексуальных преступлений, для грабежей с применением оружия, для перестрелок и убийств. Отсвет луны и блики фонарей над мостами зеркально стелились по воде, весело переливаясь. Что же будет, если оторваться от всего этого и отправить человека куда-то в космос? Мистер Сэммлер склонен был считать, что это подействует отрезвляюще на человеческую природу в момент немыслимых невзгод. Это должно приглушить насилие, возродить благородные идеалы. Поскольку мы наконец освободимся от гнета земных условий. Внутри "роллс-ройса" был элегантный бар, он слабо светился в глубине своего зеркального нутра. Уоллес предложил старику ликер или виски, но Сэммлер отказался. Пристроив зонтик поудобнее между острых коленок, он пытался освежить в сознании некоторые факты. Путешествия в космос стали возможны благодаря сотрудничеству со специалистами. Почему же на земле чувствительные невежды все еще мечтают сохранить свою целостность и независимость? Целостность? Что это такое - целостность? Ребяческая чушь! Именно она и ведет ко всему этому безумию, к сумасшедшим религиям, к наркотикам, к самоубийствам и преступлениям. Он закрыл глаза. Хорошо бы выдохнуть из глубин души всякую дрянь и вдохнуть что-то свежее, чистое. "Нет, нет, спасибо, Уоллес, не надо виски". Уоллес налил немного себе. Откуда невежественному непрофессионалу взять достаточно сил, чтобы противостоять на равных всем этим техническим чудесам, которые низводят его до уровня дикаря из Конго? Из наития, из старинной докнижной чистоты, из естественной силы и благородной целостности? Дети поджигают библиотеки и надевают персидские шаровары и отращивают бакенбарды. Таковы символы их целостности. Грядет плеяда технократов, инженеров, людей, управляющих грандиозными машинами, бесконечно более изощренными, чем этот автомобиль, она будет править обширными трущобами, набитыми богемой - подростками, которые отравляются наркотиками, украшаются цветами и гордятся своей целостностью. Сам он лишь осколок жизни, это он сознавал прекрасно. И был счастлив этим. Универсальность была ему не под силу, все равно как сделать "роллс-ройс", деталь за деталью, собственными руками. Что вполне возможно, колонизация луны пригасит лихорадку и надрыв здесь, и тогда тоска по целостности и безграничности найдет более материальное удовлетворение. О, человечество, пьяное от ужаса, протрезвись, приди в себя, успокойся! Пьяное от ужаса? Да, именно так, и осколки (такие, как мистер Сэммлер) поняли давно: земля - это могила, наша жизнь дана была ей в долг по частицам и должна быть возвращена в положенный срок; пришло уже время, когда каждая частица столь страстно жаждет освободиться от сложных форм жизни, когда каждая клетка вопит: "Хватит с меня!" Эта планета была нашей матерью и нашим погребальным покровом. Неудивительно, что человеческий дух жаждет вырваться отсюда. Покинуть это плодовитое чрево. И заодно этот грандиозный склеп. Стремление к бесконечности, вызванное страхом смерти, timor mortis, нуждается в материальном удовлетворении. Timor mortis conturbat me. Dies irae. Quid sum miser tune dicturus [Страх смерти приводит меня в смущение. День гнева. Как меня, несчастного, тогда назовут (лат.)]. Луна в этот вечер была такая огромная, что даже Уоллес, потягивая виски на заднем сиденье среди роскошных ковров и гобеленов, обратил на нее внимание. Скрестив ноги, откинувшись на сиденье, он указал рукой, пересекающей спину Эмиля, на луну, повисшую над укатанным шоссе, убегающим на север к мосту Джорджа Вашингтона. - Ну и луна сегодня! Чудо! Они жужжат вокруг нее, как мухи, - сказал он. - Кто? - Космические устройства. - А, да, я читал в газетах. Ты бы полетел? - Еще бы! В любой момент! - сказал Уоллес. - Прочь отсюда? Что за вопрос. Немедленно полетел бы! Я уже и так записался в "Пан-Америкэн". - Куда записался? - Ну, в этой авиакомпании. Кажется, я был пятьсот двенадцатый. Из тех, кто позвонил, чтобы забронировать место. - А они уже записывают на экскурсии на Луну? - Конечно, записывают. Сотни тысяч людей хотят полететь. И на Марс, и на Венеру, куда можно, будет взлететь с Луны. - Невероятно! - Что тут невероятного? Что хотят лететь? Вполне естественно. Я вам говорю, авиакомпании уже составляют списки желающих. А вы, дядя, вы бы отправились в такое путешествие? - Нет. - Из-за возраста, да? - Возможно, из-за возраста. Мои странствия уже закончены. - Но на Луну, дядя! Конечно, физически вам будет это трудно, но такой человек, как вы! Я не могу поверить, что такой человек не умирает от желания полететь. - На Луну? Да мне даже в Европу съездить не хочется! - сказал мистер Сэммлер. - Кроме того, если уж выбирать, я бы предпочел океанское дно. В батисфере доктора Пикара. Я скорее человек глубин, чем человек высот. Лично мне совсем ни к чему беспредельность. Океан, как он ни глубок, всегда имеет верх и низ, тогда как у неба нет потолка. Я думаю, я - человек Востока, Уоллес, ибо евреи, если вдуматься, все же дети Востока. Я согласен сидеть здесь, в западном Нью-Йорке, и с восхищением наблюдать эти великолепные фаустианские отбытия к другим мирам. Лично мне нужен потолок, правда, предпочтительно высокий. Да, я предпочитаю потолок над собой, и притом лучше высокий, чем низкий. В литературе есть немало шедевров с низкими потолками - "Преступление и наказание", например, и шедевров с высокими потолками - как "В поисках утраченного времени". Клаустрофобия? Ведь смерть и есть заточение. Хоть Уоллес, продолжая улыбаться, мягко, но решительно не согласился, однако слушал рассуждения дяди Сэммлера с некоторым интересом. - Конечно, - сказал он, - мир для вас выглядит несколько необычно. В прямом смысле слова. Из-за ваших глаз. Насколько хорошо вы видите? - Ты прав, я вижу только частично. - И все же вы умудрились подробно описать этого черного с его членом. - Ага, Фефер успел уже тебе рассказать. Твой компаньон. Мне бы следовало знать, что ему не терпится разболтать всем. Я надеюсь, это несерьезно насчет фотографий скрытой камерой в автобусе? - Я думаю, он собирается сделать - у него замечательная камера. Он ведь немножко чокнутый. Я заметил, что пока человек молод и полон энтузиазма, что бы он ни откалывал, о нем говорят: "Это - молодость". А когда он становится постарше, о тех же самых вещах говорят: "Он чокнутый". Ваше приключение ужасно его взволновало. Что, собственно, этот негр сделал, дядя? Он что - спустил штаны и показал вам эту штуку? - Нет. - А что, просто расстегнул молнию? И вытащил оттуда свой член? И как это выглядело? Интересно знать... Он хоть заметил, что у вас не самое лучшее зрение? - Понятия не имею, что он заметил. Он мне не рассказывал. - Ну, так расскажите мне про его член. Он ведь не был совершенно черный или был? Я думаю, он должен быть шоколадный с малиновым оттенком или, может, цвета его ладоней? О, эта научная объективность Уоллеса! - Послушай, мне не хочется об этом говорить. - Ну, дядя, представьте, что я зоолог, который никогда не видел живого левиафана, а вы встречали самого Моби Дика во время плавания на китобойном судне. Он был длинный - дюймов шестнадцать, восемнадцать? - Не могу сказать. - А как вы думаете, сколько он весил: два фунта, три фунта, четыре? - Как я мог это оценить? Да ведь и ты не зоолог. Ты стал им только две минуты назад. - Он был обрезанный? - Мне показалось, что нет. - Интересно, это правда, что женщины предпочитают негров? - Я предполагаю, кроме этого, у них есть еще и другие интересы. - Так они говорят во всяком случае. Но знаете, я не стал бы им верить. Они ведь животные, правда? - Временами у всех проступают черты животных. - Я не из тех, кого можно обмануть их изящно-изысканным дамским видом. Женщины ужасно похотливы. По-моему, они гораздо развращеннее мужчин. В этой области я не очень-то склонен полагаться на ваше мнение, несмотря на все мое уважение к вашим знаниям и к вашему жизненному опыту. Анджела любит говорить, что главное, чтоб у мужика был толстый хер... простите за выражение, дядя. - Возможно, Анджела - особый случай. - Ну да, вам приятнее думать, что она исключение из правила. А если это не так? - Может, сменим тему, Уоллес? - Ни за что, это так интересно. Это ведь не грязное любопытство - мы будем исключительно объективны, ладно? Послушайте, Анджела забавно описывает Уортона Хоррикера. Ведь он на вид такой высокий, стройный малый. Она, однако, утверждает, что он слишком много занимается спортом, что он слишком мускулист. И что не так-то просто добиться нежных эмоций от мужика со стальными канатами вместо рук и с грудными мышцами штангиста. Он железный человек. Она говорит, это здорово мешает потоку нежных чувств. - Никогда не думал об этом. - Что она может знать о нежности? Она понимает просто - чтоб промеж ног сунуть мужика. Любой может стать ее любовником... нет, каждый. Говорят, что парень, который накачивает свои мышцы до такой степени, знаете: "Я раньше был хилый, весил девяносто фунтов!" - что такой парень нарцисс и гомик. Я никого ни за что не осуждаю. Ну и что, если человек гомосексуалист? Что в этом предосудительного? Я не думаю, что гомосексуальность - это другой способ проявления человеческих желаний, нет, я думаю - это действительно болезнь. Я не понимаю, зачем гомосексуалисты поднимают такой шум и объявляют себя вполне нормальными. Прямо-таки джентльменами. Они указывают на нас, а мы и сами не слишком хороши. Я думаю, главная причина этого бума педерастов заключается в постоянной угрозе войны. Одно из последствий 1914-го, этой бойни в окопах. Мужчин разносило на куски. Быть женщиной оказалось гораздо безопаснее. А еще лучше навсегда оставаться ребенком. А лучше всего стать художником - этакой комбинацией женщины, ребенка и дервиша. Я сказал дервиша? Может, лучше - шамана? Нет, я имел в виду чародея, волшебника. Плюс к тому миллионера. Многие миллионеры хотят быть художниками, то есть ребенком, или женщиной и волшебником одновременно. А о чем, собственно, я говорил? Да, да, о Хоррикере. Я говорил, что, несмотря на всю эту физическую культуру и поднятие тяжестей, он не стал педерастом. Но он действительно выглядит замечательным образчиком мужской силы. Личностью, способной на заранее заданную самодисциплину. Похоже, Анджела старалась спустить его с высот. Сегодня она его оплакивает, но это ведь настоящая свинья, завтра она его забудет. По-моему, моя сестра - свинья. Если у него слишком много мускулов, у нее слишком много жира. А этот ее пышный бюст, он не мешает проявлениям нежности? Вы что-то сказали? - Ни слова. - Иногда по ночам, перед тем как заснуть, я просматриваю полный список своих знакомых и выясняю, что все они свиньи. Оказывается, это замечательная терапия. Таким образом я очищаю свой мозг перед сном. Если б вы были в этот момент в комнате, вы бы только и слышали, как я повторяю: "Свинья, свинья, свинья". Я не называю имен. В каждом имени что-то есть. А вам не кажется, что она забудет Хоррикера завтра же? - Вполне возможно. Но все же я не думаю что она совсем пропащая. - Она - женщина-вампир, роковая женщина. У каждого мифа есть естественные противники. Противником мифа о настоящем мужчине выступает роковая женщина. Мужское представление о себе попросту подвергается уничтожению между ее ляжками. Если он воображает, что в нем есть что-то особенное, она ставит его на место. Ни в ком нет ничего особенного. Анджела просто представляет реализм, по которому мудрость, красота, доблесть и слава мужчины - чепуха, суета, тщеславие; ее задача - свести на нет мужскую легенду о себе самом. Вот почему все кончено между ней и Хоррикером, вот почему она позволила этому хаму в Мексике трахать ее сзади и спереди на глазах у Хоррикера и еще какой-то твари, которую она сама ему подсунула. В атмосфере соучастия. - Я не знал, что Хоррикер создал такую сногсшибательную легенду о себе. - Но давайте вернемся к нашей теме. Что еще он вам сделал, спустил на вас? - Ничего подобного. Но мне неприятно говорить об этом. Он пригрозил мне, чтоб я не вступался в автобусе за старика, которого он ограбил. Чтобы я не сообщал о нем в полицию. Но я к тому времени уже пытался сообщить в полицию. - Естественно, вы пожалели людей, которых он грабил. - Дело совсем не в том, что у меня такое необыкновенно отзывчивое сердце. Просто это отвратительно. - Наверное, дело в том, что вы слишком много пережили. Вас, кажется, вызывали свидетелем на процесс Эйхмана? - Ко мне обращались. Но я не захотел. - Вы ведь написали статью об этом сумасшедшем из Лодзи - как его, царь Румковский? - Да. - Мне всегда казалось, что мужские половые члены выглядят очень впечатляюще. Впрочем, и женские тоже. Вроде, они хотят нам что-то важное сообщить через заросли своих бакенбардов. На это Сэммлер ничего не ответил. Уоллес прихлебывал виски, как мальчишка прихлебывает кока-колу. - Конечно, - продолжал Уоллес, - черные говорят на каком-то другом языке. Этот паренек умолял сохранить ему жизнь... - Какой паренек? - А в газетах. Паренек, которого окружила чернокожая банда четырнадцатилетних. Он умолял их не стрелять, но они просто не понимали его. Это в прямом смысле слова другой язык. Выражает совсем другие чувства. Никакого взаимопонимания. Никаких общих взглядов. Вне пределов досягаемости. "Меня тоже умоляли". Однако этого Сэммлер не сказал вслух. - Паренек погиб? - Паренек? Через несколько дней он умер от раны. Но мальчишки даже не знали, что он им говорил. - Есть такая сцена в "Войне и мире", которую я часто вспоминаю, - сказал Сэммлер. - Французский генерал Даву, человек исключительной жестокости, о котором известно, что он с мясом вырвал чьи-то бакенбарды, посылает группу людей в Москве на расстрел, но когда Пьер Безухов подошел к нему, они посмотрели друг другу в глаза. Они просто обменялись человеческим взглядом, и это спасло Пьеру жизнь. Толстой говорит, что вы не можете убить другое человеческое существо, с которым вы обменялись таким взглядом. - О, это потрясающе! А что вы думаете? - Я отношусь с симпатией к желанию в это верить. - Всего лишь относитесь с симпатией! - Нет, отношусь с глубокой симпатией. С глубокой печалью. Когда гениальные мыслители думают о человечестве, они почти что вынуждены верить в такого рода психологическое единение. Хотел бы я, чтобы это было так. - Потому что они отказываются считать себя абсолютными исключениями. Я понимаю это. Но вам не кажется, что такой обмен взглядами действительно может сработать? Ведь иногда это случается? - О, наверное, время от времени что-то подобное случается. Пьеру Безухову здорово повезло. Конечно, он всего лишь герой из книги. И конечно, жизнь для каждой личности - это уже удача. Как в книге. Но Пьер был особенно удачлив, раз его взгляд остановил на себе взгляд палача. Мне никогда не выпадала такая удача. Нет, я никогда не видел, чтобы такое случалось. О таком стоит молиться. И конечно, на чем-то это основано. Это не просто отвлеченная идея. Это основано на вере в то, что в сердце каждого человека живет та же правда, тот же отблеск истинно Божественного духа и что это и есть величайшее богатство, которым человечество располагает сообща. И я готов согласиться с этим до известной степени. Но хоть это и не отвлеченная идея, я бы не стал на нее особенно рассчитывать. - Говорят, вы уже однажды побывали в могиле. - Кто говорит? - Как это было? - Как это было. Давай поговорим о чем-нибудь другом. Мы уже на загородном шоссе. Эмиль гонит быстро. - В это время ночи движение маленькое. Знаете, я тоже однажды спасся чудом. Это было до Нью-Рошели. Я удрал из школы и слонялся по парку. Озеро замерзло, но я умудрился провалиться под лед. Там был японский мостик, и я пытался карабкаться по сваям, снизу, и сорвался. Это было в декабре, лед был серый. А снег - белый. А вода - черная. Я цеплялся за лед, от страха я напустил полные штаны, а моя душа, как мраморный шарик, катилась, катилась прочь. Пришел мальчик постарше и спас меня. Он тоже был прогульщик, он подполз ко мне по льду с веткой в руке. Я схватился за ветку, и он вытащил меня. Потом мы пошли в мужскую уборную, и там я разделся. Он растирал меня своей замшевой курткой. Я положил свои одежки на батарею, но они никак не высыхали. Он сказал: "Слушай, парень, тебе здорово влетит!" И мне-таки влетело от матери. Она надрала мне уши за то, что я пришел в мокрой одежде. - Отлично. Ей бы следовало делать это почаще. - Сказать вам что-то? Я согласен. Вы правы. Это воспоминание бесценно. Оно куда живее в памяти, чем шоколадные пирожные, и куда богаче красками. Но знаете, дядя Сэммлер, когда на следующий день в школе я встретил того парня, я решил отдать ему свои карманные деньги, что составляло десять центов. - Он взял их? - Конечно, взял. - Обожаю такие истории. Что он сказал? - Ни слова. Он просто кивнул головой и взял монету. Он сунул ее в карман и вернулся в своим взрослым друзьям. Он, как я понял, чувствовал, что заработал эти деньги там, на льду. Это было заслуженное вознаграждение. - Я вижу, тебе тоже есть что вспомнить. - И это очень важно. Каждому нужны воспоминания. Они не впускают в дверь серого волка незначительности. И все это будет продолжаться. Просто продолжаться, как раньше. Еще шесть миллиардов лет, пока солнце не взорвется. Еще шесть миллиардов лет жизни человечества. Дух захватывает при мысли об этой фантастической цифре. Шесть миллиардов лет! Что станет с нами? И с другими существами тоже, но главное - с нами? Как мы справимся со своей задачей? И когда придет время покинуть эту землю и сменить нашу солнечную систему на какую-нибудь другую, какой это будет знаменательный день. Но человечество к этому времени станет совсем другим. Эволюция продолжается. Олаф Стэплдон утверждает, что в будущем каждый человек будет жить не менее тысячи лет. Человек будущего, грандиозная личность красивого зеленого цвета, с рукой, развившейся в набор универсальных инструментов, приборов точных и тонких, с указательным и большим пальцами, способными передать тысячи фунтов давления. Каждый разум превратится в часть замечательного аналитического организма, для которого решение проблем физики и математики и будет лишь частью великолепного целого. Раса полубессмертных гигантов, наших зеленых потомков, нашего роду и племени, неизбежно несущих в себе обрывки и остатки наших огорчительных странностей, так же, как и силу нашего духа. Сейчас научной революции всего триста лет. Представьте, что ей миллион, что ей миллиард лет. А Бог? По-прежнему непознанный, даже этим мощным братством мыслителей, по-прежнему недосягаемый? "Роллс-ройс" уже ехал по проселочным дорогам. Можно было слышать шелест и шорох свежей весенней листвы над проносящейся под деревьями машиной. После стольких лет Сэммлер все еще не помнил дороги к дому Элии, петляющей проселками среди пригородных лесов. И вот наконец этот дом, наполовину деревянный, в стиле Тюдор, где почтенный хирург со своей хозяйственной женой растил двух детей и играл в бадминтон на тщательно стриженной траве. В 1947 году беженец Сэммлер был удивлен их любовью к играм - взрослые люди с ракетками и воланами. Сейчас лужайка была освещена луной, которая показалась Сэммлеру свежевыбритой; гравий на дороге, белый и мелкий, приветливо шуршал под колесами. Вокруг стояли густолистые вязы - старые, старше, чем все Гранеры, вместе взятые. В свете фар замелькали глаза животных, словно лучи прожекторов, наклонно расположенных вдоль обочины дороги: мышь, крот, сурок, кошка или просто осколки стекла, сверкающие сквозь заросли травы и кустов. Ни в одном окне не было света. Эмиль направил свет фар на входную дверь. Уоллес поспешно рванул дверцу, расплескивая виски на ковер. Сэммлер подхватил на лету стакан и протянул его шоферу, объясняя: "Это упало". Потом он поспешил вслед за Уоллесом по шуршащему гравию. Как только за Сэммлером закрылась дверца, Эмиль задним ходом направил машину в гараж. Комнаты были освещены только лунным светом. Это был дом, который неправильно понял свою задачу, так, во всяком случае, казалось Сэммлеру; здесь, по сути, хорошо работали только бытовые приборы. Хотя Элия всегда заботился о нем, особенно после смерти жены, как бы выполняя ее волю. Так же как Марго выполняла волю Ашера Эркина. На подъездной дорожке всегда был разглажен свежий гравий. Как только кончалась зима, Гранер заказывал свежий гравий. Лунный свет сочился сквозь шторы и пенился, как пергидроль, на шелковистой поверхности белых ковров. - Уоллес? - Сэммлеру показалось, что он слышит его шаги внизу, в подвале. Если он не включил в доме свет, значит, он не хотел, чтобы Сэммлер мог проследить за его перемещениями по дому. Бедный парень слегка рехнулся. Мистер Сэммлер, вынужденный жизнью, или судьбой - как хочешь, так и называй, - не соваться в чужие дела и воспринимать увиденное по мере сил в абстрактных категориях, и не собирался подглядывать за Уоллесом в доме его отца, чтобы помешать ему шарить в поисках денег - этих вымышленных, а может, и настоящих, преступных долларов, вырученных за аборты. Обследование кухни не давало повода думать, что кто-нибудь недавно здесь побывал. Буфетные дверцы были закрыты, раковина из нержавеющей стали и поверхность кухонного стола были сухими. Как на выставке кухонной утвари. Все чашки на своих крючках, все на месте. Но на дне мусорного ведра, внутри пакета из коричневой оберточной бумаги валялась пустая консервная банка - тунец в собственном соку, сорт Гейша, хранящая свежий запах рыбы. Сэммлер поднес банку к носу. Ага! Похоже, кто-то здесь обедал. Кто бы это мог быть - не шофер ли, Эмиль? А может, сам Уоллес глотал прямо из банки, без уксуса или заправки? Нет, Уоллес оставил бы крошки на кухонном столе, или грязную вилку, или какие-нибудь другие следы поспешного обеда. Сэммлер положил обратно вспоротую консервную жестянку, опустил педаль ведра и направился в гостиную. Там он пощупал кольчугу электрокамина, так как знал, что Шула любит тепло. Камин был холодный. Но вечер был необычайно теплым, так что это ничего не доказывало. После этого он поднялся на второй этаж, вспоминая по пути, как он, бывало, играл с Шулой в прятки - в Лондоне, тридцать пять лет назад. Он был очень хорош тогда, повторяя громко вслух: "А где Шула? Уж не в кладовке ли? Сейчас мы посмотрим. Нет, ее нет в кладовке. Где же она может быть? Совершенно непонятно. Может, она под кроватью? Нет, и там нет. Какая умная девочка! Как она замечательно спряталась! Ее просто невозможно найти!" А в это время девочка, тогда пятилетняя, вся дрожа от возбуждения и азарта, бледная от напряжения, скорчившись сидела за медным ведерком для угля, прямо попой на полу, а он притворялся, что не замечает ее - ее крупной лобастой головы с маленькой красногубой улыбкой, - Господи, это было в другой жизни! Как печально. Даже если бы не было войны. А вот теперь - кража! Это уже серьезно. Притом кража интеллектуальной собственности, что еще хуже. И в темноте он ссылался на свое старческое бессилие. Он слишком стар для этого. Карабкаться вверх, цепляясь за перила, путаясь в утомительно роскошном ворсе ковра. Ему место в больнице. В качестве старого родственника, ожидающего в приемной. Это для него более подходящее место. На втором этаже были спальни. Он осторожно пробрался в темноте. В такой домашней атмосфере, наполненной застоявшимися запахами мыла и туалетной воды. Этот дом давно никто не проветривал. До него вдруг донесся всплеск воды, легкое движение воды в полной ванне. Шлепок по поверхности воды. Он протянул руку, растопырив пальцы, и заскользил ладонью по кафелю в поисках выключателя. Во вспыхнувшем свете он увидел Шулу, она пыталась прикрыть нагую грудь полотенцем. Огромная ванна была лишь наполовину заполнена ее небольшим телом. Он увидел подошвы ее белых ног, черный женский треугольник и два тяжелых белых шара с крупными пурпурно-коричневыми пятнами вокруг сосков. Да, да, она принадлежала к некоему клубу. Объединявшему по признаку пола. Есть пол мужской, есть женский. Но ему это все до лампочки. - Папа, пожалуйста, выключи свет. - Глупости. Я подожду в спальне. Одевайся. И побыстрее. Он присел на кровать в спальне Анджелы. В комнате, где она жила, когда была маленькой девочкой. Или начинающей шлюхой. Что ж, люди уходят на войну. Они берут с собой то оружие, которое у них есть, и отправляются на фронт. Он пересел в будуарное кресло, обтянутое кретоном. Из ванной не доносилось ни звука, он напомнил: "Я жду!" - и услышал, как она поспешно зашлепала по полу. Он прислушался к ее шагам, быстрым, тяжелым. На ходу она всегда задевала своим телом разные предметы. Она никогда не ходила, просто передвигая ноги по полу. Она касалась предметов, как бы заявляя свои права на них. И вот наконец она вышла из ванной, поспешно кутаясь в мужской шерстяной халат, обернув волосы махровым полотенцем. Она слегка задыхалась, неприятно травмированная тем, что отец увидел ее обнаженной. - Ну, где же она? - Папочка! - Нет уж, это я - пострадавший, а не ты! Где эта несчастная рукопись, которую ты украла уже два раза? - Это не была кража. - Возможно, некоторые люди способны создавать новые правила и следовать им, но я не из них, и тебе не удастся меня переубедить. Я уже устроил все, чтобы вернуть рукопись доктору Лалу, но ты унесла ее с моего стола. Это все равно, как если б ты унесла ее прямо из рук доктора Лала. Никакой разницы. - Зачем толковать это таким образом? И вообще не перевозбуждайся из-за этого. - После всего, что случилось, не притворяйся, что ты заботишься о моем сердце, и не намекай, что я - старик, который может умереть от апоплексического удара. Тебе это все равно не поможет. Ну, так где этот злополучный предмет? - Он в полной безопасности. - Она заговорила по-польски. В ярости он запротестовал против этого. Она нарочно старалась напомнить ему о том ужасном времени, когда она скрывалась от немцев, - втянуть в это дело монастырь и больницу, инфекционную палату, куда нацисты явились с обыском. - Нет уж, оставь. Отвечай по-английски. Ты привезла ее сюда? - Я сняла копию, папочка. Я пошла в контору мистера Видика. Сэммлер подавил свой гнев. Раз уж ей не разрешили говорить по-польски, она пустилась на другую уловку, прикинулась ребенком. С ужимкой маленькой девочки она склонила набок свое вполне взрослое, даже немолодое лицо. Она теперь смотрела на него сбоку, одним прищуренным детским глазом, а подбородок ее застенчиво терся о шерстяной воротник халата. - Ах, вот как? Что же ты делала в конторе мистера Видика? - У него там есть копировальная машина. Я иногда делала там копии для кузена Элии. И я знаю, что мистер Видик никогда не уходит домой. Наверное, он ненавидит свой дом. Он всегда сидит в своей конторе, так я ему позвонила и спросила, можно ли воспользоваться машиной, и он сказал: "Конечно, можно". Ну, тогда я поехала туда и сняла копию... - Для меня? - Или для доктора Лала. - Ты что, думала, что я предпочту оригинал? - Мне казалось, для тебя это будет удобнее. - А что же ты сделала с рукописью и с копией? - Я спрятала их в камере хранения на Центральном вокзале. - О Господи, на Центральном вокзале! У тебя есть ключи, или ты их потеряла? - Конечно, есть, отец. - Где они? У Шулы все было приготовлено. Она протянула ему два запечатанных конверта с наклеенными марками. Один был адресован ему, другой - доктору Лалу. - Ты что, собиралась отправить их почтой? Ты же знаешь, что в камере хранения можно хранить вещи только двадцать четыре часа. А конверты могли идти по почте целую неделю. Что бы тогда было? Ты хоть записала номера ящиков в камере хранения? Нет, конечно. Тогда, как бы можно было их отыскать, если бы конверты затерялись? Тебе пришлось бы писать заявления, заполнять анкеты и доказывать свои права на собственность. С ума сойти можно! - Ну, папочка, не бранись так, я сделала это все ради тебя. Ведь краденое имущество находилось в твоей квартире. Детектив сказал, что это краденое имущество и всякий, у кого оно находится, является укрывателем краденого. - Больше никогда не делай мне таких одолжений. Да что с тобой говорить! Ты ведь даже не понимаешь смысла того, что ты натворила! - Я принесла тебе эту рукопись, чтобы доказать мою преданность твоей работе. Я хотела напомнить, какой это важный труд. Потому что ты сам часто об этом забываешь. И ведешь себя так, будто Герберт Уэллс - это так, ничего особенного. Может быть, для тебя Герберт Уэллс ничего не значит, но для очень многих людей он представляет огромный интерес! Я все жду, жду, когда ты закончишь свой труд и рецензии наконец появятся в газетах. Я мечтаю увидеть в витринах книжных магазинов портрет своего отца, вместо всех этих дурацких рож с их дурацкими незначительными книжонками. В конвертах лежали нечищеные, захватанные сотнями рук ключи. Мистер Сэммлер задумчиво смотрел на них. Да, кроме раздражения и беспокойства, она, несомненно, вызывала в нем грустное восхищение. Если, конечно, она сунула в ящик камеры хранения рукопись, а не стопку обесцвеченной бумаги. Нет, он надеялся, что с рукописью все в порядке. Она ведь только слегка тронутая. Его бедное дитя. Существо, им зарожденное и уплывающее в бесформенный беспредельный мир. Как она стала такой? Может быть, всякая внутренняя, интимная, единственно ценная пружинка жизни - та самая сущность, которая и есть Я с самого зарождения, с первых дней, - часто теряет рассудок, осознав неотвратимость смерти. Тут могут помочь, утешить, примирить с неизбежным только некие магические силы, и для женщины эти магические силы чаще всего связаны с мужчиной. Так, когда Антоний умирал, Клеопатра кричала, рыдая, что она не желает оставаться в этом скучном мире, который "без тебя хуже хлева!". И что же? Хлев, так что же? Сегодня он вспомнил конец монолога, так подходящий к этой ночи: "Ничего не осталось достойного внимания под мимолетным светом луны". И от него она ожидала, что он окажется достойным внимания, он, сидящий перед ней в кресле, покрытом глянцевитым чехлом, нагоняющим тоску россыпью красных роз на персиковом фоне. Такие чехлы, словно специально созданные, чтобы угнетать и утомлять душу. Неплохо справлялись со своей задачей. Он, значит, все еще уязвим, все еще чувствителен к мелочам. И все еще воспринимает подсознательные импульсы. И сиюминутный главный импульс сообщал ему, что этой женщине с ее очевидно женскими формами, столь явственно обрисованными эластичной тканью шерстяного халата (особенно ниже пояса, где было нечто, предназначенное для того, чтобы у любовника захватывало дух), что этой вполне зрелой женщине не следует сейчас требовать от своего папочки, чтобы он сделал подлунный мир достойным внимания. Во-первых, потому, что он никогда не был властелином этого мира. Колоссом, посылающим в бой армию и флот, роняющим короны из карманов. Он всего только старый еврей, которому выбили глаз, которого расстреляли, но как-то умудрились не добить до конца, в то время как все остальные погибли. Убийцы были преображены особым образом: они были переодеты в униформу, замаскированы одинаковой армейской одеждой, обезличены шлемами, они пришли с оружием, чтобы убивать мальчиков и девочек, мужчин и женщин, проливать кровь, хоронить, а затем выкапывать из земли и сжигать разложившиеся трупы. Человек по природе своей убийца. Природа человека - моральна. Это противоречие можно разрешить только безумием, безумными галлюцинациями, при которых заблуждения совести поддерживаются с помощью организации, в государствах, где взбесившийся строй скрывается за личиной делового администрирования. Там это - дело правительства. И все в таком роде. И вот в этом-то мире он - именно он, о Великий Боже! - должен обеспечить свою нравственно неустойчивую и умственно неуравновешенную дочь какими-нибудь высшими целями. Конечно, с Шулиной точки зрения, он слишком деликатен для земной жизни, слишком поглощен своими, исключающими ее, вселенными. Она жаждала вернуть его себе, связать с собой и сохранить его в своем мире, и все годилось для этого: экстравагантность, нелепая театральность поведения, кража чужих бумаг, бестолковая суета с хозяйственной сумкой, неврастеническая беготня по свалкам и даже экзотическая, вызывающая изжогу стряпня. О Боже, ее мир! Она сама! Чтобы его высокие идеалы были их общими высокими идеалами. Она вернет его себе, и он наконец завершит свой замечательный труд, новый вклад в историю культуры. Ибо она была Культурная. Шула была такая Культурная! Только это мещанское русское слово и годилось тут. _Культурная_. И сколько бы она ни простаивала на коленях, сколько бы ни похвалялась перед отцом своим христианством, сколько бы ни бегала по темным исповедальням, сколько бы ни просила патера Роблеса, чтобы христиане защитили ее от гнева ее еврейского отца, - ее безумная приверженность к культуре была истинно и неоспоримо еврейской. - Прекрасно, значит, мои портреты в витринах книжных магазинов? Отличная идея. Потрясающе. Но при чем тут воровство... - Это, по сути, не было воровство. - А какое слово для этого предпочитаешь ты, и что это меняет? Это напоминает мне старую шутку: что нового я узнаю о лошади, если выучу, что по-латыни она называется equus? - Но я не воровка. - Отлично. Ты не воровка в своем представлении. Только в реальной жизни. - Я-то думала, ты серьезно относишься к своей работе об Уэллсе и тебе будет интересно узнать, правильно ли он предсказал насчет Луны или Марса, и что ты готов заплатить что угодно, чтобы получить самые последние, самые современные научные данные об этом. Творческая личность не должна останавливаться ни перед чем. Преступление ради творчества - это не преступление. Или ты не творческая личность? Сэммлеру начало мерещиться, что где-то в нем faute de mieux [досл.: за неимением лучшего (фр.)], в его воображении было поле, где множество охотников с противоречивыми намерениями стреляли в оперенный призрак, принятый ими за настоящую птицу. Шула была намерена устроить ему настоящий тест. Был ли он тем, за кого она его принимает? Был ли он созидателем, оригинальным мыслителем, или не был? Да, это был американский тест, и Шула вела себя вполне по-американски. Существует ли американец с недидактическим мышлением? Совершалось ли в Америке когда-либо преступление, жертва которого не была бы наказана ради высших идеалов? Встречался ли там когда-либо грешник, который не грешил бы pro bono publico? [для общего блага (лат.)] Так велико было зло полезности и так всеобъемлющ вольный дух объяснения всего сущего. И к тому же такова была психопатология обучения в Соединенных Штатах. Итак, возникал вопрос - был ли Папа действительно творческой личностью, способной на кражу ради Герберта Уэллса? Способен ли он был рискнуть всем ради мемуаров? - Скажи мне честно, дочка, читала ли ты хоть одну книгу Герберта Уэллса? - Читала. - Ты скажи честно - между нами, действительно, читала? - Одну книжку читала. - Одну? Прочесть одну книгу Уэллса - все равно что поплавать в одной волне океана. Что это была за книга? - Что-то насчет Бога. - "Бог и невидимый король"? - Да, эта. - Ты дочитала ее до конца? - Нет. - Я тоже. - О, папа, и ты? - Я просто не мог ее читать. Эволюция человечества с Богом в качестве интеллекта. Я понял суть очень быстро, а остальное было так скучно и банально. - Но все там так умно! Я прочла несколько страниц и была совершенно потрясена. Я ведь понимаю, что он великий человек, даже если я не способна дочитать книгу до конца. Ты же знаешь, я никогда ничего не могу дочитать до конца. Я слишком нервная. Но ты-то читал все остальные его книги. - Никто не способен прочесть все его книги. Но я прочел многие. Пожалуй, слишком много. Улыбаясь, Сэммлер вскрыл конверты, вытряхнул из них содержимое и выбросил скомканные бумажные шарики в мусорную корзинку Анджелы, изящную вещицу из золоченой флорентийской кожи. Купленную ее матерью во время путешествия. Ключи он опустил в карман, сильно склонившись набок в кресле, чтобы засунуть их поглубже. Шула, молча наблюдавшая за ним, тоже улыбнулась, цепко сплетя пальцы вокруг кистей и прижав локтями отвороты шерстяного халата, чтобы он не распахивался на груди, несмотря на полотенце. Сэммлер видел в ванной пурпурно-коричневые соски, заплетенные узором выпуклых вен. А сейчас, после этой выходки, в уголках ее губ таилось простодушное удовольствие от победы. Ее жидкие вьющиеся волосы были туго стянуты, скрыты полотенцем, и только пейсы, как обычно, курчавились над ушами. Она улыбалась так, словно ей довелось отведать запретной волшебной похлебки, и приходилось примириться с тем, что так оно и было. Затылок у нее белый, крепкий. Биологическая сила. Пониже шеи начинался мощный спинной бугор. Спина зрелой женщины. Но руки и ноги не были пропорциональны телу. Единственное зачатое им дитя. Он никогда не сомневался, что ее поступки были продиктованы импульсами из далекого прошлого, наказами предков, хранящимися в подсознании. Он сознавал, что то же можно было сказать и о его поступках. Особенно в религиозных вопросах. Она была помешана на молитвах, но ведь и он, если сознаться честно, тоже молился, он тоже нередко обращался к Богу. Вот только что он спрашивал Бога, за что так любит эту глупую женщину с плотной, бесполезно чувственной, кремовой кожей, с накрашенным ртом и с дурацким тюрбаном из полотенца на голове. - Шула, я понимаю, ты сделала это ради меня... - Ты для меня важнее, чем этот человек, папа. И тебе это нужно. - Но с этого дня не пользуйся мной как оправданием. Для своих штучек... - Мы чуть не потеряли тебя в Израиле во время этой войны. Я так боялась, что ты не завершишь труд своей жизни... - Глупости, Шула! Какой еще труд жизни? А быть убитым? Там? Да это лучший конец, который можно себе вообразить! Кроме того, там не было ни малейшей опасности. Смешно! Шула встала. - Я слышу, шины шуршат, - сказала она. - Кто-то подъехал. Он ничего не слышал. У нее было чуткое ухо. Глупое животное, дитя природы, у нее был слух, как у лисы. Вот пожалуйста: вскочила и стоит, напряженно вслушиваясь, - полоумная королева, воплощенная тревога. И эти белые ноги. Ноги, не изувеченные модной обувью. - Наверное, это Эмиль. - Нет, это не Эмиль. Придется пойти одеться. Она выбежала из комнаты. Сэммлер спустился вниз, недоумевая, куда подевался Уоллес. В дверь звонят и звонят. Марго никогда не умела звонить, никогда не знала, когда следует оторвать палец от кнопки. Сквозь длинную узкую стеклянную панель он увидел ее: на ней была соломенная шляпа, рядом с ней стоял профессор Лал. - Мы взяли машину напрокат, - сказала она. - Профессор больше не мог ждать. Мы поговорили по телефону с патером Роблесом. Он не видел Шулу несколько дней. - Профессор Лал. Империал-колледж. Биофизика. - Я - отец Шулы. За этим последовали легкие поклоны, рукопожатия. - Можно пройти в гостиную. Приготовить кофе? Шула здесь? - сказала Марго. - Здесь. - А моя рукопись? - сказал Лал. - "Будущее Луны"? - В целости и сохранности, - сказал Сэммлер. - Она не здесь, но заперта в надежном месте. Ключи у меня. Профессор Лал, пожалуйста, примите мои извинения. Моя дочь поступила очень плохо. Причинила вам столько неприятностей. В неярком свете прихожей Сэммлер разглядывал встревоженное и огорченное лицо доктора Лала - коричневые щеки, черные волосы, аккуратно разделенные элегантным пробором, огромная веерообразная борода. Как не адекватны слова - как необходимы несколько одновременно употребляемых языков, обращенных к различным участкам мозга в одно и то же время, особенно к участкам, не вступающим в заурядное общение и яростно функционирующим вне связи с остальными. Вместо того чтобы выкуривать десятки сигарет, при этом потягивая виски, при этом вступая в сексуальные отношения с тремя-четырьмя присутствующими, при этом слушая всплески джазовой музыки, при этом получая научную информацию, - и так до полного насыщения... вот как беспредельны сегодняшние требования. Лал воскликнул: - Это невыносимо! Невыносимо! За что мне послано такое наказание? - Принеси бренди доктору Лалу, Марго. - Я не пью! Я не пью! Зубы его были стиснуты где-то в черной гуще бороды. Затем, осознав, что кричит, он сказал более спокойным голосом: - Обычно я не пью. - Но, доктор Лал, вы сами рекомендуете пить пиво на Луне. Впрочем, я нелогичен. Давай, давай. Марго, не смотри так озабоченно. Иди и принеси бренди. Если он не захочет, я выпью один. Принеси два стакана. Профессор, поверьте, ваша тревога скоро пройдет. В гостиную нужно было, так сказать, "погружаться", как в колодец, пруд, бассейн, заполненный ковром. Она была меблирована и убрана с профессиональной полнотой, не оставлявшей места ни для чего другого. С такой полнотой, что если дать себе волю, то сидеть тут становилось невыносимо. Сэммлер был знаком с декоратором покойной миссис Гранер. Крозе был маленький человечек, но он принадлежал к людям искусства, и в том была его сила. У него была осанка дрозда. Его маленькое брюшко выступало далеко вперед и приподнимало его брюки гораздо выше щиколоток. У него был очаровательный цвет лица, волосы, складно уложенные вокруг небольшой головки, рот - бутоном розы; после его рукопожатия ваша рука целый день пахла духами. Он был творческой личностью. Вероятно, вполне способной на преступления. Вся здешняя обстановка - его творчество. Много скучных часов протекло в этой гостиной, особенно после семейных обедов. Было бы, пожалуй, неплохо перенять у древних египтян их обычай - отправлять в склеп вместе с покойником всю его мебель. Однако она осталась здесь - все эти отбросы шелка, стекла, кожи и старинного дерева. Сюда мистер Сэммлер и привел волосатого доктора Лала, маленького, очень темного человечка. Не совсем черного, остроносого долихоцефала дравидического типа, но с округлыми чертами лица. Похоже, он родом из Пенджаба. Тонкие волосатые кисти, щиколотки, лодыжки. Он франт. Макаронник (Сэммлер не мог удержаться от употребления старых выражений, он когда-то в Кракове получал такое удовольствие, отыскивая их в книгах восемнадцатого века). Да, Говинда щеголь. Но он при всем при том - человек чуткий, интеллигентный, умный, нервный - красивая, элегантная птица в человечьем облике. Главное несоответствие - круглое лицо, сильно увеличенное мягкой густой бородой, и острые лопатки торчат сзади, оттопыривая ткань холщового пиджака. Он сутул. - Разрешите спросить - где ваша дочь? - Сейчас придет. Я попросил Марго привести ее. Ваш детектив испугал ее. - Он молодец, что сумел найти ее. Нелегкая работа - он хорошо знает свое дело. - Не сомневаюсь, но к моей дочери пинкертоновские методы неприменимы. Потому что в Польше, знаете, во время войны - ну, полиция... Ей пришлось прятаться. Поэтому она так испугалась. Это ужасно, что вам причинили такие огорчения. Но что поделаешь, если она слегка... - Психопатична? - Это, пожалуй, слишком сильно. Нельзя сказать, что она полностью неконтактна. Она сняла копию с вашей рукописи, а потом заперла копию и оригинал в двух отдельных ящиках камеры хранения на Центральном вокзале. Вот ключи. Ключи исчезли в тонкой продолговатой ладони Лала. - Как я могу быть уверен, что моя книга действительно там? - сказал он. - Доктор Лал, я знаю свою дочь. И я не сомневаюсь в своей правоте. Надежно, как за каменной стеной. Честно говоря, я даже рад, что она не потащила рукопись с собой. Она ведь могла и потерять ее - например, забыть на скамье. Центральный вокзал хорошо освещен, его охраняет полиция, и если даже один ящик взломают воры, всегда остается второй. Так что нет никаких оснований для тревоги. Я вижу, что ваши нервы на пределе. Вы можете считать, что с этим неприятным происшествием покончено. Рукопись в полной безопасности. - Сэр, я хочу надеяться, что это так. - Выпьем бренди. Нам обоим пришлось пережить нелегкие дни. - Ужасные. Знаете, у меня было предчувствие каких-то ужасов в Америке. Ведь я в Америке первый раз. Мне сердце подсказывало что-то. - И что, все в Америке показалось вам ужасным? - Не все, но многое. Марго с грохотом орудовала на кухне: открывала консервные банки, звонко ставила на стол тарелки, хлопала дверцей холодильника, лязгала ножами и вилками. Хозяйничанье Марго всегда напоминало затянувшуюся радиопередачу. - Я бы мог поехать поездом до Нью-Йорка, - сказал Лал. - Но Марго не водит машину. Как же быть с этим автомобилем? - О, черт побери! Совсем забыл! Проклятые машины! - Мне очень жаль, что я не умею водить машину, - сказал Сэммлер. - Говорят, что не уметь править - это крайний снобизм. Но я в снобизме не повинен. Все дело в моем зрении. - Мне придется приехать за миссис Эркин. - Вы можете вернуть машину в Нью-Рошели, но я думаю, что по ночам там закрыто. Где-то, наверное, есть расписание поездов до Пенсильванского вокзала. Но в любом случае скоро полночь. Можно, конечно, попросить Уоллеса подвезти вас на станцию, если он не улизнул от нас через заднюю дверь. Уоллеса Гранера, - объяснил он. - Мы сейчас в доме Гранера. Это мой родственник - племянник, сын сводной сестры. Но сначала давайте поужинаем. Марго там уже что-то стряпает. Меня очень заинтересовало то, что вы только что сказали, насчет вашего впечатления от Соединенных Штатов. Когда двадцать два года назад я приехал сюда, это было большим облегчением. - Конечно, в каком-то смысле весь мир сейчас - это Соединенные Штаты. Это неизбежно, - сказал Говинда Лал. - Они словно большая ворона, которая выхватила наше будущее из гнезда, а мы, все остальные, как маленькие зяблики, гоняемся за ней, стараясь хоть разок клюнуть. Как бы то ни было, полеты "Аполло" - это достижение Америки. Я приглашен работать в НАСА [Национальное управление по аэронавтике и исследованию космического пространства (США)]. Над другими исследованиями. Это - единственное место, где могут пригодиться мои идеи, если они, конечно, чего-то стоят... Если я говорю сбивчиво, простите. Я действительно очень расстроен. - У вас были для этого все основания. Моя дочь нанесла вам жестокий удар. - Сейчас мне уже легче. Я надеюсь, все это скоро забудется и горечь пройдет. Разглядывая гостя сквозь затененные стекла очков, затуманенные парами бренди, мистер Сэммлер все больше проникался симпатией к нему, ибо что-то в нем напоминало Ашера Эркина. Очень часто, гораздо чаще, чем он сам это осознавал, он представлял себе Ашера там, под землей, в той или иной позе, в том или ином цвете различных физических состояний. Так, как он представлял себе иногда Антонину, свою жену. В той огромной могиле, которую, по-видимому, никто не тронул. Из которой он, почти захлебнувшись в крови, выполз когда-то на брюхе, продираясь через грязь, расталкивая трупы. Стоит ли удивляться, что он так часто думает о могиле. Сейчас Марго на кухне резала лук в большой деревянной плошке. Еда. Жизнь в своих капельных, наполненных светом клетках продолжает функционировать. Бедный Ашер, оказавшийся в этом самолете в аэропорту Цинциннати. Сэммлеру очень недоставало его, и он признавался себе, что поселился в квартире Марго, только чтобы не потерять окончательно связь с Ашером. Однако он заметил ашеровские черты у этого, совсем не похожего на Ашера Лала - у этого смуглого, бородатого, низкорослого Лала, с узкими, как линейки, запястьями. И вот наконец на лестнице появилась Шула-Слава. На лице Лала, который увидел ее первым, появилось такое выражение, что Сэммлер немедленно обернулся. Она была одета в сари или в некоторое подобие сари - отыскала, видно, в шкафу кусок индийской ткани. Но она не смогла обернуть ее вокруг тела надлежащим образом. Частью этой же ткани она обернула голову. Главный непорядок был в области бюста. (Сегодня вечером Сэммлера почему-то особенно заботила чувствительность этой области - вдруг откроется, вдруг заболит? - и страх немедленно отзывался во всем теле.) Он не был уверен, что на ней было нижнее белье. Нет, конечно, бюстгальтера она не надела. Какая она белая - плотная, как кожура лимона, кожа, кремовые щеки, а губы ее, сегодня более полные и мягкие, чем обычно, были накрашены какой-то необычной оранжевой помадой. Цвета неаполитанского цикламена, которым Сэммлер восхищался как-то в ботаническом саду. Кроме того, она наклеила искусственные ресницы. На лбу она намалевала губной помадой индийский кастовый знак. Точно на том месте, где когда-то был синяк от молитв. Главной задачей было обворожить и успокоить этого сердитого Лала. Глаза ее, когда она торопливо, не глядя, спускалась в колодец гостиной, уже горели, выдавая (так старик определил это для себя) ее безумие, ее чувственную покорность. У нее были хорошие манеры, но все-таки она слишком много жестикулировала, слишком торопилась, слишком много спешила сказать сразу. - Профессор Лал. - Моя дочь. - Ну да, так я и думал. - Мне очень жаль. Мне ужасно жаль, доктор Лал. Произошло недоразумение. Вас окружало столько людей. Вы, наверное, подумали, что я прошу рукопись на минутку, чтобы что-то посмотреть. А я подумала, что вы разрешили мне взять ее домой, чтобы показать отцу. Как я у вас просила, вы помните? Помните, я вам сказала, что он пишет книгу о Герберте Уэллсе? - Об Уэллсе? Нет, не помню. Но мне кажется, что Уэллс уже сильно устарел. - И все-таки во имя науки - да, да, науки! - во имя литературы и истории, поскольку то, что мой отец пишет, исключительно важно для истории, а я помогаю ему выполнить его интеллектуальную и культурную миссию. У него нет больше никого, кто бы мог ему помочь. Я совершенно не намеревалась причинить вам неприятность. Нет, нет, никакой неприятности. Всего лишь вырыть яму, покрыть ее ветвями, а когда человек в нее свалится, лечь на землю у края этой ямы и завести с ним нежный разговор. Ибо только сейчас Сэммлер начал подозревать, что она утащила "Будущее Луны" специально, чтобы создать обстоятельства, способствующие этой встрече. Выходит, он и Герберт Уэллс были не столь существенны? Было ли все это сделано, просто чтобы привлечь к себе внимание? Не было ли это испробованной стратегией? Раньше когда-то, вспомнил он, некоторые женщины вели себя с ним вызывающе, чтобы возбудить его интерес, и говорили ему всякие колкости в надежде, что это придаст им больше очарования. Не с этой ли целью Шула убежала с чужой рукописью? Чтобы привлечь к себе внимание мужчины? Люди - это один род, но представители разного пола - как два совершенно непохожих диких племени. В полной боевой раскраске подстерегают друг друга в засаде, чтобы удивить и поразить. Этот Говинда, этот хрупкий, проворный, чернобородый живчик, своего рода летающий человек - интеллектуал. А она всегда была без ума от интеллектуалов. Только они и достойны внимания под мимолетным светом луны. Только они и способны воспламенить ее. Даже Эйзен, вероятно, бросил свое литейное ремесло и превратился в художника среди многих других причин для того, чтобы вернуть ее уважение. Он и сам, возможно, подозревает о своих истинных мотивах, но ему понадобилось доказать, что и он - служитель культуры, как ее отец. И вот он стал художником. Бедный Эйзен! Шула села на диван почти вплотную к Лалу, почти касаясь его рукой, ладонью, локтем, плечом, слегка наклоняясь вперед, чтобы тронуть его коленом. Она уверяла его, что сняла копию с его труда с огромной тщательностью. Она беспокоилась сначала, как бы копировальная машина не стерла тушь со страниц, не обесцветила их. Она ожидала первой копии в безумной тревоге. "Ведь вы пользовались какой-то специальной тушью, и я боялась, что произойдет какая-нибудь вредная реакция. Я бы просто умерла от этого". Но копия получилась отличная. Мистер Видик говорит, что у него отличная машина. А теперь все спрятано в два ящика в камере хранения. Копию она положила в конторский скоросшиватель. Мистер Видик говорит, что на Центральном вокзале можно оставлять что угодно, даже деньги за выкуп. Это очень надежно. Шула хотела бы, чтобы Говинда Лал заметил, как похож оранжевый кружок у нее между бровями на лунный знак. Она все время наклоняла голову, открывая лоб для обозрения. - А теперь, Шула, дорогая, отправляйся на кухню, - сказал Сэммлер. - Марго нужна твоя помощь. - О папа! - Она попыталась тихим голосом по-польски объяснить ему, как ей хочется остаться в гостиной. - Шула! Сейчас же иди. Немедленно! Она послушалась, щеки ее вспыхнули румянцем обиды. Перед Лалом она хотела проявить дочернюю почтительность, но зад ее выражал раздражение, когда она выходила из комнаты. - Я ни за что не узнал бы ее, она совершенно преобразилась, - сказал Лал. - Неужели? Все дело в парике. Она часто носит парик. Он запнулся. Говинда о чем-то задумался. Скорее всего о том, как он будет вынимать свою рукопись из ящика в камере хранения. Украдкой он пощупал карман пиджака, проверяя, на месте ли ключи. - Вы поляк? - спросил он. - Был поляком. - Артур? - Да. В честь Шопенгауэра, которым зачитывалась моя мать. В то время Артур было лучшим из всех имен, которое можно было дать мальчику: вполне интернациональное, отнюдь не еврейское, культурное имя. Одинаково звучащее на всех языках. Хоть сам Шопенгауэр не любил евреев. Он называл их вульгарными оптимистами. Оптимисты? Когда живешь неподалеку от кратера Везувия, лучше быть оптимистом. Когда мне исполнилось шестнадцать, моя мать подарила мне "Мир как воля или представление". Естественно, в этом было лестное предположение, что я уже достаточно серьезен и глубокомыслен. Как великий Артур. Так что я изучил его систему и помню ее до сих пор. Я узнал, что только представления не подчиняются воле - космической силе, воле, которая определяет порядок вещей. Воля - это ослепительная мощь. Внутренняя созидательная ярость вселенной. Все, что мы видим, - это только ее проявление. Как в индийской философии: Майя - покров видимого, который составляет суть человеческого опыта. Да, помнится, согласно Шопенгауэру, вместилище воли находится в человеческих существах... - А где именно? - Вместилище воли находится в половых органах. Вор в парадном был согласен с этим определением. Он вытащил орудие воли. Он отдернул не покров Майя, а только один из его слоев и показал Сэммлеру свое метафизическое полномочие. - И вы действительно были другом знаменитого Герберта Уэллса - это-то по крайней мере правда? - Я бы не хотел декларировать свою дружбу с человеком, которого нет в живых, чтобы подтвердить или опровергнуть это, но было время, когда мы с ним часто встречались, ему тогда было за семьдесят. - Значит, вы жили в Лондоне? - Так оно и было. Мы жили в Лондоне, на Вобурн-сквер, возле Британского музея. Мы часто гуляли со стариком. В то время у меня было не слишком много собственных идей, я больше слушал его. Научный гуманизм, вера в независимое будущее, в активное доброжелательство, в разум, в цивилизацию. Идеи в наши дни скорее непопулярные. Конечно, мы пользуемся цивилизацией, но мы ее не любим. Я думаю, вы понимаете, что я имею в виду, профессор Лал. - Надеюсь, что понимаю. - И все-таки, пожалуй, Шопенгауэр не назвал бы Уэллса вульгарным оптимистом. У Уэллса было много мрачных предвидений. Возьмите, к примеру, книгу "Война миров". Там марсиане являются на Землю, чтобы покончить с людьми. Они обращаются с людьми, как американцы обращались с бизонами, с разными другими животными, да, собственно говоря, и с индейцами. Уничтожают. - Ну да, уничтожение. Я предполагаю, вы лично познакомились с этим явлением. - В некотором роде да. - Правда? - сказал Лал. - Я тоже видел кое-что в этом роде. Как пенджабец. - Так вы - пенджабец! - Да, и в сорок седьмом году я был студентом университета в Калькутте и свидетелем чудовищной резни, когда мусульмане и индуисты убивали друг друга. С тех пор это так и зовут - Великой калькуттской резней. Я думаю, я насмотрелся на маниакальных убийц. - О! - Да-да, раскалывающих черепа дубинками и пропарывающих животы острыми железными прутьями. И на горы трупов. И на насилие, поджоги, грабежи. - Представляю себе. Сэммлер разглядывал его. Интеллигентный и отзывчивый человек с выразительным лицом. Конечно, такого рода выразительность может быть признаком повышенной субъективности и некоторой странности ума. Но не опережающего разум воображения. Ему все больше и больше казалось, что этот Лал, как покойный Ашер Эркин, был человеком, с которым можно поговорить. - Значит, для вас это не теоретический вопрос. Как и для меня. Но эти прекрасные доброжелательные джентльмены - мистер Арнольд Беннет, мистер Герберт Уэллс, обедающие в "Савое"... Олимпийцы, вышедшие из низших классов. Такие милые. Такие серьезные. Настоящие англичане. Я был польщен, что мистер Уэллс избрал меня слушателем его монологов. К тому же я был в него влюблен. Конечно, со времен Польши тридцать девятого года мои представления сильно изменились. Стали совсем другими. Как и мое зрение. Я вижу, вы стараетесь разглядеть, что скрывается за этими темными стеклами. Не беспокойтесь, там все в порядке. Один глаз выполняет свои функции. Как в поговорке: среди слепых кривой - король. Уэллс написал рассказ на эту тему. Не очень хороший рассказ. Во всяком случае, я нахожусь не среди слепых, я просто крив на один глаз. Что же касается Уэллса... он был писатель. Он писал, писал, писал. Сэммлеру показалось, что Говинда Лал хочет что-то сказать. Когда он остановился, между ними пробежало несколько молчаливых волн, содержащих невысказанные вопросы. Вы? Нет, вы, сэр. Вы говорите! Лал внимательно слушал. Была чуткость в этом волосатом создании, в животном блеске его карих глаз, в благовоспитанности его полной внимания позы. - Вы хотели, чтобы я рассказал побольше об Уэллсе, раз уж Уэллс стоит за всем этим? - Это было бы очень любезно с вашей стороны, - сказал Лал. - Я вижу, вы сомневаетесь в ценности того, что Уэллс писал. - Конечно, сомневаюсь. Серьезно сомневаюсь. Всеобщее образование вкупе с дешевым книгопечатанием превращает бедных мальчиков в богатых и могущественных. Диккенс стал богат. Шоу хвастал, что стал человеком после того, как прочел Карла Маркса. Не знаю, правда ли это, но марксизм для широкой публики сделал его миллионером. Если вы пишете для элиты, как Пруст, вы не станете богатым, но если ваша тема - социальная справедливость, а ваши идеи радикальны, вы будете вознаграждены богатством, почестями и влиянием. - Чрезвычайно интересно. - Вы находите? Простите меня, но сегодня у меня тяжело на сердце. Сегодня я мрачен и болтлив. А когда я встречаю кого-либо, кто мне приятен, я становлюсь прямо несносно болтливым. - Нет-нет, пожалуйста, продолжайте свое объяснение. - Объяснение? Я категорически возражаю против развернутых объяснений. Их стало слишком много. Это делает интеллектуальную жизнь человека неуправляемой. Но я много думал о проблеме Уэллса - Шоу и о людях типа Маркса, Жан-Жака Руссо, Марата, Сен-Жюста, о замечательных ораторах, о писателях, начавших без всякого капитала, кроме капитала разума, и достигших колоссального влияния. И обо всех остальных - о мелких адвокатах, о читателях, очковтирателях, фельетонистах, об ученых-любителях, прожигателях жизни, свободных художниках, либреттистах, предсказателях судьбы, о шарлатанах и изгоях. О сумасшедшем провинциальном адвокате, который потребовал голову короля и эту голову получил. Во имя народа. Или о Марксе - студенте, университетском парнишке, писавшем книги, которые покорили мир. Он действительно был замечательный журналист и публицист. Как журналист, я в состоянии судить о мере его одаренности. Как многие журналисты, он черпал материал из газетных статей, из европейской прессы, но делал это исключительно здорово и писал об Индии или о гражданской войне в Америке, не имея ни о том, ни о другом никакого представления. Зато он был необычайно проницателен, пророчески догадлив, он великолепно владел оружием полемики и риторики. Его идеологический гашиш обладал мощным обаянием. Словом, вы понимаете, что я имею в виду: люди завоевывают авторитет, гении из плебеев поднимаются сперва до дворянских привилегий, а затем - до всемирной славы, и все это благодаря тем благам, которые они, как все бедные дети, приобрели в результате образования - благодаря азбуке, словарю и учебнику грамматики, благодаря классикам. Наконец, воспарив над своими трущобами и мелкобуржуазными гостиными, они обращаются к многомиллионным массам. Они-то и задают условия; они произносят речи, а затем история следует за их речами. Подумайте о войнах и революциях, на которые нас заранее подписали. - Несомненно, газеты Индии несут огромную ответственность за все эти бунты, - сказал Лал. - Можно сказать одну вещь в пользу Уэллса: он по крайней мере не потребовал, чтобы цивилизацию принесли в жертву его личным разочарованиям. Он не превратился в объект культа, в особу королевского ранга, в великого героя и вождя масс. Он не стыдился слов, а многие стыдятся. - Как это понять, сэр? - Видите ли, - сказал мистер Сэммлер, - в великие буржуазные периоды писатели стали аристократами. Но, став однажды аристократом благодаря своему искусству слагать слова, они чувствуют себя обязанными перейти от слов к делам, к поступкам. Очевидно, для настоящей аристократии заменять поступки словами постыдно. Посмотрите на карьеру мосье Мальро или мосье Сартра. А еще раньше? Вспомните, как Гамлет, почувствовавший свое унижение, восклицает: как шлюха, отвожу словами душу... - И упражняюсь в ругани, как баба, как судомойка. - Да, это конец цитаты. Или к Полонию: "Слова, слова, слова". Слова нужны старикам или юношам с рано состарившимся сердцем. Что ж, это естественно для принца, отец которого был убит. Но когда люди из презрения к бессильной и бесполезной болтовне шарахаются к благородным деяниям, ведают ли они, что творят? Когда они призывают к кровопролитию и защищают террор, когда они предлагают разбить все яйца, чтобы состряпать великий исторический омлет, понимают ли они, к чему призывают? Когда они разбивают зеркало молотком, воображая, что это способ его починить, смогут ли они собрать воедино осколки? Мне не совсем ясно, какую пользу можно извлечь из моего разоблачительного рассуждения. Ведь я не могу утверждать, что человека во всей его сложности можно объяснить и проконтролировать. Я бы не поручился, что человек - существо управляемое. Но вот Уэллс склонен был верить, что это так. Он долго считал, что цивилизацию меньшинства можно сделать доступной для многомиллионных народных масс и что это можно осуществить в нормальных условиях. В пристойных, благородно-английских, викторианских, эдвардианских, благоразумных, благодарных условиях. Но Вторая мировая война привела его в отчаяние. Он начал сравнивать человечество с крысами в клетке, которые ожесточенно кусают и грызут друг друга. Действительно, все напоминало крысиные клетки. Очень напоминали. Вот и все, что я мог бы сказать об Уэллсе. Да и вам он уже надоел, доктор Лал, мне кажется. - О, я вижу, вы хорошо знаете этого человека, - сказал Лал. - И как ясно вы все изложили. У вас дар - выражаться сжато. Хотел бы я обладать вашим талантом. Мне так этого не хватало, когда я писал свою книгу. - Та часть вашей книги, которую я успел прочесть, написана очень ясно. - Я надеюсь, вы дочитаете ее до конца. Простите меня, мистер Сэммлер, но я совершенно сбит с толку. Я ведь не знаю, куда миссис Эркин привезла меня и где мы находимся