рствие ему небесное! На острове все думают так; в старину-то делали правильно! Затем Пеп, не интересуясь мнением сеньора, изложил ему свой план помощи в деле обороны. Это дружеский долг. У него дома есть ружье. Он уже давно им не пользовался, но в молодые годы, когда еще был жив его почтенный отец (царствие ему небесное!), он был неплохим стрелком. Он будет приходить в башню ночевать с доном Хайме, чтобы тот не оставался один: ведь на него во сне могут внезапно напасть. Тем не менее, крестьянин ничуть не удивился, что сеньор наотрез отказался от этого предложения, видимо его сильно задевшего. Он мужчина, а не ребенок, нуждающийся в опеке. Пусть каждый остается у себя в доме, а там - будь что будет! Пеп и на эти слова одобрительно кивнул головой. То же говаривал его покойный отец, а также все порядочные люди, соблюдавшие старинные обычаи. Фебрер поступает как истинный сын острова... Затем, умиленный и восхищенный решимостью дона Хайме, крестьянин предложил ему другой выход. Раз сеньор не хочет, чтобы кто-нибудь находился с ним в башне, он сам может приходить на ночь в Кан-Майорки. Постель ему всегда где-нибудь да устроят. Предложение показалось Фебреру заманчивым. Повидать Маргалиду! Но нерешительный тон ее отца и признаки беспокойства, с которыми тот ожидал ответа, заставили его отказаться. Большое спасибо, Пеп, он останется в башне: могут подумать, что он переезжает, потому что струсил. Крестьянин снова кивнул головой в знак одобрения. Он все понимает, на месте сеньора он поступил бы так же. Но это еще не значит, что он, Пеп, не будет меньше спать ночью и, если услышит крики или выстрелы вблизи башни, не выйдет на улицу со своим старым ружьем. И, словно это добровольное обязательство - спать более чутко и быть готовым подставить свою шкуру под выстрелы ради прежнего хозяина - нарушило спокойствие, с каким он до сих пор держался, крестьянин возвел глаза к небу и всплеснул руками: - О господи, господи!.. Дьявол выпущен на свободу, приходится снова это повторить. Теперь покоя не будет, а все потому, что ему не поверили, пошли против старинных обычаев, установленных людьми помудрее тех, что живут теперь... И чем только это все кончится? Фебрер попытался успокоить крестьянина, и у него нечаянно сорвалось с языка то, что он хотел сохранить в тайне. Пеп может радоваться: он уезжает навсегда, чтобы не смущать покоя ни главы дома, ни семьи. - Вот как! Неужто правда, что сеньор уезжает?.. Радость поселянина была так велика и удивление столь искренне, что Хайме заколебался. Ему показалось, что в глазах Пепа, радостно вспыхнувших от неожиданной и приятной вести, блеснуло лукавство. А вдруг этот старожил подумает, что его спешный отъезд - всего лишь бегство от врагов?.. - Я уезжаю, - сказал он, неприязненно взглянув на Пепа, - но еще не знаю когда. Попозже... Когда найду нужным. А теперь мне следует остаться здесь и встретиться с тем, кто меня ищет. Пеп покорно поклонился. Радость его исчезла, но он был готов одобрить и эти слова, добавив, что то же самое говаривал и его отец и так думает он сам. Когда крестьянин поднялся, чтобы тронуться в путь, Фебрер, стоявший у двери, различил вдали, у стен хутора, фигуру Капелланчика и вспомнил о желании юноши. Если Пепа не затруднит его просьба, то пусть он разрешит атлоту перебраться к нему на время в башню. Но отец отнесся к этой просьбе сурово. Нет, если дону Хайме нужен товарищ, то он сам, взрослый мужчина, к его услугам. А мальчику нужно учиться. Дьявол на свободе, и теперь нужно показать свою отцовскую власть, чтобы семья не распалась. На следующей неделе он думает отвезти Пепета в семинарию. Эти его последнее слово. Оставшись один, Фебрер спустился на берег. Дядюшка Вентолера конопатил и смолил швы своей лодки, вытащенной на песок. Он лежал в ней, как в огромном гробу, и отыскивал своими старческими глазами оставшиеся щели. Обнаружив в корпусе судна какой-нибудь изъян, он в приливе радости разражался во весь голос своими латинскими песнопениями. Заметив, что лодка покачивается, и увидев сеньора, прислонившегося к борту, старик хитро улыбнулся и перестал петь. А, дон Чауме!.. Он уже знает все. О последних событиях ему рассказали женщины из Кан-Майорки, и теперь эта новость передается по всему квартону, но только шепотом, с глазу на глаз, как и подобает говорить в таких случаях, чтобы не вмешивались законники, которые все запутают. Значит, сеньора искали прошлой ночью и аукали, чтобы он вышел из башни?.. Хи-хи! Его тоже в давние времена, в ту пору, когда он ухаживал за своей покойницей между двумя выходами в море, вызывал ауканьем один приятель, ставший его соперником. Но он таки отбил девушку, и все потому, что была ловкость в руках: всего лишь один удар ножом в грудь приятеля - и тот долгое время находился между жизнью и смертью. Самому ему потом приходилось вечно быть настороже, когда он сходил на берег, чтобы уйти от мести врага. Но годы идут, все забывается, и оба приятеля кончили тем, что стали вместе промышлять контрабандой, плавая между Алжиром и Ивисой или испанскими берегами. И дядюшка Вентолера смеялся детским смехом, радостно оживляясь при этих юношеских воспоминаниях, вызывавших в его памяти во всех подробностях выстрелы, удары ножом и ночные оклики. Эх, теперь его уже никто вызывать не будет! Это - дело молодых. И голос его зазвучал печально: теперь уж он не будет участвовать в любовных и военных похождениях, необходимых для полного счастья в жизни. Фебрер распрощался со стариком, предоставив ему заканчивать починку лодки и распевать при этом мессу. В башне на столе он нашел корзину с едой. Ее оставил не дождавшийся его Капелланчик, повинуясь, должно быть, строгому приказу рассерженного отца. Пообедав, Хайме снова стал рассматривать оба отверстия, пробитые пулями в стене. Возбуждение, вызванное опасностью, прошло, и теперь, трезво оценивая ее серьезность, он испытывал гневное желание отомстить, и это чувство было в нем теперь сильнее, чем прошлой ночью, когда он бросился к двери. Будь прицел взят на несколько миллиметров ниже, он упал бы в темноте на порог, как подстреленное животное. Боже ты мой! Вот как может умереть человек его круга, став жертвой предательства и попав в засаду какого-то мужика!.. Его раздражение окончательно сменилось жаждой мести: он ощущал потребность бросить вызов, позволить себе дерзость, сохраняя вместе с тем спокойный и неприступный вид на глазах у людей, среди которых скрывались его противники. Он снял ружье и, проверив заряды, вскинул его на плечо. Затем он вышел из башни и пошел той же дорогой, что и накануне вечером. Когда Хайме проходил мимо Кан-Майорки, Маргалида и ее мать, привлеченные лаем собаки, вышли за дверь. Мужчины находились на дальнем поле, которое обрабатывал Пеп. Плачущая мать могла только схватить сеньора за руки, повторяя срывающимся от волнения голосом: - Дон Чауме! Дон Чауме! Ему теперь надо быть осторожным, поменьше выходить из башни, быть начеку, ожидая вражеского нападения. А Маргалида молча и пристально смотрела на Фебрера широко раскрытыми глазами, в которых отражались восхищение и тревога. Она не знала, что сказать: ее простая душа стыдливо замкнулась в себе, не находя слов для выражения своих мыслей. Фебрер продолжал свой путь, не раз оглядываясь назад: Маргалида по-прежнему стояла под навесом, смотря ему вслед с заметным беспокойством. Сеньор шел на охоту, как делал уже много раз, но - что это! - он свернул на тропинку, идущую в горы, и направился в сосновый лес, где на одной из прогалин стояла кузница. По дороге Фебрер обдумывал и передумывал планы атаки. Он решил действовать немедленно. Как только верро появится на пороге, он выстрелит в него из обоих стволов. Он совершит свое дело при свете дня и потому будет более счастлив: его пули не вонзятся в стену. Но, подойдя к кузнице он обнаружил, что она заперта. Хозяин ее исчез. Не вышла навстречу ему и старуха в черном, чтобы встретить его мрачным блеском своего единственного глаза. Хайме уселся под деревом, как и в прошлый раз, держа ружье наготове и выглядывая из-за ствола, словно желая убедиться, нет ли засады среди этого полного безмолвия. Прошло много времени. Лесные голуби, осмелевшие возле притихшей и безлюдной кузницы, порхали на лужайке, не обращая внимания на неподвижного и забывшего про них охотника. По разрушенной крыше медленно кралась кошка с повадками тигра, охотясь за беспокойными воробьями. Прошло еще некоторое время. Ожидание и неподвижность успокоили Фебрера. Что ему делать здесь, вдали от дома, на безлюдной горе? Приближается вечер, а он все сидит, подстерегая противника, о виновности которого имеются лишь туманные догадки. Кузнец, быть может, сидит у себя дома. Он, вероятно, заперся, увидев сеньора, и ждать его бесполезно. А может быть, он ушел со старухой куда-нибудь далеко и раньше ночи не вернется. Нужно уходить. И, держа ружье в руках, чтобы при встрече с врагом напасть первому, он повернул в долину. На дороге и в поле ему снова повстречались крестьяне и крестьянки, смотревшие на него с нескрываемым любопытством и едва отвечавшие на приветствия. Вторично на том же самом месте он увидел Певца с повязанной головой, в окружении приятелей, которым он что-то говорил, ожесточенно размахивая руками. Узнав сеньора из башни, юноша, прежде чем приятели успели его удержать, нагнулся и, схватив с затвердевшей земли два камня, запустил ими в Фебрера. Деревенские снаряды, пущенные слабой рукой, не пролетели и полдороги. Тогда атлот, взбешенный презрительным спокойствием Фебрера, продолжавшего свой путь, разразился угрозами. Он убьет майоркинца. Он кричит об этом во всеуслышание! Пусть все знают, что он поклялся расправиться с этим человеком! Слыша эти угрозы, Хайме лишь грустно улыбнулся. Нет, не этот разъяренный ягненок приходил к нему в башню, чтобы убить его. Безобразные крики служат достаточным доказательством. Вечер Фебрер провел спокойно. После того как он поужинал и брат Маргалиды ушел от него в печальной уверенности, что отец непременно увезет его в семинарию, Хайме запер дверь, придвинул к ней стол и стулья. Он опасался, что его застигнут врасплох во время сна. Затем он погасил свет и закурил в темноте, с удовольствием следя за тем, как попыхивает маленький огонек сигары, разгоравшийся с каждой затяжкой. Ружье было подле него, а револьвер за поясом, так что при малейшей попытке открыть дверь, он мог пустить их в ход. Слух его, привычный к ночным шорохам и дыханию моря, пытался различить на фоне этих звуков какой-нибудь легкий шум, указывающий на то, что среди этой тишины, помимо него, находились и другие человеческие существа. Прошло много времени. При свете сигары он посмотрел на часы. Десять. Вдали раздался лай, и Хайме почудилось, что это собака из Кан-Майорки. Быть может, этот лай предупреждал его о том, что кто-то приближается к башне. Враг уже близко: вполне, возможно, что, сойдя с тропинки, он ползет уже в зарослях тамариска. Фебрер выпрямился, схватил ружье и нащупал за поясом револьвер. Как только он услышит, что его вызывают или что пытаются открыть дверь, он спустится через окно и, обойдя башню, нападет на противника с тыла. Прошло еще некоторое время... Ничего! Фебрер захотел снова взглянуть на часы, но руки не повиновались ему. Красный огонек сигары уже не светился во тьме. Напряженно поднятая голова в конце концов упала на подушку; глаза сомкнулись. Ему послышались крики, выстрелы, проклятия, но все это он различал в каком-то необычном состоянии, словно жил в другом мире, где ни оскорбления, ни нападки не были уже ощутимы. Потом... ничего: густой мрак, глубокая и бесконечная ночь без малейшего просвета. ...Его разбудил солнечный луч, проникший сквозь щель окна и ударивший ему в глаза. Дневной свет оживил белизну стен, еще недавно овеянных мраком и страшной тайной минувших веков. Хайме встал в хорошем настроении и, разбирая загромождавшую дверь баррикаду из мебели, рассмеялся: теперь ему было несколько стыдно за эту предосторожность, и он считал ее почти трусостью. Это все обитательницы Кан-Майорки сбили его с толку своими страхами. Кто может прийти за ним в башню, зная, что он не спит и встретит врага выстрелами? Отсутствие Кузнеца, когда он подошел к его дому, и спокойно проведенная ночь навели Хайме на размышления. Уж не ранен ли верро? Уж не настигла ли его одна из пуль?.. Утро Фебрер провел в море. Дядюшка Вентолера довез его до Ведры, расхваливая легкость и другие достоинства своей лодки. Он чинил ее из года в год, и сейчас от ее прежнего каркаса не осталось ни одной щепки. До вечера они ловили рыбу под защитой скал. Возвращаясь в башню, Фебрер увидел Капелланчика, бегущего по берегу и размахивающего чем-то белым. Едва лодка зарылась носом в прибрежный песок и Хайме еще не успел сойти на берег, мальчик уже крикнул ему нетерпеливым голосом человека, принесшего важное известие: - Вам письмо, дон Чауме! Письмо!.. Действительно, в этом затерянном уголке земли самым необычайным событием, способным потревожить течение повседневной жизни, было прибытие письма. Фебрер повертел его в руках, глядя на него как на что-то странное и далекое. Он взглянул на печать, затем на надпись на конверте... Почерк показался ему знакомым и вызвал в его памяти то же смутное представление, какое вызывает лицо друга, имени которого мы не можем припомнить. От кого?.. Тем временем Капелланчик давал пояснения по поводу этого большого события. Письмо принес нынче утром нарочный с почтового парохода из Пальмы, прибывшего в Ивису вчера ночью, Если сеньор хочет ответить, то ему следует сделать это не теряя времени. Судно отходит на Майорку завтра. По пути домой Хайме вскрыл письмо и захотел взглянуть на подпись; и почти в ту же минуту память его уточнила и подсказала имя отправителя: Пабло Вальс, Капитан Пабло писал ему после полугодового молчания. Письмо его было большое, на нескольких листах почтовой бумаги, исписанных убористым почерком. Уже читая первые строки, майоркинец улыбнулся: капитан отразился в них весь, со всем своим резким и неуемным характером, шумливым, симпатичным и задорным. Фебреру показалось, что он видит над бумагой его огромный толстый нос, седые бакенбарды, глаза цвета оливкового масла с табачными искорками и продавленную широкополую шляпу, надетую набекрень. Письмо начиналось грозно: "Дорогой бесстыдник!" В том же стиле следовали первые пассажи. - Это вещь стоящая, - пробормотал Хайме, улыбаясь. - Надо будет прочитать на досуге. И, спрятав письмо с радостью человека, желающего продлить удовольствие, он простился с мальчиком и поднялся в башню. Он уселся возле окна, откинувшись назад, опершись спиной о стол, и начал читать. Взрывы комической ярости, ласковых ругательств, негодование на забывчивость заполняли собою первые страницы. Пабло Вальс изливался непринужденно и бессвязно, как болтун, обреченный долгое время на молчание и невыносимо страдающий от того, что ему приходится сдерживать свое многословие. Он попрекал Фебрера его происхождением и гордостью, заставившими его уехать, не простившись с друзьями. Словом, из породы инквизиторов! Его предки сжигали предков Вальса, пусть он это не забывает! Но чем-то должны ведь отличаться хорошие люди от дурных, и он, отверженный, чуэт, еретик, ненавидимый и теми и другими, решил отплатить за это нарушение дружбы тем, что занялся делами Хайме. Ему, вероятно, писал об этом несколько раз его приятель Тони Клапес, у которого все шло хорошо, как всегда, хотя недавно и случились кое-какие неприятности: у него захватили две лодки с грузом табака. "Но не будем отвлекаться, к делу. Ты знаешь, что я человек практический, настоящий англичанин, и время терять не люблю". И практический человек, англичанин, чтобы не отвлекаться в сторону, снова покрывал следующие два листа взрывами негодования, направленного против всего его окружающего: против своих соплеменников, робких и униженных, лижущих руки врагам; против потомков былых преследователей; против жестокого Гарау, от которого и праха не осталось; против всего острова, пресловутой Скалы, где из любви к насиженному месту жили, словно прикованные, его земляки, расплачиваясь за это ' постоянным одиночеством и непрерывными оскорблениями. "Но не будем отвлекаться: порядок, методичность и ясность прежде всего. А главное, будем говорить практично. Недостаток практичности - это то, что нас губит". И дальше он говорил о папессе Хуане, важной сеньоре, которую Пабло Вальс видел всегда лишь издали, так как был для нее воплощением всей революционной нечестивости и всех грехов своей расы. "С этой стороны ты можешь не питать надежды": тетка Фебрера вспоминала о нем только для того, чтобы сокрушаться о его печальном конце и прославлять справедливость всевышнего, карающего всех, кто идет по дурному пути и уклоняется от священных семейных традиций. Добрая сеньора предполагала иногда, что он живет на Ивисе; иногда же заявляла, что, как ей определенно известно, ее племянника видели в Америке, где он предался самым низким занятиям. "Словом, инквизиторское отродье, твоя святая тетушка забыла о тебе, и ты не должен ожидать от нее ни малейшей помощи!" В городе теперь ходят слухи, что она окончательно отказалась от мирских почестей и, может быть, даже от папской Золотой Розы, которой так и не получила, что она раздает имущество своим придворным священникам, собираясь уйти в монастырь, где будет пользоваться всеми удобствами привилегированной дамы. Папесса удаляется навсегда, и ждать от нее нечего. "И вот, маленький Гарау, здесь выступаю я, отверженный, хвостатый чуэт, и хочу, чтобы и ты обожал и почитал меня, как провидение". Под конец практический человек, враг отклонений, сдержал свое обещание: стиль письма стал сжатым и по-деловому сухим. Сначала шла длинная опись имущества, которым Хайме владел до отъезда с Майорки. Оно было заложено и обременено всякого рода долгами; затем следовал список кредиторов, более длинный, чем опись имущества, с приложением отчета о процентах и обязательствах. В этой путанице Фебрер окончательно терялся, но Вальс двигался прямо и уверенно, подобно своим соплеменникам, умевшим разрешать самые сложные коммерческие вопросы. Капитан Пабло полгода не писал своему другу, но изо дня в день занимался его делами. Он сражался с самыми свирепыми ростовщиками острова, понося одних и покоряя хитростью других, - где пользовался убеждениями, а где и бравировал, выдавал деньги в уплату самых срочных долгов, угрожавших арестом и продажей имущества. В итоге он привел в порядок состояние своего друга, но в результате этой страшной борьбы оно оказалось сильно урезанным и почти ничтожным. Фебреру оставалось всего лишь каких-нибудь пятнадцать тысяч дуро, а то и меньше; но и это лучше, чем жить в своем прежнем кругу, подобно знатному сеньору, сидя без куска хлеба и находясь в полной зависимости от кредиторов. "Пора тебе вернуться. Что ты там делаешь? Уж не собираешься ли ты остаться на всю жизнь Робинзоном, засев в башне Пирата?" Хайме должен немедленно вернуться! Он сможет жить скромно: жизнь на Майорке дешева. Кроме того, он может похлопотать об устройстве на государственную службу: с его именем и связями добиться этого будет не трудно. Он может также заняться торговлей, пользуясь руководством и советами такого человека, как Вальс. Если захочется путешествовать, его другу не трудно будет подыскать ему какую-нибудь должность в Алжире, Англии или Америке. У капитана есть друзья во всех частях света. "Возвращайся поскорее, маленький Гарау, милый инквизитор: это мое последнее слово". Остаток вечера Фебрер провел за чтением письма и в прогулках вокруг башни. Полученные известия взволновали его. Воспоминания, приглушенные уединенной деревенской жизнью, всплывали теперь так отчетливо, как будто относились к событиям вчерашнего дня. Кафе на Борне! Приятели по казино! Вернуться туда, сразу окунуться в городскую жизнь после почти дикарского затворничества в башне!.. Он тронется в путь как можно скорее, это решено. Он уедет завтра же, с обратным рейсом парохода, привезшего письмо. Образ Маргалиды возник в его памяти - словно для того, чтобы удержать его здесь, на острове. Он видел белизну ее кожи, ее очаровательные округлые формы, ее стыдливо опущенные глаза, скрывающие, словно нечто греховное, темный блеск своих зрачков. Покинуть ее! Никогда больше не увидеть!.. А она достанется одному из этих грубиянов, который иссушит ее красоту на полевых работах и постепенно превратит в почерневшую от зноя сморщенную крестьянку с мозолистыми руками, влачащую полуживотное существование!.. Однако мрачная уверенность прервала вскоре его мучительные колебания: Маргалида не любит его, не может любить. Удручающее молчание и загадочные слезы - вот все, чего он мог добиться в ответ на свои признания. К чему стремиться овладеть ею, когда все считают это невозможным? Зачем нужна глупая борьба со всем островом из-за женщины, в любви которой он сам не уверен?.. Радость от полученных известий вернула Фебреру его скептицизм: "Никто не умирает от любви". Ему, конечно, будет стоить больших усилий расстаться на следующий же день с этими местами: он ощутит глубокую тоску, когда потеряет из виду Кан-Майорки, сверкающий африканской белизной. Но как только он почувствует себя не связанным больше с островом, с жизнью среди простого люда, и вернется к прежнему существованию, быть может у него останется о Маргалиде лишь бледное воспоминание, и он будет первый смеяться над этой страстью к атлоте, дочери бывшего арендатора его семьи. Он перестал колебаться. Ночь он проведет один в башне, как первобытный человек, как один из тех, кого на каждом шагу подстерегали опасности, кто был всегда готов к смертельной борьбе. А завтра вечером он будет сидеть за столиком кафе, при электрическом свете, и смотреть на проезжающие вдоль тротуара экипажи и на гуляющих посреди Борна женщин, гораздо более красивых, чем Маргалида. На Майорку! Он не будет жить во дворце; огромный особняк Фебреров потерян для него навсегда в силу решительных и благотворных мер, принятых его другом Вальсом. Зато у него будет маленький и чистый домик в Террено или другом приморском квартале, где мадо Антония окружит его материнской заботой. Там ему не надо ждать ни горя, ни стыда. Он будет даже избавлен от присутствия дона Бенито Вальса и его дочери, которых он покинул так неучтиво, даже не извинившись письменно. Богатый чуэт, как сообщал в письме его брат, живет теперь в Барселоне, чтобы несколько поправить свое здоровье. По мнению капитана Пабло, этот переезд был, несомненно, совершен для того, чтобы подыскать себе зятя вдали от тех суеверных толков, которые шли о его соплеменниках на острове. Вечером пришел Капелланчик, неся корзину с ужином. Пока Фебрер, в котором от радости проснулся хороший аппетит, поглощал пищу, мальчик расхаживал по комнате, пытливо стараясь отыскать письмо, возбуждавшее его любопытство. Нет, не видно. Веселое настроение сеньора в конце концов передалось и ему: он тоже стал беспричинно смеяться, считая своим долгом быть в хорошем расположении духа, как и дон Хайме. Фебрер пошутил по поводу его скорого отъезда в семинарию. Он собирается сделать ему подарок, но подарок, какого он себе и представить не может и по сравнению с которым его нож ничего не стоит. И, говоря это, он взглянул на ружье, висевшее на стене. Когда мальчик ушел, Хайме запер дверь и при свете ночника стал рассматривать и перебирать вещи, наполнявшие его комнату. В большом деревянном сундуке с грубой ручной резьбой лежало платье, в котором он приехал с Майорки и которое Маргалида заботливо пересыпала душистыми травами. Он наденет его завтра утром. С некоторым ужасом подумал он о пытке, которую ему причинят ботинки и воротничок после длительной вольготной жизни в деревне, но ему хотелось уехать с острова таким, каким он сюда приехал. Остальное он подарит Пепу, а ружье - его сыну. Он, смеясь, представил себе физиономию маленького семинариста при виде этого несколько запоздалого подарка... Пусть поохотится с ним, когда станет священником в одном из квартонов острова. Он снова вынул из кармана письмо Вальса и с удовольствием, не спеша, перечитал его, словно находя в нем нечто новое. Пробегая эти страницы, ставшие уже знакомыми, он вновь пережил большую внутреннюю радость. Добрый друг Пабло! Как своевременны его советы!.. Он вытягивает его из Ивисы в самую нужную минуту, когда ему пришлось вступить в открытую войну с этими грубыми людьми, желающими смерти чужеземцу. Капитан не ошибается. Что он делает здесь в роли нового Робинзона, который не может даже насладиться спокойствием одиночества?.. Вальс, как всегда, вовремя избавляет его от опасности. Несколько часов тому назад, когда письмо еще не было получено, жизнь казалась ему нелепой и смешной. Теперь он стал другим человеком. С чувством сожаления и стыда в душе и улыбкой на устах он припоминал безумца, который накануне с ружьем на плече отправился горной дорогой на поиски бывшего арестанта, чтобы вызвать его на варварский поединок в глухом лесу. Как будто вся жизнь нашей планеты оказалась сосредоточенной на маленьком островке и, чтобы уцелеть, нужно совершить убийство. Словно нет ни жизни, ни цивилизации по ту сторону голубой равнины, окружающей этот клочок земли, где горсточка людей с первобытными взглядами окаменела в нравах минувших веков!.. Какое безумие. Последнюю ночь он живет как дикарь. Завтра все случившееся с ним будет лишь клубком любопытных воспоминаний, которые послужат забавной темой для бесед с приятелями на Борне. Фебрер внезапно прервал ход своих размышлений и отвел глаза от бумаги. Взгляд его скользнул по комнате, одна половина которой тонула во тьме, а другая была слабо освещена красноватым отблеском, заставлявшим трепетать окрестные предметы; ему показалось, что он вернулся из далекого путешествия, куда его увлекло воображение. Итак, он все еще в башне Пирата, вокруг по-прежнему мрак и уединение, наполненное шорохами природы; он в каменном мешке, стены которого овеяны зловещей тайной. За окном башни раздался какой-то звук: не то крик, не то ауканье, но несколько иное, чем в ту памятную ночь, - пожалуй, более глухое. Хайме почудилось, что этот крик доносился откуда-то поблизости. Его, вероятно, издавал человек, спрятавшийся в кустах тамарисков. Он прислушался, и оклик вскоре повторился. Это было такое же ауканье, как и тогда, ночью, но приглушенное, тихое, хриплое, как будто тот, кто кричал, опасался, что его крик разнесется слишком далеко, и, приложив руки ко рту, наподобие рупора, направлял звук прямо в башню. Когда первое изумление прошло, Фебрер молча улыбнулся и пожал плечами. Он и не думал двигаться с места. Что ему до этих допотопных обычаев, этих сельских вызовов на поединок? "Аукай, приятель, кричи, пока не устанешь, я все равно не слышу". И, чтобы отвлечься, он снова начал перечитывать письмо, находя особое наслаждение в длинном списке кредиторов: имена их вызывали у него в памяти то гневные картины, то комические сцены. Ауканье продолжалось с большими перерывами, и всякий раз, когда его хриплый, пронзительный звук нарушал тишину, Фебрер вздрагивал от нетерпения и возмущения. Боже мой! Неужели придется провести ночь вот так, без сна, слушая эту наглую серенаду? Ему пришло в голову, что, может быть, враг, спрятавшись в зарослях, видит свет сквозь щели в двери и потому так настойчив в своих действиях. Он потушил свечу и лег на кровать; растянувшись в темноте на мягком шуршащем тюфяке, он испытал блаженное ощущение. Пусть этот грубиян кричит хоть несколько часов, пока окончательно не охрипнет! Он не пошевельнется. Что ему до этих оскорблений!.. И он засмеялся, испытывая чисто физическую радость от того, что лежит на мягкой постели, а тот в это время надрывается, сидя в кустах, не смыкая глаз и держа оружие наготове. Ну и шутку сыграет он с соперником!.. Приглушенные крики мало-помалу убаюкали его, и он почти заснул. У двери им заранее была устроена та же баррикада, что и в позапрошлую ночь. Пока раздавалось ауканье, он был уверен, что ему ничто не угрожает. Вдруг он сильно вздрогнул, выпрямился и стряхнул с себя дремоту, уже переходившую в сон. Криков больше не было слышно. Его заставило насторожиться таинственное молчание, гораздо более угрожающее и тревожное, чем враждебные оклики. Он поднял голову, и сквозь смутные шорохи, сливавшиеся в единое дыхание ночи, ему послышался какой-то шаркающий звук, легкий скрип дерева, нечто похожее на легкую поступь кошки, которая крадется со ступеньки на ступеньку по лестнице и подолгу останавливается. Хайме нащупал револьвер и сжал его в руке. Ему показалось, что оружие дрожит в его пальцах. Его постепенно охватывал гнев, свойственный человеку, уверенному в своих силах и угадывающему присутствие врага у себя за дверью. Медленные шаги заглохли, быть может на середине лестницы, и после долгого молчания отшельник услышал тихий голос, звучавший для него одного. Он узнал его: это был голос Кузнеца. Тот приглашал Фебрера выйти, называл его трусом и к этому оскорблению добавлял другие ругательства по адресу ненавистного ему острова, родины Хайме. Повинуясь безотчетному порыву, Хайме вскочил с постели, и тюфяк громко зашуршал под его ногами. Стоя в темноте во весь рост и держа в руке револьвер, он пожалел о своем внезапном движении и снова почувствовал острое презрение к врагу. К чему обращать на него внимание? Нужно опять лечь... Последовала другая пауза: противник, по-видимому, услышал хруст тюфяка и ждал, что хозяин башни выйдет с минуты на минуту. Прошло некоторое время, и хриплый, наглый голос снова раздался в ночной тиши. Он снова назвал майоркинца трусом и предлагал ему показаться: "Выходи, шлюхино отродье!" Услышав это оскорбление, Фебрер задрожал и сунул револьвер за пояс. Его мать! Его бедная мать, бледная, больная, не уступающая по кротости святой, подвергается худшему из поношений со стороны каторжника!.. Он инстинктивно устремился к двери, но наткнулся на стол и стулья, нагроможденные перед нею. Нет, только не через дверь... На темной стене виднелось квадратное пятно туманного голубоватого света. Хайме открыл окно. Сияние звездного неба слабо озарило его судорожно искаженное лицо с печатью холодного отчаяния и жестокости; в эту минуту он был похож на командора дона Приамо и других мореплавателей, несших войну и разрушение, чьи портреты покрывались пылью в особняке на Майорке. Он сел на подоконник, перекинул ноги и стал медленно спускаться, нащупывая впадины в стене, чтобы отваливающиеся от нее камни не скатились вниз и не выдали бы его своим шумом. Очутившись на земле, он вытащил из-за пояса револьвер и, наклонившись, почти ползком, опираясь на руку, стал пробираться, стараясь обогнуть башню. Ноги его задевали за обнаженные ветром корни тамарисков, которые стелились по песку, словно черные змеи. Каждый раз как он наталкивался на препятствие, заставлявшее его тратить большие усилия для продвижения вперед, каждый раз как скатывались или хрустели под его тяжестью камни, он замирал на месте, затаив дыхание. Его охватывала дрожь, но не от страха, а от сильного беспокойства и тревоги, как нетерпеливого охотника, который боится опоздать. О, если бы напасть на врага внезапно, у самой двери, когда он бормочет вполголоса свои страшные оскорбления!.. Распластавшись на ходу, как зверь, едва касаясь земли, он увидел наконец нижнюю часть лестницы, затем верхние ступеньки, а там и черную дверь в центре башни, казавшуюся белой при свете звезд. Никого! Враг спасся бегством. От неожиданности он выпрямился и стал тревожно вглядываться в темное неподвижное пятно, сползавшее по склону. Смотрел он недолго. Неподалеку от него из-за тамарисков сверкнула красная змейка, короткий огненный зигзаг, вслед за этим взвилось белое облачко и раздался гром. Хайме почудилось, что его ударили в грудь булыжником, раскаленным камнем, который, по-видимому, отскочил рикошетом от выстрела. "Ничего!" - подумал он. Но в ту же минуту он, сам не зная как, очутился на земле, распростертый навзничь. "Ничего!" - снова подумал он. Он машинально перевернулся на грудь, оперся на одну руку и вытянул вперед другую, державшую револьвер. Он чувствовал себя сильным и мысленно повторял себе, что все это пустяки; но тело его внезапно отяжелело и отказалось повиноваться его воле. Казалось, оно приросло к земле в силу какой-то болезненной тяги. На глазах у него кусты раздвинулись, словно их потревожил неведомый, осторожный и злобный зверь. Вот и враг: сначала показалась голова, затем - туловище по пояс, и наконец он выпростал ноги из хрустящих ветвей. Перед Фебрером на краткий миг мелькнуло видение, одно из тех, которые сопутствуют последним минутам тонущего или агонизирующего человека, когда беглые воспоминания всей минувшей жизни сливаются в единый клубок; он вспомнил, как молодым человеком в саду он стрелял из пистолета, лежа на земле, притворяясь раненным на воображаемом поединке. Эта причудливая предосторожность должна сейчас оказать ему услугу. Он отчетливо видел черный силуэт врага, застывший перед дулом его револьвера. Силуэт становился все более неясным и расплывчатым, словно ночной сумрак постепенно сгущался. Тогда он нажал на спуск - раз, другой, третий, полагая, что оружие не действует, так как выстрелов не было слышно, и ожидая, что враг, пользуясь его беззащитностью, вот-вот нападет на него. Но враг не показывался. Белый туман застилал глаза Фебрера, в ушах у него звенело... Но когда ему показалось, что противник уже около него, туман рассеялся, он снова различил мягкий голубой сумрак ночи и в нескольких шагах от себя - чье-то тело, распростертое на земле так же, как и его собственное, тело, которое извивалось, корчилось, царапало землю с мучительным стоном и предсмертным хрипом. Хайме не мог понять этого чуда. Неужели в самом деле он стрелял?.. Он хотел было подняться, и руки его, ощупывая землю, погрузились в густую теплую грязь. Он дотронулся до груди, и она оказалась смоченной чем-то теплым и липким, что стекало тонкими непрерывными струйками. Желая встать на колени, он попытался согнуть ноги, но они не повиновались ему. Только теперь он понял, что ранен. Глаза его затуманились... Башня стала двоиться, троиться, затем целая вереница каменных башен, возникших на берегу, скатилась в море. Он ощутил едкий вкус во рту и на губах. Ему показалось, будто он пьет что-то горячее и крепкое, но в силу странной причуды его организма, пьет не ртом, а странная жидкость подступает к горлу, поднимаясь изнутри. Черная фигура, извивавшаяся и хрипевшая в нескольких шагах от него, становилась все больше и больше, конвульсивно подпрыгивая на земле. Это был уже какой-то апокалиптический зверь, ночное чудовище, которое, выгибаясь дугой, доставало до самых звезд. Собачий лай и людские голоса рассеяли эти кошмары, навеянные одиночеством. Во мраке вспыхнули огни. - Дон Чауме! Дон Чауме! Чей это женский голос? Где он его уже слышал?.. Он увидел несколько темных фигур, которые двигались, наклонясь к земле и держа в руках красные звезды. Он различил человека, пытавшегося удержать другого, поменьше, в руках которого сверкала белая молния - вероятно, нож, которым он собирался прикончить корчившееся в судорогах чудовище. Больше ничего он не увидел. Он ощутил лишь, как чьи-то мягкие руки, нежные и теплые, взяли его за голову. Тот же самый голос, дрожащий от слез, зазвенел у него в ушах, вызывая трепет, разлившийся, казалось, по всему его телу: - Дон Чауме! Дон Чауме! Он ощутил на своих губах нежное прикосновение, что-то сладостное и ласкающее, как шелк. Мало-помалу это прикосновение усилилось и превратилось наконец в неистовый поцелуй, полный отчаяния и безумной скорби. Прежде чем взор его помутился, раненый слабо улыбнулся, увидав перед собой заплаканные глаза, полные любви и тоски, глаза Маргалиды. IV Придя в себя в комнате хозяина Кан-Майорки, на высокой постели Маргалиды, Фебрер попытался уяснить себе все случившееся. Он дошел до хутора с помощью Пепа и его сына, чувствуя на своих плечах ласковое прикосновение чьих-то дрожащих рук. Это были туманные, расплывчатые ощущения, подернутые беловатой дымкой; нечто похожее на то, что остается в памяти о словах и поступках на следующий день после попойки. Ему припомнилось, что, смертельно усталый, он старался опереться головой о плечо Пепа, что силы постепенно оставляли его, словно жизнь ускользала вместе с горячей и липкой струей, стекавшей вдоль груди и спины. Он припомнил также, что слышал за собой глухие вздохи и отрывистые слова, взывавшие к заступничеству всех сил небесных. А он, охваченный странной слабостью, со звоном в висках, близкий к обмороку, делал усилия, чтобы сосредоточить всю энергию в ногах, подвигаясь шаг за шагом, под страхом остаться навсегда среди дороги. О, как бесконечен спуск в Кан-Майорки! Он продолжался часы, даже дни; в его неясной памяти этот переход представлялся ему таким же длинным, как вся его прошлая жизнь. Когда дружеские руки помогли ему лечь на постель и при свете ночника стали освобождать его от одежды, Фебрер испытал ощущение блаженства и покоя. О, если бы никогда не вставать с этого мягкого ложа! Остаться бы тут навсегда!.. Кровь!.. Повсюду ее безобразные красные следы - на пиджаке, на рубашке, которые, словно жалкие лохмотья, упали к ногам кровати, на строгой белизне грубых простынь, в ведре с водой, сделавшейся красной, когда намочили тряпку, чтобы обмыть раненую грудь. С любой части одежды, снятой с его тела, капал словно мелкий дождь. Белье пришлось отдирать от тела, и от этого бросало в дрожь. Колеблющееся пламя ночника выделялось в темноте назойливым красным пятном. Женщины заливались слезами. Мать Маргалиды, забыв о благоразумии, всплескивала руками и возводила к небу глаза, полные ужаса. Царица небесная!.. Фебрер, которому отдых в постели вернул невозмутимость, удивлялся этим восклицаниям. Он чувствовал себя хорошо. Отчего же так волнуются женщины? Маргалида, в широко раскрытых глазах которой отражался страх, молча ходила взад и вперед, перебирая платья и отпирая ящики с Добряк Пеп, хмурый, с зеленоватой бледностью на смуглом лице, ухаживал за раненым и тут же отдавал распоряжения. Корпии! Побольше корпии! Женщины, помолчите! К чему эти крики и причитания? Жене бы надо поискать баночку с чудесной мазью, что хранится на всякий случай еще со времен его почтенного отца, грозного верро, привыкшего получать раны. Когда мать, оглушенная этими гневными приказаниями, пыталась было вместе с Маргалидой отыскать лекарство, муж снова потребовал ее к постели раненого. Нужно поддержать сеньора: он положил его на бок, чтобы осмотреть и в то же время обмыть грудь и спину. Миролюбивый Пеп еще в юности навидался гораздо более опасных случаев и кое-что понимал в ранах. Смывая капли крови мокрой тряпкой, он обнаружил два углубления на теле дона Хайме - одно на груди, а другое на спине... Прекрасно! Пуля прошла навылет, стало быть не нужно ее извлекать. Это ускорит выздоровление. Своими грубыми руками, которым он старался придать женскую нежность, Пеп с трудом свертывал тампоны и вкладывал их в рваные кровавые раны, которые все еще продолжали медленно сочиться. Маргалида, нахмурившись и отвернувшись, чтобы не встречаться взглядом с глазами раненого, вмешалась и отстранила отца: "Позволь!" Может быть, ей удастся лучше. И Хайме показалось, что он ощутил на своем воспаленном, остро восприимчивом теле, содрогавшемся от сильной саднящей боли, какую-то свежесть и сладостное успокоение, когда тампоны были введены пальцами девушки. Хайме лежал неподвижно, ощущая на спине и на груди груду бинтов, наложенных женщинами, приходившими в ужас при виде крови. К нему вернулась бодрость, которая поддержала его в ту минуту, когда у него подогнулись колени и он упал у подножия башни. Разумеется, все это пустяки: рана незначительна, и он чувствует себя уже лучше. Ему было досадно, что все присутствующие так некстати грустны и молчаливы. Желая ободрить их, он улыбнулся и попытался даже заговорить, но при первых же словах почувствовал сильное утомление. Крестьянин остановил его: "Тихо, дон Хайме, не нужно шевелиться. Скоро придет доктор. За ним в Сан Хосе поскакал Пепет на самом лучшем коне". Видя, что дон Хайме, широко раскрыв глаза, продолжает ободряюще улыбаться, Пеп решил занять раненого разговором. Сам он спал тяжелым, глубоким сном, когда его разбудили вопли и толчки жены и крики детей, которые бросились к двери и хотели выбежать из дома. Где-то за хутором, со стороны башни, слышались выстрелы. Опять нападение на сеньора, как и в позапрошлую ночь!.. Услыхав последние выстрелы, Пепет заметно повеселел: это дон Хайме, он знает звук его револьвера. Он, Пеп, зажег фонарь, с которым обычно ходит в поле, жена взяла светильник, и все побежали на гору, к башне, не думая об опасности. Первый, на кого они наткнулись, был Кузнец; тот был при смерти, из головы его струилась кровь, он кричал и извивался, как дьявол. Да сжалится над ним господь! Отец чуть не вступил в рукопашную с сыном: мальчишка, разъяренный и злой, как обезьяна, увидев умирающего, выхватил из-за пояса нож, собираясь его добить. Откуда взялось у Пепета это оружие? Ну и черти эти молокососы! Ничего себе игрушка для семинариста!.. Отец указал глазами на нож, подаренный Фебрером Капелланчику, валявшийся теперь на стуле. Потом они нашли сеньора, упавшего ничком возле лестницы, ведущей в башню. Да, дон Хайме, как перепугались и он и его домашние! Они подумали, что сеньор мертв. Только в таком горе и поймешь, как тебе дорог человек! И добрый крестьянин со слезами на глазах ласково смотрел на раненого, словно желая его обнять, а обе женщины, стоявшие вплотную к кровати, как бы молча вторили Пепу и старались своими взглядами ободрить больного. Эти ласковые и подернутые печалью взгляды было последним, что видел Фебрер. Глаза его закрылись, и он незаметно погрузился в дремоту, без снов, без бреда, в туманное блаженство небытия, словно его мысль уснула раньше тела. Когда он снова открыл глаза, в комнате уже не было красного огонька. Ночник висел на прежнем месте с почерневшим и потухшим фитилем. Холодный, синеватый свет проникал сквозь окошечко спальни: брезжило утро. Хайме почувствовал озноб. Покрывавшие его простыни были откинуты; чьи-то ловкие руки ощупывали повязки на его ранах. Тело, еще недавно бесчувственное, вздрагивало и трепетало теперь при малейшем прикосновении от острой боли, вызывавшей невольные стоны. Следя затуманенным взором за этими мучившими его руками, раненый увидел черные рукава, затем галстук, воротничок рубашки, не похожий на крестьянский, а над ними - лицо с седыми усами, которое он часто встречал во время прогулок, но теперь никак не мог припомнить, кто это. Мало-помалу он стал его узнавать. Это, должно быть, доктор из Сан Хосе, которого он часто видел верхом или в повозке, старый врач-практик, носивший на деревенский лад альпаргаты, но отличавшийся от крестьян галстуком и крахмальным воротничком и тщательно подчеркивавший всегда эти признаки своего превосходства. Какую пытку причинял ему этот человек, ощупывая его тело, которое, ожесточившись и став более чувствительным, болезненно чувствительным и боязливым, съеживалось от малейшего прикосновения воздуха!.. Когда лицо доктора исчезло и пытка прекратилась, Хайме снова погрузился в тихую дремоту. Он закрыл глаза, но в темноте слух его как бы обострился. В кухне, по соседству с комнатой, слышались приглушенные голоса, и раненый уловил только несколько фраз из этого неясного разговора. Среди тягостного молчания выделялся незнакомый голос, очевидно голос врача. Отрадно было, по его мнению, что пуля не осталась в теле: она, несомненно, только прошла через легкое. Тут послышались сдержанные возгласы удивления и сожаления, и снова прежний голос заверил: "Да, легкое, но пугаться нечего. Легкое быстро рубцуется, это самый неприхотливый орган нашего тела. Нужно только опасаться травматической пневмонии". Слушая это, раненый продолжал сохранять свою бодрость: "Все это пустяки, пустяки". И он опять мягко погрузился в полузабытье, словно окунулся в море, безбрежное, ровное, бездонное, где все видения и ощущения тонули без зыби, без следа. С этой минуты Фебрер утратил представление о времени и действительности. Он все еще жил: он был в этом уверен, но жизнь его была какая-то ненормальная, странная, бесконечная полоса мрака и беспамятства с редкими проблесками света. Он открывал глаза и замечал, что наступила ночь: окошко чернело, и пламя ночника выхватывало из темноты окружающие предметы, казавшиеся тревожно плясавшими красными пятнами. Он снова открывал глаза, предполагая, что прошло лишь несколько минут, но наступал уже день: солнечный луч проникал в комнату, чертя золотые узоры на полу у кровати. Таким-то образом с фантастической быстротой сменялись для него день и ночь, как будто течение времени изменилось раз и навсегда. Когда же эта быстрая смена тьмы и света прекращалась, наступало томительное и гнетущее однообразие. Стоило раненому очнуться - и он видел ночь, и только ночь, словно мир был обречен на нескончаемый мрак; иногда же, наоборот, непрерывно сияло солнце, как в полярных странах, где раздражающий дневной свет не прекращается целыми месяцами. Однажды, когда Хайме пришел в себя, он увидел Капелланчика. Полагая, что сеньору стало внезапно лучше, мальчик заговорил с ним, правда вполголоса, чтобы не навлечь на себя гнев отца, приказавшего ему молчать. Кузнеца уже похоронили. Теперь этот храбрец унавоживает землю. Как метко стреляет дон Хайме! Какая твердая у него рука!.. Он пробил верро голову. Юноша припоминал все случившееся с гордостью человека, которому выпала честь присутствовать при исторических событиях. Из города приехал судья с палочкой, увешанной кистями, офицер гражданской гвардии и два сеньора с бумагой и чернильницами. Их сопровождали солдаты в треуголках и с ружьями. Эти всемогущие особы, отдохнув в Кан-Майорки, поднялись к башне, все осмотрели, все исследовали, бегая взад и вперед по всей площадке, словно желая ее измерить, и наконец заставили Капелланчика лечь на то место, где он застал дона Хайме, и принять ту же позу. Потом благочестивые соседи, с разрешения судьи, отнесли труп Кузнеца на кладбище Сан Хосе, а почтенные представители правосудия спустились к хутору, чтобы допросить раненого. Но говорить с ним было нельзя. Он спал, а когда его будили, смотрел на всех блуждающими глазами и тут же снова их закрывал. Сеньор, верно, этого и не помнит?.. Его допросят в другой раз, когда он поправится. Беспокоиться не надо: все честные люди, так же как и блюстители закона, "расположены в его пользу". У Кузнеца нет близких родственников, которые бы хотели отомстить за него, да и многим он был противен, поэтому соседям не было корысти молчать и все говорили правду. Верро две ночи подкарауливал сеньора у башни, а сеньор только защищался. Ему, наверно, ничего и не будет. Так утверждает он, Капелланчик, который, при всех своих воинственных склонностях, смыслил кое-что и в правосудии. "Самозащита, дон Хайме..." На острове только и говорят об этом происшествии. В городских кафе и казино все его оправдывают. Написали даже в Пальму отчет обо всем случившемся для публикации в газете. Сейчас его друзья на Майорке уже все знают. Дело не затянется. Единственно, кого увезли в Ивису, чтобы упрятать в тюрьму за все его угрозы и ложь, - это Певца. Он пытался уверить, что сам выслеживал ненавистного майоркинца, и превозносил Кузнеца как невинную жертву. Но с минуты на минуту его, вероятно, выпустят на свободу: его уловки и увертки всем надоели. Мальчик говорил о нем с презрением. Этой мокрой курице не под силу такая роскошь, как убийство человека. Все это одна комедия. Порою, открывая глаза, раненый видел неподвижную и съежившуюся фигуру жены Пепа. Она пристально смотрела на него бессмысленным взором, шевелила губами, словно молилась, и прерывала это немое бормотание глубокими вздохами. Стоило ей заметить остановившийся взгляд Фебрера, как она бежала к столику, уставленному бутылками и стаканами. Ее нежность проявлялась в том, Когда Хайме, не вполне очнувшись от забытья, смотрел на лицо Маргалиды, он испытывал сладостное чувство, которое помогало ему лежать некоторое время с открытыми глазами. Взгляд девушки был полон немого обожания и опасения за здоровье раненого. Она, казалось, молила о милосердии к нему своими заплаканными, обведенными синевой глазами, выделявшимися на нежном, монашески бледном лице. "Из-за меня, из-за меня!" - словно говорила она в немом раскаянии. Она подходила к Хайме робко, неуверенно, но бледные щеки ее уже не вспыхивали: необычайные обстоятельства, видимо, победили ее застенчивость. Она поправляла простыни, скомканные раненым, давала ему пить и по-матерински заботливо приподнимала ему голову, чтобы взбить подушку. Если Фебрер пытался заговорить, она подносила палец к губам, заставляя его молчать. Однажды раненый схватил на лету ее руку и поднес к губам, прильнув к ней долгим поцелуем. Маргалида не посмела ее отдернуть. Она только отвернулась, как бы желая скрыть слезы, выступившие на глазах, и тяжело вздохнула. Раненому показалось, что он слышит те же слова раскаяния, которые порой он читал в ее взоре: "По моей вине!.. Все по моей вине!.." При виде этих слез Хайме испытал глубокую радость. О нежный Цветок миндаля!.. Он уже не видел ее тонкого, бледного лица и мог различать только блеск ее глаз, подернутых серой дымкой, как солнечный свет в ненастное утро. В висках у него жестоко стучало, взгляд помутился. На смену сладостной дремоте, блаженной и бездумной, как небытие, явился сон, полный бессвязных очертаний, огненных видений, витающих над бездонным провалом, и страшных мучений, исторгавших из его груди пугливые стоны и тревожные крики. Он бредил. Не раз среди этих кошмаров он на мгновение пробуждался, но только на одно мгновение, и тогда он сознавал, что старается приподняться на постели и чьи-то руки, лежащие на его руках, пытаются его удержать. И он снова погружался в этот мир теней, населенный ужасами. В эти редкие минуты пробуждения, подобные мимолетному проблеску в темноте тоннеля, он узнавал опечаленные лица обитателей Кан-Майорки, склонившиеся над ним. Иногда он встречался взглядом с доктором, а однажды ему даже почудилось, что он видит седые бакенбарды и маслянистые глаза своего друга Пабло Вальса. "Фантазия! Безумие!" - подумал он, снова впадая в беспамятство. Порою, когда его глаза устремлялись в этот мрачный мир, в котором кошмары чертили, подобно кометам, красные следы, до его слуха слабо доносились слова, звучавшие, казалось, далеко, очень далеко и вместе с тем произносимые тут же, возле его постели: "Травматическая пневмония... Бред". Слова эти повторялись разными голосами, но он не сомневался в том, что они относились к нему. Он чувствовал себя хорошо; то, что с ним происходит, это пустяки. Ему только очень хочется лежать, отречься от жизни, с наслаждением застыть на месте и оставаться так до самой смерти, которой он ничуть не боится. Его лихорадочно возбужденный мозг, казалось, кружился, и кружился с каким-то бешеным безумием, и этот круговорот вызывал в его памяти смутный образ, когда-то его сильно привлекавший. Он видел колесо, огромное колесо, необъятное, как земной шар: верхняя часть его терялась в облаках, а нижняя растворялась в звездной пыли, сверкавшей на черном небосводе. Обод этого колеса состоял из живых тел, миллионов и миллионов человеческих созданий, скученных, спаянных воедино и жестикулирующих свободными конечностями; они шевелили ими, желая убедиться в том, что они не связаны и вольны в своих движениях, тогда как их тела были прикованы друг к другу. Спицы колеса привлекали внимание Фебрера своими причудливыми формами. Тут были и шпаги с окровавленными клинками, увитыми лавровыми гирляндами - эмблемой героизма; иные казались золотыми скипетрами, увенчанными королевскими или императорскими коронами; далее виднелись жезлы правосудия, золотые столбики, составленные из монет, положенных одна на другую; посохи, усеянные драгоценными камнями, - символы божественной пастырской власти с тех пор, как люди сгрудились в стада и стали боязливо блеять, устремив свои взоры ввысь. Центром этого колеса был череп, белый, чистый, блестящий, как из полированного мрамора; огромный череп, величиной с планету, остававшийся неподвижным, когда все вокруг него кружилось; череп, светлый как луна, казалось злобно подмигивавший, точно молча насмехавшийся над всем этим движением. Колесо вращалось и вращалось. Миллионы существ, насильно втянутых в его непрестанный круговорот, кричали и махали руками, восхищенные и разгоряченные этой быстротой. Хайме видел, как они то и дело взлетали вверх и тотчас устремлялись головою вниз. Но они в своем ослеплении полагали, что движутся прямо, восторгаясь при каждом взлете видом новых пространств, новых вещей. Они считали чем-то новым и изумительным то самое место, где были за минуту до этого. В полном неведении того, что центр, вокруг которого все вращалось, неподвижен, они были искренне убеждены, что их движение поступательно. "Как мы летим! Где остановимся?" И Фебрер снисходительно улыбался их простодушию при виде того, как они самодовольно упивались быстротой своего движения вперед, оставаясь при этом на месте, и скоростью подъема, который они совершали уже в тысячный раз и за которым неизбежно следовал головокружительный спуск вниз головой. Внезапно Фебрер почувствовал, что его толкает какая-то неодолимая сила. Большой череп насмешливо улыбался ему: "А, и ты тоже? К чему противиться судьбе?" И он тут же оказался прижатым к колесу, растворился в этой доверчивой и ребяческой человеческой толпе, не испытывая, однако, утешения от сладкого обмана. А ближайшие спутники оскорбляли, оплевывали и били его за то, что он упорно и нелепо продолжает отрицать движение, считая, что сомневаться в очевидном впору только сумасшедшему. Колесо лопнуло, наполнив черное пространство дымом, пламенем и неисчислимыми миллиардами судорожных криков, исторгнутых человеческими существами, увлеченными в тайну вечности. И Фебрер полетел вниз, падая целыми годами и веками, пока не почувствовал под собой мягкой постели. Тут он открыл глаза. Маргалида стояла у изголовья при свете ночника и с ужасом смотрела на больного. Бедная девушка удерживала его дрожащими руками, испуганно восклицая: - Дон Чауме! О дон Чауме! Он кричал как сумасшедший, наклонялся с кровати, упорно стремясь свалиться на пол, и говорил о колесе и черепе. - Что это с вами, дон Чауме?.. Больной почувствовал ласковое прикосновение нежных рук, которые поправляли сбитые простыни, поднимали их и натягивали ему на плечи с трогательной материнской заботливостью, словно он был ребенок. Прежде чем снова впасть в бессознательное состояние и снова пройти сквозь огненные врата бреда, Фебрер увидел совсем близко затуманенные глаза Маргалиды, обведенные синими кругами, все более и более печальные от готовых нахлынуть слез; вдруг он ощутил на своем лице ее теплое дыхание, и губы его вздрогнули от шелковистого и влажного прикосновения, от нежной и робкой ласки, похожей на веянье крыла. "Спите, дон Чауме!" Сеньору надо спать. И при всем том, что в словах ее, обращенных к раненому, чувствовалась большая почтительность, им была свойственна уже ласковая близость, словно дон Хайме стал для нее другим человеком с тех пор, как их сблизило несчастье. Лихорадочный бред уносил больного в странные миры, где не было не малейшего намека на реальность. Временами он видел себя в своей одинокой башне. Мрачный остов ее был сложен уже не из камня, а из черепов, сцепленных воедино раствором из праха костей. Из костей были также и холмы, и прибрежные скалы, и морские валы, увенчанные пенными гребнями, казались белыми скелетами. Все, что было доступно взору - деревья и горы, корабли и отдаленные острова, - все как бы окостенело и сверкало ослепительной белизной ледяного ландшафта. Черепа с крыльями, походившие на херувимов с картин религиозного содержания, носились в пространстве и своими провалившимися ртами распевали хриплыми голосами гимны великому божеству, чей саван окутывал складками все окружающее и чья голова уходила в облака. Сам он чувствовал, как чьи-то невидимые когти сдирали с него мясо, он дико кричал от боли, когда окровавленные куски, принадлежавшие ему всю жизнь, внезапно отделялись от его тела. Потом он видел себя в виде очищенного и сверкающего белизной скелета, и далекий голос нашептывал ему в отсутствующие уши чудовищное заклятие: "Настал час истинного величия, ты перестал быть человеком и превратился в мертвеца. Раб прошел через великий искус и преобразился в полубога". Мертвые повелевают. Достаточно взглянуть, с каким суеверным трепетом, с каким угодническим страхом живые в городах поклоняются тем, кто отошел в вечность. Знатный обнажает голову перед нищим. Всеобъемлющим взором своих пустых и черных глазниц, для которых не существовало ни расстояний, ни препятствий, он окинул всю земную поверхность. Мертвые, мертвые повсюду! Ими заполнено все. Он видел судебные заседания с людьми, одетыми в черное: прищурив глаза и придав себе важный вид, они слушали о бедствиях и безумных поступках себе подобных, а за ними виднелись другие огромные скелеты, что, с сознанием векового величия, облаченные в тоги, водили руками судей, писавших по их указанию, и диктовали им шепотом на ухо свои приговоры. Мертвые судят. Он видел большие залы с верхним светом и скамьями, стоявшими полукругом, а на них - сотни людей, которые говорили, кричали и жестикулировали, создавая при этом шуме новые законы. За ними скрывались истинные законодатели - мертвецы, депутаты, одетые в саван, но их присутствие оставалось незамеченным этими тщеславными краснобаями, воображающими, что они всегда говорят только по собственному вдохновению. Мертвые диктуют законы? В минуту сомнения достаточно кому-нибудь вспомнить о том, что в свое время думали мертвецы, и тотчас водворится порядок, ибо все согласятся с его мнением. Мертвые - это единственное, что реально, вечно и неизменно. Люди во плоти - лишь преходящая случайность, ничтожный пузырь, лопающийся от пустой чванливости. И он видел белые скелеты, стоящие, подобно мрачным ангелам, у врат созданных ими городов, стерегущие загнанное в ограду стадо и отгоняющие, словно нечистых животных, всех непочтительных безумцев, которые отказывались признавать их власть. Он видел у подножия больших памятников, под картинами в музеях и под полками библиотек оскаленные черепа, чья немая улыбка, казалось, говорила людям: "Полюбуйтесь: это создано нами, и все, что бы вы ни делали, будет лишь подражанием". Весь мир принадлежал мертвецам. Повсюду царствовали только они. Живой, открывая рот, чтобы утолить голод, жевал частицы тех, кто предшествовал ему на жизненном пути. Если он хотел испытать наслаждение или услышать нечто прекрасное, искусство открывало ему творения умерших мастеров. Даже любовь находилась у них в подчинении. Женщина в минуты стыдливости и страстного порыва, полагая, что эти чувства самопроизвольны, рабски подражала, сама того не зная, своим прародительницам, прибегавшим для искушения, в зависимости от эпохи то к лицемерной скромности, то к откровенному бесстыдству. Метавшегося в бреду больного стало подавлять бесчисленное количество этих плотно прижатых друг к другу существ, белых и костлявых, с черным оскалом и злобной усмешкой, воплощавших в своих скелетах исчезнувшую жизнь и упорно продолжавших существовать, заполняя собою все вокруг. Их было так много, так много!.. Двигаться становилось невозможно. Фебрер наталкивался на их выпуклые гладкие ребра, на острые выступы их бедер; его приводил в содрогание хруст их суставов. Они его давили, душили; их были миллионы миллионов--все прошлое человечества. Не находя места, куда поставить ноги, они выстраивались рядами один поверх другого. Эти остовы в своем движении напоминали морской прилив, поднимающийся все выше и выше, пока он не достигал вершин высочайших гор и не касался облаков. Хайме задыхался, захлестываемый этой огромной волной, белой, жесткой и хрустящей. Его топтали, наваливались на его грудь всей тяжестью, присущей мертвым телам... Ему грозила гибель. В отчаянии он схватился за чью-то руку, протянутую словно издалека, из мрака: руку живого человека, руку, одетую плотью. Он притянул ее к себе, и мало-помалу в тумане стало смутно вырисовываться чье-то лицо. После пребывания в мире пустых черепов и голых костей это человеческое лицо произвело на него впечатление такой же приятной неожиданности, какую испытывает отважный путешественник, увидев лицо своего соплеменника после долгих скитаний среди дикарей. Он еще сильней притянул эту руку, черты смутного лица стали яснее, и Хайме узнал Пабло Вальса, склоненного над ним. Пабло шевелил губами, словно шептал ласковые слова, которых Фебрер не мог расслышать. И на этот раз!.. Всегда капитан является ему в бреду! После этого мимолетного видения больной снова впал в беспамятство. Теперь он стал спокойнее. Жажда, жестокая жажда, заставлявшая его протягивать руки с постели и отрывать губы от выпитой чашки с чувством ненасытной тоски, стала уменьшаться. В бреду он видел прозрачные ручьи и огромные спокойные реки, но не мог до них добраться, потому что ноги его были скованы мучительной неподвижностью. Теперь он любовался сверкающим, пенистым водопадом и смог наконец подойти, приблизиться к нему, а водопад становился все выше и выше, и он чувствовал на своем лице его свежую, влажную ласку. Под громкий шум этого водопада до его слуха донеслись приглушенные голоса. Кто-то опять говорил о "травматической пневмонии": "Побеждена!" А другой голос весело добавил: "В добрый час! Человек спасен!" Больной узнал этот голос. Вечно этот Пабло Вальс встает перед ним в бреду! Он продолжал идти вперед, привлеченный свежестью воды. Наконец он встал под шумным потоком и ощутил сладостную дрожь в спине от обрушившейся на него стремительной струи. Ощущение прохлады разлилось по всему его телу, и он отрадно, глубоко дышал. Его скованные члены как бы расправлялись от этой ледяной ласки. Грудь раздавалась вширь, исчезала гнетущая тяжесть, еще так недавно мучившая его тело так, словно вся земля наваливалась на него. Он чувствовал, как туман в его мозгу постепенно рассеивается. Он все еще бредил, но в бреду перед ним уже не вставали ужасные сцены, сопровождаемые истошными криками. Это был скорее мирный сон, в котором тело сладостно потягивалось, а мысль беззаботно витала, уносясь в радужные дали. Пенистые струи водопада были ослепительно белыми, и на грани их хрупких алмазов всеми цветами искрились радуги. Небо было розового оттенка; издали доносились звуки музыки и нежное благоухание. Нечто таинственное, невидимое и в то же время улыбающееся трепетало в этой фантастической атмосфере: то была какая-то сверхъестественная сила, от прикосновения к которой все чудесно преображалось. К нему возвращалось здоровье. Непрерывное падение влаги, наклонная пелена воды, низвергавшаяся с высоких скал, пробудила в его памяти прежние сны. И вот - снова колесо, огромное колесо, символ человечества, все вертевшееся и вертевшееся, поднимавшееся раз за разом, чтобы проходить все по одному и тому же пути. Больному, которого свежесть оживила, показалось, что у него возникли новые чувства и теперь он может дать себе отчет во всем окружающем. Он снова увидел, как колесо вращается в бесконечности; но разве в самом деле оно неподвижно?.. Сомнение, источник новых истин, заставило его приглядеться более внимательно. Быть может, это обман зрения? Ошибается он, а миллионы существ, издающих ликующие крики в своей катящейся темнице, правы, полагая, что с каждым поворотом колеса они подвигаются все дальше и дальше? Как жестоко, если жизнь века и века развивается в этом обманчивом движении, под которым в действительности кроется неподвижность. Какой же смысл тогда в существовании всего созданного? Разве у человечества нет другой цели, как только обманывать себя, вращая собственными усилиями круглый короб, в котором оно заперто, подобно птицам, раскачивающим своим порханием клетку, держащую их в неволе? Вскоре он потерял из виду колесо. Он обнаружил перед собой огромный шар, необъятный, голубоватый; на нем вырисовывались моря и континенты, с теми же очертаниями, какие он привык видеть на картах. Это была Земля, Он, незаметная частица в неизмеримом пространстве, ничтожный зритель на изумительном спектакле, даваемом Природой, видел голубой шар, опоясанный облаками. Этот шар тоже вращался, как и роковое колесо, поворачиваясь вокруг своей оси с ужасающим однообразием; но это движение, наиболее непосредственное, наиболее заметное, такое, что все могли его ощутить, оказывалось ничтожным. Подлинно важным было другое движение. Помимо однообразного вращения вокруг одной и той же оси, было и движение вперед, увлекавшее голубой шар в вечный полет по безграничным пространствам, причем путь его никогда не повторялся. Будь проклято колесо! Жизнь - вовсе не вечный круговорот по одной и той же орбите. Только близорукие, наблюдая это движение и не видя ничего другого, могли вообразить, что оно единственное. Наглядное представление о жизни дает сама Земля. Она обращается вокруг своей оси в определенные промежутки времени; повторяются дни и времена года так же, как в человеческой истории повторяются эпохи величия и падения. Но есть нечто выше этого - движение поступательное, уносящее в бесконечность, все вперед!.. Теория "вечного возобновления вещей" ложна. Повторяются люди и события, подобно тому как на земле повторяются дни и времена года; но хотя все это и кажется одинаковым, на самом деле это не так. Внешность вещей может быть сходна, душа их различна. Нет, с колесом покончено! Долой неподвижность! Мертвые не могут повелевать: мир в своем поступательном движении несется слишком быстро, чтобы они могли удержаться на его поверхности. Они цепляются за земную кору хищными костлявыми руками, пытаясь удержаться на ней долгие годы, быть может целые века; но быстрота полета сбрасывает наконец их всех и оставляет позади лишь груду сломанных костей, потом прах и в итоге - ничего. Мир, населенный живыми, стремился все вперед, ни разу не повторяя своего пути. Фебрер видел, как он появился на горизонте, подобно яркой лазурной слезе; затем стал расти и расти, пока не заполнил собою все пространство. И вот он пролетал мимо Хайме, вращением своим напоминая колесо, а скоростью - снаряд. Потом он снова уменьшился, уносясь в противоположную сторону. Глядишь, и он уже капля, точка, ничто... Исчез во мраке, кто знает - куда и зачем! Тщетно его недавние мысли, видя себя побежденными, возвращались, чтоб воспротивиться в последний раз и крикнуть о том, что поступательное движение - тоже обман и что Земля, подобно колесу, вращается вокруг Солнца... Нет, Солнце, в свою очередь, вовсе не неподвижно и со всем своим привычным хором планет падает и падает, если в бесконечности можно падать, не поднимаясь; оно движется и движется, кто знает - к какой точке и с какой целью! В конце концов он возненавидел колесо и стал мысленно разбивать его вдребезги, испытывая радость узника, переступающего порог тюрьмы и вдыхающего вольный воздух. Ему казалось, что с глаз его спала чешуя, как у древнееврейского пророка на пути в Дамаск {Согласно евангельской легенде, уроженец Тарса Савл был одним из наиболее яростных противников последователей Иисуса Христа и требовал жестокой расправы над ними. Но в результате "чуда", свершившегося с ним на пути в Дамаск, когда он внезапно ослеп и затем через три дня чудесно прозрел, он стал под именем Павла одним из апостолов христианства.}. Он созерцал новый свет. Человек свободен и может стряхнуть с себя иго мертвых, устроив жизнь по собственному желанию и порвав цепи рабства, приковавшие его к этим невидимым деспотам. Он перестал грезить и погрузился в небытие, испытывая затаенное и молчаливое наслаждение работника, отдыхающего после трудового дня. Когда, спустя долгое-долгое время глаза его снова открылись, он встретил устремленный на него взор Пабло Вальса. Тот держал его за руки и ласково смотрел на него своими желтоватыми глазами. Сомнения быть не могло: это уже действительность. Он почувствовал запах английского табака с легкой душистой примесью опия, которым всегда были пропитаны губы и бакенбарды капитана. Значит, это была не фантазия, что он видел его в бреду? Стало быть, он на самом деле слышал его голос во время своих кошмаров? Капитан рассмеялся, обнажая крупные зубы, пожелтевшие от трубки. - А, дружище! - воскликнул он. - Дело идет на лад, верно? Температура спала, опасности больше нет. Раны заживают. Ты, должно быть, чувствуешь их зуд, словно тебя колет тысяча чертей или будто тебе под бинты напустили ос. Это идет заживление ткани, появляется новое мясо, которое всегда жжет. Хайме убедился в справедливости этих слов. На месте ран он чувствовал сильное покалывание, напряжение мускулов, стягивающих ткани. Вальс прочел в глазах своего друга просьбу, подсказанную любопытством. - Не говори, не утомляйся... С каких пор я здесь? Уже около двух недель. Я прочел о тебе в пальмских газетах и тотчас же поспешил сюда. Твой друг чуэт все тот же... Ну и заставил же ты нас поволноваться! Воспаление легких, голубчик, да, к тому же, из опасных. Ты открывал глаза и не узнавал меня: бредил как сумасшедший. Но теперь все прошло. Мы за тобой здорово ухаживали... Взгляни-ка, кто здесь. И он отошел от кровати, чтобы Фебрер увидел Маргалиду. Теперь, когда сеньор смотрел на нее уже не воспаленными от жара глазами, она робела и стеснялась, прячась за спиной капитана. Ах, Цветок миндаля! Ласковый и нежный взгляд Хайме заставил ее покраснеть. Она боялась, как бы больной не вспомнил того, что она делала в самые тревожные минуты, когда была почти уверена, что он умрет. - Теперь лежи спокойно, - продолжал Вальс.- Я останусь здесь до тех пор, пока мы не сможем вместе уехать в Пальму. Ты ведь меня знаешь... Мне все известно, я все устрою... Что? Требуются объяснения?.. Чуэт прищурил один глаз и хитро засмеялся, уверенный в своем умении угадывать желания друзей. Молодец капитан! С тех пор как он приехал в Кан-Майорки, все повиновались его приказаниям, преклоняясь перед ним, как перед человеком, в котором чувствовались большая воля и неизменная веселость. Маргалйда краснела от его шуток и подмигивания, но испытывала к нему большую симпатию за его самоотверженную заботу о друге. Она припоминала его глаза, полные слез, в ту ночь, когда все они думали, что дон Хайме умрет. Вальс и плакал тогда и бормотал проклятия. Капелланчик боготворил этого майоркинского сеньора с той минуты, как тот рассмеялся, узнав, что Пепета прочат в священники. Пеп и его жена ходили за ним всюду, как послушные и преданные собаки. Несколько вечеров подряд Пабло обсуждал с больным все случившееся. Вальс был человеком, быстро принимающим решения. - Ты ведь знаешь, что я неутомим, раз дело идет о друге. Приехав в Ивису, я повидал судью. Дело твое уладится. Право на твоей стороне, и все признают здесь самозащиту. Будут небольшие неприятности, когда ты поправишься. Ну, а в общем - ничего... Здоровье тоже идет на лад. Еще что?.. Ах, да! Есть еще кое-что, но и это устраивается... И, говоря это, он лукаво улыбнулся и пожал руки Фебреру, а тот, в свою очередь не стал расспрашивать его дальше, опасаясь разочарования. Однажды, когда Маргалида вошла в комнату, Вальс подхватил ее под руку и подвел к постели. - Взгляни на нее! - воскликнул он полушутливо-полусерьезно, обращаясь к больному.- Это та девушка, которую ты любишь? Ее тебе не подменили?.. Так дай же ей руку, дурень. Ну что ты так испуганно уставился на нее?.. Обеими руками Фебрер пожал правую руку Маргалиды. Итак, это правда? Он пытался заглянуть в глаза атлоте, но они были опущены; от волнения щеки ее побледнели, ноздри трепетали. - Теперь поцелуйтесь, - сказал Вальс, тихо подталкивая девушку к больному. Но Маргалида, словно ей грозила опасность, вырвалась и убежала из комнаты. - Ладно, - сказал капитан. - Поцелуетесь потом, когда меня не будет. Вальс одобрял этот брак. Фебрер ее любит? Ну, так в добрый час... Это разумнее, чем женитьба на его племяннице ради миллионов ее отца. Маргалида - очаровательная женщина. Он-то в этом знает толк. Когда Хайме увезет ее с острова, оденет по-городскому и приучит к другому образу жизни, она, как и все женщины, быстро усвоит все хорошее, и никто не узнает в ней бывшей крестьянки. - Твое будущее, маленький инквизитор, я устроил. Тебе ведь известно, что твой друг-еврей всегда добивается задуманного. На Майорке у тебя есть средства, на которые ты сможешь скромно жить. Не качай головой: знаю, что ты хочешь работать, тем более что ты влюблен и собираешься обзавестись семьей. Ты будешь работать. Мы вдвоем поведем какое-нибудь дело: есть что выбрать. У меня в голове всегда масса проектов - это уж у нас в крови... Если ты предпочитаешь уехать с Майорки, я подыщу тебе занятие за границей. Об этом стоит подумать. Вопросы, касавшиеся семьи Пепа, капитан решал как полновластный хозяин. Ни муж, ни жена не смогли ему прекословить. Да и как спорить с сеньором, который все знает? Крестьянин теперь почти не возражал. Раз дон Пабло желает, чтобы Маргалида пошла за сеньора, и дает слово, что девушке это не принесет несчастья, пусть себе женятся. Для стариков, конечно, большое горе, что она уедет с острова, но они утешатся уже тем, что их зятем станет Фебрер, внушавший им огромное уважение. Капелланчик готов был, казалось, на коленях благодарить Вальса; а еще толкуют в Пальме, что чуэты - скверный народ. Правда, говорят это майоркинцы, а они, известно, несправедливые и гордые. Он будет крестьянином: Кан-Майорки достанется ему. С помощью дона Пабло он даже получил обратно от отца свой нож и рассчитывает получить в подарок новейший пистолет, обещанный ему капитаном: одно из тех чудес по части оружия, которыми он восхищался в витринах на Борне, когда ездил в Пальму. Как только Маргалида выйдет замуж, он с этими двумя благородными спутниками за поясом отправится в квартон на поиски себе невесты. Храбрецы не должны переводиться на острове. В нем бурлит геройская кровь его деда. Однажды, солнечным утром, Фебрер, уже выздоравливающий, опираясь на Вальса и Маргалиду, дошел до крыльца. Усевшись в кресло, он жадно всматривался в расстилавшийся перед ним мирный пейзаж. На вершине мыса высилась башня Пирата. Сколько грез, сколько страданий связано с ней! Как дорога она ему, если вспомнить, что именно там, в ее стенах, одинокий и забытый всеми, он вынашивал страсть, которая теперь заполнит остаток его жизни, до сих пор бесцельной!.. Ослабев от долгого лежания в постели и потери крови, он вдыхал теплый воздух ясного утра, колеблемый порывами прибрежного ветра. Маргалида, взглянув на Хайме влюбленными глазами, хранившими еще известную робость, вернулась в дом, чтобы приготовить завтрак. Мужчины, оставшись вдвоем, долго молчали. Вальс достал свою трубку, набил английским табаком и пускал клубы ароматного дыма. Фебрер, пристально глядя на пейзаж, как бы поглощая взором небо, горы, поле и море, заговорил вполголоса, словно беседуя с самим собой. Жизнь прекрасна. Он утверждает это с глубоким убеждением того, кто воскрес и неожиданно возвращается в мир. На лоне природы человек так же волен в своих действиях, как птица или насекомое. Место найдется для всех. Зачем застывать в оковах, изобретенных людьми для того, чтобы распоряжаться судьбой других людей, которые придут им на смену?.. Мертвые, все эти проклятые мертвые хотят во все вмешиваться, портить нам жизнь! Вальс улыбнулся, взглянув на Фебрера своими лукавыми глазами. Он не раз слышал, как тот в бреду говорил о мертвых, и размахивал руками, словно сражаясь с ними, желая их изгнать из мучивших его жестоких видений. Слушая объяснения Хайме и заключив из них, что преклонение перед прошлым и слепое повиновение власти мертвых исковеркали жизнь его друга и загнали его на уединенный остров, Вальс молчал, предаваясь собственным мыслям. - Пабло, ты веришь, что мертвые повелевают? Капитан пожал плечами. По его мнению, в мире нет ничего абсолютного. Быть может, власть мертвых не всегда была одинаково сильна и теперь уже приходит в упадок. В прежние времена они повелевали деспотически, это несомненно. Возможно, что и теперь они кое-где повелевают, но кое-где они навсегда утратили надежду на былое могущество. На Майорке, например, власть Фебрер испытывал глухое раздражение при воспоминании о своих ошибках и терзаниях. Проклятые мертвецы! Человечество не будет счастливым и свободным до тех пор, пока не покончит с ними. - Пабло, убьем мертвых! Капитан взглянул было на своего друга с некоторой тревогой, но, увидев его ясный взгляд, успокоился и сказал с улыбкой: - По мне, пусть их убьют! Затем, приняв серьезный вид, наклонившись вперед и пуская клубы дыма, чуэт добавил: - Ты прав, убьем мертвых! Разрушим ненужные преграды, растопчем старый хлам, загромождающий и затрудняющий нам путь. Мы живем по заветам Моисея, по заветам Будды, Христа, Магомета и других человеческих пастырей, а естественней и разумней жить по законам наших собственных мыслей и чувств, Хайме оглянулся, словно отыскивая взглядом в глубине комнаты нежное лицо Маргалиды. Затем, собрав воедино все свои прежние тревоги и новые открывшиеся ему истины, он повторил с прежней настойчивостью: "Убьем мертвых!" Голос Пабло отвлек его от размышлений: - А ты бы женился теперь без страха и угрызений совести на моей племяннице? Фебрер ответил не сразу. Да, он женился бы, невзирая на сомнения, которые так мучили его. Но при этом чего-то недоставало бы; чего-то, что выше воли и власти людей; чего нельзя купить и чему подвластен весь мир; что принесла с собой, сама того не зная, скромная Маргалида. Тревоги его кончились. Начинается новая жизнь! Нет, мертвые не повелевают: повелевает жизнь, а над жизнью властвует любовь. Мадрид Май - декабрь 1908.