сквозь лунный свет и безмолвие. Вдруг послышался голос моего бедного мужа, исполненный испуга и удивления, и голос сына, успокаивающий, разубеждающий; они стояли в тени деревьев... близко, совсем рядом! Их лица были обращены ко мне, глаза мужа устремлены прямо на меня. Он видит... наконец, наконец-то он меня видит! Когда я поняла это, мой страх рассеялся, как дурной сон. Смертельное заклятие снято: любовь победила! Вне себя от восторга я вскрикнула... должно быть, вскрикнула: "Видит! Наконец-то он видит! Теперь он все поймет!" С трудом сдерживая себя, я приближалась к ним, красивая и улыбающаяся. Сейчас он заключит меня в свои объятия, я стану ласково утешать его, возьму за руку моего сына. И мы будем говорить, говорить, и рухнет преграда между живыми и мертвыми. Увы! Увы! Его лицо побелело от ужаса, а глаза стали как у загнанного зверя. Он все пятился от меня, а потом бросился бежать и исчез в лесу... Где он?.. Мне не дано этого знать. Мой бедный мальчик, он остался совсем один. Я бессильна внушить ему, что я здесь, рядом с ним. Скоро и он должен перейти в мир невидимого. И я потеряю его. Навсегда. ПО ТУ СТОРОНУ Много лет назад по пути из Гонконга в Нью-Йорк я на неделю остановился в СанФранциско. За долгие годы, проведенные вдали от родного города, я стал преуспевающим бизнесменом - мои доходы в Азии превзошли самые смелые ожидания; я был богат и мог позволить себе вновь посетить свою страну и восстановить дружбу с теми из товарищей моей юности, кто был еще жив и - как я надеялся - все еще питал ко мне теплые чувства. Прежде всего мне хотелось повидать Мона Демпьера, моего старого школьного друга, с которым мы даже когда-то переписывались, но - как это обычно и бывает у мужчин - переписка давно оборвалась. Вы, наверное, замечали, что нежелание написать неофициальное письмо тем сильнее, чем большее число миль отделяет вас от вашего корреспондента. Это закон. Я помнил Демпьера красивым сильным юношей с явной склонностью к науке, еще более явной несклонностью к работе и прямо-таки поразительным равнодушием к разного рода мирским утехам, включая богатство, коего, впрочем, он унаследовал достаточно, чтобы ни в чем не нуждаться. То, что никто из его аристократических родственников никогда не занимался ни торговлей, ни политикой, равно как не страдал под тяжким бременем славы, составляло предмет его особой гордости. Мон был немного сентиментален и слегка суеверен, чем, по-видимому, и объясняется его интерес к изучению оккультизма, но здоровая психика всегда надежно предохраняла его от фантастических и опасных воззрений. Время от времени он совершал бесстрашные вылазки в область нереального, ни на миг не забывая, однако, что его подлинной родиной была и остается иная страна, пусть частично, но все же исследованная и нанесенная на карту, - та область, которую мы именуем объективной реальностью. Вечер моего визита к нему выдался грозовым. Стояла калифорнийская зима, и дождь без передышки хлестал по опустевшим улицам, а порой, подхваченный внезапными порывами ветра, яростно кидался на дома. Я взял извозчика, и после долгих блужданий он отыскал, наконец, нужное место в малонаселенном районе на океанском побережье. Дом, признаться, довольно уродливый, стоял посередине участка, на котором - насколько мне удалось разглядеть в темноте - не росло ни травы, ни цветов. Три-четыре деревца корчились и стонали под ветром и ливнем. Казалось, они из последних сил стараются вырваться из этой жуткой обстановки, чтобы броситься в море в надежде на лучшую. Дом был двухэтажным кирпичным сооружением с угловой башней, возвышающейся еще на один этаж. В ее-то окне и горел единственный видимый свет. Что-то в облике этого дома заставило меня вздрогнуть, чему, впрочем, вполне могла способствовать и струйка воды, проникшая мне за шиворот, пока я бежал от пролетки к двери. В ответ на мою записку, извещавшую о намерении его навестить, Демпьер написал: "Не звони, дверь открыта, поднимайся наверх", что я и сделал. На лестнице было почти совсем темно - единственным источником освещения служила одинокая газовая горелка, закрепленная на самом верху. Тем не менее я, искусно избежав несчастного случая, сумел добраться до площадки третьего этажа и через распахнутую дверь вошел в квадратную комнату башни. Демпьер в халате и домашних туфлях поднялся мне навстречу, тепло меня приветствуя, и, если вначале я и подумал было, что ему все же следовало встретить меня внизу у входа, однако взгляда на него хватило, чтобы все мысли о негостеприимстве тут же развеялись. Он страшно изменился. Ему едва перевалило за сорок, а он уже был совершенно седой, сгорбленный, высохший. На мертвенно-бледном лице, изрезанном глубокими морщинами, горели неестественно большие глаза. Их блеск был почти пугающим. Предложив мне сесть и пододвинув ко мне коробку с сигарами, он с безусловной искренностью уверил меня в удовольствии, доставленном ему моим визитом. Какое-то время мы поболтали о том о сем, но я никак не мог отделаться от тягостного впечатления, произведенного на меня случившейся с ним переменой. Должно быть, он это почувствовал, так как вдруг произнес, усмехаясь: - Я вижу, ты несколько разочарован во мне - non sum qualis eram(1). Я нашелся не сразу, но потом все-таки выдавил: - Да нет, почему? Твой латинский все тот же. Он снова усмехнулся. - Нет, будучи мертвым языком, он подходит мне все больше и больше. Но не спеши! Пожалуйста, немного терпения! Там, куда я отправляюсь, наверное, говорят на еще более совершенном наречии. Ты бы хотел получить весточку на том языке? Улыбка сбежала с его лица, и, когда он договорил, его взгляд, направленный прямо на меня, выражал такую серьезность, что мне стало не по себе. Однако я не собирался поддаваться его настроению и показывать, как сильно подействовали на меня его слова о близкой смерти. --------------------------- (1) Я не тот, что был (лат.). - Полагаю, - сказал я, - человеческий язык не скоро еще перестанет служить нашим нуждам; ну а потом в этой службе не будет нужды. Он ничего не ответил, и я тоже умолк, не зная, как вывести беседу из тупика, в который она зашла. Вдруг, когда буря за окном ненадолго успокоилась, в мертвой тишине, показавшейся мне зловещей после недавнего дикого воя, раздалось негромкое постукивание в стену за спинкой моего стула. В дверь обычно стучат не так. Больше всего это было похоже на условный знак, подтверждение чьего-то присутствия в комнате за стеной. Наверное, почти у каждого из нас есть опыт подобного общения, хотя мы и не слишком любим о нем распространяться. Я взглянул на Демпьера, возможно, немного озадаченно, но он этого явно не заметил. Забыв обо всем на свете, он смотрел на стену с выражением, которое я затрудняюсь определить, хотя память о нем жива во мне и поныне. Положение становилось неловким. Я поднялся, чтобы откланяться. Вдруг он как будто очнулся. - Прошу тебя, сядь, - пробормотал он, - это просто... там никого нет. Но постукивание повторилось с той же мягкой настойчивостью, что и прежде. - Прости, - сказал я, - уже поздно. Я зайду завтра, договорились? Он улыбнулся несколько машинально, как мне показалось. - Весьма деликатно с твоей стороны, только все это ни к чему. Поверь, в башне нет других комнат. Там никого нет. По крайней мере... Не договорив, он встал и распахнул окно, единственное окно в стене, откуда, казалось, и доносилось постукивание. - Смотри. Не вполне понимая, как следует поступить, я подошел к окну и выглянул. Хотя дождь опять лил, как из ведра, в свете стоящего неподалеку фонаря было довольно отчетливо видно, что там действительно "никого нет". Никого и ничего, только гладкая стена башни. Демпьер закрыл окно и, указав мне на стул, уселся на прежнее место. Само по себе это происшествие не отличалось, наверное, большой таинственностью. Могло быть множество правдоподобных объяснений (хотя ни одно из них до сих пор не приходит мне в голову), и все же я испытал какое-то странное чувство. Не последнюю роль тут сыграла и та горячность, с какой мой друг пытался уверить меня, что ничего не происходит. Эти попытки придавали случившемуся особую значимость. Демпьер действительно доказал, что там никого нет, но ведь в этом-то и заключалась загадка, а никакой разгадки он не предложил. Его молчание начало действовать мне на нервы. - Друг мой, - сказал я, боюсь, не без издевки в голосе, - я не собираюсь оспаривать твое право держать в доме сколько угодно призраков и водить с ними дружбу; меня это не касается. Но лично мне как человеку сугубо практического склада, исключительно "от мира сего", покойней и уютней без привидений. Я возвращаюсь в гостиницу к тем, кто пока еще во плоти. Что и говорить, это была не очень-то учтивая тирада, но мой приятель, похоже, нисколько не обиделся. - Останься, - сказал он, - я ужасно благодарен тебе за твой приход. То, что ты слышал сегодня, я сам слышал до этого дважды. Теперь я знаю, что это не галлюцинация. Это очень важно для меня, ты даже представить себе не можешь, насколько. Возьми сигару и запасись терпением. Я хочу тебе все рассказать. Дождь явно зарядил надолго; его невнятный монотонный гул лишь изредка прерывался надсадными завываниями ветра и жалобным треском сучьев. Было уже совсем поздно, но жалость и любопытство превратили меня во внимательного слушателя. Я не прервал рассказ моего друга ни единым словом. - Десять лет назад, - начал он, - я снимал квартиру на первом этаже в одном из домов, что почти не отличаются друг от друга, на Ринкон-Хилл. Когда-то этот район был из лучших в Сан-Франциско, но к тому времени, как я туда перебрался, пришел в упадок и запустение частично из-за своей примитивной архитектуры, не соответствующей утончившимся вкусам наших богатых сограждан, а частично из-за неутомимой деятельности городских властей. Тот ряд домов, в одном из которых я жил, стоял немного в глубине квартала. Перед каждым домом был разбит маленький садик, отделенный от соседнего низким железным заборчиком. От ворот до входной двери тянулась посыпанная гравием дорожка, с математической точностью делившая участок ровно пополам. Однажды утром, выйдя из дома, я увидел девушку, входившую в соседний сад слева. Стоял теплый июньский день, и на ней было легкое белое платье и широкополая соломенная шляпа, щедро украшенная цветами и лентами по тогдашней моде. Но я недолго любовался изысканной простотой ее наряда, ибо, увидев ее лицо, не мог уже думать ни о чем земном. Не бойся, я не собираюсь осквернять ее удивительную прелесть своими неуклюжими словами. Весь имеющийся у меня опыт лицезрения Прекрасного, все мои мечты о Красоте были явлены в этой живой картине, созданной Небесным Художником. Я был настолько потрясен, что, не отдавая себе отчета в неуместности подобных действий, обнажил голову - подобно тому, как богобоязненный католик или благочестивый протестант снимает шляпу перед образом Божьей Матери. Девушка не выразила неудовольствия; она просто посмотрела на меня чудесными темными глазами - от ее взгляда у меня перехватило дыхание - и молча проследовала в дом. Я остался стоять как вкопанный, со шляпой в руке, болезненно сознавая всю бестактность своего поведения, однако находясь под таким впечатлением от этого видения несравненной красоты, что чувство раскаяния было, признаюсь, менее острым, чем следовало. Потом я отправился по своим делам, но мое сердце осталось там, у садовой ограды. Не случись этой встречи, я едва ли вернулся бы домой раньше позднего вечера, но тут же к середине дня я снова стоял в своем саду, делая вид, что меня очень занимают какие-то невзрачные цветочки, которых раньше я вообще никогда не замечал. Увы, она так и не появилась. Ночью я почти не спал, потом настал день, полный томительного ожидания, которому также не суждено было сбыться. Зато на следующий день, когда я бесцельно бродил вокруг своего дома, я опять увидел ее. Разумеется, я не стал повторять своего безрассудства со сниманием шляпы, не рискнул даже слишком надолго задержать на ней взгляд, хотя мое сердце чуть не выпрыгнуло из груди от волнения. Я невольно вздрогнул и покраснел, когда она обратила на меня свои огромные черные глаза. Она явно меня узнала, при этом в ее взоре не было ни тени дерзости или кокетства. Не стану утомлять тебя ненужными подробностями; с тех пор я часто встречал девушку, но ни разу не заговорил с ней, ни разу не попытался привлечь к себе ее внимание. Наверное, тебе не просто понять причины такого самоотречения, потребовавшего поистине нечеловеческих усилий. Разумеется, я был влюблен по уши, но себя не переделаешь. Как ты знаешь, я обладал тем, чем одни глупцы так восхищаются, а другие, еще большие, так гордятся, то есть аристократическим происхождением. Ну а девушка, несмотря на всю ее красоту, изящество и очарование, принадлежала к другому классу. Я узнал ее имя, которое нет смысла теперь называть, и выяснил кое-что о ее семье. Она была сиротой, бедной родственницей чудовищно толстой старухи - хозяйки меблированных комнат, в одной из которых и жила. Я располагал весьма скромным доходом и не имел предрасположения к женитьбе; тут, по-видимому, требуется особый дар. Если бы я породнился с этим семейством, мне невольно пришлось бы принять их образ жизни, расстаться с моими книгами и научными занятиями, а в социальном плане перейти в разряд простолюдинов. Легко, конечно, осуждать подобные соображения, и я сам себе не адвокат. Наверное, я заслуживаю обвинительного приговора, но по справедливости все мои предки тоже должны были бы предстать перед судом. Разве не является смягчающим обстоятельством необоримая сила наследственности? Кровь моих предков яростно противилась такому мезальянсу. Мои вкусы, привычки, инстинкт, наконец, остатки здравомыслия - все восставало против этого союза. Кроме того, будучи неисправимо сентиментален, я находил особую прелесть именно в этих неличных, исключительно платонических отношениях. Знакомство могло бы их опошлить, а брак разрушил бы наверняка. Такой женщины, рассуждал я, какой кажется это удивительное создание, просто не может быть. Так зачем же мне самому развеивать свои грезы? Практические выгоды из всех этих соображений были очевидны. Честь, гордость, благоразумие, верность усвоенным идеалам - все требовало моего незамедлительного отъезда, но на это у меня не хватало воли. Самое большее, на что я был способен, - это положить конец нашим как бы случайным встречам. Я даже из дома стал выходить не раньше, чем - как мне было известно - она уходила на уроки музыки, а возвращался ночью. Но ничего не помогало, все равно я был, как в трансе; меня преследовали восхитительные видения, вся моя интеллектуальная жизнь была подчинена однойединственной мечте. О, друг мой, едва ли тебе, человеку, поступки которого напрямую соотносятся со здравым смыслом, ведом тот рай безумцев, в котором я тогда жил! Однажды по дьявольскому наущению я впал в непростительную словоохотливость и словно бы невзначай выведал у своей сплетницы-хозяйки, что спальня девушки примыкает к моей. Нас разделяла лишь противопожарная стена. Поддавшись бестактному побуждению, я тихонько по ней постучал. Естественно, никто не отозвался. Я был как в бреду, и повторил эту непристойную выходку, но опять без всякого результата. Лишь тогда я нашел в себе силы остановиться. Прошло около часа. Я сидел, погруженный в свои инфернальные занятия, как вдруг услышал, а может быть, мне это только показалось, ответный стук. С бешено колотящимся сердцем, сбросив книги на пол, я подскочил к стене и негромко с равными промежутками трижды постучал по ней. На этот раз ответ был явным, не оставляющим никаких сомнений: раз, два, три - точное повторение моего сигнала. Вот все, чего я добился, но и этого было более чем достаточно. На следующий вечер и много раз с тех пор это безумие повторялось, причем "последнее слово" всегда было за мной. Я был на верху блаженства, но из дурацкого упрямства упорно продолжал избегать встреч. В конце концов - как и следовало ожидать - ответы прекратились. Наверное, думал я, ее возмущает моя нерешительность, и вот я решил увидеться с ней, представиться и - что? Что дальше? Я не знал и до сих пор не знаю, что могло бы из этого выйти. Одно мне известно: дни напролет я искал встречи с ней, но ее было не видно и не слышно. Я бродил по тем улицам, где когда-то видел ее, - увы, она не появлялась. Из моего окна был виден ее сад - она не входила и не выходила. Меня охватило отчаянье. Я решил, что она уехала. Спрашивать хозяйку мне не хотелось: однажды она позволила себе высказаться о девушке с меньшим благоговением, чем та, по моему мнению, заслуживала, и с тех пор я испытывал к ней непреодолимое отвращение. И вот настала роковая ночь. Безумно измученный своими переживаниями и тоской, я лег рано и вскоре уснул, вернее, задремал, ибо нормальным сон в моем состоянии был уже невозможен. Среди ночи какая-то дьявольская сила, вознамерившаяся навсегда разрушить мой душевный покой, вынудила меня открыть глаза, сесть и прислушаться. К чему? Я и сам не знал. Вдруг мне показалось, что я различил слабый стук, как бы отзвук знакомого сигнала. Вскоре он повторился: раз, два, три, такой же тихий, как прежде, но столь же несомненный. Ошибиться я не мог - все мои чувства были напряжены до предела. Я уже собрался ответить, но тут враг рода человеческого остановил меня, нашептывая: отомсти! Она долго и жестоко не замечала тебя, теперь твоя очередь. Чудовищная подлость! Страшное безрассудство, да простит мне его Господь! Остаток ночи я провел без сна, оправдывая свое бессердечие разными бесстыдными отговорками и... прислушиваясь. На следующее утро, выходя из дома, я встретил свою квартирную хозяйку. - Доброе утро, мистер Демпьер, - затараторила она. - Слышали новость? Я ответил, что ничего не слышал, всем своим видом давая понять, что никакие новости меня не интересуют. Но она не обратила на мой вид ни малейшего внимания. - Да вот, больная-то девушка из соседнего дома... Как? Вы не знали? Да ведь она уж давно болела. А теперь... Я прыгнул на нее, как тигр. - А теперь, - вскричал я, - что теперь? - Померла. Но это еще не все. Как я узнал позднее, в ту ночь больная, очнувшись после недели беспамятства, попросила - это были ее последние слова, - чтобы ее кровать передвинули к противоположной стене. Те, кто находился тогда рядом с нею, подумали, что эта просьба - следствие горячки, однако подчинились. И вот уже покидающая наш мир душа попыталась восстановить прерванное общение, снова связать золотой нитью искреннего чувства свою чистоту и целомудрие с подлостью и безразличием человека, признающего лишь один закон - Закон Себялюбия. Как я мог искупить свою вину перед ней? Где те мессы, которые можно было бы отслужить за упокой бездомных душ, носимых слепыми ветрами, особенно в такие непогожие ночи, как нынешняя, - тех бесплотных духов, что стучатся к нам из грозовой тьмы, напоминая о прошлом и прорицая грядущее? Это уже третье посещение. В первый раз я отнесся к происшедшему с недоверием и попробовал разобраться во всем, не выходя за пределы естественно-научных представлений; во второй, после того, как условный сигнал был повторен несколько раз, я ответил, но сам ответа не получил. Сегодняшний случай завершает "роковую триаду", о которой писал Парапелий Некромант. Добавить нечего. Демпьер умолк. Я не знал, что ему сказать. Задавать какие бы то ни было вопросы представлялось мне совершенно невозможным. Поднявшись, я пожелал ему спокойной ночи, стараясь, как умел, выразить ему свое сердечное сочувствие, которое он молча, с благодарностью принял, пожав мне руку. В ту же ночь, один со своим раскаяньем и тоской, он перешел в Неведомое. ТРИ ПЛЮС ОДИН - ОДИН В 1861 году Бэрр Ласситер, молодой человек двадцати двух лет, жил с родителями и старшей сестрой поблизости от Картейджа, штат Теннесси. Семья жила небогато, обрабатывая свой маленький и не очень-то плодородный участок земли. Не имея рабов, они не числились среди "лучших людей" округи; но они были люди образованные, честные и хорошо воспитанные, и их уважали настолько, насколько могли в тех краях уважать семью, не наделенную личной властью над сыновьями и дочерьми Хама. Ласситер-старший в поведении отличался той суровостью, которая обычно говорит о бескомпромиссной верности долгу и часто скрывает чувствительное и любящее сердце. Он был выкован из той же стали, из которой куются герои и мученики; но в потаенной глубине его существа угадывался более благородный металл, плавящийся при меньшей температуре, но неспособный окрасить или смягчить твердую оболочку. Благодаря наследственности и воспитанию этот несгибаемый характер наложил отпечаток и на других членов семьи; поэтому дом Ласситеров, хоть и не чуждый любви и привязанности, был настоящей твердыней долга, а долг - увы, долг порой бывает жесток, как смерть! Когда разразилась война, она разделила эту семью, как многие семьи в том штате, на две части: молодой человек остался верен федеральному правительству, прочие стояли за конфедерацию. Это злополучное разделение породило в доме невыносимый раздор, и когда непокорный сын и брат покинул родные стены, открыто заявив, что собирается вступить в федеральную армию, ни одна рука не поднялась для рукопожатия, ни одного слова прощания не было произнесено, ни одного доброго напутствия не прозвучало вслед юноше, твердым шагом уходившему навстречу судьбе. Двигаясь к Нэшвиллу, уже занятому войсками генерала Бьюэлла, он вступил в первую же воинскую часть, какая попалась ему на пути - в Кентуккийский кавалерийский полк, - и со временем превратился из необстрелянного новобранца в бывалого воина. Да, воином он был доблестным, хотя в его устном рассказе, послужившем первоисточником этой истории, упоминаний о подвигах не было - о них автор узнал от его оставшихся в живых однополчан. Ибо рядовой Ласситер, не колеблясь, ответил "Я!", когда его выкликнул сержант по имени Смерть. Через два года после его вступления в армию Кентуккийский полк проходил через его родные места. Этот край жестоко пострадал от военных действии, попеременно (а то и одновременно) оказываясь в руках противоборствующих сторон; одно из кровопролитнейших сражений произошло в непосредственной близости от семейного гнезда Ласситеров. Но об этом молодой солдат не знал. Когда войска встали лагерем недалеко от его дома, он испытал естественное стремление повидать родителей и сестру, надеясь, что время и разлука смягчили в них, как в нем, бесчеловечное ожесточение войны. Получив увольнительную, он вышел из лагеря поздним летним вечером и при свете полной луны направился по усыпанной гравием дорожке к жилищу, где родился и вырос. Солдаты на войне быстро взрослеют; к тому же, в юности два года составляют целую вечность. Бэрр Ласситер ощущал себя едва ли не стариком и был готов увидеть родной дом разрушенным, а округу - опустошенной. Но все как будто осталось попрежнему. Вид каждого знакомого предмета трогал его до слез. Сердце громко стучало в груди, он задыхался, к горлу подступил комок. Бессознательно он все ускорял и ускорял шаг и под конец почти бежал в сопровождении длиннющей тени, немыслимо корчившейся в отчаянных усилиях не отстать. В доме огни были погашены, дверь не заперта. Он медлил, пытаясь овладеть собой; вдруг из дома вышел его отец и встал у порога в лунном свете с непокрытой головой. - Отец! - воскликнул юноша, рванувшись вперед и протянув к нему руки. - Отец! Пожилой человек сурово посмотрел ему в лицо, постоял секунду неподвижно и, не сказав ни слова, удалился в дом. Обескураженный, уязвленный и униженный, солдат в горьком унынии рухнул на деревянную скамью и спрятал лицо в дрожащих ладонях. Но остановить его было не так-то просто - он был слишком хорошим солдатом, чтобы сразу смириться с поражением. Он встал, вошел в дом и направился прямо в гостиную. Она была слабо освещена лунным светом, льющимся в незанавешенное восточное окно. У камина на низенькой табуретке - кроме нее, в комнате никакой мебели не было - сидела его мать, неотрывно глядя на холодный пепел и почерневшие угли. Он заговорил с ней - робко, неуверенно, в вопросительном тоне, - но она не ответила, не пошевелилась и не выказала никакого удивления. Конечно, у отца было достаточно времени, чтобы известить ее о возвращении непокорного сына. Он подошел к ней ближе и уже готов был дотронуться до ее руки, как вдруг из соседней комнаты в гостиную вошла сестра, взглянула ему прямо в лицо невидящими глазами и, пройдя мимо, удалилась через противоположную дверь. Повернув голову, он посмотрел ей вслед, а потом вновь обратил взор к матери. Но ее в комнате уже не было. Бэрр Ласситер направился к выходу тем же путем, каким вошел. Лунный свет на лужайке дробился и трепетал, будто трава была не трава, а поверхность моря, тронутая рябью. Деревья и их черные тени покачивались, словно от ветра. Края дорожки, усыпанной гравием, были словно размыты, она казалась неверной и опасной. Но молодой солдат понимал, какой оптический эффект могут произвести слезы. Он чувствовал, как они катятся по его щекам, и видел, как они поблескивают на груди его армейского мундира. Он пошел прочь от дома, к своему лагерю. Но на следующий день он вновь направился к родным местам - без ясной цели, со смущенной душой. В полумиле от дома он повстречал Бушрода Олбро - друга детства и школьного товарища, и тот сердечно с ним поздоровался. - Хочу домой заглянуть, - сказал солдат. Бушрод бросил на него быстрый взгляд, но промолчал. - Я знаю, - продолжал Ласситер, - что мои родные какими были, такими и остались, но все же... - Тут мало что осталось, как было, - перебил его Олбро. - Если не возражаешь, я пойду с тобой. По дороге поговорим. Они пошли, но старый друг не проронил больше ни слова. На месте дома виднелся только потемневший от огня каменный фундамент; земля вокруг была черной от слежавшегося и размытого дождями пепла. Ласситер был ошеломлен. - Хотел тебя предупредить и не знал, как подступиться, - сказал Олбро. - Год назад тут шел бой и в дом попал снаряд федеральных войск. - А семья моя - где они? - Надеюсь, на небесах. Всех в доме накрыло. СМЕРТЬ ХЭЛПИНА ФРЕЙЗЕРА Ибо перемена, творимая смертью, куда больше, чем было показано. И хотя чаще возвращается вспять душа усопшего, являясь взорам живущих и для того принимая облик покинутого ею тела, есть достоверные свидетельства, что тело, оставленное душой, ходило среди людей. И те, кто повстречался с ним и оставался жив, утверждали, что подобный ходячий труп лишен всех естественных привязанностей и даже воспоминаний о них - у него остается одна лишь ненависть. Известно также, что порой душа, бывшая в бренной жизни доброй, становится злой по смерти. Гали Однажды темной ночью посреди лета человек, спавший в лесу глубоким сном без сновидении, внезапно проснулся, поднял голову с земли и, поглядев несколько мгновений в обступавшую его черноту, произнес: "Кэтрин Ларю". Он не добавил к этому ничего, и ему было совершенно невдомек, откуда эти слова взялись у него на языке. Человека звали Хэлпин Фрейзер. Он проживал в Сент-Хелене, а где он проживает ныне - большой вопрос, ибо он умер. Если ты запросто укладываешься спать в лесу, не имея под собой ничего, кроме сухих листьев и сырой земли, а над собой - ничего, кроме ветвей, с которых упали листья, и небес, с которых низверглась земля, то ты вряд ли можешь рассчитывать на особенное долголетие; а Фрейзеру уже исполнилось тридцать два. В этом мире есть люди, миллионы людей, и едва ли не самых лучших, которые считают этот возраст весьма преклонным. Я говорю о детях. Тому, кто смотрит на жизненную переправу с пристани отправления, любой паром, который отплыл достаточно далеко, кажется почти достигшим противоположного берега. Впрочем, я отнюдь не утверждаю, что Хэлпин Фрейзер умер от простуды. Весь день он провел в холмах в западной части долины Напы, охотясь на голубей и прочую мелкую дичь. Под вечер сделалось пасмурно, и в сумерках он потерял ориентировку; и хотя он знал, что всегда надо идти под уклон - это лучший способ выбраться, если заблудился, - он так и не успел до темноты найти тропу, и ночь застала его в лесу. Не в силах продраться сквозь заросли толокнянки и других кустов, удрученный и до предела уставший, он улегся на землю под большим земляничным деревом и уснул как убитый. Через несколько часов, в самой середине ночи, один из таинственных посланцев Господа, скользя на запад вместе с первым проблеском рассвета во главе неисчислимой рати своих сподвижников, шепнул будоражащее слово на ухо спящему, который сел и произнес, сам не понимая почему, имя, которого не знал. Хзлпин Фрейзер не был ни философом, ни ученым. То обстоятельство, что, пробудившись ночью от глубокого сна посреди дремучего леса, он вслух произнес имя, которого не было у него в памяти и которое едва ли ухватило его сознание, не вызвало в нем пытливого желания исследовать этот феномен. Он просто подумал, что тут что-то не так, и по его телу пробежала легкая дрожь, вполне объяснимая ночной прохладой; после этого он опять лег и уснул. Но теперь уже он видел сон. Ему снилось, что он идет по пыльной дороге, которая отсвечивает белым в густеющих летних сумерках. Откуда, куда и зачем он идет по ней - ничего этого он не знал, хотя происходящее казалось ему простым и естественным, как обычно бывает во сне, - ведь в Стране Закрытых Глаз нет места тревожному удивлению и критический разум отдыхает. Вскоре он приблизился к развилке; от проезжего пути ответвлялась менее торная дорога, по которой, показалось ему, давно никто не ходил, ибо идущего подстерегала какая-то беда; несмотря на это, он свернул на нее без колебаний, влекомый властной необходимостью. Двигаясь вперед, он почувствовал, что в пути его сопровождают некие невидимые существа, природу которых он никак не мог разгадать. Из-за деревьев по обе стороны дороги до него долетали прерывистые, невнятные шепотки на чужом наречии, которое, впрочем, он отчасти понимал. Ему казалось, что он улавливает обрывки чудовищного заговора против его тела и души. Уже давно наступила ночь, но бесконечный лес, сквозь который он шел, был пронизан бледным сиянием, не имеющим видимого источника, - ничто в этом таинственном свете не отбрасывало тени. Лужица в старой колее - в таких всегда скапливается дождевая вода - блеснула алым. Он наклонился и погрузил в нее руку. Пальцы его окрасились - то была кровь! И тут он увидел, что она разлита повсюду. Широкие листья трав, буйно разросшихся по краям дороги, были покрыты пятнами. Сухую пыль между колеями испещряли красные ямки, как после кровавого дождя. На стволах деревьев виднелись большие алые потеки, и кровь росой капала с их ветвей. Он смотрел на все это со страхом, который вполне уживался в нем с чувством закономерности происходящего. Ему казалось, что он терпит наказание за некое преступление, суть которого, несмотря на сознание вины, он никак не мог припомнить. Муки совести усиливали окружавший его ужас. Тщетно листал он в памяти страницы жизни в обратную сторону, силясь добраться до рокового прегрешения; события и образы теснились в его мозгу, одна картина сменяла другую или переплеталась с ней, рождая невнятицу и хаос, - но то, что он искал, ускользало от него. От сознания неудачи страх его возрастал: ему чудилось, что он убил человека во тьме- неизвестно кого, неизвестно зачем. Положение его было ужасно: беззвучно разливавшийся таинственный свет таил в себе невыразимую угрозу; ядовитые растения и деревья тех пород, что, по народным поверьям, враждебны человеку, обступали его, не таясь; со всех сторон доносились зловещие шепоты и вздохи существ не нашего мира - и, наконец, не в силах более терпеть, в страстном желании рассеять тяжкие чары, сковывавшие его и принуждавшие к молчанию и бездействию, он закричал во всю силу своих легких! Голос его словно рассыпался на бессчетное множество диковинных голосов, которые, бормоча и заикаясь, уносились все дальше и дальше и, наконец, замерли в лесной глуши; все вокруг осталось по-прежнему. Но попытка сопротивления воодушевила его. Он сказал вслух: - Я не хочу сгинуть бесследно. По этой проклятой дороге могут пройти и добрые силы. Я оставлю им послание и весть о себе. Я расскажу им о своих обидах и гонениях - я, несчастный смертный, раскаявшийся грешник, кроткий поэт! Хэлпин Фрейзер, надо сказать, был поэтом, как и раскаявшимся грешником, только во сне. Вынув из кармана красный кожаный бумажник, одно отделение которого содержало чистые листы бумаги, он обнаружил, что у него нет карандаша. Он отломил от куста веточку, обмакнул в лужу крови и судорожно принялся писать. Но едва он коснулся бумаги кончиком ветки, как из запредельных далей до него донесся дикий, нечеловеческий смех; он словно приближался, становясь все громче и громче, - холодный, бездушный, безрадостный хохот, подобный крику одинокой гагары у полночного озера; вот он усилился до неимоверного вопля, источник которого был, казалось, совсем близко, - и мало-помалу затих, будто издававшее его зловредное существо удалилось обратно за грань нашего мира. Но Хэлпин чувствовал, что это не так, - оно не двигалось, оставаясь тут, рядом. Душою и телом его стало овладевать странное ощущение. Он не смог бы сказать, какое из его чувств было затронуто - к были ли они затронуты вообще; скорее, это походило на непосредственное знание - необъяснимую уверенность в чьем-то властном присутствии, в близости некой сверхъестественной злой силы иной природы, нежели роившиеся вокруг невидимые существа, и более могущественной, чем они. Ему было ясно, что отвратительный хохот исходил именно от нее. И теперь он чувствовал, что она приближается к нему; с какой стороны, он не знал - не смел выяснять. Все его прежние страхи померкли или, вернее, были поглощены гигантским ужасом, всецело его охватившим. Только одна мысль еще билась в нем - мысль о том, что ему надо закончить послание добрым силам, которые, пролетая сквозь заколдованный лес, могут когда-нибудь вызволить его, если ему не будет даровано благословенное уничтожение. Он писал с лихорадочной быстротой, веточка в его пальцах все источала и источала кровь, но вдруг посреди фразы руки его отказались служить и повисли плетьми, бумажник упал на землю; и не в силах двинуться и даже крикнуть, он явственно увидел перед собой белое лицо и безжизненные глаза матери, неподвижно стоящей в могильном облачении! II В детстве и юности Хэлпин Фрейзер жил с родителями в Нэшвилле, штат Теннесси. Фрейзеры были люди зажиточные и занимали достойное положение в обществе - вернее, в тех его осколках, что пережили катастрофу гражданской войны. Их дети получили самое лучшее воспитание и образование, какое только можно было получить в то время и в тех краях, и благодаря усилиям наставников отличались и хорошими манерами, и развитым умом. Но Хэлпин, который был младшим в семье и не мог похвастаться железным здоровьем, был, пожалуй, слегка избалован. Этому способствовали как чрезмерная забота матери, так и небрежение отца. Фрейзер-отец, как всякий южанин со средствами, был завзятым политиком. Дела государственные - точнее говоря, дела его штата и округа - поглощали его внимание почти безраздельно, и голоса членов семьи редко достигали его ушей, оглушенных громом словесных баталий, к которому он нередко присоединял и свой голос. Юный Хэлпин отличался мечтательным, романтическим характером, был склонен к праздной созерцательности и любил литературу куда больше, чем право, которое должно было стать его профессией. Те из его родственников, кто верил в новомодную теорию наследственности, приходили к выводу, что черты Майрона Бэйна, его прадеда по материнской линии, вновь предстали в Хэлпине взорам луны - того самого светила, влиянию которого Бзйн был при жизни столь сильно подвержен, что выдвинулся в первый ряд поэтов колониальной эпохи. Примечательно, но, кажется, никем еще не подмечено, что, хотя едва ли не каждый из Фрейзеров был гордым обладателем роскошного тома "поэтических трудов" предка (издание, вышедшее на семейный счет, давно уже исчезло из негостеприимной книготорговли), никто, странным образом, не спешил отдать дань великому усопшему в лице его духовного преемника. К Хэлпину, скорее, относились как к интеллектуальной белой вороне, которая того и гляди опозорит стаю, начавши каркать в рифму. Теннессийские Фрейзеры были народ практичный - не в том весьма распространенном смысле, что их занимали лишь грязные делишки, а в смысле здорового презрения ко всему, что отвлекает мужчину от естественного политического поприща. Справедливости ради надо сказать, что, хотя в юном Хэлпине довольно точно отразились характер и темперамент знаменитого дореволюционного барда, как их описывают история и семейные предания, о том, унаследовал ли он божественный дар, можно было только гадать. По правде говоря, он ни разу не был замечен в ухаживаньях за музой - более того, он и двух строчек в рифму не смог бы написать, не накликав на свою голову убийственного смеха. Впрочем, никто не мог поручиться, что в один прекрасный миг дремлющий в нем дар не пробудится и рука его не ударит по струнам лиры. Так или иначе, Хэлпин был довольно странный юноша. С матерью его связывали весьма прочные узы, ибо втайне эта женщина сама была верной поклонницей великого Майрона Бэйна, хотя такт, столь многими справедливо приписываемый ее полу (что бы там ни говорили злостные клеветники, утверждающие, что это не что иное, как лукавство), заставлял ее скрывать свою слабость ото всех, кроме дорогого ее сердцу единомышленника. Общая тайна связывала их еще больше. Да, мать избаловала юного Хэлпина, но и он, без сомнения, сделал все, чтобы ей в этом помочь. С приближением той степени зрелости, какой способен достичь южанин, не интересующийся предвыборными схватками, отношения между ним и его красавицей матерью, которую с раннего детства он называл Кэти, становились все более близкими и нежными. В этих двух романтических натурах с необычайной яркостью проявилось свойство, природу которого обычно не понимают, - преобладание эротического начала во всех привязанностях жизни, способное придать большую силу, мягкость и красоту даже естественной близости кровных родственников. Мать и сын были неразлучной парой, и незнакомые люди часто ошибались, принимая их за влюбленных. В один прекрасный день Хэлпин Фрейзер вошел к матери в спальню, поцеловал ее в лоб, поиграл ее черным локоном, выбившимся из-под шпильки, и спросил с плохо скрытым волнением: - Ты не будешь против, Кэти, если я на несколько недель съезжу по делам в Калифорнию? Кэти незачем было отвечать словами - на вопрос сына помимо ее воли ответили побледневшие щеки. Разумеется, она будет очень даже против; слезы, выступившие в ее больших карих глазах, дали тому дополнительное подтверждение. - Ах, сынок, - сказала она, заглядывая ему в глаза с бесконечной нежностью, - мне следовало знать заранее. Не зря всю вторую половину ночи я лежала и плакала, потому что в первую половину мне приснился дедушка Майрон; он стоял у своего портрета - такой же молодой и красивый, как на нем, - и указывал на твой портрет, висящий рядом. Я взглянула и не смогла разглядеть твоего лица - тебя нарисовали с покрытым лицом, как мертвого. Твой отец только посмеялся, но мы-то с тобой знаем, мой милый, что подобное так просто не снится. И под краем ткани я увидела у тебя на шее следы чьих-то пальцев - прости меня, но не в наших с тобой правилах скрывать такие вещи друг от друга. Может быть, ты дашь этому сну другое толкование? Может быть, он не означает, что ты поедешь в Калифорнию? А если поедешь, может быть, меня с собой возьмешь? Следует признать, что это остроумное толкование сна в свете только что открывшихся улик не показалось сыну, который мыслил несколько более логически, вполне удовлетворительным; в ту минуту у него создалось впечатление, что сон предвещает нечто более простое и ощутимое, хоть и менее трагическое, нежели поездка к Тихому океану. Хэлпин Фрейзер был склонен понимать его в том смысле, что ему грозит удушение на родной земле. - Нет ли в Калифорнии каких-нибудь целебных источников? - продолжила миссис Фрейзер прежде, чем он успел открыть рот, чтобы изложить свое толкование сна. - Я полечилась бы от ревматизма и невралгии. Погляди - пальцы меня совсем не слушаются; похоже, что они беспокоили меня во сне. Она протянула ему руку, чтобы он убедился сам. Какой диагноз молодой человек поставил и счел за лучшее с улыбкой скрыть, повествователю неизвестно; однако со своей стороны он чувствует себя обязанным сказать, что пальцев более гибких и менее способных причинять по ночам страдания еще не предъявлял для медицинского осмотра ни один пациент, жаждущий, чтобы ему прописали смену обстановки. В итоге эти двое странных людей, имеющих одинаково странные представления о долге, распрощались: один поехал в Калифорнию, как того требовали интересы клиента, другая осталась дома в соответствии с желанием мужа, которое тот если и испытывал, то вряд ли удосужился внятно высказать. Однажды темной ночью, прогуливаясь поблизости от сан-францисского порта, Хэлпин Фрейзер неожиданно, к немалой своей досаде и удивлению, заделался матросом. Его, как говорится, "умыкнули" на борт одного весьма и весьма лихого парусника, который тут же отплыл в дальние моря. Несчастия Фрейзера длились дольше, чем само путешествие; корабль выбросило на берег необитаемого острова на юге Тихого океана, и прошло долгих шесть лет, прежде чем спасшихся моряков взяла на борт и доставила в Сан-Франциско одна предприимчивая торговая шхуна. Хотя кошелек у Фрейзера был тощее некуда, душою он остался так же горд, как в те годы, которые уже казались ему седой стариной. Он не пожелал принять вспомоществование от чужих людей и в ожидании новостей и денег из дома поселился вместе с товарищем по несчастью и спасению поблизости от городка Сент-Хелена; в один из этих дней он и отправился в лес поохотиться и помечтать. III Видение, представшее перед мечтателем в заколдованном лесу, - существо, столь похожее и столь непохожее на его мать, - было воистину ужасно! Оно не пробудило в его сердце ни намека на любовь и тоску по родному дому; ему не сопутствовали ни трогательные воспоминания о блаженном прошлом, ни какие-либо положительные чувства - всепоглощающий страх просто не оставил для них места. Он рванулся было прочь, но ноги его словно налились свинцом, ступни приросли к земле. Руки повисли, как плети; лишь глаза еще повиновались ему, да и их он не осмеливался отвести от безжизненных глазниц призрака, который, он знал, был не душою, лишенной тела, но самым страшным из существ, которыми кишел этот колдовской лес, - телом без души! Этот пустой взгляд не выражал ни любви, ни жалости, ни понимания - ничего, что давало бы малейшую надежду на пощаду. "Апелляция не пройдет", - прозвучала в голове Хэлпина неуместная фраза на профессиональном жаргоне, только усилившая ужас этой сцены; так ужасает гробница, внезапно озаренная огнем сигары. Бесконечно долго - так долго, что мир, казалось, поседел от старости и греха и заколдованный лес, исторгший из себя страшный призрак и словно исполнивший тем самым свое предназначение, исчез из его сознания со всеми своими образами и звуками - видение стояло в шаге от него, вперив в него бессмысленно-жестокий взгляд хищника; и вдруг оно вскинуло руки и бросилось на него с безумной яростью! Нападение высвободило в Хэлпине телесную энергию, хотя воля оставалась скованной, как и была; дух его по-прежнему был заворожен, но сильное и ловкое тело, наделенное собственной жизнью, слепой и нерассуждающей, сопротивлялось отчаянно и искусно. Какое-то время он, как во сне, наблюдал со стороны за этим диковинным поединком между мертвым рассудком и машиной из плоти и крови; затем вернулся в свое тело, словно впрыгнув в него, и борющийся механизм обрел направляющую волю, столь же бдительную и яростную, как и воля его отвратительного соперника. Но под силу ли смертному одолеть существо из его же сновидения? Воображение, сотворившее врага, уже тем самым побеждено; исход сражения определяется его причиной. Все усилия были напрасны; сноровка и упорство, казалось, расточались в пустоте; он уже чувствовал, как ледяные пальцы смыкаются на его горле. Прижатый спиною к земле, он увидел над собой на расстоянии ладони мертвое перекошенное лицо - и все покрылось мраком. Звук, подобный дальней барабанной дроби,- гомон невнятных голосов - резкий крик вдалеке, разом обрубивший все звуки, - и Хэлпину Фрейзеру приснилась собственная смерть. IV Теплая ясная ночь сменилась сырым туманным утром. Накануне, ближе к вечеру, у западного склона горы Сент-Хелена, около самой ее вершины, где громоздятся каменистые кручи, можно было увидеть небольшое скопление водяных паров - всего лишь легкое уплотнение атмосферы, не облако, а, скорее, намек на облако. Это было нечто столь зыбкое, столь эфемерное, столь похожее на сон, что так и хотелось сказать: "Гляди скорей! Через минуту уже ничего не будет". Через минуту облако заметно увеличилось и сгустилось. Одним краем касаясь вершины, оно простирало противоположный край все дальше и дальше над горным склоном. Оно ширилось как к северу, так и к югу, вбирая в себя маленькие облачка, зависшие над горой на том же уровне, казалось, с единственной целью - быть поглощенными. Оно все росло и росло, и вот уже из долины перестала быть видна макушка горы, и вот уже вся долина накрыта широким непроницаемо-серым полотнищем. В Калистоге, которая находится на краю долины у самого подножья горы, ночь выдалась беззвездная, а утро - пасмурное. Туман опустился на дно долины и пополз на юг, захватывая одно ранчо за другим, и, наконец, затопил город Сент-Хелена, лежащий в девяти милях от горы. Дорожную пыль словно дождем прибило; с древесной листвы капала влага; птицы притаились в своих гнездах; утренний свет был тусклым и призрачным - все лишилось и цвета, и блеска. На рассвете двое мужчин вышли из города Сент-Хелена и двинулись в направлении Калистоги. За плечами у них висели ружья, но человеку мало-мальски понимающему сразу стало бы ясно, что это не охотники на зверя и птицу. Это были Холкер, помощник шерифа из Напы, и Джералсон, детектив из Сан-Франциско. Они отправились поохотиться на двуногую и бескрылую дичь. - Далеко еще? - спросил Холкер; на увлажненной поверхности дороги за ними тянулись светлые сухие следы. - Белая молельня? С полмили всего, - ответил его спутник. - Кстати, - добавил он, - это и не молельня, и не белая. Это бывшая школа, давно уже серая от старости и запущенности. Когда-то, когда она была еще белая, там иногда собирались верующие, и рядом вы увидите весьма романтическое кладбище. Но угадайте, зачем я вас вызвал, да еще вооруженного? - Я никогда не докучал вам лишними вопросами и не собираюсь этого делать. Когда найдете нужным, сами скажете. Впрочем, осмелюсь предположить, что нам предстоит арестовать одного из покойников на кладбище. - Помните Бранскома? - спросил Джералсон, проявив к остроумию спутника то безразличие, которого оно вполне заслуживало. - Этого парня, который перерезал горло собственной жене? Еще бы. Неделя работы псу под хвост и немалые траты. За его поимку обещали пятьсот долларов, но ищи ветра в поле. Вы что, хотите сказать... - Вот именно. Все это время он крутился у вас под носом. По ночам он приходит к Белой молельне на старое кладбище. - Черт возьми! Ведь там могила его жены. - И вы с вашими людьми должны были догадаться, что рано или поздно он туда явится. - Казалось бы, туда-то он как раз не должен был соваться. - Но все другие места вы уже обнюхали как следует. Так что мне ничего не оставалось, как устроить засаду там. - И вы обнаружили его? - Как бы не так, это он меня обнаружил! Мерзавец застал меня врасплох, я ноги едва унес. Хорошо не пропорол меня насквозь. Да, он парень не промах; и если вы нуждаетесь в деньгах, то половины вознаграждения мне вполне хватит. Холкер добродушно рассмеялся и заметил, что как раз сейчас он в долгу, как в шелку. - Для начала я просто покажу вам место, и мы разработаем план, - пояснил детектив. - Но я решил, что оружие нам не помешает даже при дневном свете. - Как пить дать, он псих, - сказал помощник шерифа. - Вознаграждение обещано за его поимку и водворение в тюрьму. А психов в тюрьму не сажают. Холкера так сильно взволновала эта возможная несправедливость, что он непроизвольно остановился посреди дороги, а когда двинулся дальше, то уже не такой энергичной походкой. - Похоже на правду, - согласился Джералсон. - Должен признать, что таких небритых, нестриженых, неряшливых, и прочее, и прочее типов я встречал разве только среди членов древнего и достославного ордена бродяг. Но раз уж я в это дело ввязался, я не могу так все бросить. На худой конец удовольствуемся славой. Кроме нас, ни одна живая душа не знает, что он находится по эту сторону Лунных гор. - Ладно, - сказал Холкер, - давайте уж осмотрим место, - и он прибавил некогда популярное изречение, которое выбивали на могильных камнях: - "Куда и вы ляжете в свой черед", и ляжете очень скоро, если старина Бранском не захочет терпеть столь наглое вторжение. Кстати, я слыхал, что настоящая его фамилия другая. - Какая же? - Не помню. Я потерял к мерзавцу всякий интерес, и она вылетела у меня из головы - что-то вроде Парди. Женщина, чье горло он имел неосторожность перерезать, была вдовой, когда он ее встретил. Приехала в Калифорнию искать каких-то родственников - иногда приходится это делать. Но все это, думаю, вам известно. - Еще бы. - Но каким чудом вы, не зная настоящего имени, нашли нужную могилу? Человек, от которого я его услышал, говорил, что оно вырезано на изголовной доске. - Мне неизвестно, какая из могил - ее. - Джералсон с заметной неохотой признал отсутствие в своем плане столь важного звена. - Я осматривал место в целом. Одной из наших задач сегодня будет отыскать эту могилу. Вот она. Белая молельня. Дорога, которая долго шла среди полей, теперь левым краем прижалась к лесу, состоящему из дубов, земляничных деревьев и гигантских елей, - в тумане смутно и призрачно темнели только нижние части стволов. Подлесок, местами довольно густой, всюду был проходим. Поначалу Холкер не увидел никакой молельни, но, когда они свернули в лес, сквозь туман проглянули ее неясные серые очертания; она казалась очень большой и далекой. Но, пройдя всего несколько шагов, они неожиданно увидели ее совсем близко - потемневшую от сырости постройку весьма скромных размеров. Как большинство сельских школ, она была выдержана в ящично-коробочном архитектурном стиле; фундамент был сложен из камней, крыша поросла мхом, окна без стекол и переплетов зияли пустотой. Это была руина, лишенная всякой живописности, руинам свойственной, - типично калифорнийский суррогат того, что европейские путеводители представляют как "памятники старины". Едва удостоив взгляда это унылое строение, Джералсон двинулся дальше сквозь пропитанный влагой подлесок. - Сейчас покажу, где он меня засек, - сказал он. - Вот и кладбище. Там и сям среди кустов стали попадаться оградки, порой всего с одной могилой внутри. Понять, что это именно могилы, можно было по бесцветным камням или догнивающим доскам в изголовье и изножье, накренившимся под всевозможными углами или упавшим на землю, по остаткам штакетника, а нередко - только по осевшим холмикам, покрытым палой листвой. Иной раз место, где лежали останки какого-нибудь несчастного смертного, который, покинув "тесный круг скорбящих друзей", был, в свой черед, ими покинут, - это место не обозначалось ничем, разве что небольшим углублением в земле, оказавшимся более долговечным, чем след в душах "безутешных" близких. Дорожки, если они когда-нибудь тут и были, заросли травой; на некоторых могилах уже вымахали деревья внушительных размеров, корнями и ветвями оттеснившие в сторону могильные ограды. Повсюду был разлит дух гнилости и запустения, который как нельзя более уместен и полон значения именно в селениях забытых мертвецов. Двое спутников - первым Джералсон, за ним Холкер - решительно прокладывали себе путь сквозь молодую поросль, но вдруг сыщик резко остановился, издал тихий предостерегающий возглас, взял дробовик на изготовку и застыл, как вкопанный, пристально всматриваясь во что-то впереди. Его напарник, хотя и не видел ничего, постарался, насколько позволяли заросли, принять такую же позу и замер, готовый к любым неожиданностям. Секунду спустя Джералсон осторожно двинулся вперед, Холкер - за ним. Под огромной разлапистой елью лежал труп мужчины. Молча встав над ним, они принялись разглядывать то, что всегда первым бросается в глаза, - лицо, положение тела, одежду, - в поисках ясного и немедленного ответа на невысказанный вопрос, рожденный сочувственным любопытством. Мертвец лежал на спине, ноги его были широко раскинуты. Одна рука была выброшена вверх, другая отведена в сторону и согнута в локте, так что костяшки пальцев едва не касались шеи. Оба кулака были крепко стиснуты. Вся поза говорила об отчаянном, но безуспешном сопротивлении - только вот кому или чему? Рядом лежали дробовик и охотничья сумка, сквозь сетку которой виднелись перья убитых птиц. Повсюду были заметны признаки яростной схватки: молодые побеги сумаха были согнуты и ободраны; по обе стороны от ног трупа прошлогодние листья были разметаны чьими-то, явно не его, ногами; у бедер в земле виднелись две вмятины от человеческих колен. Что это была за схватка, им стало ясно при взгляде на кожу мертвеца. Если грудь и кисти рук у него были белые, то лицо и шея - темно-багровые, почти черные. Плечи трупа лежали на небольшом возвышении, шея была вывернута под невозможным углом, вылезшие из орбит глаза слепо смотрели вверх, в направлении от ног. Среди пены, наполнявшей разинутый рот, чернел распухший язык. Шея была страшно обезображена - на ней виднелись не просто следы человеческих пальцев, но вмятины и кровоподтеки от двух могучих рук, глубоко вдавившихся в податливую плоть и не ослаблявших свирепой хватки долгое время после смерти несчастного. Грудь, шея и лицо были мокрые, одежда была пропитана влагой; волосы усеяли капельки росы. Все это спутники увидели и поняли без слов, почти мгновенно. Помолчав, Холкер произнес: - Бедняга! Худо ему пришлось. Джералсон тщательно осматривал близлежащий лес, держа дробовик обеими руками, палец - на взведенном курке. - Чувствуется рука маньяка, - сказал он, шаря глазами по лесным зарослям. - Бранском Парди поработал. Вдруг Холкер заметил среди разбросанных по земле листьев что-то красное. Это был кожаный бумажник. Он поднял его и открыл. Там оказались листы белой бумаги для заметок, и на первом стояло имя "Хэлпин Фрейзер". На нескольких последующих листах чем-то красным были в спешке нацарапаны с трудом читаемые строки, которые Холкер стал разбирать вслух, пока его напарник продолжал всматриваться в смутные серые очертания обступившего их тесного мирка, вздрагивая от звука капель, то и дело падавших с отягощенных росой ветвей: Лес чародейный надо мной навис, Разлито в нем полночное свеченье, Тут с миртом ветвь сплетает кипарис В зловещем братстве, в темном единенье. Дурман и белена цветут у ног, Коварная топорщится крапива, Плетет бессмертник траурный венок, И в три погибели согнулась ива. Не кличет птица, не гудит пчела, И свежий ветер листьев не колышет, Здесь Тишина на землю налегла, Здесь лишь она одна живет и дышит. Мне слышатся неясные слова, Что шепчут призраки о тайнах гроба, Кровь капает с деревьев, и листва Во тьме недоброй светится багрово. Кричу я! - Но изнемогает плоть, Томится сердце, дух и воля стынут, Громаду зла не в силах побороть, Стою пред ней, потерян и покинут. Но вот незримо... Холкер умолк - читать было больше нечего. Текст обрывался посередине строки. - Похоже на Бэйна, - сказал Джералсон, который слыл своего рода всезнайкой. Он стоял, рассматривая тело, теперь уже не столь настороженный. - Кто такой Бэйн? - спросил Холкер без особого любопытства. - Майрон Бэйн, им зачитывались на заре нашей истории, больше ста лет назад. Страшно мрачный; у меня есть его собрание сочинений. Этого стихотворения там нет - должно быть, забыли включить. - Холодно, - сказал Холкер. - Пошли отсюда; надо вызвать коронера из Напы. Джералсон, промолчав, послушно двинулся следом. Обходя небольшое возвышение, на котором лежали голова и плечи убитого, он задел ногой какой-то твердый предмет, скрытый под гниющими листьями, и не поленился вытолкнуть его на свет Божий. Это была упавшая изголовная доска с едва различимой надписью "Кэтрин Ларю". - Ларю, ну конечно! - воскликнул Холкер, внезапно придя в возбуждение. - Да ведь это же настоящая фамилия Бранскома, он Ларю, а никакой не Парди. И разрази меня гром - на меня точно просветление какое нашло - фамилия убитой женщины была Фрейзер! - Тут какая-то мерзкая тайна, - сказал детектив Джералсон.- Терпеть не могу подобных штучек. Вдруг из тумана, словно из бесконечной дали, до них донесся смех - низкий, нарочитый, бездушный смех, не более радостный, чем лай гиены, пробирающейся по ночной пустыне; звук постепенно усиливался, становясь все громче и яснее, все отчетливее и ужаснее, пока им не почудилось, что смех исходит почти от самой границы узкого круга видимости - смех столь неестественный, нечеловеческий, адский, что души видавших виды охотников за людьми преисполнились невыразимого страха. Они не сдернули с плеч ружья и даже не вспомнили о них - от такой угрозы оружием не защититься. Хохот начал стихать, ослабевая так же медленно, как нарастал вначале; достигнув силы оглушительного вопля, от которого чуть не лопались их барабанные перепонки, он теперь словно отдалялся, пока наконец замирающие звуки, механическибезрадостные до самого конца, не канули в безмолвие и беспредельность. МАЛЮТКА-СКИТАЛЕЦ Зрелище, которое являл собой маленький Джо, стоя под проливным дождем на углу пустынной улицы, едва ли кому-нибудь пришлось бы по вкусу. Наверное, это был самый обыкновенный осенний ливень, но вода, падавшая на Джо (который был еще слишком мал, чтобы считаться правым или виноватым и, следовательно, не был подвластен всеобщему закону, гласящему, что каждому воздается по заслугам), казалось, обладала особенным свойством - она была темной и липкой. Впрочем, такое едва ли было возможно даже в Блэкбурге, повидавшем на своем веку немало чудес. Например, десять или двенадцать лет назад тут пролился дождь из лягушат, что достоверно засвидетельствовано соответствующей записью в хронике, записью, которую историк заключил не вполне уместным замечанием, что данное природное явление, вероятно, пришлось бы по вкусу французам. А несколько лет спустя на Блэкбург выпал красный снег; зимой в этих краях холодно и обильные снегопады совсем не редкость. Тут не может быть никаких сомнений: снег действительно был кроваво-красного цвета, как и образовавшаяся от его таянья. вода, если это вообще была вода, а не кровь. Событие это наделало в обществе немало шума; объяснений было ровно столько, сколько предложивших их ученых, которые, впрочем, так ни в чем толком и не разобрались. Но у граждан Блэкбурга, много лет живших именно там, где выпал красный снег, имелось на сей счет собственное мнение. Покачивая головами, они утверждали, что все это не к добру. Так и оказалось, ибо следующее лето ознаменовалось вспышкой таинственной болезни, какой-то заразы, эпидемии или еще Бог знает чего (врачи не знали), которая унесла добрую половину жителей. Остальные сами покинули город почти в полном составе и долго не возвращались. Потом они все-таки вернулись и вновь принялись плодиться и размножаться, но Блэкбург с тех пор никогда уже не был таким, как прежде. Происшествием совсем иного рода, хотя столь же незаурядным, был случай с призраком Хетти Парлоу. Девичья фамилия Хетти была Браунон, а для Блэкбурга это не пустой звук. Семья Браунонов с незапамятных времен - можно сказать, с самого начала колонизации - считалась первой в городе. Это был самый богатый и знатный род, и всякий в Блэкбурге отдал бы последнюю каплю своей плебейской крови, защищая честное имя Браунонов. Так как лишь несколько представителей этого рода постоянно жили за пределами Блэкбурга - хотя многие предпочитали получать образование в других местах и почти все много путешествовали, - Браунонов в городе было немало. Мужчины занимали высшие посты в большинстве муниципальных учреждений, женщины тоже были на ведущих ролях во всех богоугодных начинаниях. Хетти была всеобщей любимицей по причине своего веселого нрава, безупречной репутации и исключительной красоты. Она вышла замуж в Бостоне за молодого повесу по фамилии Парлоу и, верная традициям своей семьи, сразу же привезла мужа в Блэкбург, где благодаря ей он стал человеком и членом муниципального совета. У супругов родился мальчик, которого они назвали Джозефом и горячо любили - в тех краях родительская любовь тогда еще была в моде. Когда Джозефу исполнился год, Хетти с мужем умерли от упомянутой загадочной болезни. Ребенок ступил на стезю сиротства. К несчастью для Джозефа, болезнь, сразившая его родителей, на этом не остановилась и продолжалась до тех пор, пока не истребила практически всех Браунонов и членов их семей. Уехавшие не вернулись. Традиция была нарушена, владения Браунонов ушли в чужие руки, а их бывшие хозяева - под землю на кладбище Оук Хилл. Там их залегло столько, что они без труда отразили бы нападение окрестных племен, не отдав им ни пяди своей территории. Но вернемся к призраку. Однажды ночью, примерно через три года после смерти Хетти Парлоу, компания молодых людей из Блэкбурга проезжала мимо кладбища Оук Хилл. Тот, кто бывал в этих местах, наверное помнит, что дорога в Гринтон проходит вдоль южной оконечности кладбища. Они возвращались с майского праздника в Гринтоне - эта подробность позволяет установить точную дату. Было их человек двенадцать, все в чрезвычайно веселом расположении духа - насколько это вообще было возможна после недавних отнюдь не веселых событий. Когда они проезжали мимо кладбища, возница внезапно осадил лошадей с возгласом удивления. Да и мудрено было бы не удивиться - впереди за кладбищенской оградой, почти у самой дороги стоял призрак Хетти Парлоу. Ошибки тут быть не могло: ее знали в лицо все молодые люди Блэкбурга. На то, что это был именно призрак, указывали такие обычные атрибуты, как саван, длинные спутанные волосы, "взор, обращенный в никуда", и прочее в том же роде. Привидение простирало руки к западу, словно тянулось за вечерней звездой - объектом безусловно притягательным, но едва ли достижимым. Рассказывают, что возвращавшиеся с пирушки оцепенели - да, надо отметить, что пили они только кофе и лимонад, - и в наступившей тишине ясно услышали, как призрак зовет: "Джо! Джо!" Спустя мгновение видение исчезло. Разумеется, верить этому никто не обязан. Как было установлено позднее, в тот самый миг Джо брел в зарослях полыни на другой стороне континента в окрестностях Уиннемакки, что в штате Невада. Сюда привезли его дальние родственники отца, люди хорошие и добропорядочные. Они усыновили ребенка и нежно о нем заботились. Но в тот вечер бедняжка, гуляя, отошел слишком далеко от дома и заблудился. Его последующая история покрыта мраком, о многом можно только гадать. Известно, что его подобрала семья индейцев пайют, и некоторое время незадачливое дитя провело с ними, пока его не продали - буквально продали за деньги - одной женщине на железнодорожной станции. Эта женщина ехала в поезде на восток, станция находилась за много миль от Уиннемакки. Женщина уверяла, что она делала запросы и наводила справки, где только возможно, но ответа не получила, и в конце концов, сама будучи бездетной вдовой, усыновила ребенка. На данном этапе жизненного пути Джо родителей у него имелось в преизбытке - так что горькая сиротская доля ему явно не угрожала. Его последняя приемная мать миссис Дарнелл жила в Кливленде, в штате Огайо, но у нее Джо пробыл недолго. Однажды полицейский - новичок на этом участке - заметил одиноко топающего куда-то малыша. На вопрос, куда тот направляется, ребенок пролепетал: "Домой", хотя - как потом выяснилось - все дальше и дальше уходил от дома своей приемной матери. По-видимому, часть пути он проехал на поезде, так как уже через три дня очутился в Уайтвилле - городе, находящемся, как известно, совсем недалеко от Блэкбурга. Одет он был еще довольно прилично, но чумаз до чрезвычайности. Будучи не в состоянии объяснить, как он тут оказался, он был задержан за бродяжничество и водворен в детский приют. Там его вымыли. Вскоре Джо оттуда сбежал - просто в один прекрасный день ушел в лес, и больше его в приюте не видели. И вот мы снова находим его или, вернее, вновь возвращаемся к нему, одиноко стоящему под холодным осенним дождем на окраине Блэкбурга. Теперь, наверное, самое время уточнить, что темными и липкими были не струи дождя, а его лицо и руки, с которыми дождь просто не мог ничего поделать. Джо был устрашающе, просто как-то невообразимо грязен - как будто его размалевал художник. Ботинок на нем уже не было, босые ступни распухли и покраснели. При ходьбе он хромал на обе ноги. Что касается одежды, то едва ли вам удалось бы установить, из чего именно она состоит и каким чудом еще держится. То, что он продрог до мозга костей, не подлежит ни малейшему сомнению; он сам это отлично знал. Да и любой продрог бы на его месте, окажись он на улице в такую погоду - видимо, поэтому там никого и не было. Что он сам тут делает, Джо не смог бы объяснить ни при каких обстоятельствах, даже если бы обладал словарем, превышающим сто слов. Судя по тому, с каким потерянным видом он озирался по сторонам, он был в полном замешательстве. Однако глупее прочих он тоже не был. Испытывая страшный голод и чувствуя, что замерзает, Джо - пока в силах - потащился, сильно сгибая ноги в коленях и стараясь ступать на цыпочки, к одному из домов, с виду такому теплому и гостеприимному. Но только он собрался войти, как из дома вышла огромная собака и это его право на вход яростно оспорила. Ужасно перепугавшись и предположив (не без основания), что зверство снаружи не может не предвещать зверства внутри, он заковылял прочь. И справа и слева от него тянулись серые, мокрые поля. Он почти ничего не видел из-за стены дождя, сплошной пелены тумана и сгущающейся ночной тьмы. Дорога, на которой он оказался, ведет в Гринтон - ведет, впрочем, лишь тех, кому удается миновать кладбище Оук Хилл. А удается это далеко не каждому. Джо не повезло. Его нашли на следующее утро мокрого, холодного, но голода уже не чувствовавшего. Очевидно, он вошел в кладбищенские ворота, полагая, что они приведут его к дому, в котором не держат собак, и потом долго ощупью бродил среди могил, наверняка много раз спотыкаясь и падая, пока окончательно не изнемог и не сдался. Маленькое тельце лежало на боку - одна грязная ладонь была подложена под грязную щеку, другая - в поисках тепла - засунута между лохмотьями. Щека, обращенная к небу, была наконец отмыта начисто, словно подставленная для поцелуя ангелу Божию. Заметили, - правда, не придав этому значения, труп еще не был опознан, - что ребенок лежит на могиле Хетти Парлоу. Однако могила не разверзлась, дабы принять его, о чем - даже с риском показаться циничным - невозможно не пожалеть. ПРОПАВШИЙ БЕЗ ВЕСТИ Окончив негромкий разговор с группой офицеров, рядовой повернулся кругом, и, минуя линию наскоро сооруженных укреплений, исчез в лесу. Рядового звали Джером Сиринг; он нес службу в армии генерала Шермана, которая в те дни противостояла неприятелю в районе высоты Коннесо, штат Джорджия. Никто не окликнул его, и он никого не отметил даже легким кивком, но каждому было ясно: этот храбрый солдат получил ответственное и опасное боевое задание. Сиринг хоть и был рядовым, но службу нес особую, числясь ординарцем при штабе дивизии. Ординарец - универсальная должность. Ординарец бывает посыльным, писарем, офицерским денщиком - кем угодно. Любое дело, не оговоренное в уставных положениях и руководствах, может быть поручено ординарцу, смотря по его способностям, по отношениям с начальством или просто по обстоятельствам. Рядовой Сиринг, превосходный стрелок, молодой, крепкий, сметливый и незнакомый со страхом, был разведчиком. Даже действуя в составе более крупных соединений, командующий дивизией считал невозможным подчиняться приказаниям вслепую, не располагая данными о противнике. Не удовлетворяли его и общепринятые источники сведений: он хотел знать больше, чем сообщал ему штаб корпуса, чем могли дать вылазки и стычки. А раз так - дело за Джеромом Сирингом с его бесстрашным сердцем, повадкой следопыта, приметливым взглядом и безыскусным языком. Сегодня его задача была предельно простой: подобраться как можно ближе к вражеским позициям и разузнать как можно больше. Вот он уже вышел к линии боевого охранения, где из неглубоких окопов, тщательно замаскированных зелеными ветвями, выдавались вперед только стволы винтовок. Нет ни просвета, ни прогалины между деревьями; не верилось, что этот глухой и чинный лес скрывает вооруженных, чутких и бдительных людей, - лес, чреватый боем. Замешкавшись возле окопа, чтобы сообщить о своих намерениях, Сиринг бесшумно пополз вперед и скоро исчез в густой зелени подлеска. - Там ему и конец, - сказал один караульный другому. - Лучше бы оставил винтовку: те ребята попортят ею кого-нибудь из наших. А Сиринг полз вперед и вперед, припадая за каждым кустом, прячась в каждой лощинке. Глаза его видели все, уши слышали каждый звук. Стоило хрустнуть сучку, как он замирал, приникнув к сырой земле и затаив дыхание. Дело шло медленно, но скучным не казалось: опасность придавала ему интерес, хотя Сиринг и не проявлял признаков волнения. Сердце работало ровно и спокойно, как на охоте за мелкой дичью. "Уже сколько ползу, - подумал он, - а все еще жив. Значит, не успел далеко уйти". Усмехнувшись своему способу оценки расстояний, он пополз было дальше, но вдруг замер, распластавшись. Минута шла за минутой - он не двигался: впереди, между кустами, он заметил желтую глину вражеского окопа. Медленно-медленно поднял он голову, приподнялся, опираясь на руки, напряженно вглядываясь в глиняный отвал. А потом встал и с винтовкой в руке зашагал вперед, почти уже не прячась. По одним ему ведомым приметам он сделал верный вывод: противник оставил позицию. Решив удостовериться в столь важном открытии перед тем, как сообщать с нем начальству, Сиринг пересек оставленную позицию и двинулся в редколесье перебежками, внимательно глядя кругом в ожидании встречи со случайно отставшим противником. Вскоре лес кончился. Перед ним лежала разоренная ферма, жалкая и несчастная, каких немало было в последние годы войны: изгороди повалены, поля заросли ежевикой, двери и окна выбиты. Переждав немного под прикрытием молодых сосен и внимательно осмотревшись кругом, Сиринг, не торопясь, побежал через поле и сад к небольшому строению, стоящему отдельно от других на некотором возвышении. Он рассчитывал получить оттуда достаточно широкий сектор обзора в том направлении, которое, по его мнению, было избрано отступавшими неприятельскими частями. Строение это некогда представляло собою клеть на четырех столбах, футах в десяти от земли, но сейчас от него по существу осталась одна крыша. Пол обрушился и громоздился кучей внизу, а доски обшивки и балки свисали вкривь и вкось, держась одним концом. Несущие столбы покосились. Казалось, только тронь его пальцем, все сооружение тотчас рухнет. Прячась за грудой балок и досок, Сиринг осмотрел открывшуюся ему местность вплоть до отрога горы Кеннесо где-то в полумиле впереди. По дороге в гору на перевал, сверкая на утреннем солнце стволами орудий, шли войска - арьергард отступавшего противника. Сиринг узнал все, что только возможно. Теперь он обязан был без промедления возвратиться и доложить командованию об увиденном. Но серая, ползущая в гору колонна конфедератов выглядела слишком уж соблазнительно. Так сподручно было угостить их свистящей порцией свинца из винтовки обычной системы "Спрингфилд", но со снайперской мушкой и мягким спуском. Хотя на ход войны это вряд ли повлияло бы, но ведь для солдата первейшая обязанность убивать. А для хорошего солдата - к тому же еще и привычка. Сиринг взвел курок и освободил предохранитель. Но от начала времен предустановлено было рядовому Сирингу никого не лишить жизни в то ясное летнее утро и не доложить начальству об отступлении неприятеля. Его намерения пришли в несоответствие с гармонией многовековой мозаики событий, некая часть которой известна нам под названием истории. И за двадцать пять лет до описываемого случая рука Исполнителя грандиозного плана приняла необходимые меры, вызвав к жизни некоего младенца мужского пола в далекой деревушке у подножья Карпатских гор, сохранив его в детстве и в юности, связав его интересы с военным искусством и к должному сроку сделав его артиллерийским офицером. Благодаря стечению бесчисленного множества содействующих обстоятельств и преобладанию последних над бессчетным множеством обстоятельств противодействующих, упомянутый офицер оказался нарушителем воинской дисциплины и бежал с родины, спасаясь от наказания. Та же рука направила его в Новый Орлеан (а не в Нью-Йорк), где на причале уже ждал его вербовщик. Он был принят в армию, получил продвижение по службе, и так все было подгадано, что он командовал батареей южан в двух милях по фронту от той точки, где готовился к выстрелу разведчик северян Джером Сиринг. Все было принято в расчет; каждый шаг недолгих жизней этих двоих солдат, как, впрочем, и жизней их современников и предков, а также современников их предков, вел к желаемому исходу. Окажись что-либо упущенным в этой неоглядной цепи событий, рядовой Сиринг в то утро выпустил бы заряд по отступающим конфедератам и наверное не промахнулся бы. Но случилось так, что один артиллерийский капитан, ожидавший команды сниматься с позиции, от нечего делать навел орудие на далекий гребень холма, где ему почему-то привиделись неприятельские офицеры, и выстрелил, дав перелет. В то время как Сиринг взводил курок и всматривался в колонну конфедератов, выбирая себе цель с тем расчетом, чтобы пуля его не пропала зря, а наверняка произвела на свет вдову или сироту, или безутешную мать - а может быть, и всех троих зараз, ибо рядовой Сиринг хоть и отказывался не раз от повышения, но не был лишен честолюбия в некотором роде, - он внезапно услышал в воздухе неясный звук, словно ястреб падал с высоты на добычу. Нарастая быстрее, чем доступно чувству, звук перешел в хриплый и яростный рев, и ядро, возникнув из лазури, с оглушающим треском врезалось в столб, разнесло его в щепки, и в тяжелом грохоте и клубах слепящей пыли шаткая конструкция у него над головою окончила свои дни. Когда Сиринг пришел в себя, он не сразу понял, что произошло. Некоторое время он даже не открывал глаз. Он думал, что его убили и закопали в землю, и пытался припомнить что-нибудь из погребальной службы. Ему казалось, что его жена стоит на коленях у него на могиле, добавляя тяжесть ему на грудь. Будто бы они вдвоем - вдова и земля - проломили его гроб. Если дети не уведут ее домой, непонятно, как он будет дышать. Ему стало жалко себя. "Я не могу ей ничего сказать, - думал он, - мертвые не говорят. Стоит мне открыть глаза, как в них тотчас набьется земля". Он открыл глаза. Необъятный купол голубого неба над вершинами леса. Перед глазами, заслоняя собою деревья, высится темная, угловатая куча, вся в замысловатом, беспорядочном пересечении прямых линий. И все это настолько далеко, что ощущение дали утомило его, и он снова закрыл глаза. В этот момент он почувствовал непереносимо яркий свет. В ушах возник шум, словно ритмичный рокот далеких волн, одна за другою катящихся на берег, и в этом шуме, или, может быть, сквозь него, из непрестанного низкого гула сложились слова: "Джером Сиринг, ты пропал, ты попал как зверь в капкан, в капкан, в капкан". И вдруг тишина, и тьма, и полный покой, и Джером Сиринг, вполне отдающий себе отчет в своем положении зверя в капкане, без паники и в полном сознании снова открыл глаза, чтобы разведать обстановку, оценить силы противника и выработать план действий. Сиринг полулежал, прижатый спиною к толстому бревну. Другое бревно навалилось сверху, но ему удалось чуть-чуть подвинуться, чтобы оно не давило на грудь. Вбитая в него скоба защемила левую руку. Ноги, ровно лежащие на земле, по колено засыпаны грудой обломков. Голова зажата, словно в тисках: двигались лишь глаза да нижняя челюсть. Одна только правая рука сохранила некоторую свободу. "На тебя вся надежда", - сказал он руке. Но никак не получалось ни высвободить ее из-под бревна на груди, ни сдвинуть локоть в бок. Сиринг не был ранен и не испытывал боли. Сознание он потерял лишь на мгновение, от удара в голову отлетевшим обломком столба и внезапности случившегося. Не прошло и нескольких секунд, как он оправился от потрясения и последовавших странных видений: пыль еще клубилась в воздухе, а он уже начал искать выход из положения. Прежде всего он предпринял попытку ухватиться правой рукой за бревно, лежавшее, хоть и не вплотную, поперек груди. Но ничего не выходило: не удавалось выпростать локоть из-под бревна. Вправо локтю не давала ходу скоба, торчавшая из бревна вниз и назад; в просвет же между скобою и телом рука никак не могла пройти. Очевидно было, что ему не взяться за бревно ни с той, ни с другой стороны: он даже не мог коснуться его ладонью. Достоверно убедившись в бесплодности своих попыток, Сиринг оставил их и стал думать, нельзя ли как-нибудь освободить ноги. Рассматривая с этой целью засыпавшую их груду обломков, он обнаружил нечто похожее на металлический ободок. Ободок был чуть более полудюйма в диаметре и содержал внутри какую-то совершенно черную массу. Ему пришло в голову, что чернота - это, может быть, просто темнота, и что перед ним - ствол его собственной винтовки, торчащей из обломков. И, действительно, Сиринг оказался прав (хоть и не испытал от того большой радости): закрывая поочередно один и другой глаз, он мог видеть ствол с обеих сторон под одинаковым углом, во всю длину, до самой кучи. Если смотреть правым глазом, казалось, что винтовка направлена левее его, если левым - то правее. Сверху ему ствол не был виден, зато немного видно было цевье. Иначе говоря, оружие было нацелено ему прямо в середину лба. Обнаружив такое обстоятельство и вспомнив, что за мгновение до досадного случая, результатом которого явилось его нынешнее неудобное положение, он поставил курок на боевой взвод, так что легкое нажатие должно было вызвать выстрел, рядовой Сиринг почувствовал беспокойство. Оно, однако же, не имело ничего общего со страхом: будучи храбрым солдатом, он не раз видел ружья с такой точки зрения, - как, впрочем, и пушки. Сиринг вспомнил с некоторым даже удовольствием случай во время штурма Миссионерского Кряжа. Тогда ему вдруг показалось, что орудие, у него на глазах ряд за рядом косившее людей картечью, вдруг исчезло: в отверстии амбразуры был виден только блестящий обод. Что это был за обод, он сообразил как раз вовремя, и подался в сторону в ту самую секунду, когда чугунный град снова обрушился на атакующую пехоту. Солдату не привыкать к наведенному на него жерлу, и к зрачку, горящему ненавистью в прорези прицела. На то он и солдат. Но все же удовольствие это не слишком большое, и рядовой Сиринг отвел глаза в сторону. Отчаявшись высвободить правую руку, он попробовал левую - тоже безуспешно. Попытался было вырвать голову из держащих ее тисков, невидимых и тем более досадных. Потом взялся вытаскивать ноги, но, напрягая мускулы, сообразил, что если куча придет в движение, винтовка может выстрелить: хоть он и не представлял себе, каким образом она перенесла все происшедшее, но помнил ряд сходных случаев из собственного опыта. Однажды, например, будучи в состоянии некоего рассеяния и ухватив винтовку за ствол, он вышиб прикладом мозги какому-то господину; впоследствии же выяснилось, что его оружие, которым он столь увлеченно размахивал, имело в себе заряд, капсюль и взведенный курок, что, несомненно, воодушевило бы противную сторону к упорнейшему сопротивлению, узнай она о том вовремя. Этот курьезный эпизод солдатской юности Сиринга неизменно вызывал у него улыбку, но сейчас ему было не до смеха. Снова бросив взгляд на срез ствола, он почувствовал, что тот как будто бы стал ближе. Теперь он стал смотреть на далекие верхушки деревьев. Прежде ему не приходилось обращать внимание ни на их ажурную легкость, ни на глубокую синеву неба: если листва несколько разбавляла ее своею зеленью, то в зените она прямо-таки доходила до черноты. "Жарковато мне будет, - подумал он, - когда солнце поднимется повыше. Интересно, где тут у нас север?" Те немногие тени, которые были ему видны, убедили его, что он лежит лицом как раз на север. Значит, по крайней мере солнце не будет бить в глаза, да и кроме того север - это там, где жена и дети. - Однако! - произнес он вслух, - они-то здесь при чем? Закрыв глаза, он подумал: "Раз самому мне отсюда не выбраться, не лучше ли вздремнуть. Мятежники ушли, и кто-нибудь из наших непременно забредет сюда на фуражировку. Тогда меня и найдут". Но заснуть ему не пришлось. Мало-помалу он ощутил боль во лбу, тупую боль, сперва почти незаметную, но досаждавшую ему все более и более. Он открыл глаза - и боль исчезла, закрыл - вернулась снова. "Сатана", - сказал он невпопад, и снова стал смотреть в небо. До него доносилось пение птиц, металлический голос жаворонка, будто звон дрожащего клинка. ( Он погрузился в сладкие воспоминания детства, играл, как некогда, с братом и сестрою, носился с криком по полям, вспугивая затаившихся жаворонков, входил в дальний сумрачный лес, робкими шагами по едва заметной тропе приближался к Завороженным скалам, и стоял в нерешительности перед таинственной и страшной Мертвецкой пещерой, слушая удары собственного сердца. Прежде он не замечал металлического ободка вокруг ее зловещего отверстия. Тут все исчезло, и он снова очутился один на один со своей винтовкой. Но теперь она уже не приближалась к нему, а, наоборот, уходила куда-то в бесконечную даль и смотрела оттуда еще более грозно. Сиринг закричал и, услышав вдруг в собственном крике ноту страха, солгал самому себе: "Надо ведь подать голос, а то, глядишь, меня и вправду не найдут". Он больше уже не пытался уклониться от черного ока винтовки. Стоило ему отвести на мгновение глаза в надежде увидеть своих, как, подчиняясь властной тяге, они тотчас возвращались в прежнее положение. Стоило опустить от усталости веки, как мучительная боль - угроза и предвестница пули - тотчас заставляла поднять их. Непереносимое напряжение нервов и сознания ослаблялось периодами бесчувствия. В какой-то момент его обожгла резкая боль в правой ладони; потерев палец о палец, он почувствовал на них хорошо знакомую липкую жидкость - кровь. Очевидно, в беспамятстве он рассадил и занозил руку об острые обломки досок. Тогда он подумал, что надо бы мужественнее встретить судьбу. Конечно, он простой солдат, в Бога не верует, философии не знает, и не способен принять смерть как истинный герой, с последними словами на память потомкам, даже если бы тут было кому его услышать. Но погибнуть смертью храбрых - это в его силах. На том он и порешил: только вот узнать бы, когда она все-таки выстрелит! Крысы, населявшие разрушенный сарай, шныряли вокруг него. Вот крыса взобралась на груду мусора; за ней вторая, третья. Сиринг смотрел на них сначала с безразличием, потом с дружеским интересом, но когда ему пришло в голову, что они могут задеть спуск винтовки, стал клясть их и гнать прочь: - Нечего вам тут делать! - кричал он. Крысы ушли. Позже они вернутся, станут терзать лицо, отгложут нос, перегрызут глотку, - он знал об этом, но надеялся умереть до того. Теперь уже ничто не могло оторвать его взгляда от металлического ободка с черной сердцевиной. В середине лба непрестанно сверлила боль, глубже и глубже погружаясь в мозг. Наконец, уперлась в дерево у него под затылком и вдруг усилилась до такой непередаваемой степени, что израненной рукой своей он стал судорожно колотить по зазубренным обломкам - только бы найти ей хоть какое-то противодействие. Боль пульсировала медленно и ритмично, каждый новый приступ страшней и яростней прежнего, и по временам он вскрикивал, уже ощущая, казалось ему, смертоносный свинец. Память погасла: дом, жена, дети, родина, слава, - все это исчезло из сознания. Весь мир пропал: не осталось и следа. Вся Вселенная - здесь, в куче досок и бревен. Здесь и бессмертие: каждый приступ боли - бесконечная жизнь, вечность за вечностью. Джером Сиринг, грозный воин, храбрый боец, сильный и опытный солдат, стал бледен, как полотно. Челюсть отвисла, глаза выпучены, каждый сустав дрожит, по всему телу - холодный пот, на устах - бессвязный крик. Нет, он не в бреду: он в ужасе. Шаря наугад окровавленной правой рукой, он вдруг нащупал какую-то рейку, лежавшую вдоль его тела, потянул - она поддалась. Сгибая руку, насколько хватало места, он вытянул ее из-под груды досок. Родилась надежда: может быть, удастся завести ее за голову, поднять повыше свободный конец и оттолкнуть им винтовку. Или, если она зажата слишком крепко, перекрыть рейкой дуло и отклонить выстрел. С этой целью он начал дюйм за дюймом отводить рейку назад, стараясь не дышать, чтобы как-нибудь не испортить дело, а сам, точно завороженный, не сводил глаз с винтовки, словно ожидая, что она поспешит воспользоваться ускользавшей возможностью. По крайней мере чего-то он уже достиг: поглощенный своей попыткой самозащиты, он меньше страдал от боли. Но страх не оставлял его, и зубы стучали, точно кастаньеты. Между тем рейка, дотоле послушная его руке, застряла и дальше не шла. Он тянул ее как мог, поворачивал из стороны в сторону, но она уперлась во что-то у него за головой, а конец ее еще далеко не доставал до дула. Он доходил как раз до спусковой скобы, торчавшей из мусора и смутно видимой правым глазом. Сломать рейку тоже не удалось - не было упора. Поражение вернуло Сиринга в прежнее состояние ужаса, многократно усиленное. Черное жерло уставилось на него, грозя в наказание за бунт смертью тем более ужасной и неотвратимой. Голова, прошитая трассой пули, причиняла невыразимую муку. Он снова начал дрожать. Внезапно он успокоился. Дрожь прекратилась. Он сжал зубы и нахмурился. Не все еще средства к обороне были исчерпаны; новый план созрел у него в голове, новый маневр. Поднимая свободный конец рейки, он осторожно двинул ее вперед, сквозь обломки, пока она не уперлась в спусковую скобу, после чего стал медленно поворачивать рейку вбок, пока, наконец, не просунул ее за скобу. Тогда, закрыв глаза, он изо всех сил нажал на спуск. Тишина. Винтовка выстрелила еще тогда, когда рухнули балки, и она выпала у Сиринга из рук. Но дело свое она сделала лишь теперь. Лейтенант Адриан Сиринг, командир боевого охранения, через позиции которого прошел его брат Джером по пути на задание, сидел в укрытии и слушал. Ни малейший звук - будь то свист птицы, стрекотанье белки, шум ветра в вершинах сосен - не ускользал от его напряженного внимания. Вдруг где-то впереди он услышал неясный грохот, словно приглушенный расстоянием стук обрушившихся бревен: Лейтенант машинально посмотрел на часы: шесть восемнадцать. В тот же момент перед ним появился пеший офицер, отдал честь и доложил: - Полковник приказывает вам двигаться вперед и по возможности обнаружить противника. Если противник не будет обнаружен, продолжайте движение вплоть до получения приказа остановиться. Есть основания предполагать, что противник отступил. Лейтенант молча кивнул; офицер ушел. И вот уже сержанты тихими голосами отдают распоряжение, солдаты выбираются из окопов и со сжатыми зубами и бьющимися сердцами в боевом порядке двигаются вперед. По дороге к подножию горы отряд минует заброшенную ферму. Солдаты обходят развалины сарая, ничего не заметив. Позади идет командир. Он с любопытством разглядывает груду бревен и видит среди них мертвое тело. Оно густо присыпано пылью; кажется, что на нем серая форма конфедератской армии. Лицо изжелта бело, щеки запали, виски провалены, и резкие складки безобразно сужают лоб. Приподнятая верхняя губа открывает белые, намертво стиснутые зубы. Волосы и лицо влажные, как покрытая росою трава кругом. Винтовка лейтенанту не видна: наверное, парня придавил рухнувший сарай. - С неделю как труп, - кратко подвел итог лейтенант и зашагал вперед, на ходу доставая часы, будто хотел удостовериться в своем заключении. Часы показывали шесть сорок. ВОЗВРАЩЕНИЕ I Парад как форма приветствия Летней ночью на вершине невысокого холма, перед которым широко расстилались поля с перелесками, стоял человек. На западе низко над горизонтом висела полная луна, и только по ее положению он мог понять, что близится рассвет. По земле, заволакивая низины, стлался легкий туман, но большие деревья четко вырисовывались на фоне безоблачного неба. Сквозь дымку виднелись два-три фермерских дома, но ни в одном из окон, конечно, свет не горел. Ничто во всей округе не подавало признаков жизни, если не считать отдаленного лая собаки, который своей механической равномерностью еще больше усиливал ощущение одиночества. Человек пытливо всматривался в пейзаж, поворачиваясь то туда, то сюда - он словно что-то узнавал в нем, но не мог понять, где точно находится и как вписывается в течение событий. Так, наверно, будем выглядеть мы все, когда, встав из могил, примемся беспомощно озираться в ожидании Страшного Суда. В ста шагах от него в лунном свете белела прямая дорога. Пытаясь "определить", как сказал бы мореплаватель или топограф, он медленно переводил вдоль нее взгляд и в четверти мили к югу от себя вдруг увидел отряд всадников, которые двигались на север, смутно темнея в предутреннем тумане. За ними показалась колонна пехоты; за плечами у солдат тускло поблескивали винтовки. Они перемещались медленно и бесшумно. Потом еще конница, и еще пехота, и еще, и еще - все ближе к одинокому наблюдателю, мимо него и вдаль. Проследовала артиллерийская батарея; на передках и зарядных ящиках, скрестив руки на груди, сидели канониры. Все тянулась и тянулась нескончаемая вереница, выходя из мрака на юге и растворяясь во мраке на севере, в полной тишине - ни говора, ни стука подковы, ни скрипа колеса. Наблюдатель был явно сбит с толку - оглох он, что ли? Он произнес эти слова вслух и услышал свой голос, который, правда, показался ему чужим; он не узнавал ни тона, ни тембра. Но во всяком случае слуха он не лишился - на сей счет он мог быть спокоен. Потом он вспомнил, что в природе встречается явление, которое получило название "акустическая тень". Если ты находишься в такой тени, имеется направление, откуда до тебя не долетает ни звука. Во время битвы при Гейнс-Милл, одного из ожесточеннейших сражений гражданской войны, когда палили из доброй сотни пушек, на другой стороне долины Чикагомини, то есть на расстоянии всего полутора миль, не было слышно ничего, хотя все ясно видно. Бомбардировка Порт-Ройала, которую слышали и ощущали в СентОгастине - в ста пятидесяти милях к югу при полном безветрии совершенно не чувствовалась в двух милях к северу. За несколько дней до капитуляции под Аппоматтоксом жаркий бой между частями Шеридана и Пиккетта прошел совершенно незамеченным для Пиккетта, находившегося всего в миле от передовой. Эти случаи не были известны нашему герою, хотя от его внимания не укрылись другие примеры подобного рода, не столь, может быть, впечатляющие. Он был глубоко встревожен, но по иной причине, нежели невероятная тишина этого ночного марша. - Боже правый! - сказал он вслух, и снова ему почудилось, что за него говорит кто-то другой. - Если я не обознался, то мы проиграли сражение, и теперь они идут на Нэшвилл! Потом пришла мысль о себе - опасение, выросшее до острого ощущения близкой угрозы, которое мы в ином случае назвали бы страхом. Он поспешно отступил в тень дерева. А безмолвные батальоны все ползли сквозь туман. Прохладное дуновение в затылок заставило его обернуться, и в восточной части небосклона он увидел слабый серый свет - первый признак наступающего дня. Его тревога усилилась. "Надо уходить, - подумал он, - а то меня заметят и схватят". Он вышел из тени и быстро зашагал к сереющему востоку. Под надежной защитой кедровой рощи он оглянулся. Колонна скрылась из виду; белая прямая дорога была в лунном свете совершенно пуста и безжизненна! Если раньше он был озадачен, то теперь - ошеломлен. Куда вдруг делась армия, которая двигалась так медленно? Это было выше его разумения. Минута шла за минутой, а он все стоял; он потерял ощущение времени. В страшном напряжении искал он разгадку и не мог найти. Когда наконец он стряхнул с себя задумчивость, над холмами уже показался краешек солнца; но в ясном свете дня на душе у него не прояснилось - мысль его была окутана той же мглой, что и прежде. Во все стороны от него лежали возделанные поля, и нигде не было видно следов войны и разорения. На фермах из труб тянулись струйки голубого дыма, возвещавшие начало нового дня с его мирными трудами. Сторожевая собака, завершив свой извечный монолог, обращенный к луне, крутилась под ногами у негра, который, запрягая мулов, в плуг, что-то мурлыкал себе под нос. Наш герой тупо уставился на эту пасторальную картину, как будто в жизни не видывал ничего подобного; потом поднял руку, провел ею по волосам и внимательно рассмотрел ладонь - воистину странное поведение. Словно бы в чем-то убедившись, он твердо зашагал по направлению к дороге. II Лишился жизни - обратись к врачу Доктор Стиллинг Молсон из Мерфрисборо навещал пациента, жившего в шести или семи милях от него на Нэшвиллской дороге, и задержался там на всю ночь. На рассвете он отправился домой верхом, что было вполне обычно для врачей того времени и той местности. Он как раз проезжал мимо поля, где некогда разыгралось сражение у Стоун-Ривер, когда с обочины к нему приблизился человек и по-военному отдал честь, приложив правую руку к краю головного убора. Но головной убор у него был штатский, как и вся одежда, и военной выправкой он не отличался. Врач доброжелательно кивнул, и у него мелькнула мысль, что странное приветствие чужака может быть просто знаком уважения к историческому месту. Так как встречный явно хотел к нему обратиться, врач вежливо придержал лошадь и стал ждать. - Сэр, - сказал незнакомец, - вы, хоть и штатский, возможно, принадлежите к неприятельскому лагерю. - Я врач, - ответил Молсон уклончиво. - Благодарю, - отозвался встречный, - Я лейтенант из штаба генерала Хейзена. - На мгновение он запнулся, посмотрел собеседнику прямо в глаза и добавил: - Федеральной армии. Врач ограничился кивком. - Не могли бы вы сообщить мне, - продолжал встречный, - что здесь произошло? Где находятся армии? Кто выиграл бой? Врач, прищурившись, с любопытством рассматривал собеседника. Задержав на нем цепкий взгляд профессионала, сколько позволяли приличия, он, наконец, сказал: - Прошу прощения, но кто задает вопросы, сам должен охотно отвечать. - И спросил с улыбкой: - Вы ранены? - Да... но, кажется, не очень серьезно. Незнакомец снял цивильную шляпу, провел рукой по волосам и принялся внимательно рассматривать ладонь. - Меня контузило, и я потерял сознание. Но пуля, похоже, только слегка меня задела. Крови совсем нет, боли никакой. Так что я не прошу у вас медицинской помощи, только скажите, как мне добраться до моего полка - или хоть до какой-нибудь из наших частей - не знаете? И вновь врач не ответил сразу - он припоминал главы из медицинских книг, где говорилось о потере памяти и о возвращении ее, когда человек попадает в знакомые места. Наконец, он взглянул на собеседника, улыбнулся и произнес: - Лейтенант, на вас нет ни формы, ни знаков отличия. Тот опустил голову, оглядел свой штатский костюм, потом поднял глаза и сказал с недоумением: - Правда. Я... Я не совсем понимаю... По-прежнему глядя на него пристально, но не без симпатии, ученый медик коротко спросил: - Сколько вам лет? - Двадцать три - но при чем тут это? - Выглядите вы гораздо старше. Двадцать три вам никак нельзя дать. Незнакомец стал терять терпение. - Сейчас некогда это обсуждать. Меня интересует армия. Двух часов не прошло, как по этой дороге в северном направлении прошла колонна войск. Вы должны были их встретить. В темноте я не мог различить цвет их формы, так что будьте добры сказать, какая она была, и больше мне от вас ничего не нужно. - А вы уверены, что видели их? - Уверен? Да я сосчитать их мог! - Вот как? - отозвался врач, забавляясь своим сходством с болтливым цирюльником из "Тысячи и одной ночи". - Очень интересно. Я никаких войск не встретил. Собеседник взглянул на него холодно, словно и ему пришло на ум сходство с цирюльником. - Я вижу, - сказал он, - что помочь мне вы не хотите. Тогда сделайте одолжение, проваливайте к черту! Он повернулся и наобум зашагал по росистому полю, а его мучитель, ощутивший укол раскаяния, молча наблюдал за ним с высоты седла, пока он не скрылся за краем рощи. III Как опасно заглядывать в воду Когда наш герой сошел с дороги, шаги его замедлились, походка стала неверной, и он с трудом передвигал ноги, чувствуя сильную усталость. Понять ее причину он не мог, хотя проще всего было предположить, что его утомила болтовня сельского эскулапа. Присев отдохнуть на камень, он случайно взглянул на свою руку, лежащую у него на колене ладонью вниз. Рука была худая, высохшая. Он принялся ощупывать себе лицо. Оно было изборождено морщинами - пальцы это ясно чувствовали. Как странно! Не может