времена средневековья, когда Фебреры и богачи из балеарской синагоги совершали совместные сделки и сообща грузили суда в Пуэрто-Пи? У многих в его семье, и у него самого, как и у других представителей майоркинской знати, в лице было что-то еврейское. Чистота расы - это иллюзия. Жизнь народов заключается в вечном движении, порождающем смешение и запутанные связи... Но как щепетильна семейная гордость! И эта рознь, вызванная обычаями!.. И сам он, готовый смеяться над предрассудками прошлого, испытывал непреодолимое чувство превосходства над доном Бенито, своим будущим тестем. Он считал себя выше его, снисходительно терпел его и внутренне возмущался, когда богатый чуэт говорил о своей воображаемой дружбе с доном Орасио. Нет, Фебреры никогда не связывались с этими людьми. Когда его предки направлялись с императором в Алжир, предки Каталины, наверно, сидели взаперти в квартале Калатравы, трудясь над серебряными изделиями и содрогаясь при мысли о том, что крестьяне способны ворваться с воинственными кликами в Пальму. Бледные от страха, они склонялись перед великим инквизитором - несомненно, одним из Фебреров, стремясь обеспечить себе его покровительство. В приемном зале висел портрет одного из недавних предков Хайме, гладко выбритого господина с тонкими и бледными губами, в белом парике и красном шелковом. кафтане. Как гласила надпись на полотне, он был постоянным губернатором города Пальмы. Король Карл III {король Испании с 1759 по 1788 г., осуществлявший политику "просвещенного абсолютизма".} прислал на остров грамоту, запрещавшую оскорблять бывших иудеев, "людей трудолюбивых и честных", и грозившую тюрьмой тем, кто называет их чуэтами. Совет острова был возмущен нелепым распоряжением монарха, в высшей степени благодушного и доброго, и правитель Фебрер решил этот вопрос самолично. "Передать грамоту в архив, принять ее к сведению, но не к исполнению. Разве чуэтам необходимо достоинство, как кому-нибудь из нас? Они вполне довольны теми, кто не покушается на их кошельки и не трогает их жен". Все смеялись, утверждая, что Фебрер судит по собственному опыту, так как он очень любил посещать Улицу, раздавая заказы ювелирам, чтобы иметь возможность поболтать с ювелиршами. В приемном зале висел портрет еще одного из его предков - инквизитора дона Хайме Фебрера, его тезки. На чердаке дома оказались пожелтевшие от времени визитные карточки с именем этого богатого священника; на них были выгравированы эмблемы, входившие в моду в начале XVIII века. В центре карточки - крест, сложенный из поленьев, с мечом и оливковой ветвью, по бокам - два панциря, один - с крестом святого судилища, другой - с драконами и головами Медузы. Наручные кандалы, бичи, черепа, четки и свечи дополняли виньетку. Внизу, вокруг столба с нашейным кольцом, пылал костер и виднелся колпак наподобие воронки, разрисованный змеями, жабами и рогатыми головами. Среди этих украшений высилось нечто вроде саркофага, и на нем старинным испанским шрифтом было начертано: "Великий инквизитор дон Хайме Фебрер". Волосы становились дыбом у знатного майоркинца, находившего по возвращении домой эту визитную карточку. Хайме вспомнил еще одного предка, о ком говорил с раздражением Пабло Вальс, рассказывая о сожжении чуэтов и книжечке отца Гарау. Это был Фебрер, изящный и галантный, восхищавший пальмских дам во время знаменитого аутодафе, когда он в новом костюме флорентийского сукна, отделанном золотом, скакал на прекрасном, как сон, коне со штандартом святого трибунала в руках. В лирических тонах описывал иезуит его приятную осанку. С наступлением сумерек этот всадник находился у подножия замка Бельвер и смотрел, как пылало большое упитанное тело Рафаэля Вальса и как лопнувшие внутренности падали в костер. От этого зрелища его отвлекало присутствие некоторых дам, и он заставлял своего коня гарцевать возле дверец их карет. Капитан Вальс прав. Это было варварством. Но Фебреры - его близкие: им он обязан именем и утраченным состоянием. И он, последний отпрыск семьи, гордившейся своей историей, собирается жениться на Каталине Вальс, происходящей от этого казненного!.. Наставления, выслушанные в детстве, неприхотливые рассказы, которыми его развлекала мадо Антония, приходили теперь ему на память как нечто позабытое, но оставившее глубокий след" Он думал о том, что чуэты, по народному поверью, отличаются от других людей - они существа грязные и скользкие, скрывающие, должно быть, страшные уродства. Кто мог поручиться за то, что Каталина такая же, как и остальные женщины?.. В эту минуту он подумал о Пабло Вальсе, таком веселом и великодушном, который по своим качествам был выше почти всех его друзей на острове. Но Пабло мало жил на Майорке, он много путешествовал и не был таким, как его единоплеменники, застывшие на одном уровне в течение ряда веков, плодившиеся из рода в род среди захлестнувшей их подлости и трусости, не имевшие ни сил, ни единства на то, чтобы воспрянуть духом и потребовать к себе уважения. В Париже и Берлине Хайме был знаком с богатыми еврейскими семьями. Он даже добивался знакомства с некоторыми именитыми иудеями, но при соприкосновении с настоящими евреями, сохранившими свою религию и национальную независимость, не ощущал того инстинктивного отвращения, какое ему внушал набожный дон Бенито и другие чуэты на Майорке. Возможно, тут сказывалось окружение? Или их вековое подчинение, покорность, страх и привычка унижаться превратили майоркинских евреев в особую нацию?.. Наконец Хайме погрузился в тяжелый сон, постепенно теряя нить своих размышлений, все менее и менее отчетливых. На следующее утро, одеваясь, он решил сделать визит, требовавший от него большого усилия воли. Брак его - дело смелое и опасное, и необходимо все хорошо обдумать, как сказал его друг контрабандист. "Сначала я должен поставить мою последнюю карту, - подумал Хайме. - Надо навестить папессу Хуану. Я не видел ее уже много лет, но она моя тетка, самая близкая родственница. Я являюсь по праву ее наследником. О, если бы она захотела!.. Достаточно ей шевельнуть пальцем, и все мои затруднения исчезнут". Хайме подумал о времени, наиболее подходящем для посещения знатной дамы. По вечерам у нее собирался избранный кружок из каноников и важных господ, которых она принимала с царственным видом. Они должны были ей наследовать, как полномочные представители различных религиозных корпораций. Ему надо повидать ее сейчас же, когда она бывает одна после мессы и утренних молитв. Донья Хуана жила во дворце рядом с собором. Она осталась незамужней, презрев мирскую жизнь после известных разочарований, причиненных ей в молодости отцом Хайме. Со всей агрессивностью желчного характера, сухой и надменной преданностью вере, она посвятила себя политике и религии. "За бога и короля!" - эти слова Фебрер слышал, бывая у нее еще мальчиком. В молодости донья Хуана мечтала о героинях Вандеи {Вандея - департамент на западе Франции, в период французской революции ХVIII в. - центр контрреволюционных мятежей}, преклоняясь перед подвигами и злоключениями герцогини Беррийской {Мария-Каролина, герцогиня Беррийская - после революции 1830 г. пыталась организовать мятеж с целью посадить на престол своего сына графа Шамборского; после подавления мятежа была арестована и заключена в крепость}, желая, подобно этим поборницам религии и легитимизма, сесть на коня с распятием на груди и опоясавшись саблей поверх амазонки. Однако желания эти остались лишь несбыточными мечтами. На деле же она совершила только одну экспедицию - в Каталонию, во время последней карлистской войны, Враги папессы Хуаны утверждали, что в дни ее молодости у нее во дворце скрывался граф де Монтемолин {Карлос де Бурбон, граф де Монтемолин (ум. в 1861) - старший сын дона Карлоса Бурбонского, претендента на испанский престол; дважды пытался захватить престол, но в 1860 г., после пленения, вынужден был отказаться от своих претензий}, претендент на престол, который с ее помощью связался с генералом Ортегой, военным губернатором островов. К этим толкам присоединялся слух о романтической любви доньи Хуаны к претенденту. Хайме улыбался, слушая эти толки. Все было ложью. Дед, дон Орасио, был хорошо осведомлен и часто рассказывал своему внуку об этих событиях. Папесса любила только отца Хайме. Генерал Ортега был фантазером, которого донья Хуана принимала с романтической таинственностью в полутемной гостиной, одетая в белое, беседуя с ним тихим, загробным голосом, как добрый гений прошлого, о необходимости вернуть Испании ее старинные обычаи, смести либералов и восстановить власть аристократии. "За бога и короля!.." Ортега был расстрелян при неудачной высадке карлистов на каталонском побережье, а Папесса осталась на Майорке, готовая отдать свои деньги на новое святое дело. Многие считали, что она разорилась от излишней расточительности в последнюю гражданскую войну, но Хайме знал размеры богатства набожной дамы. Она жила скромно, как простая крестьянка; на острове у нее еще оставались большие имения, и все свои деньги она обращала в дары церквам и монастырям или же расходовала их на пожертвования в казну святого Петра. Ее старый лозунг: "За бога и короля!" - потерпел крушение. Она уже не думала о короле. От прежнего восхищения претендентом доном Карлосом осталась лишь большая - Славный юноша, - говорила она, - добрый дворянин, но почти такой же, как и либералы. Ах, эта жизнь на чужбине! Как она меняет людей!.. О, грехи наши!.. Теперь она была предана только богу, и деньги ее находили дорогу в Рим. На склоне лет ее волновала последняя мечта: не пришлет ли ей перед смертью святой отец Золотую Розу? Этот орден предназначался раньше только для королев, но теперь такой награды удостаивались и богатые набожные дамы из Южной Америки. И она умножала свои щедрые приношения, живя в святой бедности, чтобы послать в Ватикан еще больше денег, получить Золотую Розу и умереть!.. Фебрер подошел к дому Папессы. Внутренний двор был такой же, как и у него в особняке, но более чистый, более прибранный, без следов травы на мостовой, без трещин и обвалившейся штукатурки, - здесь было опрятно, как в монастыре. Дверь наверху открыла бледная молоденькая служанка в голубом платье и белом переднике. Она была поражена, узнав Хайме. Оставив его в приемной, увешанной портретами, как и в доме Фебреров, она легко и проворно, как мышь, прошмыгнула во внутренние покои, чтобы доложить о столь необычайном визите, нарушавшем монастырское спокойствие дворца. В полной тишине прошли долгие минуты ожиданья. Хайме слышал тихие шаги в соседних комнатах, видел, как колышутся занавеси, словно от дуновения легкого ветерка; он угадывал за ними людей, которые подслушивали, подсматривали исподтишка. Вновь появилась служанка, почтительно приветствуя Хайме. Ведь он племянник сеньоры!.. Она проводила его в большую гостиную и исчезла. Хайме, в ожидании хозяйки, разглядывал большую комнату, отделанную со старинной роскошью. Таким же был и его дом во времена деда. На стенах, покрытых дорогим вишневым бархатом, отчетливо выделялись картины религиозного содержания, написанные в мягкой итальянской манере. Мебель была белая, с позолотой, с капризными изгибами, обитая тяжелым вышитым шелком. На консолях, отражаясь в глубоких голубоватых зеркалах, виднелись разноцветные фигуры святых и часы XVII века с мифологическими фигурами. Своды потолка были покрыты фресками с изображениями богов и богинь, восседавших на облаках, - их обнаженные розовые тела и смелые позы резко контрастировали со скорбным ликом большого изображения Христа, который словно подчинял себе все в гостиной, занимая большую часть стены над возвышением между дверьми. Папесса признавала греховность этих мифологических украшений, но они напоминали о лучших временах, когда власть находилась в руках аристократов, и она относилась к ним с уважением, стараясь их не замечать. Раздвинулась бархатная портьера, и в зал вошла старая служанка, вся в черном, в гладкой юбке и невзрачной, как у крестьянки, кофте. Ее седые волосы были полуприкрыты темным платочком, который приобрел красноватый оттенок, такой он был старый и засаленный. Из-под юбки виднелись ноги в толстых белых чулках и суконных туфлях. Хайме поспешно встал. Эта старая служанка была Папессой. Стулья, расставленные в беспорядке, напоминали о собраниях, происходивших здесь каждый вечер. По установившемуся обычаю, каждое кресло принадлежало какой-либо важной особе и постоянно стояло на своем месте. Донья Хуана заняла кресло, походившее на трон, откуда она по вечерам руководила кружком верных ей каноников, пожилых дам и здравомыслящих господ, подобно королеве, принимающей своих придворных. - Садись, - коротко сказала она племяннику. Привычным жестом протянула она руки над огромной пустой серебряной жаровней и внимательно взглянула на Хайме проницательными серыми глазами, привыкшими внушать страх. Этот властный взгляд стал понемногу смягчаться, и глаза ее наконец увлажнились от волнения. Почти десять лет она не видела своего племянника. - Ты настоящий Фебрер. Как ты похож на своего деда!.. Да и на всех в твоем роду! Она утаила свою сокровенную думу: его сходство с отцом взволновало ее. Хайме был совсем как тот морской офицер, который посещал ее в давние времена... Ему лишь не хватало мундира и пенсне... Ах, это чудовище либерализма и неблагодарности!.. Взгляд ее приобрел привычную твердость, она побледнела, черты ее лица стали более сухими и острыми. - Что тебе нужно? - резко спросила донья Хуана.- Не думаю, чтобы ты пришел ради удовольствия видеть меня... С детским лицемерием Хайме опустил глаза: он боялся сразу приступить к делу и начал издалека. Он человек порядочный, предан всему старому, стремится поддержать престиж семьи, возвеличить его. Он, конечно, признает, что не был святым, эта сумасбродная жизнь поглотила его состояние... Однако честь их рода не запятнана! Из этой греховной и порочной жизни он вынес две превосходные вещи: опыт и твердое желание исправиться. Тетка в ответ загадочно кивнула. Это хорошо: так же поступали святой Августин { Августин святой или блаженный (354-430) - один из "отцов церкви"} и другие святые мужи, они проводили молодость в распутстве, а потом становились светочами церкви. Услышав это, Хайме воспрянул духом. Он, конечно, никогда не станет светочем, но он желает стать добрым христианским кабальеро. Он женится, он будет воспитывать своих детей, чтобы они продолжали традиции рода, - им предстоит счастливое будущее. Но увы! После его беспорядочной жизни так трудно повернуть на путь добродетели. Ему необходима помощь. Он разорен. Его имения почти полностью в руках кредиторов, его дом - голые стены, он вынужден продавать реликвии прошлого. Он, потомок рода Фебреров, окажется на улице, если сострадательная рука не окажет ему поддержки. И он подумал о своей тетке, которая ведь, в конце концов, его ближайшая родственница, вроде матери, и могла бы его спасти. Намек на возможное материнство заставил слегка покраснеть донью Хуану, и в глазах ее появилось еще более жестокое выражение. Ах, эти мучительные воспоминания! - И это от меня ты ожидаешь спасения? - медленно спросила Папесса голосом, как бы свистящим сквозь ее редкие, пожелтевшие, но еще крепкие зубы. - Напрасно время теряешь, Хайме. Я бедна... У меня почти ничего нет. Мне едва хватает на жизнь и небольшие подаяния. Она сказала это с такой твердостью, что Фебрер сразу потерял надежду и понял, что настаивать бесполезно. Папесса не хотела ему помочь. - Хорошо, - сказал Хайме с заметным отчаянием. - Но раз вы не хотите помочь мне, я вынужден найти иной выход из положения, и он у меня есть. Вы старшая в семье, и у вас мне надо попросить совета. Я собираюсь жениться, меня может спасти брак с богатой женщиной, но она не нашего сословия и низкого происхождения. Что мне делать?.. Он ожидал от своей тетки изумления, любопытства. Быть может, ее смягчит известие о его женитьбе. Он был почти уверен в том, что раз чести их рода грозит опасность, она пойдет на все и окажет ему поддержку. Однако изумленным и напуганным оказался сам Хайме, заметив холодную усмешку на бледных губах старухи. - Я знаю об этом, - сказала она. - Мне обо всем рассказали нынче утром в церкви святой Евлалии, после мессы. Вчера ты был в Вальдемосе. Ты женишься... Ты женишься на... чуэте. Ей трудно было вымолвить это слово, и, произнеся его, она содрогнулась. В гостиной наступило долгое молчание, трагическое и всеобъемлющее, какое обычно наступает вслед за великими катастрофами: казалось, обвалился дом и вдали замерло эхо от падения последней стены. - Что вы об этом думаете? - осмелился робко спросить Хайме. - Делай что хочешь, - холодно ответила Папесса. - Тебе известно, что мы не виделись долгие годы, и что так может продолжаться и до конца наших дней. Теперь мы с тобой будто люди разной крови, мыслим по-разному и не понимаем друг друга. - Итак, я должен жениться? - в упор спросил Хайме. - Об этом спроси себя самого. Вот уже много лет, как Фебреры идут такими путями, что меня ничем не удивишь. Во взгляде и голосе тетки Хайме почудилось скрытое удовольствие, наслаждение местью, злорадство при виде того, что ее врагам, по-видимому, грозило бесчестие, и это возмутило его. - А если я женюсь, - сказал он, подражая холодному тону доньи Хуаны, - могу я рассчитывать на вас? Вы приедете ко мне на свадьбу?.. Этот вопрос окончательно вывел Папессу из себя. Она гордо выпрямилась. Вспомнив романтические повести, прочитанные в молодости, она ответила как оскорбленная королева в конце главы исторического романа: - Сударь, по отцу я Геноварт. Моя мать была из рода Фебреров, но одни стоят других. Я отрекаюсь от крови, которая готова смешаться с кровью подлых людей, убивших Христа, и остаюсь при своей, крови моего отца, чистой и незапятнанной. И она указала на дверь надменным жестом, давая понять, что свидание окончено. Потом, сообразив, что ее протест неуместен и театрален, опустила глаза, смягчилась и сказала с выражением христианской кротости: - Прощай, Хайме, и да просветит тебя господь! - Прощайте, тетя. Инстинктивно он протянул ей руку, но она отдернула свою, спрятав ее за спиной. Фебрер слегка улыбнулся, припомнив то, что нашептывали сплетники. Этот жест не означал ни презрения, ни ненависти. Папесса принесла обет - не подавать в своей жизни руки ни одному мужчине, кроме священников. На улице он разразился глухими ругательствами, поглядывая на пузатые балконы особняка. Змея! Как она обрадовалась его женитьбе! Когда она состоится, Папесса изобразит перед всем собранием возмущение и негодование, возможно даже заболеет, чтобы вызвать на острове всеобщее сочувствие. Тем не менее, ее радость безгранична: это взлелеянная долгими годами радость мщения при виде одного из Фебреров, сына ненавистного ей мужчины, который теперь подвергается самому большому, по ее мнению, унижению... А он, вынужденный поступить так из-за грозящего ему разорения, доставит ей это удовольствие, вступив в брак с дочерью Вальса!.. О, эта нищета! Было далеко за полдень, а он все блуждал по малолюдным улицам, прилегавшим к Альмудайне и собору. Пустота в желудке заставила его инстинктивно направиться к дому. Он молча поел, не разбирая вкуса пищи и не замечая мадо, которая, испытывая беспокойство еще со вчерашнего вечера, вертелась вокруг него, стараясь завязать разговор. После еды он прошел на выходившую в сад небольшую галерею с полуразрушенной балюстрадой, увенчанной тремя римскими бюстами. У его ног расстилалась листва фиговых деревьев, сверкали глянцевитые листья магнолий, покачивались зеленые шары апельсинов. В голубом просторе высились стволы пальм, за острыми зубцами ограды раскинулось море, светящееся, трепещущее жизнью; его нежной поверхности едва касались рыбачьи лодки, распустившие парус по ветру. Справа находился порт, усеянный мачтами и желтыми трубами, дальше в воды залива вдавалась темная масса сосен Бельвера, а на вершине горы красовался круглый, как арена для боя быков, старинный замок с уединенно стоящей башней Почета, соединявшейся с замком лишь смело переброшенным мостиком. Внизу тянулись красные дома новой деревушки Террено, а за ней виднелась крайняя точка мыса - старинный Пуэрто-Пи с сигнальной вышкой и батареями Сан Карлоса. По ту сторону залива, скрытый дымкой, терялся в море темно-зеленый мыс с красноватыми скалами, мрачный и необитаемый. Собор своими колоннами и аркадами резко выделялся на фоне голубого неба, подобно кораблю из камня со срезанными верхушками мачт, выброшенному волнами между городом и берегом. Позади собора виднелась старинная крепость Альмудайна с красными мавританскими башнями. Во дворце епископа, как полосы раскаленной стали, сверкали стекла окон, словно отражая зарево пожара. Между дворцом и прибрежной каменной стеной, в глубоком рву, заросшем травой, по скатам которого вились кусты роз, громоздились многочисленные пушки: одни - старинные, на колесах, другие - современные лежали на земле, ожидая уже в течение многих лет того часа, когда их установят. Бронированные башни заржавели, так же как и лафеты; дальнобойные орудия, окрашенные в красный цвет и уткнувшиеся в траву, походили на сточные трубы. Эти заброшенные новейшие орудия старели, всеми позабытые, покрытые ржавчиной. Традиционная атмосфера затхлости, которая, по мнению Фебрера, обволакивала весь остров, тяготела, казалось, и над этими атрибутами войны, обветшавшими вскоре после того, как они родились, и задолго до того, как им заговорить. Безучастный к яркому свету солнца, блеску и трепету необъятной лазури, щебетанию птиц, порхавших у его ног, Хайме ощутил сильную тоску и глубокое уныние: "К чему бороться с прошлым?.. Как сбросить с себя цепи?.. При рождении каждому предначертано его место и поведение на всем протяжении жизненного пути, и бесполезно стремиться изменить свое положение. Часто в молодые годы, когда он с вершины горы любовался городом и смеющимися окрестностями, его охватывали мрачные мысли. На залитых солнцем улицах или под навесом крыш кишел человеческий муравейник, движимый заботами или окрыленный идеями, казавшимися ему в данный момент самыми важными. Застывшие в своем наивном и тщеславном эгоизме, люди искренне верили в то, что чья-то высшая и всемогущая воля бодрствует над ними и руководит их суетливыми движениями взад и вперед, движениями инфузорий в капле воды. За городом Хайме мысленно видел однообразные ограды с высящимися над ними кипарисами, целое селение, сжатое на тесном пространстве, с белыми домиками, окошки которых были размером с печную дверцу, и плитами, прикрывавшими, казалось, входы в погреба. Сколько было живых существ в городе, на его площадях и широких улицах?.. Тысяч шестьдесят, восемьдесят. Увы! В другом городе, расположенном неподалеку, тесном и тихом, в белых домиках, зажатых между мрачными кипарисами, было четыреста тысяч невидимых жителей, шестьсот тысяч - кто знает? - может быть, миллион. Та же мысль возникла у него однажды вечером в Мадриде, когда он прогуливался с двумя дамами в окрестностях города. Склоны холмов возле реки были заняты безмолвными поселениями, и среди их белых строений высились остроконечные кущи кипарисов, А с другой стороны огромного города находились такие же пристанища тишины и забвения. Город жил в тесном кольце твердынь Небытия. Полмиллиона живых существ двигались по его улицам, уверенные в том, что они одни господствуют здесь и управляют своим существованием, забывая в своем неведении о четырех, шести или восьми миллионах им подобных, незримо пребывающих на соседних кладбищах. Об этом же раздумывал он и в Париже, где четыре миллиона бодрствующих проживали в окружении двадцати или тридцати миллионов бывших горожан, ныне заснувших вечным сном; эта мрачная мысль преследовала его во всех больших городах. Живые нигде не остаются одни: их всюду окружают мертвые, и так как мертвых больше, неизмеримо больше, то они тяготеют над живущими, подавляя их вековой тяжестью и своей бесчисленностью. Нет, мертвые не уходят быстро, как поется в народном припеве. Мертвые остаются на своих местах, за гранью жизни, наблюдая за новыми поколениями и давая им чувствовать власть прошлого сильными душевными потрясениями всякий раз, как те уклоняются от заранее намеченного для них пути. Какие они тираны! Как безгранично их могущество! Бесполезно закрывать глаза и не думать об этом. Их можно встретить везде, они толпятся на всех дорогах нашей жизни и выходят нам навстречу, принуждая к унизительной признательности. Какое рабство!.. Дом, в котором мы живем, построен мертвыми; ими созданы религии; законы, которым мы повинуемся, продиктованы мертвыми, им мы обязаны нашими страстями и вкусами, пищей, которая нас поддерживает, всем, что производит земля, поднятая руками, тех, кто ныне обратился в прах. Мораль, обычаи, предрассудки, честь - все это создано ими. Если бы они мыслили иначе, строй современного общества был бы иным. То, что приятно нашим чувствам, стало таким потому, что нравилось мертвым; неприятное и бесполезное отвергается нами по воле тех, кто уже не существует; что нравственно, а что нет - установлено ими столетия тому назад... Силясь сказать что-либо новое, живые лишь повторяют другими словами то, что мертвые говорили много веков назад. То, что мы считаем проявлением собственной личности и непосредственностью, продиктовано нам учителями, сокрытыми в лоне земли; они же, в свою очередь, переняли урок от других, ранее умерших. В наших глазах сияет душа наших предков, а наши лица воспроизводят и отражают черты исчезнувших поколений. Фебрер горестно улыбнулся. Мы считаем, что мыслим самостоятельно, но в извилинах нашего мозга бьется та же сила, которая жила в других телах, подобно тому как сок привитого ростка передает новым стволам энергию столетних умирающих деревьев. Многое из того, что мы принимаем за последнее достижение нашего разума, является чужой идеей, находившейся в нашем мозгу от рождения и осознанной только сейчас. Вкусы, капризы, добродетели и недостатки, склонности и антипатии - все унаследовано нами, все - дело тех, кто исчез, но продолжает жить в нас. С ужасом думал Хайме о власти мертвых... Они скрываются, чтобы смягчить свое владычество, но в действительности они не погибли: их души незримо бодрствуют в пределах нашего существования, а их тела ограждают со всех сторон человеческие поселения, подобно укрепленному лагерю. Они неумолимо шпионят и следуют за нами, впиваясь в нас своими когтями при малейшем отклонении от указанного пути. Они объединяются между собой и с дьявольской энергией тянут назад толпы людей, устремляющихся на поиски нового и необычайного идеала, насильно возвращая жизни ее покой, ибо они любят тишину и невозмутимость, шелест поблекших трав и порхание белых бабочек - кроткое безмолвие кладбища, уснувшего под солнцем. Души умерших заполняют мир. Мертвые не уходят, потому что они хозяева. Мертвые повелевают, и бесполезно противиться их приказам. Увы, обитатель больших городов, живущий их головокружительным ритмом, не знает, кем построен его дом, кем добыт его хлеб; природа является ему лишь в виде чахлых деревьев, растущих на улицах, и он ничего не ведает о тирании мертвых. Он даже не думает о том, что вся его жизнь проходит в окружении миллионов и миллионов предков, сгрудившихся в нескольких шагах от него, наблюдающих на ним и управляющих его действиями. Он слепо повинуется тем, кто дергает за веревку, держащую на привязи его душу, не зная, в чьих руках находится другой конец. Бедный автомат считает, что все его поступки продиктованы его волей, тогда как они всего лишь результат воздействия со стороны всемогущих и невидимых существ. Обреченный на монотонное прозябание на тихом острове, Хайме, хорошо изучивший всех своих предков, зная происхождение и историю всего, что его окружало, - предметов, платья, мебели и этого дома, казалось, обладавшего душой, мог отдать себе отчет в этой тирании лучше, чем кто-либо другой. Да, мертвые повелевают. Авторитет живых, их поразительные новшества - все это иллюзии, обман, облегчающий существование... Глядя на морской горизонт, где виднелась слабая струйка дыма, Фебрер думал о больших океанских судах, этих плавучих городах, передвигающихся с чудовищной быстротой, гордости человеческой промышленности, в короткое время совершающих свой путь вокруг света... Его далекие предки, ходившие в средние века в Англию на корабле размером с рыбачью лодку, представлялись ему еще более необычайными... Великие полководцы современности с бесчисленными массами подвластных им людей совершали не большие подвиги, чем командор Приамо с горстью моряков. О жизнь!.. Какими только призрачными и обманчивыми вышивками мы не тешимся, чтобы скрыть от себя однообразие ее канвы! Как удручающе ограничено все то, что мы можем ощутить и чему мы можем в ней удивляться! Все равно, прожить ли тридцать или триста лет. Люди совершенствуют полезные для своего эгоистического благополучия игрушки - машины, средства передвижения, но, за вычетом этого, живут по-прежнему. Страсти, радости и предрассудки остаются все теми же: человек-зверь не меняется. Прежде Фебрер считал себя человеком свободным, с душой, по его выражению, современной, вполне ему принадлежащей; теперь же он чувствовал в ней смутную связь с душами своих предков. Он узнавал их потому, что успел их изучить, потому, что они находились в соседней комнате, в архиве, как сухие цветы, сохраняемые среди листов старой книги. Большинство людей, знающих о прошлом, помнит разве что своих ближайших предков; те же семьи, для которых история их прошлого на протяжении веков известна недостаточно, не отдают себе отчета в жизни своих предшественников, еще продолжающейся в их душе, и считают собственными побуждениями те призывы, которые бросают им деды. Наша плоть - это плоть тех, кто давно не существует; наши души - это осколки душ умерших. Хайме ощутил в себе дух степенного дона Орасио, а с ним и совесть великого инквизитора, внушавшего ужас своей визитной карточкой, душу знаменитого командора и других предков. Его мышление современного человека сохраняло в себе нечто от взглядов того бессменного губернатора, который считал крестившихся евреев острова особым, презренным народом. Мертвые повелевают. Теперь он понимал то необъяснимое отвращение и высокомерие, которое испытывал, встречаясь с доном Бенито, таким услужливым и предупредительным... И чувства эти были непреодолимы! Ему их навязывали Печальное настроение вернуло его к существующему положение вещей. Все пропало!.. Он неспособен на мелочные переговоры, сделки и соглашения ради того, чтобы покончить со своими лишениями. Он отказывается от брака, его единственного спасения, и кредиторы, едва узнав об этом отказе, разрушающем их надежды, сразу же набросятся на него. Он будет изгнан из наследственного особняка, все будут жалеть его, и это сожаление для него будет хуже, чем любое оскорбление. Он чувствовал, что у него нет сил присутствовать при окончательной гибели своего дома и имени. Что же ему делать? Куда направиться?.. Большую часть дня он провел, любуясь морем и следя за движением белых Покинув террасу, Фебрер, сам не зная как, отворил дверь, ведущую в молельню, старую, позабытую дверь; едва она заскрипела на ржавых петлях, как на него слетела пыль и паутина. Сколько времени не входил он сюда! В душной атмосфере комнаты ему почудились смутные ароматы, исходящие от позабытого здесь раскрытого флакона, ароматы, заставившие его вспомнить величественных дам его семьи, чьи портреты находились в приемном зале. В луче света, проникавшего сквозь окошки купола, кружились миллионы пылинок, озаренных солнцем. Древний алтарь смутно поблескивал в полумраке, отсвечивая старинной позолотой. На престоле лежали лисьи хвосты и стояло ведро, позабытое несколько лет тому назад, во время последней уборки. Две скамеечки для коленопреклонения, обитые старым голубым бархатом, как будто еще сохраняли следы изнеженных барских тел, давно покинувших этот мир. На пюпитрах лежали два позабытых молитвенника с потертыми от употребления углами. Одну из этих книг Хайме узнал. Она принадлежала его матери, бледной и болезненной женщине, проводившей свою жизнь в молитве и любовании своим сыном, чье будущее представлялось ей величественным и славным. Вторым молитвенником пользовалась, вероятно, его бабушка, эта американка времен романтизма, которая, казалось, еще наполняла огромный дом шорохом белого платья и вздохами арфы. Это видение прошлого, до сих пор незримо ощущаемого в покинутой часовне, воспоминание об обеих дамах: одной - воплощенной набожности, другой - идеалистке, изящной и мечтательной, окончательно расстроило Хайме. И подумать только, что руки ростовщиков осквернят предметы, достойные благоговения!.. Он не может присутствовать при этом. Прощай! Прощай все! Когда стемнело, он разыскал на Борне Тони Клапеса. Контрабандист внушал ему дружеское доверие, и он попросил у него денег взаймы. - Не знаю, когда смогу вернуть их тебе. Я уезжаю с Майорки. Пусть рушится все, но я не могу на это смотреть. Клапес дал Хайме больше денег, чем тот просил. Тони оставался на острове; с помощью капитана Вальса он постарается устроить его дела, если это еще возможно. Капитан разбирается в этих вопросах и умеет распутывать даже самые сложные. Правда, накануне Фебрер с ним поссорился, но это неважно: Вальс - настоящий друг. - Никому не сообщай о моем отъезде, - добавил Хайме. - Об этом можешь знать только ты и... Пабло. Ты прав, он верный друг. - А когда ты уезжаешь?.. Он ждет первого парохода, уходящего на Ивису. У него там еще кое-что осталось - груда скал, поросших травой, где бегают кролики, полуразвалившаяся башня пиратских времен. Об этом он узнал вчера, чисто случайно: ему рассказали крестьяне с Ивисы, которых он встретил на Борне. - Мне все равно, где находиться, там или в другом месте... Быть может, там будет даже лучше. Буду охотиться, ловить рыбу. Жить вдали от людей. Вспомнив советы, которые он давал накануне ночью, Клапес с чувством пожал руку Хайме. С чуэтой все кончено. Его крестьянская душа радовалась этому исходу. - Ты хорошо делаешь, что уезжаешь. То, другое... То было бы безумием. ЧАСТЬ ВТОРАЯ I Фебрер рассматривал свое отражение - прозрачную тень с расплывчатыми очертаниями, трепетавшую в воде, сквозь которую виднелось дно с молочными пятнами чистого песка и темными обломками скал, покрытыми слоем водорослей. Морские травы плавно шевелили изумрудными пучками гибких стеблей; круглые плоды, похожие на индийские фиги, белели на каменистых уступах; цветы, казавшиеся перламутровыми, блестели в глубине зеленых вод, и среди этой таинственной растительности ярко выделялись разноцветные остроконечные морские звезды. Морской еж свивался в черный, как клякса, колючий клубок, беспокойно сновали морские коньки, и стая рыбок, хвосты и плавники которых мелькали в вихре воздушных пузырьков, проносилась словно серебряно-пурпурный сноп искр, внезапно появляясь откуда-то из глубины пещеры и снова пропадая в непроницаемом мраке. Хайме сидел, слегка нагнувшись, на борту маленькой лодки со спущенным парусом. В руке он держал воланти - длинную бечеву с многочисленными крючками, почти касавшуюся морского грунта. Было уже около полудня. Лодка покачивалась в тени. За спиной Хайме простиралось сильно изрезанное дикое побережье Ивисы с выступавшими вперед каменными грядами и глубокими бухтами. Впереди, словно надменный пограничный столб, взметнувшийся на высоту трехсот метров, вздымалась Ведра, уединенная скала, казавшаяся и своем одиночестве еще выше. Тень, падавшая от колосса, придавала воде у его подножия темный и вместе с тем прозрачный оттенок. За голубоватой и призрачной громадой скалы кипело Средиземное море, переливаясь на солнце золотистыми брызгами, а берега Ивисы, красные и обнаженные, казалось излучали пламя. В тихие дни Хайме удил в этом узком канале между островом и скалой. При тихой погоде здесь словно текли воды голубой реки, над поверхностью которой торчали черные головы подводных утесов. Великан позволял подплывать к нему, не теряя при этом своего внушительного вида, сурового и враждебного. Как только ветер начинал крепчать, наполовину погруженные в море вершины скал окаймлялись пеной, и волны поднимали рев. Свинцовые горы воды с глухим шумом устремлялись в пролив. Приходилось ставить парус и бежать как можно скорее из этой стремнины, где беспорядочные течения, завихряясь, превращались в ревущие водовороты. На носу лодки сидел дядюшка Вентолера, старый моряк, плававший на судах многих стран, который с момента прибытия Хайме на Ивису стал его постоянным приятным спутником. "Мне уж под восемьдесят, сеньор!" Однако он не пропускал ни одного дня, чтобы не отправиться на ловлю рыбы. Он не знал ни болезней, ни страха перед непогодой. Лицо его было обожжено солнцем и соленым ветром, но морщин на нем было совсем мало. На ногах, видневшихся из-под закатанных штанин, была еще молодая кожа с сильными, упругими мускулами. Распахнутая блуза открывала грудь, заросшую щетиной, такой же сероватой, как волосы на голове, покрытой черной шапочкой с алой кисточкой и широкой лентой в белую и красную клетку, которую он носил в память, последнего рейса в Ливерпуль. Лицо его обрамляли узкие бакенбарды, а в ушах болтались медные серьги. Познакомившись со стариком, Хайме заинтересовался этими украшениями. - Мальчиком я служил юнгой на английской шхуне, - ответил Вентолера на ивисском диалекте, произнося слова нараспев тонким голоском. - Хозяин был надменный мальтиец с баками и серьгами. И я сказал себе: когда я стану мужчиной, то буду как хозяин... Когда-то я был большим щеголем, выглядел не так, как сейчас, и мне нравилось подражать почтенным людям. В первые дни ловли около Ведры Хайме не обращал внимания ни на воду, ни на снасть, которую держал в руке, и только смотрел, не отрываясь, на колосса, высившегося над морем и точно оторванного от берега. Скалы громоздились одна на другую и тянулись вверх, заставляя зрителя закидывать голову, чтобы увидеть острую вершину. Прибрежные утесы были вполне доступны. Море проникало под узкие арки подводных пещер, служивших в свое время убежищем для корсаров, теперь же иногда - складами для контрабандистов. Можно было пройти по берегу, прыгая с утеса на утес среди зарослей можжевельника и других диких растений, но дальше, вглубь, скала высилась прямая, гладкая и неприступная, круто обрываясь серыми отшлифованными стенами. На огромной высоте было несколько площадок, покрытых зеленью, а над ними скала вздымалась отвесно до самой вершины, остроконечной как палец. Охотники карабкались на эту твердыню, правда не до самой вершины, используя, углубления в камне и достигая таким образом первых площадок. Выше всех забирался, по словам дядюшки Вентолера, только один монах, сосланный правительством за карлистскую агитацию. Он и построил на берегу Ивисы обитель Кубельс. - Это был человек суровый и отважный, - продолжал старик. - Говорят, он водрузил на самом верху крест, но его уже снесли злые ветры. Фебрер видел, как по впадинам огромного серого утеса, оттененного зеленью можжевельника и морских сосен, скакали цветные пятнышки, словно красные или белые блошки, непрерывно сновавшие взад и вперед. Это были одичавшие на просторе козы Ведры, которые много лет тому назад были предоставлены самим себе и, размножаясь вдали от человеческих поселений, утратили привычки домашних животных. Делая удивительные прыжки, они словно взлетали ввысь, как только к утесу приставала лодка. По утрам в тихую погоду над морем разносилось их блеяние, особенно отчетливое среди царившего в природе молчания. Однажды на рассвете Хайме захватил ружье и дал два выстрела по небольшому стаду коз, которые паслись вдалеке. Он был уверен, что не попадет в них, и хотел лишь полюбоваться тем, как они будут бежать. Эхо разнесло звуки выстрелов вдоль узкого пролива, и воздух наполнился криками и хлопаньем крыльев. Это были сотни напуганных грохотом старых огромных чаек, покидавших свои гнезда. Потрясенный гулом островок изгонял крылатых обитателей. Еще выше, словно черные точки, к острову летели другие большие беглецы - соколы, укрывавшиеся на Ведре и охотившиеся на голубей на Ивисе и Форментере. Старый моряк показал Хайме несколько пещер, похожих на окна, в самых отвесных и недоступных скалах островка. Туда не могли забраться ни козы, ни люди. Дядюшка Вентолера знал, что скрывается в этих черных впадинах. Это были ульи, существовавшие сотни лет природные убежища пчел, которые перелетали через пролив между Ивисой и Ведрой и, налетавшись над полями острова, укрывались в неприступных пещерах. В определенное время года он мог наблюдать, как из этих отверстий, извиваясь, как змейки, струились вдоль скал блестящие нити. Это был мед, растопленный солнцем у входа в пещеру и теперь бесполезно вытекавший из сот. Дядюшка Вентолера вытащил свою снасть и одобрительно проворчал: - Вот, уже восемь! На крючке, корчась и шевеля клешнями, висел темно-серый краб. Другие неподвижно лежали в корзине возле старика. - Дядюшка Вентолера, разве вы не поете мессу? - Если позволите... Хайме знал привычки старика и его страсть затягивать литургические песнопения всегда, когда он чему-либо радовался. Перестав ходить в дальние плавания, он развлекался тем, что распевал по воскресеньям в сельской церкви Сан-Хосе или Сан-Антонио. Кроме того, он давал волю этой склонности в любые радостные минуты жизни. - Сейчас начну... Сейчас начну... - сказал он покровительственно, словно собираясь доставить своему спутнику самое большое удовольствие. Быстрым движением руки он вынул изо рта вставную челюсть и засунул ее за пояс. Лицо его сразу же покрылось морщинами, рот ввалился, и он запел, поочередно возглашая то за священника, то за вторившего ему служку. Надтреснутый детский голос приобретал торжественную звучность, разносясь над поверхностью воды и отзываясь эхом в скалах. Время от времени козы Ведры отвечали ему изумленным и нежным блеянием. Хайме забавляло неимоверное усердие старика, который, закатив глаза, прижимал одну руку к сердцу, а другой крепко сжимал бечеву воланти. Так прошло немало времени. Фебрер, внимательно следивший за своей снастью, ни разу не заметил, чтобы та дрогнула. Вся рыба попадалась старику. Это рассердило Хайме, и вскоре пение стало его раздражать: - Хватит, дядя Вентолера... Уже достаточно! - Вам понравилось, не правда ли? - наивно спросил старик. - Я знаю и другие вещи, например о капитане Рикере, это - быль, не сказка. Мой отец видел это своими глазами. У Хайме вырвался протестующий жест. Нет, не надо про капитана Рикера! Он знает его подвиг наизусть. За три месяца, что они вместе выходили в море, редкий день не бывало рассказов об этом событии. Но дядюшка Вентолера со старческим простодушием уже начал свой рассказ, будучи убежден в необычайной важности всего, о чем он повествует. Хайме, повернувшись к нему спиной, перегнулся через борт и смотрел в глубь воды, стараясь не слушать лишний раз того, что знал уже во всех подробностях. Капитан Антонио Рикер!.. Герой Ивисы, такой же великий моряк, как Барсело... {Барсело Антонио (1717-1797) - знаменитый испанский флотоводец, уроженец Майорки} Но так как Барсело был майоркинцем, а Рикер ивитянином, то все почести и звания доставались первому, а не второму. Будь на свете справедливость, море поглотило бы надменный остров, мачеху Ивисы. Вдруг старик вспомнил, что Фебрер был майоркинцем, и сконфуженно умолк. - Это просто так говорится, - добавил он извиняющимся тоном. - Всюду есть хорошие и порядочные люди. Вы, ваша милость, один из них. Но вернемся к капитану Рикеру... Это был владелец трехмачтовой шебеки "Сан Антонио", снаряженной как корсарское судно, с ивисской командой на борту, - парусника, постоянно сражавшегося с галеотами алжирских арабов и кораблями англичан - врагов Испании. Имя Рикера было хорошо известно всему Средиземноморью. Этот случай произошел в 1806 году. Утром в троицын день в виду города Ивисы показался фрегат под английским флагом и открыл залповый огонь всем бортом, держась за пределами огня крепостных пушек. Это была "Фелисидад", судно итальянца Микеле Новелли, прозванного Папой, который, будучи обитателем побережья Гибралтара, стал корсаром и сражался на английской стороне. Он явился для встречи с Рикером и, желая над ним посмеяться, дерзко маневрировал на виду у всех. Раздался звон набата, забили барабаны, весь город столпился на стенах Ивисы и в Морском квартале. "Сан Антонио" в это время шпаклевали на берегу, но Рикер с ребятами своей команды спустил его на воду. Маленькие пушки были сняты с шебеки, и их пришлось спешно закреплять канатами. Все жители Морского квартала стремились выйти в море, но капитан отобрал только пятьдесят человек и направился с ними к мессе в церковь Сан Тельмо. Когда на судне готовились ставить паруса, появился отец Рикера, старый моряк, который, несмотря на сопротивление сына, взошел на борт. "Сан Антонио" пришлось долго и умело маневрировать, чтобы сблизиться с фрегатом Папы. Крохотная шебека казалась мухой рядом с огромным кораблем. Команда на нем состояла из самых отважных авантюристов, завербованных на пристанях Гибралтара: мальтийцев, англичан, римлян, венецианцев, ливорнцев, сардинцев и далматинцев. Первым же пушечным залпом на шебеке было убито пять человек, в том числе и отец Рикера. Сын поднимает изуродованный труп и, обрызганный кровью, уносит его в трюм. "Убили нашего отца!" - рычат братья Рикера. "А мы на что? - хрипло кричит Антонио. - За бутыли! На абордаж!" Бутыли, начиненные горючим, были страшным оружием ивисских корсаров: ударяясь о палубу вражеского судна, они зажигали ее. Теперь эти бутыли летят на корабль Папы. Пылают снасти, горит вся надводная часть судна, и, словно стая чертей, рвется сквозь огонь Рикер со своими молодцами, держа в одной руке пистолет, а в другой - абордажный топор. По палубе струится кровь, трупы с размозженными головами скатываются за борт. Папу, полумертвого от страха, нашли в его собственной каюте, где он залез в сундук. И дядя Вентолера смеется как ребенок, вспоминая этот забавный эпизод из славной схватки, окончившейся победой Рикера. Как только пленного Папу доставили на остров, горожане и крестьяне сбежались толпой и разглядывали его, как редкостного зверя. И это тот пират, который наводил ужас на все Средиземное море?! И его нашли между полками рундука, куда он спрятался от страха перед ивитянами! Его судили и собирались вздернуть на острове Повешенных в проливе Монахов, где теперь маяк, но Годой {Годой Мануэль (1767-1851) - фаворит королевы Испании Марии-Луисы, фактический правитель Испании при Карле IV с 1792 по 1808 г.} приказал обменять его на пленных испанцев. Отец старика был свидетелем этих великих событий: он служил юнгой на судне Рикера. Потом он попал в плен к алжирцам и находился в числе последних невольников накануне завоевания Алжира французами. Однажды ему грозила смертельная опасность, когда стали расстреливать каждого десятого из них за убийство одного араба-развратника, труп которого обнаружили в уборной. Дядюшка Вентолера вспоминал также рассказы отца о тех временах, когда на Ивисе еще были корсары и туда приводили захваченные суда с пленными арабами и арабками. Пленники представали перед писарем, который подсчитывал добычу, и в качестве свидетелей успешного набега, по требованию победителей, клялись алакивиром {аллах}, пророком и его Кораном, подняв вверх руку с вытянутым указательным пальцем и обернувшись лицом к восходу солнца. Между тем суровые ивисские корсары, распределяя между собою захваченное, выделяли средства на покупку простыней, предназначенных для перевязки их будущих ран, а другую часть доходов оставляли на то, чтобы священник во время их отсутствия ежедневно служил мессу. От Рикера дядюшка Вентолера перешел к другим отважным корсарам, предшественникам доблестного моряка, но Хайме, раздраженный его болтовней, в которой сквозило желание уязвить соседний враждебный остров - Майорку, в конце концов потерял терпение: - Уже полдень, дед... Пора домой; рыба не клюет. Старик посмотрел на солнце, проходившее над вершиной Ведры. Полдень еще не наступил, но до него оставалось немного. Затем рыбак взглянул на море; да, сеньор прав: клева нынче не будет. Но он вполне доволен своим уловом. Потянув худыми руками за бечеву, он поставил малый треугольный парус. Лодка склонилась набок, покачнулась на месте и стала разрезать воду, тихо журчавшую за бортом. Они вышли из пролива, оставили позади Ведру и пошли вдоль берега Ивисы. Хайме сидел за рулем, а старик, зажав между колен корзину с уловом, начал с жадностью перебирать и считать рыбу. Лодка обогнула мыс, и перед ними открылся новый участок берега. На скалистой, красноватого цвета возвышенности, кое-где покрытой темными пятнами кустарников, отчетливо виднелась широкая желтая башня, похожая на приплюснутый цилиндр, с одним лишь окном, выходившим на море и казавшимся, темным пятном с неопределенными очертаниями. На верхушке башни на фоне голубого неба обрисовывалась прорезь бойницы, которая служила в свое время укрытием для небольшой пушки. С одной стороны мыса, круто обрывающегося в море, берег понижался и казался зеленым: здесь росли низкие деревца с густой листвой, среди которых белел небольшой домик. Лодка направилась к башне; поблизости от нее она слегка повернула в сторону и, уткнувшись носом в песчаный грунт, пристала к берегу. Старик спустил парус и подтянул лодку к одиноко стоявшему утесу, с которого свисала цепь. Привязав лодку, он и Хайме сошли на берег. Рыбак не хотел вытаскивать лодку на сушу: под вечер, поев, он собирался вновь выйти в море - ему нужно было поставить палангри {особый вид рыболовной снасти}, который он собирался вытащить назавтра поутру. Будет ли сеньор его сопровождать?.. Фебрер отрицательно покачал головой, и старик расстался с ним до утра. Он сойдет на берег и разбудит его, распевая "Интроитус", в ту пору, когда в небе еще не угаснут звезды. Рассвет должен застать их у Ведры. "Посмотрим, быстро ли сеньор выйдет из башни!" И, повесив на руку корзину с рыбой, старик удалился. - Кланяйтесь Маргалиде, дядя Вентолера, и пусть мне поскорее принесут обед. Моряк, не оборачиваясь, кивнул ему в ответ, а Хайме пошел вдоль берега, к башне. Ноги его, обутые в альпаргаты, шагали по песку, на котором замирали последние судорожные брызги прибоя. Среди голубоватых камешков попадались куски обожженной глины, обломки ручек, выпуклые черепки со следами былой росписи, когда-то украшавшей, по-видимому, пузатые сосуды; маленькие неровные шарики серой глины, на которых как будто еще можно было распознать разъеденные водой бесформенные лица, обезображенные временем. Это были таинственные остатки того, что стало добычей бурной стихии, частицы великой тайны моря, вновь увидевшие свет после того, как пролежали там тысячелетия, - следы загадочной и легендарной повести, прибитые своевольными волнами к берегам этих островов, служивших в далекие времена убежищем для финикийцев, карфагенян, арабов и норманнов. Дядюшка Вентолера говорил о серебряных монетах, тонких как облатки причастия, - их находили дети, играя на берегу. Когда рыбак был еще мальчиком, его дед рассказывал ему старинные предания о подводных пещерах, где хранились сокровища, принадлежавшие сарацинам и норманнам, клады, замурованные обломками скал, тайна которых была давно позабыта. Направляясь к башне, Хайме начал спускаться по каменистому склону. Жесткие, шелестевшие ветками тамариски казались карликовыми соснами, пропитанными растворенной в воздухе солью и уходившими корнями в скалистый грунт. В бурные дни ветер сметал песок и обнажал их обильные перепутанные корни, черные и змеевидные, о которые не раз спотыкались ноги Фебрера. Его гулким шагам вторил в кустах шелест листвы и шум, поднятый боязливо удиравшими зверьками; в зарослях быстро мелькал клубок серой шерсти с хвостом, похожим на пуговку. Стремительно мчавшиеся кролики заставляли обращаться в бегство и изумрудных ящериц, лениво гревшихся на солнце. Сквозь эти шорохи Хайме услышал слабые звуки тамбурина и мужской голос, певший ивисский романс. Порою певец умолкал, как бы в нерешительности, упорно повторяя одни и те же куплеты, прежде чем перейти к новым, По местному обычаю он в конце каждой строфы издавал какое-то странное кудахтанье, напоминавшее крик павлина, пронзительную трель, какой сопровождают свои песни арабы. Добравшись до вершины, Фебрер заметил музыканта, сидевшего на камне позади башни и пристально смотревшего на море. Это был молодой парень, которого он иногда встречал в Кан-Майорки, в доме своего бывшего арендатора Пепа. На одном колене он держал ивисский тамбурин - небольшой барабан, выкрашенный в синий цвет, расписанный по ободу цветами и позолоченными ветками. Локтем левой руки он опирался на инструмент, полуприкрыв лицо ладонью. В правой руке у него была палочка, которой он медленно ударял по коже барабана; застыв в мечтательной позе и погрузившись в импровизацию, музыкант задумчиво смотрел сквозь свои пальцы на необъятный морской простор. Его прозвали Певцом, как всех тех на острове, кто сочинял новые стихи на танцах и при исполнении серенад. Это был высокий юноша лет восемнадцати, болезненно бледный и узкий в плечах. При пении он кашлял, напрягая худую шею, и прозрачное лицо его заливалось нежным румянцем. У него были большие женские глаза с воспаленными краями век. Одевался он всегда по-праздничному, носил штаны из голубого бархата, ярко-красные пояс и галстук, поверх которого на шею был наброшен женский платочек, расшитый спереди. За каждым ухом торчало по розе, а из-под фетровой шляпы, сдвинутой назад и украшенной цветами и лентой, выбивались курчавые пряди блестевших от помады волос" Заметив этот почти женский наряд, большие глаза и бледный цвет лица юноши, Фебрер мысленно сравнил его с теми худосочными девицами, которых современное искусство возводит в идеал. Но за алым поясом этой "девицы" торчало нечто внушающее тревогу. Это был, несомненно, нож или пистолет, какие выделывают кузнецы на острове, - неразлучный спутник каждого ивисского атлота. При виде Хайме молодой человек встал, и тамбурин повис у него на ремне, перекинутом через левое плечо; правой рукой, все еще держа в ней палочку, он коснулся полей шляпы: -. Добрый день! Фебрер, убежденный, как истый майоркинец, в свирепости ивитян, тем не менее, встречаясь с ними на дорогах, каждый раз восхищался их вежливостью. Они убивали друг друга из-за соперничества в любви, но чужеземец почитался ими с той же традиционной щепетильностью, какую проявляет араб по отношению ко всем кто просит приюта под его шатром. Певец, казалось, смутился, оттого что майоркинский сеньор застал его возле своего дома, на принадлежащей ему земле. Бормоча невнятные извинения, он рассказал, что пришел сюда потому, что ему нравилось смотреть сверху на море. В тени башни дышалось легче; никто из друзей не мешал ему своим присутствием, и он свободно слагал стихи для предстоящей вечеринки в Сан Антонио. Услышав эти робкие извинения музыканта, Хайме улыбнулся. Стихи, вероятно, посвящены какой-нибудь атлоте?.. Юноша кивнул: "Да, сеньор..." А кто она? - Цветок миндаля, - ответил поэт. Цветок миндаля... Красивое имя! - Польщенный одобрением сеньора, юноша оживленно продолжал. Цветок миндаля - это Маргалида, дочь сеньо Пепа из Кан-Майорки. Это имя он дал ей сам, заметив, что она бела и прекрасна, как цветы, которыми покрывается миндаль, когда кончаются заморозки и с моря доносятся первые дуновения ветра, возвещающие весну. Все молодые люди в округе подхватили это имя, и теперь Маргалиду никто не называет иначе. Певец приписывал себе дар давать красивые прозвища: стоило ему выдумать, как имя так и оставалось за человеком. Фебрер с улыбкой слушал слова юноши. Вот где нашла себе приют поэзия!.. Потом он спросил, работает ли атлот. Тот ответил отрицательно: родители не разрешают ему работать, так как городской врач, осмотревший его в базарный день, посоветовал семье не давать ему утомляться. Обрадованный таким советом, он в дни полевых работ сидел в тени под деревом, прислушиваясь к пению птиц и посматривая на девушек, проходящих по тропинке. Когда же в его голове зарождался новый стих, он усаживался на берегу моря, неторопливо обдумывая его и закрепляя в памяти. Хайме распростился с юношей: пусть продолжает свои занятия поэзией. Пройдя несколько шагов и не слыша звуков тамбурина, он обернулся. Боясь обеспокоить сеньора своей музыкой, атлот спустился под гору в поисках другого уединенного уголка. Фебрер подошел к башне. То, что издали казалось первым этажом, на самом деле было сплошной каменной стеной. Дверь находилась на уровне верхних окон - былая стража башни могла избежать таким образом внезапного нападения пиратов. Для входа и выхода пользовались приставной лестницей, убиравшейся с наступлением ночи. Чтобы попадать в свое жилище, Хайме заказал грубую деревянную лестницу, но никогда не убирал ее. Башня, построенная из песчаника, снаружи несколько пострадала от морских ветров. Многие плиты выпали из гнезд, и эти отверстия стали как бы скрытыми ступеньками, по которым можно было подняться в башню. Отшельник вошел в свое жилище. В этом круглом помещении не было иных проемов, кроме двери и окна в задней стене; из-за толщины каменной кладки оба отверстия казались почти тоннелями. Стены с внутренней стороны были тщательно побелены ослепительной ивисской известью, придающей прозрачность и нежно-молочный оттенок всем зданиям, благодаря чему жалкие деревенские хижины приобретают веселый вид нарядных домиков. Только на сводчатом потолке, где имелась прорезь для лестницы, ведшей когда-то на верхнюю площадку, еще виднелись следы копоти от костров, которые здесь жгли в былые времена. Несколько досок, наспех скрепленных деревянными перекладинами, закрывали дверь, окно и люк. Во всей башне не было ни одного стекла. Стояло лето, и Фебрер, не уверенный в своем будущем, или, вернее, безразличный к нему, откладывал со дня на день окончательную отделку помещения. Он находил это уединенное место очаровательным, несмотря на его суровость. Всюду чувствовалась заботливая рука Пепа и тонкий вкус Маргалиды. Хайме приглядывался к сверкающим белизной стенам, восхищался чистотой трех стульев и дощатого стола, натертых до блеска дочерью его бывшего арендатора. Вдоль стен было натянуто несколько рыболовных сетей, ниспадавших волнистыми складками наподобие ковров. Поодаль висели ружье и патронташ. Кое-где виднелись разбросанные небольшими веерообразными группами морские ракушки с длинными и узкими створками, прозрачные как леденцы и похожие на черепаховый панцирь. Их подарил дядюшка Вентолера, так же как и украшавшие стол две огромные раковины, бугристые снаружи и нежно-розовые, как женское тело, внутри. Подле окна лежал свернутый тюфяк с подушкой и простынями. Эту деревенскую постель каждый вечер стелили Маргалида или ее мать. Хайме спал здесь спокойнее, чем в своем дворце в Пальме. В дни, когда его не будил на рассвете дядюшка Вентолера, распевая на берегу мессу и бросая с близлежащего холма камнями в дверь, отшельник валялся на своем тюфяке до позднего часа. До него доносился монотонный шум моря, по-матерински убаюкивавший его. Таинственный свет, в котором золото солнечного луча сливалось с лазурью вод, проникал сквозь ставни и ложился трепещущими бликами на белые стены. Снаружи кричали чайки, игриво пролетая мимо окон, на стене башни мелькали их быстрые тени. В те вечера, когда он рано ложился спать, отшельник долго не смыкал глаз и предавался размышлениям, наблюдая сквозь полуоткрытые рамы за проникающим в комнату неясным мерцанием звезд или сиянием луны. За каких-нибудь полчаса перед ним с необычайной отчетливостью проходило все его прошлое; это было преддверие сна, в котором возникают самые далекие воспоминания. Слышался 'шум прибоя, пронзительно свистели ночные птицы, чайки испускали жалобные крики, похожие на стон истязуемых детей. Что-то поделывают в этот Час его друзья?.. О чем говорят в кафе на Борне?.. Кто из приятелей сейчас в казино?.. По утрам эти воспоминания вызывали у него лишь улыбку сожаления. Юный свет зари, казалось, украшал жизнь, делая ее более привлекательной. И он мог быть таким же, как другие, восторгаться городской жизнью!.. Нет, настоящая жизнь - здесь. Он окидывал взглядом круглую комнату, Настоящая гостиная, еще более уютная, чем в доме его предков: здесь все принадлежит ему, и он может не опасаться претензий со стороны кредиторов и ростовщиков на совместное владение его имуществом. Здесь даже есть чудесные старинные предметы, которых никто не может у него оспаривать. Возле дверей стояли прислоненные к стене две амфоры, выловленные сетями рыбаков сосуды из белой глины, затейливо украшенные морем гирляндами окаменевших ракушек. В центре стола, между двух больших раковин, лежал еще один подарок дядюшки Вентолера - женская голова, увенчанная чем-то вроде тиары, из-под которой выбивались заплетенные в косы волосы. Серая глина была, усеяна твердыми белыми шариками - крупинками отлагавшейся веками соли морской воды, Но Хайме1 всматриваясь в лицо этой женщины, разделявшей его одиночество, старался мысленно проникнуть сквозь суровую маску, угадывая за ней спокойные черты и постигая тайну миндалевидных восточных глаз. Она представлялась ему такой, какой никто не мог ее видеть. Долгие часы молчаливого созерцания привели к тому, что морщинистая маска, которая наслаивалась столетиями, словно исчезла. - Посмотри, вот моя невеста, - сказал Фебрер однажды утром Маргалиде, убиравшей комнату. - Не правда ли, как она красива?.. Она, наверно, была принцессой в Тире или Аскалоне {Тир - древний город на побережье нынешнего Ливана, славившийся своими торговыми связями; Аскалон - портовый город в древней Палестине}, не знаю точно где, но" несомненно, она предназначалась мне, любила меня за четыре тысячи лет до моего рождения и нашла меня спустя много веков. У нее были суда, рабы, пурпурные одежды, дворцы с висячими садами, но она бросила все и скрылась в море, ожидая сотни лет, чтобы волны выбросили ее на берег, где бы ее подобрал дядюшка Вентолера и принес в мой дом... Почему ты на меня так смотришь? Бедняжка, ты не понимаешь этого... Маргалида смотрела на него с ужасом. Унаследовав уважение своего отца к сеньору, она думала, что дон Хайме может говорить только серьезные вещи. Чего только не повидал он на белом свете! А теперь эти слова о тысячелетней невесте поколебали ее наивную уверенность, заставив слегка улыбнуться; в то же время эта величественная дама былых времен, от которой сохранилась лишь одна голова, внушала ей суеверный страх. К чему дон Хайме все это говорит? Это все так странно!.. Поднявшись в башню, Фебрер сел у входа, любуясь сельским пейзажем, открывавшимся перед ним сквозь дверной проем. У подножия холма расстилались свежевспаханные поля. Это были небольшие участки на склоне горы, принадлежавшие Фебреру, которые Пеп превращал в плодородные земли. Дальше начинались плантации миндаля с нежно-зеленой листвой и старые, узловатые оливы, раскинувшие свои черные ветви с пучками серебристо-серых листьев. Дом Кан-Майорки, напоминавший арабское жилище; представлял собой группу построек, квадратных как игральные кости, с плоской крышей и ослепительно белыми стенами. По мере того как увеличивалась семья и возрастали потребности, возводились новые белые строения. Каждый кубик был отдельной пристройкой, а все вместе они составляли дом, который скорее походил на адуар {кочевая стоянка бедуинов, цыганский табор}, так как снаружи невозможно было отличить жилища людей от помещений для скота. Дальше за хутором тянулась роща, отгороженная большими стенами из сухого камня и грядами высоких холмов. Сильные ветры препятствовали росту деревьев, и их ветви буйно разрослись в разные стороны, точно возмещая вширь то, что теряли в высоту. Сучья у всех были подперты многочисленными вилами. Некоторые фиговые деревья имели сотни таких подпорок и раскинулись наподобие огромного зеленого шатра, призванного укрывать спящих великанов. Они походили на естественные беседки, в которых могли поместиться целые селения. Горизонт замыкали горы, покрытые соснами, между которыми виднелись большие прогалины красной глины. Из темной листвы поднимались столбы дыма. Это были костры дровосеков, выжигавших древесный уголь. Прошло три месяца с тех пор, как Фебрер поселился на острове. Его приезд изумил Пепа Араби, который все еще продолжал рассказывать родным и друзьям о своем удивительном приключении, о неслыханном по смелости недавнем путешествии на Майорку вместе с атлотами, о нескольких часах, проведенных в Пальме, и о своем посещении дворца Фебреров, чудесного здания, где хранилось все, что только есть на свете барского и роскошного. Резкие и откровенные слова Хайме не слишком удивили крестьянина. - Пеп, я разорен, по сравнению со мной ты богач. Я приехал, чтобы поселиться в башне... Не знаю, надолго ли. Возможно, что навсегда. Фебрер перешел к подробностям, касающимся своего будущего устройства, но Пеп недоверчиво улыбался. Разорен!.. Все знатные сеньоры говорят то же самое, но того, что у них остается при разорении, хватило бы, чтобы сделать богачами многих бедняков. Они - как суда, что терпели крушение у Форментеры до тех пор, пока правительство не поставило маяки. Форментерцы - люди без совести и забытые богом (ведь их остров самый маленький)- зажигали огни, чтобы обмануть мореплавателей; судно садилось на мель, для моряков это была гибель, а для островитян - пожива. - Один из Фебреров - бедняк!.. - Пеп отказался принять деньги, предложенные ему доном Хайме. Он начнет обрабатывать земли, принадлежащие сеньору, и потом они сочтутся. И, видя, что хозяин намерен жить в башне, крестьянин постарался придать ей жилой вид и приказал своим детям приносить пищу сеньору в те дни, когда тот не захочет спускаться вниз и садиться за общий стол. Эти три месяца Хайме провел в сельском уединении. Он не писал писем, не разворачивал газет, не брал в руки никаких книг, кроме нескольких томиков, привезенных из Пальмы. Город Ивиса, спокойный и сонный, как глухая деревня на Полуострове, представлялся ему далекой столицей. Майорка, казалось, вообще не существовала, так же как и те большие города, которые он некогда посетил. В первый месяц новой жизни необычайный случай нарушил его мирное существование. Пришло письмо - конверт со штампом одного из кафе на Борне и несколько строк, нацарапанных крупным и скверным почерком. Писал Тони Клапес. Он желал Фебреру счастья в новой жизни. В Пальме все по-прежнему. Пабло Вальс не пишет, так как обижен на него. Уехать без предупреждения!.. Однако он хороший друг и занимается запутанными делами Хайме. По этой части у Пабло чертовские способности. Ведь он чуэт, как ни говори!.. Он, Тони, еще напишет. С тех пор прошло два месяца, но писем больше не было. Впрочем, какое ему дело до того, что творится в мире, куда он не собирается возвращаться?.. Хайме не знал, что готовит ему судьба: он приехал сюда и решил здесь остаться, развлекаясь лишь охотой и рыбной ловлей и испытывая животную радость от того, что у него нет ни мыслей, ни желаний, - разве только те, что были свойственны первобытному человеку. Он чуждался ивитян, наблюдая их жизнь со стороны. Среди крестьян он был сеньором, чужеземцем. К нему относились с почтением, но холодно. Привычное существование этих людей, с чертами грубости и известной жестокости, привлекало его как все необычайное и красочное. Затерянный в море остров, который мог рассчитывать лишь на собственные силы, веками противостоял норманским пиратам, арабским морякам, кастильским галерам, судам итальянских республик, турецким, алжирским и тунисским парусникам и в недавние времена - английским корсарам. Древняя римская житница Ферментера, с течением столетий ставшая почти необитаемой, предательски оказывала приют враждебным флотам. Деревенские церкви все еще оставались настоящими крепостями с прочными башнями, где укрывались земледельцы, которых костры оповещали о высадке врагов. В тревогах этой неспокойной жизни, полной бесконечной борьбы, рождалось население, приученное к кровопролитию и защите своих прав с оружием в руках; земледельцы и рыбаки, отрезанные от прочего мира, и поныне сохраняли образ мыслей и нравы своих предков. Сел не существовало, хутора были разбросаны на многие километры друг от друга, и связующим звеном между ними служили церковь и дома священника и алькальда. Единственным крупным поселением была столица острова, по старинным грамотам - Королевская крепость Ивисы, с прилегающим к ней Морским кварталом. Когда юноша достигал зрелого возраста, отец призывал его на кухню, где собиралась вся семья, жившая на хуторе. - Ты мужчина! - провозглашал он торжественно. И вручал ему нож с добротным клинком. Посвященный в рыцари, атлот утрачивал сыновнюю робость. Отныне он должен был защищать себя сам, не обращаясь за помощью к семье. Потом, собрав немного денег, он пополнял свое рыцарское вооружение, приобретя у местных кузнецов, раздувавших горны в лесах, пистолет с серебряными насечками. С гордостью ощутив в руках оба этих предмета, подтверждавшие приобретенные им права мужчины и гражданина, оружие, с которым он не расстанется больше в жизни, юноша присоединялся к другим атлотам, экипированным таким же образом. Для него начиналась пора молодости и любви, серенады, сопровождающиеся озорными возгласами, танцы, прогулки в дальние приходы на церковные праздники, где молодежь упражнялась в меткой стрельбе камнями по петуху. В особенности же их занимали фестейжи, традиционные смотрины, на которых выбирали невест, - самый почитаемый обычай, вызывавший раздоры и убийства. На острове не было воров. Хозяева домов, уединенно стоявших среди открытого поля, уходя зачастую оставляли ключ в дверях. Люди не убивали друг друга из корыстных побуждений. Землей пользовались все на равных условиях, а мягкий климат и врожденная воздержанность жителей делали из них людей благородных и не слишком приверженных к материальным благам. Любовь и только любовь побуждала мужчин убивать друг друга. Сельские кавалеры горели страстью к своим избранницам и отличались необычайной ревностью, как герои романов. Из-за черноглазой и смуглой атлоты они подстерегали друг друга в ночной темноте и вызывали на бой презрительным ауканьем, перекликаясь издалека, перед тем как схватиться врукопашную. Им казалось недостаточным, что современное оружие стреляет лишь одной пулей, и поверх обычного патрона они сыпали порох и всаживали еще пулю, плотно забивая этот заряд. Если оружие не разрывалось в руках у нападающего, то от врага оставалось лишь одно воспоминание. Сватовство продолжалось месяцы и годы. К крестьянину, имевшему дочь, являлись молодые люди не только из его округи, но и со всего острова, так как все ивитяне считали себя вправе просить ее руки. Отец подсчитывал количество претендентов - десять, пятнадцать, двадцать, иногда тридцать. Потом он высчитывал, каким временем он может располагать в течение вечера, пока его .не одолеет сон, и, в соответствии с количеством претендентов, делил между ними это время по минутам. К вечеру по разным дорогам сходились участники смотрин, некоторые приходили даже группами, напевая национальные мелодии, которые сопровождались пронзительными выкриками и трелями, походившими на кудахтанье; другие шли одни, наигрывая на бимбау, этот инструмент состоял из двух железных пластинок, жужжал, как овод, и, казалось, заставлял музыкантов забывать об усталости. Они приходили издалека. Иные тратили целых три часа на то, чтобы дойти, и столько же, чтобы вернуться; этот путь они проделывали в дни фестейжей, по четвергам и субботам, с одного конца острова в другой, чтобы поговорить с атлотой какие-нибудь три минуты. Летом они усаживались на так называемом порчу - внутреннем дворе хутора, а зимой входили в кухню. Девушка поджидала их, неподвижно застыв на каменной скамье. Она снимала соломенную шляпу с длинными лентами, придававшую ей в жаркое время дня вид опереточной пастушки; на ней был праздничный наряд - голубая или зеленая юбка со множеством складок, которая целую неделю висела под потолком, стянутая веревками, чтобы сохранить плиссировку. Под этой юбкой были другие, восемь, десять или двенадцать нижних юбок - весь женский домашний гардероб; все это походило на огромную воронку из сукна и фланели, уничтожало признаки пола и не позволяло представить себе наличие человеческого тела под этой грудой одежды. Ряды филигранных пуговиц блестели на накладных рукавах кофточки. На груди, стянутой жестким, почти железным корсетом, сверкала тройная золотая цепочка с огромными звеньями. Из-под головного платка свисала толстая коса, перевитая лентами. Чтобы не помять пышного турнюра, казавшегося огромным из-за несметного количества юбок, на скамейке вместо коврика лежал абригайс - зимняя женская одежда. Претенденты договаривались между собой об очереди и один за другим садились возле атлоты, разговаривая с ней положенное число минут. Если кто-либо, увлеченный беседой, забывал о товарищах, его предупреждали кашлем, свирепыми взглядами и угрозами. Если он не подчинялся, то самый сильный из всей компании хватал его за руку и насильно отводил в сторону, чтобы следующий мог занять освободившееся место. Иногда, когда претендентов было много и времени не хватало, атлота разговаривала с двумя сразу, умело лавируя и ни одному не оказывая предпочтения... Так продолжалось до тех пор, пока она не заявляла о своем окончательном решении, не считаясь при этом с волей родителей. В эту краткую весну своей жизни женщина была королевой. Потом, выйдя замуж, она обрабатывала землю наравне с мужем, мало чем отличаясь от животного. Если отвергнутые атлоты не слишком интересовались девушкой, они уходили, перенося свои галантные намерения на несколько миль дальше; но если они действительно были влюблены, то продолжали осаждать дом, и избраннику приходилось сражаться со своими бывшими соперниками, чудом пробиваясь к свадьбе сквозь строй ножей и пистолетов. Пистолет для ивитянина был вторым языком. На воскресных танцах не раз звучали выстрелы в доказательство любовного восторга. Уходя из дома невесты, в знак уважения к ней и ее семье атлот стрелял, перед тем как закрыть дверь, и кричал при этом: "Доброй ночи!" Если же он удалялся обиженный и желал оскорбить семейство, то поступал наоборот: сначала прощался, а потом стрелял; но в таком случае ему надо было сразу удирать, так как обитатели дома немедленно отвечали на его вызов пулями, палками и камнями. Хайме стоял в стороне от этой суровой традиционной жизни, издали наблюдая обычаи адуара, все еще сохранявшиеся на острове. Испания, флаг которой развевался по воскресеньям над жалкими домиками каждого прихода, едва ли вспоминала о затерянном в мире клочке своей земли. Многие заокеанские страны были лучше связаны с мировыми центрами, чем этот остров, разоренный в свое время войнами и грабежами, а теперь влачивший жалкое существование вдали от главных морских путей, окруженный цепью скалистых и низких островков, каналами и проливами, сквозь воды которых просвечивало дно. Фебрер наслаждался своим новым существованием, как человек, который присутствует на интересном зрелище и занимает, к тому же, удобное место. Эти крестьяне и рыбаки, воинственные потомки корсаров, были для него приятными спутниками. Поначалу он собирался наблюдать за ними издалека, как любопытный свидетель, но мало-помалу невольно перенял их обычаи и привычки. У него не было врагов, и, тем не менее, во время прогулок по острову, когда он не брал с собой ружья, за поясом у него торчал пистолет... на всякий случай. В первые дни своего переселения в башню, когда заботы об устройстве заставляли его ездить в город, он еще продолжал носить городской костюм, но постепенно отказался от галстука, от воротничка, от сапог. На охоте он чувствовал себя удобнее в крестьянской блузе и плюшевых панталонах. Рыбная ловля приучила его ходить по песку и скалам в альпаргатах на босу ногу. Голову его покрывала такая же шляпа, какую носили все атлоты прихода Сан Хосе. Дочь Пепа, хорошо знавшая обычаи острова, с чувством тайной признательности любовалась шляпой сеньора. Жители разных квартонов {местное название округа, церковного прихода} Ивисы, на которые она делилась еще в древние времена, различались между собой по манере носить шляпу и по форме ее полей, что было почти незаметно для чужеземца. Шляпа дона Хайме была такая же, как у всех атлотов из Сан Хосе, и отличалась от тех, что носили жители других селений, называвшихся тоже именами святых. Это было честью для прихода, к которому принадлежала девушка. О, наивная и прелестная Маргалида! Фебреру доставляло удовольствие разговаривать с ней; он наслаждался изумлением, которое пробуждали в ее простой душе рассказы о путешествиях и шутки, отпущенные им с серьезной миной... С минуты на минуту она должна принести ему обед. Уже полчаса густой столб дыма поднимался из трубы дома. Он представлял себе дочь Пепа, хлопочущую у очага под взглядом матери, отупевшей крестьянки, несчастной и Вот-вот он увидит ее под навесом порчу перед входом в дом, с обеденной корзинкой на локте, в шляпе с длинными лентами, которая оттеняет ее поразительно белое лицо, приобретавшее под лучами солнца матовый цвет античного мрамора. Кто-то зашевелился под навесом и направился к башне. Это Маргалида!.. Нет, это не она. Это ее брат Пепет... Пепет, который месяц тому назад жил в городе, готовясь к поступлению в семинарию, и был прозван поэтому Капелланчиком. II - Добрый день! Пепет расстелил салфетку на краю стола и поставил на нее два закрытых блюда и бутылку виноградного вина, прозрачного и красного, как рубин. Потом опустился на пол и обхватил руками колени, приняв неподвижную позу. Его смуглое лицо озарялось улыбкой, обнажавшей ослепительно белые зубы. Лукавые глаза уставились на сеньора с выражением, какое бывает у веселой и преданной собаки. - Разве ты не ездил в Ивису, чтобы стать священником?- спросил Хайме, приступая к еде. Мальчик кивнул головой: "Да, сеньор, я был там". Отец поручил его, Пепета, одному из учителей семинарии. Знает ли дон Хайме, где находится семинария?.. Маленький крестьянин говорил о ней, как о далеком месте, где его пытали. Ни деревьев, ни свободы, даже воздуха там едва хватало: жить взаперти было просто невозможно. Фебрер, слушая его, вспоминал о своей поездке в верхний город, тихий и сонный - Королевскую крепость Ивисы, - отделенный от Морского квартала большой стеной времен Филиппа II {король Испании с 1556 по 1598 г.}. Бреши в стене, построенной из песчаника, поросли вьющимися зелеными каперсами. Безголовые римские статуи, стоявшие в трех нишах, украшали ворота, соединявшие город с предместьем. Дальше начинались кривые улицы, тянувшиеся вверх - к собору и замку; посреди вымощенных голубоватым камнем мостовых стекали вниз нечистоты. Сквозь белоснежную штукатурку фасадов неясно проступали контуры дворянских гербов и лепные украшения старинных окон. На берегу моря царила кладбищенская тишина, нарушаемая лишь отдаленным шумом прибоя и жужжанием мух, летавших роем у ручья. Изредка на этих мавританских улицах раздавались шаги, и тогда, как при необычайном событии, с жадным любопытством приоткрывались окна: медленно поднимались по крутым склонам, направляясь в замок, несколько солдат или возвращались из церкви каноники в лоснящихся на груди рясах, серых плащах и широкополых шляпах, нищие прислужники заброшенного собора, бедного и не имевшего даже епископа. На одной из этих улиц Фебрер заметил семинарию - длинное здание с белыми стенами и зарешеченными, как в тюрьме, окнами. Капелланчик, вспоминая об этом доме, становился серьезным, и с его темно-коричневого лица исчезала привычная ослепительная улыбка. Какой страшный месяц провел он там! Учитель заполнял скучнейшие каникулы занятиями с деревенским мальчуганом, желая посвятить его в таинства латинского языка с помощью красноречия и ремня. Он хотел сделать из него к началу года чудо, на удивление другим учителям, и удары так и сыпались. А тут еще решетки, позволявшие видеть только часть противоположной стены; вымерший город, где не было ни одного зеленого листа; надоевшие прогулки рядом со священником к порту с застоявшейся водой, где пахло гниющими моллюсками, пустому, если не считать нескольких парусников, грузивших соль. Полученные накануне сильные удары ремнем истощили его терпение. Бить его!.. О, не будь это священник!.. Он сбежал и вернулся в Кан-Майорки, но перед этим он из чувства мести изорвал несколько книг, которые особенно ценил учитель, опрокинул на стол чернильницу, написал на стенах непристойности и совершил еще ряд проказ, подобно вырвавшейся на свободу обезьянке. Ночь в Кан-Майорки прошла бурно. Пеп побил сына палкой и, ослепленный злобой, едва не убил его - спасло заступничество матери и Маргалиды. На лице атлота вновь заиграла улыбка. Он с гордостью заговорил о палочных ударах, которые перенес, не испустив ни одного вопля. Его ведь бил отец, а отец может бить, потому что любит своих детей. Но пусть кто-либо другой попробует ударить его - он будет обречен на смерть. Сказав это, мальчик выпрямился с воинственным пылом, присущим тем, кто привык видеть льющуюся кровь и вершить суд собственной рукой. Пеп поговаривал о возвращении сына в семинарию, но мальчик не слишком верил этой угрозе. Он не пойдет туда, даже если отец выполнит свое обещание, привязав его, как вьюк, к спине осла, - он скорее убежит в горы или на островок Ведра, где будет жить с дикими козами. Владелец Кан-Майорки распорядился судьбой своих детей с решительностью крестьянина, который, будучи уверен в своей правоте, не останавливается ни перед чем. Маргалида выйдет замуж за крестьянина, к которому перейдут земли и дом. Пепет станет священником - для их семьи это высшая социальная ступень, слава и счастье для всех родных. Хайме улыбался, слушая, как атлот протестует против своей судьбы. На всем острове не было другого учебного заведения, кроме семинарии, и крестьяне и владельцы шхун, стремившиеся обеспечить своим детям лучшее будущее, отвозили их туда. Ивисские священники!.. Многие из них, будучи семинаристами, участвовали в смотринах, пуская в ход ножи и пистолеты. Внуки солдат и корсаров, они сохраняли задор и суровое мужество предков, даже надевая рясу. Они не" были неверующими, так как простота их мышления не позволяла им подобной роскоши, но и не отличались набожностью или воздержанностью: они любили жизнь со всеми ее наслаждениями и с наследственным энтузиазмом шли навстречу опасностям. Остров порождал священников, наделенных храбростью, склонных к приключениям. Оставшиеся в Испании становились полковыми капелланами. Другие, более смелые, едва научившись служить мессу, отплывали в Америку, где некоторые республики, проникнутые духом аристократического католицизма, становились настоящим Эльдорадо {Эльдорадо - легендарная богатая страна, которая, как полагали первые завоеватели Южной Америки, находится в ее внутренних областях} для представителей испанского духовенства, не побоявшихся морского путешествия. Оттуда они посылали много денег своим семьям, покупали земли и дома, вознося хвалу богу, который оказывал своим священнослужителям в Новом Свете более щедрую поддержку, нежели в Старом. В Чили и Перу находились добрые дамы, вносившие по сто песо за мессу. Эти сообщения заставляли родителей, собиравшихся в зимние вечера на кухне, разевать рот от изумления. Несмотря на все эти богатства, священники стремились вернуться на дорогой их сердцу остров и спустя несколько лет приезжали домой, чтобы снова прозябать на своих землях. Но в них уже глубоко проник тлетворный дух современности - им надоедало монотонное существование ивитян, замкнутое и ограниченное. Они вспоминали о молодых городах другого материка и в конце концов распродавали свое имущество или дарили его семье и уезжали, чтобы больше никогда не вернуться. Пеп возмущался упорством своего сына, желавшего остаться крестьянином. Он грозился его убить, если тот вступит на гибельный путь. Хозяин дома вел счет всем сыновьям своих друзей, уехавшим за океан, надев рясу. Сын Трейфока прислал из Америки около шести тысяч дуро; другой ивитянин, живущий среди индейцев в глубине материка, в высоченных горах, называемых Андами, купил себе на Ивисе кусок земли; этот участок обрабатывает теперь его отец. А негодяй Пепет, гораздо более способный к ученью, чем остальные, отказывается следовать таким блестящим примерам!.. Убить его мало! Накануне ночью, в спокойную минуту, когда уставший Пеп с грустным лицом отца, задавшего сыну сильную трепку, отдыхал на кухне, этот атлот, все еще почесываясь, предложил помириться. Он станет священником и будет во всем повиноваться сеньо Пепу; но сначала он хочет быть мужчиной, водить компанию с парнями своего прихода, давать с ними концерты, ходить по воскресеньям на танцы, участвовать в смотринах, иметь невесту, носить на поясе нож... Последнего он желал бы больше всего. Если отец подарит ему дедовский нож, он согласен на все* - Только бы мне дедушкин нож, отец! - умолял юноша. - Только бы дедушкин нож! Ради дедушкиного ножа он готов стать священником и, если нужно, жить уединенно, людским подаянием, как отшельники, что ютятся у самого моря, в монастыре Кубельс. При воспоминании о благородном оружии глаза его загорались восхищением, и он вновь и вновь начинал описывать его Фебреру. Чудо! Это был старинный клинок, отточенный и отполированный. Им можно было пробить монету, ну, а в руках дедушки!.. Дедушка вообще был человек необыкновенный. Внуку не довелось его знать, но он говорил о нем всегда с восхищением и представлял его себе человеком, стоящим значительно выше добряка отца, к которому Пепет питал не слишком большое уважение. Вскоре, подстрекаемый желанием получить нож, юноша дерзнул обратиться за содействием к дону Хайме. Если б тот согласился помочь ему! Достаточно сеньору замолвить словечко, и отец сразу же отдаст ему, Пепету, знаменитое оружие. Фебрер выслушал просьбу с добродушной усмешкой. - Будет у тебя нож, мой мальчик. Ну, а если отец не отдаст его, я куплю тебе другой, как только отправлюсь в город. Уверенность в этом окрылила Капелланчика. Ему непременно нужно иметь оружие, чтобы водиться с мужчинами. Скоро к ним в дом будут приходить самые отважные атлоты острова. Маргалида ведь уже взрослая девушка и скоро начнется ее фестейж. Атлоты уже обратились к сеньо Пепу с просьбой назначить день и час для приема поклонников. - Маргалида! Вот как! - заметил Фебрер удивленно. - У Маргалиды уже женихи! То, что ему приходилось не раз видеть во многих домах на острове, казалось почему-то нелепым в Кан-Майорки. Он забыл, что дочь Пепа стала уже взрослой. Неужто в самом деле эта девочка, эта миловидная и изящная куколка, может нравиться мужчинам? Он разделял изумление отца девушки, который в свое время не раз влюблялся, а теперь, став бесчувственным, судил по себе и не мог понять, как это его дочь может нравиться мужчинам. Неожиданно Маргалида представилась Хайме совсем иной, она как бы изменилась в его глазах и повзрослела. Это превращение как-то больно огорчило его; ему казалось, будто он что-то утратил; но наконец он примирился с действительностью. - Сколько же их? - спросил он, несколько успокоившись. Пепет махнул рукой и уставился в потолок башни. В точности он еще сказать не может. По меньшей мере тридцать. Это будет такой фестейж, о котором заговорит весь остров. При этом многие из числа тех, что пожирают Маргалиду глазами, не осмелятся участвовать в сватовстве, заранее признав себя побежденными. На острове мало таких, как его сестра: красивая, живая да еще с хорошим приданым, - сеньо Пеп всюду повторяет, что после смерти завещает зятю Кан-Майорки. А сын пусть надевает сутану и отправляется за море, где не видать ему других атлот, кроме индианок. Свинство! Но негодование его было непродолжительным. Его восхищала мысль, что дважды в неделю к ним в дом будут приходить молодые люди и ухаживать за Маргалидой. Будут приходить даже из Сан Хуана, с другого конца острова, из деревни смельчаков, где обычно рискованно выходить из дому с наступлением темноты, так как всем известно, что за каждым холмом может торчать пистолет, а за каждым деревом - ружье, где любой способен терпеливо выжидать минуты расплаты за оскорбление, нанесенное четыре года назад, - короче говоря, с родины страшных "зверей Сан Хуана". С этими молодчиками придут парни и из других квартонов; многим из них придется отмахать не одну милю, чтобы добраться до Кан-Майорки. Капелланчик радовался при мысли, что ему придется познакомиться с этими дерзкими парнями. Все будут обращаться с ним по-товарищески, - ведь он брат невесты. Но из всех этих предстоящих дружеских связей наиболее лестным для него было знакомство с Пере, прозванным за свое ремесло Кузнецом. Это был мужчина лет тридцати, о котором ходило немало толков в приходе Сан Хосе. Юноша восхищался этим прекрасным мастером. Когда тот принимался за работу, то делал самые изящные пистолеты, когда-либо известные ивисским поселянам. Пепет перечислял его работы. С Полуострова ему присылали старинные стволы (все старинное внушало атлоту почтение!), и он отделывал их по своему вкусу, покрывая рукоятки причудливой резьбой, выполненной с поистине варварской фантазией, и снабжал их в избытке серебряными украшениями. Сделанное им оружие можно было зарядить до самого дула, не боясь, что оно разорвется. Но было еще другое, более важное обстоятельство, которое увеличивало восторженное преклонение юноши перед Кузнецом. Он говорил об этом почти шепотом, таинственно и почтительно: - Кузнец - верро! Верро!.. Хайме на минуту призадумался, перебирая в памяти все, что ему было известно об обычаях островитян. Выразительный жест Капелланчика помог ему вспомнить, о чем идет речь. Верро - это человек, храбрость которого не нуждается в доказательствах, кто спровадил на тот свет одного, а может быть, даже многих, полагаясь лишь на твердость руки или верность прицела. Пепет, желая, чтобы его родичи оказались под стать Кузнецу, вновь заговорил о дедушке. Тот был таким же верро, но в старое время люди умели действовать лучше. В Сан Хосе еще до сих пор не забыли, как ловко устраивал дед свои дела: всего лишь один удар знаменитым ножом - и притом так предусмотрительно, что всегда выискивались люди, готовые подтвердить, что видели его на другом конце острова в тот самый час, как его враг прощался с жизнью. Кузнец не такой удачливый верро. Всего лишь полгода, как он вернулся из тюрьмы на Полуострове, где он провел восемь лет. Его приговорили сначала к четырнадцати годам, но затем последовали некоторые смягчения. Встречали его необычайно торжественно: один из сыновей Сан Хосе возвращается из героического изгнания! Нельзя было отставать от соседних приходов, которые встречали своих верро с большим шумом. Поэтому в день прибытия парохода в гавань Ивисы пришли дальние родственники Кузнеца, составлявшие половину толпы, вторая же половина явилась из чистого патриотизма. Даже алькальд в сопровождении своего секретаря совершил дальний путь, чтобы не утратить симпатий подведомственных ему поселян. Сеньоры из города с негодованием протестовали против диких и безнравственных крестьянских обычаев, но мужчины, женщины и дети буквально осаждали пароход, и каждый стремился первым пожать руку героя. Пепет припоминал возвращение верро в Сан Хосе. Он тоже участвовал в процессии, образовавшей длинную вереницу повозок, лошадей, ослов и пешеходов, будто переселялась целая деревня. У каждой придорожной таверны шествие останавливалось, и великому человеку подносили кружки вина, сосиски и стаканы фиголы - напитка, настоянного на местных травах. Всех восхищал его новый наряд, походивший на костюм важного сеньора, который он заказал себе по выходе из тюрьмы; люди молча дивились непринужденности его манер и тому виду, с каким он встречал своих друзей, подобно милостивому принцу, с покровительственными жестами и взглядами. Многие завидовали ему. Чему только не научится человек, уехав с родного острова! Стоит лишь постранствовать по свету!.. Бывший кузнец по пути в Сан Хосе приводил всех в смущение и изумление грандиозностью своих воспоминаний. Затем на протяжении нескольких недель в деревенской таверне с наступлением темноты происходили любопытнейшие вечеринки. Слова верро передавались из дома в дом по всем далеко разбросанным дворам квартона, и каждый видел в приключениях земляка нечто почетное для всего прихода. Кузнец не уставал расхваливать прелести учреждения, в котором он провел восемь лет. Он успел позабыть о перенесенных там неприятностях и огорчениях и видел все лишь в свете того пристрастия к прошлому, которое искажает воспоминания. Он не жил, подобно многим несчастным, в уголовной тюрьме, затерянной среди равнин Ламанчи, где вода доходит человеку по пояс и где приходится терпеть муки от страшного холода. Он не был в тюрьмах Старой Кастилии, где двор и решетки на окнах белеют от снега. Он вернулся из Валенсии, из уголовной тюрьмы Сан Мигель де лос Рейес - "Ниццы", как ее прозвали за мягкий климат постоянные иждивенцы этих учреждений. Он говорил об этом здании с гордостью, подобно тому как богатый студент вспоминает о годах, проведенных им в английском или немецком университете. Во дворах росли высокие, дававшие густую тень пальмы, которые покачивали над крышами своими кронами, напоминавшими перья султанов; за оконными решетками виднелся обширный фруктовый сад с треугольными фронтонами белых домиков, а дальше - огромная голубая лента Средиземного моря, скрывавшего за собой родную Скалу - милый сердцу остров. Быть может, оттуда долетал ветер, напоенный морской солью и запахом растений и проникавший, как некое благословение, в смрадные камеры тюрьмы. Чего еще желать людям? Жизнь там была приятной: ели в определенные часы и всегда горячую пищу; существовал твердый порядок, и человеку оставалось лишь подчиниться и не противиться ему. Завязывались дружеские связи, порой приходилось общаться с видными людьми, которых никогда не узнаешь, оставаясь на острове. Кузнец говорил о своих друзьях с гордостью: некоторые из них были миллионерами и разъезжали в роскошных экипажах по Мадриду, почти что сказочному городу, название которого в ушах островитян звучало, как Багдад для бедного араба-кочевника, слушающего сказки "Тысячи и одной ночи". Другие, до того как несчастье привело их в тюрьму, успели объездить полсвета и теперь, окруженные восхищенными слушателями, повествовали о своих приключениях в землях чернокожих или в странах, где живут желтые и зеленью люди с длинными женскими косами. В этом прежнем монастыре, напоминавшем но величине целую деревню, собирался весь цвет земли. Кое-кто из них в свое время носил шпагу и командовал людьми, иные же имели дело с важными бумагами, скрепленными печатью, и толковали законы. Товарищем Кузнеца по камере был даже один священник. Почитатели слушали рассказы земляка с широко раскрытыми глазами и ноздрями, трепетавшими от волнения. Какое счастье! Быть верро, добиться известности и почета тем, что ты убил ночью врага, и за это провести восемь лет в "Ницце", восхитительном и почетном месте! Нет, не иметь им такой завидной судьбы! Капелланчик, наслушавшись этих рассказов, испытывал к верро чувство восторженного почтения. Он описывал присущие Кузнецу особенности с многоречивостью человека, влюбленного в героя. Тот не был таким высоким и сильным, как сеньор: он, должно быть, на добрые полголовы ниже дона Хайме. Но зато он ловкий, в пляске нет ему равных, а танцевать он может целыми часами, покоряя всех девушек своего прихода. От долгого пребывания в "Ницце" цвет лица его вначале был бледным, а кожа блестела, как у монастырской затворницы; но теперь он снова стал смуглым, как другие, и под влиянием морского воздуха и палящего солнца приобрел бронзовый загар. Он жил на горе, в небольшой хижине, стоявшей у самой сосновой рощи, по соседству с угольщиками, которые доставляли топливо для его кузницы. Она топилась, правда, не каждый день. Кузнец со своими замашками художника работал только в тех случаях, когда требовалось починить ружье, переделать старый кремневый мушкет на пистонный или отделать серебром пистолеты, приводившие Капелланчика в такой восторг. Юноша хотел, чтобы верро оказался избранником его сестры, чтобы он, такой исключительно способный человек, вошел в их семью. Кто знает, может быть на правах близкого родственника он подарит ему одну из этих драгоценных вещей. - Что, если Маргалида его полюбит и Кузнец даст мне один из своих пистолетов? Как вы полагаете, дон Хайме? Он отстаивал интересы верро так, как будто уже находился с ним в родстве. Бедняге жилось так плохо! Один-одинешенек в своей кузнице, если не считать старушки родственницы, одетой всегда во все черное, в знак давнишнего траура. Один глаз у нее слезится, а другой - слепой. Когда племянник ковал раскаленное железо, она раздувала мехи. От постоянного соседства с горном ее тощая и костлявая фигура усыхала с каждым днем. На старческом лице, сморщенном как печеное яблоко, глазные впадины, казалось, постепенно исчезали. Присутствие Маргалиды украсило бы мрачную и прокопченную лачугу, стоявшую среди сосен. Сейчас ее единственным украшением были цветные камышовые корзиночки, сплетенные наподобие шахматной доски, с шелковыми помпонами, полученные в качестве дружеского подарка от безвестных художников, коротавших свой досуг в камерах "Ниццы". Когда его сестра будет жить в кузнице, Пепет станет ее навещать и авось со временем получит в подарок от своего шурина такой же славный нож, как дедушкин, если только сеньо Пеп лишит его этого почтенного наследства, по-прежнему упорствуя в своей несправедливости. Казалось, воспоми