х адский кинозал. Каждый день, бллин, показывали примерно одно и то же, сплошные пинки, toltshoki и кровь, кровь красными ручьями, стекающая с lits и tel, забрызгивая объектив камеры. Все те же ухмыляющиеся или хохочущие malltshiki, одетые по последней принятой у nadtsatyh моде, хихикающие японские мастера заплечных дел либо нацистские штурмовики или зондеркоманды. И с каждым днем жесточайшая жажда, желание уме реть от нее и от боли -- головной, зубной, всевозможной -- становилось все сильней и сильней. Пока однажды утром я не попытался победить мучителей тем, что -- трах, трах, трах -- стал колотиться головой о стену, чтобы упасть без сознания, но результатом была лишь дурнота оттого, что это тоже было насилием, очень похожим на насилие из фильмов; я обессилел, дал сделать себе укол, и меня снова, как и прежде, отвезли в зал. А потом наступило утро, когда, проснувшись и поедая на завтрак яйца, поджаренную булку с джемом и горячий чай с молоком, я подумал: "Должно быть, уже немного осталось. Уж теперь-то срок, наверное, совсем близок. Я уже настрадался так, что больше страдать просто не способен". Я ждал и ждал, бллин, когда придет та kisa со шприцем, но она так и не пришла. Вместо нее явился санитар в белом и сказал: -- Сегодня, старина, тебе разрешается идти самому. --- Идти? -- спросил я. -- Куда? -- Да все туда же, -- ответил он. -- Ну да, не надо смотреть так удивленно. Пойдешь сам смотреть фильмы, в моем сопровождении, конечно. Тебя больше не будут возить в каталке. -- Но, -- продолжал недоумевать я, -- как же насчет утреннего укола? -- Потому что я действительно удивился, бллин, ведь они так неукоснительно всегда следили за тем, чтобы пичкать меня этой вакциной Людовика, как они ее называли. -- Неужто мне больше не будут всаживать в бедную мою исколотую руку эту проклятую тошнотную жидкость? -- С этим покончено, -- усмехнулся санитар. -- Отныне и присно и во веки веков. Аминь. Будешь теперь обходиться без уколов, парень. Сам будешь пешком ходить в камеру ужасов. Но привязывать и насильно заставлять смотреть тебя все равно будут. Пошли, пошли, тигренок. Пришлось мне надеть халат и tufli и topat по коридору в этот их кинематограф. На сей раз, бллин, не только тошнота одолевала меня, но и удивление. Опять понеслись все те же драки, насилие, раздробленные черепа, опять растерзанные kisy сочились кровью, умоляя о пощаде -- что называется, жестокость и грязь в частной жизни. Все те же Концлагеря, евреи и серые улицы завоеванных городов, полные танков и солдат в форме, люди, падающие под убийственным автоматным огнем, -- так сказать, общественная сторона того же самого. Теперь я не мог списать свое чувство дурноты и жажды, чувство выжженности изнутри ни на что, кроме фильмов, которые меня вынуждали смотреть (веки вздернуты, руки-ноги привязаны к захватам кресла, но никаких проводов, ничего уже не прицеплено ни к голове, ни к телу). Так что же, как не фильмы, которые я смотрю, производит на меня это действие? Правда, не исключено, конечно же, и такое, бллин, что эта жидкость Людовика, действуя на манер прививки, циркулирует у меня в крови и отныне всегда, во веки веков будет заставлять меня заболевать каждый раз, когда я вижу насилие и жестокость. От такой мысли я разинул rot и зарыдал -- УУУУУ-хууу-хуууу, -- отчего слезы вроде как застлали вид на то, чем мне полагалось во что бы то ни стало любоваться, застлали его благостными каплями бегучего серебра. Но эти svolotshi в белом проворно подоспели с платками и принялись вытирать мне слезы, приговаривая: "Ну, ну, разнюнился, вакса-плакса! " И снова все чисто у меня перед глазами -- немцы подталкивают причитающих и плачущих евреев -- vekov, zhenstshin, malеshikov и devotshek -- в камеры, где им всем конец от ядовитого газа. "Уууу-хууу-хууууу! " -- снова, не удержавшись, завыл я, и снова ко мне подскочили вытереть слезы, проворно, чтобы я не упустил ни одной детали из того, что мне показывали. То был ужасный и отвратительный день, о други мои и братие. Вечером после обеда, состоявшего из тушеной баранины, фруктового пирога и мороженого, я лежал в своей палате odi noki и про себя думал: "Будь оно все проклято, последний шанс--это только выбраться отсюда немедленно". Впрочем, оружия нет как нет. Держать при себе бритву мне не разрешалось, каждый день меня брил толстый лысый vek, который приходил ко мне перед завтраком, но при этом каждый раз присутствовали два выродка в белых халатах, чтобы я не выкидывал фокусов и был послушным и сговорчивым maltshikom. Ногти на руках мне коротко подстригали и заравнивали пилкой, чтобы я не мог царапаться. Но быстрота реакции у меня еще осталась, хотя меня и измотали, ослабили, бллин, до состояния бледной тени того, каким я был когда-то на свободе. И вот слезаю я с кровати, подхожу к запертой двери и начинаю dubasitt ee кулаками, одновременно подняв kritsh: "Помогите, ну помогите же, мне плохо! Пожалуйста! Ну я умру так! Помогите! " Прямо горло надсадил, пока докричался. Потом слышу: шаги по коридору и вроде как недовольное ворчание; я узнал голос санитара, который приносил мне zhratshku и провожал к моему ежедневному мучению. Он бормотал: -- Что такое? В чем дело? Что ты там такое задумал? -- О, я умираю, -- простонал я. -- Ужасная боль в боку. Аппендицит, не иначе. Ооооооо! -- Сам ты хуже всякого аппендицита, -- проворчал санитар, и тут -- о радость! -- слышу звяканье ключей. -- Если это очередная шутка, приятель, я приведу людей, и мы будем лупцевать тебя весь вечер. -- Он отпер замок, и надо мной пронеслось сладостное дуновение предчувствия свободы. Он распахнул дверь, а я стоял за ее открывшейся створкой и при свете коридорной лампочки видел, как он остановился и озадаченно озирается. Тогда я замахнулся двумя руками сразу, чтобы свалить его сокрушительным ударом по шее, но тут, клянусь, едва я вроде как представил себе: вот он лежит на полу, стонет или вообще vyrubilsia, и только это у меня приятно защекотало в животе, как сразу же волной подкатила к горлу тошнота и ужасный страх, словно я вот-вот умру. Еле доковыляв, я рухнул на койку -- блах, блах, блах, -- а санитар, который был не в белом, а в обыкновенном домашнем халате, понял, что было у меня на уме, и говорит: -- Что ж, и этот урок на пользу, не правда ли? Век живи, век учись, как говорится. А ну, дружочек, вставай, вставай с кровати и ударь меня. Ну да, ударь, конечно, я серьезно. Врежь мне хорошенько в челюсть. Позарез надо, ну, ей-богу же! -- Но я только и мог, что лежать и хныкать -- УУУУУ-УУУ-ХУУУУУ! -- Подонок, -- процедил санитар. -- Дерьмо. -- Он взял меня за шиворот пижамной куртки и приподнял, причем я обвис в его руке, безвольно и расслабленно; и тут он размахнулся и правой рукой влепил мне полновесный toltshok в litso. -- Это, -- пояснил он, -- за то, что поднял меня с постели, пакость ты мелкая. -- После этого он вытер руки одна о другую -- шись-шись -- и вышел вон. Klutsh-klufsh -- щелкнул замок. Скорей заснуть -- скорей, чтобы отделаться от недостойного и гадостного чувства, будто получить удар лучше, чем ударить самому. Если бы санитар не ушел, я бы еще, чего доброго, подставил другую щеку! Я не поверил своим usham. Казалось, меня держат в этом поганом meste целую вечность и будут держать еще столько же. Однако вечность целиком уместилась в две недели, и наконец мне сказали, что эти две недели кончаются: "Завтра, дружок, на выход", -- да еще большим пальцем этак, словно показывая, где этот самый выход располагается. А потом и санитар, который toltshoknul меня, но продолжал носить мне на подносе zhratshku и провожать на ежедневную пытку, подтвердил: -- Последний тяжелый день тебе остался. Вроде как выпускной экзамен, -- и гаденько при этом uchmylialsia. В то утро я ожидал, что меня, как обычно, в пижаме и тапочках поведут в этот их кинозал. Но нет. В то утро мне вернули мою рубашку, нижнее belljo, боевой костюм и govnodavy, причем все вычищенное, выстиранное и наглаженное. Мне отдали даже опасную бритву, которой я вовсю пользовался во дни веселых выступлений. Так что, одеваясь, я только озадаченно хмурился, но nedonosok в белом лишь ухмылялся, ничего не объясняя, бллин. Меня вполне вежливо проводили туда же, куда всегда, но там кое-что изменилось. Киноэкран задернули занавесом, а под отверстиями для проекторов никаких матовых стекол уже не было -- их, видимо, подняли или раздвинули в стороны, как дверцы шкафа. Там, где когда-то были только звуки -- kashl-kashl-kashl -- и неясные тени, теперь открыто восседала публика, и в этой публике кое-какие litsa были мне знакомы. Присутствовал комендант Гостюрьмы, присутствовал капеллан -- священник, или свищ, как мы его между собой называли, присутствовал начальник охраны и присутствовал тот самый важный и шикарно одетый vek, который оказался министром то ли внутренних, то ли нутряных дел. Остальных я не знал. Там же были и доктор Бродский с доктором Браномом, правда, уже не в белых халатах; теперь они были одеты так, как и положено одеваться intellam, достаточно преуспевающим, чтобы следить за модой. Доктор Браном стоял молча, а стоявший рядом с ним доктор Бродский, обращаясь к собравшимся, что-то им поученому втолковывал. Увидев меня в дверях, он произнес: -- А-аа! Теперь прервемся, джентльмены, чтобы познакомиться с самим объектом. Как вы сами можете убедиться, он здоров и прекрасно выглядит. Он выспался, хорошо позавтракал, наркотиков не получал, гипнотическому воздействию не подвергался. Завтра мы уверенно выпустим его в большой мир, и будет он добр, как самаритянин, всегда готовый прийти на помощь словом и делом. Не правда ли, разительное превращение -- из отвратительного громилы, которого Государство приговорило к бессмысленному наказанию около двух лет назад и который за два этих года ничуть не изменился. Не изменился, я сказал?. Это не совсем так. Тюрьма научила его фальшивой улыбке, лицемерным ужимкам, сальной льстивой ухмылочке. Она и другим порокам обучила его, а главное -- утвердила в тех, которым он предавался прежде. Но, джентльмены, довольно слов. Дела свидетельствуют вернее. А потому--за дело. Смотрите же! Я был слегка ошеломлен всем этим govoritingom, никак не мог взять в толк, каким боком оно касается меня. Потом везде погас свет и зажглись вроде как два прожектора, светивших из проекционных отверстий, причем один из них осветил вашего скромного многострадального повествователя. А в круг, очерченный другим, вступил какой-то здоровенный dylda, которого я раньше не видел. У него была жирная усталая haria и жиденькие, будто наклеенные волосы на лысеющей голове. На вид ему было что-нибудь лет тридцать, или сорок, или пятьдесят--не важно, одним словом--starikashka. Он двинулся ко мне, и вместе с ним двинулся луч прожектора, пока оба луча не слились в один яркий световой круг. Отвратительно ухмыльнувшись, он сказал мне: "Привет, дерьма кусок. Фуу, да ты, видно, не моешься, судя по запаху! " Потом он, вроде как пританцовывая, отдавил мне ногу -- левую, потом правую, потом пальцем щелкнул меня по носу, uzhasno больно, у меня даже слезы на glazzja навернулись, потом крутанул мне uho, будто это телефонный диск. Из публики донеслось хихиканье, а пару раз кто-то даже громко хохотнул. У меня ноги, нос и uho разболелись, как bezumni, и я сказал: -- Зачем ты так делаешь? Я ведь ничего плохого тебе не сделал, koresh! -- Я, -- отозвался этот vek, -- это делаю, -- (тресь-тресь опять меня по носу), -- и вот это делаю, -- (снова жгучая боль в скрученном uhe), -- и вот это, -- (бац мне опять каблуком на правую ногу), -- потому что ненавижу таких гадов, как ты. А если хочешь со мной за это посчитаться, давай, начинай! Я уже знал, что britvu надо выхватить очень быстро, пока не накатила убийственная тошнота, которая превратит радость боя в ощущение близости собственной uzhasnoi кончины. Однако едва лишь моя рука нащупала в кармане briivu, перед моим внутренним оком пронеслась картина того, как этот merzavets, захлебываясь кровью, вопит и просит пощады, и сразу за этой картиной нахлынули ужасная тошнота, сухость в горле и боль, так что мне стало ясно: надо skorennko менять свое отношение к этой skotine, поэтому я похлопал себя по карманам в поисках сигарет или babok, но вот ведь, бллин, -- ни того, ни другого. И я плаксивым таким голосом говорю: -- Я бы угостил тебя сигаретой, koresh, да только нету их у меня. А тот в ответ: -- Ах-ах-ах! Уй-юй-юй! Поплачь, поплачь, сосуно-чек! -- И снова он -- тресь-тресь-тресь мне своим поганым черепаховым ногтем по носу, отчего зрители в темном зале, судя по доносящимся звукам, пришли в буйный восторг. А я, уже в полном отчаянии пытаясь умаслить этого отвратительного и настырного veka, со всех сил старался не дать повода к тому, чтобы нахлынули тошнота и боль. -- Пожалуйста, позволь мне что-нибудь для тебя сделать, -- взмолился я, роясь в карманах и не находя там ничего, кроме своей верной britvy, поэтому я вынул ее и, подав ему, проговорил: -- Прошу тебя, возьми, пожалуйста, вот это. Маленький презент. Пожалуйста, возьми себе. -- На что он ответил: -- Нечего совать мне свои паршивые взятки. Этим ты меня не проведешь. -- И он ударил меня по руке, отчего britva полетела на пол. А я говорю: -- Прошу тебя, я обязательно должен что-нибудь для тебя сделать. Можно, я почищу тебе ботинки? --- И тут, бллин, -- отрежьте мне beitsy, если вру, -- я опустился на колени, высунул мили на полторы красный язык и принялся лизать его griaznyje вонючие башмаки. А он на это хрясь мне сапогом в rot, правда не слишком больно. В этот миг мне подумалось, что, может быть, тошнота и боль не настигнут меня, если всего лишь обхватить его как следует руками за лодыжки и дернуть, чтобы этот подлый vyrodok свалился на пол. Так я и поступил, и он, к несказанному своему изумлению, с грохотом рухнул под хохот всех этих svolotshei, сидевших в зале. Однако, едва лишь я увидел его на полу, сразу ужас и боль охватили меня с новой силой, и в результате я протянул ему руку, чтобы он поскорее встал. После чего он изготовился врезать мне зубодробительный toltshok в litso, но доктор Бродский остановил его: -- Хорошо, спасибо, хватит. -- А этот гад вроде как поклонился и танцующей походкой комедианта ушел со сцены, на которой зажегся свет, выставивший меня на всеобщее обозрение в самом пакостном виде: полные слез глаза, перекошенный плаксивый morder и т. д. К публике обратился доктор Бродский: -- Наш объект, как видите, парадоксально понуждается к добру своим собственным стремлением совершить зло. Злое намерение сопровождается сильнейшим ощущением физического страдания. Чтобы совладать с этим последним, объекту приходится переходить к противоположному модусу поведения. Вопросы будут? -- Как насчет выбора? -- пророкотал глубокий грудной бас. То был знакомый мне голос тюремного свища. -- Ведь он лишен выбора, не так ли? Только что нами виденный чудовищный акт самоуничижения его заставила совершить боязнь боли и прочие своекорыстные соображения. Явно видна была его неискренность. Он перестает быть опасным для окружающих. Но он также перестает быть существом, наделенным способностью нравственного выбора. -- Это все тонкости, -- чуть улыбнулся Бродский. -- Мотивациями мы не занимаемся, в высокую этику не вдаемся. Нам главное -- сократить преступность и... -- И, -- подхватил щеголеватый министр, -- разгрузить наши отвратительно переполненные тюрьмы. -- Болтай, болтай... -- обронил кто-то вполголоса. Тут разгорелся спор, все заговорили разом, а я стоял, совершенно забытый всеми этими подлыми недоумками, так что пришлось подать голос: -- Э-э-э! А что же со мной? Мне-то теперь как же? Я что теперь, животное какое-нибудь получаюсь, собака? -- И от этого все зашумели, в мой адрес полетели всякие раздраженные slova. Я опять в kritsh, еще громче: -- Я что, по-вашему, заводной апельсин? -- Не знаю, что побудило меня произнести эти слова, бллин, они вроде как сами собой возникли у меня в голове. На мйнуту-другую воцарилось молчание. Потом встал один тощий профессорского вида kashka с шеей, похожей на сплетение проводов, передающих энергию от головы к телу, и сказал: -- Тебе не на что жаловаться, мальчик. Ты свой выбор сделал, и все происшедшее лишь следствие этого выбора. Что бы теперь с тобой ни случилось, случится лишь то, что ты сам себе избрал. И тут же голос тюремного свища: -- О, как трудно в это верится! -- Причем комендант тут же бросил на него взгляд, в котором читалось: все, дескать, все твои надежды высоко взлететь на поприще тюремной религии придется тебе похоронить. Шумный спор разгорелся снова, и тюремный свищ кричал наравне со всеми что-то насчет Совершенной Любви, которая Изгоняет Страх и всякий прочий kal. Тут с улыбкой от uha до uha заговорил доктор Бродский: -- Я рад, джентльмены, что вы затронули тему любви. Сейчас мы увидим на практике то поведение в любви, которое считалось невозвратно исчезнувшим еще со времен средневековья. -- Тут свет погасили, и опять зажглись прожекторы, один из которых направили на меня, бедного и исстрадавшегося вашего друга и повествователя, а в другой бочком вступила молодая kisa, причем такая, красивее которой -- я клянусь -- вам в жизни, бллин, не приходилось видеть. То есть, во-первых, obaldennyje grudi, выставленные прямо напоказ, потому что платье у нее было с таким низким-низким вырезом. Во-вторых, божественные ноги, а походка такая, что прямо в кишках sverbit, и вдобавок litso красивое и детски невинное. Она подошла ко мне в луче прожектора, свет которого показался мне сиянием Благодати Господней, которую, как и весь прочий kal, она вроде как несла с собой, и первой промелькнувшей у меня в голове мыслью было, что нехудо было бы ее тут же на полу и оформить по доброй старой схеме sunn-vynn, но сразу же откуда ни возьмись нахлынула тошнота, будто какой-то подлый мент из-за угла все подглядывал, подглядывал да вдруг как выскочит и сразу тебе руки за спину. Даже vonn ее чудных духов теперь заставляла меня лишь корчиться, подавляя рвотные позывы в желудке, так что пришлось мне постараться подумать о ней как-нибудь по-другому, пока меня окончательно не раздавила вся эта боль, сухость во рту и ужасающая тошнота. В отчаянии я закричал: -- О красивейшая из красивых devotshek, я бросаю к твоим ногам свое сердце, чтобы ты его всласть потоптала. Если бы у меня была роза, я подарил бы ее тебе. Если бы шел дождь и на земле была сплошная грязь и, kal, я подстелил бы тебе свою одежду, чтобы ты не запачкала изящные ножки. -- И вот я говорю все это, а сам чувствую, как дурнота вроде как съеживается, отступает. -- Позволь мне, -- заходясь в kritshe, продолжал я, -- позволь мне поклоняться тебе и быть твоим телохранителем, защищать тебя от этого svolotshnogo мира. -- Тут я немного задумался, подыскивая слово, нашел его и, проговорив: -- Позволь мне быть твоим верным рыцарем, -- вновь пал на колени и стал бить поклоны, чуть не стукаясь лбом об пол. И вдруг- я почувствовал себя shutom каким-то, посмешищем: оказывается, это опять была вроде как игра, потому что вновь загорелся свет, a devotshka улыбнулась и ускакала, поклонившись публике, которая разразилась рукоплесканиями. При этом glazzja у всех этих griaznyh kashek прямо чуть не на лоб вылезли, до того похотливыми взглядами они ее, бллин, провожали. -- Вот вам истинный христианин! -- воскликнул доктор Бродский. -- Он с готовностью подставит другую щеку; он взойдет на Голгофу, лишь бы не распинать других; при одной мысли о том, чтобы убить муху, ему станет тошно до глубины души. -- И он говорил правду, бллин, потому что, когда он сказал это, я подумал о том, как убивают муху, и сразу почувствовал чуть заметный наплыв тошноты, но тут же справился, оттолкнул и тошноту, и боль тем, что стал думать, как муху кормят кусочками сахара и заботятся о ней, будто это любимый щенок, padia этакая. -- Перевоспитан! -- восторженно выкрикнул Бродский. -- Господи, возрадуются уповающие на тебя! -- Главное, -- зычно провозгласил министр внутренних дел, -- метод работает! -- Да-а, -- протянул тюремный свищ вроде как со вздохом, -- ничего не скажешь, работает. Господи, спаси нас всех и помилуй.  * ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ *  -- Ну, что же теперь, а? Это уже, бллин, я сам себя спрашивал на следующее утро, стоя заворотами белого здания, пристроенного к старой Гостюрьме; светало; одет я был, как тогда, вечером два года назад, в руках держал tostshi пакет с немногочисленными пожитками и весьма скромной суммой денег, которыми на первое время милостиво снабдило меня тюремное начальство, будь оно неладно. Остаток предыдущего дня утомил меня несказанно: пришлось давать бесконечные интервью перед телекамерами и вспышками фоторепортеров -- блесь, блесь, блесь -- вновь и вновь я должен был показывать, как меня корчит от одного упоминания о mahalovke, нести постыдную tshush и kal. Потом я рухнул в постель и чуть ли не в тот же миг, как мне показалось, меня разбудили и сказали, чтобы я выметался, чтобы шел домой, -- они, дескать, не хотят больше видеть вашего скромного повествователя, бллин. Ну и вот, стою тут ни свет ни заря, перебираю в левом кармане deng, позвякиваю ими и недоуменно соображаю: -- Ну, что же теперь, а? Первым делом я решил пойти куда-нибудь позавтракать -- все же с утра маковой росинки во rtu не держал, так меня старались поскорей выпихнуть на свободу. Всего чашку tshaja и выпил. Гостюрьма располагалась в довольно-таки непотребной части города, однако маленьких рабочих stolovok кругом было полно, и вскоре я набрел на одну из них, бллин. Там было мерзко, стояла vonn, c потолка свисала единственная лампочка, засиженная мухами до того, что едва светилась; рабочие по дороге на утреннюю смену rubali здесь жуткого вида сосиски, с чавканьем запивая их tshajem и заглатывая один за другим куски хлеба -- хрумп-хрумп-хрумп, -- а когда хлеб на столе кончался, требовали еще. Девица, которая их обслуживала, была страшненькая, но с большими grudiami, и некоторые из посетителей то и дело пытались ее с хохотом облапить, она в ответ хихикала, и от одного вида всего этого меня тянуло blevanutt. Однако я очень вежливо, джентльменским голосом заказал поджаренного хлеба с джемом и tshajem, уселся в темном углу и стал есть и пить. Пока я питался, в заведение вошел продавец газет, маленький карлик, весь raskhristannyi, грязный, преступного вида парень в толстых очках со стальными дужками, одетый в какое-то тряпье цвета заплесневелого смородинового пудинга. Я купил газету, решив для возвращения в колею нормальной zhizni сперва узнать, что происходит в мире. Оказавшаяся у меня в руках газета, по всей вероятности, была правительственной, потому что единственное, чему посвящалась вся первая страница, это чтобы каждый непременно приложил все силы для переизбрания правительства на новый срок во время всеобщих выборов, до которых вроде бы оставалось недели две или три. Хвастливо расписывалось, как много правительство сделало за последний год, насколько возрос экспорт, какие великие у него успехи на международной арене, как улучшилась социальная защищенность и всякий прочий kal. Но больше всего правительство кичилось тем, как ему за последние полгода удалось якобы сделать улицы безопаснее для всех законопослушных жителей, кому приходится ходить по ним вечерами, а достигнуто это было увеличением жалованья полицейским и более строгим отношением полиции к хулиганствующим юнцам, извращенцам и грабителям, и так далее, и тому подобный kal. Это уже некоторым образом заинтересовало вашего скромного повествователя. А на второй странице оказалась мутная фотография, с которой смотрел на меня некто очень и очень знакомый; на поверку оказалось, что это я сам и есть. Смотрел я с нее мрачно и вроде как испуганно, но это единственно из-за вспышек, которыми мне -- блесь-блесь-блесь -- то и дело слепили глаза. Подпись гласила, что это первый выпускник нового Государственного Института Исправления Преступных Элементов, излеченный от криминальных инстинктов всего за две недели и ставший теперь законобоязненным добрым гражданином, и дальше все такой же kat. Чуть дальше здесь же обнаружилась очень хвастливая статья о методе Людовика, о том, какое мудрое у нас правительство и опять всякий kal. Снова фотография; похоже, и этого человека я знаю: конечно, министр внутренних дел. Он беспардоннейшим образом хвастался, что предвидит наступление эры полной победы над преступностью, когда не надо будет опасаться подлых нападений несовершеннолетних хулиганов, извращенцов, грабителей, и снова kal в том же духе. Зарычав от ярости, я швырнул газету на пол, и она накрыла лужицы расплесканного tshaja, крошки и отвратительные плевки поганых животных, которые посещали эту stolovku. -- Ну, что же теперь, а? А что теперь? Видимо, домой, бллин, пора преподнести сюрприз папапе с мамой: сын, дескать, вернулся, снова он в лоне семьи. Потом я лягу на кровать в своем zakutke и, слушая прекрасную музыку, подумаю о том, что теперь делать со своей zhiznnju. Зa день до того представитель комиссии по социальной интеграции выдал мне длинный перечень mest, куда я мог обратиться в поисках работы, он даже звонил обо мне разным людям, однако у меня, бллин, не было ни малейшего желания прямо сразу начинать vkalyvatt. Сперва следует tshutok отдохнуть, да-да, и спокойно подумать, лежа в кровати под звуки прекрасной музыки. Так что вперед, автобусом до центра, потом другим автобусом до Кингсли-авеню, а оттуда до нашего квартала рукой подать. Думаю, вы поверите, что сердце у меня от волнения так и стучало -- тук-тук, тук-тук, тук-тук! На улицах было пустынно (раннее зимнее утро), и когда я вошел в вестибюль нашего дома, там не было никого, кроме nagih tshelovekov и zhenstshin по стенам, занятых трудовыми подвигами. Что удивило меня, так это чистота -- все убрано, подкрашено, не было даже обведенных овалами всяких слов, накарябанных рядом с rotami славных тружеников; не было подрисованных к их фигурам непристойных частей тела -- куда только подевались все похабствующие malltshiki с фломастерами. Еще меня удивило, что лифт работал. Едва я нажал кнопку, он загудел и съехал вниз, причем, зайдя в него, я снова удивился, до чего там внутри было чисто. Я поднялся на десятый этаж, поглядел на ничуть не изменившуюся дверь под номером 10--8, и у меня даже руки задрожали, когда я вынул из кармана маленький ключик, чтобы отпереть ее. Однако я решительно сунул ключ в скважину, повернул, отворил дверь и вошел, встреченный взглядами трех пар удивленных, почти испуганных glazzjev, две из которых принадлежали па и ма, но был с ними и еще один vek, которого я прежде никогда не видел, -- большой, толстый muzhik в рубашке и штанах с подтяжками; расположившись как дома, он прихлебывал tshai с молоком и хрусть-хрусть хрустел поджаренным хлебом с яичницей. Этот незнакомец заговорил первым: -- Ты кто такой, приятель? Откуда у тебя ключ взялся? Вон отсюда, пока я тебе morder не искровянил. Выйди и постучись. И говори, что нужно, да побыстрее! Мама и папа остолбенело застыли -- значит, газету еще не прочли, и тут я вспомнил, что газету ведь доставляют уже после того, как папа уйдет на работу. Но тут голос подала мать: -- Ой! Убежал, удрал! Что же нам делать? Скорее надо звонить в полицию, ой-ей-ей! Ах ты паршивец, гадкий мальчишка, снова ты нас позоришь! -- И, провалиться мне на этом самом месте, она как взвоет: -- УУУУУ-УУ-УУУУУУ -- Но я принялся объяснять, дескать, хотите, можете позвонить в Гостюрьму, проверить, а этот незнакомец сидел и хмурился, глядя на меня так, будто вот-вот двинет меня по morder волосатым своим мясистым кулачищем. А я говорю: -- Может быть, сперва ты ответишь, a koresh? С каких пор ты здесь появился и за каким figom? Мне не нравится тон, которым ты говорил со мной. Смотри у меня! Ну, что скажешь? Незнакомцу было лет тридцать или сорок -- отвратная рабоче-крестьянская rozha, причем сидит, rot разинул и смотрит на меня, не говоря ни слова. Тут заговорил отец: -- Ты нас немножко врасплох застал, сын. Надо было известить заранее. Мы думали, тебе еще пять или шесть лет сидеть. Но ты не думай, -- закончил он уже совсем печально, -- что мы не рады видеть тебя на свободе. -- А это еще кто такой? -- спросил я. -- Почему он не отвечает? В чем дело-то, vastshe? -- Это Джо, -- сказала мать. -- Квартирант. Мы ему комнату сдаем, понимаешь? -- И вновь запричитала: -- О Боже, Боже мой! -- Слушай сюда, -- сказал этот Джо. -- Я про тебя все знаю, парень. Знаю, что ты творил, и знаю, сколько принес горя, как поломал жизнь своим бедным родителям. Вернулся, значит? Будешь опять им кровь портить? Так знай, что это -- только через мой труп, потому что они для меня как родные, а я им скорее сын, чем просто жилец. Раньше я бы на это расхохотался, однако теперь поднявшийся во мне razdrazh вызвал волну тошноты, тем более что этот vek на вид был примерно того же возраста, что и мать с отцом, -- и. он еще смеет, глядите-ка, этак по-сыновнему приобнимать ее за плечи, мол, защищает, бллин! -- А, вот, значит, как! -- проговорил я, чувствуя, что сам вот-вот расплачусь. -- Ладно, даю тебе пять минут, и чтобы ты сам, твое shmotjo и весь прочий kal из моей комнаты выметались! -- С тем я прямиком шагнул к двери своей комнаты, пока этот uvalenn не успел остановить меня. Открыл дверь, и у меня сердце прямо чуть на пол не вывалилось, потому что это была уже совсем не моя комната. Вместо развешанных по стенам флагов он всюду поналеплял фотографии боксеров -- и поодиночке, и даже целыми командами, где - они стоят и сидят с нагло скрещенными на груди руками, а перед ними серебряный щит с гербом. Потом вижу -- еще кое-чего не хватает. Ни проигрывателя, ни стеллажа для дисков, а еще исчезла коробка, где я хранил свои сокровища -- бутылки с выпивкой и durrju и два сверкающих чистотой шприца. -- Ах ты гад voniutshi, ну ты и поработал! -- вскричал я. -- Куда ты дел мои личные вещи, svolotsh поганая? -- Это я обращался к Джо, но ответил мне отец: -- Все твои вещи, сын, забрала полиция. Теперь такой закон насчет компенсации жертвам. Очень трудно было бороться с подступающей дурнотой, голова болела кошмарно, во рту пересохло, я схватил со стола бутылку с молоком и присосался, на что Джо неодобрительно заметил: -- Свинские у тебя манеры, знаешь ли. А я говорю: -- Но она же умерла. Какая, еще ей компенсация? -- Остались ее кошки, сын, -- грустно проговорил отец. -- Чтобы за ними было кому присматривать, пока не оглашено завещание, пришлось нанимать специального человека. В общем, полиция распродала твои вещи -- одежду и все прочее, чтобы оплатить уход за кошками. Таков закон, сын. Ты, правда, никогда особым уважением к законам не отличался. Я так и сел, а тут еще этот Джо вякает: -- Разрешение надо спрашивать, прежде чем сесть, свинья невоспитанная! Ну, я ему сразу в ответ; -- Заткни свое жирное hlebalo, боров! -- А сам уже еле жив. Решив хоть немного улучшить свое состояние, я после этого стал говорить рассудительно и даже с улыбкой: -- Слушай, это все-таки моя комната, разве нет? Это мой дом. Может, вы что-нибудь скажете, па, ма? -- Однако они только хмуро на меня поглядывали, у мамы дрожали плечи, ее мокрое от слез litso морщилось, а отец сказал: -- Это надо как следует обдумать, сын. Мы не можем просто так взять и выкинуть Джо на улицу, верно ведь? Я в смысле, что у Джо здесь работа, контракт на два года, и мы с ним договор заключили, верно, Джо? В смысле, мы думали, тебе еще долго сидеть в тюрьме, а комната пропадает. -- Он явно стыдился собственных слов, это бросалось в глаза. Поэтому я улыбнулся, чуть-чуть вроде как кивнул и говорю: -- Все понял. Привыкли жить в мире, да еще и с прикормкой. Такие, значит, дела. А родной сын вам вроде как ненужная помеха. -- И тут, хоть ешьте меня, хоть режьте мне beitsy, но поверьте, бллин: от жалости к себе я прямо вроде как расплакался. А отец говорит: -- В общем, видишь ли, сын, Джо заплатил нам за месяц вперед. Я в смысле, что как бы мы ни решили насчет будущего, мы не можем сказать Джо, чтобы он прямо сейчас съехал, правда, Джо? -- А этот Джо в ответ: -- К тому же мне ведь надо и о вас заботиться, ведь вы мне как родные. Хорошо ли будет, справедливо ли, если я уйду, бросив вас на милость этого юноши, этого чудовища, которое никогда не было вам настоящим сыном? Вот он сейчас хнычет, но это только уловки его лицемерия. Пусть идет и ищет себе комнату где-нибудь в другом месте. Пусть поймет, насколько пути его неправедны, пусть поймет, что скверный юноша, каким он был всегда, не заслуживает таких чудесных родителей, как вы. -- Ладно, -- вставая, сказал я, по-прежнему весь в слезах. -- Теперь хоть знаю, на каком я свете. Никто не любит меня, никому я не нужен. Я страдал, страдал, страдал, и все хотят, чтобы я продолжал страдать. Я понял. -- Ты заставлял страдать других, -- сказал этот Джо. -- Это всего лишь справедливо, чтобы ты как следует пострадал сам. Вот здесь, за этим круглым семейным столом, я целыми вечерами слушал рассказы о твоих подвигах, и это было ужасно. Прямо жить после этого не хотелось, ей-богу. -- И зачем только, -- проговорил я, -- меня выпустили! Сидел бы себе в тюрьме и сидел. Все, ухожу. Вы больше никогда меня не увидите. Как-нибудь сам проживу, спасибо вам за все. Пусть это ляжет грузом на вашу совесть. -- Не надо так воспринимать это, сын, -- сказал отец, а мать, некрасиво перекосив rot, снова взвыла -- УУУУ-УУ-УУУ -- и Джо опять обнял ее за плечи, похлопывая и приговаривая "ну-ну, ну-ну", как bezumni. Я встал и, весь разбитый, еле дотащился до двери --- пусть сами, бллин, со своей zhutkoi виной разбираются. 2 Я шел по улице, не зная, куда и зачем иду, все в том же боевом костюме, на который все оборачивались, ежился от холода (был zhutko холодный зимний день), и все, чего я хотел, это уйти от всего этого как можно дальше и по возможности не думать вообще ни о чем. Сел в автобус, доехал до центра, потом пешком к Тэй-лор-плейс, а там смотрю -- магазин пластинок "Melodija", который я так любил посещать когда-то в прошлом, бллин, причем он совершенно не изменился, и, войдя, я даже ожидал увидеть там старого знакомого Энди -- ну, того лысого и diko тощего veka, у которого я всегда покупал диски. Но Энди там теперь не было, бллин, одни визги и вопли nadtsatyh (тинэйджеров, стало быть), которые, пританцовывая, слушали свой излюбленный эстрадный kal, да и сам стоявший за прилавком продавец был вряд ли старше них; он все время щелкал костяшками пальцев и хихикал, как bezumni. Я подошел, выждал, когда он удостоит меня взглядом, и говорю: -- Я бы хотел послушать пластинку с моцартовской Сороковой. -- Почему именно это взбрело мне в голову, даже и не знаю, как-то само собой получилось. Продавец говорит; -- Сороковой -- чего? Я говорю: -- Симфонией. Симфонией номер сорок в соль миноре. -- Xoппa! -- выкрикнул один из пританцовывавших nadtsatyh, мальчишка, заросший волосами до самых глаз. -- Симфонией! Во дает! А семафории тебе не надо? Во мне уже начинал вскипать razdrazh, но я старался справляться с ним, поэтому изо всех сил улыбался -- и стоявшему за прилавком veku, и приплясывающим шумливым nadtsatym. Продавец сказал: -- Зайди вон в ту кабину, дружище, щас чего-нибудь подберу. Я вошел в крошечный zakut, где покупателям давали прослушивать пластинки, которые они вознамерились купить, и продавец поставил на проигрыватель диск, но то была не Сороковая Моцарта, а моцартовская "Прага" -- он, видимо, взял первую попавшуюся ему на полке пластинку Моцарта, отчего я начал всерьез сердиться, но старался совладать с этим чувством из страха перед тошнотой и болью, однако я совсем забыл то, чего забывать как раз не следовало, и теперь мне от этого. было хоть в петлю. Дело в том, что эти svolotshi доктора устроили так, что любая музыка, которая навевает всякие там чувства, подымала теперь во мне такую же тошноту, что и всякий вид или поползновение к насилию. А все потому, что в фильмах насилие сопровождалось музыкой. Особенно запомнился мне тот uzhasni нацистский фильм с заключительной частью бетховенской Пятой. И вот теперь прекрасный Моцарт превращен в сущий ад. Я выскочил из магазина, за спиной, беснуясь, хохотали nadtsatyje, а продавец кричал: "Эй! Эй! Эй! " Но я не обращал внимания, шел, как пьяный, по улице и свернул за угол к молочному бару "Korova". Я знал, что мне нужно. Zavedenije было по-утреннему почти пусто. Внутри вид непривычный -- какие-то красные коровы по всем стенам, а за прилавком vek тоже какой-то незнакомый. Но когда я сказал; "Молоко-плюс, двойное", -- этот длиннолицый, гладко выбритый субъект сразу понял, что требуется. Двойное молоко-плюс я отнес в одну из маленьких кабинок, по всем стенам окаймлявших zavedenije и отгороженных от основного зала вроде как занавесками, там я сел на бархатный стул и принялся прихлебывать. Когда выпил стакан до дна, почувствовал: действует. На не очень-то аккуратно подметенном полу лежал обрывок серебряной бумажки от пачки с tsygarkami, и у меня glazzja к нему как приклеились. Этот клочок серебра начал расти, расти, расти и стал таким ярким, таким огненным, что пришлось даже сощурить glazzja. Он перерос собой не только кабинку, где я прохлаждался, но и весь бар "Korova", всю улицу, весь город. Потом он перерос целый мир, бллин, заменил собой всю вселенную, стал морем, в котором плавало все, причем не только когда-либо сотворенное, но и существующее в воображении. До моих ушей начали доноситься всякие звуки и слова, которые я сам же и произносил, вроде: "Дорогие лебляблюбледи, дохлопендрики вас промдырляются", и всякий прочий kal. Потом все это серебро пошло как бы волнами, появились цвета, каких никто никогда не видывал, и вроде как в отдалении показалась скульптурная группа, которая придвигалась все ближе и ближе, вся в освещении вроде как ярчайших прожекторов снизу и сверху, бллин. Скульптурная группа изображала Boga или Goga и всех его ангелов и святых, они блестели, как бы отлитые из бронзы, с бородами, большущими крыльями, которые трепыхались вроде как на ветру, так что вряд ли они были из камня или бронзы, a glazzja у них были живыми и двигались. Огромные фигуры близились, близились, вот-вот сейчас сомнут меня, раздавят, и я услышал свой собственный голос: "Ииииииии! " И уже чувствую: нет у меня больше ничего -- ни одежды, ни тела, ни головы, ни имени -- ничего; ух, хорошо, прямо божественно! Тут шум поднялся, будто все рушится и валится, а Бог, ангелы и святые принялись вроде как качать мне головами, словно говоря, что сейчас не время, но я должен попытаться снова, а потом все заухмылялись, захихикали и пропали, жаркий всеозаряющий свет стал холодным, и вот я уже снова сижу как сидел за столом перед пустым стаканом и чуть не плачу оттого, что единственный выход, похоже, это смерть. Да, понял я, вот оно, вот что мне надо сделать, но как это сделать, я не знал, потому что прежде об этом никогда не думал, бллин. В мешочке с личным имуществом у меня была моя опасная britva, но при первой мысли о том, как я проведу ею по своему телу, вжжжжжик, и хлынет красная-красная кровь, меня охватила ужасная тошнота. Нужно придумать что-нибудь ненасильственное, отчего я просто вроде как мирно усну, и не станет вашего скромного повествователя, не будет он больше никому мешать. Я решил, что, может быть, стоит сходить в публичную biblio за углом да поискать книжку там про какой-нибудь безболезненный способ расстаться с zhiznnju. Я представил себя мертвым, представил, как все меня будут жалеть -- па, ма и этот voniutshka Джо, который занял мое mesto, а кроме того, доктор Бродский и доктор Браном, и тот нутряных дел министр и всякие прочие. И хвастливое подлое правительство тоже. С тем я и выкатился на улицу, на зимнюю стужу, а времени было уже за полдень, к двум часам уже -- это я понял, увидев большие часы на башне, так что в otklutshke я, оказывается, был дольше, чем мне казалось, -- крепенькое мне дали молоко-плюс! Я прошел по бульвару Марганита, свернул на Бутбай-авеню, опять за угол и вот наконец biblio. То была поганенькая развалюха, куда я вряд ли заходил хоть раз с тех пор, как мне минуло лет шесть от роду; она делилась на два зала: один -- чтобы брать книги на дом, другой -- чтобы читать их прямо здесь, весь заваленный газетами и журналами и пропахший старичьем -- особой такой vonnju старости и нищеты. Kashki толклись у стеллажей по всей комнате, сопели, рыгали, разговаривали сами с собой, печально перелистывали газетные страницы либо сидели за столами, притворяясь, будто читают журналы, причем некоторые спали, а кое-кто даже громко храпел. Сперва я вроде как забыл, зачем пришел, а потом меня как стукнуло, что ведь пришел-то я поискать какой-нибудь безболезненный способ сыграть в ящик, и я направился к картотеке. Книг оказалось множество, бллин, но, по названиям судя, вряд ли хоть одна из них годилась в дело. Одну медицинскую книжку я все же выписал, но когда я раскрыл ее, оказалось, что там полно рисунков и фотографий всяких uzhasnyh ран и болезней, и меня опять слегка затошнило. Так что я отложил ее и взял огромный том Библии, решив, что хоть она, может быть, даст мне кое-какое утешение, как бывало в добрые старые времена в Гостюрьме (не такие уж добрые, да и не старые, но теперь мне казалось, что тюремная жизнь была когда-то очень давно), взял и поплелся за стол читать. Однако все, что я там обнаружил, это распри и ругань евреев с евреями да избиения всех до седьмого колена, и мне снова стало тошнехонько. Тут уж я чуть не расплакался, а сидевший напротив меня kashka заметил и говорит: -- Что случилось, сынок? В чем дело? -- Жить не хочу -- ответил я. -- Надоело, все надоело. Жизнь эта у меня уже во где сидит! Мой сосед по столу сказал: "Тшшшшшшшшш! ", не отрываясь от журнала, где он, как bezumni, разглядывал какие-то большие геометрические построения. Что-то в нем показалось мне знакомым. А тот, другой kashka, и говорит: -- Ну-ну, такой молодой! Зачем же, ведь у тебя еще все впереди! -- Ага, -- сказал я горестно. -- Впереди, как две фальшивых sisski. -- Сосед по столу снова сказал: "Тшшшшшшшш! ", на сей раз обернувшись, и нас обоих словно током ударило. Я понял, кто это. А он. и говорит, да так громко: -- Никогда не забываю очертаний, ей-богу! Любые очертания запоминаю накрепко. Даже столь мерзкие, как у твоей свинской рожи, гад, ну наконец-то ты мне попался! Кристаллография, вот оно что. Та самая книга, которую он тогда нес из biblio. Искусственная челюсть -- хрусть-хрусть. Пиджак -- хрясь -- и в клочья. Книжки его все vrazdryzg, и все по кристаллографии. Ну, думаю, пора отсюда в темпе сматываться, бллин. Однако этот kashka был уже на ногах и поднял bezumni kritsh на весь зал, так что все полудохлые kashki со своими газетами и журналами аж встрепенулись. -- Держите его, -- кричит, -- это тот самый малолетний подонок, который порвал мне книги по кристаллографии, редкие книги, таких теперь днем с огнем не сыщешь! -- Экий ведь shum поднял, прямо bezumni. -- Подлый трус, типичный малолетний преступник! -- кричит. -- Он здесь, он среди нас, теперь никуда не денется! С бандой таких же своих приятелей он избивал меня, пинал и топтал ногами. Раздел меня и разломал мою вставную челюсть! Они хохотали, когда я стонал и истекал кровью! Погнали меня домой голого и растерзанного! Как вы знаете, все было не совсем так. Кое-какую одежду мы ему оставили, он был не совсем nag. Я кричу в ответ: -- Это же два года назад было! Меня за это наказали уже! Я теперь научился! Сюда поглядите, вот мой портрет в газете! -- Наказали, говоришь? -- сказал один, вроде как из отставных военных. -- Да таких, как ты, уничтожать надо. Морить, как крыс! Наказали, как же! -- Ну хорошо, хорошо, -- все еще Пытался урезонить их я. -- У всех есть право на собственное мнение. Но я прошу вас меня простить, всех прошу, а мне идти надо. -- И я попытался покинуть это pribezhistshe bezumnyh kashek. Аспирин, вот что мне было нужно. Сто таблеток аспирина съешь, и kranty. Продается в любой аптеке. Но любитель кристаллографии закричал: -- Не упускайте его! Мы ему сейчас покажем "наказали", мерзкая малолетняя скотина! Бейте его! -- И хотите верьте, хотите нет, бллин, двое или трое старых истуканов, каждый этак лет под девяносто, схватили меня трясущимися rukerami, причем меня чуть не выворачивало от болезненной старческой voni, которая исходила от этих полутрупов. Любитель кристаллографии повалил меня и пытался давать мне маленькие слабые toltshoki в litso, а я силился высвободиться и смыться, но старческие rukery держали меня крепче, чем можно было себе представить. Потом и другие kashki, отделяясь мало-помалу от стендов с газетами, заковыляли ко мне, чтобы вашему скромному повествователю не показалось мало. И все кричали что-то вроде: "Убей его, топчи его, по зубам его, по роже! " и прочий kal, но меня-то не проведешь, я понимал, в чем дело. Для них это был шанс отыграться за свою старость, отомстить молодости. А другие повторяли: "Бедный старина Джек, он ведь чуть не убил старого Джека, свинья такая! " и тому подобное, словно это было чуть не вчера. Хотя для них-то это вроде как вчера и было. Я оказался посреди волнующегося моря из старых voniutshih тел, kashki тянулись ко мне слабыми ручонками, норовили зацепить когтем, кричали и пыхтели, а этот мой кристальный drug бился впереди всех, выдавая мне toltshok за toltshokom. А я не осмеливался ничего предпринять, ни единым движением им ответить, бллин, потому что мне лучше было, чтобы меня били и терзали, чем снова испытать ужасную тошноту и боль, хотя, конечно же, сам факт происходящего насилия заставлял тошноту выползать откуда-то из-за угла, как бы в раздумье, то ли наброситься на меня в открытую, то ли скрыться обратно. Тут появился библиотекарь, довольно молодой еще vek, и закричал: -- Что тут происходит? Прекратите немедленно! Это читальный зал! -- Но никто на него не обращал внимания. Тогда библиотекарь сказал: -- Ладно, звоню в полицию. --- И тогда я заорал что есть мочи, никогда в жизни я так неорал: -- Да! Да! Да! Сделайте это, защитите меня от этих чокнутых стариков! Я решил, что библиотекарь, который явно не рвался принять участие в избиении, вызволит меня из когтей этих старых безумцев; он повернулся и ушел в свою конторку или где там у него стоял телефон. Старики к этому моменту уже изрядно выдохлись, и я мог бы левым мизинцем их всех раскидать, но я позволял держать себя, лежал спокойно, с закрытыми глазами, терпел их слабые toltshoki в litso и слушал одышливые старческие голоса: "Мерзавец, малолетний убийца, хулиган, вор, убить его мало! " Потом мне достался такой болезненный toltshok в нос, что, сказав себе "ну вас к черту", я открыл глаза и стал биться по-настоящему, так что вскоре без особого труда вырвался и кинулся в коридор. Но старичье, Чуть не помирая от одышки, кинулось толпой следом, грозя вновь поймать вашего скромного повествователя в свои трясущиеся звериные когти. Меня снова свалили на пол и начали пинать, а потом донеслись голоса помоложе: "Хватит вам, ладно, прекратите", -- и я понял, что прибыла полиция. 3 Состояние у меня было, бллин, полуобморочное, виделось все нечетко, но мне сразу показалось, что этих ментов я где-то уже видел. Того, что вывел меня, приговаривая "ну-ну, ну-ну", за дверь публичной biblio, я не знал вовсе, мне только показалось, что для мента он что-то больно уж молод. Зато двое других со спины показались мне смутно знакомыми. Они с явным удовольствием вклинились в толпу kashek и принялись охаживать тех плетками, покрикивая: "А ну, драчуны! А ну, вот, будете знать, как нарушать спокойствие в публичном месте, паршивцы этакие! " Одышливо кашляющих и еле живых kashek они загнали обратно в читальный зал и, все еще хохоча и радуясь представившемуся им развлечению, повернулись ко мне. Старший из двоих сказал: -- Так-так-так-так! Неужто коротышка Алекс? Давненько не виделись, koresh. Как жизнь? Я был чуть не в обмороке, форма и shlem мешали понять, кто это, но litso и голос казались очень знакомыми. Тогда я поглядел на второго, и тут уж, когда мне бросилась в глаза его идиотская ухмылка, насчет него сомнений не возникло. Тогда, все больше и. больше цепенея, я вновь оглянулся на того, который так-такал. Им оказался толстяк Биллибой, мой заклятый враг. А другой был, разумеется, Тем, мой бывший друг и тоже в прошлом враг толстого kozliny Биллибоя, а теперь мент в форме и в шлеме и с хлыстом для поддержания порядка. Я сказал: -- Ой, нет. -- Ага, удивился! -- И старина Тем разразился своим ухающим хохотом, который я так хорошо помнил: -- Ух-ха-ха-ха! -- Не может быть, -- вырвалось у меня. -- Этого же не может быть. Я не верю! -- Разуй glazzja! -- осклабился Биллибой. -- Все без обмана. Ловкость рук и никакого мошенства, koresh. Обычная работа для ребят, которым приспело время где-то работать. Служим вот в полиции. -- Но вы же еще patsany, -- возразил я. -- Вы слишком молодые. В полицию не берут в нашем возрасте. -- В каком еще таком "нашем"?! -- с некоторой обидой проговорил podlyi мент Тем. Я просто ушам не верил, не мог, бллин, поверить, да и только. -- Время идет, растем, -- пояснил он. -- А кроме того, ты ведь всегда был среди нас младшим. Вот мы, глядишь, и выросли. -- Бред какой-то? -- прошептал я. Тем временем Биллибой, мент Биллибой (в голове не укладывается! ), обратился к молодому менту, который держал меня и которого я вроде как раньше не знал: -- Пожалуй, -- говорит, -- будет лучше, Рекc, если мы отдадим ему кое-какой старый должок. Между нами мальчиками, как говорится. Везти его в участок -- только морока лишняя. Ты о нем вряд ли слышал, а я его хорошо знаю, это у него старые заморочки. Нападает на престарелых и беззащитных, ну и нарвался, наконец. Но мы поговорим с ним от имени Государства. -- О чем вы? -- промямлил я, не в силах поверить собственным usham. -- Ребята, они же сами на меня напали! Ну скажите, ведь вы не можете быть на их стороне! Ведь это не так. Тем? Там был kashka, с которым мы poshustrili когда-то в прежние времена, и теперь, через столько времени, он решил отомстить мне. -- Лучше поздно, чем никогда, -- сказал Тем. -- Вообще-то я те времена помню плохо. И, кстати, перестань звать меня "Тем". Зови сержантом. -- Но кое-кого мы все-таки помним, -- в тон ему продолжил Биллибой. Он уже не был таким толстяком, как когда-то. -- Кое-кого из мальчиков-хулиганчиков, очень лихо управлявшихся с опасной бритвой; к ногтю его, к ногтю! -- И они, крепко взявшись, вывели меня на улицу. Там их ждала патрульная машина, а этот самый Рекc оказался шофером. Они забросили меня в фургон, причем я никак не мог отделаться от ощущения, что все это всего лишь шутка, что Тем сейчас стянет с головы полицейский шлем и захохочет -- ух-ха-ха-ха! Но он сидел молча. А я, стараясь рассеять закопошившийся во мне strah, говорю: --- Слушай, а как наш Пит поживает, что с Питом? Про Джорджика я слышал, с Джорджиком это очень печально вышло. -- Пит? Пит, говоришь? -- отозвался Тем. -- Имя вроде знакомое... Вижу, машина едет прочь от города. Я говорю: -- Куда это мы едем? Биллибой со своего места рядом с шофером обернулся и говорит: -- Еще не вечер. Съездим за город, погуляем tshutok; зима, конечно, я понимаю, уныло, однако все ж таки природа. Да и то сказать, вряд ли полезно всему городу видеть, как мы старые долги отдаем. К тому же сорить на тротуарах, тем более бросать на них падаль, негоже, ох, негоже! -- И он вновь отвернулся. -- Да ну, -- сказал я, -- что-то я вас совершенно не понимаю. Прежние времена позади. За то, что я тогда делал, меня уже наказали. Меня вылечили! -- Про это нам читали, -- сказал Тем. -- Старшой нам все прочитал насчет этого. Оченно, говорит, хороший способ. -- Вам читали, -- повторил за ним я, слегка язвительно. -- Ты все такой же темный, сам читать так и не выучился? -- Ну, нет, -- проговорил Тем очень спокойно и даже как-то удрученно. -- Так говорить не стоит. Не советую, дружище. -- И он тут же выдал мне bollshoi toltshok прямо в kliuv, так что кровь сразу кап-кап-кап -- красная-красная. -- Никогда у меня не было к тебе доверия, -- с обидой проговорил я, вытирая нос тыльной стороной ладони. -- Всегда я был odi noki. -- Ну вот, годится, -- сказал Биллибой. Мы были уже за городом, вокруг голые деревья, птички время от времени чирикают, а вдалеке гудит какая-то сельскохозяйственная машина. Зима была в самом разгаре, смеркалось. Вокруг ни людей, ни животных. Только мы четверо. -- Вылазь, Алекс, -- приказал Тем. -- Немножко надо подрассчитаться. Все время, пока они со мной возились, шофер сидел за рулем машины, курил tsygarki и почитывал какую-то книжечку. В кабине у него горел свет, чтобы vidett. На то, что с вашим скромным повествователем делали Биллибой и Тем, он никакого внимания не обращал. Не буду сейчас вдаваться в детали, вспомню только про чириканье птичек в голых ветвях, рокот какой-то там сельхозтехники и звуки нескончаемого пыхтенья и ударов. При свете автомобильных фар я видел туман от их дыхания, а в кабине шофер совершенно спокойно переворачивал страницы. Долго они, бллин, меня обрабатывали. Потом Биллибой или Тем, не помню уж который из них, говорит: -- Ладно, хватит, koresh, по-моему, довольно, как ты думаешь? -- И они напоследок каждый по разу врезали мне toltshok в litso, я повалился и остался лежать на прошлогодней траве. Холод стоял zhutki, но я его не чувствовал. Потом они вытерли руки, снова надели кителя и шлемы и сели в машину. -- Когда-нибудь еще встретимся, Алекс, -- проронил Биллибой, а Тем разразился своим клоунским смехом. Шофер дочитал страницу, отложил книжку, потом завел мотор, и они уехали в сторону города, причем оба -- и бывший мой drug, и бывший враг -- на прощанье сделали ручкой. А я остался лежать в полном otrube. Боль подступила не сразу, навалилась, меня всего скорчило, а тут еще пошел ледяной дождь. Людей поблизости видно не было, не было ни домов, ни даже огонечка. Куда же мне идти, бездомному и почти без deneg в карманах? И я от жалости к себе заплакал: ууух-хуу-хууу. Потом встал и поплелся прочь. 4 Дом, дом, дом -- вот все, что мне было нужно, и как раз именно "ДОМ" попался мне на пути, бллин. Я брел сквозь тьму не по-городскому, а просто напрямик, туда, откуда доносился шум сельскохозяйственной машины. Вышел в результате к какому-то поселку, который показался мне смутно знакомым, однако поселки -- они все похожи, особенно в темноте. Несколько домиков, пивная, а в самом конце поселка, слегка этак на отшибе -- небольшой коттеджик, и на его воротах название: "ДОМ". Под ледяным дождем я вымок до нитки, так что мой боевой костюм уже не выглядел супермодным, теперь я в нем скорей похож был на мокрую курицу, тем более что моя роскошная sheveliura превратилась в нашлепку, будто какой-то kal распластан по голове, a morder был, надо полагать, изукрашен ссадинами и синяками; трогая языком zubbja, я обнаружил, что некоторые шатаются. Все тело у меня ныло и болело, uzhasno хотелось пить, и я ловил rotom ледяные капли, а в желудке пело и ворчало оттого, что я с утра не ел, да и утром-то поел довольно-таки, бллин, условно. "ДОМ"; что ж, дом так дом -- может быть, там и люди найдутся, кто бы помог мне. Я отворил калитку и захлюпал под дождем, переходящим в снег, по дорожке, потом тихонько, жалобно постучал в дверь. Никто не отозвался, и я постучал tshutMshutt сильнее и дольше, после чего послышались шаги. Дверь отворилась, и мужской голос спросил: "Да, что такое? " -- О, -- взмолился я, -- пожалуйста, помогите. Меня избили полицейские и оставили умирать на дороге. Пожалуйста, дайте мне чего-нибудь выпить и погреться у огня, сэр, прошу вас. Дверь полностью отворилась, за ней был мягкий свет и доносилось тресь-тресь поленьев, горевших в камине. -- Входите, -- сказал открывший дверь, -- кто бы вы ни были. Помоги вам Господь, бедняга, входите, дайте на вас взглянуть. Я еле переступил порог, причем не очень-то и притворялся, бллин, я действительно чувствовал себя хуже некуда. Добрый этот vek обхватил меня руками за плечи и помог добрести до комнаты, где горел камин, и уж тут-то я сразу понял, где я и почему надпись "ДОМ" над воротами показалась мне такой знакомой. Я поглядел на хозяина, который тоже смотрел на меня, да так сочувственно, и теперь я его тоже вспомнил. Меня-то он, конечно, не припомнит, потому что в те беззаботные. денечки мы с моими так называемыми друзьями на все большие dratsingi, krastingi и прочие всякие выступления ходили в масках. Хозяин был низкорослый очкастый vek среднего возраста -- лет тридцати, а может, сорока или пятидесяти. -- Сядьте к огню, -- сказал он, -- а я принесу вам виски и теплой воды. Боже ты мой, надо же, как вас отделали! -- И он вновь окинул меня сочувственным взглядом. -- Полицейские, -- буркнул я. -- Чертовы гады полицейские. -- Еще одна жертва, -- проговорил он со вздохом. -- Жертва эпохи. Сейчас принесу виски, а потом я должен немножко промыть вам раны. -- И вышел. Я оглядел маленькую уютную комнатку. Почти сплошь книги, камин, пара стульев, а женской руки как-то не заметно. На столе пишущая машинка, множество скомканных бумажек, и мне сразу вспомнилось, что этот vek-- писатель. "Заводной апельсин" -- вот он что писал тогда. Даже забавно, что я это вспомнил. Но выдавать себя не следовало, потому что нынче мне без его помощи и доброты -- никуда. Подлые griaznyje выродки в той беленькой больничке сделали меня таким, что теперь мне без доброты и помощи хоть пропадай, они даже так сделали, чтобы я и сам не мог не предлагать другим. помощь и доброту, если кому-нибудь таковая понадобится. -- Ну вот, готово, -- сказал хозяин, вернувшись. Он дал мне горячее подкрепляющее питье в стакане, и мне стало получше, потом промыл мне ссадины на litse. Потом говорит: -- Теперь в горячую ванну, я сейчас вам воды напущу, а потом за ужином все расскажете; я приготовлю, пока вы в ванне. Во, бллин, я от такой доброты аж чуть не всплакнул, и он, видимо, заметил в моих glazzjah слезы, потому что сказал: "Ну-ну-ну" и потрепал меня по плечу. В общем, поднялся я на второй этаж, залез в ванну, а он принес мне пижаму и халат, согретые у огня, и еще пару очень поношенных тапок. Теперь, бллин, несмотря на всю ломоту и боль, я определенно чувствовал, что скоро мне будет гораздо лучше. Спустившись, я обнаружил, что на стол уже накрыто; ножи, вилки, хлеб, бутылка соуса "Прима", и вот он уже несет zametshatellnuju яичницу с ломтиками ветчины и сосисок и большие кружки горячего сладкого tshaja с молоком. Я прямо разнежился: тепло, еда, а я оказался zhutko голодным, так что после яичницы я умял lomtik за lomtikom весь хлеб, намазывая его маслом и клубничным джемом из большой банки. -- Здорово! -- сказал я. -- Как же мне вас отблагодарить? -- Мне кажется, я знаю, кто вы, -- сказал он. --- Если вы действительно тот, за кого я вас принимаю, то вы, друг мой, попали прямо по адресу. Это ведь ваше фото в сегодняшних газетах? Если так, то вас сюда послало само провидение. Вас пытали в тюрьме, потом выкинули, и теперь вас взялись мучить полицейские. Бедный мальчик, у меня, на вас глядя, сердце кровью обливается. От этих слов, бллин, я прямо так и онемел, аж челюсть отпала. -- Вы не первый, кто пришел сюда в минуту несчастья, -- продолжал он. -- Окрестности нашего поселка полиция почему-то избрала любимым местом для своих расправ. Но это просто перст Божий, что и вы, тоже своего рода жертва, пришли сюда. Но, может быть, вы что-то слышали обо мне? Мне надо было соблюдать осторожность, бллин, и я сказал: -- Я слышал про "Заводной апельсин". Я его не читал, но слышал о нем. -- О! -- воскликнул он, и его лицо просияло, как медный таз в ясный полдень. -- Ну, теперь о себе расскажите. -- Да особенно-то рассказывать мне нечего, сэр, -- как бы скромничая, промямлил я. -- Так, были кое-какие шалости, ребячество в общем-то, и в результате мои так называемые друзья уговорили меня -- или даже скорей заставили -- ворваться в дом к одной старой ptitse -- то есть в смысле леди. Плохого-то я ничего не хотел. К несчастью, когда эта леди вышвыривала меня вон, куда я и сам, по своей воле бы вышел, ее бедное доброе сердце не выдержало, и она вскоре умерла. Меня обвинили в том, что я оказался причиной ее смерти. Ну и посадили в тюрьму, сэр. -- Да-да-да-да, дальше, дальше! -- Там меня выбрал министр нутряных, или внутря-ных, или каких еще там дел, и на мне стали испытывать этот самый метод Людовика. -- Вот-вот, о нем расскажите, -- весь загорелся он и придвинулся ко мне ближе, попав рукавом свитера в перепачканную джемом тарелку, которую я от себя отодвинул. Ну, я ему и рассказал. Все как есть, бллин, рассказал. Слушал он очень внимательно, каждое слово ловил -- губы врастопырку, glazzja сияют, а жир на тарелках уже весь застыл. Когда я закончил, он встал и, убирая посуду, все что-то кивал и хмыкал себе под нос. -- Да я сам уберу, сэр, мне запросто. -- Нет-нет, отдыхай, отдыхай, парень, -- отозвался он, так открутив кран, что оттуда рванул кипяток пополам с паром. -- Ты, надо полагать, очень грешен, но наказание оказалось совершенно несоразмерным. Они тебя я даже не знаю во что превратили. Лишили человеческой сущности. У тебя больше нет свободы выбора. Тебя сделали способным лишь на социально приемлемые действия, сделали машиной, производящей добродетель. И вот еще что ясно видится: маргинальные эффекты. Музыка, половая любовь, литература и искусство -- все это теперь для тебя источник не удовольствия, а только лишь боли. -- Это верно, сэр, -- сказал я, закуривая одну из предложенных мне этим добрым человеком tsygarok с фильтром. -- Это они вечно так: захапают столько, что подавятся, -- сказал он, рассеянно вытирая тарелку. -- Но даже само их намерение уже грех. Человек без свободы выбора -- это не человек. -- Вот и свищ мне тоже так говорил, сэр, -- подтвердил я. -- То есть в смысле тюремный священник. --- А? Что? Ну конечно, разумеется. Он-то понятно, иначе какой же он был бы христианин! Н-да, ну вот что, -- сказал он, продолжая тереть ту же тарелку, которую он вытирал уже минут десять, -- завтра мы пригласим кое-кого, они придут, на тебя посмотрят. Думаю, тебя можно использовать, мой мальчик. Быть может, с твоей помощью удастся сместить это совершенно зарвавшееся правительство. Превращение нормального молодого человека в заводную игрушку не может рассматриваться как триумф правительства, каким бы оно ни было, если только оно открыто не превозносит свою жестокость. -- При этом он все еще вытирал ту же тарелку. Я говорю: -- Сэр, вы вытираете одну и ту же тарелку, сэр. Я с вами согласен, сэр, насчет жестокости. Наше правительство, сэр, похоже, очень жестокое. -- Тьфу ты, -- спохватился он, словно впервые увидев в своих руках тарелку, и отложил ее. -- Все никак не привыкну, -- говорит, -- по хозяйству управляться. Раньше этим жена занималась, а я только книжки писал. -- Жена, сэр? Она что, ушла от вас, бросила? -- Мне действительно интересно было узнать про его жену, я ее хорошо помнил. -- Да, ушла, -- сказал он громко и горестно. -- Умерла она, вот ведь какое дело. Ее жестоко избили и изнасиловали. Шок оказался слишком силен. Убили прямо здесь, в этом доме. -- Его руки, сжимавшие полотенце, дрожали. -- В соседней комнате. Нелегко было заставить себя продолжать тут жить дальше, но она бы сама хотела, чтобы я жил здесь, где все пронизано светлой памятью о ней. Да, да, да. Бедная девочка. Я вдруг ясно увидел все, что было, бллин, той давней notshju, и себя в деле увидел, и сразу накатила тошнота, a tykvu стиснула боль. Хозяин это заметил -- еще бы, litso у меня стало белым-бело, вся кровь отхлынула, и это нельзя было не заметить. -- Идите-ка спать, -- сочувственно сказал он. -- Я вам постелил в вашей комнате. Бедный, бедный мальчик, как много вам пришлось вынести. Жертва эпохи, такая же, как и она. Бедная, бедная, бедная девочка. 5 Ночью я замечательно выспался, бллин, вообще без никаких снов, утро выдалось очень ясным и морозным, а снизу доносилась аппетитная vonn завтрака, который жарили не кухне в первом этаже. Как водится, мне не сразу вспомнилось, где я, но вскоре я все сообразил, и пришло ощущение теплоты и защищенности. Однако, полежав еще немного в ожидании, когда меня позовут к завтраку, я решил, что надо бы узнать, как зовут этого доброго veka, который принял меня и обогрел прямо как мать родная, поэтому я встал и принялся bosikom бродить ло комнате в поисках "Заводного апельсина", на котором должно же стоять его imia, если он автор книги! Но в моей комнате ничего, кроме кровати, стула и настольной лампы, не было, поэтому я зашел в комнату хозяина, которая была по соседству, и там первым делом увидел на стенке его жену -- огромное увеличенное фото, так что мне опять стало немножко не по себе от воспоминаний. Но тут были и две или три книжных полки, причем на одной из них, как я и ожидал, обнаружилась книжка "Заводного апельсина", на обложке и на корешке которой стояло imia автора -- Ф. Александр. Боже праведный, -- подумал я, -- он тоже Алекс! Я начал ее перелистывать, стоя bosikom и в пижаме и ни капельки не замерзая, потому что весь дом был хорошо прогрет, однако мне долго не удавалось понять, про что книжка. Она была написана каким-то совершенно bezumnym языком, там во множестве попадались ахи, охи и тому подобный kal, и все это вроде как к тому, что людей в наше время превращают в машины, а на самом деле они -- то есть и ты, и я, и он, и все прочие razdolbai -- должны быть естественными и произрастать, как фрукты на деревьях. Ф. Александр, похоже, считал, что мы все плоды того, что он называл мировым древом в мировом саду, который насадил Бог, а цель нашего там пребывания в том, чтобы Бог утолял нами свою жгучую жажду любви или какой-то kal наподобие этого. Вся эта абракадабра мне совсем не понравилась, бллин, и я подумал, до чего же на самом-то деле этот Ф. Александр bezumni, хотя, может быть, он и спятил как раз оттого, что у него жена skopytilass. Но тут он позвал меня вниз совершенно здравым таким нормальным голосом, в котором была и радость, и любовь, и всякий прочий kal, ну и ваш скромный повествователь к нему спустился. -- Долго спите! -- сказал он, ковыряя ложечкой яйцо всмятку и одновременно снимая с гриля поджаренный lomtik черного хлеба. -- Без малого десять. Я уже не первый час на ногах, поработать успел. -- Новую книжку писали? -- поинтересовался я. -- Нет-нет, сейчас -- нет, -- ответил он. Мы мирно уселись, принявшись хрустеть скорлупой и поджаренным хлебом, запивая завтрак молоком и tshajem из большущих objomistyh кружек. -- Звонил тут кое-кому по телефону. -- Я думал, у вас нет телефона, -- сказал я, целиком занявшись выковыриванием яйца и совершенно не следя за своими словами. -- Почему это? -- спросил он, вдруг насторожившись как какое-то верткое животное, ложечка так и застыла у него в руке. -- Почему вы думали, что у меня нет телефона? -- Да нет, -- сказал я, -- нипочему, просто так. -- Сказал, а сам думаю: интересно, бллин, много ли он запомнил из начальной стадии той notshi, когда я подошел к двери со старой сказкой про то, что надо позвонить, вызвать врача, а она ответила, что телефона нет. Он оч-чень этак внимательно на меня глянул, но потом опять стал вроде как добрым и дружелюбным и принялся доедать яйца. Пожевал-пожевал и говорит: -- Ну так вот, значит, я позвонил нескольким людям, которых может заинтересовать ваша история. Вы можете стать очень мощным оружием, в том смысле, чтобы наше подлое правительство лишилось всяких шансов на предстоящих выборах. Один из главных козырей правительства -- то, как оно последние несколько месяцев теснит преступность. -- Он снова внимательно посмотрел на меня поверх наполовину выеденного яйца, и вновь я подумал: вдруг он знает, какую роль я сыграл в его zhizni. Однако он как ни в чем не бывало продолжал: -- Брутальных хулиганствующих юнцов стали привлекать для работы в полиции. Вовсю начали разрабатывать антигуманные и разрушающие личность методы перевоспитания. -- И пошел чесать, и пошел, да все такие слова научные, бллин, и этакий bezumni блеск в глазах. -- Мы, -- говорит, -- уже все это видели. В других странах пока что. Но это ж ведь лиха беда начало. И оглянуться не успеем, как получим на свою голову весь аппарат тоталитаризма. -- Эк, думаю, его зацепило-то, а сам потихоньку желток выедаю да тостом захрупываю. -- А я-то, -- говорю, -- тут при чем, сэр? -- Вы? -- слегка tormoznulsia он, все так же bеzumno блуждая взглядом. -- Вы живое свидетельство их дьявольских козней. Народ, обычные простые люди должны знать, они понять должны... -- Бросив завтрак, хозяин встал и заходил по кухне от раковины к кладовке, продолжая громко витийствовать; -- Разве хотят они, чтобы их сыновья становились такими же несчастными жертвами, как вы? Не само ли правительство теперь будет решать, что есть преступление, а что нет, выкачивая жизнь, силу и волю из каждого, кого оно сочтет потенциальным нарушителем своего спокойствия? -- Тут он несколько приуспокоился, но к выковыриванию желтка не возвращался. -- Я статью написал, -- говорит, -- сегодня утром, пока вы спали. Через денек-другой выйдет, вкупе с фотографией, где вы избиты и замучены. Вам надо ее подписать, мой мальчик, там полный отчет о том, что с вами сделали. -- Да вам-то с этого, -- говорю, -- что толку, сэр? Ну, в смысле, кроме babok, которые вам за эту вашу статью заплатят? Я к тому, что зачем вам против этого самого правительства так уж упираться, если мне, конечно, позволено спрашивать? Он ухватился за край стола и, скрипнув прокуренными желтыми zubbjami, говорит: -- Кто-то должен бороться! Великие традиции свободы требуют защиты. Я не фанатик. Но когда вижу подлость, я ее стремлюсь уничтожить. Всякие партийные идеи -- ерунда. Главное -- традиции свободы. Простые люди расстаются с ними, не моргнув глазом. За спокойную жизнь готовы продать свободу. Поэтому их надо подкалывать, подкалывать! -- и с этими словами, бллин, он схватил вилку и ткнул ею -- raz i raz! -- в стену, так что она даже согнулась. Отшвырнул на пол. Вкрадчиво сказал: -- Питайся, питайся получше, мой мальчик, бедная ты жертва эпохи! -- отчего я с совершенной ясностью понял, что он близок к помешательству. -- Ешь, ешь. Вот, мое яйцо тоже съешь. Однако я не унимался: -- А мне что с этого будет? Меня сделают снова нормальным человеком? Я смогу снова слушать Хоральную симфонию без тошноты и боли? Смогу я снова жить нормальной zhiznnju? Со мной-то как? Он бросил на меня такой взгляд, бллин, будто совершенно об этом не думал, будто моя zhiznn вообще ерунда, если сравнивать с ней Свободу и всякий прочий kal; в его взгляде сквозило какое-то даже удивление, что я сказал то, что сказал, словно я проявил недопустимый эгоизм, требуя чего-то для себя. Потом говорит: -- А, да. Ну, ты живой свидетель, мой мальчик. Доедай завтрак и пойдем, посмотришь, что я написал -- статья пойдет в "Уикли Трампет" под твоим именем. Н-да, бллин, а написал он, оказывается, длинную и очень слезливую parashu; я читал ее вне себя от жалости к бедненькому malltshiku, который рассказывал о своих страданиях и о том, как правительство выкачало из него всю волю к zhizni, а потому, дескать, народ должен не допустить, чтобы им правило такое злонамеренное и подлое руководство, а сам этот бедный страдающий malltshik был, конечно же, не кто иной, как в. с. п то есть ваш скромный повествователь. -- Очень хорошо, -- сказал я. -- Просто baldiozh. Вы прямо виртуоз пера, papik. В ответ он этак с прищуром глянул на меня и говорит: -- Что-что? -- будто он меня не расслышал. -- А, это... -- говорю. -- Это такой жаргон у nadtsatyh. Все тинэйджеры на этом языке изъясняются. Потом он пошел на кухню мыть посуду, а я остался, сидя по-прежнему в пижамном одеянии и в тапках и ожидая, что будет в отношении меня предприниматься дальше, потому что у самого у меня планов не было никаких, бллин. Когда, от двери донеслось дилинь-дилинь-дилинь-канье звонка, Ф. Александр Великий был все еще на кухне. -- Вот! -- воскликнул он, выходя с полотенцем в руках. -- Это к нам с тобой. Открываю. -- Ну, отворил, впустил; в коридоре послышались дружеские приветствия, всякие там ха-ха-ха, и погода отвратная, и как дела, и тому подобный kal, а потом они вошли в комнату, где был камин, книжка и статья о том, как я настрадался, увидели меня, заахали. Пришедших было трое, и Ф. Алекс назвал мне их imena. Один был 3. Долин -- одышливый прокуренный толстячок, кругленький, в больших роговых очках, все время перхающий -- kashl-kashl-kashl -- с окурком tsygarki во рту; он все время сыпал себе на пиджак пепел и тут же смахивал его суетливыми rukerami. Другой был Неразберипоймешь Рубинштейн -- высоченный учтивый starikashka с джентльменским выговором и круглой бородкой. И, наконец, Д. Б. Да-Сильва -- быстрые движения и парфюмерная vonn. Все они долго и внимательно меня разглядывали и, казалось, результатами осмотра остались довольны до чрезвычайности. 3. Долин сказал: -- Что ж, прекрасно, прекрасно. Этот мальчик может оказаться орудием весьма действенным. Впрочем, не повредило бы, если б он выглядел похуже и поглупее -- этаким, знаете ли, зомби. Делу пошло бы на пользу. Надо будет что-нибудь в этом направлении предпринять, и непременно! Triop насчет зомби мне не очень-то понравился, и я сказал: -- Что за дела, vastshe! Что вы такое готовите своему mennshomu другу? Но тут Ф. Александр пробормотал: -- Странно, очень странно, но этот голос мне что-то напоминает. Где-то мы уже встречались, ну точно ведь встречались! -- И он, нахмурившись, погрузился в воспоминания, а я решил, что с ним, бллин, надо поосторожнее. Д. Б. Да-Сильва и говорит: -- Главное -- митинги. Первым долгом покажем его народу на митинге. - Разбитая жизнь--вот тональность. Людей надо взволновать. -- И он показал все свои тридцать с лишним zubbjev, очень белых на фоне смуглого, слегка иностранного на вид, litsa. -- Никто, -- вновь подал голос я, -- не говорит мне, что самому-то мне со всего этого! Меня пытали в тюрьме, вышвырнули из дому собственные родители, которых совершенно подмял под себя этот их постоялец, потом меня избили старики и чуть не убили менты, ну, и мне-то теперь -- как? На это отозвался Рубинштейн: -- Вот увидишь, парень. Партия не останется неблагодарной. Нет-нет! Когда сделаем дело, ты получишь очень даже соблазнительный сюрпризик. Подожди, сам увидишь. -- Да мне только одно и нужно! -- выкрикнул я. -- Мне только бы стать вновь нормальным, здоровым, каким я был раньше, -- чтобы в zhizni была радость, чтоб были настоящие друзья, а не такие, которые называют себя друзьями, а сами в душе предатели. Можете вы это сделать, да или нет? Кто-нибудь может сделать меня снова прежним? Только это мне нужно, и только это я хочу у вас узнать. -- Kashl-kashl-kashl. У мученика на алтаре Свободы, -- прочистив горло, заговорил 3. Долин, -- есть определенные обязанности, и вы не должны забывать о них. А мы, в свою очередь, о вас позаботимся. -- И он с дурацкой улыбочкой принялся поглаживать мне левую руку, словно я буйно помешанный. Я возмутился: -- Перестаньте обращаться со мной, как с вещью, которую надо пристроить к делу. Я не такой идиот, как вы думаете, глупые vyrodki. Рядовые prestupniki -- народ темный, но я-то не рядовой, не какой-нибудь тем недоразвитый. Вы меня слушаете? -- Тем, -- задумчиво проговорил Ф. Александр. -- Тем. Где-то мне это имя попадалось. Тем. -- А? -- обернулся я. -- При чем тут Тем? Вы-то что можете знать про Тема? -- и махнул рукой: -- О, Господи! -- Причем мне очень не понравилась промелькнувшая в его глазах догадка. Я пошел к двери, чтобы подняться наверх, забрать свою одежду и sliniatt. -- Неужто такое бывает? -- проговорил Ф. Александр, оскалив свои пятнистые zubbia и bezumno вращая глазами. -- Нет-нет, не может быть. Но попадись мне тот гад, Богом клянусь, я разорву, его в клочья. Да-да, клянусь, я руки-ноги ему повыдергаю! -- Ну-ну, -- сказал Д. Б. Да-Сильва, похлопывая его по груди, как psa, которого надлежит успокоить. -- Все в прошлом. То были совсем другие. Нам надо помочь бедной жертве. Мы должны это сделать во имя Будущего и нашего Дела. -- Пойду соберу shmotki, -- сказал я, поднимаясь по лестнице, -- в смысле одежду, и все, ухожу v otryv odi noki. Я к тому, что всем спасибо, но у меня своя zhiznn, а у вас своя. -- Еще бы, бллин, земля под ногами начинала мне уже zharitt piatki. Но. 3. Долин сказал: -- Ну нет. Ты теперь наш, мы тебя не отпустим. Поедем вместе. Все будет хорошо, не волнуйся. -- С этими словами он подступил ко мне, вроде как чтобы снова схватить за руку. Я было подумал затеять dratshing, однако от одной мысли об этом накатила тошнота, и я чуть в обморок не упал, так что я даже не дернулся. Еще раз глянул в полубезумные глаза Ф. Александра и говорю: -- Как скажете. Я в ваших руках. Но давайте, чтобы сразу и по-быстрому, bratsy. -- Потому что главным теперь для меня было поскорей выбраться из этого mesta под названием "ДОМ". Мне уже очень и очень вроде как не нравилось выражение глаз Ф. Александра. --- Хорошо, -- сказал Рубинштейн. -- Одевайтесь, и поехали. -- Тем... Тем... Тем... -- бормотал себе под нос Ф. Александр. -- Что это за Тем, кто это? -- Но я skorennko взбежал по ступенькам и спустя мгновение уже был одет. Потом с тремя этими vekami вышел и сел в машину, причем посадили меня посередке между Рубинштейном и 3. Долином, непрерывно перхающим kashl-kashl-kashl, а Д. Б. Да-Сильва, взявшись за руль, повел машину в город, в один из жилых кварталов, который был не так уж далеко от того, где я когда-то жил с родителями. -- Ну, парень, выходи, -- сказал 3. Долин, покашливая и при этом не забывая затягиваться tsygarkoi, так что ее тлеющий кончик начинал пылать и искриться, как небольшая доменная печь. -- Пока разместишься здесь. Заходим; обычный вестибюль с очередным hudozhestvom, прославляющим Трудовую Доблесть; подымаемся на лифте, бллин, и попадаем в квартирку, один к одному похожую на все прочие во всех новостройках города. Маленькая-маленькая -- всего две спальни и одна гостиная, она же столовая и кабинет, и на обеденном столе куча книг, бумаг, какие-то чернила, бутылочки и прочий kal. -- Твой новый дом, -- повел рукой Д. Б. Да-Сильва. -- Располагайся. Еда в холодильнике. Пижама в шкафу. Покой и отдых для смятенного ума. -- Чего? -- переспросил я, не совсем vjehav. -- Ничего, ничего, -- успокоил меня Рубинштейн своим старческим голосом. -- Мы тебя покидаем. Дела. Зайдем попозже. Будь как дома. -- Да, вот что, kashl-kashl-kashl, -- одышливо проговорил 3. Долин. -- Ты понял, видимо, что шевельнулось в измученной памяти нашего добрейшего Ф. Александра? Ты, случаем, не... то есть, я хочу сказать, это не ты?.. Ты понимаешь, что я имею в виду. Смелей, мы больше никому не скажем. -- Я понес свое наказание, -- поморщился я. -- Бог свидетель, я сполна за все расплатился. И не только за себя расплатился, но и за этих svolotshei, которые называли себя моими друзьями. -- Прилив ненависти вызвал во мне тошноту. -- Пойду прилягу, -- сказал я. -- О, какой кошмар! -- Кошмар, -- подтвердил Д. Б. Да-Сильва, улыбаясь во все свои тридцать zubbiev. -- Это уж точно. В общем, бллин, они ушли. Удалились по своим делам, посвященным, как я себе это представлял, тому, чтобы делать политику и всякий прочий kal, а я лежал на кровати в odinotshestve и полной тишине. В кровать я повалился, едва скинув govnodavy и приспустив галстук, лежал и совершенно не мог себе представить, что у меня теперь будет за zhiznn. В голове проносились всякие разные картины, вспоминались люди, которых я встречал в школе и в тюрьме, ситуации, в которых приходилось оказываться, и все складывалось так, что никому на всем bollshom белом свете нельзя верить. Проснувшись, я услышал за стеной музыку, довольно громкую, причем как раз она-то меня и разбудила. Это была симфония, которую я очень неплохо знал, но много лет не slushal, Третья симфония одного датчанина по imeni Отто Скаделиг, shtuka громкая и burlivaja, особенно в первой части, которая как раз и звучала. Секунды две я slushal с интересом и удовольствием, но потом на меня накатила боль и тошнота, и я застонал, взвыл прямо всеми kishkami. Эк ведь, до чего я дошел -- это при моей-то любви к хорошей музыке; я сполз с кровати, еле дотащился, подвывая, до стенки и застучал, забился в нее, vskritshivaja: "Прекратите! Прекратите! Выключите! " Но музыка не кончалась, а, наоборот, стала вроде бы даже громче. Я колотил в стену до тех пор, пока кулаки в кровь не сбил, всю кожу с них содрал до мяса, я кричал, вопил, но музыка не прекращалась. Тогда я решил от нее сбежать, выскочил из спальни, добрался до двери на лестницу, но она оказалась заперта снаружи, и я не смог выбраться. Музыка тем временем становилась все громче и громче, бллин, словно мне нарочно устроили такую пытку. Я заткнул ushi пальцами, но тромбоны с литаврами все равно прорывались. Снова я kritshal, просил выключить, молотил в стенку, но толку от этого не было ни на grosh. "Ой-ей-ей, что же делать? -- причитал я. -- Воzhennka, помоги! " Обезумев от боли и тошноты, я метался по всей квартире, пытаясь скрыться от этой музыки, выл так, будто мне выпустили kishki, и вдруг на столе, среди наваленных на него книг и бумаг, я увидел, что надо делать, -- собственно, то, что я и собирался, еще тогда, в публичной biblio, пока старцы-читатели, а потом Тем с Биллибоем, переодетые мусорами, не помешали мне, а собирался я себя прикончить, отбросить кости, свести счеты с zhiznnju в этом поганом и подлом мире. Я увидел одно слово: "СМЕРТЬ", оно было на обложке какой-то брошюрки, хотя там имелась в виду всего лишь СМЕРТЬ ПРАВИТЕЛЬСТВУ. И, словно самой судьбой мне подкинутый, рядом лежал еще один буклетик с нарисованным на обложке открыл тым окном, а под ним подпись: "Отвори окно свежему ветру, новым идеям и новой жизни". Я понял это как указание, что разгрести весь этот kal можно, лишь выпрыгнув в окно. Одно мгновенье боли, а после нескончаемый, вечный сон. Музыка по-прежнему кипела и клокотала всеми своими ударными и духовыми, скрипки и барабаны водопадами изливались сквозь стену. Окно в комнате, где стояла кровать, было приоткрыто. Я подошел к нему, глянул на машины, на автобусы и на людей далеко внизу. Всему этому миру я крикнул: "Прощай, прощай, пусть Вод простит тебе загубленную жизнь! " Потом я влез на подоконник (музыка была теперь от меня слева), закрыл glazzja, щекой ощутил холодное дуновение ветра и тогда прыгнул. 6 Прыгнуть-то я прыгнул, бллин, и об тротуар briak-nulsia будь здоров как, но в ящик сыграть--это dudki. Если бы я okotshurilsia, меня бы тут не было и я не написал бы то, что вы читаете. Видимо, чтобы убиться насмерть, все-таки высоты не хватило. Но я сломал себе спину, переломал руки и ноги и перед тем, как отключиться, бллин, боль чувствовал zhutkuju, а сверху на меня смотрели ошарашенные и испуганные litsa прохожих. И, уже vyrubajass, я вдруг осознал, что все, все до единого в этом страшном мире, против меня, что музыку за стеной мне подстроили специально, причем как раз те, кто вроде бы стал как бы моими новыми друзьями а то, чем все это кончилось, как раз и требовалось для их эгоистической и отвратной политики. Все это пронеслось во мне за одну миллионную долю миллионной доли минуты, после чего я взмыл над всем миром, над небом и над litsami уставившихся на меня сверху прохожих. Вернувшись к zhizni после долгого черного-черного провала, длившегося, быть может, не один миллион лет, я оказался в белоснежной больничной палате, где пахло, как всегда пахнет в больницах, -- дезинфекцией и чопорной тоскливой чистотой. Лучше бы этим всем больничным антисептикам придавали хорошую такую ядреную vonn жареного лука или хотя бы tsvetujotshkov. Мало-помалу я пришел в себя, постепенно все вспомнил, но лежал я весь спеленутый белым и тела своего не чувствовал вовсе -- ни боли, ни вообще ничего naprosh. Голова вся перемотана бинтами, какие-то клейкие нашлепки на litse, rukery тоже там и сям перемотаны, к пальцам привязаны какие-то палки, словно это не пальцы, а цветочные стебли, которым надо помочь вырасти прямыми, ноги тоже на каких-то растяжках -- сплошные бинты, проволочные распорки и стержни, а в правую руку около плеча вставлена какая-то штуковина, в которую капает кровь из перевернутой банки. Но чувствовать я ничего не чувствовал, бллин. Рядом с моей койкой сидела медсестра, которая читала книжку, напечатанную очень нечетко, хотя по черточкам перед некоторыми строчками можно было понять, что это рассказ или роман, причем, судя по ее охам и вздохам, речь там шла не иначе как про добрый старый sunn-vynn. Медсестричка была очень даже kliovaja kisa: пухленькие губки, длинные ресницы, а под жестко накрахмаленным форменным платьем вырисовывались вполне приличных размеров grudi. Я и говорю ей: -- Ну, я торчу, малышка! А что, заваливайся рядом, покувыркаемся! Однако слова еле выговаривались, rot словно окостенел, к тому же, пошевелив в нем языком, я обнаружил, что нескольких zubbjev не хватает. А медсестра как вскочит, книгу уронила на пол и говорит: -- Ой, пациент пришел в сознание! Такая симпатичная kisa могла бы называть меня и попроще, и я хотел ей об этом сказать, но вместо слов у меня получалось только пык да мык. Она вышла, оставила меня в odinotshestve, и, оглядевшись, я увидел, что лежу в небольшой комнатке на одного, не то что когда-то в детстве, когда я, попав в больницу, валялся в огромной палате, где было полно народу -- кашляющих полуживых стариков, от одного вида которых хотелось как можно скорей оттуда вырваться. Тогда у меня, бллин, была, кажется, вроде как дифтерия. Похоже, я еще не мог надолго удерживать сознание, потому что почти сразу же вроде как снова заснул, но к тому времени понял уже, что kisa вернулась и привела с собой одетых в белые халаты tshelovekov, которые, загадочно хмыкая, хмуро разглядывали вашего скромного повествователя. И удивительное дело, с ними был старый свищ из Гостюрьмы, который, дыша на меня застарелым алкогольным перегаром, сперва причитал: "О сын мой, сын мой", а потом сказал: "Я, -- говорит, -- оттуда ушел уже. Не смог, никак не смог я примириться с тем, что эти мерзавцы творят, а ведь они и с другими преступниками то же самое делали. Так что я ушел оттуда и рассказываю теперь обо всем этом в своих проповедях, о сын мой во Христе". Позже я снова проснулся, и кто бы вы думали стоял теперь возле моей кровати? Да все та же троица, те, из чьей квартиры я выпрыгнул, -- Д. Б. Да-Сильва, Не-разберипоймешь Рубинштейн и 3. Долин. -- Друг, -- обратился ко мне один из них (я не заметил и не расслышал толком, кто именно), -- Друг, юный друг наш, ты зажег в народе огонь возмущения. Лишил этих ужасных злодеев последнего шанса на переизбрание. С ними покончено раз и навсегда. Ты сослужил хорошую службу Свободе. В ответ я попытался сказать, что, если бы я умер, вам, svolotshi, политиканы проклятые, это было бы еще выгоднее, подлые вы предатели. Но получалось у меня только пык да мык. Затем один из этой троицы вытащил пачку газетных вырезок, и я увидел себя окровавленного на носилках и даже вроде как вспомнил вспышки света, когда фотографы это снимали. Одним глазом я читал заголовки, вздрагивавшие в руке veka, который держал вырезки: "ЮНАЯ ЖЕРТВА РЕФОРМАТОРОВ ПЕНИТЕНЦИАРНОЙ СИСТЕМЫ", "УБИЙЦЫ В ПРАВИТЕЛЬСТВЕ", и еще я заметил фотографию tsheloveka, показавшегося мне знакомым, а под ней подпись: "ГНАТЬ В ШЕЮ" -- видимо, это был министр нутряных, или внутряных, или каких там еще дел. Но тут медсестричка сказала: -- Его нельзя волновать. Вам нельзя делать ничего такого, что могло бы его расстроить. Пойдемте, я вас выведу. -- В шею, в шею, в шею, -- попытался я крикнуть им вслед, но получилось опять только пык да мык. Тем не менее троица политиков удалилась. И я удалился тоже, только не туда, куда они, а во тьму, освещаемую лишь обрывочными видениями, которые непонятно даже, можно ли называть снами, бллин. Типа, например, такого, в котором из моего тела вроде как выливают нечто наподобие грязной воды и заливают туда снова чистую. А потом пошли очень даже приятные и baldiozhnyje сны, где я угоняю чей-то автомобиль, а потом еду в нем по белу свету, и всех по дороге сшибаю и давлю, и слышу, как они издают предсмертные kritshki, а во мне ни боли от этого, ни тошноты. А еще были сны про sunn-vynn с devotshkami -- как я швыряю их наземь и насильно zasazhivaju, а вокруг все стоят, хлопают в ладоши и подбадривают меня, как bezumni. А потом я снова проснулся, и как раз па и ма пришли навестить их больного сына, причем ма прямо ревет белугой. Говорить я к этому времени стал уже лучше, так что смог сказать им: -- Ну-ну-ну-ну, что за дела? Вы почему решили, что я хочу вас vidett? А папа и говорит, этак пристыженно: -- Мы про тебя в газетах прочли, сын. Там сказано, что с тобой обошлись очень несправедливо. Что правительство довело тебя до самоубийства. В этом ведь и наша вина есть -- в какой-то мере. Я только хочу сказать, сын, что наш дом -- это твой дом. -- Тем временем мама все выла и уу-хуу-хуухала, и вид у нее был прямо оторви да выбрось. Я и говорю: -- А как же насчет вашего нового сына Джо? Ведь он такой правильный, умненький-благоразумненький, небось жалко расставаться-то? А ма отвечает: -- Ой, Алекс, Алекс, ой-ей-ей-ей -- Так что папе пришлось пояснить: -- Такая, понимаешь ли, скверная с ним произошла штука. Он повздорил с полицейскими, и они его отделали. -- Да ну? -- отозвался я. -- Правда? Такой прямо добропорядочный tshelovek, подумать только! Это вы меня budd zdorov как озадачили. -- Да он стоял себе, никому зла не делал, -- сказал папа. -- А полицейский велел ему проходить и не задерживаться. Он, понимаешь ли, на углу стоял, ждал свою девушку. Они его прогонять стали, а он сказал, что имеет право стоять, где хочет, и тогда они на него набросились и отделали его почем зря. -- Ужас, -- сказал я. -- Просто ужас. И где же теперь этот бедняга? -- Ууу-хуу-хуу, -- взвыла мать. -- Доо-моой-хуу-хуу-еехал. -- Да, -- подтвердил отец. -- Он уехал в свой родной город выздоравливать. И работа его перешла кому-то другому. -- Стало быть, -- уточнил я, -- вы хотите, чтобы я снова поселился дома и чтобы все стало, как прежде? -- Да, сынок, -- ответил мой папапа. -- Прошу тебя, пожалуйста. -- Я подумаю, -- отозвался я. -- Я хорошенько об этом подумаю. -- Уу-хуу-хуу, --- не унималась мать. -- Да заткнись ты, -- прикрикнул на нее я, -- или я тебе так сейчас выдам, что повод повыть у тебя найдется куда серьезнее. По зубам как vrezhu! -- Говорю, а сам чувствую, бллин, что от слов от этих самых мне вроде как легче становится, снова вроде как свежая кровь по жилам zastrujatshila. Я задумался. Получалось, что для того, чтобы мне становилось лучше, я, выходит, должен становиться хуже. -- Не надо так говорить с родной матерью, сын, -- сказал мой папапа. -- Все же ты через нее в этот мир пришел. -- Да уж, -- говорю, -- тоже мне мир -- graznyi и podtyr. -- После чего я плотно закрыл глаза, будто бы мне больно, и сказал: -- Теперь уходите. Насчет возвращения я подумаю. Но теперь все должно быть совсем по-другому. -- Конечно, сын, -- сказал отец. -- Все, как ты скажешь. -- И тогда уж сразу договоримся, кто в доме главный. -- Уу-хуу-хуу, -- опять взвыла мать. -- Хорошо, сын, -- сказал папапа. -- Все будет так, как ты захочешь. Только выздоравливай. Когда они ушли, я полежал, думая о всяких разных vestshah, в голове проносились всякие разные картины, а потом пришла медсестричка, и когда она стала расправлять на моей кровати простыни, я спросил ее: -- Давно я здесь валяюсь? -- Что-нибудь неделю или около, -- отвечает. -- И что со мной делали? -- Ну, -- говорит, -- у вас все кости были переломаны, масса ушибов, тяжелое сотрясение мозга и большая потеря крови. Пришлось повозиться, чтобы все это привести в порядок, такое само не заживает, верно? -- А с головой, -- говорю, -- мне что-нибудь делали? То есть, в смысле, в мозгах у меня не копались? -- Если что с вами и делали, -- отвечает, -- так только то, что вам на пользу. А через пару дней ко мне вошли двое моложавых vekov, по виду вроде врачей; вошли, сладенько так улыбаясь, и принесли с собой книжку с картинками. Один из них говорит: -- Нам надо, чтобы вы посмотрели эти картинки и сказали нам, что вы о них думаете, ладно? -- Что за дела, koresha? -- отозвался я. -- Какие еще новые bezumni идеи решили вы на мне отрабатывать? -- На это оба смущенно заусмехались, а потом сели по обеим сторонам кровати и раскрыли книжку. На первой странице была фотография птичьего гнезда с яйцами. -- Ну? -- проговорил один из докторов. -- Птичье гнездо, -- сказал я. -- Полно яиц. Очень мило. -- И что бы вы хотели с ним сделать? -- спросил другой. -- Ну, -- говорю, -- расквасить, естественно. Взять его да и шваркнуть об стену или об камень, а потом поглядеть, как там все яйца в лепешку будут. -- Неплохо, неплохо, -- закивали оба и перевернули страницу. Открылась картинка с большой такой птицей, которая павлин называется, и хвост у него распущен, разноцветный такой, наглый донельзя. -- Ну? -- спрашивают. -- Я бы хотел, -- говорю, -- выдергать у него из хвоста все перья, чтобы он орал, как резаный. А то вон какой наглый, гад. -- Неплохо, -- сказали они оба в один голос. -- Неплохо, неплохо. -- И давай листать страницы дальше. Где были на картинках симпатичные devotshki, я говорил, что хотел бы сделать им добрый старый sunn-vynn, а заодно и pomordovatt хорошенько. Попалась картинка, где человеку въехали сапогом в morder и в разные стороны брызжет кровь; я сказал, что хотел бы ему добавить. А еще была картинка, где nagoi друг нашего тюремного свища тащил в гору крест, и я сказал, что пошел бы следом с молотком и гвоздями. И снова: "Неплохо, неплохо". Я говорю; -- К чему все это? -- Глубокая гипнопедия, -- отвечает один (или какое-то словцо наподобие, точно не помню). -- Похоже, вы выздоровели. -- Выздоровел? -- возмутился я. -- Валяюсь тут плашмя на койке, а вы говорите -- выздоровел? Поцелуй меня в jamu, вот что, koresh! -- Подождите, -- сказал его приятель. -- Теперь уже недолго осталось. Я ждал, бллин, а заодно поправлялся, а заодно уплетал за обе щеки всякие там яйца-шмяйца, тосты-шмосты, запивая их чаем с молоком, и вот настал день, когда мне сказали, что ко мне пришел очень-очень необыкновенный посетитель. -- Но кто? -- допытывался я, пока поправляли белье на постели и причесывали мне grivu -- повязку с головы уже сняли, и волосы начали отрастать. -- Увидите, увидите, -- вот все, что мне отвечали. И я наконец увидел. В полтретьего дня палату заполонили фотографы и газетчики с блокнотами, карандашами и прочей murnioi. Они чуть ли не в трубы трубили, встречая великого и важного veka, который должен был посетить вашего скромного повествователя. Он пришел, и, конечно же, это оказался не кто иной, как министр нутряных, или внутряных, или каких еще там дел; он был одет по последней моде и вовсю поигрывал интонациями своего хорошо поставленного начальственного баса. Щелк, щелк, бац -- ожили фотокамеры, как только он подал мне ruker поздороваться. Я говорю: -- Так-так-так-так. Что за дела, koresh, чего pripiorsia? Похоже, никто меня толком не poni, но один говорит: -- Смотри, парень, не забывай, с кем говоришь, это министр! -- В гробу я видал, -- чуть ли не гавкнул я ему в ответ, -- и тебя, и твоего министра. -- Ну ладно, ладно, -- торопливо вклинился внутряной. -- Он говорит со мной как друг, верно, сынок? -- Ага, я всем друг, -- отвечаю, -- кроме тех, кому враг. -- А кому ты враг? -- спросил министр, и все газетчики схватились за свои блокноты. -- Скажи нам, мой мальчик. -- Моим врагам, -- отвечаю, -- всем тем, кто плохо себя ведет со мной. -- Что ж, -- сказал Минвнудел, присаживаясь на край моей койки. -- Мы, то есть все правительство, членом которого я являюсь, хотели бы, чтобы ты считал нас своими друзьями. Да-да, друзьями. Мы ведь помогли тебе, вылечили, правда же? Тебя поместили & лучшую клинику. Мы никогда тебе не желали зла, не то что некоторые другие, кто и желал, и воплощал это желание в реальных действиях. Я думаю, ты знаешь, о ком я говорю. -- Да-да-да-да, -- продолжал он. -- Есть люди, которые хотели бы использовать тебя, да-да, использовать в своих политических целях. Они были бы счастливы, да, счастливы, если бы ты умер, потому что думают, будто им удалось бы это свалить на правительство. Думаю, ты знаешь, кто эти люди. -- Есть такой человек, -- после паузы вновь заговорил МВД, -- некий Ф. Александр, сочинитель подрывной литературы, так вот он как раз и жаждал твоей крови. Прямо с ума сходил, до чего ему хотелось всадить тебе нож в спину. Но ты уже можешь не бояться. Мы его изолировали. -- Но мы с ним вроде как pokoreshaliss -- сказал я. -- Он был мне как мать родная. -- Видишь ли, он узнал, что ты когда-то нехорошо поступил с ним. Во всяком случае, -- сразу поправил сам себя МВД, -- он думает, что узнал это. Он вбил себе в голову, что из-за тебя умер один очень близкий и дорогой ему человек. -- Вы это к тому, -- проговорил я, -- что ему рассказал кто-то? -- Просто он вбил это себе в голову, -- сказал МВД. -- Он стал опасен. Мы изолировали его для его же собственного блага. Ну и, -- добавил он, -- для твоего тоже. -- Спасибо, -- сказал я. -- Большое спасибо. -- Когда тебя выпишут, -- продолжал министр, -- тебе ни о чем беспокоиться не придется. Мы все предусмотрели. У тебя будет хорошая работа и хорошая зарплата. Потому что ты нам помогаешь. -- Разве? -- удивился я. -- Мы ведь всегда помогаем своим друзьям, верно? -- Тут он снова взял меня за руку, кто-то крикнул: "Улыбочку! ", я, как bezumni, без единой мысли в bashke осклабился, и -- щелк, бум, трах -- заработали фоторепортеры, снимая меня с Минвнуделом в обнимку. -- Молодец, -- похвалил меня великий деятель. -- Ты хороший парень. Вот, это тебе в подарок. Подарок -- сияющий полированный ящик -- тут же внесли в дверь, и я сразу понял, что это такое. Стереоустановка. Ее поставили рядом с кроватью, соединили шнуры, и какой-то vek из свиты министра включил ее в розетку. -- Ну, кого поста