ек, который собрался бежать - она бросалась то к открытому чемодану, то к ящику комода, то к шкафу, а я молча стоял на пороге и наблюдал за ней. Слова, будто хлебный мякиш, залепили мне глотку, и я не мог произнести ни звука. - Хелла, пойми хотя бы, - с трудом выдавил я, - что если я кого и обманывал, так не тебя. Она резко повернулась, лицо у нее было страшное. - Разве ты не со мной спал, не меня привез в этот страшный дом, в это никуда, не на мне хотел жениться? - Просто я хочу сказать, - попытался объяснить я, - что я прежде всего обманывал самого себя. - Это, разумеется, меняет дело, - сказала Хелла насмешливо. - Как ты не понимаешь, - закричал я, - ведь я не хотел, чтоб ты страдала из-за меня, это вышло против моей воли. - Не кричи, - сказала Хелла, - вот уеду, можешь кричать, сколько угодно. Пусть услышат эти холмы и крестьяне, как ты виноват и как тебе нравится чувствовать свою вину. Она опять заметалась по комнате, но не так лихорадочно, как прежде. Мокрые волосы падали на лоб, лицо было влажным. Мне хотелось протянуть руки, обнять ее и утешить. Но какое тут могло быть утешение? Одна мука для обоих. Она укладывала вещи, не глядя на меня, внимательно рассматривала каждую тряпку, точно сомневалась, не чужая ли она. - Но я знала об этом, знала, - продолжала она, - поэтому мне так стыдно. Я видела это каждый раз, когда ты смотрел на меня, постоянно чувствовала, когда мы ложились в постель. Почему ты тогда не сказал мне правду? Выжидал, пока я сама об этом заговорю? Какой ты жестокий! Все взвалить на мои плечи! Я надеялась, что ты первым начнешь разговор и была права - женщины всегда ждут объяснений от мужчин. Или ты этого не знаешь? Я молчал. - Мне не пришлось бы торчать в этом доме, не пришлось бы ломать себе голову, как пережить это долгое возвращение назад. Давно бы я сидела в своем родном доме, ходила бы на танцы, и какой-нибудь парень был бы не прочь переспать со мной, и я не ломалась бы - почему нет? Хелла нервно улыбнулась, зажав в руке кучу нейлоновых чулок, потом осторожно принялась запихивать их в чемодан. - Тогда я сам ничего не знал. Я хотел одного: поскорее вырваться из комнаты Джованни. - Вот ты и вырвался, - ответила она, - а теперь я вырываюсь из этого дома, и только бедный Джованни... поплатился за все головой. Это была безобразная шутка. Хелла метила мне в самое больное место, но язвительная улыбка у нее не получилась. - Нет, этого я никогда не пойму, - наконец сказала она и подняла на меня глаза, точно я мог объяснить ей, что к чему, - как мог этот жалкий воришка так изломать твою жизнь? Да и мою тоже. Нет, американцам нельзя ездить в Европу, - продолжала она, попробовала рассмеяться и вдруг заплакала. - Побывав здесь, они уже не смогут быть счастливыми, а кому нужен американец, если он несчастлив. Счастье - это все, что у нас есть. Она заплакала навзрыд и бросилась ко мне. Я обнимал ее в последний раз. - Неправда, неправда, - бормотал я, - дело не только в счастье, в нашей жизни есть вещи и поважнее. Только подчас они нам дорого обходятся. - Господи, как я тебя хотела! Теперь каждый встречный мужчина станет напоминать мне о тебе. Она снова попробовала рассмеяться: - Мне его жаль! Жаль всех мужчин и жаль себя! - Хелла, если ты когда-нибудь будешь счастлива, попробуй простить меня. Она отшатнулась от меня. - Нет, я разучилась понимать, что такое счастье и что такое прощение. Женщина создана для того, чтобы ее вел мужчина, но мужчин нет, их же нет! Так что же нам делать, что? Она подошла к шкафу, достала пальто, порылась в сумочке, вынула пудреницу и, смотрясь в зеркальце, вытерла глаза и накрасила губы. - Помнишь, как это говорится в детской книжке, маленькие девочки не похожи на маленьких мальчиков. Маленьким девочкам нужны маленькие мальчики, а мальчикам, - она с треском защелкнула пудреницу, - я уже никогда не пойму, что им нужно, и никогда они мне этого не объяснят. Наверняка не сумеют. Она пригладила волосы, откинула прядь со лба. В тяжелом черном пальто, с сильно накрашенными губами, она снова показалась мне как когда-то прежде холодной, ослепительной и невероятно беззащитной женщиной. - Дай мне что-нибудь выпить, - сказала она, - пока ждем такси, выпьем за добрые старые времена. На вокзал провожать меня не надо. Буду пить сю дорогу до Парижа, а потом до самого дома, пока не переплывем этот проклятый океан. Мы пили молча, прислушиваясь, не подошло ли такси. Наконец шины зашуршали о гравий, и мы увидели горящие фары. Шофер просигналил. Хелла поставила стакан, запахнула пальто и направилась к двери. Я взял чемоданы и пошел следом за ней. Пока вдвоем с шофером мы укладывали чемоданы в багажник, я все старался найти слова, которые хоть немного утешили бы Хеллу. Но так ничего и не придумал. Она тоже ничего не сказала. Стояла под темным зимним небом и смотрела куда-то мимо меня. Когда все было готово, я повернулся к ней. - Хелла, ты правда не хочешь, чтобы я проводил тебя на вокзал? - До свиданья, Дэвид. Она взглянула на меня и протянула руку, она была холодная и сухая, как ее губы. - До свиданья, Хелла. Она села в такси. Я проводил взглядом машину и помахал на прощанье рукой, но Хелла не обернулась. Горизонт за окном постепенно светлеет, и серое небо окрашивается в пурпурно-синие тона. Чемоданы упакованы, в доме прибрано. Ключи лежат на столе. Остается только переодеться. Когда горизонт станет розовым, я сяду в автобус, доеду до городского вокзала, и поезд, вынырнувший из-за поворота, повезет меня в Париж. Только я почему-то никак не могу сдвинуться с места. На столе лежит небольшой голубой конверт с запиской от Жака, в которой он сообщает о дне казни Джованни. Я наливаю себе немного виски и слежу за своим отражением в оконном стекле. Отражение постепенно расплывается, словно я таю на глазах. Это выглядит довольно забавно, и я смеюсь. Наверное, сейчас перед Джованни распахиваются ворота и с тяжелым лязгом закрываются за ним. Последние в его жизни ворота. А, может, уже все кончилось или, наоборот, только началось. А, может, он все еще сидит в своей камере и вместе со мной наблюдает за тем, как занимается день. Может, в конце коридора уже слышатся голоса трех дюжих конвоиров в черном, и позванивает связка ключей, которые держит один из них. Тюрьма молчит, тюрьма ждет, замирая от страха. Джованни казнят одного? Или в этой стране казнят не в одиночку, а группами? Кто его знает. И что он сказал священнику? - Переоденься, - говорит мне внутренний голос, - опоздаешь. Я иду в спальню, на кровати валяется моя одежда, уложенный чемодан раскрыт. Я начинаю раздеваться. В этой комнате стоит зеркало во всю стену. Я помню о нем и его боюсь. Лицо Джованни все время стоит у меня перед глазами, точно неожиданно вспыхнувший огонек в ночи. Его глаза горят как у тигра, поджидающего смертельного врага. Я не могу понять, что в его глазах: если это ужас, то такого я никогда не испытал, если страдание, то такое меня миновало. Вот шаги приближаются, вот поворачивается ключ в замке, вот конвоиры хватают его. Он вскрикивает. Они толкают его к двери камеры, коридор стелется перед ним, как огромное кладбище прошлого, тюрьма поглощает Джованни. Может, он стонет или, наоборот, не издает ни звука. Начинается его долгое путешествие, последнее путешествие. Или, может, он вскрикивает, и уже не в силах замолчать, кричит, надрываясь, кричит, а вокруг только каменные стены и железные решетки. Ноги у него подкашиваются, тело деревенеет, а сердце стучит, как молот. Может, он весь в испарине или нет? Он сам идет или его тащат? У них мертвая хватка, ему уже не вырваться! Позади длинный коридор, железные лестницы, камеры, тюрьма - он в молельне у священника. Он стоит на коленях. Теплятся свечи, на него глядит пречистая дева. О, пресвятая дева Мария... У меня липкие руки, а тело - белое, сухое, жалкое. Я краешком глаза подглядываю за собой в зеркало. О, пресвятая дева Мария... Он целует распятие, приникает к нему. Но священник мягко отнимает у него распятие. Джованни поднимают на ноги. Это еще не конец пути. Теперь они направляются к другой двери. Джованни стонет. Он хочет сплюнуть, но во рту все пересохло. Он не решается даже попросить у них разрешения помочиться, чтобы оттянуть время. Он знает, что за дверью, которая сейчас закроется за ним, его неминуемо ждет нож. Вот он, выход из этого грязного мира, вот оно, избавление от грязной плоти, о котором Джованни столько мечтал! Поздно, уже поздно... Мое отражение в зеркале притягивает меня, как магнит. Я смотрю на свое тело, осужденное на смерть. Оно стройное, крепкое, холодное - само воплощение таинственности. Что им движет, чего оно хочет - не знаю. Оно заключено в этом зеркале, как в ловушке времени, но оно спешит пробиться к свету истины. Когда я был ребенком, я говорил, как ребенок, воспринимал мир, как ребенок, думал, как ребенок, но, когда стал взрослым, я забыл о детстве. Я очень хочу, чтобы это пророчество сбылось. Я хочу разбить это зеркало и освободиться. Я смотрю на свой член - причину всех несчастий - и думаю, как спасти его от греха, как уберечь от гибели. Путь к могиле уже начался, а путь к полному распаду уже наполовину пройден. И ключ к избавлению, который бессилен спасти мое тело от него самого, спрятан в моей плоти и крови. И вот дверь - перед ним. Вокруг Джованни темнота, а в его душе - тишина. Дверь отворяется, он один, отторгнутый от всего мира. Крошечная полоска неба как бы кричит ему слова прощения, но он ничего не слышит. Потом все темнеет у него в глазах, он падает в бездну, и начинается его новый путь. Наконец я отрываю взгляд от зеркала и спешу прикрыть свою наготу, которая никогда не казалась мне такой порочной и которую я хотел бы сохранить в чистоте. Я должен, должен верить, что воля милосердного Господа, приведшая меня сюда, выведет заблудшего к свету. Наконец я выхожу во двор и запираю дверь. Перехожу дорогу, кладу ключи в почтовый ящик своей хозяйки. Потом смотрю на дорогу, где стоят местные жители, мужчины и женщины, поджидающие первый автобус. Утро неожиданно пробуждает во мне мучительную надежду. Я беру голубой конверт, присланный Жаком, неторопливо рву его на мелкие клочки и смотрю, как они медленно разлетаются во все стороны. Но, когда я поворачиваюсь и направляюсь к остановке, несколько бумажных обрывков падают на мой воротник.