авно-- свой или чужой, я ведь вам уже как-то говорил это". "Нельзя сказать, что так уж все равно, когда кто-то другой получил удовольствие". "Вы не понимаете этого",-- закричал Эш, вскакивая. Он несколько раз пробежался из угла в угол, затем остановился там, где были сложены пакеты с газетами, вытащил одну-- это был программный номер-- и углубился в изучение статьи майора. Хугюнау с интересом наблюдал за ним. Эш обхватил голову обеими руками, его короткие седоватые волосы взъерошенно торчали между пальцами, вид у него был возбужденный, и Хугюнау, которому хотелось подавить всплывающее в душе мрачное и неприятное воспоминание, уверенным голосом сказал: "Вот увидите, Эш, каких мы еще высот достигнем с газетой". Эш ответил: "Майор хороший человек", "Да,-- согласился Хугюнау,-- но подумайте-ка лучше о том, что можно было бы сделать из газеты,-- он подошел к Эшу, словно хотел разбудить, и похлопал его по плечу,-- "Куртрирский" должны спрашивать еще и в Берлине, и в Нюрнберге, и в кафе "Хауптвахе" ("Хауптвахе" -- буквально "главный караул", популярное в среде журналистов и издателей кафе в центральной части Франкфурта-на-Майне, располагающееся в старинном здании, которое раньше служило местом расположения городского караула и содержания под стражей "порядочных граждан".) во Франкфурте. Вы ведь знаете Франкфурт, там он тоже должен быть. Он вообще должен стать газетой, которую спрашивали бы во всем мире", Эш никак не отреагировал на сказанное. Он только ткнул в одно место статьи: "Так что, если произведения никого не делают благочестивым, а человек должен быть благочестивым, прежде чем творить произведения. Знаете, что это значит? Что дело не в ребенке, а в образе мыслей, свой или чужой -- это все равно, слышите, все равно!" Хугюнау был в какой-то степени разочарован: "Я знаю только, что вы глупец и что вы довели газету до ручки со своим образом мыслей". Сказав это, Хугюнау вышел из комнаты. Дверь уже давно захлопнулась, а Эш по-прежнему сидел на том же месте, смотрел застывшим взглядом на дверь, сидел и думал. Ясным, конечно же, это не назовешь, но что касается образа мыслей, то Хугюнау мог оказаться не так уж и не прав. Несмотря ни на что, казалось, именно сейчас может воцариться порядок. Мир был разделен на добро и зло, на прибыли и убытки, на белое и черное, если даже и суждено случиться тому, что вкрадывалась бухгалтерская ошибка, то ее необходимо было исправлять, и она исправляется. Эш немного успокоился. Его руки лежали на коленях, он сидел неподвижно, поглядывал сквозь прикрытые веки на дверь, видел всю комнату, которая теперь странным образом превратилась в ландшафт. Или это была видовая открытка? Сейчас она казалась киоском под зелеными деревьями, деревьями замка в Баденвейлере, он увидел лицо майора, и это был лик чего-то более великого и возвышенного. Эш сидел так долго, что полный восхищения уже и не понимал, куда он попал, и лишь с большим трудом он смог вернуться обратно, к своему чтению, Хотя он знал статью наизусть, предложение за предложением, он все же заставил себя читать дальше, и ему снова стало ясно, где его место на этом свете, поскольку размышления майора, предназначавшиеся немецкому народу, оказали свое влияние на определенную, пусть и не очень значительную часть нации. Этой частью как раз и был господин Эш, Четыре женщины мыли больничную палату, Вошел старший полковой врач Куленбек, какое-то время он молча наблюдал за ними: "Ну как ваши дела?" "А как должны быть наши дела, господин старший полковой врач?" Женщины вздохнули, затем продолжили уборку. Одна из них подняла корзину: "На следующей неделе приедет в отпуск мой муж". "Прекрасно, Тильден. Смотрите только не сломайте кровать" . Даже под темной кожей лица госпожи Тильден было видно, как она покраснела. Остальные прыснули со смеху. Вместе со всеми засмеялась и госпожа Тильден. В то же мгновение у одной из кроватей раздался лай. Это был не совсем настоящий собачий лай, это было бездыханное, тяжелое и очень болезненное выталкивание чего-то, что едва ли можно было назвать звуком и что шло из самых глубин, На кровати сидел ополченец Гедике, черты его лица были обезображены болезненной гримасой; чудной звук издавал именно он, смеясь столь удивительным образом. Это был первый звук, который удалось услышать от него с момента его поступления сюда (если не принимать во внимание его хныканье в самом начале). "Ну и похабник,-- чертыхнулся старший полковой врач Куленбек,-- тут он соображает, что можно смеяться". 37 История девушки из Армии спасения (5) Поблекшая весна окаменевшего закона, Поблекшая весна Сионовой невесты, Шум городской поблекший, беззвучно также Исходящий из той невидимой сети, Воскресный день, отточенный из камня, не источающий ни мягкости, ни доброты, Небес поблекший лик, свой взгляд бросающий на панцирь из асфальта площадей, В зев улиц пропастей бездонных, и, словно мерзкая чесотка, Ползет бездушный камень по коже нежной, земляной. О, город полный ложного огня, о, город, полный лживых воплей, Взор грешника не может различить деревьев зелень, И в поисках душа его того местечка, где в покаянной глубине Восстанет святость из Закона, Источнику живительной воды подобно, из мыслей, Из книг священных, из сомнений и колебаний. То - город странников, и грешников, трясущихся от страха, и аскетов, Город того народа, что Бога благосклонный взор к себе привлек, Народа, что, размножаясь безучастно, лишь сыновей своих считать привык, Народа старцев, что, стоя у окна, молитвы звуки издают, :.-?, Словно монахи бородатого народа, связь с Богом непрерывную хранящего, Блюдущего все праздники, носящего и ремешки, и культам своего предметы, А жены между тем хлеб пышный монастырский замесили И тусклый огонек светильников на масле раздули в день поминальный; Народ, берущий женщин, дабы в постели был зачат Юнец безликий с бородкой театральной, Юнец Иакова, пред которым и ангелы склоняли головы свои, И истина которому была открыта, перст указующий дорогу К тому источнику, где ангелы вкушали воды живительную благодать, К тому источнику, где овцы у Рахили воду пили. О, город серый, привал кочевников бесцветных ликом, Бредущих по пути Сиона, что к Богу должен привести, Безбожный град, охваченный безжалостным корсетом, Камнем безучастным обнесенное пространство, где боли и проклятьям нет конца, Где Армии спасенья барабана тонкий голосок струится, Так что грешники не могут продолжать свой бег губительный, Путь истины, что милосердья полон, найдя, бредут они домой, Тем преисполненным любви путем Сиона. И в этом городе Берлине, в весенние те дни Нухему Зуссину встретилась Мари святая. Какое-то мгновенье души их робели, Затем - колени друг пред другом преклонили; И не было в них ощущенья когтей судьбы жестокой, Сион им виделся, и благодареньем стала вся их жизнь. 38 Уже около двух лет Хайнрих Вендлинг не был в отпуске. И все-таки Ханна была поражена, так поражена, словно бы разразилось какое-то не поддающееся пониманию иррациональное событие, когда пришло письмо, в котором Хайнрих сообщал о своем прибытии домой. Дорога от Салоников должна была занять не менее шести дней, может, даже больше. Ханна испытывала страх перед его прибытием, как будто ей надо было скрывать от него своего тайного любовника. Каждый день задержки в пути она воспринимала, словно подарок; но каждый вечер она уделяла своему вечернему туалету все большее внимание, а по уграм оставалась в постели дольше обычного, ожидая и опасаясь, что возвращаясь домой, грязный и небритый, он сразу же пожелает овладеть ею. А поскольку она, собственно, испытывала стыд от такого рода игры своего воображения и уже по этой причине надеялась, что, может, какое-то там наступление или еще какая-нибудь беда сорвет отпуск, то душе шевелилась еще более сильная и очень странная надежда, возникшая как бы между прочим, предчувствие, о котором не хотелось ничего знать да ничего и не было известно и которое напоминало ощущение тяжелой операции: нужно быть подвергнутым ей, дабы избежать чего-то неизбежного, к чему неудержимо тянет, это было подобно последнему жуткому убежищу, мрачное само, оно все же казалось спасением от еще более мрачной темноты. Если даже назвать такое поведение, такой исполненный надежды страх и такое пугающее нетерпеливое ожидание мазохизмом, то это означает всего лишь остаться на самой поверхности омута души. И объяснение своему состоянию, которое могла себе позволить Ханна, если она на него вообще обращала внимание, не так уж сильно отличалось от мнения глупых старух, видевших в супружестве единственное средство лечения, способное раз и навсегда положить конец всем страданиям малокровных молодых девиц. Нет, она даже не решалась углубиться мыслями в то, что происходит, это были дебри, влезать в которые ей не хотелось, и если она где-то и ждала, что с приездом Хайнриха ход событий приобретет свой естественный порядок, то с такой же убежденностью она считала, что восстановить такой порядок невозможно будет уже никогда. Наступило настоящее лето. "Дом в розах" оправдывал свое название, хотя, отдавая должное времени, уход за овощами был предпочтительнее ухода за цветами, а сил постоянно болеющего садовника не хватало даже на первое, Но плетущиеся цветы не поддавались угнетающему действию войны, и их вьющиеся стебли доставали почти до скульптурных фигур возле входной двери, кусты пеонов красовались белыми и розовыми цветами, а полосы гелиотропов и левкоев, окаймлявшие лужайки, были в полном цвету. Перед домом спокойно раскинулся зеленый ландшафт, уходящая вдаль долина привлекала к себе взор, уводя его к опушке леса, к утопающему в зелени домику лесника, который зимой можно было рассмотреть со всеми его окнами, в зелень были погружены и виноградники, и только лес лежал темным пятном, темным он был еще и потому, что небо над горами затягивало сейчас черными облаками. После обеда Ханна выставила перед домом шезлонг. Расположившись под каштанами, она наблюдала за сгущающимися облаками, тень которых, приближаясь, уже ползла по полям, превращая светлую яркую зелень в темноватый и странным образом успокаивающий зелено-фиолетовый цвет, и когда эта тень легла на сад и потянуло вдруг подвальной прохладой, цветы, до этого момента затаившиеся от жары, неожиданно разразились благоуханием, словно дыхание их освободилось. Или, может, внезапная прохлада позволила Ханне ощутить аромат, и все же это было столь неожиданно, столь неповторимо, столь стремительно, эта нахлынувшая волна сладостного аромата была столь бодрящей и завораживающей, словно вечер в южном саду, словно вечер на скалистом берегу Тирренского моря. Земля расположилась на берегу облака, низвергающего свою волну-- мягкий и густой грозовой ливень, и Ханна, остановившись в распахнутых дверях веранды, вдыхала полной грудью аромат юга, впитывая почти с жадностью мягкую влагу, прохладу и свежесть; вместе с воспоминаниями на нее нахлынул и страх, который она испытала впервые тогда, когда дождливым вечером во время свадебного путешествия по Сицилии стояла на берегу моря: за спиной находилась гостиница, цветы в гостиничном саду источали тонкий аромат, и она не могла понять, кто он, этот чужой, стоящий рядом с ней мужчина-- звали его доктор Вендлинг. Она испугалась, когда увидела, как по дорожке сада семенит садовник, чтобы спрятать садовую мебель от дождя; она испугалась, подумав, должно быть, о ворах, хотя она точно знала, что собирается делать этот человек. Если бы к ней не вышел Вальтер, то она убежала бы к себе в комнату и заперла бы за собой дверь. Вальтер сел на порог; он выставил босые ноги под дождь и был занят тем, что осторожно сдирал с колена засохший струп, чтобы затем с удовольствием погладить выступившую наружу новую розовую кожу. Ханна тоже присела на порог; она обхватила ноги, свои красивые стройные ноги рука-ми -- дома она не носила чулок,-- и прохлада коснулась гладкой кожи ее бедер. Дождь, пробудивший вначале благоухание цветов, прибил его, и теперь пахло только сырой землей. Блестела мокрая, покрытая коричневой черепицей крыша домика садовника, и когда садовник снова направился к нему, щебень под его ногами скрипел уже не от сухости, а оттого, что был мокрый -- шуршал отчетливо и слегка приглушенно. Ханна обняла ребенка за плечи. Почему они не могут сидеть вот так вечно, спокойно найдя свое место в очищенном и прохладном мире! Страха у нее почти не осталось. Тем не менее она сказала: "Если сегодня ночью будет гроза, я разрешу тебе спать у меня, Вальтер". 39 Войдя в обеденный зал гостиницы, старший полковой врач Куленбек и доктор Кессель увидели майора на своем обычном месте. Он читал только что полученную "Кельнскую газету", Вошедшие поздоровались, и майор, поднявшись, пригласил их к своему столику. Старший полковой врач, кивнув на газету, изрек в высшей степени нетактично: "Нас ждет удовольствие почитать ваши статьи и в других газетах, господин майор?" Майор лишь покачал головой и передал старшему полковому врачу газету, указывая на военную хронику: "Плохие новости". Старший полковой врач пробежал глазами статью: "Не хуже, собственно, чем прежде, господин майор". Майор вопросительно уставился на него. "Ну, есть ведь еще просто хорошая новость, господин майор, и называется она -- мир". "Тут вы правы,-- согласился майор,-- но это должен быть почетный мир". "Прекрасно,-- сказал Куленбек и поднял свой бокал,-- итак, за мир". Господа чокнулись бокалами, а майор повторил: "За почетный мир... иначе к чему были все эти жертвы?" Он задержал свой бокал в руке, словно хотел еще что-то заявить, но молчал; выйдя наконец из оцепенения, он сказал: "Честь-- это не какая-то там условность. Раньше отравляющий газ как оружие был бы запрещен", Господа молча пили вино. Молчание нарушил доктор Кессель: "Что дают самые распрекрасные теории о питании в военное время? Приходя вечером домой, я едва держусь на ногах; для пожилого человека этого как раз и недостаточно". Куленбек сказал: "Вы -- пораженец, Кессель; диабет, как доказано, сократился до минимума, карцинома имеет, кажется, такую же тенденцию. Это просто ваше личное несчастье, что вы не болеете диабетом. Между прочим, дорогой коллега, если вас беспокоят ноги... Нам здесь всем не по восемнадцать". Майор фон Пазенов вставил: "Чувство -- это не инертность мысли". "Я не совсем хорошо вас понимаю, господин майор",-- произнес старший полковой врач Куленбек. Майор смотрел в пустоту: "А, ничего... Знаете... Под Верденом погиб мой сын... Сейчас ему было бы без малого двадцать восемь". "Но у вас ведь есть еще семья, господин майор". Майор ответил не сразу; не исключено, что он посчитал это замечание не совсем тактичным. Наконец он сказал: "Да, младший сын и две девочки... мальчик... его тоже скоро призовут... нужно отдать кесарю кесарево...-- он запнулся, затем продолжил: -- Видите ли, причина всех бед в там, что Богу не отдают Богово". Доктор Куленбек поддержал разговор: "Даже человеку человеческое не отдают.,. Мне кажется, начинать необходимо именно с этого". "Вначале -- Бог",-- было мнение майора фон Пазенова. Куленбек гордо поднял голову; его черно-серая борода торчала в воздухе одиноким клинышком: "А мы, врачи, как раз гнусные материалисты". Майор примирительным тоном возразил: "Да зачем вам говорить такое!" Доктор Кессель был также другого мнения; настоящий врач всегда идеалист. Куленбек засмеялся: "Верно, а я и забыл о вашей работе в больничной кассе". После небольшой паузы доктор Кессель продолжил: "Если можно было бы вернуться хоть наполовину назад, я бы снова возобновил занятия камерной музыкой". Майор сказал, что его жена тоже охотно музицирует. Затем, задумавшись на какое-то мгновение, добавил: "Шпор-- хороший КОМПОЗИТОР". 40 С тех пор, как стало известно, что Гедике смеялся, его соседи по палате пытались сделать все возможное, чтобы заставить его сделать это еще раз. Ему рассказывали самые похабные анекдоты, а когда он лежал на кровати, то мало кто проходил мимо и не пытался расшевелить этот ходячий скелет. Но подобные усилия окружающих результатов не приносили. Гедике больше не смеялся. Он молчал. Пока однажды сестра Карла не принесла открытку полевой почты: "Гедике, вам написала супруга...-- Гедике не шевельнулся,-- Я прочитаю вам". И сестра Карла прочитала, что его верная жена уже давно ничего о нем не слышала, что у нее и детей все в порядке и что все они надеются на его скорое возвращение. "Я отвечу за вас",-- сказала сестра Карла. Гедике не подал ни единого знака понимания, так что можно было подумать, будто он в действительности ничего не понял. Ему, вероятно, и вправду удавалось бы скрывать от всех посторонних бурю, разразившуюся в его душе, ту бурю, которая перемешивала части его "Я", в жутком темпе вынося их на поверхность, чтобы затем снова утопить в темной бездне, ему бы удалось успокоить эту бурю и снова постепенно успокоиться, если бы в этот момент мимо не проходил первый весельчак палаты драгун Йозеф Заттлер, который присел на краешек кровати у его ног, чтобы отпустить пару шуток. Тут ополченец Гедике издал крик, который ни в коем случае нельзя было назвать смехом, чего от него ждали и что сделать он, собственно, был обязан, он издал злой и тяжелый крик, сел на кровати, но не так медленно и с трудом, как он обычно делал это в других случаях, он вырвал из рук сестры Карлы карточку полевой почты и разорвал ее. Затем медленно начал оседать обратно, а поскольку быстрые движения вызывали у него боль, он ухватился за живот. Он лежал, уставившись в потолок, и пытался привести свои мысли хоть в какой-нибудь порядок, Он отдавал себе отчет в том, что поступил правильно; он с полным правом дал отпор тому, кто пытался вторгнуться в него, А то, что тот, кто пытался вторгнуться в него, был служанкой Анной Лампрехт с тремя своими детьми, было почти что все равно и это можно было быстро выбросить из головы. Он радовался именно тому, что смог так быстро успокоить мужчину, женившегося на служанке Лампрехт, и отправить его на свое место за темный барьер -- пусть ждет там, пока не позовут. Но тем не менее дело этим не исчерпывалось: кто приходил один раз, тот может прийти снова, даже если его и звать не будут, и если была открыта одна дверь, то любая другая может распахнуться сама по себе. Охваченный ужасом, он ощущал, не зная даже как сформулировать, что каждое вторжение в любую часть души болезненно затрагивает и все остальные части, да так, что все они претерпевают вследствие этого изменения. Это было похоже на гудение в его ушах, гудение души, гудение множества "Я", сила звучания была настолько мощной, что он чувствовал его всем телом, но это было похоже также на ком земли, которым оказался забит рот, удушающий ком, меняющий все мысли. А может, это было похоже и на нечто другое, но в любом случае это было что-то сверхмощное, ощущение зависимости от которого:, охватывало полностью. Появлялось чувство, словно хочешь замазать кирпичную кладку раствором, а он застывает еще на кельме. Казалось, словно бы здесь был бригадир стройки, который, ударившись в непозволительную и невозможную спешку, велел класть кирпичную стенку в таком бешеном темпе, что она быстро громоздилась вверх и ее невозможно было как следует обработать. Стенка неминуемо упадет, если, дабы положить конец такому подходу, своевременно не сломать лебедку для подачи кирпичей и бетономешалку. Лучше всего было бы снова заклеить глаза и заглушить пробками уши; человеку Гедике вовсе ни к чему было что-либо видеть, что-либо слышать да и что-либо есть тоже. Если бы его сейчас не мучили такие сильные боли, то он пошел бы в сад и набрал бы полные горсти земли, дабы заглушить эти отверстия, Он ухватился за эту чертову нижнюю часть живота, из которой вытекают дети, сжимая ее руками, словно пытаясь предотвратить последующее вытекание оттуда, сцепив зубы и сжав губы, чтобы не издать даже вздоха боли,-- ему казалось, что таким образом у него прибавляются силы, словно силы эти в состоянии возводить все более высокую и светлую стену, словно бы он сам присутствует везде, стоит на каждом этаже, на каждом уровне стенки, в конце концов он совершенно один пребывает на самом верхнем этаже, на самой вершине этой стены, он может там стоять, он смеет там стоять, без боли и свободный, распевая песни, как он это делал всегда, находясь наверху. А плотники работали бы под ним, что-то подправляя топорами, забивая скобы, и он по обыкновению поплевывал бы вниз, и его плевки описывали бы большущую дугу над ними, а там, где они, шлепая, падали на землю, там вырастали бы деревья, которые, какими бы высокими они ни были, но достать до него все равно не смогли бы, Когда пришла сестра Карла с тазом и пеленками, он лежал спокойно и так же спокойно позволил окутать себя компрессами. Два дня он отказывался есть и пить. И вскоре произошло то событие, во время которого он начал говорить. 41 История девушки из Армии спасения (6) К моему собственному удивлению, я снова начал заниматься своими историко-философскими исследованиями о распаде ценностей, И хотя я почти не выходил из дома, работа продвигалась вперед, но медленно. Ко мне иногда заходил Нухем Зуссин, он всегда садился на серые полы своего сюртука, который он никогда не расстегивал: скорее всего своего рода стеснительность не позволяла ему сделать это. Я часто задавал себе вопрос, как могут эти люди доверять доктору Литваку, который в своем коротком пиджачке свободного покроя вступал в противоречие со всеми их воззрениями. Пока я нашел для себя объяснение в том, что прогулочная трость, с которой носился доктор Литвак, могла быть своеобразной заменой недостающим длиннополым одеяниям. Но это, естественно, были всего лишь предположения. Довольно долго не удавалось разузнать, чего, собственно, хочет Зуссин. Когда он садился, то никогда не забывал сказать "с вашего позволения", а после непродолжительной неловкой паузы всплывала какая-нибудь юридическая проблема: имеет ли право правительство конфисковывать продукты питания, которые уже находятся в доме или даже на тарелке, может ли распространяться на алименты, которые получают жены военнослужащих, положения страхования на случай смерти... Собственно говоря, было непонятно, чего он хочет этим добиться, создавалось впечатление, будто он соединяет наугад различные провода, но ощущалось все же, что из этого выплывают настоящие проблемы или что в его голове простирается некий юридический ландшафт, который необходимо было изучить с помощью такой искусственной и замысловатой подзорной трубы. Даже когда он брал в руки книгу и подносил ее к близоруким глазам, то казалось, что читает он нечто совершенно другое. Он испытывал безмерное уважение к книгам, но мог до] упаду смеяться над некоторыми строчками Канта и бывал удивлен, когда я не следовал его примеру. Так, для него стала необычайно забавной шуткой следующая мысль Гегеля: "Принцип! волшебства заключается в том, чтобы не просматривалась1 взаимосвязь между средством и результатом". Вне всякого сомнения, он презирал меня, поскольку на вещи и на их комичность я смотрел по иному, странным образом склоняясь к тому, чтобы признать его точку зрения более правильной, хотя и более сложной. Впрочем, это был единственный повод, когда я видел его смеющимся. А еще у него была определенная тяга к музыке. В моей комнате на стене висела лютня со множеством бантиков. Я думаю, что она принадлежала сыну хозяйки; сын был то ли в плену, то ли пропал без вести. В любом случае Зуссин просил меня: "Сыграйте" и не хотел верить, что я не умею, считал, что я слишком стеснителен. Ну а двигаясь по этому пути, он наконец добрался, собственно, до цели своих визитов: "Вы уже слышали, люди играют... Те, в форме. Очень красиво". Он имел в виду Армию спасения и попытался скрыть улыбку, когда я догадался об этом. "Сегодня вечером я иду послушать. Пойдете со мной?" 42 Радовался Хугюнау газете не очень долго, не более месяца. На газете писали еще "июнь", а Хугюнау был уже по горло сыт ею. В первом порыве ему удался программный номер с программной статьей; но поскольку сразу же после этого ничего нового ему в голову не приходило, то он потерял к газете всякий интерес. Возникало впечатление, что он забросил в угол свою игрушку, так как она ему больше не нравилась. И если даже за этим просматривалось сформировавшееся мнение, что из провинциального листка никак невозможно сделать влиятельную газету, все же Хугюнау было просто скучно, он, собственно, не хотел больше ничего слышать обо всем этом, а реалии газетного дела его просто раздражали. Он и раньше никогда особенно не торопился, собираясь на свою работу, а теперь и вовсе подолгу валялся в кровати, растягивал завтрак сверх всяких приличий и только скрепя сердце, направлялся Б свой рабочий кабинет во флигеле, да, а частенько случалось и такое, что он задерживался на кухне у госпожи Эш, чтобы поговорить с ней о ценах на продукты питания. Оказавшись в конце концов в редакции, он в основном скоро снова спускался вниз и проскальзывал к печатной машине. Маргерите играла в саду. Хугюнау крикнул ей через двор; "Маргерите, я в типографии". Девочка подбежала к нему, и они вместе вошли в помещение, "Доброе утро",-- кратко поздоровался Хугюнау. С тех пор, как Линднер и помощник наборщика стали его подчиненными, он старался быть с ними как можно более кратким. Впрочем это их мало беспокоило, и у него снова возникло впечатление, что они действительно презирают его, человека, который ничего не смыслит в машинах. Сейчас они работали в наборной, и Хугюнау, держа малышку за руку, попытался, заглядывая из-за спин, разобраться в их работе и был рад, когда они оставили наборную и снова оказались у его печатной машины. Печатная машина все еще нравилась ему. Человек, который всю свою жизнь продавал произведенный машинами товар и для которого фабрики и владельцы машин занимали положение необычайное и, собственно говоря, недостижимое, наверняка воспримет как особое событие факт, что он сам вдруг стал владельцем машин, и вполне может быть, что у него сформируется то исполненное любви отношение к машине, которое почти всегда характерно для мальчишек и недоразвитых народов, отношение, героизирующее машину, проецирующее ее на возвышенный и не обремененный рамками уровень собственных представлений и захватывающих героических подвигов. Мальчишка часами может наблюдать за локомотивом на вокзале, в глубине души радуясь тому, как он переставляет вагоны с одной колеи на другую, часами мог сидеть и Вильгельм Хугюнау перед своей печатной машиной, с любовью взирая на нее серьезным и пустым мальчишеским взглядом из-за стекол очков, испытывая безмерное чувство удовлетворения от того, что она движется, глотает бумагу и возвращает ее обратно, Избыток любви к этому живому существу так переполнял его душу, что в ней не могли проклюнуться ни честолюбие, ни хотя бы попытка понять все же эти непостижимые и удивительные функции машины; он с удивлением и нежностью, почти что со страхом воспринимал ее такой, какой она была. Маргерите залезла на рулон бумаги, а Хугюнау сидел на красного цвета лавке, стоявшей рядом. Он посматривал то на машину, то на ребенка. Машина была его собственностью, она принадлежала ему, ребенок принадлежал Эшу. Некоторое время они бросали друг в друга скомканным листком бумаги; затем Хугюнау устал от такой игры в "мячик", он закинул ногу на ногу, протер очки и сказал: "И на объявлениях можно было бы кое-что заработать". Девочка продолжала играть бумажным мячиком. Хугюнау продолжал: "Я и не представлял себе, что все так плохо. С газетой вышла промашка... но тем не менее у нас есть типография. Тебе ведь нравится печатная машина?" "Да, поиграем в печатную машину, дядя Хугюнау!" Маргерите спустилась с рулона бумаги и забралась к Хугюнау на колени. Затем они взялись за руки и начали ритмично раскачиваться назад и вперед, скандируя в такт движению: "Чух, чух". Хугюнау притормозил. Маргерите осталась сидеть верхом на его коленях. Хугюнау немного запыхался: "С газетой вышла промашка. Если дело пойдет так и дальше, то мы упадем до четырехсот экземпляров. Но если у нас будет две страницы объявлений, то это будет хороший бизнес, и мы разбогатеем. Не так ли, Маргерите?" Маргерите подпрыгивала на его коленях, а Хугюнау начал трясти ими, имитируя скачущую лошадь; девочка смеялась, поскольку в такт трясущимся коленям он приговаривал: "Да, ты бу-дешь бо-га-той, ты бу-дешь бо-га-той. Ты рада этому, Маргерите?" "Тогда ты дашь мне много денег". "Как, как?" "Много денег". "Знаешь, Маргерите, мы возьмем мальчиков, которые будут заниматься сбором объявлений... в селах... везде. За вознаграждение". Девочка со всей серьезностью кивнула головой. "Я себе уже могу представить: брачные объявления, купля-продажа и так далее, и тому подобное. Принеси-ка мне образцы от господина Линднера,-- и он крикнул в наборную: -- Линднер, образцы объявлений!" Девочка со всех ног бросилась в наборную и принесла образцы. "Вот посмотри, такие образцы мы раздадим агентам. Увидишь, как это будет привлекательно.-- Он снова взял девочку на колени, и вместе они углубились в изучении образцов. Затем Хугюнау сказал: -- Значит, с деньгами ты даешь дать деру... И куда же ты хочешь?" Маргерите пожала плечами: "Куда-нибудь".Хугюнау задумался: "Через Айфель ты попадешь в Бельгию. Там живут хорошие люди". Маргерите спросила: "Ты поедешь со мной?" "Может быть... может быть, позже, да". "Когда позже?" Она ласково прижалась к нему, но Хугюнау внезапно и бесцеремонно прервал разговор: "Все, хватит". Он подхватил ее и посадил на печатную машину. На удивление отчетливо перед глазами возникло изображение того убийцы, того совратителя малолетних, что был прикован к колесу, это воспоминание вызвало у него чувство беспокойства. "Всему свое время",-- сказал он и посмотрел на девочку, которая легко и подвижно сидела на тяжелой и неподвижной машине и которая тем не менее каким-то образом относилась к ней. Если бы машина сейчас заработала, то она проглотила бы Маргерите точно так же, как и бумагу, и он проверил, действительно ли сняты ремни привода. Как-то с опаской он повторил: "Всему свое время, а время еще придет... Тут он нам хоть так, хоть эдак не помешает". А когда он задумался над тем, для чего еще придет время, то обратил внимание на то, что этот Эш со своей лошадиной улыбкой, что этот костлявый несносный учитель не дает ему покоя и, ссылаясь на договор, постоянно ссылаясь на договор, пытается повесить на него редакционные дела и требует, чтобы он целый день сидел возле него и работал, а может, он потребует еще, чтобы Хугюнау надевал голубую военного покроя рубашку. Придираться к внешним проявлениям -- это он может, а вот идей -- ни на грош! Тут у Хугюнау улучшилось настроение, поскольку господину учителю еще ни разу не удалось заставить его работать. Раскладывая образцы объявлений, он сказал: "Ну, с господином учителем мы еще посчитаемся, не так ли, Маргерите?" "Сними меня",--попросила девочка. Хугюнау подошел к машине, но когда малышка обхватила его шею рукой, он на какое-то мгновение застыл в задумчивости, поскольку теперь до него дошло: тайно он ведь поставлен выше учителя! Он же сам предложил понаблюдать и пошпионить за этим подозрительным человеком, и майор одобрил его план! Это был именно Хугюнау, и пусть даже его занесло сюда просто волею случая, чтобы найти свою собственную цель в жизни, его жизнь была бы наполнена до края, если бы удалось полностью разоблачить тайные происки господина Эша. Да, все так и было, и Хугюнау с жаром поцеловал Маргерите в измазанную типографской краской щечку. А господин Эш, между тем, сидел наверху в редакции, довольный, что должен выполнять свою работу и что ему не приходится передавать ее Хугюнау-- он ко всему прочему был убежден, что Хугюнау никогда не сможет выдерживать то направление, которое было начертано майором, и его желание заключалось в том, чтобы позаботиться об этом самому, послужив таким образом майору и хорошему делу. 43 Доктор Флуршютц исследовал в операционной культю руки Ярецки: "Смотрится замечательно. Старший полковой в ближайшие дни будет вас выписывать. Вам было бы неплохо... в какой-нибудь дом отдыха". "Естественно, было бы неплохо, самое время выметаться отсюда". "Я тоже так думаю, а то нам придется подержать вас здесь еще и с белой горячкой". "А что остается делать, если не пить, а пристрастился я к этому и правда только здесь". "Раньше вы не прикладывались к рюмке?" "Нет... Ну, разве что совсем немного, как впрочем любой из нас. Знаете ли, я ведь учился в политехникуме Брауншвейго, а где вы учились на врача?" "В Эрлангене". "Ну, тогда и вы не должны были бы просыхать, без этого в маленьких городках не обойтись. Когда там сидят вот так, как здесь, то все получается как-то само собой...-- Флуршютц продолжал ощупывать культю руки,-- Вот видите, эта зараза и хочет и не хочет заживать, а как обстоят дела с моим протезом?" "Уже заказан, без протеза мы вас отсюда не отправим". "Прекрасно, но тогда постарайтесь, чтобы его привезли, Если бы вы не занимались здесь своим делом, вы бы сновав начали пить". "Не знаю, думаю, я нашел бы, чем заняться. А с книгой в руках, Ярецки, вас действительно ни разу не видели". "Скажите-ка, но только честно, вы в самом деле читаете всю ту кучу книг, что валяется в вашей комнате?" "Читаю". "Странно... И есть в этом хоть какие-нибудь смысл и цель?" "Абсолютно нет". "Тогда я спокоен. Знаете, доктор Флуршютц,.. Да, я уже успокоился. Вы ведь отправили некоторых людей на смерть, для этого вы здесь, но когда ты действительно убил пару человек... видите ли, тогда, наверное, на протяжении всей жизни больше не возникает потребности брать в руки книгу.,, это то, что чувствую я... все уж устроено... поэтому и война не окончится..." "Смелый ход мыслей, Ярецки, что вы сегодня уже успели принять?" "Нет, я трезв как стеклышко.,," "Так, готово... Максимум через четырнадцать дней мы попробуем одеть протез. Вам тогда придется, собственно говоря, походить в эдакую школу... Вы ведь хотите чертить..." "Да как сказать, я просто не могу себе это больше представить". "А как же "АЕГ?" "Как по мне, так пусть будет протезная школа... Иногда мне кажется, что руку-то мою вы отчекрыжили очень уж высоковато. Сделали это, так сказать, исключительно во имя справедливости, ведь я бросил тогда гранату французу прямо под ноги,.," Флуршютц внимательно посмотрел ему в глаза: "Послушайте, Ярецки, не сходите с ума, вы ведь говорите ужасные вещи... и правда, сколько вы успели уже сегодня залить внутрь?" "Стоит ли об этом... я ведь благодарен вам за чувство справедливости, и вы отлично справились с операцией... Сейчас я чувствую себя намного лучше, до охренения хорошо, и все чудненько устроено... Да и "АЕГ" ждет не дождется меня". "На полном серьезе, Ярецки, вы должны пойти туда". "Знали бы вы только.,, не ту руку оттяпали вы мне... этой...-- Ярецки стукнул двумя пальцами по стеклянной поверхности инструментального столика,-- этой рукой метнул я ту гранату... может, поэтому она по-прежнему висит на моем теле подобно какому-то отвесу". "Все образуется, Ярецки". "А и так уже все в полном порядке". 44 Логике солдата поддается процесс метания гранаты под ноги противнику; логике военных поддается процесс использования с предельной последовательностью и радикальностью военных средств власти и, если это оказывается необходимым, процесс истребления народов, разрушения соборов, обстреливания больниц и операционных; логике предпринимателя поддается процесс использования с предельной последовательностью и полнотой экономических средств и, при условии уничтожения любой конкуренции, пособничество обретению монопольного положения его экономическими объектами, будь то магазин, фабрика, концерн или еще какое бы то ни было экономическое образование; логике художника поддается процесс соблюдения до самого конца художественных принципов с предельной последовательностью и радикальностью, с риском, что будет создано полностью эзотерическое, понятное только автору, творение; логике революционера поддается пособничество революционному подъему вплоть до демонстрации революции на собственном примере, логике политизированного человека вообще поддается доведение политической цели до абсолютной диктатуры; логике обывательского пустозвона поддается реализация с абсолютной последовательностью и радикальностью лозунга обогащения: таким образом, с такой абсолютной последовательностью и радикальностью возникли мировые достижения Запада, чтобы с этой абсолютностью, уничтожающей саму себя, дойти до абсурда: война это война, искусство для искусства, в политике нет места сомнениям, дело есть дело - это все говорит, это все свидетельствует о собственно агрессивной радикальности, преисполненной той таинственной, я бы даже сказал, метафизической беспощадности, той направленной на дело и только на дело ужасной логике, которая не поглядывает ни вправо ни влево - о, все это есть стиль мышления нашего времени! Этой жестокой и агрессивной логики, вытекающей из всех ценностей и малоценностей данного времени, невозможно избежать, даже если удается в одиночестве спрятаться в замке или еврейской квартире: а между тем, кто испытывает страх перед познанием, для кого речь идет о замкнутости картины мира и ценностей, кто ищет желаемую картину в прошлом, тому с достаточным основанием стоит обратить свой взор на средневековье, поскольку у средневековья имеется идеальный центр ценностей, от которого все зависит, имеется высшая ценность, которой подчинены все другие ценности: вера в христианского Бога. От этой центральной ценности зависела как космогония (более того, она могла схоластически дедуцироваться из нее), так и сам человек; человек со всеми своими делами являлся частью того мирового порядка, который был всего лишь зеркальным отражением церковной иерархии, замкнутой в себе и являющейся конечной копией вечной и не знающей конца гармонии. Для средневекового купца не существовало понятия "дело есть дело", конкурентная борьба была для него чем-то предосудительным, средневековому художнику неведомо было "искусство для искусства", он знал лишь служение вере, средневековая война только тогда принимала во внимание достоинство абсолютности, если она велась во имя абсолютной ценности, во имя веры. Это была покоящаяся на вере окончательная, не каузальная' цельность мира, основывающегося больше на бытии, и его социальная структура, его искусство, его социальное единство - короче говоря, вся структура его ценностей - были подчинены всеобъемлющей жизненной ценности веры; вера была точкой убедительности, в которой заканчивалась каждая цепочка вопросов, она была тем, что, реализуя логику, придавало ей ту специфическую окраску и ту стилеобразующую силу, которые называются не только стилем мышления, а до тех пор, пока вообще будет жить вера,-стилем эпохи. Но мышление решилось сделать шаг от монотеистического к абстрактному, и Бог, видимый и персонифицированный в онечности-бесконечности триединства Бог, стал тем, чье имя невозможно было больше произнести и чье изображение невозможно было нарисовать, он вознесся и растворился в бесконечной нейтральности абсолютного, исчез в ужасном бытии, которое больше не знает покоя и является непостижимым. В насилии такого переворота, которое несет в себе радикализация, в этом перемещении на новый уровень бесконечности точки убедительности, в этом развертывании веры из земного действия состоит отмена покоящегося бытия. Стилеобразующая сила в земном пространстве кажется угасшей, а рядом с мощью системы Канта все еще изящно красуется рококо или пребывает моментально дегенерирующий до уровня обывателей ампир. Если бы даже ампир и последовавший вскоре за ним романтизм воспринимались как расхождение между духовным переворотом и земельно-пространственной формой выражения, если бы даже обращенный назад взгляд на античность и готику был взыванием к спасительному, то развитие все равно невозможно остановить; превратив бытие в чистую функциональность, размыв саму физическую картину мира, доведя ее до такой абстрактности, что после двух поколений не останется и пространства, было принято решение в пользу чистой абстрактности. И перед лицом бесконечно далекой точки, к недостижимо ноуменальной дали которой устремилась теперь каждая цепочка вопросов и убедительности, сразу стала невозможной связь отдельных областей ценностей с основной ценностью; абстрактное безжалостно пронизывает логику создания каждой отдельной ценности, а обнажение ее содержания не только запрещает любое отклонение от целевой формы, будь это целевая форма строительства или целевая форма какой-нибудь иной деятельности, оно радикализует отдельные области ценностей настолько сильно, что они, опираясь на самих себя и будучи отосланными к абсолютному, отделяются друг от друга, становятся параллельными и, оказываясь неспособными создать единое тело ценности, паритетными друг другу, подобно чужакам они стоят друг подле друга - область экономических ценностей "предпринимателя самого по себе" рядом с художественным "искусством для искусства", область военных ценностей рядом с технической или спортивной, каждая автономно, каждая "сама по себе", каждая "раскрепощена" в своей автономности, каждая стремится со всей радикальностью сделать последние выводы и побить собственные рекорды. И, увы! Если в этом споре областей ценностей, которые пока еще уравновешены между собой, одна перевешивает другие ценности, возвышаясь над ними, возвышаясь, как военная область сейчас, в годы войны, или как экономическая картина мира, которой подчинена даже война, она охватывает все другие ценности и уничтожает их подобно полчищу саранчи, ползущей по полям. Но человек, человек, созданный когда-то по подобию Божьему, зеркало мировой ценности, он уже больше не такой; сохрани он даже представление о тогдашней защищенности, задавай он себе вопросы, что за довлеющая логика исказила ему смысл всего, человек, вытолкнутый в ужас бесконечного, пусть даже ему страшно, пусть он даже преисполнен романтики и сентиментальности и испытывает щемящее чувство тоски по защите веры, он останется беспомощным в системе ставших самостоятельными ценностей, и ему не остается ничего другого, как подчиниться отдельной ценности, которая становится его профессией, ему не остается ничего другого, как стать функцией этой ценности,- профессиональным человеком, пожираемым радикальной логичностью ценности, в сети которой его угораздило попасть. 45 Хугюнау договорился с госпожой Эш насчет обеденного пансиона, В любом случае это имело смысл, а госпожа Эш очень старалась, тут уж следует отдать ей должное, Придя как-то к обеду, Хугюнау застал за накрытым столом Эша, углубившегося в книгу с черной обложкой. С любопытством он заглянул через его плечо и узнал ксилографическое клише Библии. Редко удивляясь чему-либо, за исключением случаев, когда кому-то удавалось надуть его в делах, но это случалось довольно редко, Хугюнау просто сказал: "Ага" и подождал, пока ему принесут обед. Госпожа Эш ходила по комнате размашистыми шагами, без изящества и не по-женски; ее светлые волосы, основательно тронутые сединой, были беспорядочно скручены в узел, Но, проходя миме, она всякий раз неожиданно и, пожалуй, слишком уж часто касалась мощной спины мужа, и у Хугюнау как-то сразу возникло ощущение, что она наверняка знает толк в еженощном исполнении своих супружеских обязанностей. Эта мысль не показалась ему приятной, поэтому он спросил: "Эш, вы что, собираетесь уйти в монастырь?" Эш оторвался от книги: "Вопрос в том, позволительно ли сбежать,-- и добавил со своей обычной грубоватостью,-- но вам этого не понять". Госпожа Эш принесла суп, а Хугюнау никак не мог отделаться от неприятных мыслей. Эти двое живут, словно любовники, без детей, наверное, хотят удочерить Маргерите, чтобы скрыть это. Он, собственно, сидел на том месте, где подобало бы сидеть сыну. Итак, он возобновил по простоте душевной свои шутки и рассказал госпоже Эш, что ее муж уйдет в монастырь. Госпожа Эш поинтересовалась, правда ли, что во всех монастырях господствуют постыдные отношения между монахами, и засмеялась, без особого стеснения представив себе все это. Но затем ее взор медленно и недоверчиво устремился к мужу: "От тебя, наверное, всего можно ожидать", Господин Эш оказался в откровенно неловком положении; Хугюнау заметил, как он покраснел и с какой яростью посмотрел на жену. Но пытаясь не потерять свое лицо перед женщиной, даже подать себя в более выгодном свете, Эш объяснил, что это в конечном счете зависит от обычаев, и, между прочим, всем известно, что далеко не каждый, кто ведет монашеский образ жизни, является голубым, более того, он считает, что и в рясе он оставался бы настоящим мужчиной. Госпожа Эш приобрела совершенно серьезный вид и впала в какое-то оцепенение. Она начала механически поправлять свою прическу и наконец спросила: "Вкусно, господин Хугюнау?" "Великолепно",-- ответил Хугюнау и, интенсивно работая ложкой, доел свой суп. "Не хотите ли еще тарелочку? -- госпожа Эш вздохнула,-- У меня, видите ли, нет больше ничего такого на сегодня, только кукурузный пирог". Она с удовлетворением кивнула, когда Хугюнау согласился еще на одну тарелку супа, А Хугюнау продолжал о своем: господин Эш, наверное, сыт уже этими военными пайками по горло; а в монастыре нет карточек ни на мясо, ни на муку, там жизнь идет как в самое что ни на есть мирное время; с учетом того, что эти, в рясах, являются землевладельцами, тут нечему удивляться, Там все еще набивают брюхо до отвала. Когда он был в Мальбронне, ему рассказывал обо всем этом один служащий монастыря.., Эш перебил его: если бы мир снова был действительно свободным, то тогда не было бы нужды хлебать тюремную похлебку... "Вода да хлеб наполовину с опилками",-- вставила госпожа Эш. "Хорошо хоть так,-- сказал Хугюнау,-- А что вы имеете в виду под действительно свободным?" "Свободу христианина",-- ответил Эш, "Да ради Бога,-- сказал Хугюнау,-- хотелось бы только узнать, как это должно сочетаться с хлебом, который выпечен наполовину из опилок", Эш схватился за Библию: "Написано: дом Мой домом молитвы наречется. А вы сделали его вертепом разбойников". "Хм, разбойники получают хлеб наполовину с опилками,-- Хугюнау язвительно ухмыльнулся, затем его лицо сделалось серьезным: -- Вы считаете, значит, что война является своего рода разбоем, в определенной степени грабежом, как это говорят социалисты". Эш не слушал его; он продолжал листать книгу: "Далее в Летописи говорится... Вторая книга, шестая глава, стих восьмой... вот: "У тебя есть на сердце построить храм имени Моему; хорошо, что это на сердце у тебя. Однако не ты построишь храм, а сын твой, который произойдет из чресел твоих,-- он построит храм имени Моему".-- Эш раскраснелся: -- Это очень важно". "Возможно,-- согласился Хугюнау,-- но почему?" "Убийство и убийство в ответ.,, многим пришлось пожертвовать собой, дабы родился Спаситель, сын, которому позволено построить храм". Хугюнау осторожно поинтересовался: "Вы имеете в виду государство будущего?" "С одними профсоюзами это нереально". "Так... о том же самом речь идет в статье майора?" "Нет, об этом речь идет в Библии, но только пока еще никто не вычитал это". Хугюнау погрозил Эшу пальцем: "А вы тертый калач, Эш, И вы думаете, что наш стрелянный воробей майор не заметит, что вы тут исподтишка вытворяете с Библией?" "Что?" "Ведете коммунистическую пропаганду". Эш оскалил крепкие желтые зубы: "Да вы просто идиот". "Грубить может каждый, так что же вы думаете о государстве будущего?" Эш напряженно задумался: "Вам же невозможно ничего объяснить, но одно уж позвольте сказать: когда люди снова начнут разбираться в Библии, тогда не нужен будет больше никакой коммунизм и никакой социализм... настолько мало смогут дать французская республика или германский кайзер". "Ну, тогда, стало быть, все-таки революция, а вы расскажите-ка только все это майору". "Я расскажу ему все это так же спокойно". "Тут он уж просто безумно обрадуется, а что будет потом, когда вы сместите кайзера?" Эш ответил: "Господство Спасителя над всеми людьми". Хугюнау бросил взгляд в сторону госпожи Эш: "Вашего сына, стало быть?" Эш посмотрел на жену; возникло впечатление, славна бы ом испугался: "Моего сына?" "У нас нет детей",-- вставила госпожа Эш. "Вы же сказали, что ваш сын возведет храм",-- ухмыльнулся Хугюнау, Но для Эша это было уж слишком: "Уважаемый, вы богохульствуете, Вы настолько глупы, что богохульствуете или же перекручиваете смысл сказанного..." "Он не хотел сказать ничего предосудительного,-- попыталась разрядить обстановку госпожа Эш,-- обед совершенно остыл, пока вы тут спорили". Эш замолчал, ожидая, когда принесут кукурузный пирог. "Знаете, как-то мне частенько приходилось сиживать за столом с одним молчаливым пастором",-- сказал Хугюнау. Эш продолжал хранить молчание, но Хугюнау не сдавался: "Ну, так что же есть в этом господстве Спасителя?" Госпожа Эш уставилась на мужа глазами полными ожидания: "Скажи же ты ему", "Символ",--буркнул Эш. "Интересно,-- оживился Хугюнау,-- тогда это вот эти священники?" "Боже милостивый, да для вас, должно быть, все равно, что выдвигают в качестве аргументов, это безнадежное дело, о господстве церкви вы, наверное, еще ничего не слышали, И он хочет быть издателем газеты!" Тут уж Хугюнау со своей стороны был возмущен до глубины души: "Так, значит, выглядит ваш коммунизм, если он действительно так выглядит... а подсунуть все это вы хотите священникам, поэтому и стремитесь уйти в монастырь, чтобы эти, в рясах, еще больше набивали свое брюхо, а для нас тогда не останется даже хлеба наполовину с опилками... С таким трудом заработанные деньги он хочет бросить в пасть этой компании. Нет, тут мне мое честное дело действительно куда дороже вашего коммунизма". "К чертям, тогда идите и занимайтесь вашим делом, но если вы ничему не хотите научиться, то хоть не упорствуйте со своими ограниченными -- да, я так и говорю, ограниченными! -- воззрениями в стремлении издавать газету. Есть вещи несовместимые!" На что Хугюнау с гордым видом сообщил, что, найдя его, не грех было бы и обрадоваться; с объявлениями, при том, как это дело вел некий господин Эш, "Куртрирскому" в течение года пришел бы конец. Полный ожидания, он подмигнул госпоже Эш, предполагая, что в этой практической области она поддержит его. Но госпожа Эш, убирая со стола кукурузный пирог, положила руку -- Хугюнау опять с раздражением заметил это -- на плечо супруга, она не особенно внимала речам, а просто сказала, что есть вещи, которые мы-- вы, дорогой господин Хугюнау, и я -- не так-то легко можем усвоить, И Эш, с торжественным видом вставая из-за стола, поставил точки в дискуссии: "Учиться вам нужно, молодой человек, учитесь открывать глаза". Хугюнау вышел из комнаты. "Церковно-елейная болтовня",-- подумал он. Hai'ssez \es ennemis de la sainte religion (Ненавидеть врагов святой веры). Да, merde, blagueurs (Дрянь, болтуны (фр.).), он был готов уже возненавидеть, но кого он должен был возненавидеть, не поддавалось определению. D'ailleurs je m'en fous (К тому же начхать мне на это (фр.).). Стук моющихся тарелок и неприятный запах смываемых остатков пищи, доносившийся из кухни, сопровождал его до самой деревянной лестницы и напомнил до удивления отчетливо родительский дом, и он представил себе свою мать на кухне. 46 Несколько 'дней спустя из-под пера Хугюнау вышло следующее письмо? Его высокородию господину коменданту города майору Йоахиму фон Пазенову Опт. Секретного донесения No 1 Место назначения Ваше высокородие господин майор! Покорнейше ссылаясь на касающийся данного вопроса разговор, участие в котором почитаю за честь, нижайше позволю себе доложить, что вчера у меня была встреча с красноречивым господином Эшем и некоторыми элементами. Как известно, по нескольку раз на неделе господин Эш встречается с подрывными элементами в кафе "У Пфалъца", а вчера он любезно предложил мне пойти с ним. Кроме одного мастера с бумажной фабрики, некоего Либеля, там также были один рабочий с указанной фабрики, имя которого из-за преднамеренно нечеткого произношения я не разобрал, два пациента военного госпиталя, у которых было увольнение, а именно унтер-офицер по имени Бауэр и канонир с польской фамилией. Чуть позже подошел еще доброволец из минометного отделения. Его фамилия Бетгер, или Бетцгер, или что-то в этом роде, упомянутый Э. обращался к нему "господин доктор". Инициатива с моей стороны, дабы перевести разговор на военные события, далее и не потребовалась, говорили прежде всего о возможном окончании войны. В частности, вышеупомянутый доброволец высказывался в том духе, что дело идет к концу, поскольку австрияки полностью выдохлись. От солдат танкового взвода наших союзников, проследовавшего через наш населенный пункт, он слышал, что в Вене то ли итальянскими летчиками, то ли предателями была взорвана крупнейшая пороховая фабрика и что австрийский флот после убийства своих офицеров переходил на сторону противника, ему в этом воспрепятствовали лишь немецкие подводные лодки. Канонир ответил, что поверить в это трудно, поскольку немецкие матросы тоже больше не хотят во всем этом участвовать. Когда я спросил, откуда у него такие сведения, он сказал, что от одной девушки из организованного здесь публичного дома, в котором проводил свой отпуск один финансист с флота. После славной битвы в Скагерраке, рассказывала она, ссылаясь на финансиста, а на нее ссылался канонир, матросы отказываются продолжать службу, а довольствие команд тоже далеко от идеала. После этого все сошлись на том, что всему должен быть положен конец. Производственный мастер подчеркнул при этом, что война приносит выгоду только большому капиталу и что русские были первыми, кто разобрался в этом. Эти подрывные идеи выдвигались также Э., который ссылался при этом на Библию, но я могу, исходя из опыта моего общения с господином Э., с уверенностью сказать, что он преследует при этом мнимо духовные цели и что церковное добро для него, что бельмо в глазу. Очевидно, для прикрытия готовящегося заговора он предложил основать общество по изучению Библии, что, впрочем, у большинства присутствующих вызвало насмешливо-отрицательную реакцию. Чтобы с одной стороны от него, а с другой стороны от финансиста узнать побольше, после того, как удалились оба пациента госпиталя и рабочий с фабрики, по моему предложению мы посетили публичный дом. Хотя мне и не удалось получить там дополнительных сведений о финансисте, но поведение господина Э. становилось все более подозрительным. Доктор, который, вне всякого сомнения, был завсегдатаем в этом заведении, представил меня со словами: это господин из правительства, ему следует оказать хороший прием, из чего я понял, что Э. испытывает по отношению ко мне определенные подозрения и поэтому призывает своих сообщников вести себя со мной осторожно. После этого мне не удалось расколоть господина Э., и хотя он по моему предложению и за мой счет выпил очень много, подтолкнуть его, вопреки обыкновению, к тому, чтобы поискать комнату, не удалось, внешне он остался совершенно трезвым, это состояние он использовал для произнесения в салоне громких речей о несоответствии христианству и о пороке, витающем в такого рода заведениях. Когда добровольно ушедший на войну доктор объяснил по этому поводу, что подобные дома поддерживаются военной администрацией по медико-санитарным соображениям и поэтому их необходимо считать военными объектами, он отступил от своей оппозиционной точки зрения, к которой, впрочем, снова вернулся по дороге домой. Не рискуя сегодня больше утомлять, расписываюсь в моем глубочайшем почтении и искренней готовности быть и в дальнейшем к вашим услугам С уважением Вильг. Хугюнау PS. Позволю себе дополнительно сообщить, что во время заседания в кафе "У Пфальца" господин Эш упоминал о том, что в местной тюрьме содержится один или несколько дезертиров, которые должны быть расстреляны. После этого также им было высказано всеобщее мнение, что бессмысленно сейчас, перед концом войны, расстреливать еще и дезертиров, ведь и без того пролито достаточно крови. Господин Эш высказал мнение, что по этому поводу необходимо провести акцию. Имеет ли он в виду насильственные или какие-либо иные действия, он не сказал. Мне бы хотелось еще раз подчеркнуть, что я считаю упомянутого Э. волком в овечьей шкуре, который прикрывает свою хищную сущность благочестивыми разговорами. Еще раз к услугам. С уважением вышеозначенный Закончив донесение, Хугюнау посмотрел в зеркало, чтобы убедиться, удается ли ему та ироничная гримаса, которая так часто раздражала его в Эше. Да, письмецо было состряпано мастерски; он правильно делал, что когда-то придирался к этому Эшу, и эта приятная мысль так взволновала его, что он тут же представил себе радость, которую испытает майор при получении документа. Он задумался над тем, а не должен ли передать письмо лично, но потом решил, что будет лучше, майор получит донесение служебной почтой. Итак, он отправил подписанное письмо, не забыв предварительно вырисовать на конверте большими буквами три раза подчеркнутое "Лично в руки". Но Хугюнау заблуждался; майор совершенно не обрадовался, найдя на своем письменном столе среди документов сие послание. Это было пасмурное утро, капли дождя стекали по оконным стеклам канцелярии, а в воздухе пахло или серой, или гарью. За этим письмом скрывалось нечто отвратительное и насильственное, и не знал майор да и не его была обязанность знать, что всегда является насилием, если кто-то предпринимает попытку связать собственную действительность с действительностью других и проникнуть в нее; тут в голову ему пришли слова "ночные призраки", и казалось, что он должен защищать себя, должен защищать свою жену и своих детей от чего-то, что было не его миром, а каким-то болотом. Помедлив, он еще раз взял в руки письмо; в принципе, ни в чем нельзя упрекнуть человека, насильственная деятельность которого просто незаметна, который всего лишь исполняет патриотический долг и пишет донос,и если это принимает характер противоречивой и не пользующейся уважением деятельности агента-провокатора, то вряд ли можно винить в этом необразованного человека. Но поскольку все это, собственно, было непостижимо и не поддавалось пониманию, то майор испытывал один лишь стыд, что доверился человеку более низкого духовного уровня, и его лицо под седыми волосами слегка покраснело. Тем не менее комендант города не мог себе позволить просто так бросить документ в корзину для бумаг, во многом это была служебная обязанность продолжать с умеренным недоверием наблюдение за подозрительным лицом, следить за ним в определенной степени с расстояния, что позволяло бы предотвратить возможную беду, которая могла бы угрожать родине со стороны господина Эша. 47 Старший полковой врач разговаривал с доктором Кесселем по телефону: "Коллега, не могли бы вы подойти сегодня к трем на операцию? Небольшое извлечение пули.,." Доктор Кессель промямлил, что едва ли он сможет, он так ограничен во времени. "Для вас, наверное, это будет крайне пустяковое дело сделать небольшой надрез для извлечения пули, для меня -- тоже, приходится довольствоваться малым, впрочем со временем это перестает казаться жизнью или работой, я тоже намерен сменить место работы, но сегодня -- увы! -- ничего не поделаешь. Я приказываю вам приехать, посылаю за вами автомобиль, через полчаса начинаем", Куленбек положил трубку, улыбнулся: "Ну что ж, на пару часов он занят". Рядом сидел Флуршютц: "И все-таки странно, что вы вызываете Кесселя из-за такого пустяка". "Шустрый Кессель всегда попадается мне под руку, А мы сразу же удалим и аппендицит этого Кнезе". "Вы что, и вправду намерены его оперировать?" "А почему нет? Мужичок должен получить удовольствие.,, ну и я тоже", "А он согласен на операцию?" "Ну, Флуршютц, сейчас вы так же наивны, как и наш старина Кессель,-- до сих пор я хоть у кого-то спрашивал согласия? А после они еще и благодарны мне были. И четыре недели отпуска по болезни, которые я обеспечиваю каждому из них... Ну, вот видите". Флуршютц хотел что-то возразить, но Куленбек отмахнулся: "Ах, избавьте меня от ваших секреционных теорий, Дорогой друг, если я могу заглянуть в брюхо, то мне совершенно не нужны никакие теории, следуйте моему примеру и становитесь хирургом -- единственная возможность остаться молодым". "А всю свою работу с железами внутренней секреции прикажете запрятать в дальний ящик стола?" "Сделайте это и успокойтесь. Вы ведь уже очень неплохо оперируете". "Что-то нужно делать с Ярецки, господин старший полковой врач, парень дошел до ручки", "Попробовать, что ли, трепанацию?" "Но вы уже выписали его, он со своими нервами подлежит теперь специальному лечению". "Я направил его в Кройцнах, там уж он оправится. Вы прямо беда, а не поколение! Пару раз нализался -- и уже катастрофа, прямая дорога в больницу для нервнобольных... Ордоннанц!" В дверях появилась Ордоннанц. "Скажите сестре Карле, что в три операция. Да, сегодня ничего не давайте кушать Марвицу из второй палаты и Кнезе из третьей. Ну, ладно, скажите, Флуршютц, нам ведь, собственно, совершенно ни к чему этот бедный Кессель, мы и сами чудненько со всем этим справимся... Кессель все равно не оценит это, будет просто ныть, что болят ноги; настоящий садизм с моей стороны вытащить его сюда,., ну, так что скажете, Флуршютц?" "Как прикажете, господин старший полковой врач, за мной дело не станет, но долго так продолжаться не может. И потом, это же просто невозможно, волевым решением сводить всю медицину к операциям", "Неповиновение, Флуршютц?" "Чистая теория, господин старший полковой врач. Нет, просто мне кажется, что в не таком уж далеком будущем медицину постигнет настолько глубокая специализация, что консилиум между терапевтом, хирургом или дерматологом вообще не сможет привести к какому-то результату просто потому, что больше не будет средства для взаимопонимания между специализациями". "Неправильно, совершенно неправильно, Флуршютц, вскоре вообще будут одни только хирурги. Это единственное, что останется от всей этой жалкой медицины. Человек -- это мясник, и везде он остается мясником, ничего другого он не понимает, а это ему понятно, как дважды два четыре". И доктор Куленбек стал рассматривать свои большие, ловкие, покрытые волосами руки и пальцы с предельно коротко подстриженными ногтями. Затем он задумчиво произнес: "Знаете, кто не приемлет этот факт, у того действительно может поехать крыша. Все это необходимо воспринимать так, как оно есть, и иметь свою долю радости в этом. Так что, Флуршютц, послушайтесь совета, смените лошадь и становитесь хирургом". 48. За каждый рулон бумаги, который нужно было поставить, приходилось сражаться, и хотя на руках у Эша была выданная властями справка о выделении достаточного количества бумаги для "Куртрирского вестника", ему приходилось каждую неделю мотаться на бумажную фабрику. Почти каждый раз возникали скандалы с престарелым господином Келлером или с заведующим производством. Рабочий день как раз закончился, когда Эш уходил с фабрики. На улице он догнал мастера Либеля и машиниста Фендриха. Либеля, собственно, он терпеть не мог, особенно его башку с соломенными волосами и толстой веной на лбу. Он процедил: "Добрый вечер". "Добрый, Эш, выбились из сил со стариком?" Эш не понял."Ну, чтобы он поставил вам бумагу". "Чушь собачья",-- ответил Эш. Фендрих остановился и показал дыры на своих подошвах: "Это стоит шесть марок. Вот к чему ведет, когда зарплаты растут". Эш уцепился за эту мысль: "Только зарплатами все это объяснить нельзя, это заблуждение всех профсоюзов". "Как так, Эш, не хотите ли вы залатать заблуждения Фендриха тоже с помощью библейских нравоучений?..-- и с удивлением он отметил: -- Нравоучение, заблуждение -- рифмуется". "Чушь собачья",-- повторил Эш. Глаза Фендриха заблестели в провалах воспаленных глазниц; он был туберкулезником, и ему не хватало молока. Он сказал: "Вера, наверное, это тот шик, который могут позволить себе только богатые". Либель добавил: "Майоры и издатели газет", Эш выдавил из себя едва ли не извиняющимся тоном: "Я в газете всего лишь служащий,-- но затем раздраженно добавил: -- Да это вообще ерунда, можно подумать, что профсоюзы дали обет бедности!" Фендрих сказал: "Не так уж это плохо, когда можешь верить". Эш продолжал: "Я для себя кое-что прояснил: вера тоже должна обновляться, и для нее должна наступить новая жизнь.,, в Библии говорится, что только сыну позволено будет возвести храм". Либель заметил: "Естественно, у следующего поколения дела будут идти лучше, что тут нового.., Я больше не могу прожить на свои сто сорок марок, даже если сюда добавить производственные премии. До старика это не доходит, К тому же я, так сказать, мастер". "А у меня не больше,-- сказал Эш,-- даже если учитывать дом. У меня два квартиранта, с которых я как порядочный человек не могу требовать плату за квартиру, бедняги, Я больше трачу на содержание дома, чем имею с него", Вечерний ветерок подул прохладой, Фендрих закашлялся. Либель вздохнул: "Ну, да". Эш признался: "Я ходил уже и к пастору.,." "Зачем?" "Чтобы прояснить это место в Библии. Идиот, он даже не выслушал меня, Начал нести какую-то ахинею о молитве и церкви, и это все. Придурок, нужно самому себе помогать", "Да,-- согласился Фендрих,-- на чужую помощь не надейся". Либель возразил: "Те, кто держатся вместе, помогают друг другу. В этом преимущество профсоюзов". "Доктор считает, что мне нужно в горы, я уже раз десять обращался в больничную кассу, но кто пришел не с фронта, тот может пока подождать, а я продолжаю кашлять". Эш скорчил ироничную мину: "С профсоюзами и больничными кассами вы продвинетесь не дальше, чем я со своим попом". "Остается одно-- загнуться",-- сказал Фендрих и закашлялся. Либель спросил: "А что вы, собственно, хотите!" Эш задумался: "Раньше мне казалось, что нужно просто уехать... в Америку... На пароходе через огромный океан, чтобы можно было начать новую жизнь, но теперь..." Либель ждал продолжения: "Но теперь?" Но Эш неожиданно выпалил: "Протестантам там, наверное, лучше... майор тоже протестант.., но сначала нужно самому задуматься над этим... нужно было бы собраться всем вместе и почитать Библию, чтобы получить представление... кто в одиночестве, тот всегда сомневается, особенно если еще так много думает"."Если есть друзья, то тогда легче",- сказал Фендрих. "Приходите ко мне,-- предложил Эш,-- я покажу вам то место в Библии". "Хорошо",-- ответил Фендрих. "Ну а как вы, Либель?"-- Эш почувствовал, что обязан задать и этот вопрос, "Вначале рассказали бы, что вы там себе придумали", Фендрих вздохнул: "Каждый может это увидеть только собственными глазами". Либель ухмыльнулся и ушел. "Он еще придет",--произнес Эш. 49 История девушки из Армии спасения в Берлине (7) 6 памяти сохранилось не так уж много от того вечера, когда я сопровождал Нухема Зуссина в Армию спасения. Я был занят более важными делами. Можно как угодно оценивать занятия философией, но окружающий нас мир становится невзрачным и менее привлекательным. А кроме того, и примечательные вещи становятся невзрачными, пока их переживаешь. Короче говоря, я помнил только то, как Нухем Зуссин вышагивал рядом со мной, в своем застегнутом сюртуке, в своих слишком коротких и потому болтающихся брюках и в своей слишком маленькой смешной бархатной шапочке. Все эти евреи, если у них на головах не красуются их черные фуражки с козырьком, носят эти слишком маленькие бархатные шапочки, даже следящий, так сказать, за модой доктор Литвак. Я не смог удержаться, чтобы не задать не совсем корректный вопрос Нухему: откуда он взял такую шапочку? "Дали",- был ответ. К тому же те события и вовсе не стоили того, чтобы о них говорить. Некий налег важности они получили лишь благодаря доктору Литваку, который вчера побывал у меня. У него была не очень приятная привычка заходить запросто; во время моей так называемой болезни он тоже поступил подобным образом. Итак, он снова стоял передо мной, а я как раз растянулся в шезлонге, в руках он держал неизменную прогулочную трость, а на голове у него была маленькая смешная бархатная шапочка. Собственно, она казалась не такой уж и маленькой, она была широкая, но сидела очень уж высоко, не покрывая всей головы. Впрочем, у меня сложилось впечатление, что доктор Литвак в молодости тоже имел молочный цвет лица. Сейчас же оно напоминало безупречные желтоватые сливки. ' "Вы не могли бы мне сказать, что с Зуссином?" Я сказал, и это соответствовало истине: "Он мой друг". "Друг, прекрасно...- Доктор Литвак пододвинул к себе стул.- Люди волнуются, они решили позвать меня... Вы понимаете?" В принципе я не был обязан его понимать, но мне хотелось сократить это расследование: "Он имеет право идти туда, куда хочет", "Нет, кто-то имеет право, кто-то не имеет, Я ведь ни в чем вас не упрекаю... но что он делает с гойей'?" Только сейчас я вспомнил, что в тот вечер Мари и Нухем побывали в моей комнате. У кого нет денег, тот не очень может пошататься по забегаловкам. Я не смог сдержать улыбку. "Вы смеетесь, а жена сидит там и плачет". Это была, конечно, новость; я, впрочем, мог бы и знать, что эти евреи женятся уже в пятнадцать лет. Хоть бы я знал, кто был женой Нухема; одна из этих модных девушек? Или одна из матрон с пробором? Последнее показалось мне более приемлемым. Я прикоснулся к цепочке пенсне доктора Литвака: "У него что, и дети есть?" "А кто у него должен быть? Котенок?" Лицо доктора Литвака приняло столь возмущенное выражение, что мне пришлось поинтересоваться, как его зовут по имени. "Доктор Симеон Литвак",- представился он еще раз. "Итак, послушайте, доктор, что вы, собственно говоря, от меня хотите?" На какое-то мгновение он задумался: "Я человек свободный от предрассудков... Но это заходит слишком далеко... Вы должны его удержать". "От чего я должен его удержать? Что он хочет в Сион? Оставьте ему это его безобидное удовольствие". "Он еще и крещение примет... Вы должны его удержать". "Да плевать, поедет он в Иерусалим иудеем или христианином". "Иерусалим",- он сказал это с выражением лица человека, которому в рот положили сладкую конфетку. "Ну вот",- заявил я, надеясь, теперь-то уж он отстанет от меня. Он, очевидно, все еще наслаждался названием: "Я человек, лишенный предрассудков... но с громкими песнопениями и die Schmonzes (Всякой чушью (фр.).) попасть туда еще никому не удавалось... Это удел других людей... Мне приходится посещать каждого, я врач, мне может быть абсолютно все равно, иудей это или христианин... везде есть хорошие люди... Вы удержите его?" Эта настойчивость начала действовать мне на нервы: "Я большой антисемит,- он недоверчиво улыбнулся,- я уполномоченный Армии спасения и ведаю у них снабжением в Иерусалиме..." "Шутите,- сказал он веселым тоном, хотя это было ему явно неприятно,- шутите, как это ни прискорбно". В этом, впрочем, он был прав: шутка, как это ни прискорбно, была как раз тем, что так смахивало на преобладающее во мне отношение к жизни. Кто должен быть в ответе за все это? Война? Я не знал, не знаю, наверное, и сегодня, хотя кое-что с тех пор изменилось. Я все еще перебирал пальцами цепочку пенсне доктора Литвака. Он сказал: "Вы ведь современный человек..." "Ну и что дальше?" "Что вы можете дать людям, кроме их...-он с трудом выдавил из себя это слово,- ... их предрассудков?" "Так, это вы называете предрассудками!" Тут он смутился окончательно. "Это, собственно, не предрассудки... что такое предрассудки?..- наконец он успокоился.- Это ведь действительно не предрассудки". Когда он ушел, я задумался над тем вечером в Армии спасения. Как уже говорилось, он прошел для меня совершенно без впечатлений. То там, то здесь на глаза мне попадался Нухем Зуссин, я видел, как он сидел и слушал песнопения, а его еврейские губы на молочного цвета лице улыбались слегка растерянно. А потом я пригласил их обоих в свою комнату, или правильнее было бы - только Мари, Нухем ведь и так жил здесь, так вот, а потом они оба сидели у меня в комнате, слушали меня и молчали. Пока Нухем снова не показал на лютню и не попросил: "Сыграйте". Тогда Мари взяла в руки лютню и спела песню: "Сквозь врата Сиона прошествовали полки могучие, омытые кровью Агнца, и для тебя есть место". А Нухем прислушивался, и на его лице по-прежнему играла немного растерянная улыбка. 50 В течение восьми дней Хугюнау ждал, что получит от майора какое-то поощрение или, по крайней мере, ответ. Прошло десять дней, и его охватило беспокойство. Информация, очевидно, не понравилась майору. Но разве это его вина, что кретин Эш не дал больше материала? Хугюнау задумался: а не отправить ли ему второй донос, но только что прикажете в нем писать? Что Эш, как и до того, якшается с виноградарями и рабочими, так в этом нет ничего нового, майор будет скучать! Майор не должен скучать, Хугюнау ломал голову над вопросом, что бы предложить майору, Непременно должно что-то случиться; в редакции заправлял Эш и делал это так, словно нет тут никакого издателя, а в типографии помереть можно было со скуки, В поисках выхода Хугюнау рылся в крупных газетах и нашел его, обнаружив, что ежедневные газеты повсеместно служат делу отечественной благотворительности, тогда как "Куртрирский вестник" не предпринимал ничего, ну совершенно ничего в этом направлении. Именно так выглядело доброе сердце господина Эша, доброе сердце, не выносившее вида нищеты виноградарей. Но для своей персоны он знал хорошо что следует предпринимать. В пятницу вечером после длительного перерыва он снова появился в обеденном зале гостиницы и направился прямиком в комнату для уважаемых лиц, поскольку к их кругу принадлежал и сам. Майор сидел за своим столиком в обеденном зале, и Хугюнау, проходя мимо, поздоровался степенно и кратко. Господа, к счастью, были уже большей частью в сборе, и Хугюнау заявил, что неимоверно рад встретить их всех, поскольку должен обсудить кое-что важное и не откладывая, еще до того, как придет господин майор. В растянутой речи он изложил суть: город нуждается в настоящем благотворительном обществе, из разряда тех, которые повсеместно существуют уже годами для смягчения тягот войны, он предлагает немедленно создать такое объединение. Что касается его целей, то он среди всего прочего хотел бы предложить хотя бы уход за солдатскими могилами, заботу о вдовах и сиротах погибших и еще кое-что, необходимо собрать деньги на столь благородные цели, для этого можно было бы, например, выставить на продажу "Железного Бисмарка" (Немецкая награда, изготавливаемая из железа), булавку за десять пфеннигов, это все-таки действительно стыд и позор, что именно здесь нет ни одного соответствующего памятника, да, в конечном итоге самые различные благотворительные мероприятия, без учета сборов, могли бы постоянно пополнять кассу, Ну а почетное покровительство над этим объединением, для которого он позволяет себе предложить название "Мозельданк"1, мог бы взять на себя господин комендант города. Он сам и его "Куртрирский вестник" всегда -- разумеется в меру своих скромных сил -- и бесплатно к услугам объединения и его благородных целей. Вряд ли, собственно, стоит говорить о том, что проект вызвал всеобщее одобрение и был принят единогласно и без обсуждений. Хугюнау и аптекарю господину Паульсену было поручено обратиться с соответствующим предложением к господину майору, и, поправив на себе сюртуки, они с некой торжественностью направились в обеденный зал. Майор выглядел немного ошарашенным, затем он сделал легкий уставной щелчок каблуками и принялся внимательно слушать фразы, слетавшие с уст обоих господ, ничего не понимая. Фразы смешивались и перебивали друг друга, майор слушал о "Железном Бисмарке", о солдатских вдовах и о каком-то "Мозельданке" и ничего не мог понять. Хугюнау наконец стало достаточно ясно, что слово необходимо предоставить аптекарю господину Паульсену; поступить так казалось ему также проявлением скромности, так что он затих, принявшись рассматривать часы на стене, картину "Кронпринц Фридрих после Гравелоттской битвы" и табличку "Шпатенброй" (с лопаточкой), которая была повешена на веревочке рядом с портретом кронпринца. И где сейчас берут "Шпатенброй"! До майора, между тем, дошла суть сказанного аптекарем Паульсеном: он отметил, что никаких оснований военного порядка для отказа взять на себя почетное покровительство нет, он приветствует эту патриотическую акцию и может самым сердечным образом выразить свою благодарность; он поднялся, чтобы высказать свою признательность также остальным господам, оставшимся в соседней комнате. Паульсен и Хугюнау последовали за ним, гордые за успешно сделанное дело. Компания долго не расходилась, поскольку это было своего рода празднование создания объединения. Хугюнау выжидал момента, чтобы подойти к майору, эта возможность представилась довольно скоро, поскольку было предложено выпить за благополучие и процветание нового объединения, а также его покровителя, при этом, само собой разумеется, не был забыт и инициатор прекрасной идеи господин издатель Хугюнау. Хугюнау, держа в руке бокал, обошел, чокаясь, весь стол и добрался таким образом до майора фон Пазенова: "Надеюсь, сегодня господин майор остался доволен мной". Майор ответил, что у него никогда не было повода для недовольства. "Ну как же, как же, господин майор, мое донесение оказалось столь скудным на информацию... но я прошу учесть в мое оправдание, что условия очень уж сложные. К тому же я сильно перегружен работой по реформированию газеты; я прошу не считать забвением своего долга тот факт, что я еще не смог отправить второе донесение..." Майор сделал отрицательный жест рукой: "Мне кажется, вряд ли стоит заниматься этим делом дальше; вы исполнили СБОЙ долг в достаточно удовлетворительной степени". Хугюнау был поражен. "О, еще вовсе нет, еще вовсе нет",-- бормотал он, демонстрируя свое намерение только сейчас по-настоящему показать свою бдительность. Когда майор никак не отреагировал на это, Хугюнау продолжил: "Мы завтра же напечатаем сообщение о "Мозельданке", Не окажет ли господин майор честь своим посещением нашему предприятию, покровителем которого он так любезно согласился стать? Вне всякого сомнения, это будет самой лучшей рекламой нашего объединения". Майор сказал, что он, конечно же, с большой охотой посетит редакцию и типографию; завтрашний день, правда, уже полностью расписан, но ведь один день ничего не решает. "Чем быстрее, тем лучше,-- рискнул настоять Хугюнау,-- Господин майор, впрочем, не найдет там ничего особенного, все в высшей степени скромно, и работы по реорганизации внешне, естественно, не бросаются в глаза, но типография, констатируя со всей скромностью, в полном порядке,.." Внезапно его осенила новая идея: "Типография, например, вполне могла бы справиться с печатанием материалов военной администрации,-- он весь загорелся этой идеей, так что ему захотелось ухватить майора за лацканы кителя-- Вы увидите, господин майор, увидите, как Эш запустил это дело. До моего прихода не нашлось никого, кто бы подумал об этом. Мы должны получить военные заказы сейчас, когда газета находится, так сказать, под вашим непосредственным патронажем и когда мы вложили в нее такие деньги, а как еще вы прикажете мне обеспечить дивиденды акционерам при том положении дел, в котором находилась газета!" Он весь прямо дрожал от волнения и был откровенно рассержен. Майор немного беспомощно пролепетал: "Это не в моей компетенции..." "Конечно, конечно, господин майор, но если бы господин майор со всей серьезностью захотел... если бы господин майор посмотрел типографию... вы бы вне всякого сомнения захотели..." Он пялился, на майора соблазняющим и завлекающим взглядом, в котором одновременно угадывалось сомнение. Затем немного успокоившись, он протер стекла очков и осмотрелся вокруг: "Это ведь в интересах всех причастных к этому господ, Само собой разумеется, что все господа приглашены осмотреть предприятие". Естественно, все прекрасно знали развалюху Эша. Они только ничего не сказали об этом. 51 С тех пор как Хайнрих Вендлинг сообщил о своем отпуске, прошло уже более трех недель, Ханна все еще нежилась по утрам в постели и уже почти не верила больше в то, что Хайнрих действительно приедет. Но внезапно он оказался здесь, и случилось это не вечером и не утром, а средь бела дня. Полночи он проторчал на вокзале Кобленца, а затем добрался домой медленно тащившимся воинским эшелоном. Пока он рассказывал все это, они стояли друг против друга на вымощенной плитами аллее сада; палило полуденное солнце, посреди поросшей травой лужайки выделялся садовый зонт красного цвета, стоявший рядом с шезлонгом, на котором она только что лежала; в воздухе улавливался запах нагретой хлопчатобумажной ткани красного цвета, а легкий полуденный ветер перелистывал страницы оставленной книги. Вернувшийся домой стоял неподвижно, он даже не протянул ей руку, а просто неотрывно и пристально смотрел на ее лицо, она, зная, что он, должно быть, ищет тот образ, который носил с собой более двух лет, стояла также неподвижно под ищущим взором и смотрела на обращенное к ней лицо, взгляд ее также искал, но, впрочем, не образ, сопровождавший ее-- ведь в ней уже не было никакого образа,-- она искала те черты, которые вынудили ее когда-то полюбить это лицо, странно, но оно до сих пор не изменилось, она снова узнавала линии губ, форму и положение зубов, прежней осталась и форма подбородка, а пространство между глазами из-за широкой верхней части черепа казалось слегка великоватым. "Мне нужно посмотреть на твое лицо в профиль",-- сказала она, и он послушно повернул голову. Над растянутой верхней губой оказался все тот же прямой нос, просто в чертах исчезла всякая мягкость, Его, собственно говоря, следовало бы назвать красивым мужчиной, но она, вопреки этому, не нашла в нем того, что когда то так восхитило и увлекло ее. Хайнрих спросил: "А где мальчик?" "Он в школе... Ну, пойдем, наверное, в дом". Они вошли внутрь. Но и теперь он не прикоснулся к ней, не поцеловал, а просто смотрел на нее, "Прежде всего мне хотелось бы помыться... я не мылся от самой Вены". "Да, нужно принять ванну". Пришли поприветствовать своего хозяина обе служанки. Ханне это было не совсем приятно. Она поднялась вместе с ним в ванную комнату, Сама подала банные полотенца, "Здесь ничего не изменилось, Хайнрих", "Да, все на старом месте". Она вышла из ванной; нужно было отдать несколько распоряжений, кое-что нуждалось в изменении; ей было утомительно все это. Нарезала букет роз в саду для обеденного стола. Через какое-то время она тихонечко вернулась к ванной комнате, послушала, как он плещется там, внутри. Она ощущала приближение головной боли в затылочной части. Опираясь на перила, она снова спустилась в гостиную. Наконец из школы вернулся сын. Она взяла его за руку. Остановившись перед дверью ванной комнаты, она спросила: "Уже можно войти?" "Ну, конечно",--услышала она слегка удивленный голос. Она приоткрыла дверь, заглянула в щелочку; Хайнрих, раздетый до пояса, стоял перед зеркалом, она сунула в неохотно открытый кулачок мальчика одну из роз и втолкнула его в ванную, сама же убежала прочь. Она ждала их обоих в столовой, а когда они вошли, отвела взгляд в сторону. Они до смешного были похожи друг на друга; так же широко посажены глаза, одинаковые движения, такие же коричневые волосы, правда, Хайнрих был сейчас очень коротко подстрижен. Возникало впечатление, что в этом ребенке от нее вообще ничего нет. Состояние влюбленности представлялось каким-то ужасающим механизмом. В это мгновение ее жизнь показалась ей сплошной невменяемостью, сомнительной невменяемостью, от которой вряд ли когда-либо суждено избавиться. "Снова дома",-- произнес Хайнрих и сел на свое старое место. Эта фраза, наверное, ему самому показалась глупой; по лицу пробежала несмелая улыбка. Мальчишка смотрел на него пристально, но как-то отчужденно. Он сидел здесь как глава семейства и нарушитель спокойствия. Девочка-служанка тоже не могла оторвать от него взгляд -- в нем было что-то похожее на робкое удивление и даже зависть; когда она зашла в столовую в очередной раз, Ханна очень громко спросила: "Мне позвонить Редерсу... насчет вечера?" Адвокат Редерс -- коллега Вендлинга -- был освобожден от военной службы, ему уже было за пятьдесят. Часы в корпусе из красного дерева пробили несколько ударов. Мизинцем Ханна коснулась его руки, словно прося такой нежностью прощения за мысль о вечере с Редерсом, предупреждая в то же время, что она хотела бы избежать телесного прикосновения. Хайнрих согласился: "Естественно, мне нужно позвонить Редерсу... я хотел бы сразу же избавиться от этой проблемы". Ханна сообщила: "А после обеда мы пойдем с папой гулять, покажем, какие мы стали". "Да, пойдем",-- подтвердил Хайнрих. "Ну, разве не хорошо, что папа снова вместе с нами". "Да",--согласился ребенок, немного помедлив. "Ты должен посмотреть его школьные тетради. Сейчас он, уже умеет писать и считать, Свои письма он писал сам". ..">:?. "Это были просто великолепные письма, Вальтер". То, что они посадили ребенка между собой, чтобы находиться друг от друга на расстоянии его русой головы, казалось им обоим чуть ли не насилием. Конечно, вернее было бы сказать: сначала мы будем целовать друг друга, пока наша страсть не станет невыносимой. Но страсть эта и страстью-то не была, так, несносное ожидание, Они пошли в детскую комнату, на деревянной обшивке одной из стен которой был нарисован, с позволения сказать, веселый детский сюжет. Но тем подсознанием, тем более светлым и слегка отрешенным умом, которому удалось избежать чрезмерно напряженного ожидания и сдавливающих тянущих головных болей, Ханна ощущала, что лакированная мебель и вся эта белизна тоже были насилием над ребенком, знала, что это все не имеет ничего общего с собственно жизнью и сущностью ребенка, что здесь был создан и возведен символ, символ ее белой груди и белого молока, которое она должна была давать после успешных объятий. Она приложила руки к исходящему болью затылку, Мысль была какая-то отдаленная и очень расплывчатая, но именно состояние, порождающее эту мысль, было причиной того, что она никогда не любила задерживаться в детской и предпочитала звать мальчика к себе. Она сказала: "Тебе следует показать папе твои новые игрушки". Вальтер принес новый конструктор и солдатиков в серой полевой форме, У него было двадцать три солдата и один офицер, который, опустившись на одно колено, указывал обнаженной шпагой на врага, Никто из троих не придал значения тому, что доктор Хайнрих Вендлинг тоже был одет в серую офицерскую форму; впрочем, у каждого из них была своя причина для этого: Вальтер воспринимал отца как нечто вторгнувшееся и инородное, Хайнрих не мог идентифицировать героический жест оловянного солдатика со своим собственным военным опытом, Ханна к собственному ужасу видела этого мужчину перед собой в голом виде, он был обнажен и изолирован в своей обнаженности. Это была та же изолированность, с которой вокруг нее громоздилась мебель, обнаженная, не связанная с окружающими ее вещами, не составляющая единое целое, холодная и отчужденная. Он, должно быть, чувствовал то же. А когда они пошли гулять, то ребенок оказался между ними, и это было разделение, хотя Ханна, весело размахивая руками, вела мальчика за одну руку, а Хайнрих часто хватал ребенка за вторую, Они не смотрели друг на друга, их обуревало чувство одинакового стыда, они смотрели или прямо, или на лужайки, где в траве росли одуванчики и клевер с фиолетовыми цветками, маленькие травяные гвоздики и лиловые скабиозы. День был жарким, а Ханна, не привыкла гулять в послеобеденное время. Впрочем, не только жара была причиной того, что, возвратившись с прогулки, она ощутила сильнейшую потребность принять ванну; сейчас каждое желание скрывалось во все более глубоких слоях ее души: подобно огромному одиночеству, обволакивающему погруженное в воду тело, то были представления о магическом возрождении, переживаемом одиноким человеком благодаря воде. Правда, при этом отчетливее данных мыслей был стыд от того, что вечером придется посещать ванную комнату в присутствии Хайнриха. Однако если бы она средь бела дня стала принимать ванну, это бросилось бы в глаза служанке, поэтому, ссылаясь на то, что ей необходимо переодеться к вечеру, она попросила Хайнриха заказать пока машину и позаботиться о Вальтере, а сама решила хотя бы принять душ. Но только она зашла в ванную, в которой еще висели капельки воды, оставшиеся с дообеденного купания, как почувствовала слабость в коленях, ей пришлось так долго поливать себя холодной водой, что кожа задеревенела, а соски грудей превратились в застывшие выступающие комочки. После этого она ощутила облегчение. К Редерсу они поехали поздно; Хайнрих отпустил машину, вечер был настолько чудным, что Ханна с благодарностью согласилась возвращаться домой пешком -- чем позже это произойдет, тем лучше. Была уже, наверное, полночь, когда они вышли из дома Редерса. Пересекая безмолвную Рыночную площадь, на которой не было видно никого, кроме поста перед зданием комендатуры,-- площадь эта с темными домами вокруг, в которых кое-где горел свет, раскинулась перед ними подобно кратеру одиночества, подобно кратеру покоя, из которого на спящий город постоянно изливались все новые и новые потоки покоя,-- Хайнрих Вендлинг взял жену под руку, и почувствовав первое соприкосновение тел, она прикрыла глаза, Он, наверное, поступил так же и не видел ни тяжело нависающего летнего ночного неба, ни белой полосы проселочной дороги, которая простиралась перед ними и в пыль которой они ступили, возможно, каждый из них видел другой небосвод, оба они, - подобно своим глазам, закрылись в своих одиночествах, находя все же единство в узнавании тел, которые привели к конечным поцелуям, открытию лиц, бесстыдству в однозначности телесного и тем не менее целомудренности в боли бесконечной отчужденности, от которой уже невозможно было избавиться ни- какой лаской. 52 После погребения Замвальда мужичок Гедике начал говорить. Доброволец Замвальд был братом часовщика Фридриха Замвальда, того часовщика, который имел собственную лавку на Ремерштрассе. После ураганного обстрела и атаки молодой Замвальд неожиданно начал кашлять и заболел. Он был смелым парнем девятнадцати лет, приятной наружности и у всех вызывал чувство симпатии, так что ему удалось попасть в лазарет своего родного города. Он прибыл даже не с эшелоном, в котором перевозили раненых и больных, а самостоятельно, словно отдыхающий; старший полковой врач Куленбек сказал ему: "Ну, тебя, мой мальчик, мы подлечим быстро". И хотя большую заботу о Замвальде проявлял доктор Кессель, а сам Замвальд выглядел вполне здоровым молодым человеком, у него произошло кровоизлияние, и через три дня он уже лежал на погосте. Вопреки случившемуся, веселое солнце улыбалось с небосвода. Поскольку это был госпиталь для легкораненых и больных, то смерть пациента здесь не утаивалась, как это происходит в больших госпиталях. Напротив, смерть эта была обставлена как торжественное событие, Перед тем как отнести покойника на кладбище, гроб с его телом установили перед входом в лазарет, здесь же была проведена соответствующая церковная церемония. Пациенты госпиталя, которые могли передвигаться, надели военные мундиры и выстроились у гроба, много людей пришло из города. Старший полковой врач выступил с речью, восхваляя героизм воинов, пастор стоял перед гробом, мальчишка в красной сутане с белым воротником размахивал кадилом. После этого на колени опустились женщины, их примеру последовали некоторые из мужчин, они еще раз повторили за священником слова молитвы. Гедике находился в саду. Заметив собравшихся людей, он приковылял к ним на своих палках. То, что там происходило, казалось ему хорошо знакомым, поэтому он хотел отвергнуть все это, эту картину, разорвать, как лист бумаги, разодрать, словно картон,-- он напряженно и вплотную задумался об этом. А когда женщины плюхнулись на колени, словно служанки, в горле у него заклокотал комок смеха, но ему запретили издавать какие-либо звуки. Так и стоял он, опираясь на две палки, среди коленопреклоненных женщин, словно каркас с вколоченными в землю опорами, и сдерживал в горле рвущиеся наружу звуки, Как только женщины закончили читать "Отче наш", трижды повторили "Прощай" и подошли к словам: "Спустившись в ад и третьего дня восстав из мертвых", словно из более глубоких уровней каркаса, словно из уст чревовещателя, которого ему как-то пришлось слушать, словно с поверхности столь болезненной и затянутой нижней части тела, донеслись слова, и не лающие, может, даже почти что не слышимые, настолько глубоко они еще сидели внутри,-- каменщик Гедике произнес: "Восстав из мертвых..." и сразу же снова замолчал, настолько сильно поразило его то, что происходило на нижнем этаже каркаса. На него не обратили внимания; подняли гроб; с прибитым на крышке распятием гроб покачивался на плечах несущих его людей; часовщик Замвальд, маленький и немного хромой, присоединился с остальными родственниками к несущим гроб; далее следовали врачи; затем -- все остальные. Процессию замыкал, ковыляя в своем больничном халате, опираясь на две палки, каменщик Гедике. На шоссе его заметила сестра Матильда. Она обратилась к нему: "Гедике, ну нельзя же так идти.., ну, подумайте, в больничном халате..,", но он не слушал ее. Даже когда она позвала на помощь старшего полкового врача, он не дал ввести себя в заблуждение; уставившись прямо перед собой, он продолжил свой путь. Куленбек наконец сказал: "Ах, оставьте его, война есть война.,, когда он устанет, возле него должен быть кто-то из мужчин, чтобы доставить его обратно в госпиталь". Путь, который таким образом проделал Людвиг Гедике, был долгим; женщины вокруг молились, а по краям дороги росли кустарники. Когда одна группа заканчивала свою молитву словами "земля пухом", начинала другая, а из лесу доносилось кукование кукушки. На некоторых из мужчин, а также на маленьком часовщике Замвальде, были черные костюмы, что делало их схожими с плотниками. Многое приблизилось друг к другу, особенно когда на повороте траурная процессия замедлила ход и сблизила тела людей; юбки женщин стали такими же, как и его собственный халат; при ходьбе юбочная ткань ударяла по ногам; а одна из женщин там, впереди, шла с наклоненной головой и держала возле лица носовой платочек. И если даже мужичок Гедике не смотрел по сторонам, а уставившись прямо, строго удерживал в поле зрения след от автомобиля (часто он даже пытался закрыть глаза и не как-нибудь, а сцепив зубы, из-за чего частицы его души сжимались еще сильнее в стремлении удушить его "Я"), да, если он даже куда охотнее и остановился бы, упершись палками в землю, с огромным удовольствием заставив этих людей замолчать и прекратить движение, с великим удовольствием отправив их на все четыре стороны, его тем не менее влекло дальше, его тянуло, и он плыл, раскачиваясь, он сам -- раскачивающийся гроб, на волне снова и снова повторяющейся молитвы, которая сопровождала его. И когда на кладбище была еще раз произведена церковная церемония и над могилой, куда опустили гроб, снова разнеслось "Восставший из мертвых", и когда маленький часовщик Замвальд, держа себя в руках, заглянул в могилу и всхлипнул, и каждый, подходя к могиле, бросал на гроб солдата комочек земли и пожимал руку часовщику, там стоял, и теперь все это видели, опираясь на две палки, с развевающейся бородой, в сером, почти до пят, больничном халате этот парень Гедике; огромный по сравнению с тщедушным часовщиком Замвальдом, он не обращал внимания на протянутую ему руку, а с большим напряжением, но вполне различимо для всех, произносил слова: "Восставший из мертвых", После этого он отложил в сторону палки, но только не потому, что хотел взять лопаточку и бросить в могилу немного земли, нет, он хотел не этого, произошло нечто совершенно иное и неожиданное -- он вознамерился сам опуститься в могилу, собрался основательно и старательно слезть в яму, и одну ногу небезуспешно уже начал спускать. Естественно, его намерение было непонятно окружающим; думали, что поскольку он еще ни разу не передвигался без помощи палок, то устал и просто решил опуститься на землю, чтобы отдохнуть, Старший полковой врач и еще несколько участников траурной церемонии подскочили к нему, вытянули из могилы и отнесли на одну из кладбищенских лавочек. Теперь, наверное, силы действительно оставили Гедике; он больше не сопротивлялся, а тихо сидел на лавочке, глаза его были закрыты, а голова завалилась набок, Подбежавший часовщик Замвальд, который охотно помог бы в переноске, остался рядом с ним; а поскольку сильная боль, должно быть, смягчает душу человека, то Замвальду показалось, что здесь происходит что-то особенное; сидя рядом с ним, он говорил каменщику Гедике слова утешения, словно какому-то страждущему, говорил с ним, словно с человеком, которому пришлось испытать тяжелейшие муки, он говорил о покойном брате, которому суждено было умереть ранней, красивой и безболезненной смертью. А Гедике слушал все это с закрытыми глазами. А между тем к могиле приблизились уважаемые люди города, а среди них, так уж теперь повелось, был и Хугюнау в синем костюме; он держал высокую черную шляпу в одной руке и венок-- в другой. С высшей степени недовольным видом Хугюнау посмотрел по сторонам -- брата покойного не оказалось на месте, даб