ржался на ногах. "Нет, нет, спасибо". Охваченный отчаянием, так ничего и не заказав, он вышел из кафе под дождь. "Святая мадонна!" - бормотал он, прекрасно понимая, что радости у него уже никогда не будет. Он даже не мог облегчить душу, поведав о своих страданиях богу: таких страданий бог не приемлет. Величие человека Был уже вечер, когда дверь погрузившейся во мрак тюрьмы открылась и стражники швырнули в нее маленького бородатого старичка. Борода у старичка была белая и большая, едва ли не больше его самого. В мрачной, полутемной камере она распространяла слабый свет, и это произвело на сидевших в ней арестантов определенное впечатление. Из-за темноты старичок поначалу не разобрал, что в этой яме он не один, и спросил: "Есть здесь кто-нибудь?" Ответом ему были смешки и злобное бормотание. Затем, в соответствии с местным этикетом, каждый представился. "Риккардон Марчелло, - прохрипел кто-то, - кража с отягчающими обстоятельствами". "Беццеда Кармело, - тоже глухим, словно из бочки, голосом назвал себя следующий, - мошенник-рецидивист". Потом пошло: "Марфи Лучано, изнасилование". "Лаватаро Макс, невиновный". После этих слов грохнул смех. Шутка всем очень понравилась: кто же не знал Лаватаро - отпетого бандита, руки которого были обагрены кровью многих жертв? "Эспозито Энеа, убийство". В голосе говорившего явно слышалась нотка гордости. "Муттирони Винченцо, - этот голос звучал и вовсе победоносно, - отцеубийство... Ну, а ты, старая блоха, кто таков?" "Я... - ответил вновь прибывший, - по правде говоря, сам не знаю. Меня задержали, велели предъявить документы, а у меня никаких документов никогда и не было". "Ха! Значит, бродяжничество, - сказал кто-то презрительно. - А как тебя кличут?" "Зовут меня... Морро, по кличке гм-гм... Великий". "Великий Морро, значит. Что ж, неплохо! - прокомментировал голос из темноты. - Имечко-то тебе немного великовато: его бы на десяток таких, как ты, хватило". "Совершенно верно, - кротко откликнулся старичок. - Но моей вины тут нет. Эту кличку дали мне в насмешку, и теперь уж ничего не поделаешь. Скажу больше: у меня от нее одни неприятности. Вот, например... но это слишком длинная история..." "Давай, давай, выкладывай! - грубо прикрикнул на старичка один из узников. - Времени у нас хоть отбавляй". Остальные поддержали его. В унылых тюремных буднях любое развлечение казалось праздником. "Ну, тогда ладно, - отозвался старик. - Бродил я однажды по городу - как он называется, неважно - и увидел богатые палаты и слуг, сновавших туда-сюда со всякими яствами. Наверное, тут готовятся к большому торжеству, подумал я и подошел поближе, чтобы попросить милостыню. Но не успел я и рта раскрыть, как какой-то верзила ростом не меньше двух метров хвать меня за шиворот и давай орать: "Вот он, вор, я поймал его! Это он украл вчера попону у нашего хозяина. И еще наглости хватило вернуться! Ну, теперь-то мы тебе ребра пересчитаем!" "Мне? - говорю. - Да я вчера был не меньше чем в тридцати милях отсюда. Как же так?" "Я видел тебя собственными глазами. Видел, как ты удирал с попоной в руках", - закричал он и поволок меня во двор. Я упал на колени и взмолился: "Вчера я был в тридцати милях отсюда. В вашем городе я впервые. Слово Великого Мор-ро". "Что-что?" - закричал этот бесноватый, вытаращив глаза. "Слово Великого Морро", - повторил я. А тот бугай вдруг как расхохочется: "Так ты Великий Морро? Эй, люди, идите сюда, поглядите на эту вошь, которую, оказывается, зовут Великим Морро! - И, обернувшись ко мне, спрашивает:- Да знаешь ли ты, кто такой Великий Морро?" "Я сам Морро и никакого другого не знаю". - говорю. "Великий Морро, - заявляет мне негодяй, - это не кто иной, как наш почтеннейший хозяин. И ты, нищий, осмеливаешься присваивать себе его имя! Ну, теперь тебе несдобровать! А вот и сам хозяин идет". И верно. Привлеченный криками, владелец палат вышел во двор. Это был богатейший купец - самый богатый человек в городе, а может, и на всем белом свете. И вот подходит он ко мне, смотрит, расспрашивает, смеется: ему смешно от одной мысли, что какой-то нищий носит его имя. Потом он велит слуге отпустить меня, приглашает к себе в дом, показывает огромные залы, битком набитые сокровищами, и даже одну комнату с бронированными стенами, а в ней вот такие кучи золота и драгоценных камней, велит хорошенько меня накормить, а потом и говорит: "Эта история с именем, нищий старец, тем более удивительна, что и со мной во время путешествия в Индию однажды приключилось то же самое. Отправился я там на рынок со своим товаром, и люди, увидев, какими ценными вещами я торгую, сразу же столпились вокруг и стали расспрашивать, кто я и откуда. "Меня зовут Великий Морро", - отвечаю, а они, нахмурившись, говорят: "Великий Морро? Да какое же величие может быть у тебя, жалкий купчишка? Величие человека - в его уме. Великий Морро на свете только один, и живет он в этом городе. Он - гордость нашей страны, и ты, мошенник, сейчас повинишься перед ним за свое хвастовство". Тут меня схватили, связали мне руки и повели к этому самому Морро, о существовании которого я и не знал. Он оказался прославленным ученым, философом, математиком, астрономом и астрологом, которого почитали чуть не как бога. К счастью, он сразу понял, что произошло недоразумение, рассмеялся, велел меня развязать и повел осматривать кабинет, обсерваторию, удивительные приборы, которые он изготовил собственными руками. Потом он сказал: "Этот случай, о благородный иноземный купец, тем более удивителен, что и со мной однажды во время моего путешествия на острова Леванта произошла точно такая же история. Я поднимался пешком к вершине одного вулкана, намереваясь его исследовать, но меня задержал отряд воинов, у которых вызвал подозрение мой непривычный для тех мест вид; меня спросили, кто я такой. Едва я успел произнести свое имя, как меня заковали в цепи и поволокли в город. "И ты еще называешь себя Великим Морро? - говорили они. - Да какое же величие может быть у тебя, жалкий учителишка? Великий Морро только один на всем белом свете - это господин нашего острова, самый отважный воин из всех, кто когда-либо обнажал свой меч. И он, конечно, сейчас же прикажет отрубить тебе голову". Они действительно привели меня к своему правителю, один вид которого вселял во всех ужас. К. счастью, я сумел объяснить ему, что произошло, и грозный воин рассмеялся над таким удивительным совпадением, велел снять с меня цепи, пожаловал мне богатые одежды и пригласил в свой дворец, чтобы я мог полюбоваться на великолепные свидетельства его побед над народами, населяющими все ближние и дальние острова. В заключение он сказал: "Этот случай, о достославный ученый, носящий мое имя, тем более удивителен, что и со мной однажды, когда я сражался в дальней стороне, которая зовется Европой, приключилась точно такая же история. Я пробирался со своими воинами по лесу, как вдруг навстречу мне вышли неотесанные горцы и спросили: "Ты кто такой, что нарушаешь бряцанием оружия тишину наших лесов?" - "Я Великий Морро", - говорю, полагая, что одно это имя приведет их в трепет. Но они лишь снисходительно улыбнулись и сказали: "Великий Морро? Да ты шутишь, наверное! Какое величие может быть у тебя, бродячий вояка? Величие человека - в смирении плоти и возвышенности духа. На свете есть только один Великий Морро, и мы сейчас отведем тебя к нему, чтобы ты сам убедился в том, каково подлинное величие человека". И они действительно отвели меня в небольшую лощинку, где в жалком шалаше жил одетый в отрепья старичок с белоснежной бородой, проводивший все свое время, как мне сказали, в созерцании природы и в поклонении богу. Право, никогда еще мне не доводилось видеть человека более спокойного, довольного жизнью и, наверное, счастливого. Но мне, признаться, было уже слишком поздно менять свою жизнь". Вот что рассказал могущественный правитель острова мудрому ученому, а ученый - богатому купцу, а купец - бедному старцу, который пришел к нему в дом просить милостыню. И всех их звали Морро, и каждый из них по той или иной причине получил прозвище Великий". Когда старичок окончил свой рассказ, в темной камере раздался голос одного из арестантов: "Если моя башка набита не паклей, выходит, тот окаянный старикашка из шалаша - самый, значит, великий - это ты и есть?" "Что сказать вам, сынки, - пробормотал старичок, не отвечая ни да, ни нет. - Чего только в нашей жизни не бывает!" Тут все немного помолчали, потому что некоторые вещи заставляют хорошенько призадуматься даже самых отпетых негодяев. Свидание с Эйнштейном Как-то октябрьским вечером после трудового дня Альберт Эйнштейн прогуливался в одиночестве по аллеям Принстона, и тут с ним приключилась странная вещь. Внезапно и без всякой особой причины, когда мысли его свободно перебегали от предмета к предмету, словно собака, спущенная с поводка, он постиг то, к чему всю жизнь тщетно стремился в своих мечтаниях. В какой-то миг Эйнштейн увидел вокруг себя так называемое искривленное пространство и успел рассмотреть его со всех сторон, как вы сейчас эту книжку. Считается, что человеческий разум не в состоянии постичь искривление пространства - не только длину, ширину, глубину, но и еще какое-то загадочное четвертое измерение; существование его доказано, хотя оно и недоступно пониманию человека. Стоит вокруг нас какая-то стена, и человек, несущийся прямо вперед на крыльях своей ненасытной мысли и поднимающийся все выше и выше, вдруг натыкается на нее. Ни Пифагор, ни Платон, ни Данте, живи они до сих пор, тоже не смогли бы ее одолеть, поскольку истина эта не укладывается в нашем мозгу. Кое-кто, однако, считает, что постичь искривленное пространство все же можно путем многолетних экспериментов и гигантского напряжения мысли. Отдельные ученые - пока вокруг них мир жил своей жизнью, дымили паровозы и домны, гибли на войне миллионы людей, а в тени городских парков целовались влюбленные, - так вот, эти ученые-одиночки благодаря своим героическим умственным усилиям - так по крайней мере гласит легенда - сумели, пусть всего на несколько мгновений (словно какая-то сила вознесла их над пропастью и тотчас же оттащила назад), увидеть и рассмотреть искривленное пространство, эту непостижимую вершину мироздания. Но об этом феномене обычно не распространялись, и никто не поздравлял героев. Не было ни фанфар, ни интервью, ни памятных медалей, потому что триумф этот носил сугубо личный характер, просто человек мог сказать: я познал искривленное пространство. Ведь у него не было ни документов, ни фотоснимков, ни чего-нибудь еще в этом роде, чтобы доказать, что это правда. Однако, когда наступают такие моменты и мысль в своем мощном устремлении, как бы найдя едва заметную щелку, прорывается туда, попадает в закрытый для нас мир, и то, что прежде было абстрактной формулой, родившейся и развившейся вне нас, становится самой нашей жизнью, о, тогда в мгновение ока разлетаются в прах все наши трехмерные заботы и печали, и мы - какова сила человеческого разума! - возносимся и парим в чем-то, очень похожем на вечность. Именно это и произошло с профессором Альбертом Эйнштейном в один прекрасный октябрьский вечер, когда небо казалось хрустальным, там и сям загорались, соперничая с Венерой, шары уличных фонарей, и сердце - загадочная мышца - впитывало в себя эту благодать господню. И хоть был Эйнштейн человеком мудрым и мирская слава его не заботила, в этот момент он все-таки почувствовал себя выше толпы, как если бы нищий из нищих заметил вдруг, что карманы его набиты золотом. И сразу же, словно в наказание, эта таинственная истина исчезла с той же быстротой, с какой она и явилась. Тут Эйнштейн заметил, что место, куда он забрел, ему совершенно незнакомо. Он шагал по длинной аллее, обсаженной с обеих сторон живой изгородью; не было вокруг ни домов, ни вилл, ни хижин. Была одна лишь полосатая черно-желтая бензоколонка со светящимся стеклянным шаром наверху. А рядом на деревянной скамье в ожидании клиентов сидел негр. Он был в рабочем комбинезоне и в красной бейсбольной шапочке. Эйнштейн уже собирался пройти мимо, но негр встал и сделал несколько шагов в его сторону. "Господин!" - сказал он. Теперь, когда он встал, видно было, что человек этот очень высок, довольно приятен лицом, удивительно хорошо сложен, по-африкански статен. В синеве вечера ярко сверкала его белозубая улыбка. "Господин, - сказал негр, - не найдется ли у вас огонька?" И потянулся к нему с погасшей сигаретой. "Я не курю", - ответил Эйнштейн и остановился - скорее всего от удивления. Тогда негр спросил: "А может, дадите мне денег на выпивку?" Он был высок, молод, нахален. Эйнштейн пошарил в карманах. "Не знаю... С собой у меня ничего нет... Я не привык... Мне, право, жаль..." - сказал он и хотел уже идти дальше. "Спасибо и на том, - сказал негр, - но... простите..." "Что тебе нужно еще?" - спросил Эйнштейн. "Мне нужны вы. Для того я и здесь". "Я? А что такое?.." "Вы нужны мне, - сказал негр, - для одного секретного дела. И сказать вам о нем я могу только на ухо". Белые зубы незнакомца теперь сверкали еще сильнее, так как стало совсем темно. Он наклонился к уху Эйнштейна. "Я дьявол Иблис, - сказал он тихо, - я Ангел Смерти и явился сюда по твою душу". Эйнштейн сделал шаг назад. "Мне кажется, - голос его стал резким, - мне кажется, ты хватил лишнего". "Я Ангел Смерти, - повторил тот. - Смотри". Он подошел к живой изгороди, отломал от нее одну ветку, и в считанные мгновенья листья на ней изменили свой цвет, пожухли, потом стали совсем серыми. Негр подул, и все - листья, сама ветка - разлетелось в мелкую пыль. Эйнштейн опустил голову: "Черт побери! Значит, это действительно конец... Но как же - прямо здесь, вечером... на улице?" - "Так мне поручено". Эйнштейн поглядел вокруг, но нигде не было ни души. Все та же аллея, фонари, и далеко внизу, на перекрестке, свет автомобильных фар. Взглянул на небо - оно было ясным, и все звезды сияли на своих местах. Венера как раз заходила за горизонт. Эйнштейн сказал: "Послушай, дай мне один месяц. Надо же было тебе явиться как раз в тот момент, когда я завершаю одну работу! Прошу тебя, всего лишь месяц". "То, что ты хочешь для себя открыть, - заметил негр, - ты сразу же узнаешь там, только пойдем со мной". "Это разные вещи: многого ли стоит все, что мы без труда можем узнать на том свете? Моя работа представляет серьезный интерес. Я бьюсь над ней уже тридцать лет. И вот теперь, когда осталось совсем немного..." Негр ухмыльнулся: "Так, говоришь, месяц?.. Ладно, но только не вздумай прятаться, когда он истечет. Даже если ты закопаешься в самую глубокую шахту, я все равно тебя отыщу". Эйнштейн хотел задать какой-то вопрос, но его собеседник исчез. Месяц - большой срок, когда ждешь любимого человека, и срок очень короткий, если ты ждешь вестника смерти. Такой короткий - короче вздоха. И вот он уже прошел. Однажды вечером, оставшись наконец один, Эйнштейн отправился в условленное место. Та же бензоколонка, та же скамейка, а на скамейке негр, только поверх комбинезона на нем старая шинель военного образца: ведь уже наступили холода. "Я пришел", - сказал Эйнштейн, тронув его за плечо. "Ну, как там твоя работа? Ты закончил ее?" "Нет, не закончил, - с грустью ответил ученый. - Дай мне еще один месяц! Теперь мне хватит, клянусь. Я уверен, что на этот раз получится. Поверь, я работал как одержимый, день и ночь, и все-таки не успел. Но осталось уже совсем немного". Негр, не поворачиваясь, пожал плечами: "Все вы, люди, одинаковы. Никогда не бываете довольны. Готовы на коленях вымаливать отсрочку. Предлог всегда найдется..." "Но штука, над которой я работаю, очень сложна. Еще никто никогда..." "Да знаю, знаю, - перебил его Ангел Смерти. - Подбираешь ключик ко вселенной, не так ли?" Оба помолчали. В туманной, уже совсем зимней тьме было неуютно. В такие ночи не хочется выходить из дому. "Так как же?" - спросил Эйнштейн. "Ладно, иди... Но знай, месяц пролетит быстро". И действительно, он пролетел совсем незаметно. Никогда еще четыре недели время не проглатывало с такой жадностью. В ту декабрьскую ночь дул ледяной ветер, шурша по асфальту последними опавшими листьями. Трепетали на ветру выбившиеся из-под берета седые волосы ученого. И была все та же бензоколонка, а возле нее - негр: он сидел на корточках, обмотав голову башлыком, и, казалось, дремал. Эйнштейн подошел и робко тронул его за плечо: "Я пришел". Негр стучал зубами от холода и ежился в своей шинели. "Это ты?" "Да, я". "Закончил, значит?" "Да, слава богу, закончил". "Матч века окончен? Ну и как, нашел ты, что искал? Разобрал вселенную по косточкам?" "Да, - с улыбкой ответил Эйнштейн и кашлянул, - в известном смысле можно сказать, что со вселенной теперь все в порядке". "Значит, пошли? Ты готов к этому путешествию?" "Ну конечно. Таковы условия". Тут Иблис вскочил на ноги и расхохотался - громко, открыто очень по-негритянски. Потом указательным пальцем правой руки он ткнул Эйнштейна в живот; тот едва устоял на ногах. "Ладно, ладно, старый мошенник... возвращайся домой, давай бегом, если не хочешь застудить легкие... Мне ты пока больше не нужен". "Ты отпускаешь меня?.. Тогда к чему была вся эта затея?" "А чтобы ты закончил свою работу. Только и всего. И мне удалось этого добиться... Если бы я тебя не напугал, кто знает, сколько времени ты бы еще тянул". "Мою работу? А тебе она зачем?" Негр засмеялся: "Мне-то она ни к чему... А вот начальству, там, внизу, дьяволам, которые покрупнее... Они говорят, что уже твои первые открытия сослужили им очень большую службу... Пусть ты и не виноват, но это так. Нравится тебе или нет, дорогой профессор, а Ад этим хорошо попользовался... Сейчас они выделяют средства на новые..." "Чепуха! - воскликнул Эйнштейн возмущенно. - Есть ли в мире вещь более безобидная? Это же просто формулы, чистая абстракция, вполне объективная..." "Браво! - закричал Иблис, снова ткнув ученого пальцем в живот. - Аи да молодец! Выходит, меня посылали сюда зря? По-твоему, они ошиблись?... Нет, нет, ты хорошо поработал. Мои там, внизу, будут довольны!.. Эх, если бы ты только знал!" - "Если бы я знал - что?" Но тот уже исчез. Не стало бензоколонки, не стало и скамейки. Были лишь ночь, ветер и огоньки автомобилей далеко внизу. В Принстоне. Штат Нью-Джерси. Бомба Меня разбудил телефонный звонок. То ли из-за внезапного пробуждения, то ли из-за свинцово-тяжелой тишины, царившей вокруг, звонок этот показался мне более продолжительным, чем обычно, недобрым, сулящим какую-то беду. Я зажег свет и в одной пижаме поспешил к телефону; было холодно. Мне показалось, что вся мебель стоит в глубоком ночном оцепенении (какое странное, полное предчувствий состояние!), словно, проснувшись, я застал ее врасплох. В общем, мне сразу стало ясно, что это одна из тех редких знаменательных ночей, в беспросветной темноте которых судьба без ведома человечества делает еще один свой шаг. "Алло, алло! - Голос на другом конце провода был знакомым, но я, еще не вполне стряхнувший с себя сон, не мог узнать, кто говорит. - Это ты?.. Послушай... Я хотел узнать..." Ну конечно, звонил кто-то из друзей, но я никак не мог угадать, кто именно (что за мерзкая привычка не называть себя сразу же!). Я перебил говорившего, не придав никакого значения его словам: "Ты не мог бы позвонить мне завтра? Знаешь, который час?" "57 часов 15 минут", - ответил он и замолчал, словно и так уже сказал лишнее. По правде говоря, никогда еще я не бодрствовал в столь позднее время и сейчас испытывал что-то вроде эйфории. "Да что такое? Что случилось?" "Ничего, ничего! - ответил он как-то смущенно. - Ходят слухи, что... впрочем, ладно, неважно, неважно... Прости, пожалуйста..." И повесил трубку. Почему он позвонил в такое время? И вообще, кто он? Приятель, знакомый, это ясно, но кто именно? Никак не удавалось припомнить. Я хотел уже снова забраться в постель, как телефон зазвонил опять. На этот раз звонок был еще более резким и настойчивым. Звонил кто-то другой, я это сразу почувствовал. "Алло!" "Это ты?.. Ну, слава богу!" Говорила женщина, и я узнал ее сразу: Луиза, милая девушка, секретарша одного адвоката. Мы с ней не виделись уже несколько лет. Чувствовалось, что, услышав мой голос, она испытала огромное облегчение. Но почему? И главное, с чего это она после столь большого перерыва вдруг позвонила среди ночи, да еще в таком нервном возбуждении? "Что случилось? - спросил я, выходя из терпения. - Могу я узнать, что случилось?" "Ох! - ответила Луиза, еще раз облегченно вздохнув. - Слава тебе господи!.. Понимаешь, мне приснился сон. Ужасный сон... Я проснулась с таким сердцебиением... И просто не могла не..." "Да что такое? Это уже второй звонок за ночь. Что происходит, черт побери?" "Прости меня, пожалуйста... Ты знаешь, какая я впечатлительная... Иди спать, иди, я не хочу, чтобы ты из-за меня еще простудился... Привет". Связь прервалась. Я так и стоял с трубкой в руках, в тишине. Мебель, хоть ее освещала самая обыкновенная электрическая лампа, выглядела как-то странно. Словно человек, который собирался что-то сказать, вдруг спохватывается; мысль его остается невысказанной, и мы так ничего и не узнаем. Все дело, наверное, в самой ночи: в сущности, мы знаем лишь очень малую ее часть, а остальное огромно и таинственно, и в тех редчайших случаях, когда мы туда попадаем, нас все пугает. Какая, однако, тишина, какой покой; этот почти что гробовой сон городских домов гораздо более глубок и глух, чем ночное безмолвие сельской местности. Но почему все же мне позвонили эти двое? Может, до них дошло какое-то касающееся меня известие? Известие о том, что мне грозит несчастье? Или все дело в предчувствиях, нехороших снах? Глупости. Я нырнул в постель, с радостью ощутив ее тепло. Погасил свет. Улегся ничком, в своей любимой позе. И в тот же момент позвонили в дверь. Настойчиво. Дважды. Звук этот ударил меня прямо в спину и отозвался во всех позвонках. Значит, что-то все же со мной случилось или должно случиться, и, судя по столь позднему времени, что-то недоброе, да, наверняка что-то недоброе, зловещее. Сердце у меня бешено колотилось. Я опять зажег свет, но только в комнате, а в прихожей из осторожности зажигать не стал: как знать, вдруг через какую-нибудь малюсенькую щелочку в двери меня могут увидеть? "Кто там?" - спросил я, стараясь придать своему голосу твердость, но вопрос почему-то прозвучал жалобно, вяло, нелепо. "Кто там?" - спросил я снова. Никакого ответа. Как можно осторожнее, не зажигая света, я приблизился к двери и, наклонившись, глянул в крошечную, почти незаметную дырочку, через которую все же можно было разглядеть, что делается снаружи. Площадка была пуста, и никаких движущихся теней я на ней не заметил. На лестнице, как всегда, горел слабый, тусклый, мертвенный свет, от которого люди, возвращающиеся вечером домой, как-то особенно чувствуют на своих плечах весь гнет жизни. "Кто там?" - спросил я в третий раз. Ничего. Но вот послышался какой-то шум. Он шел не из-за двери, не с площадки и не с ближайших лестничных маршей, а снизу, должно быть, из подвала, и все здание от него вибрировало. Так бывает, когда по тесному проходу волокут что-то очень тяжелое, волокут с предельным напряжением сил. Действительно, что-то волокли. И еще в этом звуке слышался - господи помилуй! - протяжный, невыносимый для уха скрип - так бывает, когда надламывается балка или щипцами выдергивают зуб. Я не мог понять, что там такое, но сразу же догадался, что это то самое, из-за чего мне звонили по телефону и в дверь глухой и таинственной ночной порой! Скрежещущий, надрывающий душу звук накатывал волнами, постепенно становясь все громче, словно эту непонятную вещь поднимали вверх. И тут я услышал доносившийся с лестницы непрерывный, хотя и приглушенный гомон. Я не удержался, потихоньку отодвинул цепочку и, приоткрыв дверь, выглянул наружу. На лестнице (я видел всего два марша) было полно народу. В халатах и пижамах, кое-кто даже босиком, соседи высыпали из квартир и, перегнувшись через перила, в тревожном ожидании смотрели вниз. Я заметил, что все смертельно бледны и стоят неподвижно, словно страх парализовал их. "Эй, эй!" - позвал я через щель, не осмеливаясь выйти на площадку в пижаме. Синьора Арунда с шестого этажа (она даже не успела снять бигуди) обернулась и посмотрела на меня с укоризной. "Что там такое?" - спросил я шепотом (почему бы не спросить громко - ведь никто не спал?). "Тс-с-с! - откликнулась она тихонько, с беспредельным отчаянием в голосе (представьте себе больного, которому врач сказал, что у него рак). - Там атомная бомба!" - и указала пальцем вниз, на первый этаж. "Как это атомная бомба?" "Она уже здесь... Ее втаскивают в дом... Это для нас, для нас... Идите сюда, смотрите". Поборов неловкость, я вышел на площадку; протиснувшись между двумя незнакомыми типами, я глянул вниз и вроде бы рассмотрел какой-то черный, похожий на огромный ящик предмет, вокруг которого суетились с рычагами и веревками в руках люди в синих комбинезонах. "Это она?" - спросил я. "Ну да, а то что же? - ответил какой-то грубиян, стоявший рядом со мной. Потом, словно желая загладить свою резкость, добавил:- Говорят, дородная". Кто-то отрывисто, невесело хихикнул: "Какая, к черту, дородная! Водородная, водородная. Последней модели, прах их побери! Это ж надо было - из миллиардов людей, живущих на земле, выбрать нас, прислать ее именно нам, на улицу Сан Джулиано, восемь!" Когда первое, леденящее душу потрясение немного улеглось, ропот столпившихся на лестнице людей стал более взволнованным и громким. Я уже различал отдельные голоса, сдерживаемые рыдания женщин, проклятья, вздохи. Какой-то мужчина, не старше тридцати лет, безутешно плакал, изо всей силы топая правой ногой о ступеньку. "Это несправедливо! - твердил он. - Я здесь случайно!.. Я проездом!.. Я ни при чем!.. Завтра мне уезжать!.." Слушать его причитания было невыносимо "А я вот завтра, - резко бросил ему синьор лет пятидесяти, если не ошибаюсь, адвокат с девятого этажа, - а я завтра должен был есть жаркое. Понятно? Жаркое! А теперь придется обойтись без него. Так-то!" Какая-то женщина совсем потеряла голову: схватила меня за руку и стала трясти. "Вы только посмотрите на них, посмотрите, - говорила она тихо, показывая на двух ребятишек, стоявших с ней рядом. - Посмотрите на моих ангелочков! Как же так можно? Разве бог может допустить такое?" Я не знал, что ей ответить. Мне было холодно. Зловещий грохот продолжался. Как видно, им там, с ящиком, удалось основательно продвинуться вперед. Я опять посмотрел вниз. Проклятый предмет попал в конус света от лампочки. Стало видно, что он выкрашен в темно-синий цвет и весь пестрит надписями и наклейками. Чтобы видеть лучше, люди свешивались через перила, рискуя сорваться в пролет. До меня доносились обрывки фраз: "А когда она взорвется? Этой ночью?.. Марио-о-о, Марио-о-о!!! Ты разбудил Марио?.. Джиза, у тебя есть грелка?.. Дети, дети мои!.. Ты ему позвонил? Говорю тебе, позвони! Вот увидишь, он сможет что-нибудь сделать... Это абсурд, дорогой мой синьор, только мы... А кто вам сказал, что только мы? Откуда вы знаете?.. Беппе, Беппе, обними меня, умоляю, обними же меня!.." И молитвы, жалобы, причитания. Одна женщина держала в руке погасшую свечку. Вдруг по лестнице зазмеилась какая-то весть. Это можно было понять по взволнованным репликам, передававшимся все выше, с этажа на этаж. Весть хорошая, если судить по оживлению, которое сразу же овладевало услышавшими ее людьми. "Что там? Что такое?" - нетерпеливо спрашивали сверху. Наконец ее отголоски донеслись и до нас, на седьмой этаж. "Там указаны адрес и имя", - сказал кто-то. "Как - имя?" - "Да, имя человека, которому предназначается бомба... Бомба-то, оказывается, персональная, понимаешь? Не для всего дома, не для всего дома, а только для одного человека... не для всего дома!" Люди словно ополоумели от радости, смеялись, обнимались, целовались. Потом внезапная тревога заглушила восторги. Каждый подумал о себе, все стали с испугом спрашивать о чем-то друг друга, на лестнице поднялся невообразимый галдеж: "Какая там фамилия? Никак не прочтут..." "Да нет, прочитали... Какая-то иностранная (все сразу же подумали о докторе Штратце, дантисте с бельэтажа). Хотя нет, итальянская... Как вы говорите? Как, как? Начинается на Т... Нет-нет, на Б - как Бергамо... А дальше, дальше? Вторая буква какая? Вы сказали, У? У, как Удине?" Все смотрели на меня. Никогда не думал, что дикая, животная радость может так исказить человеческие лица. Кто-то не выдержал и разразился смехом, перешедшим в надсадный кашель. Смеялся старик Меркалли, тот, что занимается распродажей ковров с аукциона. Я все понял. Ящик с заключенным в нем адом предназначался мне; это был личный дар мне, мне одному. Остальные могли считать себя вне опасности. Что оставалось делать? Я отступил к своей двери. Соседи не сводили с меня глаз. Там, внизу, зловещее поскрипывание огромного ящика, который медленно и осторожно поднимали по лестнице, неожиданно слилось со звуками аккордеона. Я узнал мотив песенки "La vie en rose" {Жизнь в розовом свете (франц.).}. Искушения святого Антония Когда лето уже на исходе, господа дачники поразъехались и самые красивые места опустели (а в окрестных лесах слышны выстрелы охотников и с продуваемых ветром горных перевалов на условный сигнал - голос кукушки - спускаются первые осенние гости с таинственной ношей за плечами), вот тогда, поближе к закату, часов этак в пять-шесть, стягиваются порой огромные кучевые облака - наверное, для того, чтобы вводить в искушение бедных деревенских священников. Именно в это время в помещении, служившем некогда спортивным залом, молоденький помощник приходского священника дон Антонио дает детям урок катехизиса. Вот тут стоит он, тут - скамьи с сидящими на них детьми, а в глубине, за скамьями, - во всю стену окно, обращенное к востоку, в сторону величавой и прекрасной горы Коль Джа-на, залитой светом заходящего солнца. "Во имя Отца и Сына и Свя... - начинает урок дон Антонио. - Дети, сегодня мы поговорим с вами о грехе. Кто из вас знает, что такое грех? Ну, Витторио, давай... Интересно, почему это ты всегда садишься в самом последнем ряду?.. Так вот, можешь ли ты сказать мне, что такое грех?" "Грех... грех... в общем, это когда человек совершает всякие плохие поступки". "Да, конечно, так оно примерно и есть. Но правильнее было бы сказать, что грех - это оскорбление, нанесенное господу богу, поступок, содеянный в нарушение его заповеди". Между тем облака над Коль Джана начинают перемещаться, словно подчиняясь воле какого-то хитроумного режиссера. Ведя урок, дон Антонио прекрасно видит все это через стекла, как видит он паука, затаившегося на своей паутине в одном из углов окна (почему-то как раз там, где мошкары почти нет), и неподвижную, скованную осенней немочью муху, сидящую неподалеку. Сначала облака располагаются следующим образом: из удлиненного плоского основания вытягиваются какие-то протуберанцы, похожие на огромные клоки ваты, затем мягко очерченные края этой фигуры постепенно превращаются в сцепленные друг с другом завихрения. К чему бы это? "Если мама, предположим, не велит вам что-то делать, а вы все-таки делаете, мама огорчается... Если бог не велит вам что-то делать, а вы все-таки делаете, бог тоже огорчается. Но он вам ничего не скажет. Бог только смотрит, ибо он видит все и даже то, Баггиста, что ты сейчас не слушаешь меня, а сидишь и портишь скамью ножиком. И тогда бог берет это на заметку. Может пройти сто лет, а он все равно будет все помнить, словно случилось это только что..." Подняв ненароком глаза, он видит пронизанное солнечным светом облако в форме кровати, да еще с балдахином, украшенным всякими завитушками, воланами, бахромой. Настоящая кровать одалиски. Дело в том, что дону Антонио хочется спать. Он встал сегодня в половине пятого, чтобы отслужить раннюю мессу в церкви маленькой горной деревушки, да так за весь день и не присел: тут тебе и бедняки, и новый колокол, и крестины двоих детей, и больной, и сиротский приют, и кладбищенские дела, и исповедование... в общем, с пяти утра сплошная беготня, а теперь еще эта манящая мягкая постель, словно специально приготовленная для него, бедного, издерганного священника. Ну не смешно ли? Ну не удивительно ли такое совпадение: он, полуживой от усталости, и это ложе, воздвигнутое посреди неба? Как чудесно было бы растянуться на нем, закрыть глаза и ни о чем больше не думать! Но куда денешься от этих бедовых головушек, от этих сорванцов, сидящих перед ним попарно на скамьях? "Само слово "грех", - поясняет он, - еще ничего не значит. Потому что грехи бывают разные. Есть, например, совершенно особый грех, отличающийся от всех прочих, и называется он первородным..." Тут на передний план выплывает еще одно, совсем уж гигантское облако, принимающее форму дворца, - с колоннами, куполами, лоджиями, фонтанами и даже развевающимися на крыше флагами. Вот уж где жизнь-то, наверное... пиры, слуги, музыка, горы золота, хорошенькие служанки, благовония, вазы с цветами, павлины, серебряные трубы, призывающие своим гласом его, робкого деревенского священника, у которого нет за душой ни гроша. ("Хм, уж наверное, житьишко в таком дворце недурственное, - думает он, - да только не про нашу честь...") "Так возник первородный грех. Вы можете меня спросить: разве наша вина, что Адам вел себя плохо? При чем здесь мы? Мы должны расплачиваться за него? Но дело в том..." На второй или на третьей скамье тайком жуют, скорее всего сухарь или что-нибудь в этом роде. Кто-то хрупает тихонько, как мышка, и очень осторожно: стоит священнику замолчать, как хруст немедленно прекращается. Одной мысли о еде достаточно, чтобы дон Антонио почувствовал жесточайший голод. И тут он видит, как третье облако, растянувшись вширь, принимает форму индейки. Это даже не индейка, а целый монумент, гора мяса, которым можно было бы накормить город величиной с Милан; подрумяненная лучами заходящего солнца, она вдобавок поворачивается на воображаемом вертеле. Чуть в сторонке еще одно, удлиненное и сужающееся кверху облако темно-лилового цвета - ну самая настоящая бутылка. "Как же совершается грех? - продолжает дон Антонио. - О, чего только не придумали люди, чтобы огорчить бога! Грешить можно действием, ну, скажем, когда кто-нибудь ворует; грешить можно словами, когда кто-то, например, сквернословит; грешить можно в мыслях... Вот и разберемся по порядку..." До чего же дерзко ведут себя эти облака! Одно из тех, что побольше, растягиваясь в высоту, стало похоже на митру. Может, это намек на гордыню, на честолюбивые помыслы о карьере? Четко обрисованная во всех своих даже самых мелких деталях, белеет она на фоне лазурного неба, а по бокам - какое внушительное зрелище! - свисает золотая шелковая бахрома. Потом поверхность митры, раздувшейся еще больше, покрывается мелким узором - ну ни дать ни взять папская тиара во всем своем таинственном величии. Бедный деревенский священник, сам того не желая, не может смотреть на нее без зависти. Игра становится все более тонкой, теперь пошли в ход и вовсе коварные фокусы. Дон Антонио начинает испытывать беспокойство. В этот момент сын булочника Аттилио вставляет кукурузное зерно в бузиновую трубку и подносит ее к губам, целясь в затылок одного из своих приятелей, но, подняв глаза на дона Антонио, видит, как побелело его лицо. Это производит на мальчика такое сильное впечатление, что он тут же откладывает трубочку в сторону. "Чтобы отличить, - продолжает дон Антонио, - простительный грех от греха смертного... смертного... Да, почему именно смертного? Разве от него умирают? Воистину так. Если не умирает тело, то душа..." Нет, нет, думает он, все это неспроста, не по прихоти капризного ветра. Но неужели же владыки ада стали бы утруждать себя из-за него, какого-то там дона Антонио? И все же от фокуса с тиарой явно попахивает провокацией. Не приложил ли к этому руку Князь Тьмы - тот самый, что во времена оны высовывался из песка и щекотал пятки анахоретам? В этом скоплении паров, почти в самом его центре, оставалось пока еще непристроенным только одно облако. Странно, подумал даже дон Антонио, все вокруг в непрерывном движении, а оно - нет. Среди этой кутерьмы облако вело себя спокойно, флегматично, будто чего-то дожидалось. Но тут и оно пришло в движение; это было похоже на пробуждение питона, обманчивая медлительность которого таит в себе заряд коварной силы. Цвет у него был перламутрово-розовый, как у некоторых моллюсков. А эти округлые, вздутые щупальца... Какой сюрприз готовило оно, в какую форму намеревалось вылиться? Хотя у дона Антонио вроде бы еще не было достаточных оснований для выводов, особое, свойственное всем служителям церкви чутье уже подсказывало ему, что именно из этого получится. Почувствовав, что краснеет, он опустил очи долу и стал смотреть на пол, где среди соломенной трухи валялись комки засохшей грязи, окурок (как он сюда попал?), какой-то ржавый гвоздь. "Но безграничны, дети мои, милосердие господне и его благодать..." Произнося все это, он между тем прикидывал, сколько времени приблизительно понадобится, чтобы картина на небе сформировалась окончательно. Но посмотрит ли он на нее? "Нет, нет, берегись, дон Антонио, не доверяйся, еще неизвестно, чем это для тебя обернется", - занудно нашептывал голос, рождающийся в минуты нашей слабости в глубине души, чтобы предостеречь нас от ложного шага. Но тут же услышал он и другой голос - мягкий, дружественный, ободряющий нас, когда нам изменяет смелость. И этот голос говорил: "Чего же ты испугался, достопочтенный? Какого-то невинного облачка? Вот если бы ты на него не посмотрел, тогда это и впрямь было бы дурным знаком, знаком того, что помыслы твои нечисты. Это же просто облако, ну сам подумай, какой тут может быть грех? Взгляни, достопочтенный, оно прекрасно!" На мгновение дон Антонио заколебался. И этого было достаточно, чтобы веки его дрогнули и между ними образовалась маленькая щелочка. Видел он или не видел? Но образ чего-то порочного, непристойного и необыкновенно прекрасного уже отпечатался в его мозгу. Он тяжело задышал от какого-то неясного искушения. Значит, действительно ради него явились эти призраки и с неба бросили ему вызов своими наглыми намеками? Быть может, этот великий искус специально придуман для слуг господних? Но почему из стольких тысяч священников выбор пал именно на него? Он подумал о сказочной Фивиаде {Пустынная местность вблизи древнеегипетского города Фивы, где в первые века христианства жили отшельники.} и еще о высоком и славном будущем, которое, возможно, его ждет. Дону Антонио захотелось побыть одному. Он торопливо осенил присутствующих крестным знамением, давая понять, что урок окончен. Мальчики, перешептываясь, ушли, и наконец воцарилась тишина. Теперь он может бежать, даже запереться в какой-нибудь дальней комнате, откуда облаков не видно. Но бегство не выход из положения. Это была бы капитуляция. Нет, помощи надо искать у бога. И дон Антонио стал молиться - стиснув зубы, исступленно, как бегун, одолевающий последний километр дистанции. Кто же победит? Сладострастное и кощунственное облако или он, со своей чистотой помыслов? И дон Антонио продолжал молиться. Почувствовав, что дух его достаточно окреп, он собрался с силами и поднял глаза. Но в небе над Коль Джана он не без разочарования увидел лишь бесформенные груды облаков с какими-то идиотскими очертаниями, клубы пара и липкого тумана, медленно расползавшиеся на отдельные клочья. И было совершенно ясно, что не могли эти облака ни мыслить, ни строить козни, ни подшучивать над молодыми деревенскими священниками. И уж конечно, не было им никакого дела ни до него, ни до его терзаний. Облака как облака. Да и в сводке метеостанции на этот день говорилось: "Погода преимущ. ясная, к вечеру возм. кучевая облачность. Ветер слабый. Температ. неизм.". А о дьяволе ни слова. Друзья Скрипичный мастер Амедео Торти и его жена пили кофе. Детей уже уложили спать. Оба, как это часто у них случалось, молчали. Вдруг жена сказала: "Не знаю, как тебе это объяснить... Сегодня у меня весь день какое-то странное предчувствие... Как будто вечером к нам должен зайти Аппашер". "Подобные вещи не говорят даже в шутку!" - ответил муж раздраженно. Дело в том, что двадцать дней тому назад его старый верный друг скрипач Тони Аппашер умер. "Я понимаю, понимаю... Ужас какой-то, - сказала она, - но никак не могу отделаться от этого чувства". "Да, если бы..." - пробормотал Торти с печалью в голосе, но мысль свою развивать не стал. Только покачал головой. И они вновь замолчали. Было без четверти десять. Вдруг кто-то позвонил в дверь. Звонок был длинный, настойчивый. Оба вздрогнули. "Кого это принесло в такое время?" - сказала она. Через прихожую прошлепала Инес, затем послышался звук открываемой двери, приглушенный разговор. Девушка заглянула в столовую. В лице у нее не было ни кровинки. "Кто там, Инес?" - спросила хозяйка. Горничная посмотрела на хозяина и, запинаясь, проговорила: "Синьор Торти, выйдите на минуточку, там... Ой, если б вы знали!" "Да кто же там? Кто?" - сердито спросила хозяйка, хотя уже прекрасно понимала, о ком именно идет речь. Инес, подавшись вперед, словно желая сообщить им что-то по секрету, выдохнула: "Там... Там... Синьор Торти, выйдите сами... Маэстро Ап-пашер вернулся!" "Что за чепуха! - сказал Торти, раздраженный всеми этими загадками, и, обращаясь к жене, добавил: - Сейчас посмотрю... А ты оставайся здесь". Он вышел в темный коридор и, стукнувшись об угол какого-то шкафа, рывком открыл дверь в прихожую. Там, как всегда неловко поеживаясь, стоял Аппашер. Нет, все-таки он был не совсем такой, как всегда: из-за слегка размытых очертаний он выглядел несколько менее вещественным, что ли. Был ли это призрак Аппашера? Пожалуй, еще нет, ибо он, по-видимому, пока не вполне освободился от того, что у нас именуется материей. А если и призрак, то сохранивший какие-то остатки вещественности. Одет он был как обычно: серый костюм, рубашка в голубую полоску, красный с синим галстук и бесформенная фетровая шляпа, которую он нервно мял в руках. (Не костюм, разумеется, а призрак костюма, призрак галстука и так далее.) Торти не был человеком впечатлительным. Отнюдь. Но даже он замер, не смея перевести дыхание. Это вам не шуточки - увидеть в своем доме самого близкого и старого друга, которого ты сам двадцать дней тому назад проводил на кладбище! "Амедео!" - промолвил бедняга Аппашер и улыбнулся, пытаясь как-то разрядить обстановку. "Ты - здесь? Как ты здесь очутился?" - воскликнул Торти чуть ли не с упреком, ибо охватившие его противоречивые и смутные чувства почему-то обернулись вдруг вспышкой гнева. Разве возможность повидать своего утраченного друга не должна была принести ему огромную радость? Разве за такую встречу не отдал бы он свои миллионы? Да, конечно, он сделал бы это не задумываясь. На любую жертву пошел бы. Так почему же сейчас Торти не испытывал никакой радости? Откуда это глухое раздражение? Выходит, после стольких переживаний, слез, всех этих беспокойств, связанных с соблюдением приличествующих случаю условностей, извольте начинать все сначала? За прошедшие после похорон дни заряд нежных чувств к другу уже иссяк, и черпать их было больше неоткуда. "Вот видишь. Это я, - ответил Аппашер, еще сильнее терзая поля шляпы. - Но... Ты же знаешь, какие могут быть между нами... в общем, можешь не церемониться... Если это неудобно..." "Неудобно? Ты называешь это неудобством? - закричал вне себя от бешенства Торти. - Являешься невесть откуда в таком вот виде... И еще говоришь о неудобстве! Как только нахальства хватило! - После чего, уже в полном отчаянии, пробормотал про себя: - Что же мне теперь делать?" "Послушай, Амедео, - сказал Аппашер, - не сердись на меня... Я не виноват... Там (он сделал неопределенный жест) вышла какая-то путаница... В общем, мне придется еще, наверное, месяц побыть здесь... Месяц или немножко больше... Ты ведь знаешь, своего дома у меня уже нет, там теперь новые жильцы..." "Иными словами, ты решил остановиться у меня? Спать здесь?" "Спать? Теперь я уже не сплю... Дело не в этом... Мне бы какой-нибудь уголок... Я никому не буду мешать - ведь я не ем, не пью и не... в общем, туалетом я тоже не пользуюсь... Понимаешь, мне бы только не бродить всю ночь, особенно под дождем". "Позволь, а разве под дождем... ты мокнешь?" "Мокнуть-то, конечно, не мокну, - и он тоненько хихикнул, - но все равно чертовски неприятно". "Значит, ты собираешься каждую ночь проводить здесь?" "С твоего разрешения..." "С моего разрешения!.. Я не понимаю... Ты умный человек, старый мой друг... у тебя уже вся жизнь, можно сказать, позади... Как же ты сам не соображаешь? Ну, конечно, у тебя никогда не было семьи!.." Аппашер смущенно отступил к двери. "Прости меня, я думал... Да ведь и речь-то всего об одном месяце..." "Нет, ты просто не хочешь войти в мое положение! - воскликнул Торти почти обиженно. - Я же не из-за себя беспокоюсь... У меня дети!.. Дети!.. По-твоему, это пустяк, что тебя могут увидеть два невинных существа, которым и десяти еще нет? В конце концов, должен же ты понимать, что ты сейчас собой представляешь! Прости меня за жестокость, но ты... ты - привидение... а там, где находятся мои дети, привидениям не место, дорогой мой..." "Значит, никак?" "Значит, никак, дорогой... Больше ничего сказать не мо..." Он так и умолк на полуслове: Аппашер внезапно исчез. Было слышно только, как кто-то стремительно сбегает по лестнице. Часы пробили половину первого, когда маэстро Тамбурлани - он был директором консерватории, и квартира его находилась здесь же - возвратился домой после концерта. Стоя у двери и уже повернув ключ в замочной скважине, он вдруг услышал, как кто-то у него за спиной прошептал: "Маэстро, маэстро!" Резко обернувшись, он увидел Аппашера. Тамбурлани слыл тонким дипломатом, человеком осмотрительным, расчетливым, умеющим устраивать свои дела; благодаря этим достоинствам (или недостаткам), он достиг значительно более высокого положения в обществе, чем позволяли его скромные заслуги. В мгновение ока он оценил ситуацию. "О, мой дорогой! - проворковал он ласково и взволнованно, протягивая руки к скрипачу, но стараясь при этом не подходить к нему ближе чем на метр. - О, мой дорогой, мой дорогой!.. Если бы ты знал, как нам не хватает..." "Что-что? - переспросил Аппашер. Он был глуховат, поскольку у призраков все чувства обычно притуплены. - Понимаешь, слух у меня теперь уже не тот, что прежде..." "О, я понимаю, дорогой... Но не могу же я кричать - там Ада спит, и вообще..." "Извини, конечно, но не мог бы ты меня на минутку впустить к себе? А то я все на ногах..." "Нет-нет, что ты! Не дай бог еще Блитц почует". "Что? Как ты сказал?" "Блитц, овчарка, ты ведь знаешь моего пса, правда? Он такого шума наделает!.. Тут и сторож, чего доброго, проснется... И потом..." "Значит, я не могу... хоть несколько дней..." "Побыть здесь, у меня? О, дорогой мой Аппашер, конечно, конечно!.. Для такого друга я... Ну как же! Послушай... ты уж меня извини, но как быть с собакой?" Такой ответ смутил Аппашера. И он решил воззвать к чувствам этого человека: "Ведь ты плакал, маэстро, плакал совсем еще недавно, там, на кладбище, произнося надгробную речь перед тем, как меня засыпали землей... Помнишь? Думаешь, я не слышал, как ты всхлипывал? Слышал". "О, дорогой мой, не говори... у меня тут такая боль (и он поднес руку к груди)... О боже, кажется, Блитц!.." И действительно, из-за двери донеслось глухое, предупреждающее рычание. "Подожди, дорогой, я только зайду успокою эту несносную тварь... Одну только минуточку, дорогой". Он, как угорь, быстро скользнул в квартиру, захлопнул за собой дверь, хорошенько запер ее на засов. И все стихло. Аппашер подождал несколько минут, потом шепотом позвал: "Тамбурлани, Тамбурлани". Из-за двери никто не отозвался. Тогда он легонько постучал костяшками пальцев. Ответом ему была полная тишина. Ночь все тянулась. Аппашер решил попытать счастья у Джанны - девицы доброй души и легкого поведения, с которой он не раз проводил время. Джанна занимала две комнатушки в старом, густонаселенном доме далеко от центра. Когда он туда добрался, был уже четвертый час. К счастью, как это нередко бывает в таких муравейниках, дверь подъезда была не заперта. Аппашер с трудом вскарабкался на шестой этаж - он так устал от кружения по городу. На площадке он и в темноте без труда отыскал нужную дверь. Тихонько постучал. Пришлось постучать еще и еще, прежде чем за дверью послышались какие-то признаки жизни. Наконец до него донесся заспанный женский голос: "Кто там? Кого это принесло в такое время?" "Ты одна? Открой... это я, Тони". "В такое время? - повторила она без особого восторга, но со свойственной ей тихой покорностью. - Подожди... я сейчас". Послышалось ленивое шарканье, щелкнул выключатель, повернулся ключ. И со словами: "Чего это ты в такую пору?" - Джанна открыла дверь и хотела тут же убежать в постель - пусть сам за собой запирает, - но ее поразил странный вид Аппашера. Она ошарашенно оглядела его, и только теперь сквозь пелену сна до ее сознания дошла явь. "Но ты... Но ты... Но ты..." Она хотела сказать: но ты же умер, теперь я точно помню. Однако на это у нее не хватило смелости, и она попятилась, выставив перед собой руки - на случай, если он вздумает приблизиться. "Но ты... Но ты... - И тут из ее горла вырвался крик. - Уходи!.. Ради бога, уходи!" - заклинала она его с вытаращенными от ужаса глазами. А он все пытался ей объяснить: "Прошу тебя, Джанна... Мне бы только немного отдохнуть". "Нет-нет, уходи! И не думай даже. Ты с ума меня сведешь. Уходи! Уходи! Ты хочешь весь дом поднять на ноги?" Поскольку Аппашер не двигался с места, девушка, не спуская с него глаз, стала торопливо шарить руками на комоде; под руку подвернулись ножницы. "Я ухожу, ухожу", - сказал Аппашер растерянно, но она со смелостью отчаяния уже приставила это нелепое оружие к его груди: оба острия, не встретив на своем пути никакого сопротивления, легко вошли в грудь призрака. "Ой, Тони, прости, я не хотела!" - закричала девушка в испуге. "Нет-нет... Как щекотно! - истерически захихикал он. - Пожалуйста, перестань. Ой-ой, щекотно!" И стал хохотать как сумасшедший. Снаружи, во дворе, с треском распахнулось окно и кто-то сердито заорал: "Что там происходит? Уже без малого четыре! Безобразие какое, черт побери!" Но Аппашер со скоростью ветра уже несся прочь. К кому бы еще обратиться? К настоятелю церкви Сан Калисто, что за городскими воротами? К этому милейшему дону Раймондо, старому товарищу по гимназии, соборовавшему его на смертном одре? "Изыди, изыди, исчадие ада", - такими словами встретил пришедшего к нему скрипача почтенный пастырь. "Ты не узнал меня? Я - Аппашер... Дон Раймондо, позволь мне спрятаться где-нибудь здесь. Скоро рассвет. Ни одна собака не дает мне приюта... Друзья от меня отреклись. Может, хоть ты..." "Я не знаю, кто ты такой, - ответил священник уныло и высокопарно. - Может, ты дьявол или оптический обман, не знаю. Но если ты действительно Аппашер, тогда входи, вот тебе моя постель, ложись, отдыхай..." "Спасибо, спасибо, дон Раймондо, я знал..." "Пусть тебя не тревожит, - продолжал священник притворно елейным тоном, - что я уже на заметке у епископа... Пусть тебя не смущает, нет-нет, что твое присутствие может обернуться для меня серьезными неприятностями... Короче говоря, обо мне не беспокойся. Если тебя послали сюда, чтобы окончательно меня погубить, что ж, да свершится воля господня!.. Но что ты делаешь? Ты уже уходишь?" Вот почему привидения - если какая-нибудь злосчастная душа и вздумает задержаться на земле - не хотят поселяться с нами и прячутся в пустующих домах, среди развалин старинных башен, в забытых богом и людьми лесных часовнях или на одиноких скалах, постепенно разрушающихся под ударами морских волн. Тщетные меры предосторожности Против мошенников Лео Бусси, тридцатилетний торговый агент, вошел в филиал Э 7 Национального кредитного банка, чтобы получить деньги по чеку на предъявителя - всего 4000 (четыре тысячи) лир. В зале не было окошечек, а тянулся длинный барьер, за которым сидели служащие. "Что вам угодно?" - любезно спросил один из них. "Мне надо получить деньги по чеку". "Пожалуйста, - сказал служащий и, взяв чек в руки, внимательно изучил его с обеих сторон. Потом сказал: - Пройдите, пожалуйста, туда, к моему коллеге". Коллеге было лет пятьдесят. Он долго разглядывал чек, поворачивая его так и эдак, покашлял, внимательно посмотрел поверх очков в лицо клиента, потом еще раз на чек и опять на Бусси, словно рассчитывал обнаружить в них какое-то сходство, и наконец изрек: "У вас здесь текущий счет?" "Нет", - ответил Бусси. "Удостоверение личности имеется?" Бусси протянул ему свой паспорт. Служащий взял его, унес к своему столу, сел, перелистал все странички и начал выписывать в какой-то бланк номер паспорта, дату выдачи и так далее. Вдруг он замер, поправил очки и пожевал губами. "Что-нибудь не так?" - спросил Бусси, и ему стало не по себе: похоже, его приняли за гангстера. "Ничего, ничего", - ответил тот, непонятно улыбаясь. С этими словами он взял паспорт и направился за консультацией к заведующему, который сидел за большим столом в глубине помещения. Они о чем-то посовещались, то и дело поглядывая на клиента. Наконец служащий вернулся. "Вы впервые пользуетесь услугами нашего банка?" - спросил он. "Да, впервые. Может, у меня там не все в порядке?" "Ничего, ничего", - повторил служащий с той же улыбочкой. Затем он заполнил расходный бланк, дал его клиенту подписать, взял бланк обратно, открыл паспорт и стал сличать подписи. Тут у него, очевидно, возникли какие-то новые сомнения, и он вторично отправился советоваться с заведующим. С того места, где стоял Бусси, слов их было не разобрать. (Сколько возни из-за каких-то четырех тысяч лир! - думал он. - А если бы мне надо было получить сто тысяч?) Наконец служащий с божьей помощью во всем разобрался и вернулся к барьеру, пожалуй, даже разочарованный тем, что у него нет больше повода для дальнейших расследований. "Теперь все. Можете пройти в кассу", - сказал он и вместе с паспортом вручил ему талончик с номером. Когда подошла его очередь, Бусси протянул этот талончик в окошко кассы. Кассир, тучный мужчина с властным лицом, внимательно повертел в руках чек, заглянул в квитанцию, посмотрел на Бусси и снова на чек - казалось, он тоже пытается найти какое-то загадочное сходство между банковским чеком и живым человеком - и наконец пробил листок специальным компостером, затем еще раз внимательно рассмотрел бумажку и положил ее в стоящий сбоку ящичек. После чего он, почти священнодействуя, извлек из стола банкноты, профессиональным жестом пропустил их с хрустом между пальцами - одна, две, три, четыре ассигнации по 10000 (десять тысяч) лир - и передал их клиенту. Против шпионов Антонио Ланчеллотти, крупный государственный чиновник и человек в высшей степени осмотрительный, встречает в министерстве заместителя инспектора Модику, с которым, хотя тот и ниже его по чину, приходится считаться: всем известно, что он доносчик. "Ну, что слышно, дорогой Модика, - задает он глупый вопрос, просто так, из любезности, - что новенького?" "О, - восклицает Модика, качая головой, - прямо хоть уши затыкай, можете мне поверить! В нашем министерстве только и знают, что злословить!.." "О ком же?" - спрашивает Ланчеллотти и весело смеется. "Да обо всех, ваше превосходительство, обо всех, даже о людях самых честных и имеющих безупречную репутацию". "И о вас тоже, старина?" "Ну как же, конечно, конечно! Ладно бы говорили только обо мне - я что? Последняя спица в колеснице. Так ведь и вас не жалуют, если уж говорить начистоту!" "И меня?" - спрашивает Ланчеллотти с тревогой. "Да не принимайте вы близко к сердцу, ради бога! Все это гнусная клевета". "Клевета? Но почему?" "Хотите знать все как есть?.. Да нет, нет, лучше не портить себе нервы!" Но его превосходительство Ланчеллотти уже не может успокоиться: "Давайте, давайте, дорогой Модика, выкладывайте... Имею же я право знать!" Наконец, уступая его настояниям, Модика решается: "Знаете, что они имеют наглость утверждать? Знаете? Что вы смутьян, что вы систематически клевещете на главу нашего государства маршала Бальтадзано, что вы..." "Я? Я? Да я для Бальтадзано жизни не пожалею! Да я каждый вечер на сон грядущий обязательно читаю какую-нибудь выдержку из его сочинений!" Поглядев на него внимательно, Модика замечает: "Послушайте, что я вам скажу. Даже если бы так оно и было..." "Что было?" "Даже если бы вы действительно назвали Бальтадзано кретином... Да ладно, ладно, будем откровенны, ваше превосходительство, ведь разговор этот останется между нами: вы не заметили, что с некоторых пор наш маршал... ну, как бы это сказать... что он вроде бы уже не такой, как прежде. Конечно, он еще не совсем впал в детство, но..." "Да вы что, вы что! - возмущается Ланчеллотти (а сам думает: "Вот он, шпик, вот он, провокатор. Как себя выдал!"). - Наоборот! Его последние выступления, на мой взгляд, еще даже лучше - если это вообще возможно - прежних, сильнее, ярче, глубже". "А эта его, скажем прямо, негативная позиция в отношении планов коренного улучшения, предложенных министром Хименесом? Вы как, ее разделяете?" "Еще бы! В этом вопросе маршал (здесь он повышает голос, чтобы его услышали и трое проходящих мимо сотрудников министерства) обнаруживает гениальное понимание подлинных проблем нашей страны! Наш великий Бальтадзано - это орел, дорогой мой Модика, Хименес в сравнении с ним... ну, не скажу воробей, но... почти! Наш маршал, дорогой Модика, - политический ум, равного которому в этом веке еще не было". Трое служащих, остановившись, прислушиваются к разговору с огромным интересом. Потом один из них подходит к Модике и протягивает ему газету. Краем глаза Ланчеллотти видит какой-то заголовок, набранный крупным шрифтом. "Что там такое?" - спрашивает он, заподозрив неладное. "Да ничего, ничего". - "Нет, покажите". Через всю первую страницу тянется шапка: "Решение Национальной Хунты", а под ней: "Бальтадзано вынужден покинуть свой пост из-за политических разногласий. Своевременный арест срывает его план побега за границу. Председателем Совета министров провозглашен Хименес". Ланчеллотти чувствует, как земля уходит у него из-под ног. Пошатнувшись, он с трудом выдавливает из себя: "Но вы, вы, Модика, знали об этом?" "Я? - удивленно восклицает тот с сатанинской улыбкой. - Я? Да что вы, впервые слышу!" Против воров После того, как в округе было совершено три ограбления, крупный собственник Фриц Мартелла потерял покой из-за страха перед ворами. Он никому больше не доверяет: ни родным, ни слугам, ни собакам, хотя все они честно стерегут его имущество. Куда спрятать золотые монеты и фамильные драгоценности? Дом - место ненадежное. Рассчитывать на сундук, служивший ему до сих пор вместо сейфа, просто смешно. Хорошенько поразмыслив и не сказав никому ни слова, он выходит однажды ночью из дому, прихватив ларец с драгоценностями и лопату, и направляется в лес, на берег реки. Там он выкапывает глубокую яму и зарывает в ней свой ларец. Но, вернувшись домой, начинает себя корить: "Вот дурак! Как это я не сообразил, что разрытая земля может вызвать подозрение? Вообще-то в том месте никто не ходит, что верно, то верно, но как знать, вдруг туда занесет какого-нибудь охотника и он увидит свежераскопанную землю? И вдруг он из любопытства тоже захочет в ней покопаться?" От этих сомнений Мартелла проворочался в постели всю ночь напролет. Между тем перед самым рассветом три разбойника в поисках подходящего места, где бы можно было закопать труп ограбленного и зверски убитого ими ювелира, забрели в лес на берегу реки и, к великой своей радости, наткнулись на пятачок, где неизвестно кто и зачем совсем недавно содрал весь дерн. Здесь они впопыхах и зарыли труп ювелира. На следующую ночь снедаемый беспокойством владелец богатств вновь приходит в лес с лопатой, чтобы забрать свои ценности: надо подыскать для них другой, более надежный тайник. Но едва он начинает копать, как у него за спиной раздаются шаги. Обернувшись, он видит, что к нему спешит не меньше десятка вооруженных людей, освещающих себе путь фонарями. "Ни с места!" - приказывают ему. Мартелла так и застывает с лопатой в руке. "Что ты здесь делаешь среди ночи?" - спрашивает его начальник полицейского патруля. "Я? Ничего... я владелец... вот, копаю... я здесь закопал свой ларец..." "Вот как? - усмехается полицейский. - А мы здесь ищем труп убитого! И еще мы ищем его убийц". "Ни о каком трупе я не знаю. И сюда, повторяю, я пришел за своей вещью..." "Ну что ж, отлично! - восклицает начальник патруля. - В таком случае ты можешь продолжать. Копай, копай! А мы посмотрим, что ты там выкопаешь". Против любви Теперь, когда он уехал и больше уже не вернется, когда он исчез, вычеркнут из жизни и словно бы умер, ей, Ирэне, остается призвать на помощь все мужество, какое только можно просить у бога, и вырвать эту несчастную любовь из своего сердца с корнем. Ирэна всегда была сильной девушкой, сильной будет она и теперь. Ну вот и все. Это было не так страшно, как казалось, и длилось не так уж долго. Не прошло и четырех месяцев, а она уже совершенно свободна. Чуть похудела, чуть побледнела, кожа ее стала как будто прозрачнее, зато ей стало легче, и во взгляде у нее появилась этакая томность - как у человека, перенесшего тяжелую болезнь; томность, за которой уже угадываются новые, смутные надежды. О, она держалась молодцом, просто героически, она сумела взять себя в руки, яростно отринув всякие иллюзии, всякие милые сердцу воспоминания, хотя, несмотря ни на что, им так отрадно предаваться. Уничтожить все, что у нее осталось в память о нем, пусть это всего лишь какая-то булавка; сжечь его письма и фотографии, выбросить платья, которые она надевала при нем, на которых, возможно, оставили свой невидимый след его взгляды; избавиться от книг, прочитанных им, - ведь одно то, что они оба их читали, было похоже на некое тайное сообщничество; продать собаку, которая уже привыкла к нему и бежала встречать его к калитке сада; порвать с общими друзьями; даже в доме все изменить, потому что на этот вот выступ камина он оперся однажды локтем, потому что вот эта дверь как-то утром открылась и за ней был он; потому что звонок у двери продолжал звенеть так же, как звенел, когда приходил он; и в каждой комнате ей мерещился какой-нибудь таинственный след, отпечаток, оставленный им. И еще: надо приучить себя думать о чем-то другом, окунуться с головой в изнурительную работу, чтобы по вечерам, когда воспоминания особенно мучительны, на нее камнем наваливался беспробудный сон; познакомиться с новыми людьми, бывать в новых местах, изменить даже цвет волос. И всего этого она добилась - ценой отчаянных усилий, не оставив ни лазейки, ни щелки, через которые к ней могли бы пробиться воспоминания. Она сделала все. И исцелилась. Сейчас утро, и Ирэна в красивом, только что взятом от портнихи голубом платье выходит из дому. На улице светит солнце, она чувствует себя здоровой, молодой, духовно чистой и свежей, как в шестнадцать лет. Может, даже счастливой? Почти. Но вот из какого-то соседнего дома до нее долетает коротенькая музыкальная фраза. Кто-то включил приемник или поставил пластинку и отворил окно. Отворил и тут же захлопнул. Этого было достаточно. Шесть-семь нот, не больше, - мотив одной старой песни. Его песни. Ну же, отважная Ирэна, не отчаивайся из-за такой мелочи, беги скорей на работу, не останавливайся, смейся! Но страшная пустота уже образовалась у нее в груди, боль вырыла там глубокую яму. Долгие месяцы любовь, эта непонятная мука, к которой она приговорена, притворялась спящей, пыталась ее обмануть. И вот такого пустяка достаточно, чтобы она проснулась, сорвалась с цепи. За стенами дома проносятся машины, люди живут своей жизнью, и никто не знает о женщине, которая, опустившись на пол у самой двери и смяв свое новое платье, плачет навзрыд, словно маленькая девочка. Он далеко и никогда больше не вернется. Все было напрасно. Запрет С тех пор, как у нас запретили поэзию, жизнь стала, конечно же, проще. Нет больше ни прежней душевной расслабленности, ни нездорового возбуждения, ни склонности к воспоминаниям, столь пагубных для интересов всего общества. Дело - вот единственное, что являет собой истинную ценность; просто непостижимо, как человечество на протяжении тысячелетий пренебрегало этой основополагающей истиной. Не выходят за рамки дозволенного, как известно, лишь некоторые гимны, как раз и призывающие к великим свершениям на благо нации, гимны, прошедшие через сито нашей уважаемой цензуры. Но разве можно назвать это поэзией? К счастью, нельзя. Они укрепляют дух работающих, но препятствуют порочному и невоздержанному полету фантазии. Может ли у нас, к примеру, быть место сердцам, охваченным так называемым любовным томлением? Можно ли допустить, чтобы в нашем обществе, посвятившем себя конкретным делам, духовные силы разбазаривались на восторги, не имеющие - это же ясно каждому - какой бы то ни было практической пользы? Разумеется, без сильного правительства осуществить такое широкомасштабное улучшение жизни было бы невозможно. Именно таким сильным и является наше правительство депутата Ниццарди. Сильным и, разумеется, демократическим. Причем демократизм не мешает ему - этого еще недоставало! - в случае необходимости пускать в ход свой железный кулак. А самым горячим поборником закона о ликвидации поэзии стал, в частности, министр прогресса, депутат Вальтер Монтикьяри. Фактически он просто выразитель воли нации и всегда действовал, придерживаясь высокодемократического, если можно так выразиться, курса. Нетерпимость населения к этому тлетворному состоянию психики уже давно была вполне очевидной. Оставалось лишь подкрепить ее четкими ограничительными нормами на благо всего общества. Надо сказать, что не многие законы причиняют так мало беспокойства отдельному гражданину, как этот. Действительно, кто у нас читал стихи? Кому они были нужны? Изъятие из государственных и частных библиотек неугодных закону томов было осуществлено без всякого труда; больше того, операция эта проходила в обстановке всеобщего подъема и удовлетворения, словно нас наконец освободили от обременительного балласта. Производить, строить, все выше и выше поднимать кривые диаграмм, укреплять промышленность и торговлю, содействовать научным изысканиям с целью повышения нашего национального потенциала, направлять (какое прекрасное слово!) все больше усилий на успешное развитие транспорта - вот, если уж на то пошло, поэзия, дорогие мои сограждане. Да здравствует техника, точный расчет, доскональное изучение спроса, тонны, метры, прейскуранты, рыночные цены, себестоимость и здоровая при-земленность так называемых произведений искусства (если считать, что они вообще необходимы)! Депутату Вальтеру Монтикьяри сорок шесть лет. Это довольно высокий и представительный мужчина; слышите, как он смеется в соседней комнате? (Ему сейчас рассказывают, как крестьяне отделали старого поэта Освальдо Кана. "Да я же не пишу больше стихов, - кричал несчастный, - клянусь, уже пятнадцать лет не пишу! Просто торгую зерном - и все". - "Но в прежние времена ты их писал, скотина!" И с этими словами его, прекрасно одетого, в шляпе и с тростью, бросили в навозную кучу.) Слышите, как смеется депутат? Да, этот человек уверен в себе и крепко держится на ногах, можете не сомневаться. Он один стоит сотни хлюпиков старого образца, тех, что, лениво облокотясь о перила балюстрады, созерцали небо в час заката и декламировали стихи о прекрасной даме. Да и вообще все, что окружает депутата, конкретно и позитивно. К тому же он человек совсем не жестокий. На стенах в его кабинете развешаны картины известных художников; в основном это абстрактные композиции, которые тренируют глаз, не затрагивая души. Есть у него и прекрасная дискотека, свидетельствующая о безупречном вкусе хозяина - ценителя чистых духовных ценностей; конечно, вам не найти там слащавых опусов Шопена, но Хиндемит у него собран весь. Что до библиотеки, то, помимо научных трудов и документальных книг, там есть достаточно произведений развлекательных, рассчитанных на часы досуга. Естественно, это все книги авторов, стремящихся показать жизнь в ее истинном виде, без всякой отсебятины и выкрутасов; читая их, можно, слава богу, не опасаться, что они затронут тебя до глубины души, - вещь совершенно невероятная, хотя в прежние времена (просто трудно поверить!) это не только допускалось, но даже поощрялось. Хороший смех у депутата, слушать приятно. Сколько в нем властности, самообладания, оптимизма, веры в конструктивное начало! Но так ли он спокоен, как кажется? Так ли уверен, что проклятое явление изжито полностью? Однажды вечером дома после ужина он просматривал какую-то докладную записку. В комнату вошла жена. "Вальтер, ты не знаешь, где Джорджина?" "Нет. А что?" "Она сказала, что пошла делать уроки. Но в комнате девочки нет. Звала ее - не отвечает. Я уже всюду искала". "Она, наверное, в саду". "И в саду ее нет". "Значит, пошла к какой-нибудь подружке". "Так поздно? Нет-нет. Да вон и пальто ее висит в передней". Встревоженные родители обыскивают весь дом. Девочки нет нигде. Монтикьяри решает даже заглянуть на чердак - просто для очистки совести. Здесь под балками, поддерживающими островерхую крышу, тихий и таинственный свет заливает сваленный в кучу хлам, старые поломанные вещи. Свет проникает сюда через выходящее на крышу полукруглое слуховое окошко. Оно открыто. Несмотря на холод, держась руками за подоконник, неподвижно, словно зачарованная, стоит девочка. Что она делает там в одиночестве? Смутное, нехорошее подозрение возникает у депутата, и он тщетно пытается его отогнать. Оставаясь незамеченным, он наблюдает за дочкой, но та по-прежнему стоит не двигаясь и напряженно смотрит вдаль широко раскрытыми глазами, словно присутствуя при каком-то чуде. "Джорджина! - Девочка вздрагивает и резко оборачивается, лицо у нее совсем белое. - Что ты здесь делаешь? - Она молчит. - Что ты здесь делаешь? Отвечай!" "Ничего. Я просто слушала". "Слушала? Что же ты слушала?" Джорджина, не сказав больше ни слова, убегает вниз, и с лестницы доносятся, постепенно затихая, ее рыдания. Депутат закрывает окошко, но прежде чем уйти, бросает взгляд наружу: его подозрения не рассеялись. Что там могла разглядывать Джорджина? К чему прислушиваться? И тем не менее... Ведь отсюда ничего не видно, кроме пустынных крыш, голых деревьев, заводских цехов по другую сторону проспекта, невыразительной луны - в фазе примерно конца первой половины, - освещающей город и порождающей всем известные световые эффекты - глубокие тени, просветы в облаках и так далее. И ничего не слышно, кроме поскрипывания старых балок на чердаке и едва уловимого, похожего на вздох звука, витающего над городом, который потихоньку погружается в сон - в полном соответствии с естественным в это время суток замедлением производственного ритма. Все так обыденно и не представляет совершенно никакого интереса. А может?.. (На чердаке холодно, через щели между черепицами сюда проникает ледяной воздух.) Л может, именно там, на крышах, неожиданно преображенных лунным светом - говоря по чести, даже сам депутат Монтикьяри не решится этого отрицать, - затаилась и чего-то все еще ждет поэзия, этот древний, как мир, порок? Даже дети, невинные создания, испытывают ее искус, хотя никто и никогда им о ней не говорил? И так - по всему городу, будто затевается какой-то заговор. Выходит, никакими законами, никакими карами, никаким всеобщим осмеянием ее, проклятую, не уничтожить? Значит, все, чего они добились. - это просто-напросто ложь, лицемерная похвальба невежеством, притворный конформизм? А он сам, Монтикьяри? Неужели же и в нем затаилось это чувство? Чуть позже в гостиной синьора Монтикьяри спрашивает: "Вальтер, тебе сегодня нездоровится? Ты такой бледный!" "Ничего подобного. Я чувствую себя прекрасно. Даже собираюсь съездить в министерство". "Прямо сейчас? И куска не проглотив?" На душе у Монтикьяри неспокойно. Он выходит из дому, но прежде чем сесть в машину, на мгновение задумывается о том, почему сегодня луна так ярка, и прикидывает, какими это чревато последствиями. Уже четверть одиннадцатого, город затихает после напряженного рабочего дня. И все же ему кажется, что сегодня вечером сам воздух как-то необычен, в нем чувствуется едва уловимая пульсация, присутствие каких-то непонятных сил, затаившихся в этих почти черных тенях; словно кто-то подает друг другу едва различимые сигналы, прячась за дымовыми трубами, за стволами деревьев, за выключенными бензоколонками; словно под покровом ночи ищут и внезапно находят выход чьи-то мятежные порывы. Даже сам Монтикьяри не может не признать, что его обуревает какое-то странное чувство. Ведь и на него тихо льются с небесного свода волны этого света, льются в полном противоречии с директивами правительства. Ему даже захотелось отряхнуть пальто руками, чтобы смахнуть как бы налипшую на него неосязаемую серебряную паутину. Встрепенувшись, он сел за руль, но облегчение почувствовал лишь в центре города, где яркий электрический свет одолевал - так, по крайней мере, ему казалось - лунное сияние. Монтикьяри вошел в здание министерства, поднялся по широкой лестнице и по длинным, погруженным в тишину коридорам направился к своему кабинету. Лампы были выключены, и через окна в помещение лилось злополучное сияние. Только из-под одной двери пробивалась полоска электрического света. Министр остановился. Это была комната педантичного и исполнительного профессора Каронеса - человека-цифры, начальника научно-исследовательского отдела. Странно. Депутат Монтикьяри тихонько отворил дверь. Каронес сидел спиной к нему за столом, на котором горела маленькая лампочка, и что-то писал, временами останавливаясь и подолгу задумываясь. В такие моменты он безотчетно подносил к губам вечное перо и, словно ища вдохновения, поворачивал лицо к стеклянной двери на террасу, залитую, разумеется, лунным светом. Второй раз за этот вечер Монтикьяри заставал кого-то за необычным и даже недозволенным занятием. И ведь никогда раньше Каронес не задерживался так поздно на работе. Бесшумно ступая по толстому ковру, Монтикьяри приблизился к Каронесу, стал у него за спиной и, подавшись вперед, из-за его плеча взглянул, что за доклад или инструкцию сочиняет профессор. Вот что он прочел: О, немой светоч, как тихо ты из-за темных кулис металлозаводов восходишь! Волшебная лампа фей, зерцало безмолвного камня. Как долог путь до тебя - вся жизнь! И я, усталый, смотрю вокруг и вижу, как высвечивают твои лучи нашу бедность. Таинственный и чистый мир полнолуния, царство вещей духовной силы... Тут рука немезиды, то есть министра, опустилась на плечо Каронеса: "Профессор, вы - и вдруг такое?!" Тот, оцепенев от испуга, промычал что-то нечленораздельное. "Профессор, вы - и вдруг такое?!" Но в этот момент зазвонил телефон в соседнем кабинете, потом где-то дальше - в глубине коридора. Затем третий, четвертый... И тут в уснувшем здании таинственным образом пробудилась жизнь, словно сотни людей, прятавшихся в шкафах и за пыльными шторами, дождались наконец сигнала. Послышался звук крадущихся шагов, все вокруг огласилось нарастающим ропотом. Потом стали слышны чьи-то уже отчетливые голоса, призывы, короткие приказания, хлопанье дверьми, топот бегущих людей, отдаленный грохот... Распахнув дверь, Монтикьяри выглянул на террасу. В окружавшем министерство саду непонятным образом погасли все фонари. От этого лунный свет стал еще более ярким и тревожным. Два или три человека с горящими факелами в руках пробежали по залитым белым светом аллеям. Потом промчался на коне юноша в развевающемся красном плаще. И вот по обеим сторонам центрального балкона стали двое военных в парадной форме и со сверкающими саблями. Вот они вскинули свои сабли к небу. Нет, это не сабли, а фанфары. И серебряный, удивительной красоты трубный глас разнесся и повис, будто арка, над людскими толпами. Монтикьяри не нужны были никакие пояснения, чтобы понять: это революция, его министерство низложено. Курьерский поезд "Это твой поезд?" "Мой". Паровоз, стоявший под закопченным навесом перрона, был страшен, словно разъяренный бык, бьющий копытом в ожидании, когда наконец можно будет сорваться с места. "Ты едешь на этом поезде?" - спросили меня. Просто жутко становилось от яростного клокотания пара, со свистом вырывавшегося из щелей. "На этом", - ответил я. "А куда?" Я назвал свой конечный пункт. Никогда раньше я не упоминал о нем, даже в беседе с друзьями, скорее всего из скромности. Заманчивый адрес, высокий, высочайший предел. У меня не хватит смелости и сейчас написать это слово. А тогда на меня смотрели кто гневно, как на нахала, кто с издевкой, как на безумца, кто с состраданием, как на человека, живущего иллюзиями. А кто просто посмеялся надо мной. Прыжок - и я в вагоне. Открыв окно, я стал искать лица друзей. Ни одной собаки! Ну давай, мой поезд, трогай, не будем терять ни минуты, лети, мчись во весь опор! Синьор машинист, прошу вас, не жалейте угля, поддайте жару своему Левиафану. Послышалось пыхтение сдвинувшегося с места паровоза, вздрогнули вагоны, опоры навеса одна за другой медленно поплыли мимо меня. Потом пошли дома, дома, фабрики, газгольдеры, крыши, дома, дома, заводские трубы, подворотни, дома, дома, деревья, огородики, дома, тук-тук, тук-тук, луга, поля, облака, плывущие по свободному небу! Вперед, машинист, давай жми вовсю! Господи, как же мы мчались! При такой скорости, думал я, ничего не стоит добраться до станции Э 1, потом - 2, потом - 3, 4 и, наконец, до 5-й, последней, а там - победа! Довольный, я смотрел, как за окном телеграфные провода сначала медленно опускались, опускались, потом - раз и подскакивали до прежнего уровня - значит, пронесся мимо еще один столб. А скорость все увеличивалась. Но напротив меня на красном бархатном диване сидели два синьора, по лицам которых можно было понять, что уж в поездах-то они разбираются; а они почему-то все время поглядывали на часы и, качая головой, недовольно ворчали. Я человек вообще-то стеснительный, но тут набрался наконец смелости и спросил: "Если мой вопрос не покажется вам нескромным, синьоры, скажите, чем вы так недовольны?" "Мы недовольны, - ответил мне тот, который выглядел постарше, - что этот чертов поезд идет недостаточно быстро. Если так плестись, мы прибудем на место с огромным опозданием". Я ничего не сказал, но подумал: "Людям никогда не угодишь; ведь наш поезд просто поражает своей энергией и безотказностью, он могуч, как тигр, и мчится с такой скоростью, какой ни одному поезду еще никогда, наверное, не доводилось развивать; ох уж эти вечно ноющие пассажиры!" Между тем поля по обеим сторонам колеи стремительно проносились мимо, и пространство, оставшееся позади, все увеличивалось. Так что на станцию Э 1 мы прибыли вроде бы даже раньше, чем я рассчитывал. Правда, взглянув на часы, я убедился, что мы идем точно по расписанию. Здесь в соответствии с планами я должен был встретиться с инженером Моффином по одному очень важному делу. Выскочив из вагона, я поспешил, как было условлено, в ресторан первого класса, где меня уже действительно ждал Моффин. Он только что отобедал. Я поздоровался и подсел к нему, но он и виду не подал, что помнит о нашем деле; завел разговор о погоде и прочих пустяках, словно в его распоряжении еще уйма времени. Прошло добрых десять минут (а до отправления поезда оставалось лишь семь), прежде чем он вытащил наконец из кожаной папки необходимые бумаги. Тут он заметил, что я поглядываю на часы. "Вы, кажется, спешите, молодой человек? - спросил он не без иронии. - А мне, честно говоря, не по душе вести дела, когда меня подгоняют..." "Вы совершенно правы, уважаемый синьор инженер, - осмелился возразить я, - но через несколько минут отходит мой поезд, и..." "Коли так, - сказал он, собирая листки энергичными движениями, - коли так, мне жаль, мне чрезвычайно жаль, но нам придется поговорить об этом деле как-нибудь в другой раз, когда вы, милостивый государь, будете посвободнее". И он поднялся. "Простите, - пролепетал я, - моей вины здесь нет. Видите ли, поезд..." "Неважно, неважно", - сказал он и улыбнулся с чувством превосходства. Я едва успел вскочить на подножку уже тронувшегося вагона. "Ничего не поделаешь! - сказал я себе. - Отложим это дело до другого раза. Главное - не сбиваться с курса". Мы неслись через поля, и телеграфные провода по-прежнему дергались вверх-вниз в своих эпилептических конвульсиях, все чаще попадались бесконечные луга и все реже - дома, потому что двигались мы к северу, а эти расходящиеся веером земли, как известно, пустынны и таинственны. Давешних моих спутников уже не было. В моем купе сидел теперь протестантский пастор с добрым лицом. Он кашлял. За окном проносились луга, леса, болота, а оставшееся позади пространство все росло, раздуваясь и мучая, как нечистая совесть. От нечего делать я взглянул на часы; протестантский пастор, покашливая, последовал моему примеру и покачал головой. Но на этот раз я не спросил, почему он это сделал, ибо причина, увы, мне была понятна самому. 16 часов 35 минут. Значит, не меньше пятнадцати минут тому назад нам следовало прибыть на станцию Э 2, а она еще даже на горизонте не показалась. На станции Э 2 меня должна была встречать Розанна. Когда поезд подошел к перрону, там толпилось много народу. Но Розанны не было. Наш поезд опоздал на полчаса. Я спрыгнул на платформу, пробежал через здание вокзала, выглянул на привокзальную площадь и в этот момент в глубине аллеи, вдали, увидел Розанну: она, понурившись, уходила все дальше и дальше. "Розанна, Розанна!" - закричал я что было мочи. Но моя любовь была уже слишком далеко. Она даже ни разу не оглянулась. Ну скажите чисто по-человечески: мог я побежать за ней, мог я отстать от поезда и вообще бросить все? Розанна скрылась в глубине аллеи, и я, сознавая, что принес еще одну жертву, вернулся в свой курьерский поезд и вот теперь мчусь через равнины севера навстречу тому, что люди называют судьбой. Так ли уж важна в конце концов любовь? Дни шли за днями, телеграфные провода вдоль железнодорожного полотна продолжали свою нервическую пляску, но почему в грохоте колес уже не слышалось прежнего боевого задора? Почему деревья, показавшись из-за горизонта, уныло тащились нам навстречу, а не уносились прочь, как вспугнутые зайцы? На станции Э 3 собралось не больше двух десятков встречающих. Не было там и комитета, которому надлежало меня приветствовать. На перроне я навел справки. "Не видели ли вы здесь случайно такого-то комитета, - поинтересовался я, - дам и господ с оркестром и флагами?" "Да-да, они приходили. И даже порядочно прождали вас. Потом все решили, что с них довольно, и разошлись". "Когда?" "Месяца три-четыре тому назад", - ответили мне. В этот момент раздался свисток паровоза - надо было отправляться дальше. Ну что ж, вперед, смелее! Хотя наш курьерский поспешал изо всех сил, конечно, это была уже не та бешеная скорость, что прежде. Плохой уголь? Не тот воздух? Холод? Устал машинист? А даль позади превратилась в этакую пропасть: от одного ее вида начинала кружиться голова. На станции Э 4, я знал, меня должна была ждать мама. Но когда поезд остановился, на скамейке перрона никого не было. И шел снег. Я высунулся как можно дальше из окна, все оглядел и, разочарованный, хотел уже было поднять стекло, как вдруг увидел ее в зале ожидания: она спала, закутавшись в шаль и забившись в самый уголок скамейки. Боже милосердный, какая же она стала маленькая! Я спрыгнул с поезда и поспешил ее обнять. Прижимая маму к себе, я почувствовал, что она почти ничего не весит - не человек, а горсточка хрупких косточек. И еще я почувствовал, как она дрожит от холода. "Ты, наверное, давно меня ждешь?" "Нет-нет, сынок, - сказала она, счастливо смеясь, - всего каких-то четыре года". Отвечая, она не смотрела на меня, а шарила глазами по полу, словно что-то искала. "Мама, что ты ищешь?" "Ничего... А твои чемоданы? Ты оставил их там, на перроне?" "Они в поезде", - ответил я. "В поезде? - Тень разочарования пробежала по ее лицу. - Ты их еще не выгрузил?" "Понимаешь, мне..." - я просто не знал, как ей все объяснить. "Ты хочешь сказать, что сейчас же уезжаешь? Что не остановишься даже на денек?" Она замолчала и испуганно смотрела на меня. Я вздохнул: "Э, да ладно! Пусть себе поезд уходит. Сейчас я сбегаю за чемоданами. Я решил. Останусь здесь, с тобой. В конце концов, ты ждала меня четыре года". При этих моих словах лицо матери опять изменилось: вернулось выражение радости, на нем вновь появилась улыбка (но оно уже не светилось, как прежде). "Нет-нет, не ходи за вещами, ты меня не понял! - взмолилась она. - Я ведь пошутила. Все правильно, ты не можешь задерживаться в этой глуши. А обо мне не думай. Ты не должен ради меня терять ни часа. Гораздо лучше будет, если ты уедешь сразу же. И не сомневайся даже. Это твой долг... Я мечтала только об одном - увидеть тебя. Вот мы и повидались, больше мне ничего не надо..." Я крикнул: "Носильщик, носильщик! (носильщик тут же вырос передо мной). Нужно выгрузить три чемодана!" "Ни за что не позволю, - твердила мама. - Такого случая у тебя уже больше не будет. Ты молод и должен идти своей дорогой. Садись в вагон, скорее. Давай, давай! - И она, улыбаясь через силу, стала легонько подталкивать меня к поезду. - Ради бога, скорее, а то уже двери закрывают". Не знаю уж, как я, эгоист несчастный, снова очутился в купе, высунулся из окна и стал еще махать на прощание. Поезд тронулся, и очень скоро мама сделалась еще меньше, чем была на самом деле. Маленькая, горестно застывшая неподвижная фигурка на пустом перроне, под падающим снегом. Потом она превратилась в черную безликую точку, в крошечную букашку в просторах мироздания, и вскоре исчезла совсем. Прощай! С опозданием, которое измеряется уже годами, мы продолжаем спешить. Но куда? Опускается вечер, в выстуженных вагонах почти никого не осталось. То там, то здесь в уголках темных купе можно увидеть незнакомцев с бледными непреклонными лицами: им холодно, но они в этом не признаются. Так куда же мы? Как далеко наша последняя станция? Доберемся ли мы когда-нибудь до нее? Стоило ли бежать так поспешно из любимых мест, от любимых людей? Куда я мог засунуть свои сигареты? А, вот они - в кармане пиджака! Назад возврата нет, это ясно. Так поднажми же, синьор машинист! Какое у тебя лицо? Как тебя зовут? Я не знаю тебя и никогда не видел. Беда, если ты мне не поможешь. Держись крепче, машинист, брось в топку последний уголь, пусть мчится вперед эта старая скрипучая колымага, прошу тебя, пусть она несется во весь опор и опять хоть чуть-чуть станет похожей на тот прежний паровоз. Помнишь? Пусть ворвется он в ночную бездну. Только, ради всего святого, не сдавайся, гони от себя сон. Может, завтра мы уже прибудем.