брости и заговорил о том, что давно уже тревожило мне душу. - Ведь правда же, Бенедикта, - спросил я ее, - что в ту ночь, когда был праздник, ты вышла навстречу пьяным парням для того, чтобы отвести беду от отца? Она удивленно взглянула на меня. - Зачем же еще, ты думал, мне было к ним идти? - А я и не думал ничего другого, - смущенно ответил я. - Прощай же, брат. Она кивнула и пошла прочь. - Бенедикта! - позвал я. Она остановилась. Оглянулась через плечо. - В будущее воскресенье я должен говорить проповедь скотницам, которые живут у Зеленого озера. Может быть, и ты придешь? - Да нет, милый брат, - замявшись, тихо ответила она. - Не придешь? - Я бы рада. Но мое присутствие распугает скотниц и других слушателей, кого ни соберет там твоя доброта. Прошу тебя, прими мою благодарность, но я прийти не смогу. - Тогда я приду к тебе. - Смотри, будь осторожен, заклинаю тебя! - Я приду. 26 Служка объяснил мне, как печь пироги. Я знал, какие для этого потребны продукты и в каких соотношениях. Но когда я попытался применить обретенные знания на деле, ничего не получилось. Вышла какая-то горелая, липкая каша, которая если и годилась в пищу, то разве что нечистому сатане, но никак не набожному сыну церкви и последователю Святого Франциска. Неудача огорчила меня, но не умерила моего голода; и я, размочив в кислом молоке ломоть черствого хлеба, уже приготовился было обречь на заслуженные страдания мой многогрешный желудок, как вдруг пришла Бенедикта с полной корзинкой восхитительных угощений. Милое дитя! Боюсь, что в то утро я не только сердцем благословил ее приход. Увидя у меня на сковороде горелую массу, она улыбнулась и выбросила все птицам (которых да хранят Небеса), а потом сходила к ручью, вымыла сковороду, и, снова разведя в очаге огонь, затеяла новый пирог - высыпала в глиняную миску две пригоршни муки, сверху налила чашку сливок, добавила щепотку соли и своими тонкими, нежными руками месила до тех пор, покуда не получилось пышное, легкое тесто. После этого обильно смазала сковороду желтым маслом, вывалила в нее тесто и поставила на огонь. Когда от жара тесто вспучилось и поднялось над краями сковороды, она ловко проткнула его в нескольких местах, чтобы не лопнуло, а когда пирог как следует пропекся и посмуглел, достала его из очага и поставила передо мной, недостойным. Я пригласил ее разделить со мной трапезу, но она отказалась. И настаивала, чтобы я непременно всякий раз осенял себя крестным знамением, когда ел то, что она приготовила или принесла, иначе на меня перейдет зло от лежащего на ней проклятья. Но я не согласился. Пока я ел, она нарвала цветов среди скал, сплела венок и повесила на кресте у входа в мою хижину, а когда я насытился, занялась тем, что перечистила всю посуду и привела все внутри в надлежащий порядок, так что я, озираясь вокруг, почувствовал непривычное довольство. Наконец, все дела были переделаны, и совесть не позволяла мне изобретать новые предлоги, чтобы дольше задерживать ее. Она ушла. И о Боже! Как все вокруг сразу стало беспросветно и мрачно после ее ухода! Ах, Бенедикта, Бенедикта, что ты со мной сделала? Служение Господу, единственное мое предназначение, кажется мне теперь менее радостным и богоугодным, чем жизнь простого пастуха в горах вместе с тобой! 27 Жить здесь наверху оказалось гораздо приятнее, чем я думал. И мрачное одиночество уже не представляется мне таким мрачным и беспросветным. Эти голые горы, поначалу внушавшие холодный ужас, день ото дня открывают мне свое очарование. Я вижу, как они величественны и прекрасны той красотой, что очищает и возвышает душу. В их очертаниях, как на страницах книги, можно читать хвалу Создателю. Каждый день я выкапываю корни желтой горечавки, а сам прислушиваюсь к голосу тишины, и он изгоняет мелочные треволнения и дарует мне душевный покой. Птицы в этих местах не поют. Они только издают резкие, пронзительные крики. И цветы здесь не имеют аромата, зато удивительно красивы, золотые и огненные, как звезды. Я видел здесь горные склоны, на которые бесспорно никогда не ступала нога человека. Святые места, они как вышли из рук Создателя, так и хранят на себе следы Его прикосновений. Дичь здесь водится в изобилии. Часто мимо проносятся стада серн, такие многочисленные, что кажется, движется целый горный склон. Есть здесь и воинственные каменные козлы, а вот медведей мне до сих пор, благодарение Богу, видеть не довелось. Сурки резвятся вокруг, будто котята; и орлы, царственные обитатели здешних поднебесных областей, вьют гнезда на вершинах, поближе к небу. Устав, я валюсь прямо в альпийскую траву, пахучую, как драгоценные благовония. С закрытыми глазами я слушаю, как шелестит ветер в высоких стеблях, и сердце мое преисполняется покоем. Благослови Господь! 28 Каждое утро ко мне поднимаются с Зеленого озера, их веселые голоса отдаются от скал и разносятся по холмам. Женщины доставляют мне свежее молоко, масло и сыр, посудачат немножко и уходят. Каждый день я узнаю от них какую-нибудь новость о том, что случается в горах и какие вести приходят из деревень в долинах. Они веселы, жизнерадостны и с восторгом ждут воскресенья, когда у них с утра будет служба, а вечером танцы. Увы, эти беззаботные селянки не свободны от греха лжесвидетельства против ближних. Они говорили со мной о Бенедикте и называли ее распутницей, палачовым отродьем и (мое сердце восстает против этих слов) Рохусовой милкой! Таким, как она, и место у позорного столба, утверждали они. Слушая их злые и несправедливые речи о той, кого они так плохо знают, я еле сдержал негодование. Из сострадания к их невежеству я лишь упрекнул их очень-очень мягко и снисходительно. Грех, сказал я, осуждать ближнего, не выслушав его оправданий. И не по-христиански - порочить кого бы то ни было. Но они не понимают. Как я могу заступаться за такую, как Бенедикта, удивляются они, ведь она была публично опозорена и никто на свете ее не любит? 29 Нынче с утра я побывал у Черного озера. И вправду ужасное, проклятое это место, там только и жить что погибшим душам. И это - обиталище бедной, всеми оставленной невинной девушки! Подходя к хижине, я увидел, что в очаге горит огонь и над огнем висит котелок. А Бенедикта сидит на скамеечке и глядит в пламя. Алые отсветы падают ей на лицо, и видно, как по ее щекам ползут большие, медленные слезы. Я не хотел подглядывать за ее тайной печалью, поэтому поспешил оповестить о своем приходе и ласково окликнул ее. Она вздрогнула, но, увидев меня, улыбнулась и покраснела. Она поднялась со скамеечки и пошла мне навстречу, а я заговорил с ней невесть о чем, просто так, чтобы только дать ей время прийти в себя. Я говорил, как брат с сестрой, тепло, но с тревогой, ибо сердце мое сжималось от сострадания: - О Бенедикта, я знаю твое сердце, в нем больше любви к молодому гуляке Рохусу, чем к нашему благословенному Спасителю. Я знаю, ты с легким сердцем снесла стыд и позор, тебя поддерживало сознание, что ему известна твоя невиновность. У меня и в мыслях нет осуждать тебя, ибо что на свете может быть святее и чище, чем любовь юной девы? Я только хочу предостеречь и защитить тебя, ибо предмет ты избрала недостойный. Она слушала, понурясь, и молчала, я только слышал ее тяжкие вздохи. И видел, что она дрожит. Я продолжал: - Бенедикта, страсть, наполняющая твое сердце, может стать причиной твоей погибели в этой и в будущей жизни. Молодой Рохус не сделает тебя своей женой перед Богом и людьми. Почему он не выступил вперед и не заступился за тебя, когда тебя облыжно обвинили? - Его там не было, - возразила она, подняв голову. - Они с отцом уехали в Зальцбург. И он ничего не знал, пока не услышал от людей. Да простит меня Бог за то, что я не обрадовался оправданию ближнего, обвиненного мною же в тяжком грехе. Я постоял минуту, понурясь в нерешительности. Потом продолжал: - Но, Бенедикта, разве возьмет он в жены ту, чье имя опорочено в глазах его родных и близких? Нет, не с честными намерениями он преследует тебя. О, Бенедикта, признайся мне, ведь я прав? Но она молчала, я не смог вытянуть из нее ни слова. Она как будто онемела и только вздыхала, охваченная трепетом. Я понял, что она по слабости своей не способна противостоять соблазну любви к молодому Рохусу; я видел, что она уже всем сердцем привязана к нему, и душа моя наполнилась жалостью и печалью - жалостью к ней и печалью о себе самом, ибо я не чувствовал в себе достаточно сил для выполнения возложенной на меня задачи. Сокрушение мое было так велико, что я едва не зарыдал. Я ушел от нее, но к себе в хижину не вернулся, а много часов бесцельно блуждал по берегу Черного озера. В горьком сознании своего поражения я взывал ко Господу, моля благословить меня и укрепить мои силы, и мне открылось: разве я достойный ученик Спасителя нашего, разве верный сын Его Церкви? Я отчетливо понял земную природу моей любви к Бенедикте и греховность такого чувства. Нет, я не отдал все свое сердце Богу, я держался за мимолетное и человеческое. Мне стало ясно, что я должен преобразить мою любовь к этой милой девушке, чтобы осталась только духовная привязанность, очищенная от мутных примесей страсти, иначе мне никогда не получить сан священника и придется до конца влачить свои дни монахом и грешником. Мысли эти причинили мне невыразимую муку, и я, в отчаянии бросившись наземь, громко воскликнул, в этот миг испытания припадая ко Кресту: "Спаси меня, Господи! Я тону, поглощаемый великой страстью, - спаси, о спаси меня, иначе я навеки погиб!". Всю ту ночь я молился, боролся, сопротивлялся в душе своей против злых духов, которые толкали меня на предательство возлюбленной Церкви, чьим сыном я всегда был. "У Церкви, - нашептывали мне они, - и без тебя довольно слуг. А ты ведь еще не давал окончательно обета безбрачия. Ты можешь получить разрешение от монашеских клятв и остаться жить мирянином в здешних горах. Ты можешь обучиться пастушескому или охотничьему делу и постоянно находиться при Бенедикте, оберегать и направлять ее - а со временем, быть может, отвоевать ее любовь у молодого Рохуса и сделать ее своей женой". Этому искусу я противопоставлял все мои слабые силы, поддерживаемый в час испытания блаженным Святым Франциском. Борьба была мучительной и долгой, и не раз в пустынном мраке, оглашаемом моими воплями, я уже был готов сдаться. Но на рассвете нового дня буря в душе моей утихла и в нее вновь снизошел покой - так золото солнечного света заливает горные обрывы, которые только что одевал ночной туман. Я подумал о Спасителе, принявшем муки и смерть ради избавления мира, и стал горячо, как еще никогда в жизни, молиться, чтобы Небеса сподобили и меня великого счастья умереть так же, хотя и скромнее, ради спасения всего одной страждущей души - ради Бенедикты. Да услышит Господь мою молитву! 30 Всю ночь под воскресенье, когда я должен был служить Божественную требу, на окрестных вершинах жгли костры - знак парням в долине, чтобы поднимались на гору к молочным хуторам. И парни шли. Их было много. Они гоготали и перекликались, а работницы встречали их песнями и визгом, размахивая горящими факелами, бросающими отсветы и огромные тени на скалы и обрывы. Красивое зрелище. Поистине, они счастливые люди. Вместе с другими пришел и монастырский служка. Он пробудет здесь весь воскресный день и, уходя, заберет с собой накопленные мною корни. Он принес много новостей. Преподобный настоятель проживает в обители Святого Варфоломея, охотится и удит рыбу. Другое известие, возбудившее у меня большую тревогу, это что сын зальцмейстера молодой Рохус поселился в горах, неподалеку от Черного озера. У него тут охотничий домик на вершине скалы над озером, и оттуда тропа спускается к самой воде. Служка, рассказывая мне это, не заметил, как я вздрогнул. О, если бы ангел с огненным мечом стоял на той тропе, преграждая Рохусу путь к озеру и к Бенедикте! Песни и крики раздавались всю ночь. От этого, а также от волнения я до утра не мог сомкнуть глаз. Утром со всех сторон стали подходить парни и девушки. Девушки красиво обвязали головы шелковыми косынками и украсили себя и своих кавалеров дикими цветами. Не будучи посвящен в духовный сан, я был не вправе ни служить обедню, ни читать проповедь, но я просто помолился вместе с ними и говорил с ними обо всем, о чем болело мое сердце. О нашей греховности и о великом милосердии Божьем; о том, как мы жестоки друг к другу и как любит нас всех Спаситель; и о его безмерном сострадании. Я говорил, и слова мои отдавались эхом от пропастей и вершин, а мне казалось, будто я возношусь над этим миром греха и боли и на ангельских крыльях поднимаюсь в чертоги света выше небесных сфер! То была торжественная служба, и немногочисленные мои слушатели прониклись страхом Божьим и благоговели, как будто стояли в Святая Святых. Мы кончили молиться, я благословил их, и они тихо пошли прочь. Правда, не успев далеко отойти, парни снова принялись зычно и весело гоготать, но это меня не огорчило. Почему бы им и не веселиться? Разве радость - не самая чистая хвала, какую способно вознести Творцу человеческое сердце? Ближе к вечеру я спустился к хижине Бенедикты. Ее я застал у порога, она плела венок из эдельвейсов для образа Пресвятой Девы, вплетая в него вместе с белоснежными еще какие-то густо-красные цветки, которые на расстоянии казались каплями крови. Я уселся рядом и стал безмолвно любоваться ее работой, хотя в душе у меня бушевала буря чувств и раздавался тайный голос: "Бенедикта, любовь моя, сердце мое, я люблю тебя больше жизни! Я люблю тебя больше всего, что ни на есть на земле и в Небесах!". 31 Настоятель прислал за мной, и я со странным дурным предчувствием последовал за его посланцем. Мы спустились по трудной дороге к озеру и сели в лодку. Охваченный мрачными мыслями и худыми ожиданиями, я и не заметил, как мы отчалили, а уж веселые голоса с берега приветствовали наше прибытие к Святому Варфоломею. На цветущем лугу, посреди которого стоял дом настоятеля, собралось много народу: священники, монахи, горцы, охотники. Иные прибыли издалека в сопровождении слуг и приближенных. Внутри дома все было в движении - толчея, суета, беготня, как на ярмарке. Двери нараспашку, одни вбегают, другие выбегают, звенят голоса. Громко лают и скулят собаки. Под старым дубом на дощатом помосте - огромная пивная бочка, вокруг столпились люди и пили из больших кружек. Пили также и в доме - я видел у окон многих гостей с кружками в руках. Войдя, я увидел полчища слуг, бегом разносящих на подносах рыбу и дичь. Я справился у одного, когда я могу увидеть настоятеля. Он ответил, что его преподобие спустится сразу по окончании трапезы, и я решил подождать здесь же, внизу. Стены вокруг меня были увешаны картинами, изображающими наиболее крупных рыб, в разное время выловленных из озера. Под каждой большими буквами обозначены вес животного, дата его поимки, а также имя удачливого удильщика. Мне поневоле пришло в голову, быть может, несправедливо, что эти надписи подобны эпитафиям, призывающим всех добрых христиан молиться за упокой души названных в них людей. Прошло более часа, и настоятель спустился по лестнице в залу. Я вышел вперед и низко, как подобает моему званию, поклонился. Он кивнул, зорко взглянул на меня и распорядился, чтобы я, отужинав, незамедлительно явился в его покои, Я так все и исполнил. - Ну, что твоя душа, сын мой Амброзий? - задал он мне вопрос. - Сподобился ли ты Божьей благодати? Выдержал ли испытание? Сокрушенно понурив голову, я ответил: - Досточтимый отец, там, в пустыне, Бог подарил мне знание. - Знание чего? Твоей вины? Я ответил утвердительно. - Слава Богу! - воскликнул настоятель. - Я знал, сын мой, что одиночество воззовет к твоей душе ангельским языком. У меня для тебя добрые вести. Я написал о тебе епископу Зальцбургскому. И он призывает тебя к себе в епископский дворец. Он сам посвятит тебя и возведет в священнический сан, и ты останешься у него в городе. Будь же готов через три дня нас покинуть. И он снова зорко взглянул мне в лицо, но я не дал ему прозреть мое сердце. Испросив его благословения, я поклонился и ушел. Так вот, значит, ради чего он меня призвал! Мне предстоит навсегда покинуть эти места. Оставить здесь самую жизнь мою; отречься от покровительства и бдения над Бенедиктой. Господь да смилуется над нею и надо мною! 32 Я опять в моей горной хижине, но завтра поутру я ее навеки оставлю. Почему же мне грустно? Ведь меня ожидает великое счастье. Разве я всю свою жизнь не ждал с замирающим сердцем того мгновения, когда буду посвящен в духовный сан, не уповал на это как на высший миг моего жизненного служения? И вот он почти настал. А мне так невыразимо грустно. Смогу ли я приблизиться к алтарю с ложью на устах? Смогу ли, притворщик, принять святое причастие? Святое мирро у меня на челе не обернется ли пламенем, не прожжет мне кость и не оставит ли вечное клеймо? Может быть, мне лучше упасть перед епископом на колени и сказать: "Изгоните меня, ибо движет мною не любовь ко Христу и ценностям святым и небесным, но любовь к сокровищам земным". Если я так скажу, мне будет назначено наказание, но я безропотно приму это. Конечно, будь я безгрешен и прими я посвящение с чистым сердцем, это могло бы пойти на пользу бедняжке Бенедикте. Сколько благословений и утешений могла бы она от меня получать! Я мог бы исповедать ее и отпустить ей грех, а случись мне пережить ее - от чего Боже меня упаси! - своими молитвами я мог бы даже вызволить ее душу из чистилища. Мог бы молиться за упокой души ее покойных родителей, горящих в пламени преисподней. А главное, если бы только удалось уберечь ее от того страшного, гибельного греха, к которому она втайне склоняется; если бы я мог увезти ее и поселить под своей защитой, о Пресвятая Дева! То-то было бы счастье! Но где такое убежище, в котором может укрыться дочь палача? Я слишком хорошо знаю: как только я уеду, нечистый дух в том обаятельном обличий, которое он принял, восторжествует, и тогда она погибла ныне и вовек. 33 Я ходил к Бенедикте. - Бенедикта, - сказал я ей. - Я покидаю эти места, эти горы, покидаю тебя. Она побледнела, но не произнесла ни слова. Да и я не сразу справился с волнением; у меня перехватило дыхание, слова не шли с языка. Но потом я продолжал: - Бедное дитя, что станется с тобой? Я знаю силу твоей любви к Рохусу, ведь любовь - это неостановимый поток. Твое единственное спасение - в Святом Кресте нашего Спасителя. Обещай мне, что будешь держаться за Него, не дай мне уйти отсюда в горе, Бенедикта. - Неужто я такая плохая, - промолвила она, не поднимая глаз, - что мне нельзя доверять? - Ах, Бенедикта, ведь враг человеческий силен, и внутри твоей крепости затаился предатель, готовый открыть ему ворота. Твое сердце, бедная Бенедикта, рано или поздно предаст тебя. - Он меня не обидит, - тихо сказала она. - Ты несправедлив к нему, господин мой, уверяю тебя. Но я то знал, что сужу справедливо, и только еще больше опасался волка, оттого что он прибегает к лисьим уловкам. Он до сих пор не дерзнул открыть перед ее святой невинностью свои низменные страсти. Но я знал, что близок час, когда ей понадобятся все ее силы, и все равно их не хватит. Я схватил ее за локоть и потребовал, чтобы она поклялась лучше броситься в воды Черного озера, чем в объятия Рохуса. Она молчала. Молчала, глядя мне в глаза с укором и печалью, от которых в голове у меня появились самые безотрадные мысли. Я повернулся и пошел прочь. 34 Господи, Спаситель мой, куда Ты меня привел? Я заключен в башню как преступник, совершивший убийство, и завтра на заре меня отведут к виселице и повесят! Ибо кто убьет человека, и сам должен быть убит, таков закон Божий и человеческий. А ныне, в свой последний день, я испросил позволения писать, и оно мне было дано. Теперь, во имя Господа и в согласии с истиной, я опишу, как было дело. Простясь с Бенедиктой, я вернулся в свою хижину, сложил пожитки и стал ждать служку. Но он все не шел; мне предстояло провести в горах еще одну ночь. Раздраженный бесплодным ожиданием, я не находил себе места. Стены тесной хижины давили меня, воздух казался слишком душен и горяч для дыхания. Я вышел наружу, лег на камень и стал смотреть в небо, такое черное и так густо осыпанное блестками звезд. Но душа моя не летела к небесам, она стремилась вниз к избушке на берегу Черного озера. И вдруг я услышал слабый, отдаленный вскрик, как будто бы человеческий голос. Я сел, прислушался - все тихо. Наверно то была ночная птица, подумал я. Хотел было снова улечься, но вскрик повторился, только на этот раз, почудилось мне, с другой стороны. То был голос Бенедикты! В третий раз прозвучал он, теперь словно бы из воздуха - словно бы прямо с неба надо мною - и я отчетливо услышал свое имя. Но, Пресвятая Матерь Божья, какая мука была в том голосе! Я вскочил. - Бенедикта! Бенедикта! - позвал я. Молчание. - Бенедикта! Я иду к тебе, дитя! И я бросился во мраке бегом по тропе, спускающейся к Черному озеру. Я бежал сломя голову, спотыкаясь о камни и корни деревьев. Ссадины от падений покрыли мое тело, в клочья изодралась одежда, но что мне за дело? С Бенедиктой беда, и я один могу спасти и защитить ее. Вот наконец и Черное озеро. Но в избушке все было тихо - ни огня, ни голоса. Кругом мир и тишина, как в Божьем храме. Я посидел, подождал и ушел оттуда. Голос, который звал меня, не мог принадлежать Бенедикте; должно быть, это злые духи решили потешиться надо мною в несчастии. Я думал подняться обратно в свою хижину, но невидимая рука направила меня во тьме в другую сторону; и хотя она привела меня туда, где меня ждет смерть, я верю, то была рука Господа. Я шел, сам не зная куда, не разбирая дороги, и очутился у подножья высокого обрыва. По нему, змеясь, поднималась узкая тропинка, и я начал восхождение. Взойдя до половины, я запрокинул голову, посмотрел наверх и увидел тенью на звездном небе какой-то дом у самого обрыва. У меня сразу же блеснула мысль, что это - охотничий домик, принадлежащий сыну зальцмейстера, и я стою на тропе, по которой он спускается, навещая Бенедикту. Милосердный Отец Небесный! Ну, конечно же, Рохус ходит этой дорогой, другого-то спуска туда нет. И здесь я его дождусь. Я забился под выступ скалы и стал ждать, думая о том, что я ему скажу, и моля Бога смягчить его сердце и отвратить его от злого дела. В скором времени я и вправду услышал, как он спускается. Камни, задетые его ногой, катились по крутому склону и гулко летели вниз, с плеском падая в озеро. И тогда я стал молить Бога, если мне не удастся смягчить сердце молодого охотника, пусть он оступится и сам, как эти камни, покатится в пропасть, ибо лучше ему принять внезапную смерть без покаяния и быть осужденным на вечные муки, чем остаться в живых и погубить невинную душу. Вот он вышел из-за скалы и очутился прямо передо мною. Я встал у него на дороге в слабом свете молодого месяца. Он тотчас же меня узнал и спросил, чего мне надо. Я ответил кротко, объяснил ему, зачем преграждаю ему путь, и умолял его повернуть назад. Но он оскорбительно посмеялся надо мною. - Ты, жалкий рясоносец, - сказал он. - Перестанешь ты когда-нибудь совать нос в мои дела? Глупые здешние девчонки раскудахтались, какие-де у тебя белые зубы и прекрасные черные глаза, а ты возьми и вообрази, будто ты не монах, а мужчина. Да ты для женщин все равно что козел! Напрасно я просил его замолчать и выслушать меня, напрасно на коленях молил, чтобы он, пусть и презирая меня и мое ничтожное, хотя и священное звание, зато почитал бы Бенедикту и не трогал ее. Он отпихнул меня ногой в грудь. И тогда, уж более не владея собой, я вскочил и обозвал его убийцей и негодяем. Тут он выхватил из-за пояса нож и прорычал: - Сейчас я отправлю тебя в преисподнюю! Но я быстро, как молния, перехватил его руку, сдавив запястье, вырвал у него нож и, отбросив себе за спину, крикнул: - Нет, безоружные и равные, мы будем бороться на смерть, и Господь нас рассудит! Мы бросились друг на друга, как дикие звери, и крепко обхватили один другого. Мы боролись, то пятясь, то наступая, на узкой горной тропе, справа отвесно подымалась каменная стена, а слева зияла пропасть, и внизу плескались воды Черного озера! Я напрягал все силы, но Господь был против меня. Он позволил моему врагу взять надо мною верх и повалить меня у самого обрыва. Я был в руках сильнейшего противника, его глаза, точно угли, тлели у самого моего лица, колено давило мне на грудь. А голова моя висела над пропастью. Я был в полной его власти. Я ждал, что он спихнет меня вниз. Но он этого не сделал. Несколько страшных мгновений он продержал меня между жизнью и смертью, а затем прошипел мне на ухо: "Видишь, монах, мне стоит только двинуть рукой, и ты камнем полетишь в пропасть. Но я не намерен лишать тебя жизни, потому что ты мне не помеха. Девушка - моя, и ты отступишься от нее, понял? С этими словами он отпустил меня, поднялся и пошел по тропе вниз к озеру. Шаги его давно смолкли, а я все еще лежал, не в силах шевельнуть ни ногой, ни рукой. Великий Боже! Разве я заслужил такое унизительное поражение и всю эту боль? Я же хотел всего лишь спасти человеческую душу, а надо мной, с попущения Небес, восторжествовал ее погубитель. Наконец, превозмогая боль, я поднялся на ноги. Все тело мое было разбито, я еще чувствовал нажим Рохусова колена на груди и его пальцев - на горле. С трудом пошел я вниз по тропе. Избитый, израненный, я хотел явиться перед Бенедиктой и своим телом загородить ее от зла. Правда, я шел медленно, с частыми остановками, но лишь когда занялась заря, а я все еще не достиг избушки, мне стало ясно, что я опоздал и не смогу оказать бедняжке Бенедикте последнюю мелкую услугу - отдать, защищая ее, остаток своей жизни. Вскоре я услышал, что Рохус возвращается, напевая веселую песню. Я спрятался за скалой, хотя и не из страха, и он прошел мимо, не заметив меня. Гору в том месте рассекала сверху донизу глубокая трещина, словно прорубленная мечом титана. На дне ее валялись камни, рос колючий кустарник и бежал ручеек, питаемый талой водой с высоких горных ледников. В этой расселине я прятался три дня и две ночи. Слышал, как звал меня мальчик-служка, разыскивавший меня по всему склону. Но я молчал. За все время я ни разу не утолил огненной жажды из ручья и не съел даже горстки ежевики, в изобилии черневшей на кустах. Я умерщвлял таким образом свою грешную плоть, подавлял бунтующую природу и смирял душу перед Господом, пока, наконец, не почувствовал, что совершенно очистился от зла, освободился от пут земной любви и готов отдать жизнь свою и душу одной только женщине - Тебе, Пресвятая Матерь Божья! После того как Господь свершил это чудо, на душе у меня стало светло и легко, словно крылья выросли и влекут меня к небесам. И я стал радостно, во весь голос восхвалять Господа, так что звенели вокруг высокие скалы. Я кричал: "Осанна! Осанна!" Теперь я был готов предстать перед алтарем и принять святое миропомазание. Я уже был не я. Бедный заблудший монах Амброзий умер; я же был в деснице Божией лишь орудие для свершения Его святой воли. Я помолился о спасении души прекрасной девы, и когда я произносил молитву, вдруг перед очами моими в сиянии и славе явился Сам Господь, окруженный несчетными ангельскими силами, заполнившими полнеба! Восторг охватил меня, от счастья я онемел. С улыбкой доброты неизреченной на устах Господь так обратился ко мне: - Ты не обманул доверия и выдержал все посланные тебе испытания, не дрогнув, а потому на тебя теперь целиком возлагается спасение души безгрешной девы. - Ты же знаешь, о Господи, - ответил я, - что я не имею возможности это выполнить, да и не знаю, как. Господь приказал мне встать и идти, и я, отвернувшись от Его ослепительного лика, источавшего свет в самые недра рассевшейся горы, послушно покинул место моего прозрения. Отыскав старую тропу, я стал подниматься по крутому скалистому склону. Я шел наверх в ослепительных лучах заката, отраженных багровыми облаками. Вдруг что-то побудило меня посмотреть под ноги: на тропе, в красных закатных отсветах, словно в пятнах крови, лежал острый нож Рохуса. И я понял, для чего Господь попустил этому дурному человеку одолеть меня, но не дал меня убить. Я был оставлен в живых ради иной, еще более великой святой цели. И вот в руки мне вложено орудие для ее достижения. Ах, Господь, Господь мой, как таинственны пути Твои! 35 "Девушка - моя, и ты отступишься от нее!" Так сказал мне этот дурной человек, когда держал меня за горло над пропастью. Он сохранил мне жизнь не из христианского милосердия, но из глубокого презрения, для него моя жизнь была пустяк, который и отнимать не стоит. Он знал, что желанная добыча все равно достанется ему, жив я или нет. "Ты отступишься. Она - моя". О, заносчивый глупец! Разве ты не знаешь, что Бог простирает длань Свою над полевыми цветами и над птенцами в гнезде? Уступить Бенедикту тебе, отдать на погибель ее тело и душу? Ты еще увидишь простертую для ее защиты и спасения длань Божью. Еще есть время - душа ее еще непорочна и незапятнана. Вперед же, и да исполнится веление Всемогущего Бога! Я опустился на колени в том месте, где Бог подал мне орудие ее защиты. Вся душа моя была устремлена к возложенному на меня делу. Я был охвачен восторгом, и перед моим взором, точно видение, стояла картина предначертанного мне торжества. Затем, поднявшись с колен и запрятав нож в складки одежды, я повернул назад и стал спускаться к Черному озеру. Молодой месяц, как божественная рана, зиял у меня над головой, будто чья-то рука вспорола ножом священную грудь Неба. Дверь избушки была приоткрыта, и я долго стоял, любуясь прелестным зрелищем. Комнату освещал огонь, полыхающий в очаге. Перед огнем сидела Бенедикта и расчесывала свои длинные золотистые волосы. В прошлый раз, когда я смотрел на нее снаружи, она была печальна; теперь же лицо ее светилось от счастья, я даже не представлял себе, что она может так сиять. Не разжимая губ, изогнутых в чувственной усмешке, она тихо и нежно напевала мотив одной из здешних любовных песен. Ах, как она была прекрасна, небесная невеста! И все же ее ангельский голос вызвал у меня гнев, и я крикнул ей через порог: - Что это ты делаешь, Бенедикта, в столь поздний ночной час? Поешь, словно в ожидании милого, и убираешь волосы, будто собралась на танцы. Всего три дня назад, я, твой брат и единственный друг, оставил тебя в тоске и горе. А сейчас ты весела как новобрачная. Бенедикта вскочила, обрадованная моим приходом, и бросилась ко мне, чтобы поцеловать мне руку. Но едва только взглянув на мое лицо, она вскрикнула и отшатнулась в ужасе, как будто это был не я, а сам дьявол из преисподней. Однако я к ней приблизился и спросил: - Так почему же ты причесываешься, когда уже ночь на дворе? Почему тебе так весело? Неужто этих трех дней тебе хватило, чтобы пасть? Ты стала любовницей Рохуса? Она стояла неподвижно и смотрела на меня с ужасом. - Где ты был? - спросила она. - И зачем пришел? Ты болен. Сядь, господин мой, прошу тебя, посиди и отдохни. Ты бледен, ты дрожишь от холода. Я приготовлю тебе горячее питье, и тебе станет лучше. Но встретив мой грозный взор, она замолчала. - Я пришел не ради отдыха и твоей заботы, - произнес я. - А ради повеления Господня. Отвечай, почему ты пела? Она подняла на меня глаза, полные младенческой невинности, и ответила: - Потому что забыла на минутку о твоем предстоящем отъезде и была счастлива. - Счастлива? - Да. Он приходил сюда. - Кто? Рохус? Она кивнула. - Он был так добр, - проговорила она. - Он попросит у отца позволения привести меня к нему, и может быть, зальцмейстер возьмет меня в свой большой дом и уговорит его преподобие настоятеля снять с меня проклятье. Ну разве не прекрасно будет? Но тогда, - она вдруг снова сникла и потупила глаза, - ты, наверно, забудешь меня. Ты ведь заботишься обо мне, потому что я бедная и у меня никого нет. - Что? Он уговорит отца принять тебя в их дом? Взять под свою опеку - тебя, дочь палача! Неразумный юнец, он выступает против Бога и Божьих служителей и надеется повлиять на Божью Церковь! Все это ложь, ложь, ложь! О, Бенедикта, заблудшая, обманутая Бенедикта! Я вижу по твоим улыбкам и слезам, что ты поверила лживым посулам этого презренного негодяя. - Да, - ответила она и склонила голову, точно произносила символ веры перед церковным алтарем. - Я верю. - Так на колени, несчастная! - воскликнул я. - И благодари Бога, что Он послал тебе одного из избранных Своих, чтобы душа твоя не погибла ныне и навечно! Объятая страхом, она затрепетала. - Чего ты от меня хочешь? - Чтобы ты молилась об отпущении своих грехов. Меня вдруг пронзила восторженная мысль. - Я - священнослужитель! - воскликнул я. - Миропомазанный и посвященный в сан Самим Богом, и во имя Отца и Сына и Святого Духа я прощаю тебе твой единственный грех - твою любовь и даю тебе отпущение без покаяния. Я снимаю с твоей души пятно греха, а ты заплатишь за это своей кровью и жизнью. С этими словами я схватил ее и насильно заставил опуститься на колени. Но она хотела жить. Она плакала и рыдала. Обхватив мои ноги, она молила и заклинала меня Богом и Пресвятой Девой. Потом вдруг вскочила и попыталась бежать. Я поймал ее, но она вырвалась из моих рук и, подбежав к распахнутой двери, стала звать на помощь: - Рохус! Рохус! Спаси меня, о спаси меня! Я бросился за ней, вцепился ей в плечо и, полуобернув ее к себе, вонзил нож в ее грудь. А потом крепко обнял и прижал к сердцу, чувствуя своим телом ее горячую кровь. Она открыла глаза, посмотрела на меня с укоризной, как будто жизнь, которую я отнял, была сладка и прекрасна. Затем тихо опустила веки. Глубоко, судорожно вздохнула. Наклонила голову к плечу и так умерла. Я обернул прекрасное тело в белую простыню, оставив лицо открытым, и уложил ее на пол. Но кровь просочилась на полотно, и тогда я распустил ее длинные золотые волосы и прикрыл ими алые розы у нее на груди. Как невесте небесной я положил ей на голову венок эдельвейсов, которым она недавно украсила образ Пресвятой Девы, и мне вспомнились те эдельвейсы, что она когда-то бросила мне в келью, чтобы утешить меня в моем заточении. Покончив с этим, я развел огонь в очаге, так что на запеленутое тело и прекрасное лицо упали багровые отсветы, словно лучи славы Господней. И зарделись золотые пряди на ее груди, как языки красного пламени. Так я и оставил ее. 36 Я шел вниз крутыми тропами, но Господь направлял мои шаги, так что я не споткнулся и не упал в пропасть. На рассвете я добрался до монастыря, позвонил в колокол и подождал, когда мне откроют. Брат привратник, должно быть, принял меня за демона, он поднял такой крик, что сбежался весь монастырь. Но я прошел прямо в покои настоятеля и, стоя перед ним в окровавленной рясе, поведал ему, для какого дела избрал меня Господь, и объявил, что я теперь посвящен в духовный сан. И вот тогда-то меня схватили, заточили в башню, а затем судили и приговорили к смерти, как если бы я был убийцей. О, глупцы, бедные, безмозглые болваны! И лишь один человек посетил меня нынче в темнице - это была Амула, смуглянка, она упала передо мной на колени, целовала мне руки и восхваляла меня как избранника Божия и Его орудие. Ей одной открылось, какое великое и славное дело я совершил. Я просил Амулу отгонять стервятников от моего тела, ведь Бенедикта на Небе. И я скоро буду с нею. Хвала Богу! Осанна! Аминь. (К старинному манускрипту добавлено несколько строчек другим почерком: "В пятнадцатый день месяца октября в год Господа нашего тысяча шестьсот восьмидесятый брат Амброзий был здесь повешен, и на следующий день тело его зарыто под виселицей неподалеку от девицы Бенедикты, им убитой. Сказанная Бенедикта, хоть и считалась дочерью палача, была на самом деле (как стало известно от молодого Рохуса) незаконной дочерью зальцмейстера и жены палача. Тот же источник достоверно свидетельствовал, что сия девица питала тайную запретную любовь к тому, кто ее убил, не ведая о ее страсти. Во всем прочем брат Амброзий был верным слугой Господа. Помолимся за душу его!") ПАСТУХ ГАИТА В сердце Гаиты юношеская наивность не была еще побеждена возрастом и жизненным опытом. Мысли его были чисты и приятны, ибо жил он просто и душа его была свободна от честолюбия. Он вставал вместе с солнцем и торопился к алтарю Хастура, пастушьего бога, который слышал его молитвы и был доволен. Исполнив благочестивый долг, Гаита отпирал ворота загона и беззаботно шел со своим стадом на пастбище, жуя овечий сыр и овсяную лепешку и по временам останавливаясь сорвать несколько ягод, прохладных от росы, или утолить жажду из ручейка, сбегавшего с холмов к реке, что, рассекая долину надвое, несла свои воды неведомо куда. Весь долгий летний день, пока овцы щипали сочную траву, которая выросла для них волею богов, или лежали, подобрав под себя передние ноги и жуя жвачку, Гаита, прислонившись к стволу тенистого дерева или сидя на камушке, знай себе играл на тростниковой дудочке такие приятные мелодии, что порой краем глаза замечал мелких лесных божков, выбиравшихся из кустов послушать; а взглянешь на такого в упор - его и след простыл. Отсюда Гаита сделал важный вывод - ведь он должен был все-таки шевелить мозгами, чтобы не превратиться в овцу из своего же стада, - что счастье может прийти только нечаянно, а если его ищешь, то никогда не найдешь; ведь после благосклонности Хастура, который никогда никому не являлся, Гаита превыше всего ценил доброе внимание близких соседей - застенчивых бессмертных, населявших леса и воды. Вечером он пригонял стадо обратно, надежно запирал за ним ворота и забирался в свою пещеру подкрепиться и выспаться. Так текла его жизнь, и все дни походили один на другой, если только Бог не гневался и не насылал на людей бурю. Тогда Гаита забивался в дальний угол пещеры, закрывал руками лицо и молился о том, чтобы он один пострадал за свои грехи, а остальной мир был пощажен и избавлен от уничтожения. Когда шли большие дожди и река выходила из берегов, заставляя его с перепуганным стадом забираться выше, он упрашивал небесные силы не карать жителей городов, которые, как он слышал, лежат на равнине за двумя голубыми холмами, замыкающими его родную долину. - Ты милостив ко мне, о Хастур, - молился он, - ты дал мне горы, и они спасают меня и мое стадо от жестоких наводнений; но об остальном мире ты должен, уж не знаю как, позаботиться сам, или я перестану тебя чтить. И Хастур, видя, что Гаита как сказал, так и сделает, щадил города и направлял потоки в море. Так жил Гаита с тех пор, как себя помнил. Ему трудно было представить себе иное существование. Святой отшельник, который обитал в дальнем конце долины, в часе ходьбы от жилья Гаиты, и рассказывал ему о больших городах, где ни у кого - вот несчастные! - не было ни единой овцы, ничего не говорил пастуху о том давнем времени, когда Гаита, как он сам догадывался, был так же мал и беспомощен, как новорожденный ягненок. Размышления о великих тайнах и об ужасном превращении, о переходе в мир безмолвия и распада, который, он чувствовал, ему предстоит, как и овцам его стада и всем прочим живым существам, кроме птиц, - эти размышления привели Гаиту к заключению, что доля его тяжела и горька. "Как же мне жить, - думал он, - если я не знаю, откуда я появился на свет? Как могу я выполнять свой долг, если я не ведаю толком, в чем он состоит и каков его источник? И как могу я быть спокоен, не зная, долго ли все это продлится? Быть может, солнце не успеет еще раз взойти, как со мной случится превращение, и что тогда будет со стадом? И чем я сам тогда стану?" От этих мыслей Гаита сделался хмур и мрачен. Он перестал обращаться к овцам с добрым словом, перестал резво бегать к алтарю Хастура. В каждом дуновении ветра ему слышались шепоты злых духов, о существовании которых он раньше и не догадывался. Каждое облако предвещало ненастье, ночная тьма стала источником неисчислимых страхов. Когда он подносил к губам тростниковую дудочку, вместо приятной мелодии теперь раздавался заунывный вой; лесные и речные божки больше не высовывались из зарослей, чтобы послушать, но бежали от этих звуков прочь, о чем он догадывался по примятым листьям и склоненным цветам. Он перестал следить за стадом, и многие овцы пропали, заблудившись в холмах. Те, что остались, начали худеть и болеть из-за плохого корма, ибо он не искал теперь хороших пастбищ, а день за днем водил их на одно и то же место - просто по рассеянности; все его думы вертелись вокруг жизни и смерти, а о бессмертии он не знал. Но однажды, внезапно прервав свои раздумья, он вскочил с камня, на котором сидел, решительно взмахнул правой рукой и воскликнул: - Не буду я больше молить богов о знании, которого они не хотят мне даровать! Пусть сами следят, чтобы не вышло для меня худа. Буду выполнять свои долг, как я его разумею, а ошибусь - они же и будут виноваты! Не успел он произнести эти слова, как вокруг него разлилось великое сияние, и он посмотрел вверх, решив, что сквозь облака проглянуло солнце; но небо было безоблачно. На расстоянии протянутой руки от него стояла прекрасная девушка. Так совершенна была ее красота, что цветы у ее ног закрывались и склоняли головки, признавая ее превосходство; такой сладости был исполнен ее вид, что у глаз ее вились птички колибри, чуть не дотрагиваясь до них жаждущими клювами, а к губам слетались дикие пчелы. От нее шел свет такой силы, что от всех предметов протянулись длинные тени, перемещавшиеся при каждом ее движении. Гаита был поражен. В восхищении преклонил он перед ней колени, и она положила руку ему на голову. - Не надо, - сказала она голосом, в котором было больше музыки, чем во всех колокольчиках его стада, - ты не должен мне молиться, ведь я не богиня; но если ты будешь надежен и верен, я останусь с тобой. Гаита взял ее руку и не нашел слов, чтобы выразить свою радость и благодарность, и так они стояли, держась за руки и улыбаясь друг другу. Он не мог отвести от нее восторженных глаз. Наконец, он вымолвил: - Молю тебя, прекрасное создание, скажи мне имя твое и скажи, откуда и для чего ты явилась. Услышав эти слова, она предостерегающе приложила палец к губам и начала отдаляться. Прекрасный облик ее на глазах менялся, и по телу Гаиты прошла дрожь - он не понимал, почему, ведь она все еще была прекрасна. Все кругом потемнело, словно огромная хищная птица простерла над долиной крыла. В сумраке фигура девушки сделалась смутной и неотчетливой, и когда она заговорила, голос ее, исполненный печали и укора, казалось, донесся издалека: - Самонадеянный и неблагодарный юноша! Как скоро пришлось мне тебя покинуть. Не нашел ты ничего лучшего, как сразу же нарушить вечное согласие. Невыразимо опечаленный, Гаита пал на колени и молил ее остаться, потом вскочил и искал ее в густеющей мгле, бегал кругами, громко взывая к ней, - но все тщетно. Она скрылась из виду совсем, и только голос ее прозвучал из тьмы: - Нет, поисками ты ничего не добьешься. Иди делай свое дело, вероломный пастух, или мы никогда больше не встретимся. Настала ночь; волки на холмах подняли вой, испуганные овцы сгрудились вокруг Гаиты. Охваченный заботой, он забыл о горькой потере и постарался довести стадо до загона, после чего отправился к святилищу и горячо поблагодарил Хастура за помощь в спасении овец; затем вернулся в свою пещеру и уснул. Проснувшись, Гаита увидел, что солнце поднялось высоко и светит прямо в пещеру, озаряя ее торжественным сиянием. И еще он увидел сидящую подле него девушку. Она улыбнулась ему так, что в улыбке ожили все мелодии его тростниковой дудочки. Он не смел открыть рта, боясь обидеть ее снова и не зная на что решиться. - Ты хорошо позаботился о стаде, - сказала она, - и не забыл поблагодарить Хастура за то, что он не позволил волкам перегрызть овец; поэтому я пришла к тебе снова. Примешь меня? - Тебя любой навсегда бы принял, - ответил Гаита. - Ах! Не покидай меня больше, пока... пока я... не переменюсь и не стану безмолвным и неподвижным. Гаита не знал слова "смерть". - Я бы хотел, - продолжал он, - чтобы ты была одного со мной пола и мы могли бороться и бегать наперегонки и никогда не надоедали друг другу. Услышав эти слова, девушка встала и покинула пещеру; тогда Гаита вскочил со своего ложа из душистых ветвей, чтобы догнать и остановить ее, - но увидел, к своему изумлению, что вовсю хлещет ливень и что река посреди долины вышла из берегов. Перепуганные овцы громко блеяли - вода уже подступила к ограде загона. Незнакомым городам на дальней равнине грозила смертельная опасность. Прошло много дней, прежде чем Гаита вновь увидел девушку. Однажды он возвращался из дальнего конца долины, от святого отшельника, которому относил овечье молоко, овсяную лепешку и ягоды, - старец был уже очень слаб и не мог сам заботиться о своем пропитании. - Вот несчастный! - подумал вслух Гаита, возвращаясь домой. - Завтра пойду, посажу его на закорки, отнесу к себе в пещеру и буду за ним ухаживать. Теперь мне ясно, для чего Хастур растил и воспитывал меня все эти годы, для чего он дал мне здоровье и силу. Только сказал, как на тропе появилась девушка - в сверкающих одеждах она шествовала ему навстречу, улыбаясь так, что у пастуха занялось дыхание. - Я пришла к тебе снова, - сказала она, - и хочу жить с тобой, если ты возьмешь меня, ибо все меня отвергают. Быть может, ты стал теперь умнее, примешь меня такой, какая я есть, и не будешь домогаться знания. Гаита бросился к ее ногам. - Прекрасное создание! - воскликнул он. - Если ты снизойдешь ко мне и не отвергнешь поклонения сердца моего и души моей - после того, как я отдам дань Хастуру, - то я твои навеки. Но увы! Ты своенравна и непостоянна. Как мне удержать тебя хоть до завтрашнего дня? Обещай, умоляю тебя, что даже если по неведению я обижу тебя, ты простишь меня и останешься со мной навсегда. Едва он умолк, как с холма спустились медведи и пошли на него, разинув жаркие пасти и свирепо на него глядя. Девушка снова исчезла, и он пустился наутек, спасая свою жизнь. Не останавливаясь, бежал он до самой хижины отшельника, откуда совсем недавно ушел. Он поспешно запер от медведей дверь, кинулся на землю и горько заплакал. - Сын мой, - промолвил отшельник со своего ложа из свежей соломы, которое Гаита заново устроил ему в то самое утро, - не думаю, что ты стал бы плакать из-за каких-то медведей. Поведай мне, какая беда с тобой приключилась, чтобы я мог излечить раны юности твоей бальзамом мудрости, что копится у стариков долгие годы. И Гаита рассказал ему все: как трижды встречал он лучезарную девушку и как трижды она его покидала. Он не упустил ничего, что произошло между ними, и дословно повторил все, что было сказано. Когда он кончил, святой отшельник, немного помолчав, сказал: - Сын мой, я выслушал твой рассказ, и я эту девушку знаю. Я видел ее, как видели многие. Об имени своем она запретила тебе спрашивать; имя это - Счастье. Справедливо сказал ты ей, что она своенравна, ведь она требует такого, что не под силу человеку, и карает уходом любую оплошность. Она появляется, когда ее не ищешь, и не допускает никаких вопросов. Чуть только заметит проблеск любопытства, признак сомнения, опаски - и ее уже нет! Как долго она пребывала с тобой? - Каждый раз только краткий миг, - ответил Гаита, залившись краской стыда. - Минута, и я терял ее. - Несчастный юноша! - воскликнул отшельник. - Будь ты поосмотрительней, мог бы удержать ее на целых две минуты! ЛЕДИ С ПРИИСКА "КРАСНАЯ ЛОШАДЬ" Коронадо, 20 июня. Я все больше и больше увлекаюсь им. И не потому, что он... может, ты подскажешь мне точное слово? Как-то не хочется говорить о мужчине "красивый". Он, конечно, красив, кто спорит, когда он в полном блеске - а он всегда в полном блеске, - я бы даже тебя не решилась оставить с ним наедине, хоть ты и самая верная жена на свете. И держится он очень любезно. Но не в этом суть. Ты же знаешь, сила подлинного искусства - неразгаданная тайна. Но мы с тобой, дорогая Айрин, - не барышни-дебютантки, над нами искусство любезного обхождения не так уж и властно. Мне кажется, я вижу все уловки, к которым он прибегает, и могла бы, пожалуй, сама ему еще кое-что подсказать. Хотя вообще-то, конечно, манеры у него самые обворожительные. Но меня привлекает его ум. Ни с кем мне не было так интересно разговаривать, как с ним. Такое впечатление, что он знает все на свете, еще бы, ведь он прочел уйму книг, объехал, кажется, весь мир и так много всего повидал, даже чересчур, может быть. И водит знакомство с удивительными людьми. А какой у него голос, Айрин! Когда я его слышу, мне чудится, будто я в театре и надо было заплатить за вход, даже если на самом деле он сидит у меня в гостях. 3 июля. Представляю, сколько глупостей я понаписала тебе в прошлом письме о докторе Барритце, иначе ты не ответила бы мне в таком легкомысленном - чтобы не сказать, неуважительном - тоне. Уверяю тебя, дорогая, в нем куда больше достоинства и серьезности (что совсем не исключает веселости и обаяния), чем в любом из наших общих знакомых. Вот и молодой Рейнор - помнишь, ты познакомилась с ним в Монтерее? - говорит, что доктор Барритц нравится не только женщинам, но и мужчинам, и все относятся к нему с почтением. Мало того, в его жизни есть какая-то тайна - кажется, он связан с людьми Блаватской в Северной Индии. В подробности Рейнор то ли не хочет, то ли не может вдаваться. По-моему, - только не смейся, пожалуйста, - доктор Барритц - что-то вроде мага. Ну разве не здорово? Обыкновенная, заурядная тайна не ценится в обществе так высоко, как сплетня, но тайна, восходящая к ужасным, темным делам, к потусторонним силам, - что может быть пикантнее? Вот и объяснение его загадочной власти надо мною: черная магия. В ней секрет его обаяния. Нет, серьезно - я вся дрожу, когда он устремляет на тебя свой бездонный взор (который я уже пыталась - безуспешно - тебе живописать). Что если он обладает властью влюблять в себя? Жить! Ты не знаешь, как с этим у приспешников Блаватской? Или их сила действует только в Индии? 16 июля. Странная история! Вчера вечером моя тетушка отправилась на танцы - балы устраивают в гостинице довольно часто, а я их не переношу, - и вдруг является мистер Барритц. Было непозволительно поздно, я думаю, он поговорил с тетушкой в бальной зале и узнал от нее, что я одна. А я как раз весь вечер ломала голову, каким бы образом выведать у него правду о его связях с сипайскими убийцами и вообще со всем этим черным делом, но едва он остановил на мне взгляд (ибо, мне очень стыдно, но я его впустила...), как я почувствовала себя совершенно беспомощной. Покраснела, затрепетала - ах, Айрин, Айрин, я безумно в него влюблена, а ты по себе знаешь, что это такое. Ты только представь, я, гадкий утенок с прииска "Красная Лошадь", дочь Бедолаги Джима (так во всяком случае говорят, но уж точно - его наследница), с единственной родственницей на всем белом свете - старой вздорной теткой, которая балует меня, как только может, я, у кого ничего нет, кроме миллиона долларов да мечты уехать в Париж, - я осмелилась влюбиться в Божество! Я готова рвать волосы от стыда - у тебя, конечно, дорогая. Он догадывается о моих чувствах, я в этом убеждена, потому что он пробыл всего несколько минут, ничего особенного не сказал и, сославшись на неотложное дело, ушел. А сегодня я узнала (птичка на хвосте принесла, птичка с золотыми пуговицами), что от меня он прямиком отправился спать. Ну что ты на это скажешь? Не правда ли, примерное поведение? 17 июля. Вчера явился балаболка Рейнор и столько всего наболтал, что я чуть с ума не сошла. Право, он неистощим на злословие - не успев распушить одну жертву, тут же принимается за другую; (Между прочим, он расспрашивал о тебе, и тут, по-моему, интерес его был вполне искренним.) Для мистера Рейнора не существует никаких правил игры; подобно самой Смерти (которая пожинала бы с его помощью щедрую жатву, будь злой язык способен убивать), он не разбирает праздников и будней. Но я его люблю - мы ведь росли вместе на прииске "Красная Лошадь". Его так и звали в ту пору - Балаболка, а меня... ах, Айрин, простишь ли ты мне это? - у меня было прозвище Дерюжка. Бог знает, почему меня так прозвали. Может быть, потому что я носила передники из мешковины. Мы с Балаболкой были неразлучные друзья, старатели так про нас и говорили: Балаболка с Дерюжкой. Потом к нам присоединился третий пасынок Судьбы. Подобно великому Гаррику, которого никак не могли поделить между собой Трагедия и Комедия, он был предметом нескончаемого раздора между Холодом и Голодом. Жизнь его часто висела, можно сказать, на волоске, на одной лямке, как его штаны, поддерживаемая лишь случайным куском, не насыщавшим, но не дававшим умереть с голоду. Скудное пропитание для себя и своей престарелой мамаши он добывал, роясь на куче отвалов, - старатели дозволяли ему подбирать куски руды, которые ускользнули от их внимания. Он складывал их в мешок и сдавал на дробилку Синдиката. Наша фирма стала именоваться "Дерюжка, Балаболка и Оборвыш", я же сама его и пригласила, ведь я всю жизнь преклоняюсь перед мужской доблестью и сноровкой, а он проявил эти качества, отстаивая в поединке с Балаболкой исконное право сильного обижать беззащитную незнакомку, то есть меня же. Потом старый Бедолага Джим напал на золотую жилу, и я надела башмаки и пошла в школу, Балаболка, чтобы не отстать, начал умываться по утрам и со временем превратился в Джека Рейнора из компании "Уэллс, Фарго и Кь", старая миссис Барт отправилась к праотцам, а Оборвыш уехал в Сан-Хуан-Смит, устроился возчиком дилижанса и был убит на дороге при нападении бандитов. Ну и так далее. Почему я рассказываю тебе все это? Потому что на душе у меня тяжело. Потому что я бреду Долиной Уничижения. Потому что ежесекундно заставляю себя сознавать, что недостойна развязать шнурки на ботинках доктора Барритца. Потому что, представь себе, в нашей гостинице остановился кузен Оборвыша! Я с ним еще не разговаривала, да мы почти и не были знакомы. Но как ты думаешь, вдруг он меня узнал? Умоляю, напиши откровенно, как ты считаешь? Он ведь не мог меня узнать, правда? Или по-твоему, ему и без того все обо мне известно, потому он и ушел вчера, увидев, как я вся дрожу и краснею под его взглядом? Но не могу же я купить всех газетчиков, и пусть меня вышвырнут из хорошего общества прямо в море, я не отрекусь от старых знакомых, которые были добры к Дерюжке на прииске "Красная Лошадь". Как видишь, прошлое нет-нет да и постучится в мою дверь. Ты знаешь, прежде оно меня ничуть не беспокоило, но теперь... теперь все иначе. Джек Рейнор ему ничего не расскажет, в этом я уверена. Он, похоже, питает к нему такое почтение, что слово вымолвить боится, как, впрочем, и я сама. Ах, дорогая, почему у меня ничего нет, кроме миллиона долларов?! Будь Джек на три дюйма выше ростом, я, не раздумывая, вышла бы за него, вернулась в "Красную Лошадь" и ходила бы в дерюге до скончания моих горестных дней. 25 июля. Вчера был удивительно красивый закат, но расскажу тебе все по порядку. Я убежала от тетушки и ото всех и в одиночестве гуляла по берегу. Надеюсь, ты поверишь мне, насмешница, что я не выглядывала его украдкой на берегу, прежде чем выйти самой. Как скромная и порядочная женщина ты не можешь в этом усомниться. Погуляв немного, я села на песок, раскрыла зонтик и стала любоваться морем, и в это время подошел он. Был отлив, и он шагал у самой кромки воды по мокрому песку - наступит, а песок у него под ногой так и светится, честное слово. Приблизившись ко мне, он остановился, приподнял шляпу и сказал: - Мисс Демент, вы позволите мне сесть рядом с вами, или мы вместе продолжим прогулку? Мысль о том, что меня может не прельстить ни то, ни другое, даже не пришла ему в голову. Представляешь, какая самоуверенность. Самоуверенность? Дорогая моя, просто нахальство, и больше ничего! И думаешь, простушка из "Красной Лошади" оскорбилась? Ничуть. Запинаясь, с колотящимся сердцем, я ответила: - Как... как вам будет угодно... Ну что может быть нелепее, верно? Боюсь, дорогая подруга, что другой такой дурищи не сыщется на всем белом свете. Он с улыбкой протянул мне руку, я, не колеблясь, даю ему свою, его пальцы сомкнулись на моем запястье, и я, почувствовав, что рука у меня дрожит, зарделась ярче закатного неба. Однако же встала с его помощью и попробовала было руку у него отнять. А он не пускает. Держит крепко, ничего не говорит и заглядывает мне в лицо с какой-то странной улыбкой, то ли нежной, то ли насмешливой, или еще какой-нибудь, не знаю, я ведь не поднимала глаз. А как он был красив! В глубине его взгляда рдели закатные отблески. Ты не знаешь, дорогая, может быть, у этих душителей и факиров при Блаватской вообще глаза светятся? Ах, видела бы ты, до чего он был великолепен, когда стоял, возвышаясь надо мною и склонив ко мне голову подобно снисходительному божеству! Но всю эту красоту я тут же нарушила, так как стала оседать на песок. Ему ничего не оставалось, кроме как подхватить меня, что он и сделал: обнял меня за талию и спрашивает: - Вам дурно, мисс Демент? Не воскликнул, не встревожился, не испугался. А просто осведомился светским тоном, потому что так в подобной ситуации полагается. Я возмутилась и чуть не сгорела со стыда, ведь я испытывала неподдельные страдания. Вырвала руку, оттолкнула его и... плюхнулась на песок. Сижу, шляпа с головы свалилась, волосы растрепались и упали на лицо и плечи. Стыд и срам. - Уйдите от меня, - говорю ему сдавленным голосом. - Прошу вас, оставьте меня! Вы... вы душитель, убийца! Как вы смеете это говорить? Я же отсидела ногу! Этими самыми словами, Айрин! Буквально. И заплакала навзрыд. От его надменности не осталось и следа - мне было видно сквозь пальцы и волосы. Он опустился рядом со мной на колено, убрал волосы с лица и нежнейшим голосом произнес: - Бедная моя девочка, видит Бог, я не хотел тебя обидеть! Как ты могла подумать? Ведь я люблю тебя... люблю столько лет! Он отнял у меня от лица мокрые от слез ладони и стал покрывать их поцелуями. Щеки мои были точно два раскаленных угля, лицо пылало так, что, кажется, даже пар от него шел. Пришлось мне его спрятать у него на плече - больше-то негде было. А по ноге - иголки и мурашки. И ужасно хотелось ее выпрямить. Так мы сидели довольно долго. Он снова обнял меня, а я достала платок, высморкалась, вытерла глаза и только тогда подняла с его плеча голову, как он ни старался чуть-чуть отстраниться и посмотреть мне в лицо. Наконец, когда я немножко пришла в себя и вокруг уже начало смеркаться, я села прямо, взглянула ему в глаза и улыбнулась - улыбнулась самой неотразимой из своих улыбок, как ты понимаешь, дорогая Айрин. - Что значит: "люблю столько лет"? - спросила я. - Милая! Разве ты не догадываешься? - отозвался он так серьезно и прочувствованно. - Конечно, щеки у меня теперь не впалые, и глаза не ввалились, и волосы не как перья, и хожу не нога за ногу, и сам не в тряпье, и уже давно не ребенок - но как же ты меня не узнаешь? Дерюжка, я - Оборвыш! В одно мгновенье я вскочила на ноги, вскочил и он. Я уцепилась за лацканы его пиджака и в сгущающихся сумерках впилась взглядом ему в лицо. Дыхание у меня перехватило. - Так ты не умер? - спросила я, сама не соображая, что говорю. - Разве что умру от любви, дорогая моя. От бандитской пули я оправился, но любовь поражает насмерть. - А как же Джек? То есть мистер Рейнор? Знаешь, ведь он... - Мне стыдно признаться, дорогая, но это он, хитрец, надоумил меня приехать сюда из Вены. Ах, Айрин, ловко они обложили кругом твою подругу! P.S. Да, а тайны в этой истории никакой нет, вот обидно! Все сочинил Джек Рейнор, чтобы разжечь мое любопытство. Джеймс не имеет к сипаям никакого отношения. Он клянется, что хотя и много странствовал, но в Индии никогда не бывал. ДОЛИНА ПРИЗРАКОВ 1. Как рубят деревья в Китае В полумиле к северу от жилища Джо Данфера, как ехать от Хаттона к Мексиканскому холму, дорога ныряет в темное ущелье. Оно приоткрывается словно нехотя, точно хранит тайну, которую расскажет во благовременье. Въезжая в него, я всегда осматривался: а вдруг это время уже пришло, и я все узнаю. И если я ничего не видел, разочарования не чувствовал. Значит, еще не время, и на то несомненно есть свои причины. Рано или поздно тайна будет открыта - в этом я был уверен, так же, как и в существовании Джо, на чьей земле это ущелье находилось. Я слыхал, что поначалу Джо задумал построить себе дом в дальнем конце ущелья, но потом отказался от этой затеи и возвел свое нынешнее двуединое обиталище - помесь жилого дома с салуном - на другом краю своих владений. Казалось, он хотел подчеркнуть, насколько радикально изменились его намерения. Этот самый Джо Данфер - или, как все его называли, Джо Виски - был заметной фигурой в наших местах. Лохматый долговязый детина, лет около сорока, он весь порос волосами. Лицо жилистое, руки мосластые, а пальцы узловатые, словно тюремные ключи. Ходил он всегда пригнувшись, как будто вот-вот прыгнет и разорвет вас на куски. Помимо той особенности, которой он был обязан своим прозвищем, мистера Данфера отличала еще глубокая неприязнь к китайцам. Однажды я видел, как он пришел в полное неистовство, когда один из его погонщиков позволил какому-то сомлевшему от жары азиату напиться из лошадиной поилки, находящейся в той стороне дома, где был вход в салун. Я рискнул было упрекнуть Джо за нехристианское поведение, на что он буркнул, что, мол, насчет китайцев в Новом Завете ничего не сказано, и уходя, выместил ярость на собаке, ибо собаки в Писании тоже не упоминаются. Спустя пару дней я зашел к нему в салун и застал его одного. Я осторожно коснулся в разговоре его нелюбви к китайцам. К моему величайшему облегчению, его обычная свирепость куда-то улетучилась, и, казалось, он несколько смягчился. - Вы, юнцы с Востока, - высокомерно сказал он, - слишком уж хороши для этих мест. Вы просто не понимаете, что к чему. Люди, которые чилийца от канака отличить не могут, горазды болтать о всяких там свободах для китайских иммигрантов, но если нужно драться за кусок хлеба со сворой поганых китаез, то деликатничать не будешь. И этот длинный бездельник, который наверняка и дня в своей жизни не проработал, открыл крышку китайской табакерки и большим и указательным пальцами захватил понюшку табаку размером со стожок сена. Усилив таким образом свою огневую мощь, он выпалил с возросшей уверенностью: - Это не люди, а полчища жадной саранчи, и они еще сожрут все, что растет в нашей благословенной стране, вот увидишь. Тут он ввел в бой свой резерв и, когда прочистил глотку, продолжил с воодушевлением: - Был у меня один здесь на ранчо лет эдак пять тому назад. Ты послушай, может, чего поймешь. Я тогда жил плохо. Пил слишком много и пренебрегал своим долгом гражданина и патриота. В общем, взял я этого нехристя в повара. Но когда я уверовал и меня собрались выбрать в конгресс штата, тут-то я и прозрел. Спрашивается, что было с ним делать? Выгнать? Тогда бы его нанял какой-нибудь другой, и, может быть, стал бы с ним плохо обращаться. Как я должен был поступить? Как бы поступил на моем месте всякий добрый христианин, особенно, ежели он новичок в этом деле и под завязку нагрузился проповедями о том, что все люди братья, а Бог нам всем отец? Тут Джо умолк в ожидании ответа, но самодовольство, написанное на его лице, было каким-то деланным - как будто человек решил задачу, но сомнительным способом. Потом он встал и залпом выпил стакан виски, налив себе из непочатой бутылки, стоявшей на стойке. Затем продолжал: - А кроме того, никчемный он был, не умел ничего, да и хамил вдобавок. Все они одним миром мазаны. Уж учил я его, учил, да все без толку. И после того, как я подставил ему другую щеку семижды и семь раз, я устроил так, чтобы его здесь больше не было. И чертовски рад, что у меня на это хватило мозгов. Свою чертовскую радость, честно говоря, не показавшуюся мне убедительной, Джо тут же победно отметил очередным глотком. - Около пяти лет назад я решил построить себе хибару. Еще до того, как эту построил, только на другом месте. И послал О Ви с Гофером, работал у меня такой чудной коротышка, валить лес. Конечно, я и не думал, что от О Ви будет много проку - с его-то сияющей, что твой майский день, рожей и черными глазищами. Просто дьявольские глазищи у него были, таких в нашей чащобе больше и не встретишь. И Джо стал рассеянно рассматривать дырку в перегородке, отделяющую салун от гостиной, как будто она и была одним из тех глаз, чей размер и цвет делали его слугу непригодным к выполнению своих обязанностей. - Вы, слюнтяи с Востока, ничему не верите насчет этих желтых чертей! - выпалил он внезапно, опять начиная злиться, но как-то не слишком убедительно. - А я тебе скажу, что этот китаеза был самой упрямой скотиной в окрестностях Сан-Франциско. Эта жалкая желтая дрянь со своей косичкой подрубала молодое деревце со всех сторон, как червяк обгладывает редиску. Говорил я ему, что так нельзя, терпеливо объяснял, как правильно рубить, чтобы потом валить в нужную сторону, но чуть отвернусь, - тут он отвернулся от меня, подкрепив демонстрацию еще одним глотком, - он опять за свое. Представляешь?! Пока смотрю на него - вот так, - и он уставился на меня мутным взором, в глазах у него, очевидно, уже двоилось, - этот желтый дьявол работает как надо, стоит отвернуться, - Джо встал и опять приложился к бутылке, - он снова за свое. Я на него смотрю с укоризной - вот так, - а ему хоть бы хны. Несомненно, мистер Данфер и на меня хотел поглядеть просто с укоризной, не более, но взгляд, который он на меня устремил, у любого невооруженного человека вызвал бы серьезнейшие опасения. Потеряв всякий интерес к его бессвязному и бесконечному повествованию, я встал, чтобы откланяться. Но не успел я сделать и шага, как он повернулся к стойке и с невнятным "вот так" прикончил бутылку одним глотком. Господи, как он взревел! Словно погибающий титан! А потом откачнулся назад, как пушка откатывается после выстрела, и рухнул на стул, будто его, как быка, оглушили ударом обуха по темени. Сидит и с ужасом косится на стену. Проследив за его взглядом, я увидел, что дырка в стене и вправду превратилась в человеческий глаз, большой черный глаз, взирающий на меня безо всякого выражения, что было страшнее самой сатанинской ярости. Кажется, я закрыл лицо руками, чтобы не видеть этого наваждения, да и наваждение ли это было? Тут появился слуга, небольшого росточка белый, выполнявший у Джо всю работу по дому, - и чары рассеялись. Я вышел от Джо, всерьез опасаясь, не заразился ли я белой горячкой. Конь мой был привязан к поилке для скота, я отвязал его, сел в седло и дал ему волю. На душе у меня было до того погано, что я не заметил, куда он меня понес. Я не знал, что и думать, и как всякий, не знающий, что думать, размышлял долго и безрезультатно. Единственным утешительным соображением было то, что наутро мне надо уезжать, и, скорее всего, больше я сюда уже никогда не вернусь. Внезапно дохнуло холодом, я как будто очнулся и, подняв голову, увидел, что въехал в полумрак ущелья. День был удушающе жаркий, и переход от немилосердного, видимого глазу зноя, поднимающегося от выжженных полей, к прохладному сумраку, напоенному запахом кедров, наполненному птичьим щебетом в чаще ветвей, изумительно меня освежил. Я попрежнему мечтал разгадать тайну ущелья, но, не увидев с его стороны желания пойти мне навстречу, спешился, отвел коня в подлесок и крепко привязал к молодому дереву. Потом сел на камень и задумался. Я смело начал с анализа причин своего предубеждения против этого места. Разбив его на составляющие элементы, я сгруппировал их в полки и роты, потом, собрав огневую мощь логики, обрушился на них с укрепленных неопровержимых позиций под гром неотразимых выводов и оглушительный грохот общего интеллектуального штурма. Но когда моя мыслительная артиллерия подавила всякое сопротивление противника и уже еле слышно погромыхивала на горизонте чистых абстракций, поверженный враг оправился от поражения, молча выстроился в мощную фалангу и, напав с тыла, захватил меня в плен со всеми потрохами. Непонятно отчего, мне стало страшно. Я поднялся, чтобы стряхнуть с себя это ощущение, и пошел по заросшей узкой тропе, что вилась по дну ущелья вместо ручейка, о котором природа не сочла нужным позаботиться. Деревья по обе стороны тропы были обычными, ничем не примечательными растениями, с несколько искривленными стволами и причудливо изгибающимися ветвями, но ничего сверхъестественного в них не было. Посреди дороги валялось несколько камней, покинувших свои позиции на стенах ущелья, чтобы перейти на независимое существование на его дне. Впрочем, их каменное спокойствие не имело ничего общего с неподвижностью смерти. Правда, в тишине ущелья таилось нечто гробовое, и вершины деревьев таинственно шептались, колеблемые ветром, - но и только. Я не думал как-то связывать пьяные откровения Джо Данфера с тем, что сейчас искал, и только когда я вышел на вырубку и начал натыкаться на поваленные деревца, меня осенило. Вот где Джо затеял строительство своей "хибары"! Это подтверждалось и тем, что некоторые деревья были подрублены со всех сторон явно никудышным дровосеком. Другие же были повалены по всем правилам, и у соответствующих пней была грубая клиновидная форма - здесь поработал настоящий мастер. Расчищенная полянка была не более тридцати шагов в ширину. Сбоку виднелось небольшое возвышение - естественный круглый холмик. Кустов на нем не было, и весь он зарос буйной травой, а из травы торчал могильный камень. Помнится, я нисколько не удивился этой находке. Я глядел на нее с тем же чувством, с каким Колумб, должно быть, взирал на горы и долины Нового Света. Прежде чем подойти к ней, я неторопливо закончил обзор окрестностей. Даже часы достал и старательно завел, несмотря на неурочное время. Могила, довольно короткая и явно давнишняя, оказалась в лучшем состоянии, чем можно было ожидать в этом медвежьем углу; я даже приоткрыл рот от удивления, увидев клумбу с садовыми цветами, носившими следы недавней поливки. Камень в свое время определенно служил в качестве дверной ступеньки. На нем была высечена или, скорее, выдолблена надпись. Она гласила: О Ви - китаец. Возраст неизвестен. Работал у Джо Данфера. Этот камень поставлен Джо Данфером на вечную память китаезе. И пусть он послужит предостережением всем желтым, чтобы хамили поменьше. Черт бы их побрал. Славная была девчонка. Не могу выразить, как я был поражен этой необычной эпитафией. Сухое, но вполне точное определение усопшего, беспардонное признание своей вины, кощунственное проклятие, нелепое изменение пола и общего тона - все говорило о том, что автор был столь же безумен, сколь и удручен этой смертью. Разгадку я нашел, раскапывать дальше мне не хотелось, и, бессознательно не желая портить драматический эффект, я круто повернулся и пошел прочь. Более четырех лет я не возвращался в эти места. 2. Тот, кто правит здоровыми быками, должен быть сам в здравом уме - Нно... Пошел, хурда-мурда. Таким странным образом ко мне обратился чудной человечек, который сидел на телеге с дровами, запряженной парой быков. Быки тянули телегу с легкостью, симулируя, однако, страшное напряжение, не способное, впрочем, обмануть их господина и повелителя. Поскольку возница взирал при этом прямо на меня, а я стоял на обочине, было не совсем понятно, к кому собственно он обращается: ко мне или к ним. Трудно было также сказать, в самом ли деле их звали Хурда с Мурдою и им ли предназначался приказ: "Пошел". Так или иначе, никто из нас команды не послушался. Отведя от меня взгляд, странный человечек вытянул Хурду с Мурдою по спине длинной палкой и спокойно, но с чувством сказал: "У, шкура чертова", - как будто у них была одна шкура на двоих. Увидев, что он остался глух к моей просьбе подвезти меня и медленно, но верно проезжает мимо, я поставил ногу изнутри на обод колеса. Вращаясь, оно подняло меня на уровень ступицы, и уже оттуда, отринув церемонии, я залез на телегу и, пробравшись вперед, сел рядом с возницей. Он, однако, даже не посмотрел в мою сторону, а опять хлестнул свою скотинку, присовокупив следующий совет: "Поживей, дурачье поганое". Затем хозяин упряжки, вернее, бывший хозяин - мне начинало казаться, что теперь здесь все - мое, - обратил на меня свои большие черные глаза, показавшиеся мне почему-то неприятно знакомыми, отложил палку, которая, вопреки ожиданиям, не расцвела и не превратилась в змею, скрестил руки на груди и мрачно вопросил: - Что ты сделал с Виски? Напрашивался ответ: "Выпил". Однако в вопросе ощущался скрытый смысл. Да и в самом человечке было что-то такое, что отнюдь не располагало к шуткам. Поскольку я не знал, что отвечать, то попросту промолчал, чувствуя, что остаюсь под подозрением, а молчанием как бы признаю свою вину. Тут щеки моей коснулась прохладная тень, я поднял голову. Мы спускались в ущелье! Не могу описать нахлынувшие на меня чувства. Я не был здесь с тех пор, как четыре года назад оно открыло мне свою тайну, словно друг признался мне в давнишнем преступлении, а я его подло покинул. Мне отчетливо вспомнился Джо Данфер, его отрывочные признания и маловразумительная эпитафия. Интересно, что же с ним сталось? Я резко повернулся и задал этот вопрос вознице. Не отводя взгляда от быков, он буркнул: - Шевелись, черепашье семя! Он похоронен рядом с О Ви, на том конце ущелья. Хочешь посмотреть? Вас всегда тянет на то самое место... так-что я тебя ждал. Тпр-у-у. При этом возгласе Хурда с Мурдою, черепашье семя, остановилось как вкопанное. И не успел звук "у" заглохнуть в конце ущелья, как оно уже лежало на пыльной дороге, подвернув под себя все свои восемь ног, совершенно не заботясь о том, как это отразится на его "чертовой шкуре". Чудной человечек соскользнул на землю и зашагал вниз по ущелью, не соблаговолив обернуться и посмотреть, иду я за ним или нет. Я шел. Было примерно то же самое время года и почти тот же самый час, что и тогда, когда я был тут в последний раз. Оглушительно трещали сойки, и деревья шептались так же тихо и таинственно. В сочетании этих двух звуков я уловил причудливое сходство с открытым бахвальством Джо и его загадочными недомолвками. Так же причудливо соединялись грубость и нежность в его, единственном литературном произведении - эпитафии. В ущелье все вроде бы оставалось по-прежнему, кроме тропинки, которая почти полностью заросла травой. Однако, когда мы вышли на поляну, перемен оказалось предостаточно. Следы "китайской" рубки уже ничем не отличались от "меликанских". Как будто варварство Старого Света и цивилизация Нового разрешили свои противоречия, придя в общий упадок. Впрочем, таков удел всех цивилизаций. Холмик еще существовал, но весь порос куманикой, которая, подобно гуннам, подавила и заглушила изнеженную траву, а гордая садовая фиалка либо сдалась под натиском своей лесной плебейки-сестры, либо просто выродилась. Новая могила была гораздо больше и длиннее старой. Рядом с ней та казалась еще короче. Старый могильный камень похилился и завалился под сенью нового. Необычную надпись стало невозможно прочесть - ее скрыл слой листьев и земли. Новая эпитафия не обладала литературными достоинствами старой. Она была даже неприятна в своей грубости и краткости: "Данфер Джо сдох". Я равнодушно отвернулся и счистил листья с могилы язычника. Издевательские слова, явившиеся на свет после долгого забвения, обрели теперь некий драматизм. Мой провожатый, стоящий рядом со мной, словно бы еще посуровел. Мне даже померещилось в его облике нечто похожее на мужество и гордость. Впрочем, когда он увидел, что я на него смотрю, он снова стал самим собой, и в лице его проявились черты нечеловеческие и неуловимо знакомые, отталкивающие и манящие. Я решился положить конец всем этим тайнам. - Дружище, - спросил я, показывая на меньшую могилу, - этого китайца ухлопал Джо Данфер? Человечек стоял, прислонясь к дереву, и смотрел то ли на зеленые верхушки, то ли на голубое небо над ними. Не опуская взгляда, даже не изменив позы, он медленно ответил: - Сэр, это было убийство при смягчающих обстоятельствах. - Значит, он все-таки убил его. - Убил, еще бы. Кто ж этого не знает? Разве он сам в суде не признался? Разве приговор не гласил: "Смерть вследствие здорового христианского чувства, воспылавшего в груди белого человека"? И разве его за это не отлучили от церкви? А наши независимые избиратели не сделали его мировым судьей в пику святошам? - А правда, что Джо убил китайца за то, что тот не умел или не хотел валить деревья, как принято у белых? - Истинная правда. Коли уж и судебный протокол это подтвердил - стало быть, правда. А то, что я еще кое-что знаю, суду это ни к чему. Не меня тут хоронили, не я и речь над могилой говорил. А дело-то в том, что Виски ревновал ко мне. Тут бедняга надулся, как индюк, и стал поправлять воображаемый галстук, глядясь, как в зеркало, в собственную отставленную ладонь. - Виски ревновал к тебе? - повторил я с невежливым изумлением. - Именно что так. А чем я плох? Он приосанился, принял изящную позу и разгладил складки на своей потрепанной куртке. Затем, внезапно понизив голос, он очень тихо и задушевно продолжил: - Уж как Виски жалел этого китаезу, и сказать нельзя. Я один знал, как он к нему присох. Часа без него, подлеца, прожить не мог. Как-то пришел он на поляну, а мы с китаезой баклуши бьем - он спит, а я вроде рядом лежу и у него из рукава тарантула вытаскиваю. Ну, Виски - за топор и на нас. Я-то увернулся, а О Ви крепко досталось - топором прямо в бок. Он и покатился. Виски - на меня, глядь- а у меня на пальце тарантул повис. Тут-то он понял, какого дурака свалял. Отшвырнул топор, упал на колени рядом с О Ви, а тот дернулся в последний раз, открыл глаза - глаза у него точь-в-точь как мои были, - обхватил руками Вискину башку, притянул к себе и замер. Да ненадолго. По телу у него пробежала дрожь, охнул он и помер. По ходу повествования рассказчик совершенно преобразился. Комические, вернее, саркастические нотки при описании этой сцены полностью исчезли, и я с трудом подавлял волнение. Этот прирожденный актер так меня заворожил, что все мои симпатии были на его стороне. Я шагнул к нему, чтобы пожать ему руку, но тут он широко ухмыльнулся и заключил уже со смешком: - Когда Виски башку-то поднял - было на что посмотреть: волосы всклокочены, рожа белая, как полотно, одежу - хоть выкидывай, а он тогда щеголем ходил. Поглядел на меня и отвернулся: что, мол, с тобой считаться. Тут палец мой укушенный страшно заболел. Ударило мне в голову, и рухнул Гофер без памяти. Потому и на дознании не был. - А чего же ты потом держал язык за зубами? - спросил я. - Уж такой у меня язык, - ответил он. И больше на эту тему не сказал ни слова. - С тех пор Виски пристрастился к выпивке и все сильнее и сильнее ненавидел желтых, но я не думаю, что он стал счастливее, убив О Ви. И не больно-то об этом разглагольствовал, когда со мною был. Он распускал язык, только ежели находил благодарного слушателя вроде тебя, поганца этакого. Поставил он камень и выбил на нем надпись по своему разумению. Три недели выбивал - то так, то эдак - в промежутках между выпивками. Я свою за один день выбил. - Когда Джо умер? - спросил я не слишком заинтересованно. Его ответ меня совершенно потряс: - А сразу после того, как я в дырку в стене посмотрел, гляжу, а ты что-то сыплешь ему в стакан, отравитель проклятый. Опомнясь от поразительного обвинения, я был готов задушить наглеца, как вдруг меня осенило. Я все понял. Устремив на него пристальный взгляд, я спросил как можно спокойнее: - Скажи, а давно ты сошел с ума? - Вот уже девять лет, - взвизгнул он, выбросив вперед сжатые кулаки. - Девять лет, как этот скот убил женщину, которая любила его больше, чем меня, а ведь я следовал за ней из самого Сан-Франциско. Он выиграл ее там в покер. Я заботился о ней, когда этот подлец, которому она принадлежала, стыдился признать ее и дурно с ней обращался. А потом ради нее я хранил его тайну, покуда он сам ею не подавился. И когда ты отравил его, я выполнил его последнюю волю - похоронил рядом с ней и камень в головах поставил. И больше никогда не приезжал на ее могилу - не хотел его здесь встретить. - Гофер, бедняга, он уже умер. - Потому-то я его и боюсь. Я довел его обратно до быков и пожал ему руку на прощание. Вечерело. Я стоял на обочине в сгущающихся сумерках и глядел вслед удаляющейся телеге. Вечерний ветер донес до меня звуки палочных ударов и крик: - Нно! Пошел! Божьи одуванчики! ДОРОГА ПРИ ЛУННОМ СВЕТЕ I Свидетельство Джоэла Хетмена, младшего Я несчастнейший из смертных. У меня есть все - богатство, положение в обществе, приличное образование, отменное здоровье и многие иные преимущества, весьма ценимые теми, кому они даны, и вожделенные для тех, кто ими обделен, однако я иной раз думаю, что был бы счастливее, не имей я ничего этого - тогда бы мне не пришлось постоянно мучиться от несоответствия между моим внешним и внутренним состоянием. Труд и лишения отвлекли бы меня от мрачной тайны, которая неотступно будоражит ум, но не поддается разгадке. Я единственный ребенок Джоэла и Джулии Хетмен. Отец мой был состоятельный плантатор; к матушке, которая отличалась не только умом, но и красотой, он питал страстную и требовательную привязанность и постоянно, как я теперь понимаю, ревновал ее. Дом наш находился в нескольких милях от Нэшвилла, штат Теннесси, и являл собой громадное, беспорядочно выстроенное сооружение, чуждое какому-либо архитектурному стилю. Стоял он недалеко от дороги, в парке, среди деревьев и кустарников. В то время, о котором я пишу, мне исполнилось девятнадцать лет и я был студентом Йельского университета. Однажды я получил от отца телеграмму, в которой он, ничего не объясняя, настоятельно требовал, чтобы я тотчас выехал домой. Дальний родственник, встречавший меня на железнодорожной станции в Нэшвилле, объяснил причину столь поспешного вызова: моя матушка варварски убита - кем и почему, остается только гадать - при следующих обстоятельствах. Отец уехал в Нэшвилл, пообещав вернуться на следующий день пополудни. Однако обстоятельства его переменились и он вернулся на исходе той же ночи. Как объяснил он коронеру, у него не оказалось при себе ключа, и, не желая будить прислугу, он пошел на всякий случай к черному входу. Повернув за угол, услышал, как тихо затворилась дверь, и смутно различил в темноте мужскую тень, метнувшуюся за деревья. Он погнался было за незнакомцем, потом обыскал сад, но тщетно. Решив, что это тайный обожатель одной из служанок, он вошел в дом - дверь оказалась незапертой - и стал подниматься по лестнице. Дверь матушкиной спальни была отворена, и он ступил в непроглядную тьму, но тут же упал ничком, споткнувшись обо что-то тяжелое. Не стану вдаваться в подробности; это было тело моей бедной матушки, задушенной неизвестным злодеем. Из дома ничего не украли, слуги не слышали ни звука, и, не читая этих страшных отметин у нее на шее, - о Господи! помоги мне забыть их! - никаких следов убийцы найдено не было. Я бросил свои занятия в университете и остался с отцом, который, разумеется, очень переменился. Обычно степенный и немногословный, теперь он впал в глубочайшее уныние; был ко всему безучастен, но вдруг, ни с того, ни с сего, от какого-то шума - дверь ли захлопнется, шаги ли раздадутся - забеспокоится, переполошится - испугается, пожалуй, сказал бы кто-то. Вздрогнет, бывало, весь побледнеет, а потом снова погрузится в мрачную апатию, еще глубже прежнего. Что до меня, то я тогда был молод, и этим все сказано. Юность - благословенная земля Галаад(1), своим бальзамом она врачует все раны. Ах, если бы мне снова вернуться в эту волшебную страну! До той поры не ведавший страданий, я не умел понять, насколько тяжела постигшая меня утрата, не мог верно оценить всей силы нанесенного мне удара. Однажды ночью, несколько месяцев спустя после этого ужасного несчастья, мы с отцом возвращались из города домой. Полная луна уже три часа как взошла на востоке; торжественный ночной покой сковал все вокруг; только наши шаги да стрекот цикад нарушали тишину. Черные тени деревьев косо падали на выбеленную лунным светом призрачную дорогу. Мы уже подошли к тонувшим в глубокой тени воротам нашего дома, в котором не светилось ни единого огонька, как вдруг отец стиснул мне руку и сдавленно прошептал: - Боже мой! Что это? - Я ничего не слышу, - отвечал я. - Но ты видишь... видишь? - Он указал на дорогу прямо перед собой. - Ничего не вижу, - сказал я. - Пойдем же, отец... тебе нездоровится. Он выпустил мою руку и остановился, как вкопанный, посреди залитой лунным светом дороги, вперил взор в пустоту и окаменел. Лицо его, белое, скованное ужасом, поразило меня. Я тихонько потянул его за рукав, но он, кажется, забыл о моем существовании. И вдруг он начал пятиться, ни на секунду не отрывая взора от того, что видел, или думал, что видит. Я хотел было идти за ним, но в нерешительности остановился. Помню, до этой минуты я совсем не чувствовал страха, но тут внезапно меня пробрала дрожь. Словно могильный холод дохнул мне в лицо, охватил все тело, пробежал по волосам... В этот миг внимание мое отвлек свет, внезапно вспыхнувший в верхнем окне: одна из служанок, разбуженная зловещим предчувствием, повинуясь безотчетному порыву, засветила лампу. Я обернулся к отцу, смотрю, а его нет, и за все эти годы никаких известий о его судьбе не просочилось ко мне из пределов страны Неведомого. ------------------------ (1) Галаад - область в Палестине, восточнее реки Иордан. "Пойди в Галаад и возьми бальзама, дева, дочь Египта" - Книга Пророка Иеремии, 46, II. II Свидетельство Каспара Граттана Сегодня я еще как бы жив, а завтра здесь, в этой комнате найдут лишь бренное тело, которое столь долго было мною. Разве что в угоду болезненному любопытству ктото откинет покров с моего лица. Или даже спросит: "Кто это?" Вот единственный ответ, который я умею дать: Каспар Граттан. Право, этого достаточно. Имя это скромно служило мне более двадцати лет моей, кто знает, сколько длящейся, жизни. Я, правда, сам его себе присвоил, но ведь у меня не было другого. Во избежание путаницы в этом мире каждый должен иметь имя, даже если оно не удостоверяет личности владельца. Иные, случается, носят номер, да ведь по нему тоже всего не распознаешь. Однажды, например, иду я по улице в некоем городе, очень далеко отсюда. Навстречу двое в форме. Один умолкает на полуслове, нацеливает мне в лицо удивленный взгляд и говорит своему спутнику: "Да ведь это, кажется, 767". Нечто знакомое и пугающее слышится мне в этих цифрах. Побуждаемый неодолимой силой, я бросаюсь в переулок, бегу, бегу и наконец падаю в изнеможении на проселочной дороге. Никогда не забыть мне этот номер - он приходит на память, сопровождаемый бессмысленными ругательствами, раскатами невеселого смеха, лязгом железных дверей. Уверен, имя, пусть даже самозванное, все же лучше, чем номер. Скоро в убогой кладбищенской книге я обрету и то, и другое. Каково богатство! Для тех, кто прочтет эти записки, позволю себе сделать маленькую оговорку. Не ищите здесь повести о моей жизни - ее я не знаю. Перед вами лишь разрозненные, не связанные между собою воспоминания; некоторые из них отчетливы, точно нанизанные на нитку сверкающие бусины, другие смутны и странны - пурпурные сны с пустыми черными провалами, мертвое пылание багряных огней святого Эльма среди великого безмолвия. Стоя на берегу вечности, я оглядываюсь назад, на пройденный мною путь, запятнанный кровью моих израненных ног и растянувшийся на двадцать лет. Они влекутся сквозь нужду и страдания, эти петляющие и нетвердые следы путника, согбенного тяжким бременем. "Вдали от всех, бредет он, согбенный, устало"(1) О, эти вещие строки, они пророчат мою судьбу - поразительно и жутко! Откуда начинается сия via dolorosa(2), эта поэма страданий, со вставными эпизодами греха, я не ведаю, - там все подернуто дымкой. Мой взор охватывает только двадцать лет, а ведь я старик! Никому не дано помнить свое рождение - о нем узнают понаслышке. У меня все иначе; жизнь явилась мне вдруг, в готовом виде, и сразу наделила всем, что обычно дается людям лишь в зрелости. О прежнем существовании я знаю не более, чем другие, - ведь у каждого хранятся в памяти какие-то смутные намеки - то ли сны, то ли явь. Знаю только, что впервые себя осознал уже совсем взрослым, взрослым и душою и телом, и принял это как должное. Я брел по лесу, полуодетый, со стертыми ногами, неописуемо уставший и голодный. Увидев фермерский дом, я подошел и попросил хлеба. Меня накормили и спросили мое имя. Я его не знал, хотя понимал, что каждый должен иметь имя. Крайне смущенный, я укрылся в лесу; когда пришла ночь, я лег под дерево и уснул. На следующий день я пришел в большой город; не стану его называть, как не стану излагать и последующие события моей жизни, которая вот-вот оборвется, жизни скитальца, преследуемого одной неотвязной мыслью: карать зло - преступление, но карать преступление - зло еще большее. Попробую пояснить эту мысль на примере. Помнится мне, будто я жил однажды неподалеку от крупного города - преуспевающий плантатор, женатый на женщине, которую любил, но подозревал в неверности. И будто бы у нас был ребенок, одаренный, многообещающий юноша. Я вижу его смутно - размытый силуэт, часто и вовсе уходящий за рамки картины. В один злополучный вечер мне взбрело на ум испытать верность жены самым избитым способом, не раз описанным в пошлых романах. Я собрался в город, предупредив жену, что буду обратно не раньше, чем завтра пополудни. А сам вернулся на исходе ночи, обошел дом, чтобы войти через заднюю дверь: замок ее не защелкивался, о чем я позаботился заранее. Подходя к двери, я услышал, как она тихо отворилась и снова затворилась, и увидел, как мимо меня скользнул мужчина и растворился во мраке. Убью, подумал я, и бросился за ним, но он исчез. Ему повезло - я его не узнал. Теперь иногда я гадаю: человек ли то был? ------------------------------ (1) Строка из поэмы "Путник" О. Голдсмита (1764). (2) Дорога страдании (лат.). Обезумев от ревности и гнева, в слепой животной ярости я вбежал в дом и ринулся по лестнице к спальне жены. Дверь была закрыта, но тоже незаперта, я распахнул ее и в полной темноте бросился к кровати. Ощупал - постель была смята, но пуста. "Она внизу, - подумал я, - Темно, и я упустил ее". Хотел было выскочить, но впотьмах ткнулся не в ту сторону... а, нет, именно в ту! Я буквально споткнулся об нее - она сидела, забившись в угол. Еще миг, и я сдавил ей горло, не давая крикнуть, коленями уперся в нее, чтобы не вырвалась, и в кромешной тьме, молча, я все сжимал и сжимал пальцы, пока тело ее не обмякло... На этом сон кончается. Я веду рассказ в прошедшем времени, хотя более подошло бы настоящее, ибо снова и снова в моем сознании разыгрывается страшная драма - снова и снова обдумываю план, утверждаюсь в своих подозрениях, караю зло. Потом - пустота; дожди барабанят по грязным окнам, снега падают на мою жалкую одежду, колеса громыхают по убогим улицам, где в нищете и низменных занятиях проходит моя жизнь. Солнце не светит мне больше. Птицы не поют. Вот другое видение, еще один ночной кошмар. Я стою в тени и залитой лунным светом дороге. Чувствую рядом чье-то присутствие, но чье - не знаю. В тени большого дома мне видится мелькание белых одежд; вот прямо передо мною на дороге появляется женская фигура - моя несчастная жена! В ее лице печать смерти, на шее - страшные отметины. Она останавливает на мне бесконечно печальный взгляд, в котором нет ни упрека, ни ненависти, ни угрозы, в нем только узнавание. Я отступаю в ужасе... ужас владеет мною и сейчас, когда я пишу. Не могу больше начертать ни слова. Видите? Какие они... Ну вот, теперь я спокоен, но, право, добавить мне нечего - случай этот, всплыв из бездны мрака и сомнений, снова канул туда. Да, я вновь владею собой - "я - капитан моей души"(1). Но это не конец, это иная ступень на пути искупления. Мое покаяние неизбывно, оно лишь меняет форму. Иногда оно принимает вид спокойствия. В конечном счете я наказан всего лишь пожизненно. "Приговорен к мукам ада до конца жизни". Глупо: преступник сам назначает себе срок. Мой срок истекает сегодня. Мир всем и каждому, мир, которого я был лишен. -------------------- (1) Строчка из стихотворения "Invictus" английского поэта У. Э. Хенли (1849-1903). III Свидетельство покойной Джулии Хетмен, полученное через медиума Бэнроулза Я легла рано и почти тотчас погрузилась в спокойный сон, от которого очнулась с безотчетным чувством страха, столь нередким, помнится, в той, прежней жизни. Я не могла отделаться от этого чувства, хотя понимала всю его бессмысленность. Мой муж, Джоэл Хетмен, был в отъезде; слуги спали в другой половине дома. Впрочем, ничего необычного в том не было, и прежде я никогда не боялась. Тем не менее сейчас страх мой сделался столь невыносимым, что переборол оцепенение. Я села и засветила лампу. Против ожидания, легче мне не стало; свет только усилил тревогу. Мне пришло в голову, что полоска света под дверью укажет мое убежище тому безымянному зловещему существу, что таится снаружи. Вы, все еще облеченные в свои тела и подвластные ужасам, рожденным вашим воображением, можете представить, как должен быть велик страх, который вынуждает искать спасения от ужасов ночи - во тьме! От отчаяния бросаться в объятия невидимого врага! Потушив лампу, я натянула на голову одеяло и притаилась, дрожа, не в силах позвать на помощь, утратив способность молиться. В таком жалком состоянии я пробыла, должно быть, не один, как вы говорите, час - для нас времени не существует. Наконец, вот оно - тихие, ковыляющие шаги на лестнице! Медленные неуверенные шаги, точно оно не видит, куда ступает; мой смятенный разум ужасался приближению этой безмозглой, безглазой силы, к которой тщетно взывать о пощаде. Мне вдруг показалось, что я оставила на лестнице зажженную лампу, и раз оно пробирается ощупью, значит, это не ведающее света исчадье ночи. Как глупо, ведь я сама только что погасила свет в комнате. Но что поделаешь? Страх не рассуждает. Он лишен разума. Он рождает зловещие картины, он нашептывает трусливые советы, которые не вяжутся между собой. Мы это слишком хорошо знаем, мы - это те, кто ступил в царство ужаса, кто томится в вечном сумраке среди призраков прошлой жизни; одинокие и невидимые даже для самих себя и друг для друга, и тем не менее осужденные скрываться ото всех, мы жаждем говорить с любимыми существами, но мы немы и полны страха перед ними, как и они перед нами. Иногда стена рушится, неумолимый закон отступает: бессмертная любовь или ненависть снимают заклятие, и мы становимся зримы для тех, кого призваны остеречь, утешить или покарать. В каком обличье мы являемся им, нам неведомо, но мы повергаем в ужас даже тех, кому тщимся даровать покой и утешение и от кого страстно ждем сострадания. Умоляю, простите за это неуместное отступление ту, что некогда была женщиной. Вам, которые вопрошают нас столь несовершенным способом, вам... не дано нас понять. Вы задаете пустые вопросы о том, что нам неведомо или запретно. Нам многое открыто, но мы бессильны передать вам свое знание - на вашем языке оно лишено смысла. Мы вынуждены говорить с вами на жалком языке рассудка, ведь это все, что вы способны понять. Вам кажется, что мы принадлежим иному миру. Нет, нам знаком лишь один мир - ваш, но для нас он лишен солнечного света и тепла, музыки и смеха, пения птиц и душевного общения. О Боже! Что за участь быть призраком, трепетным и пугливым, в отчаянии мечущимся в этом неузнаваемом мире! Нет, я не умерла от страха: неведомое нечто отступило и стало удаляться прочь. Я слышала, как оно уходит, спускается по лестнице, спешит, словно само чего-то боится. Тогда я поднялась, чтобы позвать на помощь. Едва коснулась дрожащей рукой дверной ручки, как - Боже милостивый! - услышала, что оно возвращается. Поднимается по лестнице быстрыми, тяжелыми шагами, от которых содрогается весь дом. Я забиваюсь в угол, вжимаюсь в пол. Шепчу молитву. Мысленно зову моего дорогого мужа. Вот слышу, дверь отворяется. Потом - беспамятство. Очнулась и чувствую, как чьи-то руки сдавили мне горло... как я слабо отбиваюсь, а оно прижимает меня к полу... язык вываливается у меня изо рта... И вот я вступаю в иное существование. Нет, я не знаю, кто это был. Нам не дано знать о прошлом более того, что знали мы в момент смерти. Нам открыто то, что совершается сейчас, но наши представления о прошлом не меняются - все, что нам известно о нем, начертано в нашей памяти. Мы не ведаем той истины, с высот которой можно взирать на хаотичный пейзаж страны былого. Мы все еще обретаемся в Долине Теней, таимся в пустынных местах, всматриваемся сквозь лесные чащобы в ее безумных и злобных обитателей. Что можем узнать мы нового об этом ускользающем прошлом? То, о чем я вам расскажу, случилось ночью. Мы различаем приход ночи, ибо тогда вы удаляетесь в свои жилища, и мы покидаем свои тайные убежища, безбоязненно приближаемся к нашим прежним домам, заглядываем в окна и даже проникаем внутрь и глядим в ваши спящие лица. Я подолгу медлила у того места, где со мной произошла эта жестокая перемена - мы часто так поступаем, пока живы те, кого мы любим или ненавидим. Тщетно искала я, как дать о себе знать, как объяснить мужу и сыну, что я существую, что по-прежнему люблю их и мучительно им сострадаю. Если я склонялась над спящими, они пробуждались. Если являлась к ним, когда они бодрствуют, они обращали ко мне страшный взгляд своих живых глаз, и я немела от ужаса... В ту ночь я тщетно их искала... и боялась найти. Их не было ни в доме, ни на залитой лунным светом лужайке. Хотя солнце для нас утеряно навсегда, луну, и полную, и ущербную, мы видим все время. Она сияет нам ночью, а порою и днем, она восходит и садится, как в той, прежней, жизни. Я покинула лужайку и, охваченная печалью, бесцельно заскользила по дороге