тво Полиньяк, никогда не появляется в интимном кружке Трианона, никогда не принимает участия в катании на санках, в балах, в карточной игре: там и впредь должны как можно заметнее щеголять и красоваться мнимые фавориты королевы, ибо как раз своим флиртом, не подозревая этого, они помогают утаить от двора истину, сохранить в тени тайну. Они властвуют при дневном свете, Ферзен - ночью. Они поклоняются и болтают, Ферзен - любим и молчит. Сен-При, наиболее осведомленный среди придворных в чужих делах, знавший абсолютно все, за исключением того, что его жена была безумно влюблена в Ферзена и посылала ему страстные любовные письма, сообщает с уверенностью, делающей его утверждения более достоверными, нежели все другие свидетельства современников: "Ферзен бывал в Трианоне трижды или четырежды в неделю. Королева также бывала в эти дни в Трианоне без сопровождающих лиц, и эти свидания вызывали открытые толки, несмотря на скромность и сдержанность фаворита, никогда внешне не подчеркивавшего своего положения и являвшегося самым тактичным и скрытным из всех друзей королевы". В самом деле, за пять лет у них всего считанные короткие часы совместного пребывания, часы, когда влюбленным молодым людям удается побыть друг с другом наедине, ибо, несмотря на мужество и верность своих камеристок, Мария Антуанетта может решиться не на многое; лишь в 1790 году, незадолго до расставания, счастливый влюбленный сообщает, что он наконец-то получил возможность провести целый день "с ней" ("avec elle"). Лишь в ранние, предрассветные часы в тени парка, может быть, в одном из маленьких крестьянских домиков деревушки Трианона, не просматриваемом со стороны дворца, может королева ждать своего Керубино; в боскетах Версаля, на извилистых дорожках парка Трианона завершается сцена в саду из "Фигаро" с ее романтической музыкой. Но уже величественно звучит прелюдия из "Дон-Жуана", слышатся у дверей тяжелые, сокрушительные шаги командора; в конце третьего акта тональность рококо переходит в тональность великой революционной трагедии. И музыкальная тема последнего акта, взметнувшись от ужасов пролитой крови и насилия, приведет к крещендо, к отчаянию расствания, к экстазу и гибели. Лишь теперь, в условиях чрезвычайной опасности, когда все отсальные бежали, выступает тот, который в счастливые времена оставался незаметным, - истинный, единственный друг, готовый умереть с нею и ради нее; великолепно вырисовывается теперь на фоне блеклого грозового неба революции до сих пор затененный мужэественный образ Ферзена. Чем большая опасность грозит его возлюбленной, тем сильнее его решимость. Беспечно безразличны влюбленные к общепринятым границам, до сих пор существовавшим между габсбургской принцессой, королевой Франции и иностранцем - шведским аристократом. Каждый день появляется Ферзен во дворце, все письма проходят через его руки, любое решение принимается с его участием, сложнейшие задания, опаснейшие тайны доверяются ему, он единственный знает все планы Марии Антуанетты, все - о ее заботах и надеждах, он один - свидетель ее слез, ее малодушия, ее ожесточенной скорби. В момент, когда все покидают королеву, когда она все теряет, она находит того, кого тщетно искала всю свою жизнь, - честного, прямого, мужественного и смелого друга. БЫЛ ЛИ ОН ЕЕ ВОЗЛЮБЛЕННЫМ ИЛИ НЕ БЫЛ? Теперь известно, и известно очень хорошо, что Ганс Аксель Ферзен был не второстепенной фигурой, как в свое время полагали, а главным действующим лицом большого романа Марии Антунаетты; известно, что его отношения с королевой не исчерпывались галантным ухаживанием, романтическим флиртом, исполненным благородства рыцарским поведением. Нет, то была любовь, проверенная двадцатью годами, закаленная в горниле жизни, любовь со всеми атрибутами своего могущества, в огненном плаще страстей, с державной верховной властью мужества, с щедрым величием чувств. Одно только еще неясно - какова была форма этой любви? Была ли то, как принято было литературно выражаться в прошлом столетии, "чистая" любовь, под которой обычно подразумевалась такая, когда страстно любящая и страстно любимая женщина чопорно отказывает любящему и любимому мужчине в последнем залоге самопожертвования? Или эта любовь была в некотором смысле "непозволительной", то есть в нашем понимании полной, свободной, щедро и смело дарящей, беззаветно дарящей? Были ли Ганс Аксель Ферзен всего лишь cavaliere servente*, романтичным обожателем Марии Антуанетты или же ее истинным, в полном смысле этого слова возлюбленным? Был он ее возлюбленным или не был? *** "Нет!", "Ни в коем случае!" - с удивительным раздражением и подозрительной поспешностью восклицают роялистско-реакционные биографы, любой ценой желающие защитить королеву. "Он страстно любил королеву, - с завидной уверенностью утверждает Вернер Гейденстам, - но при этом никакие плотские помыслы не осквернили любви, достойной трубадура или рыцаря Круглого стола. Мария Антуанетта любила его, ни на мгновение не забывая о долге супруги, о достоинстве королевы". Для благоговейных фанатиков подобное представляется немыслимым, они просто не желают, чтобы кто-нибудь подумал такое - чтобы последняя королева Франции могла изменить depot d'honneur*, завещанному ей всеми или почти всеми матерями наших королей. Поэтому, Бога ради, никаких розысков, вообще никаких обсуждений этой "affreuse calomnie"* (Гонкур), "acharnement sournois ou cynique"* для выяснения истинных обстоятельств дела! Стоит лишь приблизиться к этому вопросу, как бескомпромиссные защитники "чистоты" Марии Антуанетты тотчас же начинают бить боевую тревогу. Следует ли действительно подчиниться этому приказу и, сомкнув уста, пройти мимо вопроса о том, видел ли Ферзен всю свою жизнь Марию Антуанетту "с нимбом вокруг чела" или смотрел на нее как мужчина, как живой человек? Более того, тот, кто целомудренно уклоняется от ответа на этот вопрос, не проходит ли он мимо проблемы певростепенной важности? Ибо до тех пор, пока не знаешь самой последней тайны человека, о нем ничего сказать нельзя, и меньше всего о характере женщины, если не поймешь сущность ее любви. В отношениях, имеющих такое всемирно-историческое значение, как эти, когда сдерживаемая долгие годы страсть не просто случайно едва касается жизни, а роковым образом заполняет и переполняет душу, вопрос о внешних проявлениях этой любви не праздный и не циничный, он оказывается решающим для воссоздания духовного облика женщины. Чтобы правильно воспроизвести натуру, художник должен видеть ее не в ложном освещении. Итак, подойдем поближе, рассмотрим ситуацию как можно тщательнее, изучим документы. Исследуем задачу, возможно, мы и получим ответ. *** Вопрос первый. Предположим, что Мария Антуанетта беззаветно отдалась Ферзену. С точки зрения буржуазной морали это вина. Кто ставит ей в вину эту самозабвенную жертву? Из современников - лишь трое, правда, три человека, чрезвычайно значительных, не из тех, кто подсматривает в замочную скважину, а люди, посвященные в суть дела. Им до мельчайших подробностей должна быть известна истинная ситуация: Наполеон, Талейран и министр Людовика XVI Сен-При, этот бесстрастный очевидец всех дворцовых происшествий. Все трое утверждают без обиняков: Мария Антуанетта была возлюбленной Ферзена, они абсолютно убеждены в этом. Сен-При, как наиболее полно представляющий себе ситуацию, более точен и в подробностях. Не питая какой-либо враждебности к королеве, совершенно объективный, он рассказывает о тайных ночных посещениях Ферзеном Трианона, Сен-Клу и Тюильри, куда Лафайет разрешил графу, едва ли не единственному, свободный доступ. Сен-При рассказывает об осведомленности Полиньяк, которая была, казалось, очень довольна тем, что благосклонность королевы пала на иностранца, ведь он не пожелает извлекать никаких выгод из своего положения фаворита. Для того чтобы исключить из рассмотрения три таких важных показания, как это делают яростные защитники добродетели, для того, чтобы Наполеона и Талейрана назвать клеветниками, для всего этого не надо проводить непредвзятых исследований, достаточно обладать одной лишь решительностью. Но кто из современников, кто из приближенных королевы - и в этом второй вопрос - опроверг заявление, что Ферзен был возлюбленным Марии Антуанетты, кто назвал такое заявление клеветой? Никто. И поражает то, что, желая с удивительным единодушием замолчать эту близость, все они вообще избегают произносить имя Ферзена: Мерси, который трижды обсуждает любую шпильку, используемую королевой в ее туалете, в своих официальных депешах ни разу не упоминает его имени; доверенные лица при дворе все время пишут лишь о "некоей известной особе", которой надлежит передать письма. Но ни один не произносит его имени; на протяжении столетия господствует подозрительный заговор молчания, и первые официальные биографы вообще умышленно не упоминают Ферзена. Нельзя, следовательно, отделаться от впечатления, что задним числом кем-то был выдан mot d'ordre* по возможности основательно забыть того, кто не вписывается в романтическую легенду о добродетели королевы. Итак, историки-исследователи длительное время стояли перед сложным вопросом. Всюду встречали они факты, являющиеся серьезным основанием для подозрений, и всюду чья-то старательная рука странным образом уничтожала решающие документальные доказательства. По имеющемуся материалу, не содержащему прямых улик, исследователи не в состоянии были установить истину in flagranti*. "Force che si, forse che no"*, - отвечала историческая наука до тех пор, пока не располагала последними убедительными, неопровержимыми доказательствами, и со вздохом захлопывала папку: нет ни рукописных, ни печатных документов, ни одного свидетельства, имеющего для нас силу бесспорного доказательства. Но там, где, казалось бы, кончается строгое научное исследование, начинается свободное и одухотворенное искусство духовного видения; там, где отказывает палеография, должна стать пригодной психология, логически обоснованные вероятности которой часто стоят больше, чем голая истина актов и фактов. Не располагай мы ничем более, как одними документами истории, какой нищей, скудной и неполной была бы она! Однозначное, очевидное - это область науки, многозначное, обязательно подлежащее толкованию, объяснению - сфера, присущая духовному видению. Там, где для документальных доказательств недостаточно материала, остаются беспредельные возможности для психологов. Чувство всегда скажет о человеке больше, чем все вместе взятые документы о нем. *** Но проверим все-таки еще раз документы. Хотя Ганс Аксель Ферзен и обладал романтическим сердцем, он был вместе с тем человеком порядка. С педантичной добросовестностью ведет он дневник, каждое утро с завидным постоянством делает подробные записи о погоде, регистрирует атмосферное давление и наряду с этим политические события, а также происшествия личного, интимного плана. Далее, он ведет (в высшей степени аккуратный человек) реестр почтовых поступлений и отправлений, делая, кроме того, пометки к своим записям, методически собирая и храня свою корреспонденцию, - идеальный человек для историка-исследователя. После своей смерти в 1810 году он оставляет безупречно упорядоченный архив, опись всей своей жизни, бесценную сокровищницу документов. Что же происходит с этими сокровищами? Ничего. Уже одно это представляется очень странным. Их существование тщательнейшим образом или, скажем точнее, боязливо замалчивается наследниками, никто не получает доступа к архивам, никто не знает об их существовании. Наконец через пятьдесят лет после кончины Ферзена один из его потомков, барон Клинковстрем, печатает переписку и издает часть дневников. Но удивительно дело - издается не вся переписка. Исчезает часть писем Марии Антуанетты - те, которые в реестре именуются письмами Жозефины. Нет также дневников Ферзена за решающие годы, и - что особенно странно - в письмах целые строчки заменены точками. Чья-то рука безжалостно похозяйничала в архиве. И каждый раз, как только письмо уничтожается или искажается потомками, невозможно отделаться от подозрения, что факты затушевываются, вуалируются ради бесцветной идеализации. Но остережемся от предвзятых суждений. Останемся хладнокровными и справедливыми. Итак, отдельные фразы писем заменены многоточием. Почему? Клинковстрем утверждает, что кто-то в оригинале сделал их неразборчивыми, нечитаемыми. Кто же? Вероятно, сам Ферзен. "Вероятно"! Но ради чего? На это Клинковстрем с некоторым смущением высказывает предположение, что, вероятно, эти строки содержали политическую тайну или неприязненные высказывания Марии Антуанетты о шведском короле Густаве. И поскольку Ферзен все эти письма (все ли?) показывал королю, вероятно, адресат - опять "вероятно"! - эти строчки и зачеркнул. Поразительно! Письма в подавляющем своем большинстве были зашифрованы, следовательно, Ферзен мог показывать королю лишь копии. Зачем же уродовать оригиналы, делать их неразборчивыми? Согласитесь, такое объяснение весьма сомнительно. Но мы условились - никакой пристрастности. Продолжим исследование! Рассмотрим внимательно места, ставшие неразборчивыми, строки, замененные точками. Что изъято? Прежде всего обратим внимание на следующее: подозрительные точки появляются едва ли не всегда в начале или в конце письма, при обращении или после слов "Adieu", "Je vais finir"*. Например, так: "С деловой и политической частью я покончила, теперь..." В изуродованном издании после "теперь" ничего, кроме точек, точек, точек. Если же встречаются пропуски в середине письма, то удивительным образом они оказываются в таких местах, которые абсолютно никакого отношения к политике не имеют. Снова пример: "Comment va votre sante? Je parie que vous soignez pas et vous avec tort... pour moi je me soutines mieux que je ne devrais"*. Может ли человек, находящийся в здравом уме, примыслить что-нибудь политическое вместо изъятого куска фразы? Или когда королева пишет о своих детях: "Cette occupation fait mon seul bonheur... et quand je suis bien triste, je prens mon petit garcon"*, наверняка 999 человек из тысячи в пропущенное место ввели бы "с тех пор, как ты отсюда уехал", а не какое-либо ироническое замечание в адрес короля Швеции. Маловразумительные утверждения Клинковстрема нельзя, следовательно, принимать всерьез; здесь таится нечто иное - не политическая тайна, а тайна человеческая. Но ведь есть же, к счастью, средство, которое может помочь разгадать эту тайну: микрофотография позволяет с легкостью вновь прочесть вымаранные строчки. Итак, займемся оригиналами! Но вот неожиданность! Оригиналов нет: примерно до 1900 года, то есть более столетия, каталогизированные письма в хорошем состоянии лежали в наследном замке Ферзена. Внезапно они исчезают - их уничтожают, ибо возможность использования новых технических средств для восстановления текстов, изуродованных целомудренным бароном Клинковстремом, приводит его в состояние панического страха; недолго думая, он незадолго до своей смерти сжигает письма Марии Антуанетты к Ферзену - поступок Герострата, беспримерный в наши времена, нелепый и, как будет показано, помимо всего бессмысленный. Но Клинковстрем не желает проливать свет на дело Ферзена, он предпочитает любой ценой сохранить вокруг него полутьму, он хочет, чтобы легенда восторжествовала над ясной и неоспоримой истиной. И решает, что, уничтожив письма-улики и спасая этим честь королевы, "честь" Ферзена, он может спокойно умереть. Однако это аутодафе, как говорили в старину, было больше чем преступлением - оно было глупостью. Прежде всего, уничтожение доказательств само по себе является уже доказательством чувства вины, и, кроме того, согласно зловещему закону криминологии, при каждом поспешном уничтожении улик какие-то из них всегда остаются. И вот Альма Сьедергельм, превосходная исследовательница, при просмотре оставшихся бумаг обнаруживает исполненную самим Ферзеном копию одного из писем Марии Антунаетты, которую издатель в свое время не заметил, поскольку она лежала среди других копий, выполненных Ферзеном (а "неизвестная" рука, вероятно, сожгла оригинал). Благодаря этой находке мы впервые получаем в руки интимное письмо королевы in extenso* и тем самым ключ или даже скорее камертон чувств для всех остальных писем. Теперь мы можем догадаться о том, что изъял, что заменил многоточиями в других письмах чопорный издатель. И в конце этого письма есть "Adieu", есть слова прощания; но за этими словами следуют не подчистки, не многоточия, а например: "Cdieu, le plus aimant et le plus aime des hommes", то есть "Прощай, самый любящий и самый любимый". Какая эмоциональная сила заключена в этих словах! Начинаешь понимать, почему Клинковстремы, Гейденстамы и прочие "апостолы чистоты", располагавшие, вероятно, большим количеством документов подобного рода, чем об этом станет когда-либо известно, оказываются столь нервозными, стоит лишь кому-то сделать попытку исследовать дело Ферзена без предубеждений. Ибо для того, кто чувствует движение человеческой души, нет никакого сомнения в том, что если королева так смело и вопреки всем условностям, с таким чувством обращается к мужчине, то, следовательно, она давно уже дала ему последнее подтверждение, последнее доказательство своей беззаветной любви. Эта спасенная строка восстанавливает все уничтоженные. Не будь уничтожение само по себе уже доказательством интимных отношений королевы и Ферзена, спасенная фраза утверждает это совершенно бесспорно. *** Но дальше, дальше! Кроме этого спасенного письма необходимо иметь в виду также следующий факт из жизни Ферзена, имеющий, если учесть характер этого человека, решающее значение. Через шесть лет после смерти королевы Ферзен должен представлять шведское правительство на конгрессе в Раштатте. И тут Бонапарт резко заявляет барону Эдельсгейму, что не собирается вести переговоры с Ферзеном, роялистские убеждения которого ему известны и который притом спал с королевой. Он не говорит: был с ней в связи. Нет, он выражается вызывающе, почти нецензурно: "спал с королевой". Барону Эдельсгейму и в голову не приходит защищать Ферзена; и ему этот факт представляется совершенно бесспорным. Поэтому он отвечает, посмеиваясь, что полагал, будто с этими историями времен ancien regime* давно уже покончено и к политике они никакого отношения не имеют. Затем он отправляется к Ферзену и передает ему весь разговор. А Ферзен, как поступает он? Или, точнее, как следовало бы ему поступить, окажись слова Бонапарта ложью? Не должен ли был он тотчас же защитить покойную королеву от обвинения (будь оно ложным)? Крикнуть: "Клевета!" - и вызвать к барьеру этого маленького новоиспеченного корсиканского генерала, который для своих обвинений выбирает к тому же такие грязные слова? Может ли человек с благородным, прямым характером оставить безнаказанным ложное обвинение женщины в том, что она была его любовницей? Едва ли когда-нибудь еще представится Ферзену повод, более того, единственная возможность выполнить свой долг - обнаженным клинком опровергнуть давно уже тайными путями распространяющееся утверждение, раз и навсегда покончить со слухами. Но что же делает Ферзен? Увы, молчит. Берется за перо и подробнейшим образом записывает в дневник все содержание разговора Эдельсгейма с Бонапартом, включая и обвинение в том, что он, Ферзен, "спал с королевой". Ни одним словом даже наедине с самим собой не опровергает он утверждения, являющееся, по мнению его биографов, "позорным и циничным" обвинением. Он склоняет голову и тем самым говорит: "Да". Когда несколькими днями позже английские газеты сообщают об этом инциденте, "говоря при этом о нем и несчастной королеве", он добавит к записи: "ce qui me choque" (что было мне крайне неприятно). И в этом - все возражение Ферзена, точнее, отсутствие возражений. И на этот раз молчание красноречивее, чем какие бы то ни было слова. *** Мы видим, следовательно, что чопорные потомки настойчиво, упорно пытались скрыть то, что Ферзен был возлюбленным Марии Антуанетты, сам же он никогда этого не отрицал. Внимательное рассмотрение фактов и документов показывает, что десятки подробностей, деталей подтверждают это: в связи с тем, что в Брюсселе Ферзен открыто бывает в свете с другой своей возлюбленной, сестра умоляет его быть осторожнее, чтобы об этом не узнала королева ("elle"), ибо такое известие очень заденет ее. На каком основании, смеем спросить, не будь королева его возлюбленной? В дневнике подчищены строки, описывающие ночное пребывание Ферзена в покоях королевы в Тюильри. Горничная показывает перед Революционным трибуналом, что кто-то не раз покидал тайно по ночам комнату королевы. Все эти подробности, впрочем, весьма вески лишь потому, что они так тревожно согласны в утверждении, но, не будь доказательство из столь различных составных частей убедительным, для его усиления потребовалось бы еще одно - решающая связь с характером человека. Лишь совокупность особенностей индивидуальности может объяснить ее поступки, ибо каждое отдельное изъявление воли человека предопределяется причинностью его природы. Поэтому ответ на вопрос, какие отношения были между Ферзеном и Марией Антуанеттой - интимные или просто почтительные, в конечном счете зависит от психологического облика женщины. И, учитывая всю совокупность улик, прежде всего следует спросить: какое поведение - свободное, жертвенное или робкое, нерешительное - логически и психологически более соответствует характеру королевы? Кто смотрит с этой точки зрения, более не колеблется. Ибо всем слабостям Марии Антунаетты противопоставляется одно - ее безудержное, не вызывающее никаких сомнений, истинное бесстрашие. Искренняя до глубины души, не способная к какому бы то ни было притворству, эта женщина сотни раз, при куда менее существенных поводах, не обращала никакого внимания на всяческие ограничения условностей, была совершенно безразлична к пересудам за спиной. Хотя настоящего величия Мария Антуанетта достигла лишь в решающие моменты своей судьбы, она никогда не разменивается на мелочи, никогда не проявляет неуверенности или робости, никогда не подчиняет свою волю каким-либо чуждым ее индивидуальности понятиям чести, нравственности, светской или придворной морали. Неужели перед этим человеком, единственным, которого она по-настоящему любит, смелой женщине следует внезапно разыгрывать жеманницу, боязливую, добродетельную супругу своего Людовика, ведь она связана с королем лишь интересами государства, но отнюдь не узами любви. Должна ли она свою страсть принести в жертву предубеждениям, предрассудкам общества в то апокалиптическое время, когда вся клика придворных в буйном опьянении экстазом близкой смерти, в средоточии всех ужасов гибели освободилась от пут дисциплины и порядка? Следует ли ей, той, которую никто не в состоянии сдержать и обуздать, самое себя принудить к отказу от самой естественной, самой женской формы чувств и ради чего? Ради нереального, ради супружества, которое всегда было карикатурой на супружество, ради мужа, который и мужем-то ей не был, ради обычаев, которые она всегда ненавидела инстинктом свободолюбия своей необузданной природы? Кто хочет верить, что Мария Антуанетта способна на этот отказ, пусть верит. Но ее портрет искажают не те, кто убежденно полагает, что она проявила смелость и верность своему характеру в этой единственной ее страстной любви, а те, кто пытается эту бесстрашную женщину представить слабой, трусливой, с душой, находящейся в плену осмотрительности и осторожности, человеком, не решившимся на крайность, подавлявшим в себе естественное. Каждому, кто может понять и принять характер как нечто цельное, совершенно очевидно, что Мария Антуанетта как своей разочарованной душой, так и своим давно уже запроданным династическим интересам и неудовлетворенным телом была возлюбленной Ганса Акселя Ферзена. *** А что король? При любом нарушении супружеской верности обманутый третий представляет собой жалкую, несчастную, смешную фигуру, и в интересах Людовика XVI юыло бы разумным по возможности замолчать ситуацию этого "треугольника". В действительности же король совсем не был смешным рогоносцем, он, бесспорно, знал об интимных отношениях своей жены с Ферзеном. Сен-При по этому поводу высказывается категорически: "Она нашла пути и средства довести до сведения короля о своих отношениях с графом Ферзеном". Такое положение дел прекрасно вписывается в картину взаимоотношений этих трех людей. Ничто не было так чуждо Марии Антуанетте, как лицемерие и притворство. Она не может низко обманывать супруга, это противоречит ее духовному строю; столь часто встречающееся нечистоплотное поведение - одновременная связь с супругом и любовником - также не соответствует ее характеру. Без сомнения, сразу же, как только у нее устанавливаются интимные отношения с Ферзеном - сравнительно поздно, вероятно между пятнадцатым и двадцатым годами ее супружеской жизни, Мария Антуанетта фактически перестает быть женой Людовика. Эти в общем-то чисто характерологические догадки неожиданно получают подтверждение в письме брата королевы, императора Иосифа, который каким-то образом прослышал в Вене, что его сестра после рождения четвертого ребенка решила разойтись с Людовиком XVI; по времени это соответствует началу ее интимных отношений с Ферзеном. Кто желает иметь ясность в этом вопросе, может ее получить. Выданная замуж из государственных интересов за нелюбимого и отнюдь не привлекательного человека, Мария Антуанетта долгие годы подавляет свою духовную потребность в любви ради своего вынужденного брака. Но, родив двух сыновей, дав династии престолонаследников, бесспорно детей Бурбона, она считает выполненным свой моральный долг перед государством, перед законом, перед своей семьей и чувствует себя наконец свободной. После двадцати пожертвованных политике лет много испытавшая женщина в последние и трагически потрясающие часы своей жизни возвращает себе чистое, естественное право не отказывать более ни в чем давно любимому человеку, который для нее и друг, и возлюбленный, и доверенное лицо, и соратник, мужествен, как она, готов пожертвовать своей жизнью ради нее. Как нищи, как убоги все те искусственные гипотезы о слащаво добродетельной королеве по сравнению с прозрачной психологической правдивостью ее поведения и как сильно принижают эту женщину, ее человеческое мужество, ее духовное достоинство те, кто пытается ее защитить! Что может быть честнее и благороднее для женщины, чем беззаветно и свободно следовать своим безошибочным, годами испытанным чувствам. И истинно королевским поведением будет такое, при котором она, королева, останется по-настоящему человечной. ПОСЛЕДНЯЯ НОЧЬ В ВЕРСАЛЕ Никогда за тысячелетнюю историю Франции не созревали здесь так рано посевы, как в то лето, лето 1789 года. Высоко поднимаются посевы на полях, но еще быстрее растет нетерпеливый посев революции, вспоенный кровью. Упущения десятилетий, несправедливость, чинимая столетиями, - все это подчеркивается единым росчерком пера: штурмом берется вторая, незримая Бастилия, в которой томились заточенные права французского народа. 4 августа при нескончаемом ликовании рушится древний оплот феодализма: аристократия отказывается от барщины и десятины, князья церкви - от податей и соляного налога, свободными становятся крестьяне, свободными - горожане, пресса свободно объявляет о провозглашении прав человека. В то лето все мечты Жан-Жака Руссо стали явью. В зале "Menus plaisirs"* (который королями был предназначен для развлечений, народом же теперь определен для работы над созданием законов) окна дребезжат либо от радостных возгласов, либо от криков спорящих; уже за сотню шагов от зала слышно неумолкающее гудение скопища людей, гудение гигантского улья. Но в тысяче шагов отсюда, в большом дворце Версаля, угнетающая тишина. Из окон испуганно смотрит двор на шумного гостя, который, хотя и затребован сюда, приглашен для совещаний, собирается же разыгрывать из себя властелина над властелином. Как загнать джинна обратно в бутылку? Растерянно совещается Людовик со своими советниками, дающими самые противоречивые рекомендации; не лучше ли выждать, пока эта буря сама не отбушует, - так думают король и королева. Вести себя спокойно: держаться в тени. Выиграешь время - выиграешь всю игру. Но революция стремится вперед, она должна стремиться вперед, если не хочет пойти на убыль, ибо революция - это бурное движение вперед. Остановка губительна для нее, движение вспять - смертельно. Она должна требовать, все больше и больше требовать для того, чтобы утвердить себя, должна побеждать, чтобы не оказаться побежденной. Тон для этого неудержимого наступления задают газеты; эти дети, эти уличные мальчишки революции, шумные и безудержные, они бегут впереди своей армии. Росчерком пера дана свобода слова, свобода печати и высказываниям, свобода же, если она в избытке, становится опасной. Одна за другой возникают газеты: десять, двадцать, тридцать, пятьдесят. Мирабо основывает одну, Демулен, Бриссо, Лустало, Марат - другие, и поскольку каждый из них зазывает читателей к себе и желает превзойти остальных газетчиков в патриотизме, то и пишут газеты Бог весть что, трещат без оглядки, не считаясь ни с чем. А вся страна прислушивается к ним. Как можно громче, как можно неистовее, и чем громче, тем лучше, и всю ненависть направлять на королевский двор! Король задумал измену, правительство препятствует подвозу зерна, сопредельные державы стягивают войска к границе, собрания в опасности, нависает угроза новой варфоломеевской ночи. Пробудитесь, граждане! Пробудитесь, патриоты! Трам-тарарам-там, трам-тарарам-там! День и ночь барабанят газеты, вдалбливая в миллионы сердец страх, недоверие, озлобленность, гнев. А за барабанщиками, вооруженная пиками, саблями и прежде всего безграничной яростью, стоит пока еще невидимая армия - французский народ. *** Революции темп событий кажется слишком медленным, королю - слишком быстрым. Тучный, осторожный человек, он не может идти в ногу со стремительным наступлением юной идеи. Версаль медлит, затягивает решение; так вперед же, Париж! Пора кончать с этими наводящими скуку переговорами, с этой непереносимой попыткой короля совершить закулисную сделку с народом, барабанят газеты. У тебя сто, двести тысяч кулаков, в арсеналах лежат ружья, ждут пушки; захвати их, вытащи короля и королеву из Версаля, возьми их и тем самым свою судьбу в свои руки! В штабе революции, во дворце герцога Орлеанского, в Пале-Рояле, назначен пароль; все подготовлено. И один из перебежчиков двора, маркиз де Юрюж, уже тайно разрабатывает план операции. Но между замком и городом существуют какие-то тайны, темные связи. Через подкупленных слуг патриоты в клубах знают все, что происходит в замке, а в замке - также через своих агентов - узнают о предполагаемом нападении. В Версале решают действовать и, поскольку французские солдаты не могут быть достаточно надежной защитой от своих же сограждан, для охраны дворца приглашают наемников - фландрский полк. 1 октября войска из казарм выступают в Версаль, и вот двор готовит им торжественную встречу. В большом оперном зале дается банкет, и, несмотря на голод, свирепствующий в Париже, здесь не жалеют ни еды, ни вина; путь к верности, как и к любви, часто лежит через желудок. Чтобы воодушевить войска, привлечь их на сторону короля, король и королева с дофином на руках - неслыханная честь - появляются в банкетном зале. Мария Антуанетта никогда не владела полезным искусством завоевывать симпатии и преданность людей интригами, расчетом, лестью. Но ее облику, ее душе присуще известное величие, которое на каждого впервые увидевшего ее производит чарующее действие. Ни отдельным людям, ни толпе не удается сохранить равнодушие: первое впечатление очень глубоко, оно сразу же располагает к ней (правда, при более близком знакомстве оно тускнеет). И на сей раз при появлении в зале молодой красивой женщины, величественной и в то же время обаятельной, офицеры и солдаты вскакивают со своих мест, восторженно выхватывают шпаги из ножен, шумным "Виват!" встречая повелителя и повелительницу, забыв, вероятно, при этом все предписания, данные им нацией. Королева идет по рядам. Она может обворожительно улыбаться, оставаясь удивительным образом приветливой и ничем себя не связывая, она может, подобно своей самодержавной матери, подобно своему брату, подобно, пожалуй, всем Габсбургам (и это искусство передается по наследству австрийским домом и в последующие десятилетия), сохраняя внутреннее непоколебимое высокомерие, быть естественнейшим образом вежливой и доступной с самыми простыми людьми, не впадая при этом в покровительственный, снисходительный тон. Искренне счастливо улыбаясь (как давно она не слышала "Vive la Reine!"), обходит она со своими детьми столы, и вид этой благосклонной, полной очарования, этой действительно царственной женщины, которая пришла к ним, грубым солдатам, как гость, приводит офицеров и солдат в состояние верноподданического экстаза: в этот момент каждый из них готов умереть за Марию Антуанетту. И королева, покидая приветствующий ее зал, тоже счастлива. Пригубив предложенный ей бокал, она отведала золотистого вина доверия: трон Франции имеет еще верных, надежных защитников. Но уже на следующий день раздается барабанная дробь патриотических газет: трам-тарарам-там, трам-тарарам-там, королева и двор выставили против народа наемных убийц! Солдат опоили красным вином, чтобы они пролили красную кровь граждан, раболепствующие офицеры срывали, бросали на пол, топтали трехцветные кокарды, издевались над ними, пели антипатриотические песни, и все это при вызывающем смехе королевы. Патриоты, ужели вы еще ничего не поняли? Париж под угрозой, вражеские полки уже идут к нему. Пора, граждане, в последний бой, принимайте решение! Собирайтесь, патриоты, - трам-тарарам-там, трам-тарарам-там... *** Двумя днями позже, 5 октября*, в Париже начинаются беспорядки. И то, как они возникают, относится к одной из многих, до сих пор необъяснимых тайн французской революции. Ибо эти на первый взгляд стихийные волнения в действительности удивительно глубоко продуманы и организованы, политически искусно выполнены. Выстрел точен и целенаправлен: стреляла меткая, натренированная рука, умный стрелок прекрасно знал, куда и как надо стрелять. Насильно вывезти короля из Версаля, прибегнув для этого не к армии, а к толпе женщин, - мысль блестящая, достойная психолога столь же тонкого, как, например, Шодерло де Лакло, готовящего в Пале-Рояле поход за короной для герцога Орлеанского. Мужчин можно назвать бунтовщиками и мятежниками, в мужчин будут стрелять хорошо вымуштрованные солдаты. Женщины же в народных восстаниях выступают всегда только как отчаявшиеся, находящиеся в безысходном положении, от их мягкой груди отскочит самый острый штык, и, кроме того (подстрекатели учитывают и это), король, боязливый и сентиментальный человек, никогда не даст приказа направить пушки на женщин. Итак, сначала поднять возбуждение до предела - опять-таки неизвестно, чьими руками, посредством каких махинаций, - искусственно на два дня задержать подвоз хлеба в Париж, вызвать перебои со снабжением, усилить голод, единственную побудительную причину народного гнева, а затем, как только машина запущена, женщин поскорее вперед, женщин в первые ряды! Действительно, молодая женщина ворвалась утром 5 октября в казарму и, как утверждают, рукой, унизанной кольцами, сорвала со стены барабан. Мигом вокруг нее собирается толпа женщин, громко кричащих о хлебе. Начинаются волнения, толпа растет, в нее вливаются переодетые мужчины, они-то и дают бурлящему людскому потоку определенное направление - к ратуше. Полчаса спустя ее берут приступом, захватывают пистолеты, пики, даже две пушки. И внезапно - кто его выдвинул, к какой партии, к какой группировке он принадлежит? - появляется вождь (имя его - Майяр), формирующий эту беспорядочную, эту беспокойную массу людей в армию, подстрекающий ее к маршу на Версаль, якобы за хлебом, на самом же деле затем, чтобы доставить короля в Париж. Слишком поздно, как всегда (такова уж судьба этого благородно мыслящего, честного неудачника - являться к месту происшествия с запозданием), прибывает на своей белой лошади Лафайет, главнокомандующий Национальной гвардией. Его задачей было, и он, естественно, хотел бы добросовестно ее выполнить, не допустить похода на Версаль, но солдаты не желают слушать его. Ему остается одно - вместе со своими солдатами сопровождать женскую армию, чтобы задним числом придать видимость законности открытому мятежу. Не больно-то почетная задача, он знает это, мечтатель-свободолюбец, и не рад ей. На своей знаменитой белой лошади едет за революционной армией женщин мрачный Лафайет, символ сдержанного, логически расчетливого, бессильного человеческого разума, тщетно пытающегося следовать за великолепной логичной страстностью стихии. *** До полудня никто не подозревает о тысячеголовой опасности, движущейся из Парижа. Как всегда, королю подвели оседланную охотничью лошадь, и он ускакал в Медонский лес; королева, как обычно, ранним утром отправилась одна пешком в Трианон. Что ей делать в Версале, в гигантском замке, из которого давно уже бежал двор и лучшие друзья и возле которого в Национальном собрании каждый день factieux выносят новые, враждебные ей предложения? Ах, она устала от этого ожесточения, от этой борьбы в пустоте, устала от людей, устала от бремени королевской власти. Отдохнуть, посидеть пару часов спокойно, вдали от людей, в осеннем парке, которому октябрьское солнце расцветило листья багрянцем, золотом, медью. Собрать последние цветы с клумб, прежде чем придет зима, страшная зима, может быть, покормить китайских золотых рыбок в маленьком пруду или породистых кур. А затем отдохнуть, отдохнуть наконец от всех волнений и растерянности; ничего не делать, ничего не желать, сидеть со свободно опущенными руками у грота, в простом утреннем платье, с раскрытой книгой на скамейке, не читая ее, всем своим существом чувствуя усталость природы и осень в своем сердце. Сидит королева в гроте на скамье, вырубленной в скале, - давно уже забыла она, что назывался он когда-то Гротом любви, - и видит на дороге пажа, идущего к ней с письмом. Она встает, идет навстречу. Письмо от министра Сен-При, он сообщает, что чернь идет на Версаль и королеве следует незамедлительно вернуться в замок. Быстро берет она шляпу, накидку и спешит во дворец своей легкой, стремительной походкой. Возможно, и не оглядывается она на маленький, любимый ею Трианон, на ландшафты, создание которых доставляло ей столько радости. Разве предполагает она, что последний раз в жизни видит эти мягкие луга, этот нежный холм с Храмом любви, осенний пруд, свою деревушку, свой Трианон, что это - прощание навсегда? В замке министры, двор - все в беспомощном возбуждении. Неопределенные слухи о походе на Версаль исходят от слуги, которому удалось пробраться в замок, других слуг женщины задержали. Но вот к дворцу во весь опор мчится какой-то всадник, он соскакивает со взмыленной лошади и бежит вверх по мраморной лестнице; это Ферзен. При первых признаках опасности этот самоотверженно любящий человек прыгает в седло, скачет карьером, обгоняет армию женщин, "восемь тысяч Юдифей", как патетически назовет ее Камилл Демулен, чтобы в момент опасности быть возле королевы. Наконец появляется король. Его разыскали в лесу возле Порт-де-Шатильон, прервали его любимую забаву. С досадой опишет он вечером в своем дневнике скудные трофеи охоты с пометкой: "Прервана из-за событий". И вот стоит он, озадаченный, с испуганными глазами. Начинается совет - теперь, когда уже упущено все, поскольку в общем замешательстве забыли преградить авангарду мятежников путь к мосту у Севра. Еще есть пара часов, еще достаточно времени, чтобы принять решительные меры. Один министр считает, что королю следует верхом, во главе драгун и фландрского полка выступить навстречу толпе: уже одно его появление обратит орду женщин в бегство. Более осторожные, напротив, полагают, что если король и королева немедленно покинут замок и направятся в Рамбуйе, то вероломно задуманная угроза трону будет сорвана. Но Людовик, вечно нерешительный, колеблется, и сейчас, в который раз, из-за неспособности принять решение дает он событиям возможность натупать на него, вместо того чтобы бороться с ними. С закушенной губой стоит королева в окружении этих беспомощных людей, среди которых нет ни одного настоящего мужчины. Инстинктивно чувствует она, что любой акт насилия должен помочь, ибо с первой пролитой кровью каждый начнет страшиться каждого: "Toute cette revolution n'est qu'une suite de la peur"*. Но может ли она принять ответственность за все и вся? Внизу, во дворе, стоят кареты, кони запряжены, за час королевская семья с министрами и Национальным собранием, присягнувшим во всем следовать королю, может добраться до Рамбуйе. Но король все еще не дает знака к отъезду. С большей и большей энергией настаивают министры, и в особенности Сен-При: "Если Вас, Ваше величество, повезут завтра в Париж, корона будет потеряна". Неккера же больше заботит его популярность, нежели сохранение королевства, он возражает, и король, как всегда, словно безмолвный маятник, качается между двумя мнениями. Постепенно вечереет, кони внизу все еще бьют копытами в разыгравшейся к тому времени непогоде, лакеи ждут у карет, а совещанию все нет конца. В окна дворца врывается многоголосый шум парижских улиц. Они уже здесь. Тысячеглавая толпа в темноте, в ночи подходит к замку. Рыночные амазонки в юбках, накинутых на головы, чтобы защититься от дождя, льющего как из ведра. Гвардия Революции стоит перед Версалем. Предпринимать что-либо поздно. *** Подходят и подходят женщины, промокшие до костей, голодные и замерзшие, в ботинках, полных жидкой грязи. Эти шесть часов никак не назовешь часами увеселительной прогулки, даже если в пути и разгромлено несколько трактиров и урчащий желудок получил пару капель горячительной влаги. Голоса женщин хриплы и грубы, а то, что они выкрикивают, не продиктовано дружескими чувствами к королеве. Первый визит - Национальному собранию. Оно заседает с самого утра, и для некоторых его депутатов - для тех, кто прокладывает путь герцогу Орлеанскому, - этот марш амазонок не так уж и неожидан. Сначала женщины требуют от Национального собрания лишь хлеба (в соответствии с программой) - о переезде короля в Париж ни слова! Принимается решение направить в замок делегацию женщин в сопровождении его председателя де Мунье и нескольких депутатов. Шесть выбранных женщин* отправляются в замок, лакеи учтиво распахивают двери перед уборщицами, рыбачками, уличными нимфами. Со всеми почестями ведут необычную делегацию по большой мраморной лестнице в покои, вступить в которые до сих пор могли лишь люди с голубой кровью, аристократы с тщательно проверенной родословной. Среди депутатов, сопровождающих президента Национального собрания, - полный, жизнерадостный, ничем не примечательный внушительный господин. Но его имя придаст этой первой встрече с королем символический смысл. Ибо вместе с доктором Гильотеном, депутатом от Парижа, 5 октября гильотина нанесла первый визит двору. *** Добродушный Людовик так дружелюбно принимает дам, что их оратор, молодая девушка, предлагающая завсегдатаям Пале-Рояля цветы, а, возможно, также и кое-что другое, потрясенная столь неожиданым приемом, падает в обморок. Ее приводят в чувство, добрый король-благодетель обнимает перепуганную девушку, обещает восхищенным женщинам хлеб и все, чего только они не пожелают, предоставляет им в распоряжение даже свою собственную карету для возвращения в Париж. Похоже, все кончится наилучшим образом, но внизу, подстрекаемая тайными агентами, толпа женщин встречает свою делегацию воплями ярости, обвинениями, что ее подкупили, что она поверила лживым заверениям. Не для того шесть часов подряд они тащились из Парижа по грязи, в проливной дождь, чтобы с урчащими от голода желудками и пустыми обещаниями брести назад. Нет, надо оставаться здесь и не двигаться с места, пока они не захватят с собой в Париж короля, королеву и всю эту банду их приспешников. Уж там-то их отучат строить козни и заниматься проволочками. Бесцеремонно врываются женщины в Национальное собрание, чтобы переночевать там, тогда как иные из них, в том числе Теруань де Мерикур, находят себе приют у солдат фландрского полка. Число мятежников растет, так как к Версалю все время подходят отставшие. Подозрительные тени бродят в скудном свете масляных светильников у ограды замка. Наверху, во дворце, двор все еще не пришел ни к какому решению. Может быть, все же лучше бежать? Но как отважиться на это, удастся ли тяжелым, неуклюжим каретам пробиться сквозь возбужденную толпу? Нет, слишком поздно. Наконец в полночь издали слышится барабанная дробь - приближается Лафайет. Первый визит он наносит Национальному собранию, второй - королю. И хотя он с подлинной преданностью, с глубоким поклоном говорит: "Сир, я явился и готов отдать свою жизнь ради спасения Вашего величества", его никто не благодарит, и Мария Антуанетта также. Король объявляет, что у него нет намерения куда-либо уезжать или отдаляться от Национального собрания. Похоже, все приведено в порядок. Король дал обещание, Лафайет и вооруженные силы народа находятся рядом, чтобы его защитить, депутаты отправляются по домам, национальные гвардейцы и мятежники ищут убежища от проливного дождя в казармах, церквах, даже в арках ворот, в нишах стен. Постепенно гаснут последние светильники, и после проверки всех постов, в четыре утра, Лафайет лжится спать в Отеле де Ноай, хотя и обещал заботиться о безопасности короля. И король с королевой возвращаются в свои покои; они не подозревают, что эта ночь - их последняя ночь в Версале. ПОХОРОНЫ МОНАРХИИ Старая королевская рать со своим стражем - аристократией отправилась отдохнуть. Но Революция юна, у нее горячая, неукротимая кровь, ей не нужен отдых. Нетерпеливо ждет она прихода дня, возможности действовать. У разложенных посреди улиц лагерных костров собираются солдаты парижского восстания, на неашедшие себе иного пристанища; никто не сможет объяснить, почему они, собственно, находятся еще в Версале, а не дома, в своих постелях, ведь король послушно со всем согласился и все обещал. Какая-то тайная воля управляет, командует этой беспокойной толпой. По ту и другую сторону ворот мелькают тени, какие-то люди дают тайные указания, и в пять утра еще дворец погружен в темноту и сон, а небольшие группы, ведомые кем-то, знающим план Версаля, крадутся в обход, через двор капеллы, к определенным окнам дворца. Чего хотят они? И кто руководит этими подозрительными людьми, кто толкает их вперед, кто направляет их к пока еще неясной, но, вероятно, хорошо продуманной цели? Подстрекатели, главари заговора остаются в тени; герцог Орлеанский и брат короля, граф Прованский, по всей видимости, знают, почему в эту ночь им не следует быть во дворце, возле своего законного короля. И вот внезапно раздается выстрел, один из тех провокационных выстрелов, которые всегда необходимы, когда нужно развязать столкновение. На выстрел тотчас же со всех сторон сбегаются мятежники, десятки, сотни, тысячи, вооруженные пиками, кирками, ружьями, женщины, мужчины, переодетые в женское платье. Направление удара выбрано точно - покои королевы! Каким же образом рыбачки, рыночные торговки Парижа, ни разу до сих пор не бывавшие в Версале, в этом громадном, необъятном дворце с дюжинами лестниц, с сотнями комнат, так поразительно точно нашли нужный вход? Огромная волна женщин и мужчин в женском платье мгновенно затопляет лестницу, ведущую к покоям королевы. Трое лейб-гвардейцев пытаются заградить вход, двоих из них валят с ног, убивают, выволакивают во двор, какой-то великан-бородач отрубает у трупов головы, и несколько минут спустя они, окровавленные, уже пляшут на остриях пик. Но жертвы выполнили свой долг: их душераздирающие предсмертные вопли разбудили дворец. Третий лейб-гвардеец, вырвавшись из рук убийц, раненый, стремительно бежит вверх по лестнице, и пронзительный крик его слышен в каждом уголке пустого мраморного здания: "Спасайте королеву!" Этот крик действительно спасает ее. Испуганная камеристка вскакивает с постели и бросается в покои королевы предостеречь ее. Уже трещат под ударами кирок и топоров двери, запертые лейб-гвардейцами. Уже нет времени, не до чулок и туфель, лишь юбку надевает Мария Антуанетта и набрасывает шаль на плечи поверх ночной рубашки. Так, босоногая, с чулками в руке, бежит она с дико бьющимся сердцем по коридору, который ведет в Ой-де-Беф, и через это обширное помещение к покоям короля. Но, к ее ужасу, дверь заперта. Королева и камеристка колотят в нее с отчаянием, колотят не переставая, не неумолимая дверь остается запертой. Пять долгих минут, пять ужасно долгих минут, кровавые убийцы уже вломились в соседнюю комнату, обшарили, перерыли кровати и шкафы, а королева ждет, пока наконец слуга по ту сторону двери не услышит стук и не откроет ее. Лишь теперь Мария Антуанетта может скрыться в покоях своего супруга, гувернантка приводит сюда дофина и дочку королевы. Семья воссоединилась, жизнь спасена. Но не больше чем жизнь. Наконец проснулся и соня Лафайет, которому в эту ночь не следовало бы нежиться в объятиях Морфея, с этого часа ему дано презрительное прозвище - Генерал Морфей. Он видит: во всем виновата его легкомысленная доверчивость. Теперь уже не авторитетом командира, а просьбами и заклинаниями спасет он лейб-гвардейцев, попавших в мышеловку, от полного истребления. Лишь ценой огромных усилий удается ему вытеснить чернь из дворцовых покоев. Сейчас, как только опасность миновала, появляются тщательно выбритые, напудренные граф Прованский, брат короля, и герцог Орлеанский; странно, чрезвычайно странно, что возбужденная толпа тотчас же расчищает им путь к дворцу. Итак, королевский совет может приступить к работе. Впрочем, что же обсуждать? В грязном, покрытом патнами крови кулаке десятитысячная толпа зажала дворец, словно маленькую, тонкую, хрупкую скорлупу ореха, из этих тисков не вырваться, не спастись. Никаких переговоров, никаких договоров победителя с побежденными; из тысячи глоток мятежников, стоящих под окнами дворца, гремит требование, тайно нашептанное им вчера и сегодня агентами клуба: "Короля в Париж! Короля в Париж!" От этих угрожающих криков стекла в окнах дребезжат, портреты венценосных предков испуганно дрожат на стенах старого дворца. *** При этом повелительном, властном крике король обращает вопрошающий взор на Лафайета. Следует ли ему повиноваться, или, точнее, должен ли он уже повиноваться? Лафайет опускает глаза. Этот кумир народа знает, что вчера он пал. Еще пытается король оттянуть неизбежный конец: чтобы несколько успокоить эту неистовую толпу, чтобы отделаться от нее, алчущей триумфа, жалкой подачкой, он решает выйти на балкон. И едва этот бедный малый появляется перед толпой, она разражается бурными приветствиями. Всякий раз, когда король побежден ею, толпа встречает его ликованием. И почему бы не ликовать, если повелитель с обнаженной головой стоит перед ней и приветливо смотрит во двор, где только что у двух его защитников, словно у зарезанных телят, отрубили головы и насадили на пики? Флегматичному же, в вопросах чести также отнюдь не горячему человеку никакая моральная жертва е представляется трудной. И разойдись народ спокойно по домам после этого его самоуничижения, вероятно, часом позже он, сев на коня, отправился бы беспечно на охоту, дабы наверстать упущенное вчера из-за "событий". Но народу мало этого триумфа; опьяненный чувством собственного достоинства, он требует вина покрепче. И королева, эта гордячка, упрямица, нахалка, непреклонная австриячка, она тоже должна выйти на балкон. Именно она, именно она, надменная, должна склонить свою голову под невидимым ярмом. Все более дикими становятся крики, все бешенее топот ног, все настойчивее требование: "Королеву, королеву на балкон!" Мария Антуанетта стоит недвижно, бледная от ярости, с закушенной губой. И конечно же не страх перед уже, вероятно, нацеленными ружьями, перед занесенными камнями или возможными оскорблениями лишает ее физической способности двигаться, согнав краску с ее лица, а гордость, переданная по наследству, несокрушимое чувство собственного достоинства - никогда ни перед кем эта голова, эта шея не склонялась. Смущенно смотрят все на нее. Стекла дребезжат от неистовых воплей. Вот-вот полетят камни. К ней подходит Лафайет: "Мадам, это необходимо, чтобы успокоить народ". "Иду", - отвечает Мария Антуанетта и берет обоих детей за руки. С высоко поднятой головой выходит она на балкон. Не как просительница, молящая о пощаде, а как солдат, идущий в наступление, полный решимости умереть, глядя смерти прямо в глаза. Она показывается на балконе, но не склоняется перед толпой. И как раз именно такая манера держаться производит поразительное действие. Две воли противостоят друг другу: королевы и народа, и так сильна напряженность этих противоборствующих сил, что минуту на огромной площади царит мертвая тишина. Никто не знает, чем кончится эта натянутая до предела тишина, порожденная удивлением, потрясшим толпу, и ужасом, охватившим женщину, - ревом ярости, шальным выстрелом или градом камней. И тут возле Марии Антуанетты появляется Лафайет. В решительный момент всегда смелый и отважный, он рыцарски склоняется перед королевой и целует ее руку. Этот жест одним ударом разрывает напряженность. Свершается поразительное. "Да здравствует королева! Да здравствует королева!" - несутся над площадью тысячеголосые крики. Тот самый народ, который только что пришел в восторг от слабости короля, невольно привествует гордость, несгибаемое упорство этой женщины, показавшей, что она ни единой фальшивой улыбкой, ни одним малодушным, вымученным приветствием не добивается его благосклонности. В комнате все окружают вернувшуюся с балкона Марию Антуанетту и поздравляют так, как если бы она избежала смертельной опасности. Но ее, однажды уже обманутую, вторично не введут в заблуждение запоздалые возгласы народа "Да здравствует королева!". Со слезами на глазах она говорит мадам Неккер: "Я знаю, они заставят нас, короля и меня, ехать в Париж и впереди нас понесут головы наших лейб-гвардейцев на пиках". *** Предчувствия не обманули Марию Антуанетту. Народу мало одних поклонников. Он предпочитает по камню разобрать этот дворец, но не отступит от своих намерений. Не напрасно клубы пустили в ход эту гигантскую машину, не напрасно эти тысячи в течение шести часов шли сюда под проливным дождем. Вновь нарастает опасный ропот, уже Национальная гвардия, прибывшая для защиты дворца, откровенно склоняется к тому, чтобы вместе с народом штурмовать его. Наконец двор сдается. С балкона, из окон выбрасывают вниз записки: король решил вместе со всей семьей перебраться в Париж. Большего народ и не хотел. Солдаты отставляют ружья в сторону, офицеры смешиваются с народом, люди обнимаются друг с другом, ликуют, кричат, флаги пляшут над толпой, спешно высылаются вперед, в Париж, пики с насаженными на них окровавленными головами. Здесь это грозное предостережение более не нужно. В два часа пополудни большие золоченые ворота замка распахиваются. Гигантская коляска с упряжкой из шести лошадей навсегда увозит из Версаля по тряской дороге короля, королеву и всю королевскую семью. Закончена глава всемирной истории - тысячелетие неограниченной королевской власти во Франции. *** Под проливным дождем, при неистовых порывах ветра 5 октября выступила Революция в поход за своим королем. 6 октября сиянием солнца встречает ее победу. По-осеннему прозрачен воздух, небо подобно голубому шелку. Полное безветрие, ни один лист не шелохнется на деревьях; кажется, будто природа, затаив дыхание, с любопытством наблюдает так давно невиданное ею зрелище - похищение народом своего короля. Действительно, что за зрелище, это возвращение Людовика XVI и Марии Антуанетты в свою столицу! И похоронная процессия, и масленичные игры, погребение монархии и народный карнавал. И прежде всего какой новый, удивительный церемониал шествия! Нет ни скороходов в расшитых галунами ливреях, бегущих перед каретой короля, ни сокольничих на лошадях черно-пегой масти, ни скачущих справа и слева от кареты лейб-гвардейцев в блестящих мундирах, ни разодетого в пух и прах дворянства, окружающего торжественно едущую карету. Ничего этого нет. Грязный беспорядочный поток движется вдоль дороги и несет, словно обломок потерпевшего крушение корабля, печальную карету. Впереди, не соблдая строя, бредут солдаты Национальной гвардии в мундирах нараспашку, в нечищеной обуви, с песнями, смеясь, в обнимку, с трубкой во рту, у каждого на штыке нанизано по хлебцу. Между ними - женщины, либо сидящие верхом на пушках или в седлах у услужливых драгун, либо идущие вперемежку с рабочими и солдатами, рука об руку с ними, словно готовясь к танцу. За ними, охраняемые драгунами, громыхают телеги с мукой из королевских кладовых, и непрерывно вдоль процессии вперед и назад скачет кавалькада вожака амазонок Теруань де Мерикур, приветствуемая толпой, криками ликования и бряцанием сабель. Среди этого бурлящего, вспененного потока плывет серая от пыли, жалкая, мрачная карета, в которой за полуопущенными занавесками сидят, тесно прижавшись друг к другу, Людовик XVI, малодушный потомок Людовика XIV, Мария Антуанетта, трагическая дочь Марии Терезии, их дети и гувернантка. За этой каретой такой же траурной рысцой следуют кареты принцев крови, двора, депутатов и немногих оставшихся верными друзей - старая власть Франции, снесенная новой, впервые проверяющей сегодня свою силу, свою непреодолимость. Шесть часов движется похоронная процессия из Версаля в Париж. Из всех придорожных домов выбегают люди, но не для того, чтобы благоговейно склонить обнаженные головы перед так позорно побежденной коолевской семьей. Любопытные, молча толпятся они у обочины дороги, каждый хочет увидеть короля и королеву в унижении. С криками торжества показывают женщины на свою добычу: "Мы везем их назад, пекаря, пекаршу и маленького пекаренка. Теперь с голодом будет покончено". Мария Антуанетта слышит все эти крики ненависти и издевки и глубже забивается в угол кареты - лишь бы ничего не видеть, лишь бы ее никто не видел. Глаза ее полузакрыты. Возможно, в эти долгие, бесконечно долгие шесть часов она вспоминает несчетное множество веселых и легкомысленных поездок по той же дороге, вдвоем с Полиньяк, в кабриолете на костюмированный бал, в Оперу, на званый ужин, возвращение назад на рассвете. Возможно, ищет взглядом среди гвардейцев переодетого Ферзена, сопровождающего процессию верхом, единственного настоящего друга. Возможно, она вообще ни о чем не думает, безумно усталая, измученная женщина, и медленно, медленно катятся колеса, неизбежно, она знает это, навстречу судьбе. *** Наконец катафалк монархии останавливается у ворот Парижа: здесь политического мертвеца ожидает торжественная встреча. При пылающих факелах мэр Байи принимает короля и королеву и славит 6 октября, день, сделавший Людовика навечно подданным своих подданных. "Чудесный день, - говорит он восторженно, - день, в который парижанам дано право владеть Вашим величеством и Вашей семьей в Вашем городе". Даже король, нечувствительный к подобного рода язвительностям, ощущает сквозь свою толстую кожу этот укол; он быстро обрывает оратора: "Я думаю, сударь, мое пребывание здесь поведет к миру, согласию и подчинению законам". Но смертельно усталым людям все еще не дают покоя. Они должны направиться к ратуше, чтобы весь Париж увидел свою добычу. Байи повторяет слова короля: "Я всегда с удовольствием и доверием нахожусь среди жителей моего славного Парижа", - но при этом забывает повторить слово "доверие". Королева замечает пропуск. Она понимает, как важно этим словом "доверие" наложить на восставший народ определенные обязательства. С поразительным присутствием духа громко напоминает она, что король высказал также и свое доверие народу. "Вы слышите, сограждане, - быстро подхватывает Байи, - это еще лучше, чем если бы такое сказал я сам". В заключение короля и королеву, силой возвращенных домой, подводят к окну. Их освещают, поднося справа и слева близко к лицам пылающие факелы, - народ должен удостовериться, что это не наряженные куклы, а действительно король и королева, привезенные из Версаля. И народ упоен своей неожиданной победой, захмелел от нее. Так почему бы не проявить великодушие? Давно забытое приветствие "Да здравствует король, да здравствует королева!" вновь и вновь гремит над Гревской площадью, и в вознаграждение Людовику XVI и Марии Антуанетте дозволено ехать в Тюильри без военной охраны, чтобы наконец они смогли отдохнуть от этого ужасного дня и понять, в какую бездну он сбросил их. *** Покрытые пылью кареты останавливаются перед темным, запущенным дворцом. Еще при Людовике XIV, сто пятьдесят лет назад, двор покинул старую резиденцию королей - Тюильри. Комнаты необитаемы, мебель вывезена, нет постелей, светильников, двери не закрываются, холодный воздух проникает сквозь окна с разбитыми стеклами. В спешке, при скудном свете откуда-то раздобытых свечей слуги пытаются подготовить ночлег для королевской семьи, неожиданно свалившейся словно снег на голову. "Как скверно здесь все, мама", - говорит, входя в помещение, дофин, ребенок, выросший в сиянии Версаля и Трианона, привыкший к сверкающим канделябрам, к огромным, отливающим разными цветами зеркалам, к богатстсу и роскоши. "Дитя мое, - отвечает королева, - здесь жил Людовик XIV и чувствовал себя неплохо. Нам не следует быть взыскательнее его". Без единой жалобы принимает Людовик Безразличный неудобный ночлег. Зевая, он говорит окружающим: "Пусть каждый устраивается как может. Что касается меня, то я доволен". Но Мария Антуанетта недовольна. Этот дом, выбранный ею не по своей воле, она всегда будет считать тюрьмой, всегда будет помнить, каким унизительным образом привезли ее сюда. "Никто никогда не поверит, - в большой спешке пишет она преданному Мерси, - что было пережито за последние двадцать четыре часа. Какие бы слова ни были сказаны, ни одно из них не будет преувеличением, напротив, слова будут значить много меньше того, что мы видели и выстрадали". САМООСОЗНАНИЕ В 1789 году Революция еще не понимает, насколько она сильна, время от времени она еще пугается своей смелости. Нечто подобное происходит и на этот раз: Национальное собрание, депутаты парижской ратуши, все горожане, внутренне еще верные королю, пожалуй, напуганы набегом толпы амазонок, отдавшим в их руки беззащитного короля. Стыдясь, они предпринимают все мыслимое, чтобы хоть как-то сгладить незаконность этого грубого акта насилия, единодушно задним числом пытаются представить увоз королевской семьи как "добровольный" ее переезд. Трогательно соревнуются они в стремлении усыпать прекраснейшими розами гроб королевского авторитета, втайне надеясь скрыть тот факт, что на самом деле 6 октября монархия похоронена окончательно. Одна депутация за другой пытается заверить короля в глубочайшей преданности. Парламент направляет депутацию из тридцати своих членов, магистрат Парижа свидетельствует свое глубокое почтение, мэр склоняется перед Марией Антуанеттой со словами: "Город счастлив видеть Вас во дворце своих королей и желает, чтобы король и Ваше величество оказали ему честь, выбрав его постоянной резиденцией". Точно так же благоговейно ведут себя парламент, университет, казначейство, коронный совет и, наконец, 26 октября все Национальное собрание. Перед окнами изо дня в день толпятся люди, кричащие: "Да здравствует король! Да здравствует королева!" Все делается для того, чтобы как можно полнее выказать королевской семье свою радость по поводу ее "добровольного переезда". Но неспособная притворяться Мария Антуанетта и посулшный ей король противятся этому розовому приукрашиванию действительности с упорством, по-человечески хотя и понятным, но политически совершенно безрассудным. "Мы были бы рады, если б нам удалось забыть, каким образом мы попали сюда", - пишет королева посланнику Мерси. Но она не может, да и не хочет забывать. Слишком велико пережитое ею бесчестье. Насильно волокли ее в Париж, брали приступом ее дворец в Версале, злодейски умертвили ее лейб-гвардейцев, а Национальное собрание, Национальная гвардия смотрели на все это, ничего не предпринимая. Насильно заперли ее в Тюильри, и весь мир должен узнать об этом поношении священных прав монарха. Непрерывно с умыслом подчеркивает королевская чета свое поражение; король отказывается от охоты, королева не посещает театр, они не показываются на улицах, не выезжают, упуская тем самым реальную возможность вновь завоевать популярность в Париже. Однако это упрямое обособление от народа чревато опасными последствиями. Признавая себя жертвой народа, двор убждает народ в том, что тот всесилен; постоянно подчеркивая, что он в этом поединке слабейший, король действительно становится таковым. Не народ, не Национальное собрание - король и королева возвели вокруг Тюильри невидимые крепостные валы, именно они безрассудного упрямства ради превратили свою еще не ограниченную свободу в тюремное заключение. *** Хотя двор патетически и считает Тюильри тюрьмой, она, эта тюрьма, все же должна быть королевской. Уже в следующие дни после прибытия королевской семьи в Тюильри огромные повозки везут сюда из Версаля мебель, в комнатах до поздней ночи стучат столяры и обойщики. Вскоре в новой резиденции собираются все придворные, те, кто не эмигрировал, весь штат камердинеров, камеристок, лакеев, кучеров, поваров заполняет помещения для прислуги. Вновь сверкают ливреи в коридорах, весь церемониал в целости и неприкосновенности переносится из Версаля в Тюильри. Можно заметить только единственное новшество: в дверях вместо отстраненных гвардейцев-аристократов стоят в карауле гвардейцы Лафайета. Из огромного множества комнат Тюильри и Лувра королевская семья занимает лишь небольшое количество помещений, ибо не будет более ни празднеств, ни балов, ни маскарадов, ни приемов, не будет отныне ненужного блеска. Кроме той части Тюильри, что была возведена напротив сада (она сгорела в дни Коммуны 1871 года и не восстановлена), для королевской семьи подготовлены: в верхнем этаже - спальня и зал для приемов короля, спальни его сестры и детей, а также маленький салон, на первом этаже - спальня Марии Антуанетты с приемной и туалетом, бильярдная и столовая. Оба этажа кроме обычной лестницы связаны друг с другом еще одной небольшой вновь построенной лестницей, ведущей из покоев королевы в комнаты дофина и короля. Ключи от двери к этой лестнице имеются лишь у королевы и гувернантки детей. При изучении плана этой части дворца бросается в глаза одно: бесспорно, сама Мария Антуанетта определила свою изолированность от остальных членов семьи. Она спит и живет одна - ее спальня, ее приемная расположены так, что королева в любое время может принимать посетителей незамеченными, им незачем пользоваться общей лестницей и главным входом. Скоро предумышленность этих мер оправдает себя: выбранная планировка позволит королеве в любой момент подняться на верхний этаж и в то же время всегда в случае какой-либо неожиданности оказаться защищенной от обслуживающего персонала, соглядатаев, национальных гвардейцев (а, возможно, также и от короля). Даже в тюрьме она будет отстаивать до последнего вздоха свою desinvoltura*, последние остатки личной свободы. Старый замок со своими темными коридорами, дни и ночи едва-едва освещаемыми коптящими лампами, со своими винтовыми лестницами, своими перенаселенными помещениями для прислуги и прежде всего с постоянным символом всемогущества народа - национальными гвардейцами, несущими караульную службу, - замок этот сам по себе не очень-то удобная резиденция. И тем не менее теснимая судьбой королевская семья ведет здесь более тихое, спокойное и, возможно, даже более приятное существование, чем в помпезной каменной коробке Версаля. После завтрака детей приводят вниз, в покои королевы, затем она идет к мессе и потом остается одна в своей комнате до обеда. После обеда, общего для всей семьи, королева играет с супругом партию в бильярд, весьма неполноценный для него заменитель столь милой сердцу охоты. Затем, в то время как король читает или спит, Мария Антуанетта вновь спускается к себе, чтобы побеседовать или посоветоваться с самыми близкими друзьями - с Ферзеном, принцессой Ламбаль или с кем-нибудь другим. После ужина в большом салоне собирается вся семья: брат короля, граф Прованский, с женой, живущие в Люксембургском дворце, старые тетушки и некоторые из самых близких друзей. В одиннадцать ночи гасят светильники, король и королева уходят в свои спальные покои. Этот размеренный, упорядоченный, обывательский распорядок дня ничем не разнообразится, не украшается: ни празднествами, ни какой-либо пышностью. Мадемуазель Бэртэн, модистку, почти никогда не вызывают к королеве, время ювелиров позади, Людовик XVI должен теперь попридерживать свои деньги для более важных дел - для подкупов, для тайной политической службы. Из окон виден осенний сад, ранний листопад: как быстро бежит время, прежде оно тянулось для королевы медленно-медленно. Наконец-то обступает ее тишина, которой раньше она страшилась, наконец-то впервые появляется время для серьезных и глубоких раздумий. *** Покой - неотъемлемый элемент творчества. Он собирает, он очищает, он упорядочивает внутренние силы, он вновь объединяет все рассеянное диким движением. Если бутыль с жидкостью потрясти, а затем снова поставить, то примесь осядет на дно; так и у человека, вдруг оказавшегося вне беспокойной, суматошливой жизни, тишина и размышления отчетливее кристаллизуют хаактер. Жестокими обстоятельствами судьбы предоставленная самой себе, Мария Антуанетта постепенно начинает находить себя. Лишь сейчас становится ясным, что ничто не было столь роковым для этой беспечной, беззаботной, ветреной натуры, как та легкость, с которой ей все было даровано провидением; именно эти ничем не заслуженные дары жизни внутренне обеднили, опустошили ее. Слишком щедро баловала и слишком рано избаловала ее судьба, высокое рождение, еще более высокое положение выпали на ее долю без каких-либо усилий, и она решила, что и в дальнейшем ей незачем прилагать усилий, ей следует жить как хочется и все будет хорошо. Министры думали за нее, народ работал на нее, оплачивая ее комфорт, а избалованная женщина принимала все не задумываясь, е благодаря. И вот теперь, вынужденнная защищать все это, свою корону, своих детей, свою собственную жизнь, от разбушевавшихся сил истории, она ищет в себе силы для сопротивления, извлекая из глубин своего существа неиспользованные резервы интеллекта, активности. Но наконец приходит озарение: "Лишь в несчастье понимаешь, кто ты". Эти прекрасные, эти потрясающие слова потрясенного человека внезапно, словно озарение, появляются в ее письме. На протяжении десятилетий мать, друзья не имели власти над ее своенравной душой. Не поддающаяся уговорам, не слушающая советов, она еще не была готова к тому, чтобы воспринимать их. Страдание, первый истинный учитель Марии Антуанетты, - единственный учитель, уроки которого пошли нерадивой впрок. С несчастьем внутрення жизнь этой удивительной женщины вступает в новую фазу. Но несчастье никогда не меняет характер, не вводит в него новые элементы; оно лишь формирует все заложенное в человеке. Было бы ошибкой считать, что Мария Антуанетта в эти годы решительной последней борьбы внезапно стала разумной, деятельной, энергичной, полной жизни. Всеми этими качествами она обладала всегда, но из-за таинственной инертности души, из-за детской беспечности чувств эти черты ее индивидуальности не проявлялись до сих пор. Она лишь играла с жизнью - ведь это не требует никаких усилий, но никогда не боролась с нею. И только теперь, когда жизнь бросила ей вызов, пришлось пустить в ход все неиспользованные резервы. Мария Антуанетта начинает глубоко задумываться только тогда, когда не думать уже нельзя. Она работает потому, что вынуждена работать. Она возвышается потому, что судьба заставляет ее быть таковой, дабы не оказаться жалким образом смятой могучим противником. Полная перестройка ее внутренней и внешней жизни начинается лишь в Тюильри. Женщина, которая за двадцать лет ни разу не удосужилась внимательно, до конца выслушать хотя бы одно донесение посланника, не прочитавшая ни одного письма иначе как только второпях, не читавшая ни одной книги, никогда ни о чем ином не думавшая, как только об азартных играх, о скачках, нарядах и прочих пустяках, теперь превращает свой письменный стол в государственную канцелярию, свою комнату - в кабинет министра иностранных дел. Вместо своего супруга, который всеми теперь игнорируется, как неизлечимо больной слабоволием, она обсуждает с министрами важнейшие государственные вопросы, контролирует их деятельность, редактирует их письма. Королева учится искусству шифрования, изобретает особую технику тайнописи, чтобы, пользуясь дипломатическими каналами, иметь возможность советоваться со своими друзьями за границей; пишет симпатическими чернилами, применяет цифровые коды, публикуя сообщения в газетах или посылая их контрабандой через кордоны на обертках шоколадных конфет. Каждое слово самым тщательным образом обдумывается так, чтобы посвященный его понял, а для того, кому не следует его понимать, оно осталось бы загадкой. И все это делается без помощника, без секретаря, ведь шпионы шатаются у дверей ее комнаты, проникают в нее. Одно перехваченное письмо - и ее муж, ее дети погибнут. До физического истощения работает женщина, не привыкшая к такой нагрузке. "Я очень устала от всей этой писанины", - замечает она в одном из своих писем и затем в другом: "Я просто не вижу, что пишу". И далее, весьма знаменательная духовная метаморфоза: наконец-то Мария Антуанетта начинает ценить добросовестных советчиков, она отказывается от своей прежней самонадеянности, не предпринимает ничего серьезного, не подумав, не рассмотрев вопрос с учетом политической обстановки. Если раньше седовласого посланника Мерси она принимала с едва сдерживаемой зевотой и с облегчением вздыхала, когда докучливый педант затворял за собой дверь, теперь она пристыженно домогается встреч с этим слишком долго не признаваемым, честным, многоопытным человеком. "Чем несчастнее я становлюсь, тем больше чувствую себя внутренне глубоко обязанной моим истинным друзьям", - вот какие человеческие интонации звучат в ее письмах старому другу матери. "С таким нетерпением жду я мгновения, чтобы вновь свободно видеть Вас, говорить с Вами, чтобы выразить Вам свои чувства, которые с полным основанием питаю к Вам всю свою жизнь", - пишет она ему. На тридцать пятом году своей жизни она поняла наконец, к какой особой участи была приуготовлена: не оспаривать кратковременный триумф моды у других красивых, кокетливых, духовно ординарных женщин, а стремиться к тому, чтобы на долгие годы заслужить неподкупное внимание будущих поколений, заслужить его вдвойне, как королева и как дочь Марии Терезии. Ее гордость, до сих пор бывшая всего лишь вздорной гордостью ребенка, гордостью заласканной девочки, в соответствии с велениями великого времени решительным образом трансформируется, и королева являет себя всему миру смелой и величественной. Не ради своих мелких интересов, не за власть или личное счастье борется она сейчас: "Что касается нас, то я понимаю: ни о каком счастье думать нечего, как бы обстоятельства ни сложились, его не будет. Но долг короля - страдать за других, и мы хорошо выполним его. Однажды это поймут". Поздно, но всем своим существом Мария Антуанетта понимает, что ей предопределено быть исторической личностью, и эта сверхвременная задача придает ей огромные силы. Ибо, когда человек приближается к пределу своего "Я", когда он решается докопаться до самого сокровенного своей личности, в его крови восстают тайные силы всех его предков. Эту слабую, неуверенную в себе женщину внезапно, волшебным образом возвышает над собой то, что она из дома Габсбургов, внучка и наследница древней королевской чести, дочь Марии Терезии. Она чувствует себя обязанной быть "digne de Marie Therese"*, быть достойной своей матери, и слово "мужество" стновится лейтмотивом ее симфонии смерти. Непрерывно повторяет она: "Ничто не в состоянии сломить мое мужество", и, получив из Вены известие о том, что ее брат Иосиф в ужасной смертельной агонии вел себя до последнего вздоха мужественно, она пророчески произносит слова, очень откровенно выражая ими чувство собственного достоинства: "Он скончался как император. Осмелюсь сказать, он достоин меня". *** Правда, эта гордость, поднятая словно знамя над миром, обходится Марии Антуанетте намного дороже, чем думают иные. Ибо в глубочайшей своей сущности эта женщина совсем не высокомерна, она отнюдь не сильная личность, не героиня, очень женственна, рождена не для борьбы, а для нежной самоотверженной любви. Мужество, выказываемое ею, предназначено для того, чтобы поддержать мужество в других, она давно уже более не верит в лучшие дни. Едва лишь возвращается она в свою комнату, руки, которыми она только что гордо держала знамя над миром, устало опускаются, почти всегда Ферзен находит ее в слезах; часы встреч с бесконечно любимым, наконец-то найденным другом ничем не напоминают любовных свиданий, все свои силы должен собрать этот не менее измученный человек, чтобы рассеять ее грусть, чтобы снять ее усталость. И как раз именно это ее несчастье возбуждает в любящем самые глубокие чувства. "Она при мне часто плачет, - пишет он сестре, - судите же, как я должен любить ее!" Последние годы были слишком суровыми для этого легковерного сердца: "Мы видели слишком много ужасов и слишком много крови, чтобы когда-либо вновь быть счастливыми". Но вновь и вновь против безоружной женщины поднимается ненависть, и нет у нее иного защитника, кроме собственной совести. "Я взываю к миру, пусть мне скажут, в чем я виновата", - пишет она. Или еще: "От будущего я ожидаю справедливого приговора, и это помогает мне переносить все мои страдания. Тех, кто не верит в это, я презираю настолько, чтобы не замечать их". И все же она вздыхает: "Как жить с таким сердцем в таком мире!" Чувствуется, что в иные минуты у отчаявшейся женщины лишь одно желание - чтобы скорее наступил конец: "Как хотелось бы, чтобы все наши страдания по крайней мере принесли нашим детям счастье! Вот единственное желание, которое я позволяю себе иметь". Эти мысли о своих детях - единственные, которые Мария Антуанетта еще решается связывать с понятием "счастье". "Если я и смогу когда-нибудь быть счастлива, то только благодаря моим обоим детям", - вздыхает она однажды, а в другой раз замечает: "Когда мне становится грустно, я беру к себе моего малыша". "Весь день я одна, и единственное мое утешение - мои дети. Я держу их возле себя, сколько можно". Двое из четверых, которым она дала жизнь, умерли, и теперь загнанная внутрь, а ранее неосторожно показанная всему миру любовь с отчаянной страстностью толкает ее к этим двум оставшимся в живых. Дофин в особенности радует ее - крепкий, здоровый малыш, смышленый и ласковый, "chou d'amour"*, как влюбленно говорит она о нем; все ее чувства, симпатии и склонности показывают, что эта много выстрадавшая женщина постепенно становится прозорливой. Обожая своего мальчика, она не балует его. "Наша нежность к этому ребенку должна быть суровой, - пишет она его гувернантке. - Нам не следует забывать, что мы воспитываем будущего короля". И, передавая после мадам Полиньяк своего сына новой воспитательнице, мадам де Турзель, она составляет той для руководства психологическую характеристику ребенка, неожиданно показав этим до сих пор скрытые блестящие способности глубокого понимания человека и его душевных качеств. "Моему сыну четыре года и четыре месяца без двух дней, - пишет она. - Я не буду писать о его росте и внешности, это Вы увидите сами. Он всегда был здоров, но рос очень нервным ребенком; с колыбели малейший шум возбуждал его. Зубы у него пошли поздно, но безболезненно и без каких-либо осложнений, и, лишь когда прорезался, кажется, шестой, у мальчика появились конвульсии. С тех пор подобные конвульсии повторялись лишь дважды: зимой 1787/88 года и во время прививки, однако во второй раз конвульсии были очень слабые. Из-за острой нервной восприимчивости любой шум, к которому он не привык, вызывает у него страх; так, например, однажды услышав возле себя лай, он стал бояться собак. Я никогда не заставляла его терпеть возле себя собак, думаю, что со временем, когда он станет разумнее, этот страх пройдет сам собой. Как и все крепкие, здоровые дети, он очень шаловлив, а при внезапных вспышках гнева - резок; но все же он славный, нежный и ласковый ребенок, если на него не нападает упрямство. У него очень развито чувство собственного достоинства, что со временем, если его правильно использовать, можно направить на пользу мальчику. Даже если мальчик еще не привык к кому-то, но проникся к нему доверием, он все равно будет держаться ровно, сдержанно, скроет свое недовольство, даже гнев, будет вести себя мягко и вежливо. Если он обещал что-нибудь, то всегда выполняет, но излишне болтлив, охотно повторяет то, что слышал со стороны, и, не желая солгать, часто добавляет к этому все, что благодаря его способности фантазировать кажется ему правдоподобным. Это самый большой его недостаток, и, безусловно, следует сделать все, чтобы помочь ему от этого недостатка избавиться. В остальном, повторяю, он славный ребенок. Деликатно и энергично воздействуя на него, не применяя при этом слишком строгих мер, им можно без труда руководить и добиться всего, что требуется. Строгость будет его сильно раздражать; несмотря на такой нежный возраст, у него уже есть характер. Приведу лишь один пример: с самых малых лет его очень раздражает слово "прощение". Если он не прав, то будет делать и говорить все, чего бы от него ни потребовали, но слова "простите меня" выдавит из себя, лишь обливаясь слезами, испытывая при этом ужасные страдания. С самого начала я воспитала в моих детях большое доверие к себе, и они привыкли рассказывать мне все, даже если сделали что-нибудь нехорошее, потому что если я и браню их, то никогда не показываю при этом, что сержусь, а только что меня огорчает, смущает то, что они натворили. Я приучила их к тому, что все сказанное мной однажды, любое "да" или "нет", не подлежит отмене; но каждому своему решению всегда даю объяснение, понятное их возрасту, чтобы они не подумали, что решила я просто из каприза. Мой сын еще не может читать, да и учится очень скверно; он слишком несобран, чтобы заставить себя стараться. О своем высоком положении он не имеет никакого понятия, и мне хочется, чтобы это так и осталось. Наши дети и так слишком рано узнают, кто они такие. Свою сестру он любит сильно и от чистого сердца; всякий раз, когда ему что-либо доставляет удовольствие, безразлично, предстоит ли ему куда-нибудь идти, или он получает от кого-то подарок, первое, что он требует, - это чтобы и сестре досталось то же. По своей природе он очень веселый, подвижный, для его здоровья необходимо, чтобы он много времени проводил на открытом воздухе..." Если положить этот документ матери рядом с прежними письмами женщины, трудно поверить, что написаны они одной и той же рукой, - так далека эта Мария Антуанетта от той, другой, далека, как несчастье от счастья, как отчаяние от шаловливого задора. Несчастье оставляет более отчетливый отпечаток на нежных, незрелых, податливых душах: четко вырисовывается характер, ранее беспокойный, неясный, словно текучая вода. "Когда же ты наконец станешь собой?" - все время в отчаянии сетовала мать. И вот наконец, с первыми седыми волосами на висках, Мария Антуанетта стала собой. *** Эту полную метаморфозу можно обнаружить на портрете, единственном из сделанных в период пребывания королевы в Тюильри. Польский художник Кухарский писал его легко, в непринужденной манере. Бегство в Варенн прервало работу над портретом; и тем не менее из всех дошедших до нас это наиболее совершенное изображение королевы. Парадные портреты Вертмюллера, салонные портреты мадам Виже-Лебрен роскошными костюмами и пышными декорациями постоянно стремятся напомнить зрителю, что эта женщина - королева Франции. В великолепной шляпе с прекрасными страусовыми перьями, сверкая драгоценностями, в парчовом платье, стоит она перед своим обитым бархатом престолом, и, даже если художник изобразит ее в одеянии мифологической героини или в одежде пейзанки, в картине обязательно будет явный знак, удостоверяющий, что эта женщина - значительная особа, более того, самая значительная особа страны, королева. Портрет же работы Кухарского лишен всех этих бросающихся в глаза аксессуаров: женщина зрелой красоты села в кресло и мечтательно смотрит перед собой. Она выглядит немного усталой, утомленной. Никаких особенных туалетов, нет украшений, нет драгоценностей на шее, она не принарядилась - ничего кокетливого, не время для этого. Флиртующая женщина уступила место отдыхающей. Щегольство отступило перед простотой. Безыскусно причесанные, с первыми серебряными нитями, свободно и естественно спадают волосы, спокойно струится платье со все еще полных и сверкающих плеч. Но ничто в позе не рассчитано на внешний эффект, на желание нравиться. Губы не улыбаются более, глаза не манят призывно; в неверном сиянии осени, еще прекрасная, но уже мягкой, материнской красотой, в двойственном свете желания и отречения, femme entre deux ages*, уже не молодая, но еще и не старая, уже без желаний, но еще желанная, сидит эта женщина, погруженная в свои мечты. Если другие портреты оставляют впечатление, что женщина, влюбленная в свою красоту, в беге, в танце, смеясь, лишь на мгновение обратила свой взор на художник, чтобы вновь броситься в водоворот жизни, то, глядя на этот портрет, чувствуешь: эта женщина успокоилась и полюбила покой. После тысяч изображений кумира, после портретов в драгоценных рамах, после изваяний, статуэток из мрамора, из слоновой кости, из бронзы этот незаконченный портрет дает наконец образ человека; единственный среди них он впервые позволяет угадать в этой королеве душу. МИРАБО В изматывающей борьбе против революции королева до сих пор искала защиты только у одного союзника: у времени. "Нам могут помочь лишь гибкость и терпение". Но время - ненадежный, беспринципный союзник, оно неизменно принимает сторону сильного и с пренебрежением бросает на произвол судьбы всякого, кто, надеясь на него, сам ничего не предпринимает. Революция движется вперед, каждую неделю вербуя тысячу новобранцев в городах, среди крестьян, в армии; только что созданный Клуб якобинцев* с каждым днем все основательнее подводит рычаг, чтобы опрокинуть монархию. Наконец королю и королеве становится понятной вся опасность их изолированности, и они начинают искать союзников. Одно значительное лицо - эта великая тайна оберегается самым узким кругом приближенных - уже не раз в завуалированной форме предлагает свои услуги. С сентябрьских дней в Тюильри знают, что вождь Национального собрания, внушающий ужас врагам революции, граф Мирабо, этот лев Революции, готов принять из рук королевы золотую подачку. "Позаботьтесь о том, - сказал он тогда посреднику, - чтобы во дворце знали: я скорее с ними, нежели против них". Однако пока двор оставался в Версале и чувствовал себя спокойно, уверенно, королева еще не представляла себе всей значительности этого человека, который, как никто другой, был способен вести Революцию, поскольку сам был гением мятежа, воплощением свободолюбия, олицетворенной идеей разрушения, материализацией анархии. Другие в Национальном собрании - дельные, доброжелательные ученые, проницательные юристы, честные демократы, все эти идеалисты грезили о порядке и преобразованиях; лишь для него одного хаос в государстве явится спасением от хаоса собственного внутреннего мира. Его вулканическая сила - однажды он с гордостью назвал ее силой десятерых людей - желает померяться с могучим противником, требует достойного приложения; сам не устроенный в семейном, нравственном, материальном отношениях, он желает, чтобы и государство было таким же неустроенным, чтобы он смог взобраться на эти развалины. Все вспышки его стихийной природы, возникавшие время от времени до сих пор, памфлеты, обольщения женщин, дуэли и скандалы были всего лишь клапанами для разрушительного темперамента, они совершенно недостаточны для его успокоения, ведь укротить его не удалось даже всем тюрьмам Франции. Широких просторов требует эта непокорная душа, грандиозных задач - этот могучий дух; словно разъяренный бык, слишком долго простоявший взаперти в тесном загоне, доведенный до бешенства жалящими бандерильями презрения, рвется он на арену Революции, с первого же удара разнося в щепы гнилые барьеры стойла. Национальное собрание ужасается, впервые услышав в своих стенах этот громовый глас, но склоняется под его властным игом. Блестящий оратор, большой писатель, он обладает поразительным талантом в считанные минуты выковывать сложнейшие законы, создавать дерзновенные чеканные формулировки, подобные тем, что в древние времена отливались в бронзе. Его пламенный пафос парализует волю Национального собрания, и уже нет недоверия к его подозрительному прошлому, уже нет инстинктивной самозащиты идеи порядка против этого вестника Хаоса; у французского Национального собрания вместо тысячи двухсот голов первых дней теперь лишь одна-единственная голова, один-единственный неограниченный повелитель. Однако этот глашатай свободы сам не свободен: долги обременяют его, путы грязного процесса связывают ему руки. Человек, подобный Мирабо, может жить, может действовать, лишь безрассудно расточая. Он хочет быть беспечным, ему нужны карманы, полные звонкой монетой, изобилие во всем, открытый стол, секретари, помощники, слуги. Лишь купаясь в роскоши, он может полностью отдать самого себя. Чтобы быть свободным в этом единственном понятном ему смысле, загнанный сворой кредиторов, он предлагает себя любому: Неккеру, герцогу Орлеанскому, брату короля и, наконец, самому двору. Но Мария Антуанетта, которая перебежчиков аристократии ненавидит больше, чем кого бы то ни было, считает себя в Версале еще достаточно сильной, чтобы отказаться от продажного расположения этого "monstre". "Я надеюсь, - отвечает она посреднику графу де Ламарку, - что мы никогда не окажемся настолько несчастными, чтобы прибегнуть к этому последнему столь мучительному для нас средству - искать помощи у Мирабо". *** Но все же этот час настал. Пятью месяцами позже - для Революции бесконечно большой отрезок времени - граф де Ламарк серез посланника Мерси получает уведомление. Королева готова вести переговоры с Мирабо, или, что по сути одно и то же, она готова купить его. К счастью, еще не поздно: с первого же раза Мирабо клюет на золотую наживку. С радостью узнает он, что Людовик XVI держит наготове четыре собственноручно подписанных долговых обязательства, на 250 тысяч ливров каждое, общей суммой в один миллион, которые должны быть ему, Мирабо, переданы после заседания Национального собрания, "если им будет оказана добрая услуга королевскому дому", как добавляет бережливый король. И едва трибун видит, что все его долги погашаются единым росчерком пера и, кроме того, он может рассчитывать на 6 тысяч ливров пенсиона в месяц, то годами гонимый судебными исполнителями и полицейскими сыщиками человек "приходит в восторженное упоение, степень которого меня поразила" (граф де Ламарк). С такой же испытанной страстностью, с которой он всегда убеждает всех, он убеждает и себя в том, что лишь он один в состоянии спасти одновременно и революцию, и короля, и страну. Едва почувствовав, что большие деньги плывут к нему в карман, Мирабо вдруг сразу вспоминает, что он, рыкающий лев Революции, всегда, собственно, был пылким роялистом. 10 мая он подтверждает эту сделку, расписывается под соответствующим документом со словами: он обязуется служить королю лояльно, ревностно и отважно. "Я усвоил монархическое миропонимание, несмотря на то что видел лишь слабости двора, не имел представления о сердечности и уме дочери Марии Терезии, не смел рассчитывать на таких высоких союзников. Я служил монарху даже тогда, когда не надеялся получить ни прав, ни вознаграждения от справедливого, но введенного в заблуждение короля. На что же я способен теперь, когда уверенность укрепляет мое мужество, а благодарность за то, что мои принципы находят понимание, придает мне силы? Я всегда останусь тем, кто я есть: защитником монархической власти в том смысле, как она определена законом, апостолом свободы в той степени, в какой она признана королевской властью. Сердце мое будет следовать по пути, уже предначертанному разумом". Обе стороны прекрасно понимают: этот договор, несмотря на высокопарность его стиля, не очень-то достойный документ, он касается дел, не терпящих огласки. Вот по этой-то причине и решено, что Мирабо никогда не должен появляться во дворце и все свои советы королю передавать лишь в письменном виде. Для улиц и площадей Парижа Мирабо следует оставаться революционером, в Национальном же собрании - защищать интересы короля - скверное, темное дело, при котором никто не выигрывает и никто никому не доверяет. Мирабо тотчас же приступает к выполнению своих обязательств: пишет монарху письмо за письмом с советами и предложениями; истинным же адресатом является королева. Король не в счет; это открывается ему очень скоро - он надеется быть понятым королевой. "Король, - пишет он уже во втором своем письме, - располагает лишь одним мужчиной, и этот мужчина - его жена. Она же находится в опасности, пока не будет восстановлен королевский авторитет. Я думаю, она не сможет жить без короны, но совершенно уверен в том, что она не сможет сохранить себе жизнь, не сохранив трон. Настанет момент, и, вероятно, очень скоро, который покажет, на что способна женщина с ребенком на лошади*. А это было уже проверено в ее семье, пока же необходимо все приготовить и не рассчитывать на случай или какую-либо нехитрую интригу, способные разрешить необычный кризис с помощью обычных людей и простых средств". В качестве необыкновенного, выдающегося человека Мирабо крайне прозрачно предлагает себя. Своим словом, обладающим магической силой, он рассчитывает успокоить разбушевавшуюся волну столь же легко, как может возмущать ее. В своем воспаленном самомнении он видит себя одновременно и президентом Национального собрания, и премьер-министром королевской четы. Но Мирабо заблуждается. Ни одного мгновения Мария Антуанетта не думает облечь эту mauvais sujet* настоящей властью. Обычному, заурядному человеку демоническая личность всегда инстинктивно представляется подозрительной, и Мария Антуанетта не может понять грандиозную аморальность этого гения, равного которому по исключительности она не встречала на своем жизненном пути. Она испытывает лишь неприятное чувство от неожиданных дерзких поворотов его характера, его титаническая страстность скорее отталкивает ее, нежели притягивает. Сокровеннейшей ее мыслью является возможно быстрее - как только минет в этом надобность - выплатить все, что обещано этому неистовому, волевому, не поддающемуся никакому контролю человеку, и удалить его от себя. Его дорого купили, он должен честно отработать эти немалые деньги, должен давать советы, ведь он умен и хитер. Советы прочтут, используют то, что не покажется слишком эксцентричным, слишком дерзким, - и конец. Этот отличный агитатор потребуется при голосовании, он будет полезен как лицо, хорошо осведомленное о всех подводных течениях революции, как посредник при проведении в Национальном собрании "политики добрых услуг" королевскому дому. Этот подкупленный может быть использован при необходимости, для того чтобы подкупать других. Лев должен рычать в Национальном собрании, оставаясь на поводу у двора. Такого мнения Мария Антуанетта об этой поразительной личности, но ни грана истинного доверия не испытывает она к человеку, с чьими способностями иногда считается, "мораль" которого всегда презирает и гениальность которого никогда не понимает и не признает. *** Вскоре проходит медовый месяц первого увлечения. Мирабо начинает понимать, что его письма вместо того, чтобы разжигать огонь воодушевления, попадают в королевскую корзину для бумаг. Но то ли из тщеславия, то ли из-за страстного желания заполучить обещанный миллион Мирабо не перестает атаковать двор. И, видя, что письменные советы и предложения на дают никаких плодов, он делает последнюю попытку. На основании опыта политика, по бесчисленным любовным похождениям он знает, что подлинно могуч не как писатель, а как оратор, что его электризующая сила наиболее полно проявляется при личном общении. Он непрерывно наседает на посредника, графа де Ламарка, требует, чтобы тот предоставил ему наконец возможность встречи с королевой. Один лишь час беседы, и ее недоверие, подобно тому как это было уже не с одним десятком женщин, превратится в преклонение перед ним. Одну аудиенцию, только одну! Ибо его самоуверенность пьянит себя мыслью, что эта аудиенция не будет последней. Тот, кто однажды узнает его близко, не в состоянии более освободиться от его чар. Мария Антуанетта долго уклоняется от встречи, наконец сдается и объявляет, что готова принять Мирабо 3 июля во дворце Сен-Клу. *** Само собой разумеется, эта встреча должна произойти тайно; по странной иронии судьбы Мирабо предстоит то, о чем мечтал кардинал Роган, оставшийся в свое время в дураках, - встреча в саду, в тени рощицы. Парк Сен-Клу, очень скоро и Ганс Аксель Ферзен узнает об этом, имеет множество скрыты