и болтал ими. Когда его спрашивали об определенных вещах, он подтверждал, что все правильно..." Все поведение дофина скорее проявление вызывающей, наигранной дерзости. Такое же впечатление получаешь, читая текст двух других протоколов; мальчик ведет себя совсем не так, как если бы его кто-либо принуждал к определенным ответам. Наоборот, он с детским упрямством - чувствуется известная злость и даже мстительность - добровольно повторяет чудовищные обвинения против своей тети и матери. Как это объяснить? Людям нашего поколения, более основательно, чем в прошлые времена, вооруженным научными судебно-психологическими знаниями относительно природы лживости детских показаний по сексуальным вопросам, не так уж трудно объяснить подобное, казалось бы, ничем не оправданное поведение несовершеннолетних. Прежде всего следует отбросить сентиментальную концепцию, согласно которой дофин был очень унижен фактом передачи его сапожнику Симону, что он сильно горевал по своей матери; дети поразительно быстро привыкают к новому окружению, и, каким бы кощунственным на первый взгляд это ни казалось, не исключено, что восьмилетний мальчик чувствует себя у необразованного, но добродушного Симона вольготнее, чем в башне Тампля, возле обеих вечно печальных, заплаканных женщин, целый день занимающихся с ним, заставляющих учиться и непрерывно пытающихся принудить его, как будущего Roi de France*, вести себя достойно этого звания. У сапожника же Симона маленький дофин совершенно свободен, учением, слава Богу, докучают ему мало, он может играть как хочет, ничто его не заботит, никто не заботится о нем; вполне вероятно, что ему больше нравилось петь "Карманьолу" с солдатами, нежели повторять молитвы с набожной и скучной Мадам Елизаветой. Ибо в каждом ребенке заложено инстинктивное стремление противодействовать навязываемой ему культуре, насильно прививаемым обычаям; среди непосредственных, необразованных людей он чувствует себя лучше, чем в сковывающих рамках воспитанности; где больше свободы, больше естественности, где меньше требований к самообузданию - там полнее раскрывается его индивидуальность, анархическое начало его сущности. Стремление к продвижению по социальной лестнице возникает лишь с пробуждением интеллекта - до десяти же лет, а часто и до пятнадцати едва ли не каждый ребенок из обеспеченной семьи завидует своим школьным товарищам из пролетарской среды, которым разрешено все, что запрещает ему строго оберегающее его воспитание. Внезапная, очень резкая смена обстановки, окружения обычно весьма легко воспринимается детьми; дофин очень быстро - это совершенно закономерное обстоятельство сентиментальные биографы не желают признать - освобождается из плена материнского влияния и быстро вживается в свободное, хотя и более примитивное, но для него более интересное окружение сапожника Симона; его родная сестра признает, что он громко распевал революционные песни; другой внушающий доверие свидетель воспроизводит до такой грубое высказывание дофина о матери и тете, что его и не повторить. Имеются неопровержимые показания, свидетельствующие об особой предрасположенности мальчика к фантазированию. Мать писала о ребенке четырех с половиной лет, давая его характеристику гувернантке: "Он всегда выполняет, если обещал что-нибудь, но излишне болтлив, охотно повторяет, что слышал со стороны, и, не желая солгать, часто добавляет к этому все, что благодаря его способности фантазировать кажется ему правдоподобным. Этот самый большой его недостаток, и, безусловно, следует сделать все, чтобы помочь ему от этого недостатка избавиться". Именно этой характеристикой сына Мария Антуанетта убедительно подсказывает ответ загадки. И он логически дополняется сообщением Мадам Елизаветы. Хорошо известно, что пойманные с поличным дети почти всегда стараются свою вину свалить на кого-нибудь. Из инстинктивной самозащиты они в таких случаях обычно объявляют, что их кто-то соблазнил, ведь они чувствуют, что взрослые сами хотели бы освободить их от ответственности. В данном случае протокол допроса Мадам Елизаветы полностью проясняет ситуацию. Она показывает - и этот факт по непонятным причинам часто глупо замалчивается, - что ее племянник действительно давно предавался этому мальчишескому пороку, и она отчетливо вспоминает, что и его мать, и она сама именно за это частенько бранили его. Вот здесь - ключ к правильному ответу. Значит, и раньше мать и тетя заставали ребенка за неблаговидным занятием и, возможно, как-то наказывали его. Спрошенный Симоном, кто приохотил его к такой скверной привычке, он, само собой разумеется, связывает свой поступок с воспоминанием о том, как попался в первый раз, а затем, неизбежно, о тех, кто его за это наказывал. Непроизвольно мстит он за наказание и, не подозревая о последствиях такого свидетельства, без колебаний, пожалуй уже сам убежденный в своей правоте, выдает своих воспитателей за людей, подстрекающих его к столь постыдному занятию, или же утвердительно отвечает на наводящие вопросы. Дальнейшее очевидно и не вызывает никаких сомнений. Запутавшись однажды во лжи, ребенок не может выкарабкаться; чувствуя к тому же, что к его утверждениям прислушиваются и даже охотно верят им, он начинает понимать, что ложь спасает его, радостно соглашается со всем, что ему говорят комиссары. Едва лишь ему становится ясно, что эта версия позволяет уйти от наказания, он инстинктивно придерживается ее. Сапожник,бывший актер, маляр, письмоводитель не поняли, естественно, подтекста показаний ребенка, даже квалифицированным психологам потребовалось бы потратить усилия, чтобывсе-таки не ошибиться при столь недвусмысленных и ясных показаниях. В этом же особом случае следователи, кроме того, находились под влиянием массового внушения; для них, постоянных читателей листка "Папаша Дюшен", ужасное обвинение ребенка точно согласуется с инфернальным характером матери, женщины, на всю страну ославленной порнографическими брошюрками как воплощение всех пороков. Никаким преступлением, приписанным ей, сколь бы абсурдным оно ни было, не удивишь этих загипнотизированных людей. Потому-то они не взвешивают, не обдумывают основательно, а так же беспечно, как девятилетний мальчик, ставят свои подписи под самой большой подлостью, которая была когда-либо измышлена против матери. *** К счастью, Марии Антуанетте, надежно изолированной в Консьержери от внешнего мира, пока ничего не известно об ужасном свидетельстве ее ребенка. Лишь за день до смерти, читая обвинительное заключение, она узнает об этом унижении. Десятилетиями, не разжимая губ, она сносила самую подлую, самую низкую клевету.Но эта страшная ложь сына, эти ни с чем не сравнимые пытки должны потрясти ее до самых глубин души. До порога смерти сопровождает ее эта мучительная мысль;за три часа до казни пишет она Мадам Елизавете - той, которую мальчик, как и ее, обвинил ужасно и несправедливо: "Я знаю, сколько неприятностей Вам причинил мой ребенок; простите его, моя дорогая сестра; подумайте о его возрасте и о том, как легко сказать ребенку, что захочется, и даже то, чего он не понимает. Настанет день, я надеюсь, когда он отлично поймет всю величину Вашей ласки и Вашей нежности к ним обоим". Эберу не удалось осуществить задуманное им, не удалось, растрезвонив по всему свету о несуществующих преступлениях против морали, обесчестить королеву; нет, топор, которым он замахнулся на королеву во время процесса, падает из рук, и очень скоро он, Эбер, почувствует весь ужас близости этого топора, занесенного над его собственной головой. Но одно ему все же удалось - смертельно ранить душу женщины, уже отданной в жертву смерти, отравить самые последние часы ее жизни. ПРОЦЕСС НАЧИНАЕТСЯ Теперь все должно идти как по маслу: прокурор может приняться за дело. 12 октября в большом зале заседаний - первый допрос Марии Антуанетты. Напротив нее сидят Фукье-Тенвиль, Эрман, председатель Трибунала, несколько писцов, с ее же стороны - никого. Ни защитника, ни секретаря, только жандарм, стерегущий ее. Но за многие недели одиночества Мария Антуанетта собрала все свои силы. Опасность научила ее сосредоточиваться, хорошо говорить и еще лучше молчать: каждый ее ответ точен, меток и одновременно осторожен и умен. Ни на мгновение не теряет она спокойствия; даже самые глупые или самые коварные вопросы не выводят ее из равновесия. Теперь, в последние, самые последние минуты, Мария Антуанетта поняла всю ответственность своего звания, она знает: здесь, в этой полутемной комнате, где ее подвергают допросу, она должна стать королевой, которой по-настоящему не была в роскошных залах Версаля. Не маленькому незначительному адвокату, бежавшему в революцию от голода, полагающему, что он играет роль обвинителя, отвечает она здесь и не этим вырядившимся в судейские одежды нижним чинам полиции и писцам, а лишь единственно настоящему, истинному судье - Истории. "Станешь ли ты наконец тем, кто ты есть?" - писала ей, отчаявшись, двадцать лет назад Мария Терезия. Сейчас, в одной пяди от смерти, Мария Антуанетта начинает проявлять то величие, которым до сих пор владела лишь внешне. На формальный вопрос, как ее зовут, она отвечает громко и отчетливо: "Мария Антуанетта Австрийская-Лотарингская, тридцати восьми лет, вдова короля Франции". Пытаясь педантично следовать форме настоящего судопроизводства, Фукье-Тенвиль точно придерживается порядка допроса и спрашивает далее, как будто он не знает, где она жила до ареста. Нимало не выказывая иронии, Мария Антуанетта сообщает обвинителю, что ее никогда не арестовывали, что ее из Национального собрания, куда она явилась добровольно, отвезли в Тампль. Затем задаются основные вопросы, выдвигаются обвинения, сформулированные в духе газетного пафоса, в духе революции; до революции она якобы поддерживала тесные политические связи с "королем Венгрии и Богемии", "ради интриг и развлечений, в сговоре со своими гнусными минситрами, безудержно транжирила народным потом добытые" финансы Франции, разрешила передать императору "миллионы, чтобы тот направил их против народа, кормившего ее". Она якобы готовила заговор против революции, вела переговоры с иностранными агентами, побуждала своего супруга, короля, прибегать к праву вето. Все эти обвинения Мария Антуанетта отводит энергично и по-деловому. Лишь при одном, особенно неудачно сформулированном утверждении Эрмана возникает диалог: - Это вы научили Капета искусству глубокого притворства, с помощью которого он так долго держал в заблуждении добрых французов, этот славный народ, даже не подозревавший, до какой степени можно быть низким и коварным? На эту пустую тираду Мария Антуанетта спокойно отвечает: - Конечно, народ самым ужасным образом введен в заблуждение, но не моим супругом и не мною. - Кем же народ введен в заблуждение? - Теми, кто в этом заинтересован. У нас же в этом не было ни малейшей заинтересованности. Услышав такой двусмысленный ответ, Эрман тотчас же использует его, чтобы заставить королеву высказаться о революции. Он рассчитывает, что теперь-то будут произнесены слова, которые можно будет истолковать как враждебные республике. - Кому же, по вашему мнению, выгодно вводить народ в заблуждение? Но Мария Антуанетта искусно уклоняется от прямого ответа. Этого она не знает. В ее интересах было просвещать народ, а не вводить его в заблуждение. Эрман чувствует иронию в этом ответе и, недовольный, говорит: - Вы не дали однозначного ответа на мой вопрос. Но королева не позволяет выманить себя с оборонительной позиции: - Я говорила бы без обиняков, если бы знала имена этих личностей. После этой первой стычки допрос опять протекает некоторое время спокойно. Ее допрашивают об обстоятельствах бегства в Варенн; она отвечает осторожно, покрывая всех тех своих тайных друзей, которых обвинитель хочет вовлечь в процесс. Только при следующем неумном обвинении Эрмана она вновь дает сильный отпор. - Вы никогда ни на мгновение не прекращали попыток погубить Францию. Вы во что бы то ни стало желали править и по трупам патриотов вновь взобраться на трон. На эту напыщенную бессмыслицу королева отвечает гордо и резко (зачем, зачем поручили допрос таким болванам): ни ей, ни ее мужу никогда не было необходимости взбираться на трон, ибо они уже занимали его и ничего другого не могли желать, кроме счастья Франции. Тут Эрман становится агрессивнее; чем больше он чувствует, что Мария Антуанетта не позволяет сбить себя с толку и не дает никакого "материала" для открытого процесса, тем яростнее громоздит он обвинения: она опоила солдат фландрского полка, переписывалась с иностранными дворами, виновна в развязывании войны, в том, что была подписана Пильницкая декларация*. Но, опираясь на факты, Мария Антуанетта опровергает все эти обвинения: Национальное собрание, а не ее супруг объявило войну, во время банкета она лишь дважды прошла по залу. Но самые опасные вопросы Эрман припасает под конец. Те, отвечая на которые, королева должна либо отречься от своих собственных чувств, либо каким-нибудь высказыванием оскорбить республику. Ей задают вопросы из катехизиса государственного права: - Как вы относитесь к военным успехам республики? - Больше всего я желала бы счастья Франции. - Считаете ли вы, что для счастья народа нужны короли? - Отдельные личности не в состоянии решить эту задачу. - Вы, без сомнения, сожалеете, что ваш сын потерял трон, на который он вступил бы, если бы народ, узнав наконец о своих правах, не разрушил его? - Я никогда не пожелаю моему сыну того, что может принести несчастье его стране. Да, допрашивающему явно не везет. Мария Антуанетта не могла бы выразиться более изворотливо, более иезуитски, чем на этот раз: "...не пожелаю моему сыну того, что может принести несчастье его стране", ибо этим притяжательным местоимением "его" королева, не объявляя открыто республику незаконной, прямо в лицо говорит председателю Трибунала этой республики, что она, Мария Антуанетта, все еще считает Францию собственностью сына, законными владениями своего ребенка, от прав сына на корону она не отказалась даже в опасности. После этой последней стычки допрос быстро заканчивается. Спрашивают, не назовет ли она сама имя защитника для судебного разбирательства. Мария Антуанетта заявляет, что не знает адвокатов и не возражает, чтобы ее делом занялись по определению суда один или два защитника, лично ей неизвестные. В сущности, безразлично - она отчетливо представляет себе это, - другом или незнакомым человеком будет ее защитник, ибо во Франции нет сейчас никого, кто решился бы всерьез защищать бывшую королеву. Всякий, кто открыто скажет хотя бы слово в ее пользу, тотчас же сменит кресло защитника на скамью подсудимого. *** Теперь видимость законного следствия соблюдена, испытанный педант Фукье-Тенвиль может приступить к работе и готовить обвинительное заключение. Перо так и скользит по бумаге, тот, кто ежедневно пачками фабрикует обвинения, набивает руку. И все же этот маленький провинциальный юрист считает, что особый случай обязывает его к известному вдохновению: обвинительное заключение по делу королевы должна быть более торжественным, более патетичным, чем по делу какой-нибудь белошвейки, схваченной за шиворот потому, что она крикнула "Vive le roi!" И его документ начинается крайне выспренно: "После проверки полученных от прокурора документов установлено, что, подобно Мессалине, Брунгильде, Фредегонде и Екатерине Медичи, некогда именовавшим себя королевами Франции, презренные имена которых навечно остались в анналах Истории, Мария Антуанетта, вдова Людовика Капета, со своего появления во Франции была бичом и вампиром французов". После этой небольшой исторической ошибки - во времена Фредегонды и Брунгильды королевства Франции не существовало - следуют известные уже нам обвинения: Мария Антуанетта имела политические связи с лицом, именуемым "королем Венгрии и Богемии", передала миллионы императору, принимала участие в "оргии" гвардейцев, развязала гражданскую войну, побуждала устроить резню патриотов, передавала военные планы иностранным державам. В несколько завуалированной форме дается обвинение Эбера: "Будучи невероятно преступной и противоестественной в поведении, она так издевалась над своим материнским долгом и законами природы, что не устрашилась обращаться со своим сыном Louis Charles Capet столь безнравственно, что даже подумать об этом или описать это невозможно, не содрогнувшись от возмущения". Новым и неожиданным здесь является лишь обвинение в том, что она, достигнув предела притворства и низости, дала будто бы указание печатать и распространять произведения, в которых она представлялась в невыгодном свете, с целью внушить иностранным державам мысль о том, как жестоко относятся к ней французы. Таким образом, в соответствии с концепцией Фукье-Тенвиля Мария Антуанетта сама распространяла трибадийные памфлеты Ламотт и бесчисленное количество других пасквилей. На основании всех этих обвинений находящаяся под стражей Мария Антуанетта становится обвиняемой. Этот документ, который шедевром юридического искусства не назовешь, с еще не просохшими чернилами передается 13 октября защитнику Шово-Лагарду, который незамедлительно направляется к Марии Антуанетте в тюрьму. Обвиняемая и ее адвокат одновременно читают обвинительное заключение. Адвоката поражает и потрясает враждебный тон документа, Мария Антуанетта же, не ожидавшая после допроса ничего другого, остается своершенно спокойной. Но добросовестный юрист не может прийти в себя от отчаяния. Нет, просто физически невозможно за одну ночь изучить такое нагромождение обвинений и документов. Он лишь тогда сможет эффективно защищать, когда разберется во всем этом бумажном хаосе. И он настаивает на том, что королева должна ходатайствовать о трехневной отсрочке, чтобы он мог основательно подготовить свою защитительную речь, базируясь на надежных материалах, на проверенных документах. - К кому же я должна обратиться? - спрашивает Мария Антуанетта. - К Конвенту. - Нет, нет... никогда. - Но, - настаивает Шово-Лагард, - вы не должны из-за бесполезного в данном случае чувства гордости жертвовать своей пользой. Ваш долг - сохранить жизнь ради ваших детей. Этот довод заставляет королеву сдаться. Она пишет председателю Собрания: "Гражданин председатель, граждане Тронсон и Шово, которым Трибунал поручил мою защиту, обращают мое внимание на то, что они лишь сегодня приступили к исполнению своих обязанностей. Завтра я должна предстать перед судом, они же за такой короткий срок не в состоянии ни изучить материалы процесса, ни даже прочесть их. Я была бы виновата перед моими детьми, если бы не использовала все средства, ведущие к моему полному оправданию. Мой защитник ходатайствует о трех днях отсрочки. Я надеюсь, Конвент согласится на это". Вновь поражает в этом документе духовное преображение Марии Антуанетты. Всю свою жизнь плохой дипломат, сейчас она начинает мыслить и писать как королева. Она не выступает просительницей перед Конвентом, этой высшей правовой инстанцией, она не оказывает ему такой чести даже в момент чрезвычайной опасности для своей жизни. Она не просит от своего имени - нет, лучше погибнуть! - она передает лишь просьбу третьего лица: "Мой защитник ходатайствует о трех днях отсрочки", написано там и "Я надеюсь, Конвент согласится на это". Конвент не отвечает. Смерть королевы - давно решенный вопрос, к чему же затягивать формальности суда? Любая задержка была бы жестокостью. На следующее утро, в восемь, начинается процесс, и каждый знает заранее, чем он кончится. СЛУШАНИЕ ДЕЛА Семьдесят дней, проведенных Марией Антуанеттой в Консьержери, превратили ее в старую, больную женщину. Горят покрасневшие, совсем отвыкшие от дневного света, воспаленные от слез глаза, губы поразительно бледны из-за большой потери крови (несколько последних недель она страдает от непрерывных кровотечений). Все чаще и чаще врачу приходится прописывать ей средство, укрепляющее сердце, постоянно испытывает она усталость. Но сегодня, она знает это, исторический день, сегодня она не имеет права быть усталой, никто в зале суда не должен получить повод высмеивать слабость королевы, слабость дочери императрицы Марии Терезии. Еще раз надо собрать энергию в истощенном теле, в давно уже обесиленных чувствах, а затем, затем - отдых надолго, навсегда. Только два дела осталось выполнить Марии Антуанетте на земле: мужественно защищаться и мужественно умереть. Но, внутренне полная решимости, Мария Антуанетта хочет и внешне с достоинством выступить перед судом. Народ должен чувствовать, что стоящая сегодня перед судом женщина - из дома Габсбургов и, несмотря на все декреты о низложении, королева. Тщательнее, чем обычно, укладывает она свои поседевшие волосы, надевает сборчатую, только что накрахмаленную белую полотняную наколку, по обе стороны которой спадает траурная вуаль; как вдова Людовика XVI, последнего короля Франции, желает предстать перед судом Мария Антуанетта. В восемь часов в большом зале собираются судья и присяжные. Эрман, земляк Робеспьера, - председатель Трибунала,Фукье-Тенвиль - прокурор. Присяжные представляют все классы общества: бывший маркиз, хирург, продавец лимонада, музыкант, печатник, бывший священник и столяр. Рядом с прокурором длянаблюдения за ходом процесса садятся несколько членов Комитета общественной безопасности. Зал набит до отказа. Редкое зрелище - разве что раз в сто лет увидишь королеву на скамье подсудимых! Мария Антуанетта спокойно входит и садится; ей не предложено, как в свое время ее мужу, мягкое, удобное кресло; простое деревянное, ничем не покрытое сиденье с подлокотниками ждет ее; и судьи - не выборные представители Национального собрания, как при торжественном публичном процессе Людовика XVI, а обычные юристы, словно ремесленники, исполняющие свои мрачные обязанности. Напрасно присутствующие ищут в изможденном, но не растерянном лице королевы какие-либо зримые следы волнения или страха. Высоко подняв голову, решительная, ждет она слушания дела. Спокойно смотрит на судей, на зал, внутренне собирается с мыслями. Первым поднимается Фукье-Тенвиль и зачитывает обвинительный акт. Королева слушает невнимательно.Онауже знает все пункты обвинения: каждый из них был изучен ею соместно с адвокатом. Ни разу, даже при чтении самого тяжелого из пунктов обвинения, она не поднимает головы, непрерывно с безразличием перебирая пальцами по подлокотнику сиденья, "как за клавесином". Затем следуют выступления сорока одного свидетеля, тех, которые должны дать показания в соответствии с данной ими клятвой - "без ненависти и страха правду, всю правду и одну только правду". Так как процесс готовился в спешке - у него, у бедняги Фукье-Тенвиля, работы в эти дни было по горло, на очереди жирондисты, мадам Ролан и сотни лругих - обвинения рассматриваются без системы, беспорядочно, без временной или логической связи друг с другом. Свидетели говорят то о событиях 6 октября в Версале, то о событиях 10 августа в Париже, о преступлениях, совершенных во время революции или до нее. Показания в своем большинстве несущественные, иные же из них просто смехотворны: служанка Мило, например, слышала, как в 1788 году герцог Койиньи кому-то сказал, что королева приказала переслать своему брату двести миллионов, или, еще того глупее, будто Мария Антуанетта всегда носила при себе два пистолета, чтобы убить герцога Орлеанского. Правда, двое свидетелей под присягой показали, что видели денежные переводы королевы, однако оригиналы этих крайне важных для процесса документов суду представлены не были, так же как письмо, якобы собственноручно написанное Марие Антуанеттой и предназначенное командиру швейцарской гвардии: "Можно ли рассчитывать на Ваших гвардейцев, будут ли они в соответствующем случае стойко держаться?" Ни одного листка бумаги с собственноручными записями Марии Антуанетты у суда нет, и даже опечатанный конверт с ее вещами, конфискованными в Тампле, не содержит никаких улик. Локоны волос мужа и детей, миниатюрные портреты принцессы Ламбаль и подруги детства, ландграфини Гессен-Дармштадтской, в записной книжке королевы - фамилии ее врача и прачки; ничего, абсолютно ничего, что могло бы подтвердить хоть какой-нибудь пункт обвинения. Поэтому прокурор все время пытается вернуться к обвинениям общего характера, но королева, на этот раз подготовленная, отвечает еще решительнее и осторожнее, чем на предварительном допросе. Завязывается, например, следующий диалог: - Где вы брали деньги для расширения Малого Трианона, для его меблировки, для устройства в нем пышных празднеств? - Для этих расходов был выделен определенный фонд. - Этот фонд должен был быть значительным, так как Малый Трианон стоит колоссальных сумм. - Весьма возможно, что Малый Трианон стоил колоссальных сумм, и, вероятно, даже больших, чем мне хотелось на него потратить. Расходы росли и росли. Впрочем, я хотела бы больше, чем кто-либо другой, чтобы в этот вопрос была внесена ясность. - Не в Малом ли Трианоне вы впервые увидели мадам Ламотт? - Я ее никогда не видала. - Не была ли она вашей жертвой в этой прселовутой афере с колье? - Нет, так как я ее не знала. - Вы, следовательно, продолжаете отпираться от знакомства с ней? - Не в моих правилах отпираться. Я сказала правду и впредь буду говорить только ее. *** Если и можно было бы хоть на что-нибудь надеяться, то основания к этому у Марии Антуанетты должны были появиться, так как в большинстве показания свидетелей оказались несостоятельными. Ни один из тех, кого она боялась, не смог ни в чем серьезном уличить ее. Все сильнее становится ее самозащита. Когда прокурор заявляет, что бывший король под ее влиянием делал все, что она желала, она отвечает: "Это очень разные вещи - советовать кому-либо или заставлять делать". Когда в ходе разбора дела председатель указывает ей на то, что ее показания противоречат объяснениям ее сына, она говорит презрительно: "От восьмилетнего ребенка легко получить любые показания". На действительно опасные вопросы она отвечает, прикрываясь осторожными выражениями: "Этого я не знаю", "Не могу вспомнить". Ни разу не дает она Эрману повода изобличить себя в явной лжи или в противоречиях, ни разу за долгие часы слушания дела напряженно внимающей аудитории не представляется возможности выразить ей свою неприязнь враждебными криками, свистом, патриотическими рукоплесканиями. Разбор дела движется медленно, с большими задержками, подчас топчется на месте. Наступает момент нанести решающий удар, выдвинуть обвинение, действительно опасное для подсудимой. С этой сенсацией - со страшными обвинениями в кровосмешении - должен выступить Эбер. Он выступает. Решительно, убежденно, громким, внятным голосом повтояет он чудовищное обвинение. Но вскоре замечает, что невероятность сказанного очевидна, что ни один человек в зале суда ни одним возгласом возмущения не проявляет чувства отвращения к этой безнравственной матери, к этой женщине, потерявшей человеческий облик; люди в зале сидят безмолвные, бледные, пораженные. Тогда жалкий убийца решает преподнести аудитории еще одно, особо рафинированное психолого-политическое разъяснение. "Можно предположить, - заявляет этот неуемный человек, - что преступное поведение вызвано не стремлением к удовлетворению похоти, а политическими мотивами - желанием физически ослабить ребенка. Вдова Капет надеялась, что ее сын когда-нибудь станет королем Франции, и подобными кознями она рассчитывала обеспечить себе влияние на него". Поразительно, но и при этой беспрецедентно глупой интерпретации слушатели озадаченно безмолвствуют. Мария Антуанетта тоже молчит и презрительно смотрит мимо Эбера. Безразлично, как будто бы этот злобный болван говорил по-китайски, не дрогнув ни единым мускулом, сидит она прямо и неподвижно. И председатель Трибунала Эрман ведет себя так же, словно он не слышал всего этого обвинения. Он намеренно забывает спросить, не желает ли возразить Эберу оклеветанная мать, - он уже понял, какое мучительно неприятное впечатление на всех слушателей, в особенности на женщин, произвело это обвинение в кровосмешении, и поспешно кладет его под сукно. На беду, один из присяжных имеет нескромность напомнить: "Гражданин председатель, я обращаю ваше внимание на то, что обвиняемая не высказалась о своих взаимоотношениях с сыном, о которых гражданин Эбер доложил суду". Председателю не отмолчаться. Хотя ему это и не по душе, он обязан поставить вопрос перед обвиняемой. Мария Антуанетта порывисто вскидывает голову. "Вероятно, обвиняемая сильно взволнована", - говорит вообще-то обычно хладнокровный председательствующий. "Если я не возразила, то потому лишь, что природа сопротивлялась отвечать на подобное обвинение против матери. Я взываю ко всем матерям, которые находятся здесь", - говорит обвиняемая громко, с невыразимым презрением. И действительно, нарастающий шум, сильное волнение прокатывается по залу. Женщины из народа - работницы, рыбачки, рыночные торговки - поражены, затаив дыхание, связанные друг с другом какими-то таинственными узами, они чувствуют, вместе с этой женщиной жестоко оскорблены все они, все женщины. Председатель молчит, тот злосчастный присяжный опускает глаза: страдания и гнев, прозвучавшие в голосе оболганной женщины, тронули всех. Безмолвно выходит из-за барьера Эбер, возвращаясь на свое место, не очень-то довольный эффектом своего выступления. Все чувствуют, и, вероятно, он тоже, что в тяжелый для королевы час это страшное обвинение способствует ее моральному торжеству. То, что должно было унизить ее, возвысило. Робеспьер, в тот же день узнавший о случившемся, не может преодолеть вспышки гнева. Он, единственный политический гений среди этих шумных народных агитаторов, сразу понимает, какой дикой глупостью было вынесение на публичный суд обвинения девятилетнего ребенка против матери, обвинения, подписанного мальчиком либо из страха, либо под влиянием чувства собственной вины. "Этот болван Эбер, - говорит Робеспьер в ярости своим друзьям, - обеспечил ей триумф". Давно уже Робеспьер устал от этого распутного парня, порочащего великое дело революциии своей вульгарной демагогией, своими анархистскими замашками; в тот же день он решает уничтожить это грязное пятно. Камень, брошенный Эбером в Марию Антуанетту, попадает в него самого и несет ему смерть. Несколько месяцев спустя и он отправится в последний свой путь в той же телеге, той же дорогой, что и она, но совсем не так мужественно, и его товарищ Ронсен вынужден будет подбодрить его: "Когда надо было действовать, ты только болтал языком. Сумей хоть умереть красиво". *** Мария Антуанетта почувствовала свое торжество. Но она услышала возглас из зала: "Смотри, какая гордячка!" Поэтому она спрашивает своего защитника: "Не слишком ли много достоинства вложила я в ответ?" Но тот успокаивает ее: "Мадам, оставайтесь собою, и это будет превосходно". Еще один день предстоит Марии Антуанетте бороться; тяжело, с трудом тянется процесс, утомляя участников и слушателей; несмотря на то что королева истощена потерей крови и ничем, кроме чашки бульона, в перерывах себя не подкрепляет, дух ее не сломлен, манера держать себя остается прежней. "Трудно представить себе, - пишет защитник в своиз воспоминаниях, - какие силы души понадобились королеве, чтобы выдержать напряжение столь долгих, столь ужасных заседаний: на подмостках, перед всем народом, в борьбе с кровожадным противником находить средства, чтобы уйти от расставляемых им тенет и ловушек и при этом сохранять достоинство, чувство меры, оставаться самой собой". Пятнадцать часов борется она в первый день, более двенадцати - во второй, пока наконец председатель не объявляет допрос оконченным и задает подсудимой вопрос, не желает ли она в свое оправдание сказать что-либо дополнительно. С чувством собственного достоинства Мария Антуанетта отвечает: "Вчера я еще не слышала свидетелй, я не знала, в чем они будут обвинять меня. Но ни один из них не смог выдвинуть против меня ни одного факта. Я ничего не желаю сказать, кроме того, что я была лишь супругой Людовика XVI и поэтому должна была подчиняться всем его решениям". Встает Фукье-Тенвиль и резюмирует мотивы обвинения. Оба назначенных защитника выступают весьма осторожно; они, вероятно, помнят, что перед адвокатом Людовика XVI, энергично защищавшим короля, возник страшный призрак гильотины; поэтому они предпочитают взывать к милосердию народа, а не доказывать невиновность королевы. Марию Антуанетту выводят из зала. Председатель задает присяжным вопросы. Теперь он точен и краток, никакого фразерства, никаких громких слов: оставляя в стороне сотни неясных и путаных обвинений, он четко формулирует свои вопросы. Народ Франции обвиняет Марию Антуанетту, так как все политические события, происшедшие за последние пять лет, свидетельствуют против нее. Поэтому он ставит присяжным четыре вопроса. Первый. Доказано ли, что имеются тайные соглашения и договоренности с иностранными державами и врагами республики - передать им денежные средства, пропустить на французскую территорию и поддержать их в вооруженной борьбе против республики? Второй. Уличена ли Мария Антуанетта Австрийская, вдова Капет, в том, что она принимала участие в этих интригах и поддерживала подобные соглашения и договоренности? Третий. Доказано ли, что имел место заговор с целью развязать в стране гражданскую войну? Четвертый. Уличена ли Мария Антуанетта Австрийская, вдова Капет, в том, что она участвовала в этом заговоре? Молча поднимаются присяжные и удаляются в соседнюю комнату на совещание. Уже далеко за полночь. Неровно горят свечи в душном, переполненном зале, беспокойно от напряжения и любопытства бьются сердца. *** Возникает вопрос: как следовало бы присяжным ответить по справедливости? В своем заключительном заявлении председатель отмел политическую шелуху процесса и все обвинения свел, по существу, к одному. Присяжных не спросили, считают ли они Марию Антуанетту неверной женой, кровосмесительницей, распутной, расточительной женщиной, их спросили только об одном - была ли бывшая королева связана с иностранными державами, хочет ли она победы вражеских армий, желает ли восстания в стране и помогала ли бы ему. Виновна ли в правовом смысле Мария Антуанетта в этих преступлениях, уличена ли в них? Этот вопрос, на который нужно дать два ответа. Без сомнения, Мария Антуанетта - и в этом сила процесса - была действительно виновна в понимании Республики. Она поддерживала, как мы знаем, постоянные связи с державами, враждебными Франции. Она, в полном соответствии с формулировкой обвинения, действительно совершила государственную измену, передав военные планы наступления французских армий австрийскому посланнику, она изыскивала и использовала рызличные законные и незаконные средства, чтобы вернуть свободу и трон своему супругу. Обвинение, следовательно, право. Но - здесь слабость процесса - абсолютно никаких доказательств всему этому нет. Сейчас известны и опубликованы документы, однозначно уличающие Марию Антуанетту в государственной измене против Республики; они лежат в Венском государственном архиве в бумагах Ферзена. Но этот процесс велся 14-15 октября 1793 года в Париже, и тогда ни один из этих документов не был доступен обвинению. На протяжении всего процесса присяжным не была предъявлена ни одна бумага, которая имела бы законную силу и подтверждала государственную измену Марии Антуанетты. Честные, непредвзятые присяжные оказались бы, таким образом, в положении весьма затруднительном. Если следовать гражданскому чутью, эти двенадцать республиканцев, безусловно, должны были признать Марию Антуанетту виновной, ибо никто из них не сомневался: эта женщина - смертельный враг Республике, она делала все, что могла, чтобы вернуь своему сыну всю полноту королевской власти. Но если придерживаться буквы закона, то он окажется на стороне королевы, так как процесс не дал фактических подтверждений ее виновности. Как республиканцы, они должны признать королеву виновной, как присяжные, связанные клятвой, они обязаны следовать закону, не признающему вину, если она не доказана. Но к счастью, конфликт с совестью не угрожает этим обывателям. Они знают, Конвент не требует от них приговора, вынесенного в полном соответствии с законом. Он послал их не для того, чтобы решать, виновна она или нет, а для того, чтобы они осудили эту опасную для государства женщину. Они должны либо отдать голову Марии Антуанетты, либо лишиться своих голов. Вот почему эти двенадцать совещаются лишь для видимости, и если на обдумывание ответов у них и ушло некоторое время, то только затем, чтобы у сидящих в зале создалось соответствующее впечатление. Ответы же были давно предопределены. *** В четыре часа утра присяжные молча возвращаются в зал. Мертвая тишина зала встечает их. Единогласно признают они Марию Антуанетту виновной в измене. Председатель Эрман предупреждает немногих присутствующих (уже очень поздно, усталые люди почти все разошлись по домам): не должно быть никаких проявлений одобрения приговору. Вводят Марию Антуанетту. Она единственная, стойко борющаяся второй день с восьми утра, не имеет права быть усталой. Ей зачитывают решение присяжных. Фукье-Тенвиль требует смертной казни; его предложение принимается единогласно. Затем председатель спрашивает приговоренную, не обжалует ли она приговор. Мария Антуанетта слушает заключение присяжных и приговор совершенно спокойно, без видимых следов волнения. Никаких признаков страха, гнева, слабости. На вопрос председателя она не отвечает ни слова, лишь отрицательно качает головой. Не оборачиваясь, ни на кого не глядя, при общем глубоком молчании она выходит из зала, спускается по ступеням; она устала от этой жизни, от этих людей и в высшей степени счастлива, что все эти унизительные мучения кончаются. Теперь важно лишь одно - сохраниь силы для последнего часа. На мгновение слабеющие глаза отказывают ей, в темном коридоре нога не находит ступеньки, покачнувшись, Мария Антуанетта едва не падает. Ее быстро подхватывает жандармский офицер, лейтенант де Бюсн, единственный, кому достало мужества во время слушания дела подать ей стакан воды. За это, да еще за то, что он держал шляпу в руке, провожая обреченную на смерть, другой жандарм пишет на него донос, и де Бюсн вынужден защищаться: "Я сделал это лишь для того, чтобы предотвратить падение, и ни один здравомыслящий человек не усмотрит в этом иных причин, ведь, если бы она упала на лестнице, меня же обвинили бы в заговоре и измене". Обоих защитников королевы после слушания дела сразу берут под стражу; их обыскивают, не передала ли им королева тайно какую-либо записку; судьи, эти убогие душонки, смертельно боятся несокрушимой энергии женщины, стоящей у края могилы. Но женщина, принесшая судьям столько страхов и забот, несчастная, смертельно усталая, истекающая кровью, она ничего более не знает об этой жалкой возне; спокойно и невозмутимо возвращается она в свою тюремную камеру. Теперь ей осталось жить считанные часы. *** В маленькой камере на столе горят две свечки. Смертница получила право на них как на последнюю милость, чтобы ночь перед вечной ночью не провести в темноте. И еще в одном не осмелились отказать до сих пор чрезмерно осторожные тюремщики: Мария Антуанетта требует бумагу и чернила для письма; из своего последнего сурового одиночества она хочет послать несколько слов тем, кто думает, кто тревожится о ней. Сторож приносит чернила, перо и сложенный вдвое лист бумаги, и в то время, как в зарешеченном окне занимается день, Мария Антуанетта, собрав последние силы, начинает свое последнее письмо. О последних мыслях непосредственно перед смертью Гете как-то сказал поразительные слова: "В конце жизни собранному и концентрированному духу открываются такие мысли, которые трудно даже себе представить; они подобны блаженным духам, спускающимся в сиянии на вершины прошлого". Таким таинственным сиянием расставания озарено это последнее письмо смертницы; никогда до сих пор Мария Антуанетта не сосредоточивала так полно и с такой решительной ясностью свои сокровенные мысли, как в этом прощальном письме к Мадам Елизавете, сестре своего супруга, теперь единственно близкому человеку ее детей. Написанные почти мужским почерком на маленьком, жалком столе тюремной камеры, строки этого письма выглядят тверже, увереннее, чем на записочках, что выпархивали с золоченого письменного столика в Трианоне; здесь стиль - строже, чувства - откровеннее, как будто некий внутренний ураган разорвал, развеял перед смертью тучи, так долго не позволявшие этой трагической женщине увидеть свои глубины. Она пишет: "16 сего октября, 4 1/2 часа утра. Вам, сестра моя, я пишу в последний раз. Меня только что приговорили не к позорной смерти - она позорна лишь для преступников, - а к возможности соединиться с Вашим братом; невинная, как и он, я надеюсь проявить ту же твердость духа, какую он проявил в свои последние мгновения. Я спокойна, как бывают спокойны люди, когда совесть ни в чем не упрекает; мне глубоко жаль покинуть моих бедных детей; Вы знаете, что я жила только для них; а в каком положении я оставляю Вас, моя добрая и нежная сестра, Вас, пожертвовавшую по своей дружбе всем, чтобы быть с нами! Из речей на процессе я узнала, что мою дочь разлучили с Вами: увы! Бедное дитя, я не сомеливаюсь писать ей, так как она не получит моего письма; я не знаю даже, дойдет ли это письмо до Вас. Примите здесь мое благословение для них обоих. Я надеюсь, что когда-нибудь, когда они подрастут, они смогут соединиться с Вами и вполне насладиться Вашими нежными заботами. Пусть они оба думают о том, что я не переставала им внушать: что первой основой жизни являются принципы и точное выполнение своих обязанностей; что их обоюдная дружба и доверие сотавят их счастие; пусть моя дочь поймет, что в ее возрасте она должна помогать своему брату советами, какие смогут ей внушить ее больший опыт и ее дружба. Пусть мой сын в свою очередь выказывает своей сестре все заботы и оказывает все услуги, какие только может внушить дружба; пусть, наконец, они оба почувствуют, что, в каком бы положении и где бы ни оказались они, только в своем единении они будт действительно счастливы. Пусть они берут пример с нас! Сколько утешения в наших несчастиях дала нам наша дружба! А в счастии вы наслаждаетесь им вдвойне, когда можете разделить его с другом; и где вы найдете более нежного, более близкого друга, чем в своей собственной семье? Пусть мой сын никогда не забывает последних слов своего отца, которые я особенно горячо повторяю емй, - пусть он никогда не будет стремиться мстить за нашу смерть. Мне надо сказать Вам об одной очень тяжелой для моего сердца вещи. Я знаю, сколько неприятностей Вам причинил мой ребенок; простите его, моя дорогая сестра; подумайте о его возрасте и о том, как легко сказать ребенку, что захочется, и даже то, чего он не понимает. Настанет день, я надеюсь, когда он отлично поймет всю величину Вашей ласки и Вашей нежности к ним обоим. Мне остается еще доверить Вам мои последние мысли; я хотела было записать их с начала процесса, но, помимо того что мне не давали писать, ход процесса был так стремителен, что у меня для этого действительно не было времени. Я умираю, исповедуя апостолическую римско-католическую религию, религию моих отцов, в которой я была воспитана и которую я всегда исповедовала, - умираю, не ожидая никакого духовного напутствия, не зная даже, существуют ли здесь еще пастыри этой религии; и даже то место, где я нахожусь, подвергло бы их слишком большой опасности, если бы они хоть раз вошли сюда. Я искренне прошу прощения у Бога во всех грехах, содеянных мною с первого дня моего существования. Я надеюсь, что по всей благости Он примет, примет мои последние моления, равно как и те, что я уже давно шлю Ему, чтобы Он соблаговолил присоединить мою душу к своему милосердию и благости. Я прошу прощения у всех, кого я знаю, и особенно у Вас, моя сестра, за все те обиды, которые, помимо моего желания, я могла нанести. Всем моим врагам я прощаю зло, которое они мне причинили. Здесь я прощаюсь с моими тетками и со всеми моими братьями и сестрами. У меня были друзья; мысль о том, что я разлучаюсь навсегда с ними и что эта разлука принесет им горе, вызывает одно из самых глубоких сожалений, которые я уношу с собой в час смерти. Пусть, по крайней мере, они знают, что до последней минуты я думала о них. Прощайте, моя добрая и нежная сестра; о, если бы это письмо дошло до Вас! Думайте всегда обо мне; от всего сердца я обнимаю Вас и этих бедных и дорогих детей. Боже мой! Как мучительно покинуть их навсегда! Прощайте, прощайте! Я хочу заняться только своими духовными обязанностями. Так как я не свободна в своих действиях, то, может быть, ко мне приведут священника, но я заявляю здесь, что я не скажу ему ни слова и поступлю с ним как с существом, совершенно чуждым для меня". Письмо внезапно обрывается без заключительной фразы, без подписи. Вероятно, усталость одолела Марию Антуанетту. На столе все еще горят, мерцая, обе восковые свечки, их пламя, возможно, переживет человека, написавшего письмо при его свете. *** Это письмо из предсмертной тьмы не попало почти ни к кому из тех, кому было адресовано. Незадолго до прихода палача Мария Антуанетта отдает его тюремщику Болу для передачи золовке; у Бола хватило человечности дать ей бумагу и перо, но недостало мужества доставить адресату это завещание, не испросив на то позволения начальства (чем больше видишь, как головы катятся с плахи, тем сильнее трясешься за свою). Итак, в соответствии с установленным порядком он вручает письмо судебному следователю Фукье-Тенвилю, тот визирует его, ни никуда не переотправляет. И поскольку два года спустя наступает черед Фукье занять место в телеге, которую он посылал в Консьержери за очень многими, письмо исчезает; никто в мире и не подозревает о его существовании, за исключением одной весьма незначительной личности по имени Куртуа. Этому депутату без чина и с мелкой душой Конвент после ареста Робеспьера поручает привести в порядок бумаги трибуна и издать их. При таких вот обстоятельствах бывшего сапожника, делавшего некогда сабо, осеняет блестящая мысль: лицо, присвоившее секретные государственные бумаги, должно обладать огромной властью. И действительно, все скомпрометированные чиновники начинаюи заискивать перед тем самым маленьким Куртуа, которого прежде и не замечали; за возвращение писем, когда-то написанных Робеспьеру, предлагаются огромные выкупы. Значит, отмечает про себя этот торгаш, следует припятать побольше разных рукописей, авось пригодятся. Испоьзуя всеобщий хаос, он похищает огромное количество документов Революционного трибунала и начинает ими торговать; лишь письмо Марии Антуанетты, попавшее к нему при данных обстоятельствах в руки, он откладывает в сторону. Кто знает, думает лукавец, в такие времена может случиться всякое, возможно, столь драгоценный секретный документ очень пригодится, если ветер подует в другую сторону. Двадцать лет скрывает он украденный документ, и действительно, ветер переменился. Снова на троне Франции Бурбон, Людовик XVIII; regicides*, те самые, которые голосовали за смертную казнь его брата, Людовика XVI, начинают чувствовать, что по ним плачет веревка. Чтобы добиться благосклонности, Куртуа преподносит Людовику XVIII в подарок это будто бы спасенное им письмо Марии Антуанетты, сопровождая его ханжеским посланием. Этот трюк ему не помогает. Куртуа, подобно другим, ссылают. Но письмо спасено. Через двадцать один год после того, как Мария Антуанетта отправила удивительное прощальное письмо, его читают близкие королевы. Но слишком поздно! Почти все, кому Мария Антуанетта в свой смертный час посылала слова привета, последовали за ней. Мадам Елизавета кончила свою жизнь на гильотине, сын королевы либо действительно умер в Тампле (до сих пор мы не знаем правды), либо блуждал по белу свету под чужим именем, неопознанный, ничего не знавший о своем происхождении. И до Ферзена не дошло последнее "прости" любящей женщины. Не было в письме упомянуто его имя, и все же кому, как не ему, адресованы эти взволнованные строки: "У меня были друзья; мысль о том, что я разлучаюсь навсегда с ними и что эта разлука принесет им горе, вызывает одно из самых глубоких сожалений, которое я уношу с собой в час смерти". Чувство долга удержало ее от того, чтобы назвать самого близкого, самого дорогого ей человека. Но она надеялась, что когда-нибудь эти строки увидит ее возлюбленный и прочтет не написанные ею слова, узнает, что до последнего вздоха она думала о его беззаветной преданности. И - таинственное действие чувства на расстоянии - как будто бы он ощущал ее желание видеть его возле себя в последний свой час: его дневник при получении известия о ее смерти на магический зов из небытия отвечает записью: "Самое большое горе в том, что она в последние мгновения своей жизни была совершенно одинока, никого не было возле нее для утешения, никого - с кем она могла бы поговорить". Как она о нем, так и он о ней думает в горьком одиночестве. Отделенные друг от друга расстоянием и каменными стенами, невидимые друг другу, недосягаемые друг для друга, дышат обе души в одни те же секунды одним желанием; вне времени и пространства в парении над сферами слились их воспоминания - как губы сливаются в поцелуе. *** Мария Антуанетта отложила перо. Самое тяжелое - позади: простилась со всеми и вся. Теперь отдохнуть считанные минуты, вытянувшись, расслабив тело, собрать силы. Не так уж много осталось ей в жизни. Только одно - умереть, и умереть достойно. ПОСЛЕДНИЙ ПУТЬ В пять утра, когда Мария Антуанетта еще пишет свое последнее письмо, во всех сорока восьми секциях Парижа уже бьют барабаны. В семь - на ногах гарнизон города, заряженные пушки блокируют мосты и уличные магистрали, вооруженные отряды с примкнутыми штыками патрулируют город, кавалерия образует шпалеры - солдаты, солдаты, солдаты, и все это из-за одной-единственной женщины, которая сама ничего более не желает, как только смерти. Часто власть боится жертву больше, чем жертва - власть. В семь часов посудомойка тюремного надзирателя тихонько пробирается в тюремную камеру. На столе все еще горят обе восковые свечи, в углу угадывается силуэт бдительного жандармского офицера. Сначала Розали не видит королевы, затем, испуганная, замечает: полностью одетая, в черном вдовьем платье, Мария Антуанетта лежит на кровати. Она не спит. Она очень устала, изнуренная постоянными кровотечениями. Маленькая сердобольная крестьянка стоит дрожа от жалости, полная сострадания к смертнице, к своей королеве. "Мадам, - говорит она взволнованно, - вы вчера вечером ничего не ели, и весь день - почти ничего. Что подать вам сейчас?" "Дитя мое, мне больше ничего не нужно, для меня все кончено", - не поднимаясь, отвечает королева. Но так как девушка еще раз настойчиво предлагает ей суп, который приготовила специально для нее, истощенная женщина говорит: "Хорошо, Розали, принесите мне бульон". Она ест немного, затем девушка начинает помогать ей при переодевании. Марию Антуанетту настоятельно просили не идти к эшафоту в черном траурном платье, в котором она была на процессе, - одежда вдовы была бы вызовом толпе. Мария Антуанетта - что значит для нее теперь то или иное платье! - не противится, она наденет легкое белое платье. Но и в эти последние минуты ей уготовано последнее унижение. За эти дни королева потеряла много крови, все ее рубашки испачканы. Желание идти в последний путь физически чистой естественно, и поэтому она хочет надеть свежее белье и просит жандармского офицера, дежурящего в камере, выйти. Но, имея строгий приказ не спускать с нее глаз, он заявляет, что не имеет права оставить пост. И королева переодевается скорчившись, в узком пространстве между кроватью и стеной, а маленькая посудомойка загораживает собой ее наготу. Но окровавленная рубашка - куда ее деть? Женщине стыдно оставить белье в пятнах на глазах у чужого человека - для любопытных и нескромных взоров тех, которые через несколько часов придут сюда делить ее пожитки. Она скатывает белье в комок и засовывает его за печку. Королева одевается с особой тщательностью. Более года не была она на улице, не видела над собой просторного, свободного неба; пусть в этот последний свой выход она будет прилично и опрятно одета, и не женское тщеславие диктует ей такое решение, а чувство ответственности за сохранение достоинства в этот исторический час. Тщательно поправляет она свое белое платье, накидывает легкий муслиновый платок, выбирает лучшие туфли; поседевшие волосы прячет в двукрылый чепец. В восемь утра стучат в дверь. Нет, это еще не палач. Это лишь его предвестник - священник, но один из тех, кто присгнул республике. Королева вежливо отказывается исповедаться ему, она признает служителем Бога лишь священника, не связанного присягой, и на его вопрос, может ли он проводить ее в последний путь, отвечает безразлично: "Как вам угодно". Это кажущееся безразличие является в известной степени защитной стеной, за которой Мария Антуанетта готовит свою внутреннюю решимость, так необходимую ей дл последнего пути. Когда в десять часов в камере появляется молодой мужчина гигантского роста, палач Сансон, чтобы обрезать ей волосы, она не оказывает никакого сопротивления, спокойно дает себе связать руки за спиной. Она знает: жизнь не спасти, спасти можно лишь честь. Ни перед кем не обнаружить свою слабость! Сохранить стойкость и всем, кто желает увидеть королеву в унижении, показать, как умирает дочь Марии Терезии. *** Около одиннадцати часов ворота Консьержери открываются. Возле тюрьмы стоит телега палача, нечто вроде фуры, в которую впряжена могучая лошадь, битюг. Людовик XVI к месту казни следовал торжественно - в закрытой королевской карете, защищенной застекленными окнами от причиняющих мучения выпадов ненависти и грубости зевак. За это время революция в своем стремительном развитии ушла очень далеко: теперь она требует равенства даже в шествии к гильотине, король не должен умирать с большими удобствами, чем любой другой гражданин, телега палача достаточно хороша для вдовы Капет. Сиденьем служит доска: и мадам Ролан, Дантон, Робеспьер, Фукье, Эбер - все, кто послал Марию Антуанетту на смерть, - свой последний путь совершат, сидя на такой вот ничем не прикрытой доске; ненамного осужденная опередила своих судей. Сначала из мрачного коридора Консьержери выходят офицеры, за ними - рота солдат охраны с ружьями на изготовку, затем спокойно, уверенно идет Мария Антуанетта. Палач Сансон держит ее на длинной веревке, одним концом ее руки связаны за спиной, как будто существует опасность, что жертва, окруженная охраной и солдатами, убежит. Люди, стоящие у тюрьмы, ошеломлены этим неожиданным и бессмысленным унижением. Толпа встречает осужденную глубоким молчанием, безмолвно следят собравшиеся за тем, как королева идет к телеге. Сам Сансон предлагает ей руку, помогая сесть. Возле нее размещается священник Жерар в светской одежде, палач же в телеге остается стоять с неподвижным лицом, с веревкой в руке: словно Харон - души умерших, так и он, равнодушный и бесстрастный, каждый день перевозит свой груз на другой берег жизни. Но на этот раз он и его помощники весь путь держат свои треуголки под мышкой, как бы извиняясь за свою мрачную работу перед беззащитной женщиной, которую они везут на эшафот. *** Жалкая телега, тарахтя, медленно движется по мостовой. Умышленно медленно, ибо каждый должен насладиться единственным в своем роде зрелищем. Любую выбоину, любую неровность скверной мостовой физически ощущает сидящая на доске королева, но бледное лицо ее с красными кругами под глазами неподвижно. Сосредоточенно смотрит перед собой Мария Антуанетта, ничем не выказывая тесно обступившим ее на всем пути зевакам ни страха, ни страданий. Все силы души концентрирует она, чтобы сохранить до конца спокойствие, и напрасно ее злейшие враги следят за нею, пытаясь обнаружить признаки отчаяния или протеста. Ничто не приводит ее в замешательство: ни то, что у церкви Святого Духа собравшиеся женщины встречают ее выкриками глумления, ни то, что актер Граммон, чтобы создать соответствующее настроение у зрителей этой жестокой инсценировки, появляется в форме национального гвардейца верхом на лошади у телеги смертницы и, размахивая саблей, кричит: "Вот она, эта гнусная Антуанетта! Теперь с ней будет покончено, друзья мои!" Ее лицо остается неподвижным, ее глаза смотрят вперед, кажется, что она ничего не видит и ничего не слышит. Из-за рук, связанных сзади, тело ее напряжено, прямо перед собой глядит она, и пестрота, шум, буйство улицы не воспринимаются ею, она вся - сосредоточенность, смерть медленно и неотвратимо овладевает ею. Плотно сжатые губы не дрожат, ужас близкого конца не лихорадит тело; вот сидит она, гордая, презирающая всех, кто вокруг нее, воплощение воли и самообладания, и даже Эбер в своем листке "Папаша Дюшен" на следующий день вынужден будет признать: "Впрочем, распутница до самой своей смерти осталась дерзкой и отважной". *** На углу улицы Сент-Оноре, на том месте, где сейчас находится кафе "Режанс", процессию ждет человек с листом бумаги и карандашом в руке. Это Луи Давид, едва ли не самый малодушный человек, едва ли не самый великий художник своего времени. При революции самый громкий среди крикунов, он служит могущественным, пока те у власти, тотчас же покидая их, едва они оказываются в опасности. Он рисует Марата на смертном одре, восьмого термидора патетически клянется Робеспьеру вместе с ним "испить горькую чашу страданий до дна", но девятого, на роковом заседании, уже не испытывает этой героической жажды: вчерашний смельчак предпочитает отсидеться дома и таким образом благодаря своей трусости избегает гильотины. При революции озлобленный враг тирании, он первым перебежит к новому диктатору и, запечатлев на полотне коронацию Наполеона, обменяет свою ненависть к аристократии на титул барона. Образец вечного перебежчика к сильным мира сего, угодничающий перед преуспевающими, безжалостный к побежденным, он изображает победителя - при коронации, потерпевшего поражение - на дороге к эшафоту. Он подстережет и Дантона на такой же телеге, на которой сейчас везут Марию Антуанетту, и тот, зная его наизусть, бросит ему хлесткое и презрительное: "Лакейская душа!" Но этот человек с жалким, трусливым сердцем и рабской душой обладает зорким глазом и верной рукой великого художника, несколькими беглыми штрихами на листке бумаги он схватит и сбережет человечеству образ королевы на пути к эшафоту, создаст поразительный по своей эмоциональности набросок, с какой-то сверхъестественной силой вырванный из живой, пульсирующей жизни. На нем - постаревшая женщина, уже утратившая красоту, но сохранившая гордость. Губы высокомерно сжаты, как бы сдерживая вопль души, глаза безучастны и холодны; с руками, связанными за спиной, сидит она на телеге палача с независимым, вызывающим видом, словно на троне. Невыразимое презение - в каждой линии окаменевшего лица, непоколебимая решимость - в истинно королевской осанке. Терпение, переплавленное в упорство, страдания, ставшие внутренней силой, - все это придает измученной женщине новое и жуткое величие, - величие, с которым она поразительной манерой держать себя преодолевает бесчестье этой телеги позора. *** Громадная площадь Революции, теперешняя площадь Согласия, черна от народа. Десятки тысяч людей на ногах с самого раннего утра, чтобы не пропустить редчайшее зрелище, увидеть, как королеву - в соответствии с циничными и жестокими словами Эбера - "отбреет национальная бритва". Толпа любопытных ждет уже много часов. Болтают с хорошенькой соседкой, смеются, обмениваются новостями, покупают у разносчиков газеты или листки с карикатурами, перелистывают только что появившиеся брошюры "Les Adieux de la Reine a ses mignons et mignonnes"* или "Grandes fureurs de la ci-devant Reine"*. Загадывают, шепчутся, чья голова завтра или послезавтра упадет здесь в корзину, пьют лимонад, жуют бутерброды, грызут сухари, щелкают орехи. Представление стоит того, чтобы подождать его. Над этой сутолокой волнующейся черной массы любопытствующих, среди тысяч и тысяч живых людей, недвижно возвышаются два безжизненных силуэта. Тонкий силуэт гильотины, этого деревянного мостика, перекинутого из земного мира в мир потусторонний; на ее перекладине в свете скупого октябрьского солнца блестит провожатый - остро отточенное лезвие. Легко и свободно рассекает оно серое небо, забытая игрушка зловещего божества, и птицы, не подозревающие о мрачном назначении этого жестокого сооружения, беззаботно летают вокруг него. Но сурово и гордо рядом с этими вратами смерти на постаменте, ранее служившем для памятника Людовику XV, возвышается гигантская статуя Свободы. Невозмутимо сидит она, неприступная богиня с фригийским колпаком на голове, с мечом в руке; вот сидит она, каменная, в застывшей неподвижности, богиня Свободы, грезящая, погруженная в глубокую задумчивость. Невидящими глазами смотрит она поверх толпы, вечно волнующейся у ее ног, смотрит на стоящую рядом с ней машину смерти, вглядываясь в делкое, невидимое. Ничто человеческое не тревожит ее, ни жизни, ни смерти не замечает она вокруг себя, непостижимая, вечно любимая каменная богиня с грезящими о чем-то глазами. Не слышит она криков тех, кто взывает к ней, не чувствует тяжести венков, которые кладут ей на каменные колени; кровь, пропитавшая землю у ее ног, безразлична ей. Чужая среди людей, сидит она немая и смотрит вдаль, поглощенная извечной думой о своей никому не ведомой цели. Ничего не спрашивает она и ничего не знает о том, что вершится ее именем. Внезапно в толпе возникает движение, на площади сразу же становится тихо. И в этой тишине слышны дикие крики, несущиеся с улицы Сент-Оноре; появляется отряд кавалерии, из-за угла крайнего дома выезжает трагическая телега со связанной женщиной, некогда бывшей владычицей Франции; сзади нее с веревкой в одной руке и шляпой в другой стоит Сансон, палач, исполненный гордости и смиренно-подобострастный одновременно. На громадной площади мертвая тишина, слышно лишь тяжелое цоканье копыт и скрип колес. Десятки тысяч, только что непринужденно болтавшие и смеявшиеся, потрясены чувством ужаса, охватившего их при виде бледной связанной женщины, не замечающей никого из них. Она знает: осталось одно последнее испытание! Только пять минут смерти, а потом - бессмертие. Телега останавливается у эшафота. Спокойно, без посторонней помощи, "с лицом еще более каменным, чем при выходе из тюрьмы", отклоняя любую помощь, поднимается королева по деревянным ступеням эшафота, поднимается так же легко и окрыленно в своих черных атласных туфлях на высоких каблуках по этим последним ступеням, как некогда по мраморной лестнице Версаля. Еще один невидящий взгляд в небо, поверх отвратительной сутолоки, окружающей ее. Различает ли она там, в осеннем тумане, Тюильри, в котором жила и невыносимо страдала? Вспоминает ли в эту последнюю: в эту самую последнюю минуту день, когда те же самые толпы на площадях, подобных этой, приветствовали ее как престолонаследницу? Неизвестно. Никому не дано знать последних мыслей умирающего. Все кончено. Палачи хватают ее сзади, быстрый бросок на доску, голову под лезвие, молния падающего со свистом ножа, глухой удар - и Сансон, схватив за волосы кровоточащую голову, высоко поднимает ее над площадью. И десятки тысяч людей, минуту назад затаивших в ужасе дыхание, сейчас в едином порыве, словно избавившись от страшных колдовских чар, разражаются ликующим воплем. "Да здравствует Республика!" - гремит, словно из глотки, освобожденной от неистового душителя. Затем люди поспешно расходятся. Parbleu!* Действительно, уже четверть первого, пора обедать; скорее домой. Что торчать тут! Завтра, все эти недели и месяцы, почти каждый день на этой самой площади можно еще и еще раз увидеть подобное зрелище. Полдень. Толпа расходится. В маленькой тачке палач увозит труп с окровавленной головой в ногах. Двое жандармов остались охранять эшафот. Никого не заботит кровь, медленно капающая на землю. Площадь опустела. Лишь богиня Свободы, силой какого-то волшебства превращенная в белый камень, остается, неподвижная, на своем месте и смотрит, смотрит вдаль, поглощенная извечной мыслью и своей никому не ведомой цели. Ничего не видела она, ничего не слышала. Сурово смотрит она в бесконечную даль, поверх диких и безрассудных деяний людей. Ничего не знает она и ничего не хочет знать о том, что вершится ее именем. РЕКВИЕМ Слишком много происходит в эти месяцы в Париже, чтобы долго думать о чьей-либо смерти. Чем быстрее бежит время, тем короче становится людская память. Несколько дней, несколько недель, и в Париже уже почти совсем забыли, что некая королева Мария Антуанетта была обезглавлена. На следующий день после казни Эбер в своем листке "Папаша Дюшен" поднимет вой: "Я видел, как голова этой бабы свалилась в корзину, и я хотел бы, проклятье, описать удовольствие, испытанное санкюлотами, которые наконец-то оказались свидетелями того, как эта тигрица проследовала через весь Париж в телеге живодера... Проклятая голова наконец-то была отделена от шеи потаскухи, и воздух сотрясся - черт побери - от криков: "Да здравствует Республика!" Но его едва ли кто слушает: в годы террора каждый дрожит за свою голову. Пока же непогребенный гроб стоит на кладбище, для одного человека могилу теперь не роют, это было бы слишком накладно. Ждут подвоза от старательной гильотины и, лишь собрав шесть десятков гробов, гроб Марии Антуанетты заливают негашеной известью и вместе с остальными бросают в общую могилу. Вот и все. В тюрьме еще несколько дней воет маленькая собачка королевы, беспокойно бегает из камеры в камеру, обнюхивает все углы, прыгает по матрацам в поисках своей госпожи; затем и она успокаивается, тюремный сторож, пожалев, берет ее к себе. Потом в муниципалитет приходит могильщик и предъявляет счет: "Шесть ливров за гроб для вдовы Капет, 15 ливров 35 су за могилу и могильщикам". Затем служитель при суде собирает несколько жалких платьев королевы, составляет акт и отправляет их в лазарет; бедные старухи носят их, не зная, не спрашивая, кому они принадлежали раньше. Таким образом для современников покончено со всем, что было связано с именем Марии Антуанетты, и когда несколько лет спустя один немец приезжает в Париж, то во всем городе не находится человека, который смог бы ему сообщить, где похоронена бывшая королева Франции. И по ту сторону границ казнь Марии Антуанетты - ведь эту казнь предвидели - не вызывает сильного волнения. Герцог Кобургский, слишком трусливый, чтобы спасти ее, приказом по армии патетически провозглашает месть. Граф Прованский, с этой казнью очень сильно приблизившийся к осуществлению своей столь вожделенной мечты стать королем - теперь бы только это мальчика, который сейчас находится в Тампле, упрятать куда-нибудь или устранить, - делает вид, будто глубоко взволнован, и дает указание отслужить заупокойную мессу. Император Австрии, которому даже письмо написать было лень ради спасения королевы, объявляет глубокий придворный траур. Дамы одеваются в черное, их императорские величества несколько дней не посещают театр, газеты, как им приказано, с большим негодованием пишут о жестоких парижских якобинцах. Император оказывает милость и принимает бриллианты, которые Мария Антуанетта доверила Мерси, а спустя некоторое время - и дочь ее в обмен на взятых в плен комиссаров; но когда дело доходит до погашения долговых обязательств королевы и возмещения сумм, затраченных на попытки спасти ее, венский двор внезапно становится глухим. Вообще здесь не очень любят вспоминать о казни королевы, эти воспоминания некторым образом угнетают императорскую совесть - уж очень некрасиво по отношению к своей ближайшей родственнице вел себя император. Несколько лет спустя Наполеон заметит: "В Австрийском доме соблюдалось непременное правило - хранить глубокое молчание о королеве Франции. При упоминании имени Марии Антуанетты отводят глаза и разговору дается другое направление, чтобы уйти от неуместной, неприятной темы. Это - неукоснительное правило всей семьи, ему следуют также послы Австрийского дома при иностранных дворах". *** Только одного человека сообщение о казни поражает в самое сердце - Ферзена, вернейшего из верных. Со страхом ждал он самого ужасного: "Уже давно я пытаюсь подготовить себя к этому и думаю, что встречу известие без большого потрясения". Но когда в Брюсселе появляются газеты, он чувствует себя совершенно раздавленным. "Та, которая была мне дороже жизни, - пишет он сестре, - и которую я никогда не переставал любить, нет, никогда, ни на мгновение, которой я пожертвовал всем, ради которой я тысячу раз отдал бы свою жизнь, ее больше уж нет. Я только сейчас понял, чем она была для меня. О, Боже мой, за что ты так караешь меня, чем я навлек на себя Твой гнев? Ее нет более в живых, муки мои достигли предела, не пойму, чем я еще жив. Не знаю, как вынести эти страдания, они безмерны, и нет им конца. Она всегда будет со мной в моих воспоминаниях, чтобы вечно оплакивать ее. Дорогая подруга, ах, почему я не умер вместе с нею, за нее в тот день, двенадцатого июня, я был бы счастливее, нежели сейчас, когда жизнь моя влачится в вечных терзаниях, с упреками, которым лишь смерть положит конец, ибо никогда ее образ, так обожаемый мною, не исчезнет из моей памяти". Он чувствует, что может еще жить лишь своей скорбью, лишь мыслями о ней, о единственной женщине, образ которой значил для него все: "Ее уже нет более, и только сейчас я понимаю, как безраздельно я был ей предан. Ее образ продолжает поглощать мои мысли, он преследует меня и непрестанно будет повсюду преследовать, непрерывно вызывая в памяти лучшие мгновения моей жизни, только о ней могу я говорить. Я дал поручение купить в Париже все, что может напомнить мне о ней; все связанное с нею для меня свято - это реликвии, которые вечно будут предметом моего преданного преклонения". Ничто не может восполнить эту понесенную им утрату. Много месяцев спустя напишет он в своем дневнике: "О, я каждый день чувствую, как много потеряно мной и каким совершенством во всех отношениях она была. Никогда не было женщины, подобной ей, никогда не будет". Годы и годы проходят, а боль утраты не притупляется, любая, самая ничтожная причина является новым поводом для воспоминаний об ушедшей. Когда в 1796 году он приезжает в Вену и впервые видит при императорском дворе дочь Марии Антуанетты, впечатление от этой встречи столь велико, что слезы застилают ему глаза: "У меня дрожали колени, когда я спускался по лестнице. Я испытывал страдание и был счастлив одновременно, я был глубоко взволнован". Каждый раз при виде дочери он вспоминает мать и глаза его увлажняются, его тянет к этой девушке, плоть от плоти его возлюбленной. Но ни разу ей не разрешают поговорить с Ферзеном. Что является причиной тому - то ли негласное распоряжение двора предать забвению память об отданной в жертву, то ли суровость духовника девушки, который, вероятно, знает о "преступной" связи Ферзена с ее матерью? Австрийский двор недоволен приездом Ферзена и испытывает чувство облегчения, когда тот уезжает; ни разу этот вернейший из верных не услышал слова благодарности от дома Габсбургов. *** После смерти Марии Антуанетты Ферзен становится угрюмым, суровым человеком. Несправедливым и холодным представляется ему мир, бессмысленной - жизнь, он совершенно теряет честолюбивый интерес к политике, к дипломатии. В годы войны колесит он по Европе как дипломат Швеции: Вена, Карлсруэ, Раштатт, Италия; он заводит связи с другими женщинами, но все это занимает и успокаивает его ненадолго; вновь и вновь в его дневнике появляются записи, подтверждающие мысль, что любящее сердце живет лишь тенью умершей возлюбленной. О 16 октября, дне ее смерти, годы спустя он пишет: "Этот день для меня - день благоговейных воспоминаний о ней. Мне никогда не забыть, как много я потерял, скорбь не покинет меня, пока я жив". Но и вторую дату каждый год отмечает Ферзен - роковой день своей жизни, 20 июня. Он не может простить себе, что в этот день бегства в Варенн уступил приказу Людовика XVI, оставил, покинул Марию Антуанетту в опасности; все сильнее чувствует он, что это - день его вины, не искупленной им вины. Было бы лучше, было бы достойнее, вновь и вновь винит он себя, быть растерзанным толпой, чем пережить ее, с сердцем без радости, с душой, отягощенной упреками. "Почему я не умер за нее тогда, двадцатого июня?" - этот мистический упрек без конца встречается в его дневнике. *** Но судьба любит аналогии случаев и таинственную игру чисел: многие годы спустя его романтическое желание исполняется. Именно в этот день, 20 июня, находит Ферзен столь долго призываемую им смерть, именно такую, какую он желал. Не домогаясь высокого положения, Ферзен постепенно благодаря своему происхождению становится у себя на родине могущественным человеком - главой дворянского сословия и наиболее влиятельным советником короля; могущественным человеком, но суровым и жестким, господином в понимании прошедшего столетия. С того дня, дня задержания королевской семьи в Варенне, он ненавидит народ, похитивший у него королеву, смотрит на народ как на коварную чернь, как на сброд подлых мерзавцев, и народ отвечает этому аристократу такой же лютой ненавистью. Его враги тайно распространяют слух о том, что этот дерзкий феодал, желая отомстить Франции, хочет захватить шведский престол и втянуть страну в войну. И когда в июне 1810 года внезапно умирает престолонаследник Швеции, по всему Стокгольму, непонятно, где зародившись, разносится нелепая опасная молва - Ферзен отравил, убрал с дороги принца, чтобы захватить корону. С этого момента жизнь Ферзена, которой угрожает народный гнев, находится в такой же опасности, как и жизнь Марии Антуанетты во время революции. Друзья предупреждают упрямого человека - ему не следует принимать участие в церемонии похорон, он должен ради собственной безопасности остаться дома. Но день погребения принца - 20 июня - мистический, роковой день Ферзена: какая-то злая воля торопит его навстречу давно им самим предопределенной судьбе. И в Стокгольме 20 июня происходит то, что восемнадцать лет назад могло бы произойти в Париже, если б люди обнаружили Ферзена среди сопровождающих Марию Антуанетту. Едва карета покидает дворец, неистовая толпа прорывает войсковое оцепление, вытаскивает седого человека из кареты, избивает его, безоружного, палками, бросает в него камнями. Видение 20 июня стало явью: растерзанный той же неистовой, необузданной стихией, которая вынесла Марию Антуанетту на эшафот, лежит перед стокгольмской ратушей окровавленный, изуродованный труп "прекрасного Ферзена", последнего паладина последней королевы. Жизнь не смогла соединить их вместе, так умирает он, по крайней мере, в один и тот же, роковой для них обоих день, в день ее символической смерти. *** С Ферзеном ушел из жизни последний, кто любовно хранил в памяти образ Марии Антуанетты. Ни один человек, ни одна душа скончавшегося не умирает по-настоящему, пока он по-настоящему любим хотя бы одним человеком на земле. Скорбь Ферзена по умершей - последние слова верности, затем наступает полное молчание. Вскоре уходят из жизни другие преданные ей. Трианон разрушается, его изысканные сады дичают, картины, мебель, в гармонической совокупности которых отражалась вся привлекательность королевы, продаются с публичных торгов, разбазариваются; окончательно стираются последние вещественные следы ее существования. А время стремительно бежит, льется кровь. Революция угасает в Консульстве, приходит Бонапарт, вскоре он становится Наполеоном, императором Наполеоном, который берет себе другую эрцгерцогиню из дома Габсбургов для новой роковой свадьбы. Но и Мария Луиза, несмотря на свое кровное родство с Марией Антуанеттой, в своем тупом душевном безразличии - как непостижимо это для наших чувств! - ни разу не спрашивает о том, где спит своим горьким вечным сном женщина, жившая и страдавшая до нее в тех же покоях того же Тюильри; никогда ни один человек не был так жестоко, так холодно забыт своими ближайшими родственниками и потомками. Потом наступают перемены, начинают вспоминать люди с нечистой совестью. Граф Прованский по трупам трех миллионов взбирается на французский трон, становится Людовиком XVIII. Наконец-то, наконец-то этот человек темными путями добирается к своей цели. Поскольку все те, кто так долго преграждал путь его тшщеславию, так удачно для него устранены - и Людовик XVI, и Мария Антуанетта, и их несчастный ребенок Людовик XVII - и поскольку мертвые не могут воскреснуть и предъявить иск, почему бы задним числом не воздвигнуть им роскошный мавзолей? Только теперь дается указание разыскать место погребения королевы (брат никогда не осведомлялся о могиле родного брата). Но после двадцатидвухлетнего постыдного безразличия выполнить такое указание не так-то просто, ведь в том пресловутом монастырском саду у Мадлен, который террор удобрил тысячами трупов, нет могилы королевы: могильщикам не хватало времени помечать места захоронения отдельных людей, они подвозили и сбрасывали гроб за гробом, едва поспевая за ненасытным ножом гильотины. Nulla crux, nulla corona - ни креста, ни короны не распознать в давно забытом пристанище мертвых; известно только одно: Конвент приказал останки королевы залить негашеной известью. И вот могильщики роют, роют. Наконец лопата звенит, ударившись о твердый пласт. И по полуистлевшей подвязке признают, что горсть бесцветной пыли, которую, содрогаясь, снимают с влажной земли, - это и есть последний след той, которая некогда была бгиней грации и вкуса, а затем - королевой всех страданий. Finis ХРОНОЛОГИЧЕСКАЯ ТАБЛИЦА 1755 2 ноября. Рождение Марии Антуанетты 1769 7 июня. Сватовство (Письмо Людовика XV Марии Терезии). 1770 19 апреля. Бракосочетание per procurationem в Вене. 16 мая. Бракосочетание в Версале. 24 декабря. Шуазель впадает в немилость. 1771 11 января. Прибытие Рогана в Вену. 5 августа. Раздел Польши. 1773 8 июня. Торжественный въезд дофины в Париж. 1774 10 мая. Смерть Людовика XV. Колье впервые предлагается Марии Антуанетте. Ферзен впервые появляется в Версале. Отозвание Рогана из Вены. Бомарше продает Марии Терезии пасквиль. 1777 Апрель, май. Посещение Версаля Иосифом II. Август. Первая интимная близость супругов. 1778 Рождение 19 декабря Мадам Рояль, будущей герцогини Ангулемской. 1779 Первый памфлет на Марию Антуанетту. 1780 1 августа. Первое выступление Марии Антуанетты в театре Трианон. 29 ноября. Смерть Марии Терезии. 1781 22 октября. Рождение первого сына. 1783 3 сентября. Признание Соединенных Штатов Америки Англией. 1784 27 апреля. Премьера "Женитьбы Фигаро" во Французском театре. 11 августа. Встреча Рогана с "королевой". 1785 29 января. Роган покупает колье. 27 марта. Рождение второго сына. 15 августа. Арест Рогана в Версале. 19 августа. Премьера "Севильского цирюльника" в театре Трианон, последнее представление в этом театре. 1786 31 мая. Вынесение приговора по делу о колье. 9 июля. Рождение принцессы Софи Беатрис. 1788 Королева вступает в интимную связь с Ферзеном. 8 августа. Объявление о решении короля созвать 1 мая 1789 г. Генеральные штаты. Неккер вновь министр. 1789 5 мая. Рикрытие Генеральных штатов. 3 июня. Смерть старшего сына. 17 июня. Третье сословие объявляет себя Национальным собранием. 20 июня. Клятва в Зале для игры в мяч. 25 июня. Провозглашение свободы печати. 11 июля. Изгнание Неккера. 13 июля. Учреждение Национальной гвардии. 14 июля. Взятие Бастилии штурмом. 16 июля. Начало эмиграции (д'Артуа, Полиньяк). Конец августа. Ферзен в Версале. 1 октября. Банкет в честь фландрского полка. 5 октября. Поход народа Парижа в Версаль. 6 октября. Переезд королевской семьи в Париж. Создание Якобинского клуба в Париже. 1790 20 февраля. Смерть Иосифа II. 4 июня. Последнее лето в Сен-Клу. 3 июля. Встреча с Мирабо. 1791 2 апреля. Смерть Мирабо. 20-25 июня. Бегство в Варенн. Барнав и его друзья в Тюильри. 14 сентября. Присяга короля конституции. 1 октября. Законодательное собрание. 1792 13-14 февраля. Ферзен последний раз в Тюильри. 20 февраля. Мария Антуанетта последний раз в театре. 1 мартя. Смерть Леопольда II. 24 марта. Министерство Ролана. 29 марта. Смерть Густава Шведского. 20 апреля. Объявление Францией войны Австрии. 13 июня. Падение кабинета Ролана. 19 июня. "Вето" короля. 20 июня. Первый штурм Тюильри. 10 августа. Взятие Тюильри штурмом. Дантон - министр юстиции. 13 августа. Отстранение короля от власти. Перевод королевской семьи в Тампль. 22 августа. Первое восстание в Вандее. 2 сентября. Падение Вердена. 2-5 сентября. Сентябрьский террор. 3 сентября. Убийство принцессы Ламбаль. 20 сентября. Канонада под Вальми. 21 сентября. Конвент. Упразднение королевской власти. Провозглашение республики. 6 ноября. Битва при Жемапе. 11 декабря. Начало процесса над Людовиком XVI. 1793 4 января. Второй раздел Польши. 21 января. Казнь Людовика XVI. 10 марта. Учреждение Революционного трибунала. 31 марта. Освобождение Бельгии французами. 4 апреля. Измена Дюмурье. 29 апреля. Лионский мятеж. 3 июля. Разлучение дофина с Марией Антуанеттой. 1 августа. Перевод Марии Антуанетты в Консьержери. 9 октября. Падение Лиона. 12 октября. Первый допрос Марии Антуанетты. 14 октября. Начало процесса над Марией Антуанеттой. 16 октября. Казнь королевы. 1795 8 июня. Объявление о смерти дофина (Людовика XVII). 1814 Людовик XVIII (прежде граф Прованский) - король Франции. ПОСЛЕСЛОВИЕ В конце исторической работы принято перечислять использованные источники; в этом особом случае, в книге о Марии Антуанетте, мне представляется, пожалуй, более важным указать, какие источники и по какой причине я не использовал. Здесь даже таким, казалось бы, наинадежнейшим документам, как собственноручно написанные письма, не всегда можно верить: очень часто они оказываются фальшивыми. Мария Антуанетта, об этом в предлагаемом читателю романе не раз упоминалось, в соответствии со своим нетерпеливым характером была небрежной корреспонденткой; по собственному почину она, пожалуй, никогда не садилась без особых, действительно важных причин за тот удивительно изящный письменный стол, который еще и сегодня можно увидеть в Трианоне. И ничего удивительного нет в том, что десять, двадцать лет спустя после ее смерти не было найдено ни одного написанного ее рукой письма, за исключением бесчисленных счетов с непременной визой: "Payez, Marie Antoinette"*. Две полностью сохранившиеся переписки, первая - с матерью и венским двором и вторая - интимная, с графом Ферзеном, лежали в то время и еще пятьдесят лет спустя под замком в архивах, немногие опубликованные письма к графине Полиньяк были также недоступны в оригиналах. Тем более странным поэтому представляется, что в сороковых, в пятидесятых и шестидесятых годах прошлого века едва ли не на каждом парижском аукционе автографов стали появляться оригиналы писем, и, что удивительно, с подписью королевы, тогда как она в действительности подписывалась в крайне редких случаях. Затем одна за другой вышли в свет обширные публикации: графа Гунольштейна, потом собрание писем королевы (еще и поныне наиболее объемное), подготовленное бароном Фейе де Коншем, и, наконец, изуродованные во имя "высокой" морали - письма Марии Антуанетты к Ферзену. Впрочем, радость взыскательных историков, увидевших эти новые великолепные материалы, безоблачной не была: уже через несколько месяцев после издания писем подлинность многих из них, опубликованных и Гунольштейном, и Фейе де Коншем, была поставлена под сомнение. Завязывается затяжная полемика; добросовестным ученым становится ясно, что некий очень искусный, пожалуй даже гениальный, фальсификатор, дерзко, отчаянно дерзко смешав подлинники с поддельными письмами, выпустил в продажу фальшивые автографы. Имя этого великолепного фальсификатора, едва ли не самого искусного из тех, кого знает мировая культура, ученые по странной тактичности не назвали. Правда, в работах Фламмермона и Рошетри, наиболее серьезных исследователей, можно было весьма отчетливо прочесть между строк, кого они в этом подозревали. Сегодня же нет никаких причина замалчивать это имя, и следует обогатить историю фальсификаций одним психологически чрезвычайно интересным анекдотом. Блестящим репродуцентом эпистолярного богатства Марии Антуанетты бал не кто иной, как издатель ее писем барон Фейе де Конш, дипломат высокого ранга, человек очень обазованный, превосходный писатель, автор интересных произведений, отличный знакто истории французской культуры; десять или двадцать лет разыскивал он письма Марии Антуанетты во всех архивах и частных коллекциях и с истинно достойным признания прилежанием и настоящим пониманием собрал их - работа, заслуживающая и сейчас большого уважения. Но этот трудолюбивый и достойный признательности человек был одержим страстью, а страсть всегда опасна: он собирал автографы, собирал увлеченно, считался непогрешимым автооритетом в этой области, и благодаря этому увлечению мы имеем прекрасную работы - его "Causeries d'un curieux"*. Его коллекция, или, как он гордо именовал ее, "cabinet"*, была самой большой во Франции, но когда какой собиратель удовлетворялся своей коллекцией? Возможно, из-за ограниченности собственных средств, не позволявших расширить собрание, как ему того хотелось, он собственноручно изготовил некоторое количество "автографов" - Лафонтена, Буало, Расина, иной раз еще и поныне появляющихся на рынке, и продал их через парижских и английских торговцев. Но истинной художественными произведениями являются его поддельные письма Марии Анутанетты. Здесь, как никто другой на свете, знал он содержание, почерк и все сопутствующие обстоятельства. Так, к семи настоящим письмам графине Полиньяк, подлинность которых им первым и была установлена, ему не стоило большого труда добавить столько же фальшивых собственного изготовления, сделать записочки королевы к тем ее родственникам, о которых он знал, что они были близки ей. Обладая поразительным знанием почерка корлевы и ее стилистики, способный, как никто другой, выполнить эти удивительные фальсификации, он, к сожалению, решился осуществить подделки, совершенство которых действительно сбивает с толку - так точно повторен в них почерк, с таким проникновением в сущность характера корреспондента воспроизводится стиль, с таким знанием истории продумана каждая деталь. При всем желании - в этом приходится честно сознаться, - исследуя отдельные письма, сегодня вообще невозможно определить, подлинны они или придуманы и исполнены бароном Фейе де Коншем. Так, например, о письме к барону Флахсландеру, находящемся в Прусской государственной библиотеке, я не смог бы с уверенностью сказать, оригинал это или подделка. За подлинность говорит текст, за фальсификацию - несколько более, чем ожидаешь, спокойный, закругленный почерк и прежде всего, конечно, то обстоятельство, что прежний владелец письма приобрел его у барона Фейе де Конша. На основе сказанного ради полной исторической достоверности при работе над романом мною безжалостно игнорировался любой документ, родословная которого ведет к внушающей сомнение коллекции барона Фейе де Конша. Лучше меньше материала, но подлинного, нежели больше, но сомнительного - вот основной психологический закон, принятый при отборе писем для использования их в этой книге. Ненамного лучше, чем с письмами, обстоят дела и в отношении достоверности свидетельств очевидцев о Марии Антуанетте. Если мы сожалеем о том, что иные исторические отрезки времени слишком мало освещены мемуарами, сообщениями очевидцев, то относительно эпохи французской революции скорее приходится тяжко вздыхать по поводу их избыточности. В ураганные десятилетия, когда одно поколение без какой-либо подготовки швыряется с одной политической волны на другую, редко удается выкроить время для размышлений, чтобы сосредоточиться; в течение двадцати пяти лет одно поколение претерпевает самые неожиданные превращения, почти без передышки ему приходится пережить последнее цветение королевской власти, ее агонию, первые, счастливые дни революции, страшные дни террора, Директорию, взлет Наполеона, его консульство, диктатутур, империю, потом мировую империю, тысячи побед и решающее поражение, вновь короля и еще раз Наполеона - его Сто дней. Наконец после Ватерлоо наступает длительное затишье - после двадцатипятилетнего неистовства не имеющая себе равных буря, пронесшаяся по всей земле, отбушевала. И вот, люди пробуждаются от кошмарного сна, проттирают глаза. Прежде всего они дивятся тому, что вообще уцелели, затем тому, как много успели пережить за такой короткий отрезок времени, - нам ведь тоже пришлось туго, когда, подхваченные бурным потоком в 1914 году, лишенные возможности управлять своим движением, мы неслись по его волнам, пока наконец он сам не стал спадать, - и сейчас на берегу, в безопасности, им хочется спокойно окинуть взглядом, логически пересомыслить то, что видели раньше взволнованные люди, что пережили в хаосе чувств. Вот поэтому теперь каждый пожелал заново прочесть историю, прочесть ее в воспоминаниях очевидцев, чтобы восстановить свои неупорядоченные переживания. Так после 1815 года возникает обстановка, столь же благоприятная для мемуаров, как у нас после мировой войны - для книг на военную тему. Вскоре это поймут издатели и профессиональные писатели и спешно начнут сериями фабриковать воспоминания, воспоминания, воспоминания о великих временах, пока не упадет спрос - мы и это пережили - на литературу подобного рода. От каждого, кто хоть раз случайно коснулся рукавом исторической личности, публика треубет, чтобы он поделился с ней своими воспоминаниями. Но поскольку, однако, иные ограниченные, недалекие обыватели, с полным безразличием прошедшие, спотыкаясь, мимо великих событий, могут вспомнить только об отдельных подробностях этих событий и, кроме того, не в состоянии занимательно изложить даже то, что вспомнили, ловкие писаки охотно берутся помочь им. Замешивают огромную квашню теста со считанными изюминками, обильно сдабривают его слащавостями, раскатываются в сентиментальные вымыслы, и так вот выпекается книжонка. Всякий, кто в те времена в Тюильри, в тюрьме или в Революционном трибунале хоть часок провел в обществе Мировой Истории, выступает теперь как писатель: портниха, камеристка, первая, вторая, третья горничные, парикмахер, тюремный страж Марии Антуанетты, первая, вторая гувернантка детей, каждый из друзей, Last not least*, даже палач, господин Сансон, пишет мемуары или, по крайней мере, дает за определенную мзду свое имя какой-то книжонке, состряпанной каким-то ловкачом. Само собой разумеется, что этинедостоверные сообщения противоречат одно другому буквально во всем, и как раз о самых решающих событиях 5 и 6 октября 1789 года, о поведении королевы при штурме Тюильри или о ее последних часах мы располагаем семью, восемью, десятью, патнадцатью, двадцатью очень сильно отличающимися друг от друга версиями показаний так называемых очевидцев. Единодушны они только в политических убеждениях, в безоговорочно трогательных, в непоколебимо верноподданических чувствах, и это можно понять, если вспомнить, что все они писали при Бурбонах и искали подачки от них. Те самые слуги и тюремный сторож, которые во время революции были убежденными революционерами, при Людовике XVIII на все лады уверяют читателя в том, насколько глубоко (разумеется, тайно) уважали и любили они добрую, благородную, чистую и добродетельную королеву: если бы даже немногие из этих верных задним числом действительно были бы в 1792 году верными и беззаветно преданными королеве, как они сообщают об этом в 1820 году, никогда бы Мария Антунаетта не переступила порога Консьержери, никогда бы не взошла на эшафот. Девять десятых мемуаров того времени являются, таким образом, грубой стряпней, сочиненной ради сенсации или из низкопоклоннического подхалимства; и тот, кто ищетисторическую правду, предпочитает (в отличие от авторов большинства книг о том времени) с самого начала убрать с дороги как недостоверных свидетелей всех этих камеристов, парикмахеров, жандармов, пажей, выдвинувшихся благодаря своей слишком уж услужливой памяти. Именно так поступил и я. Вот почему в этой биографии Марии Антуанетты отсутствуют многие документы, письма и диалоги, которые во всех ранее вышедших книгах были использованы как не вызывающие никаких сомнений. Читатель с сожалением отметит отсутствие иных анекдотов, восхитивших или развеселивших его, когда он читал другие книги, посвященные жизни королевы, хотя бы, например, тот, в котором маленький Моцарт в Шенбрунне предлагает Марии Антуанетте руку и сердце, и так далее, до последнего, в котором королева на помосте возле гильотины, нечаянно наступив палачу на ногу, учтиво говорит ему: "Pardon, monsieur"* (слишком уж остроумно все это, чтобы быть правдой). Читателями будет отмечено также отсутствие упоминаний о многих письмах, и прежде всего о тех, что трогательно адресованы "cher coeur"* принцессе Ламбаль, не упоминаю я о них потому, что они не были написаны Марией Антуанеттой, а сочинены бароном Фейе де Коншем, так же, впрочем, как не будет и целого ряда устно передаваемых чувствительных и остроумных изречений, единственно лишь по той причине, что они показались слишком уж остроумными и слишком уж чувствительными и потому совершенно не согласующимися с ординарным характером Марии Антуанетты. Этим потерям в сентиментальности, но не в исторической правде противостоит новый и существенный материал. Прежде всего тщательным исследованиям подвергнут Государственный архив Вены, поскольку в так называемой полной публикации переписки Марии Антуанетты и Марии Терезии важные и даже важнейшие места были изъяты, как особо интимные. В этой книге использовалась полностью восстановленная переписка королевы с императрицей: супружеские отношения Людовика XVI и Марии Антуанетты невозможно понять, нельзя восстановить психологию этих отношений, не зная долго замалчиваемой физиологической тайны. Чрезвычайно важной оказалась, далее, окончательная "чистка", предпринятая превосходным ученым Альмой Сьедергельм в архиве наследников Ферзена, "чистка", в процессе которой посчастливилось выявить многочисленные приукрашивания морального характера: "pia fraus"*, ханжеская легенда о "чистой", "рыцарской" любви Ферзена к недоступной Марии Антуанетте оказалась разоблаченной благодаря этим документам, которые стали особенно весомыми и убедительными, так как много лет замалчивались. Кроме того, переписка королевы с Ферзеном проливает свет на многие неясные или нарочито затеняемые подробности. Поскольку наши представления о человеческих и моральных правах женщины (кем бы она ни была - пусть даже королевой) стали более свободными, наш путь к искренности оказался более прямым, и мы меньше боимся психологической правды, так как не думаем уже более, подобно прошлым поколениям, что ради того, чтобы добиться сочувствия к какому-нибудь историческому образу, необходимо идеализировать a tout prix* его характер, сделать его сентиментальным или героическим, то есть какие-то существенные черты затенить, а какие-то особенно резко выделить. Не обожествлять, а очеловечивать - вот высший закон творческой психологии; не обвинять, пользуясь искусственными аргументами, а объяснять - вот ее задача. Здесь этот метод использован при исследовании ординарного характера, который своим вневременным влиянием обязан только лишь беспримерной судьбе, своему внутреннему величию и чудовищному горю, обрушившемуся на него, и я надеюсь, что именно вследствие своей земной обусловленности он, этот характер, не требуя никакой ретуши, встретит сочувствие и понимание наших современников. ПРИМЕЧАНИЯ * Печатается по изданию: Цвейг С. Мария Стюарт. Мария Антуанетта. - М.: Мысль, 1992. * австрийской волчице (фр.). * чудовище (фр.). * Пусть воюют другие, ты же, счастливая Австрия, заключай браки (лат.). * торжественное представление (фр.). * по доверенности (лат.). * Свидание с Мадам дофиной (фр.). * темной толпе, непросвещенной черни (лат.). * зала для представлений (фр.). * Ничего (фр.). * брак не свершился (лат.). * натура с замедленной реакцией (фр.). * Не стоит огорчаться (фр.). * Чрезвычайная поспешность может все испортить (фр.). * такого странного поведения (фр.). * проклятые чары (фр.). * чрезвычайной холодности дофина (фр.). * Фимоз - сужение крайней плоти (лат.). * "Кто говорит, что уздечка так сдерживает крайнюю плоть, что она при акте не отступает и вызывает сильную боль, из-за которой Его величество воздерживается от интимных встреч. Кто предполагает, что указанная плоть столь закрыта, что не может растянуться в достаточной степени, необходимой для головки, в силу чего эрекция не достигает должной упругости (исп.). * чтобы вернуть ему голос (фр.). * "Я стараюсь склонить его к одному небольшому делу, о котором уже шла речь и которое я считаю необходимым" (фр.). * маленьком улучшении (фр.). * Король-Солнце (фр.). * словечки, каламбуры (фр.). * меры (фр.). * Лично (лат.). * собачку мопса (фр.). * глупом и нелепом создании (фр.). * рыженькая (фр.). * после меня хоть потоп (фр.). * дела (фр.). * добрая и милая Антуанетта (фр.). * Здесь: счастливый въезд (фр.). * Мадам дофина (фр.). * ночной Париж, Париж - город удовольствий (англ.). * славного Глюка (фр.). * Король умер, да здравствует король! (фр.). * Болеть, Сир, нужно только в Версале (фр