личанина губа не дура. А Пит в другое ухо: -- Как влезем-то? Теперь дело за мной, и соображать надо быстро, пока Джорджик сам не начал объяснять, как влезть. -- Перво-наперво, -- зашептал я, -- попробуем обычную тактику -- типа свободный вход. Я напускаю на себя вид pai-malltshika и этак вежливенько говорю, что один приятель у меня упал на улице в обморок. Когда она откроет, Джорджик притворится, будто еле жив. Потом просим стакан воды или вызвать по телефону доктора. Дальше и вовсе просто. -- Вдруг не откроет? -- усомнился Джорджик. А я говорю: -- Попробуем, что мы теряем? -- На это он передернул плечом и скривил rot. А я Скомандовал Питу и Тему: -- Вы стойте по обе стороны двери. Понятно? -- Они согласно закивали в темноте: ясно-ясно-ясно. -- Начали, -- сказал я Джорджику и пошел прямо ко входной двери. Там была кнопка звонка, я нажал, и из коридора донеслось "дрррррр-дррррррр". После этого все в доме замерло, вроде как обратилось в слух, словно и babushka, и все ее koshki при звуках этого дрр-дрр одновременно навострили уши и насторожились. Тогда я позвонил чуть настойчивей, и тут послышалось шарканье ног -- шлеп-шлеп, шлеп-шлеп, -- бабушка в тапках шла по коридору, причем мне вдруг пришло в голову, что она идет, а под мышками у нее с каждого боку по коту. Потом раздался ее очень такой неожиданно басовитый голос: -- Прочь! Уходите, или я стреляю. -- Джорджик это как услышал, чуть не прыснул. А я говорю, причем несчастным таким, просительным голосом: -- Мадам, прошу вас, пожалуйста, помогите! Мой друг очень болен! -- Уходите, -- повторила она. -- Знаю я ваши подлые штучки: я вам открою, а вы заставите меня купить то, что мне не нужно. Уходите, говорю вам. -- Надо же, и ведь встречается же такая поразительная наивность! -- Уходите, -- снова заладила она, --- а то я напущу на вас своих кошек! -- Видать, спятила от своей zhizni в odinotshestve. Тут я глянул вверх и заметил, что повыше двери есть застекленное окно, так что куда быстрей будет, если туда вскарабкаться и влезть через него. Иначе этот спор будет идти всю notsh. И тогда я сказал: -- Хорошо, мадам. Если вы не хотите помочь нам, я поведу моего больного друга куда-нибудь в другое место. -- Тут я мигнул друзьям, чтобы они отошли по-тихому, и только я один топал и громко декламировал: -- Ничего, друг мой, мы обязательно найдем доброго самаритянина где-нибудь в другом месте. Эту пожилую леди, конечно же, нельзя винить за ее подозрительность, тем более что по ночам разгуливает множество негодяев и подонков. Нет, ее винить нельзя! -- Потом мы немного постояли в темноте, подождали, и я прошептал: -- Пошли, возвращаемся к двери. Я взберусь Тему на плечи. Открою то окошко и влезу, бллин. Потом заткну старую ptitsu и впущу вас. Запросто! -- Мне было важно показать, вроде как кто среди нас главный, кто подает идеи. -- Вон там, -- показал я, -- видите? Карнизик над дверью засекли? Как раз будет упор для ноги. Все поглядели, восхитились, видимо, моей находчивостью и закивали в темноте, зашептали: "Да, да, "да, правильно". На цыпочках обратно к двери. Тем был у нас самым рослым и сильным, поэтому Пит сДжорджиком вскинули меня на его крутые мужские плечи. Благодаря очередной duratskoi передаче всемирного ТВ, а главное благодаря тому, что из-за нехватки полиции люди боялись notshi, за все это время на улице не появилось ни души. Взобравшись на Тема, я убедился, что карнизик над дверью как раз годится, чтобы на него встать. Подтянулся, уцепился коленом, и готово дело. Окно, как я и ожидал, было заперто, но я вынул бритву, легонько стукнул костяной рукояткой, стекло и треснуло. Снизу доносилось озабоченное сопенье моих друзей. Вынув кусок стекла, я просунул руку, отпер окно, и рама как миленькая поехала вверх. Я осторожно, будто опускаясь в горячую ванну, полез внутрь. А эти, как бараны, стоят, смотрят снизу, аж рты, бллин, пооткрывали. Я оказался в темноте, ощетинившейся со всех сторон углами каких-то шкафов, кроватей, тяжеленных табуреток, книг в коробах и книг россыпью. На ощупь я стал пробираться к двери, из-под которой сквозь маленькую щелочку виднелся свет. Дверь сделала "скрииииииип", а дальше был пыльный коридор и опять всякие двери. Этакие хоромы пропадают -- в том смысле, что столько комнат и всего для одной старой veshalki с ее koshkami, пусть даже у kotov и koshek разные спальни и отдельная столовая, где их по-королев ски кормят сметаной и рыбьими головами. Снизу уже доносился голос ptitsy, которая повторяла: "Да. Да. Да. Верно. Верно... ", но это она, видимо, разговаривала со своим мяукающим выводком, громко домогающимся добавки молока. Тут я заметил ступеньки, ведущие в холл нижнего этажа, и решил показать этим безмозглым balbesam, что я один стою их всех вместе взятых. Я все проверну сам, odi noki. Сделаю rasterzats старой ptitse, передушу, если понадобится, всю ее kotovasiju и, набрав полные rukery всего, что покажется полезным, aida в темпе джаза обратно, поливать золотым и серебряным дождем терпеливо ожидающих меня приятелей. Тогда уж они как следует узнают, кто настоящий vozhdd. Тихонько, мягко ступая, пошел вниз, любуясь по дороге на griazni картины, изображающие старинную жизнь: длинноволосые devotshki в платьях с высокими воротниками; картинки вроде как из деревенской zhizni с деревьями и лошадьми, бородатый святой vek, весь nagoi, висящий на кресте. В доме стояла жуткая vonn от кошек, от кошачьей рыбы и от старинной пыли, которая здесь пахла совсем по-другому, - нежели в блочных многоквартирниках. И вот я уже внизу, вижу свет из той комнаты, где babusia разливала молоко по блюдцам для своей кошачьей братии. Более того, я уже видел множество огромных перекормленных skotin, которые бродили туда и сюда, шевеля хвостами и вроде как притираясь к дверным косякам. На большом деревянном сундуке в темном холле я заметил красивую маленькую статую, сиявшую в отблесках света из комнаты, и я решил ее skrasst и оставить потом для себя -- симпатичная такая молодая devotshka, стоящая на одной ноге раскинув руки, а главное -- сразу видно, сделана из серебра. Так что она была уже у меня в руках, когда я входил в освещенную комнату со словами: "Привет-привет-привет. Давненько не виделись. Наши краткие переговоры сквозь замочную скважину, пожалуй, нельзя сказать чтобы так уж удались, не правда ли? Нет-нет, спорить не будем, я сказал не будем спорить, старая ты поганая voniutshka". От яркого света в комнате, где была старуха, я даже сморгнул. Там кишмя кишели koty и koshki, катались по ковру, в воздухе летала шерсть, причем эти жирные stervy были всевозможного вида и расцветки -- черные и белые, полосатые и рыжие, чуть ли даже не в клеточку и всех возрастов от крошечных котят, которые гонялись и играли друг с другом, до взрослых кошек и еле держащихся на ногах, но зато чрезвычайно зловредных старых кошатин. Их хозяйка, эта старая ptitsa, взглянула на меня в упор, по-мужски, и говорит: -- Как ты сюда забрался? А ну, не подходи, подлый звереныш, или мне придется тебя ударить! При виде ее клюки, зажатой в испещренной венами старческой grable, меня, понятное дело, разобрал smeh, а она как ни в чем не бывало трясет ею, угрожает. Ну, я усмехнулся -- блесь-блесь zubbjami -- и подбираюсь к ней ближе, не забывая по дороге ее ubaltyvatt, а тут еще вижу вдруг на буфете очень симпатичненькую вещицу, прекраснейшую вещицу, shtuku, которую malltshik вроде меня, понимающий и любящий музыку, может только надеяться увидеть воочию, потому что это была голова и плечи самого Людвига вана -- то, что. у них называется "бюст"; сделана она была из камня, с каменными длинными волосами, слепыми glazzjami и длинным развевающимся шарфом. -- Ба, -- вырвалось у меня, -- как здорово, и все это мне! -- Как зачарованный на нее уставясь, я шагнул, уже и руку даже к ней протянул, но не заметил на полу блюдца с молоком, vliapalsia в него и вроде как оступился. -- Оп-па, -- проговорил я, пытаясь удержать равновесие, однако старая sumka с необычайным для ее возраста проворством успела-таки коварно подобраться и принялась -- хрясь! хрясь! -- лупить меня по голове палкой. В результате вдруг оказалось, что я стою на четвереньках и, пытаясь подняться, повторяю; "О, бллин! О, бллин! О, бллин! " А она опять -- хрясь! хрясь! хрясь! -- да еще приговаривает: "Клоп ты поганый, трущобное ты отродье, не смей к нормальным людям в дома врываться! " Вся эта igra в хрясь-хрясь не больно-то мне понравилась, я схватил мелькнувший передомной конец клюки, и тут уже оступилась staruha, схватилась, пытаясь удержаться, за край стола, но скатерть поехала, кувшин с молоком и молочная бутылка на ней сперва заплясали, а потом -- бенц! бенц! -- на пол, разбрызгивая белое во все стороны, и старуха тоже рухнула не пол с воплем: "Будь ты проклят, мальчишка, ты еще получишь свое! " Все koshki в панике запрыгали, заметались в кошачьем своем испуге и, не разобравшись, в чем дело, принялись наскакивать друг на друга, раздавая злые toltshoki налево и направо -- ЯУУУУУУУУУ! вяууууууу! мяууууууу! Я встал на ноги, а эта злобная старая погань ерзала в сбившемся набок парике по полу, пытаясь подняться, и я сделай ей маленький toltshok в morder, что ей не очень-то понравилось -- она взвыла оееооооой, и прямо видно было, как в том месте, куда пришлась моя нога, ее веснушчатое, испещренное прожилками litso лиловеет-шмиловеет. Лягнув ее, я чуть отпрянул и, видимо, наступил на хвост одной из дерущихся вопящих кошатин, потому что услышал grornki мяв и мою ногу оплело что-то меховое и состоящее сплошь из когтей и зубов; в результате я запрыгал на одной ноге, тряся другой" и тщетно пытаясь освободиться, при этом в одной руке я держал серебряную статуэтку, а другой силился через старуху дотянуться до милого моему сердцу Людвига вана, хмуро взиравшего на меня каменными глазами. Тут я наступил на другое блюдце, полное отменнейшего молока, и чуть снова не полетел, -- да-да, все это и впрямь может показаться забавным, особенно если это не с тобой, если тебе об этом приходится только slushatt. В это время старая vedma, потянувшись через tshehardu дерущихся кошек, схватила меня за ногу (все еще со своим "оееоооой"), а у меня равновесие-то уже было нарушено, я и хряпнулся на этот раз со всего маху об пол в молочные лужи, на дерущихся кошек, а рядом еще эта старая koloda возится, пытаясь заехать мне кулаком в morder, и вопит: "Бейте его, жука навозного, лупите, царапайте! ", имея в виду, что приказ должны исполнять кошки, и действительно, несколько кошек, словно послушавшись старую veddmu, бросились на меня и начали царапаться, как bezumni. Ну, тут я и сам стал как bezumni, бллин, начал их koloshmatitt, а бабка как заорет: "Жук навозный, не тронь моих котяток", да как вцепится мне в litsol Тут и я в kritsh: "Ax ты, старая svolotsh! ", взмахнул серебряной статуэткой, да и приложил ей хорошенький toltshok по tykve, отчего она наконец-то прочно успокоилась. Встав с пола, среди кошачьего визга и воя, что же я слышу? А слышу я отдаленный звук полицейской сирены, и тут до меня доходит, что старая svolotsh разговаривала тогда вовсе не с кошками, а с милисентами по телефону: будучи, видимо, подозрительной от природы, она сразу к нему кинулась после того, как я позвонил в zvonok, якобы обратившись за помощью. Услышав этот пугающий shum ментовозки, я бросился к двери, где мне пришлось изрядно повозиться, прежде чем я отпер все замки, цепочки, засовы и прочий охранительный kal. Ну, открыл наконец и вижу: на пороге стоит Тем, а оба других моих так называемых druga вовсю rvut kogti. -- Атас! -- крикнул я Тему. -- Менты! -- А Тем в ответ: -- Нет уж, ты останься, поговоришь с ними, ух-ха-ха-ха! Глядь, в руке у него tsepp, он ею размахнулся да как полоснет -- жжжжжжах! -- меня ею no glazzjam, одно слово артист, я только и успел, что зажмурить вовремя веки. Я завопил, завертелся, пытаясь хоть что-то vidett сквозь ослепительную боль, а Тем и говорит: . -- Мне, знаешь ли, не нравится, как ты себя стал вести, приятель. Не надо было так со мной поступать, ох, не надо было, bratets. -- И тут же до меня донеслось буханье его раздолбанных govnodavov: сваливает, гад, со своим "ух-ха-ха-ха" во тьму, а всего секунд семь спустя слышу, подкатил ментовский фургон со своей сиреной, поющей, как какой-нибудь zverr bezumni. Я тоже выл без умолку, кинулся куда-то наугад -- не туда! --- грохнулся головой об стену, потому что глаза у меня были зажмурены, а из-под век текло ручьями -- diko больно. В общем, когда пришли менты, я вслепую возился в прихожей. Видеть я их, естественно, не видел, зато почуял vonn этих ubludkov -- то есть это сперва, а потом я ощутил их остервенелую хватку, когда тебе заламывают руку назад и волокут. Еще я услышал голос одного из ментов, который донесся из комнаты, той самой, полной kotov и koshek: "Досталось ей крепко, но пока дышит", и все время бил по ушам diki кошачий мяв. -- Какое приятное знакомство! -- услышал я другой ментовский голос, и меня с размаху зашвырну" ли в машину. -- Коротышка Алекс собственной персоной! Я выкрикнул в ответ: -- Я ничего не вижу, я ослеп, бога вам в душу matt, pidery грязные! -- Не выражаться, не выражаться, -- донесся голос вроде как с усмешкой, и мне кто-то сунул toltshok кастетом в rot. Я за свое: -- Ах вы погань, выродки, вам все равно не жить! Где остальные? Где эти вонючие предатели? Меня один из них, из этих выродков griaznyh, полоснул tseppju по glazzjam. Поймайте их, пока они не сбежали окончательно. Это все они затеяли, братцы, поверьте! Я не хотел, меня заставили! Я не виновен, вас покарает Bog! К этому времени менты потешались надо мной уже всей kodloi, грубо запинав меня в угол фургона, а я все продолжал выкрикивать что-то насчет моих так называемых друзей, пока до меня вдруг не doshlo, что это совершенно без толку, потому что они скорей всего уже сидят в уюте бара "Дюк-оф-Нью-Йорк", поят вонючих старых veshalok чем ни попадя от пива до лучшего виски, а те знай повторяют: "Спасибо, мальчики, благослови вас Господь, милые. Вы здесь сидели все время, это как Бог свят! Ни на минуточку никуда не отлучались, ей-ей! " А мы в это время под вой сирены мчались к полицейскому участку, причем меня, стиснутого меж двух ментов, попеременно то пинали, то били в morder эти развеселившиеся kozly. Через некоторое время я обнаружил, что способен слегка разлепить веки и сквозь слезы смутно видеть, как проносится мимо дымный город, и все его огни сливаются, будто липнут друг к другу. Несмотря на резь в глазах, я уже видел двух хохочущих ментов по бокам, видел шофера с тонкой шеей, а рядом с ним быкоподобного vyrodka -- того, который с таким сарказмом сказал: "Ну, коротышка Алекс, теперь нам предстоит чудесный вечерок, ты чуешь? " Я говорю: -- Откуда вы знаете, как меня зовут, паршивые вонючие kozly? Чтоб вам всем провалиться, сгореть к tshiortovoi матери, vyrodki, pidery griaznyje. -- Они все над этим похохотали, а потом один из ментов стал крутить мне uho. Толстый, который рядом с водителем, отвечает: -- Дак ведь коротышку Алекса с его дружками кто ж не знает! Довольно большую известность приобрел наш юный коротышка Алекс! -- Это те, другие! -- продолжал я kritshing. -- Джорджик, Пит и Тем. Они и не друзья мне вовсе, эти zasrantsy. -- Что ж, -- произнес толстый, -- теперь у тебя целый вечер впереди, все сможешь рассказать и про лихие вылазки этих юных джентльменов, и про то, как они сбивали с пути истинного бедного невинного коротышку Алекса. -- В это время послышался звук другой сирены, но проехавшая мимо машина шла в обратном направлении. -- Это за ними, за этими zasrantsami, что ли? -- спросил я. -- Ваши kozly их уже сцапали? -- Это, -- сказал тот, с бычьей шеей, -- "скорая помощь". А вызвали ее к твоей жертве, отвратный ты, подлый негодяй. -- Это все они, -- vskritshival я, превозмогая резь в glazzjah. -- Они пьют сейчас в баре "Дюк-оф-Нью-Йорк". Заберите их, черт бы вас взял, pidery вонючие! -- Тут снова раздался смех, и мне еще раз слегка сунули toltshok в rot, о, бллин, бедный мой раскровененный rot! Вскоре мы подъехали к ментовской, пинками и ударами мне помогли выбраться из машины, на ступеньках участка вновь ждал меня изрядный toltshok, и я понял, что ничего похожего на справедливость, на честную игру от этих podlyh gadov, tshiort бы побрал их, не дождешься. 7 Меня втащили волоком в ярко освещенную свежепобеленную kontoru, в которой стояла жуткая vonn, как бы от смеси блевотины с пивом, хлоркой и уборной, а исходила она из зарешеченных камер по соседству. Было слышно, как некоторые из plennyh орут, ругаются в своих камерах, некоторые поют, причем мне показалось, будто я разобрал слова одного из них: Будем вместе мы, моя милая, Хоть ушла ты далеко. Однако тут же раздались голоса ментов, призывающих всех заткнуться, раздался даже тот ни с чем не сравнимый звук, когда кому-то делают strashni foltshok, после чего избитый взвыл: "Ааааааааоооооо", и его голос был похож на vskritsh пьяной старой ptitsy, а не мужчины. В kontore со мной было четверо ментов, они шумно прихлебывали tshai, большой чайник с которым стоял посреди стола, и все они чавкали и громко рыгали, поднося ко рту свои огромные мерзкие кружки. Чаю они мне не предложили. А предложили мне всего лишь старое загаженное зеркало, чтоб поглядеться, и я действительно был уже не тот симпатичный юный ваш повествователь, а просто zhutt что такое: распухший pot, красные glazzja, да и нос тоже слегка покалеченный. Они от души веселились, видя мой испуг, а один говорит: "Такой только в пьяном кошмаре приснится! " Потом пришел главный мент, сверкая звездами на погонах, дескать, вот какой я великий-превеликий, увидел меня и сказал: "Гм". Тут все началось по-серьезному. Я говорю: -- Вы не дождетесь от меня ни одного slova, пока я не увижу своего адвоката. Законы я знаю, vyrodki поганые. -- Конечно же, это вызвало у всех громкий smeh, а мент со звездами сказал: -- Отлично, отлично, ребята, начнем с того, чтоб показать ему, что мы, во-первых, тоже законы знаем, а во-вторых, что знание законов это еще не все. -- У него был голос светского джентльмена, говорил он с этакой утомленной ленцой и при этом кивнул и дружески улыбнулся тому, похожему на быка толстому ubludku. Толстый снял китель, так что стало еще виднее его пивное брюхо, вразвалку подошел ко мне, и когда он открыл rot в зловещей усмешке, я почувствовал vonn чая с молоком, который он только что пил. Для мента он был не слишком-то хорошо выбрит, на рубашке под мышками виднелись разводья застарелого пота, а когда подошел еще ближе, от него пахнуло чем-то вроде серы из ушей. Потом он сжал в кулак вонючую свою красную ручищу и сунул его мне в poddyh -- низость какая! -- а все остальные менты, кроме главного, хохотали в свое удовольствие, тогда как главный продолжал только утомленно и скучающе ухмыляться. Меня отбросило к свежепобеленной стене, так что весь мел с нее я собрал на одежду, пытаясь, несмотря на боль, перевести duh, и тут нестерпимо подступило желание выблевать из себя клейкий пудинг, которого я наелся дома перед выходом. Но таких vestshei я не терпел: как это? наблевать по всему полу? Ну нет; и я сдержался. Потом вижу, этот жирный молотила обернулся к своим ментовским друзьям, чтобы еще раз хорошенько порадоваться с ними вместе; я мигом размахнулся правой ногой и, пока ему не успели крикнуть, предупредить, треснул его со всех сил по голени. Ах, как он завизжал, как запрыгал! Но зато после этого они отвели душу, устроили мне piatyi ugol, швыряя от одного к другому, как какой-нибудь изношенный и дырявый мяч, бллин, били меня по beitsam, по morder, били в живот, пинали, и в конце концов пришлось все-таки мне блевануть на пол, помню, я даже, как совсем уже bezumni, говорил им: "Простите, братцы, я был не прав, я был очень не прав, простите, простите, простите". Но мне дали обрывки старой gazety и заставили вытирать, потом заставили посыпать опилками. А после чуть ли не дружески предложили сесть и поговорить спокойно и po-tihomu. Потом посмотреть на меня зашел П. Р. Дельтоид, спустился из своего кабинета, который был у него здесь же, в этом же здании. Он выглядел усталым, griaznym, приблизился ко мне и говорит: -- А, достукался, Алекс! Н-да. Впрочем, я так и думал. Ах ты Боже мой! -- Тут он повернулся к ментам со словами: -- Привет, инспектор. Привет, сержант. Привет, привет всем. Что ж, моя веревочка на этом рвется, н-да. Ах ты Боже ж мой, что за вид у парня, что за вид! Поглядите, на кого он похож! -- Насилие порождает насилие, -- сказал главный мент тоном святоши. -- Он оказывал сопротивление аресту. -- Рвется моя веревочка, н-да, -- вновь посетовал П. Р. Дельтоид. Глянул на меня своими холоднющими glazzjami так, словно я стал вещью, не был уже избитым, окровавленным и очень усталым tshelovekom. -- Похоже, завтра мне придется присутствовать на суде. -- Это не я, koresh, то есть сэр, -- проговорил я со слезой в голосе. -- Замолвите там за меня словечко, сэр, пожалуйста, я не такой плохой! Меня обманом завлекли мои дружки, сэр. -- Соловьем поет, прямо разливается, -- с усмешкой проговорил главный мент. -- И песня такая жалостная, того и гляди все растаем. -- Я скажу свое слово, -- ледяным тоном пообещал П. Р. Дельтоид. -- Завтра буду там, не волнуйся. -- Если хотите ему пару раз врезать, нас не стесняйтесь, -- сказал главный мент. -- Его подержат. Надо же как вас опять подвели! И тут П. Р. Дельтоид сделал то, чего я никак не ожидал от такого человека, как он, от человека, которому положено превращать всяких plohishei вроде меня в pai-mallfshikov, особенно при том, что вокруг было полно ментов. Он подошел чуть ближе и плюнул. Да-да, плюнул. Плюнул мне прямо в litso, а потом вытер свой обслюнявленный rot тыльной стороной ладони. А я принялся тереть, тереть, вытирать оплеванное litso кровавым платком, на разные лады повторяя: "Благодарю вас, сэр, спасибо вам большое, сэр, вы очень добры ко мне, сэр, спасибо". После этого П. Р. Дельтоид вышел, не сказав больше ни слова. Теперь мусора принялись составлять протокол моего допроса, чтобы я его потом подписал, а я подумал, ну и пусть, будь оно все проклято, если эти выродки стоят на стороне Добра, тогда я с удовольствием займу противоположную позицию. -- Ладно, -- сказал я им, -- ubliudki griaznyje, pidery вонючие. Пишите, пишите все до конца. Я не собираюсь больше ползать тут на briuhe, мерзкие вы гады. Откуда хотите, чтобы я начал, поганые животные? С того момента, когда меня последний раз выпустили из исправительной школы? Хорошо же, начнем оттуда. -- И я как пошел, как пошел им выдавать -- выкладывал и выкладывал, а стенографист, тихий человечек с испуганным litsom, совсем не похожий на мента, исписывал страницу за страницей. Я выдал им по полной программе: избиения, krasting, dratsing, делишки с добрым старым sunn-vynn, все в kutshu вплоть до последней vestshi с участием богатой старой ptitsy и ее вопящих kotov и koshek. И уж я постарался, чтобы мои так называемые друзья были замазаны, что называется, ро ushi. Когда я закончил, стенографист, казалось, вот-вот свалится в обморок, бедный kashka. Главный мент участливо сказал ему: -- Ну, молодец, сынок, отдохни теперь, попей чайку, потом зажми покрепче нос и перепечатай всю эту грязь и мерзость в трех экземплярах. Потом дадим ~их нашему симпатичному юному другу на подпись. А тебе, -- повернулся он в мою сторону, -- сейчас покажут твои апартаменты с водопроводом и всеми удобствами. Ну, взяли, -- это он уже обращался к двоим самым здоровущим ментам, причем голос у него стал опять утомленным. -- Уберите его. Меня опять скрутили, поволокли, награждая по дороге пинками и затрещинами, и вбросили в камеру к десяти или двенадцати другим plennym, многие из которых были пьяны. Были среди них действительно lizhasnyje, звероподобные существа -- один с полностью сгнившим носом и ртом, отверстым, как пустая черная дыра, другой валялся на полу и храпел, а изо рта у него непрестанно сочилась какая-то слизь, третий весь свой kal откладывал себе в shtany. Тут же оказались двое, видимо, голубых, которым я вроде как приглянулся, один прыгнул на меня сзади, и пришлось устроить ужасный dratsing -- действительно ужасный, потому что от напавшего исходила zhutkaja vonn, как бы смесь гнилого болота с дешевой парфюмерией, такая гадкая, что мне вновь захотелось блевануть, только желудок теперь у меня уже пуст был, бллин. Потом руки распускать стал другой голубой, и между ними разгорелась крикливая свара по поводу того, кому из них достанется моя plott. Поднялся ужасный shum, явились двое ментов с дубинками, слегка обработали ими голубых, и те затихли, спокойно уселись, глядя в пространство, причем no litsu одного из них -- кап-кап-кап -- стекала каплями кровь. В камере были нары, но мест на них не оказалось. Я залез на верхний ярус (ярусов было четыре) и нашел там храпящего пьяного kashku, заброшенного туда, по всей вероятности, ментами. Короче, скинул я его обратно вниз (он был не очень тяжелый), и он рухнул на какого-то другого толстого пьяницу, лежавшего на полу; в результате оба проснулись, подняли kritsh и затеяли бессильную и жалкую толкотню друг с другом. А я улегся на вонючие нары и, несмотря на боль во всем теле, забылся тяжелым сном. Однако это получился вроде как и не сон, а какой-то переход в другой, Лучший мир. И в этом Другом, лучшем мире, бллин, я оказался вроде как на широкой поляне среди цветов и деревьев, и там же был вроде как козел с человеческим litsom, играющий вроде как на флейте. И тут, как солнце, восстал сам Людвиг ван с litsom громовержца, с длинными волосами и развевающимся шарфом, и я услышал Девятую, заключительную ее часть, только слова в ней слегка смешались и переменились, причем как-то так сами собой, как, впрочем, и положено во сне: Выше огненных созвездий, Брат, верши жестокий пир, Всех убей, кто слаб и сир, Всем по morder -- вот возмездье! В зад пинай voniutshi мир! Но музыка была та, это я твердо знал, проснувшись через две, а может, через десять минут, а может, через двадцать часов, или дней, или лет -- часы у меня давно отняли. Внизу, словно за десятки миль от меня, стоял мент, он тыкал меня длинной палкой с острием на конце и говорил: -- Проснись, сынок. Проснись, красавчик. Проснись, теперь начнутся настоящие неприятности. -- Кто? Что? Почему? Куда? Что такое? -- Внутри у меня звучала мелодия "Оды к радости" из Девятой, звучала чисто и мощно. Мент продолжал: -- Спускайся, узнаешь. Тебе тут хорошенькие новостишки подоспели, сынок. Я кое-как слез, весь затекший, с ломотой в костях и совершенно сонный, так что пока мент, от которого diko несло сыром и луком, выпихивал меня из загаженной храпящей камеры и гнал по коридорам, внутри у меня все звучала и звучала сверкающая музыка: "Радость, пламя неземное... " Потом мы вошли в какую-то чистенькую контору с машинками и цветами на столах, и там сидел за начальственным столом главный мент, который хмуро смотрел на мое заспанное litso леденящим взором. Я говорю: -- Ну-ну-ну-ну. Что так соскучился по мне, а koresh? Какого figa в этот час, среди тишайшей notshi? -- Даю тебе десять секунд, -- сказал он, -- чтобы ты убрал с физиономии эту идиотскую ухмылку. Потом выслушаешь. -- Чего-чего? -- со смешком проговорил я. -- Тебе все мало? Меня избили до полусмерти, плюнули мне в hariu, заставили признаться в стольких преступлениях, что не успевали записывать, а потом бросили среди каких-то bezLimtsev и voniutshih piderov в griaznoi камере! У тебя что, новая пытка для меня припасена, ты, выродок! -- Ты сам ее себе припас, -- серьезно проговорил он. -- Клянусь, мне не хотелось бы, чтобы ты от нее спятил. И тут, прежде даже чем он объяснил мне, я понял, в чем дело. Старая ptitsa, разводившая у себя дома целыми выводками kotov и koshek, преставилась в одной из городских больниц, отошла в лучший мир. Я tolshoknul ее чуть сильней, чем надо. Что ж, значит, - все. Мне вспомнились ее koty и koshki, подумалось, как они, небось, мяукают теперь, молока просят, а им fig-- во всяком случае от старой хозяйки они больше его не получат. Так что -- все. Ну, натворил делов. А ведь мне еще только пятнадцать.  * ЧАСТЬ ВТОРАЯ *  -- Ну, что же теперь, а? Ладно, поехали, начинаю самую жалостную, даже трагическую часть своей истории, о братья мои и други единственные, которая разворачивалась в гостюрьме номер 84-ф. Вряд ли вам так уж захотелось бы слушать полностью uzhasni и pogani рассказ о том, какой был у отца припадок, как он бился о стену, богохульствуя и покрывая rukery ссадинами и синяками, о том, как у матери перекосило rot от плача оооооой-оооооооой-оооооой, когда она подняла kritsh о единственном сыне, родной кровиночке, который так всем изгадил zhizni. Потом был суд нижней инстанции, проходивший в старом мрачном здании магистрата, где говорились всякие жесткие слова о вашем друге и скромном повествователе, -- это было уже потом, после всех злобных поношений, побоев и плевков, которыми его наградили П. Р. Дельтоид с ментами, будь они все прокляты. Потом его держали в грязной камере среди voniutshih извращенцов и prestupnikov. Потом суд более высокой инстанции, уже с адвокатами и присяжными, и, надо сказать, там тоже говорились всякие пакости, причем весьма торжественным тоном, а потом -- "Виновен! ", и после слов "четырнадцать лет" kritsh моей мамы "УУУУУУухууухуухууууууу", блпин. И вот я сижу, два года уже сижу с тех пор, как меня пинками, под лязганье запоров впихнули в гостюрьму 84-ф, одетого по последней арестантской моде, то есть в комбинезон цвета kala, да еще и с пришитыми над тикалкой на грудь и на спину номерами, так что как ни повернись, перед вами номер 6655321, а вовсе не Алекс, ваш юный друг. -- Ну, что же теперь, а? Ничего облагораживающего в том, чтобы сидеть два года в griaznoi клетке человеческого зверинца, конечно же. не было, а были одни побои, tolshoki ее стороны зверюг надзирателей, и было знакомство с миром вонючих злобных заключенных, среди которых оказалось полно настоящих извращенцов, готовых в любой момент наложить лапу на соблазнительного юного мальчика вроде вашего покорного слуги. И была необходимость работать в мастерских, делать спичечные коробки и ходить, ходить, ходить по двору вроде как для разминки, а по вечерам иногда какой-то старый vek, с виду как бы учитель, читал лекции о жуках или о Млечном Пути, а еще, бывало,. на тему "Загадки и чудеса снежинок" -- это вообще smeh, потому что сразу вспоминался тот раз, когда мы сделали toltshok kashke, вышедшему из публичной biblio зимней notshju, в те времена, когда мои koresha еще не стали предателями, а я был счастлив и свободен. Об этих своих бывших друзьях я здесь услышал всего один раз, когда навестить меня пришли па и ма и рассказали мне, что Джорджика уже нет. Да, погиб, бллин. Мертв, как собачий kal на дороге. Джорджик привел остальных двоих в дом к какому-то очень богатому veku, они ему сделали toltshok, zagasili и попинали еще на полу, и Джорджик начал делать razdryzg занавесям и подушкам, а старина Тем стал бить какие-то очень дорогие безделушки -- статуи и тому подобное, а этот избитый богач взъярился, как bezumni, и бросился на них с тяжелым железным прутом. Razdrazh придал ему какую-то нечеловеческую силу, Тем и Пит выскочили в окно, а Джорджик споткнулся о ковер, и хозяин грохнул его этой кошмарной железиной по tykve, тут и конец пришел хитрюге Джорджику. Старого убийцу оправдали: мол, самооборона, что было совершенно правильно и справедливо. Вообще, то, что Джорджик убит, хотя и спустя год с лишним, после того как сдал меня ментам, по мне, было правильно, нормально и даже вроде как промысел Божий. -- Ну, что же теперь, а? Дело было в боковой часовне воскресным утром; тюремный свищ наставлял нас в Законе Божием. Моей обязанностью было управляться со стареньким проигрывателем, ставить торжественную музыку перед и после, а также в середине службы, когда полагается петь гимны. Я был во внутреннем приделе боковой часовни (всего их в гостюрьме 84-ф было четыре), неподалеку от того места, где стояли надзиратели и вертухаи с их винтовками и подлейшими синещекими otjeеymi - hariami, и мне хорошо было видно слушавших Закон Божий зеков, сидевших внизу в своих комбинезонах цвета kala; от них подымалась особая какая-то грязная vonn, причем не то чтобы они были действительно немытые, не в том дело, это была особая необычайно гадкая vonn, которая исходит только от преступников, бллин, -- вроде как пыльный такой, тусклый запах безнадежности. И я подумал, что от меня, видимо, тоже такой запах, поскольку я уже настоящий зек, хотя и очень еще молодой. Так что мне, понятное дело, очень важно было как можно скорее покинуть этот вонючий griazni зверинец. Впрочем, как вы поймете, если вам не надоест читать, вскоре я его и впрямь покинул. -- Ну, что же теперь, а? -- вопросил тюремный свищ в третий раз. -- Либо пойдет карусель тюрьма-свобода-тюрьма-свобода, причем для большинства из вас в основном тюрьма и лишь чуть-чуть свободы, либо вы прислушаетесь к Священному писанию и поймете, что нераскаявшихся грешников ждут кары еще и в том, грядущем мире после всех мытарств этого. Сборище отпетых идиотов, вот вы кто (большинство, конечно), продающих первородство за жалкую миску холодной похлебки. Возбуждение, связанное с кражей, с насилием, влечение к легкой жизни -- стоит ли эта игра свеч, когда у вас есть веские доказательства -- да, да, неопровержимые свидетельства того, что ад существует? Я знаю, знаю, друзья мои, на меня снисходили озарения, и в видениях я познал, что существует место мрачнее любой тюрьмы, жарче любого пламени земного огня, и там души нераскаявшихся преступных грешников вроде вас... и нечего мне тут хихикать, что за смешки, будь вы неладны, прекратить смех!.. Да, вроде вас, говорю, вопят от бесконечной непереносимой боли, задыхаясь от запаха нечистот, давясь раскаленными экскрементами, при этом кожа их гниет и отпадает, а во чреве бушует огонь, пожирающий лопающиеся кишки. Да, да, да, я знаю! В этом месте, бллин, какой-то зек в заднем ряду сделал губами пыр-дыр-дыр-дыр, и тут же налетели звери надзиратели, кинулись туда, откуда им послышался этот shum, раздавая направо и налево tolshoki и зуботычины. Они схватили какого-то бледного дрожащего зека, тощего, маленького и довольно старого выволокли его, хотя он и кричал им, не переставая "Это не я, это он, он, смотрите! ", но им было все равно. Его жестоко избили и, воющего, вопящего, выволокли из часовни. -- Теперь, -- сказал тюремный свищ, -- внемлите Слову Господа нашего. -- Затем он взял в руки толстую книгу, перелистнул страницы, плюя все время для этого на пальцы -- тьфу-тьфу-тьфу. То был огроменный дородный буйвол, очень красный litsom, но он испытывал ко мне слабость, потому что я был молод и очень интересовался его Книгой. Считалось, что для дальнейшего моего образования мне можно читать эту книгу и даже слушать тюремный проигрыватель, пока читаю. Бллин. И это было, в общем, неплохо. Меня запирали и давали слушать духовную музыку И. С. Баха и Г. Ф. Генделя, пока я читал про всех этих древних видов, которые друг друга убивали, напивались своего еврейского вина и вместо жен тащили в постель их горничных -- довольно забавное чтиво. Только оно и помогало мне продержаться, бллин. В последних главах этой книги я не очень-то kopalsia -- там все больше шла душеспасительная говорильня, а про войны и всякие там sunn-vynn почти ничего не было. Но однажды свищ сказал мне: "Ах, номер 6655321, пора бы тебе о Страстях Господних подумать. Сосредоточься на них, мой мальчик". При этом от него пахнуло богатым духом хорошего виски, и он удалился в свою kamorku, чтобы выпить еще. Ну, прочитал я про бичевание, про надевание тернового венца, потом еще про крест и всякий прочий kal, и тут до меня дошло, что в этом ведь что-то есть. Проигрыватель играл чудесную музыку Баха, и я, закрыв glazzja, воображал, как я принимаю участие и даже сам командую бичеванием, делаю весь toltshoking и вбиваю гвозди, одетый в тогу по последней римской моде. Так что пребывание в гостюрьме 84-ф проходило для меня не совсем впустую, даже сам комендант был доволен, когда ему сказали, что я пристрастился к религии, и вот тут-то для меня забрезжила надежда. В то воскресное утро свищ читал из книги про tshelovekov, которые слушали Slovo и не кинулись тут же очертя голову исполнять его, -- будто бы они подобны тому, кто строил свой дом на песке, а тут как раз дождь хлесь-хлесь, гром бабах! и дом развалился. Однако я подумал, что это только очень темный vek будет строить свой дом на песке, а кроме того, еще и все его соседи, и приятели должны быть полными подонками, если не подскажут ему, какой он темный, раз затевает такое строительство. Потом свищ сказал: "Эй, вы там, заканчиваем. Споем сейчас гимн номер 435 из тюремного сборника". Раздался хлоп-тресь-шварк-хлысь-хлысь -- это зеки раскрывали, роняли и перелистывали, плюя на пальцы, свои griazni маленькие книжки гимнов, а зверюги вертухаи покрикивали: "А ну, не разговаривать, мерзавцы. Эй, номер 920537, я тебя вижу! " У меня, естественно, пластинка уже была поставлена, и я сразу врубил орган, взревевший УУУУУУУУУУУУУУУ. Зеки начали петь, и вот уж это было на самом деле ужасно. Чтобы чай окреп в стакане, Не спеши его студить. Так и мы другими станем На свободу выходить. Они выли и горланили эти glupi слова под непрестанные понукания свища: "Громче, будь вы неладны, всем петь как следует! ", перемежающиеся рявканьем надзирателей: "Смотри у меня, номер 774922! " или "Ща вот подойду, получишь у меня, дерьмо! " Наконец пение кончилось, свищ сказал: "Да пребудет с вами Святая Троица, да совершит она ваше исправление, аминь", и скрипучая телега тюремного проигрывателя заиграла Симфонию N9 2 Адриана Швайгзельбера, премилый фрагментик, отобранный вашим скромным повествователем, бллин. Что за bydlo, думал я о заключенных, наблюдая со своей позиции у тюремного проигрывателя за тем, как они бредут, шаркают, чего-то там мычат и блеют, как животные, а в меня тычут griaznymi пальцами: "Эй ты, музыкант hrenov! -- потому что, по их мнению, я просто zhutt как высоко вознесся. Когда последний зек, по-обезьяньи ссутулясь и свесив руки, вышел вон, удостоившись напоследок громкого подзатыльника от надзирателя, и проигрыватель у меня уже был выключен, подошел, попыхивая tsygarkoi, свищ, все еще в богослужебной одежде, белой и украшенной кружевами, как у devtshonki. Подошел и говорит: -- Спасибо, ты меня, как всегда, не подвел, малыш 6655321. Что новенького сегодня расскажешь? Тут дело в том, что наш свищ, как я уже знал, собирался очень высоко подняться в среде тюремного клира и хотел заработать наилучшие рекомендации от коменданта, которому старался как можно чаще сообщать о всяких там подлых, черных замыслах арестантов, а информацию, всякий такой kal, он вознамерился получать от меня. Обычно я все врал, но иногда говорил и правду, к примеру в тот раз, когда в нашей камере узнали (услышали, как кто-то с кем-то перестукивался по трубам: тук, тук, тукитук, тукитукитукитук, тук, тук), что верзила Гарриман планирует побег. Он собирался, когда пойдет выносить помои, tolshoknutt надзирателя и бежать, переодевшись в его мундир. Потом еще был случай, когда зеки договорились за обедом все вместе выбросить вон мерзкую zhraishku, которой нас кормили, а я узнал об этом и рассказал. Свищ передал дальше и заработал вроде как благодарность от коменданта за Общественную Жилку и Чуткое Ухо. На сей раз я ему сказал совершеннейшую tshush: -- Вы знаете, сэр, тут по трубам стучали, будто в одну из камер пятого яруса каким-то необычайным способом передали пакет кокаина и он оттуда поползет по всей тюрьме. -- Я все это на ходу придумал, как и многие из своих сообщений, однако тюремный свищ diko обрадованно сказал: -- Молодец, молодец. Передам это Самому. -- (Это он так называл коменданта. ) А я говорю: -- Сэр, я ведь на славу постарался, правда же? -- Причем, общаясь с начальством, я всегда строил из себя джентльмена, говорил этаким. вежливым и Приятным тоном. -- Делаю все, что могу, верно? -- Думаю, -- проговорил свищ, -- что в целом это верно, 6655321. Ты действительно помогаешь мне и, по-моему, выказываешь искреннее желание исправиться. Если так пойдет и дальше, ты без труда заработаешь себе уменьшение срока. -- Я вот о чем, сэр, -- продолжал я. -- Как насчет новой методы, о которой все только и твердят? Как насчет того вроде как лечения, пройдя которое можно чуть ли не завтра выйти из тюрьмы, причем с гарантией, что больше туда не попадешь в жизни? -- А-а, -- каким-то тусклым голосом протянул он. -- Где ты об этом услышал? Кто вам такие вещи рассказывает? -- Да так, идут всякие толки, сэр. Может, надзиратели между собой разговаривали, а кто-то случайно услышал. А потом еще кто-то в мастерской нашел кусок газеты, и там тоже об этом говорилось. Как насчет того, чтобы вы устроили мне это дело, сэр, если, конечно, мне позволено просить об этом. Видели бы вы, как он ломал голову, пыхтя своей tsygarkoi, -- никак не мог решить, можно ли и что именно можно мне рассказать о той shtuke, про которую я упомянул. Потом говорит; -- Я так понял, что ты имеешь в виду метод Людовика. -- Голос его все еще оставался тусклым. -- Я не знаю, как это называется, сэр, -- настаивал я. -- Знаю только, что таким образом можно быстро выйти на свободу с гарантией, что обратно не попадешь. -- Это правда, -- проговорил он, глядя на меня из-под напряженно сдвинутых бровей. -- Это чистейшая правда, номер 6655321. Хотя эта методика пока еще на стадии экспериментальной доводки. Она проста, но действует весьма крепко. -- Но ведь ее применяют здесь, правда же, сэр? -- не унимался я. -- Вон в том новом белом здании у южной стены, верно, сэр? -- Пока еще не применяют, -- сказал свищ, -- во всяком случае в этой тюрьме, номер 6655321. У Самого насчет нее большие сомнения. Должен признаться, что и я его сомнения разделяю. Весь вопрос в том, действительно ли с помощью лечения можно сделать человека добрым. Добро исходит изнутри, номер 6655321. Добро надо избрать. Лишившись возможности выбора, человек перестает быть человеком. Подобный kal свищ мог извергать часами, он бы еще продолжил, но тут послышались шаги следующей партии зеков -- блям-бум, блям-бум спускались они по железным ступеням за своей порцией Религии. Поэтому свищ сказал: -- Вот что. Поболтаем об этом как-нибудь в другой раз. А сейчас запускай соло на органе. Пришлось мне опять включать старый проигрыватель, ставить хоральный прелюд "Wachet auf" И. С. Баха, пока в часовню втекал поток griaznyh вонючих выродков, преступников и извращенцов, которые тащились, как побитые обезьяны, а надзиратели и вертухаи пинками и рявканьем подгоняли их. И свищ уже вопрошал: "Ну, что же теперь, а? " И в этот момент начинала звучать музыка. В то утро у нас было четыре таких lomtika Тюремной Религии, однако свищ больше ничего не сказал мне про этот самый метод Людовика, в чем бы он ни заключался, бллин. Когда я закончил vozniu с проигрывателем, он лишь кратко поблагодарил меня, а потом меня отвели обратно на шестой ярус, в битком набитую камеру, которая была теперь моим domom. Вертухаи на сей раз незлой попался, он по пути не бил меня и в камеру не зашвырнул, а просто сказал: "Пришли, сынок, залазь, давай, в свою берлогу". Здесь я пребывал со своими новыми koreshami, которые все были закоренелыми prestupnikami, но, слава Богу, не приверженными извращениям плоти. На своей полке лежал Зофар, тощий коричневокожий vek, который все время бубнил что-то прокуренным голосом, но слушать его никто не удосуживался. То, что он говорил, звучало примерно так: "Захожу это я в шалман (что бы это ни значило, бллин), и как раз того фраера встречаю, что на бану мне затырил. Ну и что, говорю, да, с кичмана подломил, ну и что? Щас буду коцать! " Он говорил на настоящем воровском жаргоне, но очень старом, который давным-давно отошел. Еще там такой был одноглазый Уолл, он как раз в честь воскресенья занимался отдиранием кусков ногтей на ногах. Еще был Еврей, вечно потный очень шустрый vek; этот лежал на своей полке ничком, как мертвый. Если кому мало, так были еще Джоджон и Доктор. Джоджон был жилистый, очень резкий и злобный, его специальностью были преступления на сексуальной почве, тогда как Доктор сел за то, что притворялся, будто лечит сифилис и гонорею, но вкалывал простую воду, а кроме того, убил двух devotshek, которым обещал избавить их от нежелательного бремени. Компания мерзкая и griaznaja, их общество нравилось мне не больше чем вам сейчас, о други мои и братие, но вскоре моя судьба должна была перемениться. Кроме того, хотелось бы заострить ваше внимание на том, что эта камера при строительстве была рассчитана на троих, а сидело нас там шестеро, все друг к другу впритирку, среди вони и пота. То же самое творилось в те дни во всех камерах всех тюрем, бллин, такое паскудство, tsheloveku даже ноги некуда протянуть. К тому же -- вы не поверите! -- в то воскресенье к нам vpihnuli еще одного арестанта. Мы к тому времени, получив ужасную нашу zhratshku -- вонючее варево с клецками, -- лежали каждый на своей полке, мирно покуривали, и тут в этакую толчею vpihnuli еще одного. Это был kashka с костистым, торчащим вперед подбородком, и сразу же он затеял kritsh, мы еще даже и понять ничего не успели. Он тряс прутья решетки и вопил: "Нарушены мои права, черт бы их драл, здесь и так полно, это произвол, вот что это такое! " Но к нему подошел один из вертухаев и сказал, чтобы тот выкручивался, как умеет, -- может, кто его на свою полку пустит, а нет, так спать ему на полу. "Кстати, -- добавил охранник, -- дальше лучше не будет, а только хуже. Вы же сами такое положение создали, развелось вас как собак нерезаных, ворье паскудное! " 2 В общем, как раз с водворения к нам этого нового зека и началось мое освобождение из Гостюрьмы -- из-за его скверного и склочного нрава, грязных помыслов и подлых намерений, которые привели к тому, что неприятности начались в тот же день. Он был очень hvastliv, в упор нас не замечал и разговаривал высокомерным тоном. Дал нам понять, что он единственный во всем зоопарке настоящий prestupnik v zakone, он, дескать, сделал то, он сделал это, одним щелчком он десять ментов убил, и всякий тому подобный kal. Ни на кого он этим большого впечатления не произвел, бллин. Тогда он стал вязаться ко мне, поскольку я там был самый младший, пытаясь доказать, что это я, как самый младший, должен zaspat на полу, а вовсе не он. Однако остальные за меня вступились, заорали: "Оставь его в покое, ты, выродок baratshni, и тогда он затянул старую-престарую песню про то, что его никто не любит. Короче, в ту же ночь я проснулся оттого, что этот ужасный зек и впрямь улегся ко мне на полку, которая и так была diko узкой (она была в нижнем из трех ярусов), мало того, он еще принялся нашептывать мне какие-то qriaznyje любовные словечки и гладить, гладить, гладить. Ну, тут я стал совсем bezumni и с ходу выдал ему, хоть я и не различал ничего толком, потому что горел только маленький красный свет на площадке. Но я знал, что это он, вонючий kozlina, а когда начался настоящий переполох и включили свет, я увидел его подлую hariu, которая была вся в крови, текущей из губы, рассеченной ударом моего кулака. Дальше все пошло, как всегда, то есть мои сокамерники проснулись и стали присоединяться к драке, шедшей немного nesuraz из-за полутьмы; от шума проснулся чуть не весь ярус, там и сям послышались kritshi и громыхание жестяными мисками о стену: всем зекам во всех камерах почудилось, будто вот-вот начнется большой бунт. Зажегся свет, набежали, размахивая дубинками, вертухаи в своих кепи и рубашках навыпуск. Стали видны наши разгоряченные hari, мелькающие в воздухе кулаки, стоял kritsh и ругань. Я высказал сбою жалобу, но вертухаи в один голос заявили, что, видимо, это я сам, ваш скромный повествователь, все и затеял, потому что на мне не было ни царапинки, тогда как тот uzhasni зек обливался кровью из разбитого моим кулаком rota. От этого я вконец obezumel. Сказал, что ни одной notshi не стану spatt в этой камере, если тюремная администрация позволяет всякому вонючему pideru приставать ко мне, когда я сплю и не могу постоять за себя. "Жди до утра, -- ответили мне. -- Или, может, вашему высочеству подавай отдельную комнату с ванной и телевизором? Утром разберемся. А в данный момент, druzhok, хватит выступать, и давай-ка преклони bashku на соломенный тюфяк, да чтоб никаких тут больше zavaruh не затевал. Ты хорошо понял? " С тем они удалились, дав всем напоследок хорошенькую nakatshku; вскоре погасили свет, но я сказал, что весь остаток notshi проведу сидя, а тому гаду говорю: "Давай, лезь на мою полку, если хочешь. Мне она больше не нравится. Из-за того что такой kal, как ты, к ней прикасался, для меня она теперь опоганена". Но тут вмешались сокамерники. Все еще отирая пот после ночной bitvy, Еврей сказал: -- Нет уж, знаешь ли, так не пойдет, братец. Нечего всяким паскудникам сдавать позиции. А новенький говорит: -- Ну ты, жид, заплыви govnom, -- в том смысле, что заткнись, но так звучало обидней, отчего Еврей тут же изготовился к toltshoku. А Доктор говорит: -- Ну-ну, джентльмены, зачем нам неприятности, что за чушь? -- причем тоном этаким светски-небрежным. Однако новенький продолжал нарываться. Явно видел себя zhutt каким крутым громилой, которому при шестерых других сокамерниках спать на полу прямо-таки zapadlo, а лезть на милостиво предложенную койку обидно. В своей издевательской манере он прицепился и к Доктору: -- Аааааа, ты неприяааааатносгей не хочешь, пуууупсик! Но тут Джоджон, жилистый, резкий и злобный, сказал: -- Если уж не выходит поспать, займемся образованием. Нашему новому другу хочется, чтобы мы преподадим ему урок. -- Несмотря на специальность насильника, речь у него была неплохая, он говорил веско и точно. Новый зек презрительно осклабился: -- У-тю-тю-тю-тю, как страшно! -- И вот с этого все началось всерьез, причем как-то так по-тихому, никто даже голоса не повысил. Сперва новенький попытался было пискнуть, но Уолл заткнул ему rot, а Еврей держал его прижатым к прутьям решетки, чтобы его было видней в красноватом отсвете лампочки на площадке, и он лишь едва постанывал -- оо, оо, оо. Был он не бог весть каким крепышом, отбивался слабенько; видимо, для того он и shumel, для того и хвастался, чтобы возместить свою слабость. Зато я, увидев в красной полутьме красную кровь, почувствовал в kishkah прилив знакомого радостного предвкушения. -- Мне, мне его оставьте, -- говорю. -- Дайте-ка, братцы, я его поучу. Еврей поддержал меня: -- Пгавильно, пгавильно, гебята. Вгежь ему, Алекс. -- И они все отступили в темноту, предоставив мне свободу действий. Я измолотил его всего кулаками, обработал ногами (на них у меня были башмаки, хотя и без шнурков), а потом швырнул его -- хрясь-хрясь-хрясь -- головой об пол. Еще разок я ему хорошенько приложил сапогом по tykve, он всхрапнул, вроде как засыпая, а Доктор сказал: -- Ладно, по-моему, хватит, урок запомнится. -- Он сощурился, пытаясь разглядеть распростертого на полу избитого veka. -- Пусть ему сон приснится, как он отныне будет паинькой. Мы все устало расползлись по своим полкам. А во сне, бллин, мне приснилось, будто я сижу в каком-то огромном оркестре, где кроме меня еще сотни и сотни исполнителей, а дирижер вроде как нечто среднее между Людвигом ваном и Г. Ф. Генделем -- то есть он и глухой, и слепой, и ему вообще на весь остальной мир plevatt. Я сидел в группе духовых, но играл на каком-то таком розоватом фаготе, который был частью моего тела и рос из середины живота, причем только это я в него дуну, тут же -- ха-ха-ха: щекотно, прямо не могу, до чего щекотно, и от этого Людвиг ван Г. Ф. весь стал zhutko razdrazh, как bezumni. Подошел ко мне вплотную да как закричит мне в ухо, и я, весь в поту, проснулся. Разбудил меня, конечно же, совсем другой shum -- это заверещал тюремный звонок -- ззззынь-ззззынь-ззззынь! Утро, зима, glazzja слипаются, будто там сплошной kal, разлепил их, и сразу безжалостно резанул врубленный на всю тюрьму электрический свет. Вниз глянул, смотрю, новенький лежит на полу в кровище, синий, и до сих пор не пришел в себя. Тут я вспомнил ночные дела и себе под нос uhmyllnulsia. Однако спустившись с полки и тронув его босой ногой, я ощутил ею нечто твердое и холодное, и тогда я подошел к полке Доктора и стал его трясти, потому что вставал Доктор всегда diko тяжело. Но на сей раз он скоренько соскочил с полки, так же как и остальные, кроме Уолла, который спал, как tshushka. -- Эк-кое невезенье, -- сказал Доктор. -- Видимо, сердце не выдержало. -- Потом добавил, переводя взгляд с одного из нас на другого: -- Зря вы его так. И кто только догадался! -- Но Джоджон тут же okry-silsia: -- Вот еще. Док. Ты ведь и сам дубасил его за милую душу. Ко мне повернулся Еврей и говорит: -- Я так скажу: наш Алекс чегесчуг гогяч. Тот последний удаг был очень нехогош. Тут уже и я взъелся: -- А кто начал-то, кто начал-то, а? Я немножко, в самом конце добавил, скажешь, нет? -- И пальцем на Джоджона: -- Это его, его была идея. -- Тут Уолл всхрапнул громче обычного, и я сказал: -- Разбудите же этого вонючего vyrodka. Это же он ему pastt затыкал, пока Еврей держал у решетки. -- А Доктор в ответ: -- Никто не отрицает, все к нему по чуть-чуть. приложились -- чисто символически, надо ведь учить уму-разуму, -- но совершенно очевидно, мой дорогой мальчик, что это именно ты со свойственной юности горячностью и, я бы сказал, неумением соразмерить силу, взял да и замочил беднягу. Жаль, жаль, жаль. -- Предатели! -- возмутился я. -- Лжецы и предатели! -- Вижу, опять, точь-в-точь как два года назад мои так называемые друзья того и гляди сдадут меня со всеми potrohami ментам. Никому, бллин, ну никому на белом свете нельзя верить! Джоджон пошел разбудил Уолла, и тот сразу же с готовностью подтвердил, что это я, ваш скромный повествователь, совершил весь этот razdryzg и насилие. Когда пришли сперва вертухай, потом начальник охраны, а потом и сам комендант, все мои как бы товарищи по камере, перекрикивая друг друга, бросились наперебой рассказывать, что и как я делал, чтобы ubivatt этого никчемного извращенца, чей окровавленный труп мешком валялся на полу. Странный был день, бллин. Мертвую plott утащили, после чего во всей тюрьме всех заперли по камерам до особого распоряжения; zhratshku не выдавали, не разносили даже tshai. По площадкам ярусов расхаживали вертухай и надзиратели, то и дело покрикивая; "Молчать! " или "Заткни хлебало! ", едва только им послышится, что где-то в какой-то камере раздался шепот. Потом около одиннадцати утра движение как-то так напряженно стихло, и в камеру извне начала проникать вроде как vonn страха. А потом мимо нас торопливо прошли комендант, начальник охраны и какой-то очень важного вида tshelovek; при этом они спорили между собой, как bezumni. Похоже, что они дошли до самого конца яруса, потом стало слышно, что они возвращаются, на этот раз медленнее, и уже выделялся голос коменданта, толстенького, вечно потного белобрысенького человечка, который в основном говорил: "Да, сэр! " и "Ну что же тут поделаешь, сэр? " и все в таком духе. Потом вся компашка остановилась у нашей камеры, и начальник охраны отпер дверь. Кто среди них главный, было видно сразу: высоченный такой голубоглазый diadia в таком роскошном костюме, бллин, каких я в жизни не видывал: солидном и в то же время модном до невозможности. Нас, бедных зеков, он словно в упор не видел, а говорил поставленным, интеллигентным голосом: "Правительство не может больше мириться с совершенно устаревшей, ненаучной пенитенциарной системой. Собирать преступников вместе и смотреть, что получится! Вместо наказания мы создаем полигоны для отработки криминальных методик. Кроме того, все тюрьмы нам скоро понадобятся для политических преступников". Я не очень-то, бллин, poni, но, опять-таки, он ведь не ко мне и обращался. Потом говорит: "А обычный преступный элемент, даже самый отпетый (это он меня, бллин, валил в одну кучу с настоящими prestupnikami и предателями к тому же), лучше всего реформировать на чисто медицинском уровне. Убрать криминальные рефлексы, и дело с концом. За год полная перековка. Наказание для них ничто, сами видите. Им это их так называемое наказание даже нравится. Вот, начинают уже и здесь убивать друг друга". И он обратил жесткий взгляд голубых глаз на меня. А я -- храбро так -- и говорю: -- При полном к вам уважении, сэр, я категорически возражаю. Я не обычный преступник, к тому же не отпетый. Другие, может, здесь и есть отпетые, но не я. -- При этих моих словах начальник охраны весь стал лиловый, да как закричит: -- А ну, сволочь, заткни свое пакостное хлебало! Не знаешь, что ли, перед кем стоишь? -- Да ладно, ладно, -- отмахнулся от него важный vek. Потом обернулся к коменданту и сказал: -- Вот его первым в это дело и запустим. Молод, смел, порочен. Бродский с ним завтра займется, а ваше дело сидеть и смотреть, как работает Бродский. Не волнуйтесь, получится. Порочный молодой бандюга изменится так, что вы его не узнаете. Вот эти-то жесткие слова, бллин, как раз и оказались вроде как началом моего освобождения. 3 Тем же вечером вечно дерущиеся зверюги надзиратели вежливо и любезно препроводили меня в самое сердце тюрьмы, священнейшее и заветнейшее место -- кабинет коменданта. Комендант нехотя глянул на меня и сказал: -- Ты, видимо, не знаешь, кто это приходил утром, а, номер 6655321? -- И, не ожидая от меня ответа, продолжал: -- Это был ни больше ни меньше как министр внутренних дел, новый министр; что называется, новая метла. В общем, какие-то у них там странные новые идеи в последнее время появились, а я -- что ж... мне приказали, я выполнил, хотя, между нами говоря, не одобряю. Самым решительным образом не одобряю. Сказано было; око за око. Если кто-то тебя ударит, ты ведь дашь сдачи, так или нет? Почему же тогда Государство, которому от вас, бандитов и хулиганов, так жестоко достается, не должно с соответствующей жестокостью расправляться с вами? А они вот говорят: не должно. У них теперь такая позиция, чтобы плохих в хороших превращать. Что мне лично кажется грубейшей несправедливостью. Так, нет? Чтобы не показаться невежливым и упрямым, пришлось сказать: "Да, сэр!", и тут же начальник охраны, стоявший за креслом коменданта, вновь налился краской, и в kritsh: -- Заткни поганое хайло, сволочь! -- Ладно, ладно, -- устало поморщился комендант. -- Тебя, номер 6655321, приказано исправить. Завтра пойдешь к этому Бродскому. Якобы через две-три недели тебя можно будет снять с госдовольствия. Через две-три недели выйдешь за ворота, и ступай на все четыре стороны уже без всякого номера на груди. Думаю, -- тут он слегка как бы хрюкнул, -- такая перспектива тебя радует? Я ничего не сказал, и снова рявкнул начальник охраны: " -- Отвечай, грязная свинья, когда комендант тебя спрашивает! -- Да-да, конечно, сэр, -- ответил я. -- Большое спасибо, сэр. Я все время старался исправиться, правда, сэр. Я благодарен всем, кто заметил это. -- Ох, не за что, -- со вздохом качнул головой комендант. -- Это не награда. Далеко не награда. Вот, подпиши бумагу. Здесь говорится, что ты просишь, чтобы остаток срока тебе заменили на то, что тут обозначается как -- странное, однако, название! -- исправительное лечение. Подпишешь? -- Конечно, обязательно подпишу, сэр, -- сказал я. -- И большое вам спасибо. -- Сразу же мне выдали чернильный карандаш, и я подписал свою фамилию, сделав еще в конце красивый росчерк. Комендант откинулся в кресле. -- Ха-арошо. Ну, собственно, вот и все, наверное. Опять ожил начальник охраны. -- С ним хочет поговорить тюремный священник, сэр. Меня вывели вон и повели по коридорам к боковой часовне, причем на этот раз один из вертухаев все время норовил tolshoknul меня то по затылку, то по спине, однако делал это неуверенно, а может, просто ленился. В общем, прошли через зал часовни, поднялись к kontore свища, впихнули меня внутрь. Свищ сидел за столом, распространяя вокруг себя сильную мужскую vonn крепких tsygarok и хорошего виски. Посидел-посидел и говорит; -- Ну, номер 6655321, садись, -- И вертухаям: -- Подождите в коридоре, ладно? -- Они вышли. Тогда он очень серьезно и доверительно заговорил со мной: -- Слушай, я хочу, чтобы ты понял одно, малыш: от меня это не исходит никоим образом. Если бы мой протест имел смысл, я бы протестовал, но протестовать смысла нет. Тут дело не только в том, что это бы мне испортило карьеру, но и в том, что мой слабый голос ничего не значит по сравнению с громовым рыком из неких высших политических сфер. Я достаточно ясно выражаюсь? -- Мне было как раз ничего не ясно, но я кивнул, дескать, да, да. -- Затрагиваются очень трудные этические проблемы, -- продолжал он. -- Тебя, номер 6655321, собираются превратить в хорошего мальчика. Больше никогда у тебя не возникнет желания совершить акт насилия или нарушить каким бы то ни было образом порядок в Государстве. Я надеюсь, ты понял, о чем речь. Я надеюсь, ты идешь на это, абсолютно ясно все сознавая. Я отвечаю: -- Ну, ведь приятно же быть хорошим, сэр. -- А сам внутри смеюсь-потешаюсь, бллин. А он говорит: -- Может быть, и вовсе не так уж приятно быть хорошим, малыш 6655321. Может быть, просто ужасно быть хорошим. И, говоря это тебе, я понимаю, каким это звучит противоречием. Я знаю, у меня от этого будет много бессонных ночей. Что нужно Господу? Нужно ли ему добро или выбор добра? Быть может, человек, выбравший зло, в чем-то лучше человека доброго, но доброго не по своему выбору? Это глубокие и трудные вопросы, малыш 6655321. Но тебе я хочу сказать сейчас лишь одно: если в будущем настанет такой час, когда ты вспомнишь этот день, вспомнишь меня, нижайшего и скромнейшего из прислужников Божиих, молю тебя, не думай плохо обо мне в сердце своем, не думай, будто я каким-либо образом связан с тем, что должно с тобой случиться. И, кстати, раз уж речь зашла о молениях, я с грустью понимаю, что и молиться за тебя бессмысленно. Ты уходишь в пространства, где молитва не имеет силы. Ужасная, ужасная штука, если вдуматься. Правда, в некотором смысле, избрав путь, лишающий тебя возможности этического выбора, ты определенным образом и в самом деле совершаешь выбор. Так что мне об этом еще думать и думать. В общем, номер 6655321, я еще буду думать, и да поможет нам всем Господь! -- И тут он заплакал. Впрочем, я не обратил на это большого внимания, бллин, я про себя только потешался, потому что видел: свищ zdorovo prilozhilsia к бутылке виски; вот и опять он вынул из ящика стола бутылку и принялся наливать себе изрядную порцию в griazni захватанный стакан. Osushil его и говорит: -- Может, все к лучшему, кто знает. Пути Господни неисповедимы, -- и запел громким, хорошо поставленным голосом псалом. Затем дверь отворилась, вошли вертухаи, чтобы ottastshitt меня обратно в вонючую камеру, но старый свищ, не прерываясь, продолжал петь свой псалом. В общем, на следующее утро пришло время прощаться с Гостюрьмой, и мне было даже слегка грустновато, как это всегда бывает, когда покидаешь место, к которому кое-как все ж таки привык. Но путь мой оказался не далек, бллин. Пинками и затрещинами меня погнали к новому белому зданию на другой стороне двора, в который нас выводили на прогулки. Здание было новехонькое, в нем стоял клейкий такой запах новостройки, от которого даже мурашки бежали по коже. Я стоял в diko огромном пустом вестибюле, привыкая к новым запахам -- к ним мой nos очень даже чуток. Пахло вроде как больницей, а человек, которому вертухаи меня передали, был в белом халате -- значит, видимо, врач. Он за меня расписался, а один из зверюг вертухаев, которые привели меня, и говорит: -- Вы за ним смотрите, сэр. Он как был мерзавцем и громилой, так и опять им станет, а то, что все время к тюремному капеллану подлизывался да Библию читал, так это притворство! -- Но новый tshelovek с красивыми голубыми glazzjami, которые вроде как смеялись, когда он говорил, ответил ему: -- Нет-нет, трудностей у нас не предвидится. Мы ведь будем друзьями, не правда ли? -- И он одарил меня такой лучезарной улыбкой, в которой участвовали не только его glazzja, но и красиво очерченный rot, блеснувший белизной zubbjev, -- такой улыбкой, что я вроде как сразу ему поверил. Между тем он передал меня другому человеку в халате -- видимо, рангом пониже, хотя и этот был очень вежлив, и меня ввели в чудненькую чистенькую комнатку с занавесками, настольной лампой, кроватью -- надо же, это все мне, мне одному! При этом ваш скромный повествователь diko про себя потешался, решив, что все-таки он большой vezuntshik. Мне велели снять ужасную тюремную робу и дали замечательный пижамный костюм, бллин, бледно-зеленый и даже сшитый по последней моде. Кроме того, дали чудесный теплый халат и мягкие тапочки, чтобы не ходить bosikom, так что я подумал: "Ну, Алекс, ну, парень, ну, бывший номер 6655321, четко ты vpisalsia, безошибочно. Здесь прямо не жизнь, а сказка! " После того как мне дали большую tshashku настоящего хорошего кофе и несколько старых газет и журналов, чтобы мне не скучно было завтракать, пришел первый vek в белом халате -- тот, который за меня вроде как расписался, и говорит: -- Ба, вот вы где! -- Что, в общем-то, было довольно глупо, но почему-то глупо не прозвучало -- настолько этот vek был приветлив. -- Меня зовут, -- сказал он, -- доктор Браном. Я ассистент доктора Бродского. С вашего разрешения, я бы хотел провести небольшой осмотр -- так, на всякий случай, -- и вынул из правого кармана старенький стетоскоп. -- Надо ведь убедиться, что вы в форме, не правда ли? Надо, а как же! -- А я, лежа с задранной на груди пижамой, пока он выслушивал и выстукивал, спрашиваю: -- А что именно, сэр, вы собираетесь со мной здесь делать? -- Ну, -- проговорил доктор Браном, прикладывая к моей спине холодный стетоскоп, -- в принципе ничего особенного. Просто покажем вам кое-какие фильмы. -- Фильмы? -- удивился я. Я не мог поверить собственным usham, бллин, и вы понимаете почему. -- Вы имеете в виду, -- еще раз переспросил я, -- что я буду вроде как в кино ходить? -- Это особые фильмы, -- уточнил доктор Браном. -- Очень специфические. Первый сеанс будет сегодня после обеда. Да, -- произнес он, выпрямляясь, -- похоже, вы вполне здоровы и в хорошей форме. Разве что немного потеряли в весе. Из-за тюремной пищи. Можете застегнуть пижаму. После каждой еды один укольчик в руку. Не повредит. -- Я почувствовал прилив благодарности к симпатичному доктору Браному. Спрашиваю: -- Это что будет, сэр, витамины? -- Что-то вроде, -- dushevno и дружески улыбаясь, сказал он. -- Один укольчик каждый раз после еды. -- С этими словами- он вышел. А я лежал на кровати, радуясь такой райской zhizni, и читал оставленные мне журналы -- "Уорлдспорт", "Синни" (журнал для любителей кино) и "Гоул". Потом я откинулся на подушку, прикрыл glazzja и стал думать о том, до чего же здорово будет выйти на свободу и как днем стану ходить на какую-нибудь непыльную работенку (из школьного-то возраста я уж немного вырос), а там, глядишь, новая shaika подберется для ночных вылазок, и первое наше delo будет изловить старину Тема с Питом, если до них еще не добрались менты. На этот раз буду smotrett в оба, чтоб не попасться. Мне ведь дают такой шанс -- мне, который совершил убийство и все прочее, -- так что просто даже нечестно было бы: на меня столько сил потратили, фильмы, от которых я стану pai-malltshikorn, показывали, и после этого взять и снова попасться! Внутренне я diko потешался над наивностью всех этих spetsov, а когда мне принесли завтрак, да еще и на подносе, вообще чуть голову напрочь не othohotal. Как раз тот самый vek, который провожал меня в палату из вестибюля, его мне и принес, да еще говорит: -- А вы тут, я смотрю, хорошо устроились, это приятно. Zhratshka, которая была на подносе, оказалась добротной и аппетитной -- два-три lomtika горячего ростбифа с картофельным пюре и овощами, мороженое и горячий tshai в красивой tshashke. Прилагалась даже одна tsygarka и коробок с одной спичкой в нем. Так что, похоже, zhiznn мне улыбалась, бллин. Затем, примерно через полчаса, когда я, полусонный, лежал на кровати, вошла медсестра, очень даже симпатичная kisa с большими grudiami (их я не лицезрел уже два года), при ней был поднос со шприцем. Я говорю: -- А, витамины, что ли? -- и подмигнул ей, но она не обратила внимания. Сразу же вколола мне иглу в левую руку, и -- пшшш -- в мышцу пошел витамин. После этого она удалилась -- клик-клак, клик-клак туфельками на высоких каблучках. Потом появился тот санитар в белом халате, катя перед собой кресло на колесах. Эта деталь меня слегка удивила. Я говорю: -- Слышь, koresh, это еще зачем? Я и сам дойду, если куда itti надо. -- Но он не согласился. -- Лучше, -- говорит, -- я вас отвезу. -- И впрямь, бллин, спустив ноги с кровати, я обнаружил, что меня слегка пошатывает. Неужто действительно сказывается тюремный nedokorm, о котором говорил доктор Брaном? Ничего, витамины после каждой еды быстренько поставят меня tortshkom. Тут и сомневаться нечего. 4 Помещение, куда меня привезли, было вроде кинозала, но такого, каких я прежде не видывал. Одна стена была, как водится, скрыта серебристым экраном, в стене напротив виднелись квадратные отверстия для луча проектора, и по всему помещению -- стереодинамики. При этом у правой стены стоял пульт с какими-то маленькими шкалами и циферблатами, а посреди пола, обращенное к экрану, стояло что-то вроде зубоврачебного кресла, все опутанное всевозможными проводами, и мне пришлось на него переползать при поддержке еще одного санитара в белом халате. Потом я заметил, что пониже отверстий для проекторов в стене вроде как окошко с матовым стеклом; мне показалось, что за ним движутся чьи-то тени, и я даже услышал, как кто-то там поперхнулся; kashl-kashl-kashl. Но потом я уже ничего не замечал, всецело поглощенный тем, до чего я слаб, -- обстоятельство, которое я приписал внезапному переходу от скудной тюремной zhratshki к хорошей и калорийной, да еще и к витаминным уколам. -- Отлично, -- сказал санитар, привезший меня в кресле. -- Я тебя покидаю. Начнут, как только придет доктор Бродский. Надеюсь, тебе понравится. -- По правде говоря, бллин, в тот вечер мне вовсе не хотелось смотреть фильм. Как-то настроения не было. Куда больше удовольствия доставила бы мне небольшая такая spiatshka на кровати в тишине, спокойствии и odinotshestve. Какой-то я был вялый. Потом пошли vestshi и вовсе необычайные; один из medbrattjev пристегнул мне голову ремнем к подголовнику, напевая при этом себе под нос какой-то популярный эстрадный kal. -- Это еще зачем? -- говорю. Санитар прервал на секунду свое пение и ответил мне, что это затем, чтобы зафиксировать мне голову и заставить смотреть на экран. -- Послушайте, -- удивился я. -- Я ведь и сам хочу смотреть на экран. Для этого меня сюда притащили, так почему бы мне не посмотреть? -- На это второй medbrat (всего их было трое, причем еще была одна kisa, сидевшая у приборного пульта) только усмехнулся. И пояснил: -- Как знать. Ох, ничего заранее не скажешь! Ты уж поверь нам, приятель. Так будет лучше. -- И тут обнаружилось, что они и руки, и ноги мне пристегивают к специальным захватам кресла. Это мне показалось слегка bezumni, но я не стал препятствовать им в том, что они делали. Если через две недели я буду свободным как ветер malltshipaltshikorn, то до той поры я готов стерпеть многое, бллин. Одна vestsh мне, правда, здорово не понравилась -- это когда мне защемили кожу лба какими-то зажимами, чтобы у меня верхние веки поднялись и не опускались, как бы я ни старался. Попытавшись усмехнуться, я сказал: -- Ничего себе, obaldennyje, vidatt, вы мне фильмы показывать собираетесь, если так настаиваете, чтобы я смотрел их. -- На что один из санитаров с улыбкой ответил: -- Obaldennyje? Что ж, ты, брат, прав. Увидишь -- обалдеешь, это точно! -- И надел мне на голову вроде как шлем со множеством бегущих от него проводочков, а к животу и к тикалке присобачил какие-то присоски, и тоже с проводами. Хлопнула дверь, и вошел, видимо, кто-то очень важный, судя по тому, как замерли его подчиненные в белых халатах. Тут я впервые увидел доктора Бродского. Он был маленького роста, толстенький, с густой шапкой курчавых волос, в толстых очках, сидевших на носу типа kartoshka. Костюм его, распространявший слабый запашок операционной, был, однако, shikarni и diko моднющий. Рядом с Бродским стоял и доктор Браном с улыбкой от уха до уха -- видимо, он так старался меня ободрить. -- Все готово? -- спросил доктор Бродский одышливым голосом. Какие-то люди отозвались, рапортуя готовность, -- сперва в отдалении, потом поближе, а потом послышалось тихое жужжанье, что-то включили, значит. Но вот гаснет свет, и ваш покорный слуга, скромный ваш повествователь, сидит испуганный и odi noki, не в силах ни шевельнуться, ни закрыть glazzja. Наконец под громкий, бьющий по usham и по нервам треск атмосферных помех, начался фильм. На экране возникло изображение, не предваренное ни названием, ни указанием на изготовившую фильм киностудию. Появилась улица, самая обыкновенная, каких сотни в любом городе, время ночное, горят фонари. Снято вроде как профессионально -- никаких мельканий, никаких приставших к оптике шерстинок и грязи, которые порой то и дело скачут по экрану на домашнем просмотре у дворового кинолюбителя-порнографиста. Музыка нарастает, diko зловеще. Затем на улице появляется kashka, очень stari, а на него наскакивают двое модно одетых мальчиков (с моих времен мода несколько изменилась: до сих пор еще носили узкие штаны, но галстуки бабочкой уже отошли, теперь в ходу были галстуки типа seliodka), и эти мальчики начинают с ним shustritt. Слышатся его vskritshi и стоны, очень натуральные, и различается даже пыхтенье и хаканье мальчиков, которые его бьют. Мальчики делают из этого veka настоящую котлету -- трах, трах, трах его кулаками, одежду на нем razdryzg, razdryzg, а потом, обнаженного, его еще sapogoi, sapogoi (он лежит уже весь в крови и грязи, сваленный в придорожную канаву), после чего, конечно же, malltshiki скоренько rvut kogti. Потом крупным планом tykva этого избитого veka; красиво струится красная кровь. Забавно, но почему-то в реальности все цвета вроде как не такие яркие и настоящие, как на экране. Но все время, пока я смотрел, все более и более явственным становилось у меня ощущение недомогания, которое я списывал на тюремный nedokorm и на то, что мой желудок не вполне готов еще к здешней сытной zhratshke и витаминам. Однако я пытался от этого отвлечься, сосредоточив свое внимание на следующем фильме, который начался сразу же за первым без всякого перерыва. В этот раз на экране сразу появилась молоденькая kisa, с которой проделывали добрый старый sunn-vynn -- сперва один мальчик, потом другой, потом третий и четвертый, причем из динамиков несся ее истошный kritsh пополам с печальной и трагической музыкой. Все было очень и очень реалистично, хотя, если как следует вдуматься, то диву дашься, как могут люди соглашаться, чтобы с ними такое проделывали на съемках, более того, даже вообразить трудно, чтобы киностудии типа "Гуд" или "Госфильм" могли такое снимать и не вмешиваться в происходящее. Так что скорее всего это был очень искусный монтаж или комбинированные съемки, или как там у них подобные vestshi называются. Но сделано было очень реалистично. Так что, когда очередь дошла до шестого или седьмого maltshika, который, ухмыляясь и похохатывая, zasadil, и devotshka зашлась от kritsha, вторя zhutkoi музыке на звуковой дорожке, меня начало подташнивать. По всему телу пошли боли, временами я чувствовал, что вот-вот меня вытошнит, и подступила тоска, бллин, оттого что меня привязали и я не могу шевельнуться в кресле. Когда эта часть фильма подошла к концу, от пульта управления до меня донесся голос доктора Бродского: "Реакция на уровне двенадцати с половиной? Что ж, это обнадеживает". Потом без перехода пошел следующий lomtik фильма; на этот раз показывали просто человеческое litso, очень вроде как бледное, которое удерживали неподвижным и делали с ним всякие пакостные vestshi. Меня слегка прошиб пот, в kishkah все болело, ужасно мучила жажда, в голове стучало -- бух-бух-бух, и хотелось только одного: не видеть, не видеть этого, иначе стошнит. Но я не мог закрыть глаза, и даже скосив зрачки в сторону, я не мог отвести их с линии огня этого фильма. Так что, хочешь не хочешь, я видел все -- все, что делалось с этим лицом, и слышал кошмарные исходящие от него kritshi. Я говорил себе, что это не может быть взаправду, но муки мои не уменьшались. Меня всего корчили спазмы, но стошнить почему-то не удавалось, и я смотрел, как сперва бритвой вырезали глаз, потом полоснули по щеке, потом -- вжик-вжик-вжик по всему лицу, и красная кровь брызнула на линзу объектива. Потом плоскогубцами по одному выдергивали зубы, и такой пошел kritsh, такие потоки крови, что это просто немыслимо. Потом послышался довольный голос доктора Бродского: "Замечательно, великолепно! " Следующий lomtik фильма посвящался тому, как старую женщину, хозяйку лавки, под громкий смех пинает ногами kodla парней, которые потом громят и поджигают лавку. Показано, как бедная старая ptitsa, вопя и стеная, пытается ползком выбраться из пламени, но malltshiki сломали ей ногу, и она не может двинуться с места. В результате ее охватывает ревущее пламя, ее искаженное страданием, умоляющее litso проглядывает сквозь огонь и исчезает, после чего доносится самый громкий, кошмарный и душераздирающий kritsh, какой только может вырваться из человеческой глотки. Теперь я уже определенно должен был blevanutt, и я закричал; -- Меня тошнит! Пожалуйста, дайте мне стошнить! Ради Бога, принесите мне что-нибудь, во что стошнить! Но доктор Бродский в ответ: -- Это только твое воображение. Тебе не о чем беспокоиться. Следующий фильм, поехали. -- Должно быть, это была какая-то шутка, потому что следом из темноты донесся вроде как смех. После чего меня заставили смотреть отвратительнейшую ленту о японских пытках. Речь шла о войне 1939--1945 годов, и там солдат прибивали к столбам гвоздями, разводили под ними костры, отрезали им beitsy, а одному отрубили голову мечом, и, пока голова с живыми glazzjami и гоtom еще катилась, он продолжал бежать, извергая из шеи фонтан крови, а потом упал, и все это под громкий смех японцев. Резь в животе, головная боль и жажда мучили меня невыносимо, причем все это как бы наваливалось на меня с экрана. Я закричал: -- Остановите! Пожалуйста, остановите фильм! Я не могу больше. -- И голос доктора Бродского: -- Остановить? Как ты сказал, остановить? Ну что ты, мы еще только начали. -- И он с остальными вместе громко рассмеялся. 5 Я не хочу описывать, бллин, остальные ужасные vestshi, которые меня заставили просмотреть в тот вечер. Все эти головастые докторы Бродские и Браномы и все прочие в белых халатах -- вы помните, там ведь была еще и devotshka, которая крутила ручки на приборном пульте, -- все они, по-моему, куда гаже и отвратнее любого из prestupnikov в Гостюрьме. Ну в самом деле: я ведь даже и помыслить не мог бы, чтобы кому-то пришло в голову делать такие фильмы, которые меня заставляли смотреть привязанным к креслу, да еще с насильно открытыми glazzjami. Все, что я мог делать, это поднимать kritsh, чтобы выключили, выключили, отчасти перекрывая этим шум драк, резни и музыку, которая это сопровождала. Можете себе представить мое облегчение, когда, просмотрев последний отрывок, услышал я голос доктора Бродского, который со скучающим зевком произнес: "Ну, пожалуй, для первого дня довольно, как вы считаете, доктор Браном? " Включили свет, а мою голову все еще распирало буханье словно бы какой-то огромной машины, производящей боль, во рту был kal и сухость, и такое чувство, будто я сейчас vybliuju всю zhratshku, которая съедена мной, бллин, с тех пор как я был младенцем. -- Ладно, -- сказал доктор Бродский, -- пусть отправляется обратно в постель. -- Затем он вроде как потрепал меня по плечу и говорит: -- Неплохо, неплохо. Очень многообещающее начало. -- И, во весь рот осклабившись, поплелся вон; доктор Браном пошел следом, однако перед уходом одарил меня дружелюбной и участливой улыбкой, словно он со всем происходящим не имеет ничего общего, а втянут в это силком, так же как я. В общем, отвязали они меня от кресла, освободили кожу над глазами, чтобы я мог открывать и закрывать их, и я их закрыл -- о, бллин, какая боль и буханье было у меня в голове! -- а потом меня перевалили в кресло-каталку и повезли в палату, причем medbrat, который меня вез, все время бубнил себе под нос какой-то эстрадный kal, так что я не выдержал и говорю: "Заткнись, ты!" -- но он только усмехнулся и ответил: "Брось, ерунда, парень", -- и запел еще громче. Ну, положили меня в постель, я чувствовал себя bollnym и разбитым, но спать не мог, однако вскоре почувствовал, что скоро вроде как почувствую, что скоро почувствую себя вроде как чуть лучше, а потом мне принесли чашку свежего горячего tshaja с молоком и с сахаром, и когда я его выпил, пришло ощущение, что этот ужасный кошмар вроде как отошел в прошлое и кончился. А затем пришел улыбчивый и доброжелательный доктор Браном. Он говорит: -- Ну, по моим расчетам вам уже должно стать лучше. Правильно? -- Сэр... -- преодолевая слабость, отозвался я. Как-то я не вполне poni, что он имел в виду, говоря о расчетах, потому что когда ты bolen и начинаешь чувствовать себя лучше, это твое личное дело, и никакие расчеты тут ни при чем. Он сел, весь такой diko располагающий и дружелюбный, на край кровати и сказал: -- Доктор Бродский вами доволен. У вас очень положительная реакция. Завтра, разумеется, будет два сеанса, утренний и вечерний, так что могу себе представить, какой вы будете к концу дня измотанный. Но нам надо жать на все педали, чтобы вас вылечить. -- А я говорю: -- Вы к тому, чтобы мне снова?.. Чтобы я снова смотрел на?.. О нет, -- простонал я. -- Это ужасно! -- Разумеется, ужасно, -- улыбнулся доктор Браном. -- Насилие -- ужасающая штука. Этому-то вы у нас и учитесь. Ваше тело этому учится. -- Но я все же не понимаю, -- проговорил я. -- Не понимаю, почему мне так плохо от этого. Раньше мне никогда от этого плохо не делалось. Раньше было как раз наоборот. Я в смысле, что когда я делал это или смотрел на это, я чувствовал себя как раз хорошо. Не понимаю, что такое... почему... какого figa... -- Жизнь -- удивительная штука, -- сказал Браном тоном святоши. -- Процессы жизни, устройство человеческого организма -- кому дано полностью постигнуть эти чудеса? Доктор Бродский, конечно же, выдающийся человек. С вами происходит то, что и должно происходить с каждым нормальным, здоровым человеческим существом, наблюдающим действие сил зла, работу разрушительного начала. Вас делают нормальным, вас делают здоровым. -- Во-первых, мне этого не нужно, -- сказал я. -- Во-вторых, я вообще не понимаю. Я чувствую себя совершенно больным от того, что вы со мной делаете. -- Разве вы сейчас плохо себя чувствуете? -- спросил он со своей дружелюбной улыбкой от uha до uha. -- Вы пьете чай, отдыхаете, спокойно беседуете с другом -- вам сейчас может быть только хорошо! Слушая его, я осторожненько попробовал вновь ощутить боль и тошноту в голове и во всем теле, но нет, бллин, действительно я чувствовал себя хорошо и даже проголодался. -- Не могу взять в толк, -- сказал я. -- Вы, видимо, специально что-то делаете, чтобы мне было так скверно. -- И я в раздумье нахмурился. -- Вам только что было плохо, -- сказал он, -- потому что вы выздоравливаете. Когда человек здоров, он отзывается на зло чувством страха и дурноты. Вы выздоравливаете, вот и все. Завтра к этому времени вы будете еще здоровее. -- Затем он похлопал меня по коленке и вышел, а я задумался, силясь разгадать эту головоломку. Похоже было, что провода и всякие прочие штуки, которые они цепляли к моему телу, заставляли меня чувствовать себя больным, и все это сплошной подвох. Я все еще силился найти разгадку и подумывал уже о том, не лучше ли будет завтра вообще воспротивиться их попыткам привязать меня к креслу и затеять с ними настоящий dratshing -- есть же у меня все-таки какие-то права! -- когда ко мне вошел еще один человек. Это был улыбчивый starikashka, который назвался представителем комиссии по социальной интеграции бывших заключенных; он принес с собой множество бумажек и бланков. -- Куда, -- обратился он ко мне, -- вы пойдете, когда окажетесь на свободе? Я, по правде говоря, как-то даже не думал о таких вещах, и вообще до меня только теперь начало доходить, что очень скоро я буду свободен как вольный ветер, и тут же я осознал, что это произойдет только в том случае, если я буду идти у них на поводу и не стану затевать dratshing, kritshing, не буду ни от чего отказываться и так далее. Я говорю: -- Ну, домой пойду. Назад к своим predkarn. -- К вашим -- кому? -- Он не очень-то vjezzhal в жаргон nadtsatyh, поэтому я пояснил: -- В свой родной дом, к родителям. -- Понятно, -- отозвался он. -- А когда у вас в последний раз с ними было свидание? -- С месяц назад, -- сказал я, -- или что-то около. Нам отменили потом все свидания из-за того, что какому-то prestupniku удалось протащить в зону durr, которую ему передала его kisa. Этакую подлянку сыграли -- чтобы безвинных людей всех из-за одного наказывали! Поэтому я их уже около месяца не видел. -- Понятно, -- сказал kashka. -- А ваши родители информированы о том, что вас перевели сюда и скоро освободят? -- Слово-то какое: освободят, -- спятить можно! Я говорю: -- Нет. -- И добавил: -- Будет им приятный такой сюрприз, а что? Вдруг вхожу в дверь и говорю: "Вот и я, явился не запылился, снова на свободе! " Очень даже neslabo. -- Ладно, -- сказал представитель комиссии, -- этот вопрос отпал. Раз у вас есть где жить, пускай. Теперь остается проблема работы, верно? -- И он показал мне длинный перечень всяких мест, куда я мог устроиться на работу, но я подумал -- вот еще, это дело потерпит. Сперва надо устроить себе небольшой отпуск. А потом всегда можно будет пуститься в krasting и запросто набить полные карманы deng, единственное только, что теперь мне надо будет работать очень осмотрительно и действовать в odinotshestve; никаким так называемым друзьям я уже не верил. Поэтому я предложил ему с этим делом подождать и обсудить как-нибудь потом. "Хорошо-хорошо-хорошо", -- сразу же согласился он и поднялся уходить. И тут выяснилось, что он какой-то слегка с приветом, потому что в дверях он хихикнул и говорит: -- А ты не хочешь мне напоследок двинуть в рыло? Я даже решил, что скорей всего ослышался, и говорю: -- Чего? -- Не хочешь ли ты, -- снова хихикнул он, -- напоследок вроде как дать мне в морду? Я озадаченно нахмурился и сказал: -- Зачем? -- Ну, -- усмехнулся он, -- просто чтобы посмотреть, как ты выздоравливаешь. -- И с этими словами он нагнулся, подставляя мне hariu, жирную и расплывшуюся в ухмылке. Я сжал кулак и с размаху двинул, но он проворно отстранился, все еще ухмыляясь, так что мой кулак пронзил пустой воздух. Все это показалось мне очень непонятным, и я нахмурился, а он удалился, хохоча во всю глотку. И тут, бллин, я снова почувствовал тошноту, точь-в-точь как после сеанса, хотя и ненадолго, всего на пару минут. Потом тошнота исчезла, и когда мне принесли обед, оказалось, что аппетит мой не пострадал, и я готов наброситься на жареную курицу. Однако странно -- с чего это вдруг starikashke захотелось получить toltshok в litso? И, опять-таки, странно, с чего мне потом стало дурно? А самое странное случилось, когда я в ту ночь заснул, бллин. Мне приснился кошмар, причем, как вы, вероятно, догадываетесь, на тему одного из фильмов, которые я смотрел перед этим. Кошмарный сон это ведь, в общем-то, тоже всего лишь фильм, который крутится у тебя в голове, только это такой фильм, в который можно войти и стать его персонажем. Это со мной и произошло. Мой кошмар напоминал один из фрагментов, которые мне показывали под конец сеанса, там хохочущие malltshiki резвились с молоденькой kisoi, которая обливалась кровью и kritshala, а вся ее одежда была vrazdryzg. Я был среди тех, кто с ней shustril, -- одетый по последней моде nadtsatyh, я хохотал и был вроде как за главаря. А потом, в разгар dratsinga, меня словно бы парализовало, я почувствовал ужасную дурноту, и все остальные malltshiki принялись надо мной громко потешаться. А потом я дрался с ними и, силясь проснуться, плавал в лужах собственной крови, чуть не утопал в ней, и очутился опять в палате, в своей постели. Меня затошнило, я вылез из кровати и на дрожащих ногах ринулся к двери, потому что туалет был в конце коридора. И -- вот те раз, бллин! -- дверь была заперта. Я оглянулся и, словно впервые, увидел на окне решетку. Так что, доставая из прикроватной тумбочки какую-то миску, я уже понимал, что деваться некуда. Хуже того, я даже не смел забыться сном. Вскоре я обнаружил, что до рвоты все-таки не дойдет, но для того, чтобы лечь в кровать и вновь заснуть, я уже был слишком puglyi. Однако все равно потом я вдруг заснул, как провалился, и снов больше не видел. 6 -- Остановите! остановите! остановите! -- кричал я как заведенный. -- Выключите, svolotshi griaznyje, я не могу больше! -- То был следующий день, бллин, и я вовсю старался, как утром, так и после обеда, играть по их правилам, во всем потакать им и, пока на экране мелькают всякие ужасы, сидеть на этом пыточном кресле как pai-maltshik со вздернутыми веками и привязанными к захватам кресла руками и ногами, лишенный возможности шевельнуться. На этот раз меня заставляли смотреть vestsh, которая прежде не показалась бы мне чересчур неприятной -- всего-навсего crasting: трое или четверо maltshikov обчищают лавку, набивая карманы babkami и одновременно пиная вопящую старую ptitsu, причем довольно-таки лениво, только чтобы пустить красную jushku. Однако буханье и какие-то взрывы -- трах-тах-тах-тах в голове, дурнота и ужасная раздирающая сухость во рту были еще хуже, чем вчера. -- Хватит, ну хватит же! Так нечестно, вы, kozly voniutshije! -- кричал я, пытаясь выпутаться из захватов, но это было невозможно, кресло ко мне как приклеилось. -- Первый класс! -- воскликнул доктор Бродский. -- Ты у нас прямо молодец. Еще отрывочек, и заканчиваем. На экране опять возникли картины старинной войны 1939--1945 годов, пленка--вся царапанная, драная и полустершаяся -- была заснята немцами. Начиналась она немецким орлом и нацистским флагом с изломанным крестом, который так любят рисовать malltshiki в школах, а потом появились кичливые и надменные немецкие офицеры, они шли по улицам, от которых, кроме пыли, бомбовых воронок и развалин, ничего не осталось. Потом показали, как людей ставят к стенке и расстреливают, а офицеры подают команды, а еще показали ужасные nagije тела, брошенные в канаву -- одни ребра и белые костлявые ноги. Потом пошли кадры, где людей куда-то тащат, а они кричат, но на звуковой дорожке их криков не было, бллин, была одна музыка, а людей тащили и по дороге избивали. Тут я сквозь боль и дурноту заметил, что это была за музыка, пробивающаяся сквозь треск и взвизгивание старой пленки: это был Людвиг ван, последняя часть Пятой симфонии, и я закричал как bezymni: -- Стоп! -- кричал я. -- Прекратите, подлые griaznyje kozly! Это грех, вот что это такое, это самый последний грех, вы, ублюдки! -- Остановить они, конечно, не остановили, тем более что пленки оставалось всего минуты на две -- как кого-то там избили в кровь, опять дала залп очередная зондеркоманда, потом нацистский флаг и конец. Однако, когда зажегся свет, передо мной стояли оба -- и доктор Бродский, и доктор Браном. Бродский спросил: -- Ну-ка, насчет греха подробнее, а? -- Грех, -- сказал я сквозь ужасную дурноту, -- грех использовать таким образом Людвига вана. Он никому зла не сделал. Бетховен просто писал музыку. -- И тут меня по-настоящему стошнило, так что им пришлось принести тазик, сделанный вроде как в форме почки. -- Музыку, -- задумчиво произнес доктор Бродский. -- Так ты, стало быть, музыку любишь. Я-то сам в ней ничего не смыслю. Что ж, это удобный эмоциональный стимулянт, и вот тут-то уж я дока. Ну-ну. Что скажете, Браном? -- Ничего не поделаешь, -- отозвался доктор Бра-ном. -- Каждый убивает то, что любит, как сказал один поэт, сидевший в тюрьме. В этом есть некий элемент наказания. Комендант будет доволен. -- Пить, -- простонал я. -- Ради Бога! -- Отвяжите его, -- приказал доктор Бродский. -- И дайте ему графин со льдом. -- Санитары принялись за работу, и вскоре я поглощал воду галлон за галлоном -- о, как это было божественно! Доктор Бродский говорит: -- Похоже, вы достаточно развитой молодой человек. Да и вкус у вас кое-какой имеется. Вам сейчас показали очередной фрагмент о насилии. Насилие и воровство, воровство как аспект насилия. -- Я не отвечал ни слова, бллин, меня все еще тошнило, хотя уже и слегка поменьше. Но день был просто ужасный. -- Ну так вот, -- продолжил доктор Бродский, -- как вы думаете, что с вами происходит? Скажите, что, по-вашему, мы тут с вами делаем? -- Вы делаете меня больным, я становлюсь больным, когда смотрю эти ваши извращенские фильмы. Но на самом деле это не из-за фильмов. Хотя, когда вы останавливаете фильм, я перестаю чувствовать себя больным. -- Правильно, -- сказал доктор Бродский. -- Ассоциативный метод, древнейший в мире способ обучения. А на самом деле из-за чего все это? -- Из-за griaznyh kozlinyh vesfshei, которые происходят у меня в tykve и в kishkah, -- ответил я. -- Вот из-за чего. -- Эк ведь загнул, -- покачал головой доктор Бродский, улыбаясь одними губами. -- Язык племени мум-ба-юмба. Вам что-нибудь известно о происхождении этого наречия, а, Браном? -- Да так, -- пожал плечами доктор Браном, который уже не строил из себя моего закадычного друга. -- Видимо, кое-какие остатки старинного рифмующегося арго. Некоторые слова цыганские... Н-да. Но большинство корней славянской природы. Привнесены посредством пропаганды. Подсознательное внедрение. , -- Ладненько, ладненько, -- потирая ладошки, проговорил доктор Бродский, вроде как в раздумье и совершенно больше мной не интересуясь. -- Да, так вот, -- спохватился он, -- провода тут ни при чем. То что к тебе прикрепляют, служит для другого. Просто мы измеряем с их помощью твои реакции. Что остается, ну? И тут я сразу понял -- конечно же, что я за глупый shut, как я раньше-то не догадался, что были ведь еще и уколы в ruker! -- А! -- вскричал я. -- А, все понял! Вонючий kal, подлые трюкачи! Предатели, pidery заразные, больше у вас это не пройдет! -- Я рад, что вы заявили протест, -- сказал доктор Бродский. -- Теперь у нас по этому поводу полная ясность. Но мы ведь можем вводить в ваш организм вакцину Людовика и другими путями. Через пищу, например. Но подкожные инъекции лучше всего. И не надо против этого бороться, я вас умоляю. Толку от вашего сопротивления не будет. Вы все равно нас не пересилите. -- Грязные vyrodki, -- со всхлипом проговорил я. Потом более жестко: -- Я не возражаю, пускай будет насилие и всякий прочий kal. С этим я уже смирился. Но насчет музыки это нечестно. Нечестно, чтобы я становился больным, когда слушаю чудесного Людвига вана, Г. Ф. Генделя или еще кого-нибудь. Так делать могут только злобные svolotshi, я никогда вас не прощу за это, kozly! Оба постояли с видом слегка вроде как задумчивым. Наконец доктор Бродский сказал: -- Разграничение всегда непростое дело. Мир един, жизнь едина. В самом святом и приятном присутствует и некоторая доля насилия -- в любовном акте, например; да и в музыке, если уж на то пошло. Нельзя упускать шанс, парень. Выбор ты сделал сам. Я не понял этой его тирады, но сказал так: -- Вам нет необходимости углублять курс моего лечения, сэр. -- Тут я исхитрился и прибавил к своему тону еще толику смирения. -- Вы доказали мне, что всякий там dratsing, toltshoking, убийства и тому подобное -- вещи нехорошие, очень и очень нехорошие. Я усвоил этот урок, сэр. Я вижу сейчас то, чего никогда не видел прежде. Я излечился, слава Богу. -- И с этими словами я как бы молитвенно воздел glazzja к потолку. Однако оба моих мучителя печально покачали головами, а доктор Бродский сказал: -- Пока вы еще не излечены. Многое еще предстоит сделать. Только тогда, когда ваше тело начнет реагировать мгновенно и действенно на всякое насилие как на змею, причем без какой бы то ни было нашей поддержки, без медикаментозной стимуляции, только тогда... А я говорю: -- Но, сэр, господа, у меня ведь и соображение какое-то имеется! Насилие-- это зло, потому что оно против общества, потому что каждый vek на земле имеет право на zhiznn, право на счастье, на то, чтобы его не били, и не издевались, и не сажали на nozh. Я многому научился, ну правда же, ей-богу! -- Но доктор Бродский долго от души над этим смеялся, показывая белые zubbja, а потом говорит: "Ересь эпохи разума" или что-то в этом духе, столь же мудреное. -- Я понимаю, -- продолжил он, -- что такое добро, и одобряю его, но делаю при этом зло. Нет-нет, мой мальчик, это уж ты предоставь нам. Но ты не унывай. Скоро все кончится. Теперь уже меньше чем через две недели ты будешь свободным человеком. -- И он потрепал меня по плечу. Меньше чем через две недели. О други мои, о братие, это же целая вечность! Это все равно что время от начала мира до его конца. По сравнению с этими двумя неделями отсидеть в Гостюрьме четырнадцать лет от звонка до звонка было бы сущей чепухой. И каждый день одной то же. Впрочем, через три или четыре дня после того разговора с Бродским и Браномом, когда вошла kisa со шприцем, я сказал: -- Вот уж на fig, -- и toltshoknul ее по руке, так что шприц -- дзынь-блям -- упал на пол. Это я сделал специально, чтобы поглядеть, что они предпримут. А предприняли они то, что ко мне явились четверо или пятеро здоровенных ambalov в белых халатах, они свалили меня на кровать и, смеясь мне в litso, надавали затрещин, а kisa-медсестричка со словами "Вы гадкий, злой хулиган, поняли?" вонзила мне в руку другой шприц и нарочно, чтобы сделать мне больно, изо всех сил нажала на поршень, вгоняя мне под кожу раствор. И опять, обессиленного, меня ввезли на каталке в этот и