завцы! Тоже мне, смельчаки! Да чтоб вы все утонули". Бомбардировщик скоро затонул. Когда я вернулся, все стояли возле ангаров и считали вернувшиеся самолеты, а Катина сидела на ящике, и по ее щекам катились слезы. Но она не плакала. Киль стоял на коленях рядом с ней и тихо, нежно говорил ей что-то по-английски, забыв, что она ничего не понимает. Мы потеряли в этой битве треть наших "харрикейнов", но немцы еще больше. Врач накладывал повязку летчику, получившему ожог. - Ты бы слышал, как радовались греки, когда бомбардировщики падали с неба, - посмотрев на меня, сказал он. Мы стояли и разговаривали, и тут подъехал грузовик, из которого вышел грек и сказал, что у него в машине части тела. - Эти часы, - говорил он, - с чьей-то руки. Часы были наручные, со светящимся циферблатом и инициалами на обратной стороне. Мы не стали заглядывать в грузовик. Теперь, думал я, у нас осталось девять "харрикейнов". В тот вечер из Афин приехал очень высокий начальник из Военно-воздушных сил Великобритании и заявил: - Завтра на рассвете вы все летите в Мегару. Это миль десять вдоль побережья. Там есть маленькое поле, на котором сможете приземлиться. Солдаты подготовят его за ночь. У них там два больших катка, и они выравнивают поле. Как только приземлитесь, спрячьте самолеты в оливковой роще, которая находится с южной стороны поля. Наземная служба переместится дальше к югу в Аргос, и вы присоединитесь к ней позднее, однако день или два можете действовать и из Мегары. - А где Катина? - спросил Киль. - Доктор, разыщите Катину и проследите, чтобы она благополучно добралась до Аргоса. - Хорошо, - ответил врач. Мы знали - на него можно положиться. На следующее утро, на рассвете, когда было еще темно, мы взлетели и направились к маленькому полю в Мегаре, что в десяти милях. Приземлившись, мы спрятали наши самолеты в оливковой роще. Наломав веток, закрыли ими самолеты. Потом уселись на склоне холма в ожидании приказаний. Когда солнце поднялось над горами, мы увидели толпу греческих крестьян, которые направлялись из деревни Мегара в сторону нашего поля. Их было несколько сотен, в основном женщины и дети, и они все шли к полю и при этом спешили. - Что за черт, - сказал Киль. Мы поднялись и стали на них смотреть в ожидании дальнейших действий с их стороны. Подойдя к полю, они разбрелись и принялись собирать охапками вереск и папоротник. Потом, выстроившись друг за другом, стали разбрасывать вереск и папоротник по траве. Таким образом они маскировали наш аэродром. Катки, проехав по земле, оставили легко видимые сверху полосы, вот греки - все мужчины, женщины и дети - и пришли из деревни, чтобы исправить ситуацию. Я и сегодня не знаю, кто просил их об этом. Они вытянулись в длинную линию на поле и медленно двигались, разбрасывая вереск. Мы с Килем тоже походили среди них. В основном там были старые женщины и мужчины, очень маленькие и очень печальные с виду, с темными лицами в глубоких морщинах. Разбрасывая вереск, они работали медленно. Когда мы проходили мимо, они прекращали работу и улыбались, говоря что-то по-гречески, чего мы не понимали. Кто-то из детей протянул Килю маленький розовый цветочек, и он, не зная, что с ним делать, так и ходил с цветком в руке. Потом мы вернулись к тому месту на склоне холма, где сидели прежде, и стали ждать. Скоро зазвонил полевой телефон. Говорил офицер очень высокого ранга. Он сказал, что кто-нибудь должен немедленно вылететь обратно в Элевсин, чтобы забрать оттуда важные сообщения и деньги. Он также сказал, что мы все должны оставить наше маленькое поле в Мегаре и вечером отправиться в Аргос. Летчики решили дождаться, когда я вернусь с деньгами, чтобы полететь в Аргос всем вместе. В то же время кто-то сказал двум солдатам, которые продолжали выравнивать поле, чтобы они уничтожили катки, иначе те достанутся немцам. Когда я забирался в свой "харрикейн", то, помню, видел, как два огромных катка двигаются по полю навстречу друг другу. Помню, как солдаты отпрыгнули в сторону, прежде чем катки столкнулись. Раздался оглушительный скрежет, и я видел, как все греки, разбрасывавшие вереск, прекратили работу и замерли на месте, глядя на катки. Потом кто-то из них побежал. Это была старуха. Она побежала в сторону деревни что было сил, что-то при этом крича, и тотчас все мужчины, женщины и дети, находившиеся в поле, как показалось, испугались и бросились вслед за ней. Мне захотелось побежать с ними рядом и объяснить им, в чем дело, сказать, что мне жаль, но делать нечего. Мне хотелось сказать им, что мы их не забудем и когда-нибудь вернемся. Но все напрасно. Сбитые с толку и напуганные, они бежали к своим домам и бежали, включая стариков, до тех пор, пока не скрылись из глаз. Я взлетел и направился к Элевсину. Приземлился я на мертвом аэродроме. Нигде не было ни души. Я остановил свой "харрикейн", и едва подошел к ангарам, как снова налетели бомбардировщики. Пока они не закончили свою работу, я прятался в канаве, потом вылез оттуда и направился к небольшой комнате, где размещалась штабная палатка. Телефон все еще стоял на столе. Я зачем-то снял трубку и сказал: - Алло. На другом конце кто-то ответил с немецким акцентом. - Вы слышите меня? - спросил я, и голос произнес: - Да-да, я вас слышу. - Хорошо, - сказал я, - тогда слушайте внимательно. - Да, продолжайте, пожалуйста. - Это Вэ-вэ-эс Великобритании. Мы еще вернемся, понятно? Мы обязательно вернемся. После этого я выдернул шнур из розетки и швырнул аппарат в стекло закрытого окна. Когда я вышел из помещения, у дверей стоял небольшого роста мужчина в гражданской одежде. В одной руке он держал револьвер, а в другой - небольшой мешок. - Вам нужно что-нибудь? - спросил он на довольно хорошем английском. - Да, - сказал я, - мне нужны важные сведения и бумаги, которые я должен отвезти обратно в Аргос. - Вот они, - сказал он, протягивая мне мешок. - И желаю удачи. Я полетел обратно в Мегару. Недалеко от берега стояли два подожженных греческих эсминца. Они тонули. Я покружил над нашим полем, другие самолеты вырулили из укрытий, и мы все полетели в сторону Аргоса. Площадка для приземления в Аргосе представляла собой небольшое поле. Оно было окружено густыми оливковыми рощами, где мы спрятали наши самолеты. Не знаю, какой длины было поле, но приземлиться на нем было не просто. Поэтому нужно было планировать с низкой глиссадой, "вися на пропеллере", а в момент касания нажимать на тормоз, отпуская его в критический момент, чтобы избежать капотирования. Лишь одному из наших не удалось все правильно сделать, и он разбился. Наземная служба была уже там, и, когда мы. вылезли из самолетов, подбежала Катина с корзинкой черных оливок. Она показывала на наши животы, и это, судя по всему, означало, что мы должны поесть. Киль наклонился и потрепал ее по волосам. - Катина, - сказал он, - когда-нибудь мы сходим в город и купим тебе новое платье. Она улыбнулась ему, но ничего не поняла, и мы все принялись за черные оливки. Потом я огляделся и увидел, что в лесу полно самолетов. За каждым деревом стоял самолет, и, когда мы спросили, в чем дело, нам ответили, что греки перевели в Аргос все свои военно-воздушные силы и спрятали их в этом небольшом лесу. У них были машины какого-то древнего типа, очень странные, каждой не меньше пяти лет, а сколько дюжин их было, не знаю. Ту ночь мы провели под деревьями. Катину мы завернули в большой комбинезон и подложили ей под голову шлем вместо подушки. Когда она уснула, мы расселись полукругом и стали есть черные оливки и пить репину из огромной канистры. Но мы очень устали за день и скоро заснули. Весь следующий день мы наблюдали, как грузовики перевозят войска по дороге, ведущей к морю. Мы взлетали так часто, как только могли, и кружили над ними. То и дело прилетали немцы и бомбили дорогу недалеко от нас, но наш аэродром они не заметили. Позднее в тот же день нам сообщили, что все имеющиеся в наличии "харрикейны" должны взлететь в шесть часов вечера, чтобы защитить важное передвижение по морю, и девять машин - все, что осталось, - были дозаправлены и приготовились к вылету. Без трех шесть мы начали выруливать из оливковой рощи на поле. Взлетели первые две машины, но едва они оторвались от земли, как что-то черное метнулось с неба, и они обе запылали. Я огляделся и увидел не меньше пятидесяти "Мессершмиттов-110", круживших над полем. Некоторые из них развернулись и атаковали оставшиеся семь "харрикейнов", которые ждали разрешения на взлет. Времени на то, чтобы что-то предпринять, не было. Все самолеты были повреждены во время первого налета, хотя, как это ни смешно, ранение получил только один летчик. Взлетать теперь было невозможно, поэтому мы повыпрыгивали из самолетов, вытащили раненого летчика из кабины и побежали вместе с ним к окопам, к большим, глубоким зигзагообразным спасительным окопам, которые выкопали греки. "Мессершмитты" не спешили. Противодействия не было ни с земли, ни с воздуха, если не считать того, что Киль стрелял по ним из револьвера. Не очень-то приятно, когда тебя атакуют с бреющего полета, особенно если на крыльях имеются пушки, а если нет глубокого окопа, в котором можно укрыться, то нет и будущего. По какой-то причине - возможно, немцы решили порезвиться - их летчики начали обстреливать окопы, прежде чем взяться за самолеты. Первые десять минут мы как безумные носились по углам окопов, чтобы не оказаться в том окопе, который шел параллельно курсу атакующего самолета. То были жуткие, страшные десять минут. Кто-то кричал: "Вон еще один", после чего все вскакивали и бежали к углу, чтобы скрыться в другой части окопа. Затем немцы взялись за "харрикейны", а заодно и за кучу старых греческих самолетов, стоявших в оливковой роще, и, методично и систематически расстреливая их, подожгли один за другим. Шум стоял страшный, повсюду стучали пули - по деревьям, скалам и по траве. Помню, я осторожно выглянул из окопа и увидел маленький белый цветочек, который рос всего-то в нескольких дюймах от моего носа. Он был чисто-белый, с тремя лепестками. Помню, я посмотрел дальше и увидел трех немцев, заходивших на мой "харрикейн", который стоял на другой половине поля. Помню, я крикнул на них, хотя и не помню что. И тут вдруг я увидел Катину. Она бежала с дальнего конца аэродрома прямо туда, куда стреляли пушки и где горели самолеты, и бежала изо всех сил. Раз она споткнулась, но снова поднялась на ноги и продолжала бежать. Потом она остановилась и стала смотреть вверх, махая кулачками пролетавшим мимо самолетам. Помню - вот она стоит, и один из "мессершмиттов" разворачивается и устремляется вниз, в ее сторону. Еще помню, я тогда подумал - да она такая маленькая, что в нее и не попадешь. Помню, когда он подлетел ближе, показались язычки пламени из его пушек, и помню, как я смотрю на ребенка, который стоит совершенно неподвижно - это продолжалось долю секунды, - лицом к машине. Помню, ветер трепал ее волосы. А потом она упала. То, что было в следующий момент, я не забуду никогда. Точно по волшебству, отовсюду из земли повыскакивали люди. Они вылезли из своих окопов и обезумевшей толпой выплеснулись на аэродром. Все бежали к крошечному тельцу, которое неподвижно лежало посреди поля. Они бежали быстро, хотя и пригнувшись. Помню, я тоже выскочил из окопа и присоединился к ним. Помню, я тогда вообще ни о чем не думал и бежал, глядя на ботинки человека, бежавшего впереди меня. Я заметил, что у него немного кривые ноги, а синие штаны непомерно длинны. Помню, я увидел, что Киль подбежал первым, тут же оказался сержант по кличке Мечтатель, и помню, как они вдвоем подхватили Катину и побежали обратно к окопам. Я увидел ее ногу, которая представляла собой кровавое месиво из костей, а кровь из раны на груди заливала ее белое ситцевое платье. Я мельком увидел ее лицо, которое было белым, как снег на вершине Олимпа. Я бежал рядом с Килем, а он без конца повторял на бегу: - Паршивые мерзавцы, паршивые, грязные мерзавцы. Когда мы добрались до нашего окопа, он, помню, с удивлением огляделся. Было тихо, и стрельба прекратилась. - Где врач? - спросил Киль, а врач уже был рядом. Он смотрел на Катину, вернее, на ее лицо. Врач нежно коснулся ее запястья и, не поднимая глаз, произнес: - Она мертва. Ее положили под низким деревом. Я отвернулся и увидел, как повсюду дымятся бесчисленные самолеты. Я увидел, что и мой "харрикейн" горит неподалеку. Я стоял и, не в силах ничего предпринять, смотрел, как язычки пламени пляшут по двигателю и лижут металл крыльев. Я глаз не мог отвести от огня. Я видел, что огонь становится ярко-красным, а за ним я увидел не груду дымящихся обломков, а пламя еще более обжигающего и сильного огня, который горел в сердцах народа Греции. Я продолжал смотреть на огонь, и в том самом месте, откуда вырывались языки пламени, мне показалось, будто что-то накалилось добела, будто яркость пламени достигла предела. Потом яркость рассеялась, и я увидел мягкий желтый свет, какой исходит от солнца, а за ним я увидел маленькую девочку, стоявшую посреди поля. Солнечный свет играл в ее волосах. С минуту она стояла и смотрела в небо. Оно было чистое и голубое, без единого облака. Затем она повернулась и посмотрела в мою сторону, и, когда она повернулась, я увидел, что ее ситцевое платье спереди все в ярко-красных пятнах, цвета крови. А потом исчезли и огонь, и пламя, и я видел перед собой лишь тлеющие обломки сгоревшего самолета. Должно быть, я долго стоял возле него. ПРЕКРАСЕН БЫЛ ВЧЕРАШНИЙ ДЕНЬ Он наклонился и потер лодыжку в том месте, где от ходьбы растянулись связки. Спустя какое-то время выпрямился и огляделся. Нащупав в кармане пачку, он достал сигарету и закурил. Тыльной стороной руки вытер пот со лба и, стоя посреди улицы, снова огляделся. - Черт побери, да кто-то ведь должен здесь быть, - громко сказал он. Услышав собственный голос, он почувствовал себя лучше. Прихрамывая, ступая только на пальцы больной ноги, он пошел дальше. За следующим поворотом он увидел море. Дорога, петляя, тянулась между разрушенными домами и спускалась с холма к берегу. Темное море было спокойным. На материке, вдали, отчетливо была видна линия холмов; навскидку, до них было миль восемь. Он снова нагнулся и потер лодыжку. - Черт побери, - произнес он. - Кто-то ведь должен тут быть живой. Но нигде не было ничего слышно. От домов, да и от всей деревни исходила такая тишина, что казалось, будто все здесь вымерло тысячу лет назад. Неожиданно он услышал едва различимый звук, словно кто-то переступил с ноги на ногу на гравии. Он оглянулся и увидел старика, который сидел на камне возле поилки для скота. Странно, как это он его раньше не заметил. - Здравствуйте, - сказал летчик. - Ghia sou. Он выучил греческий, когда общался с людьми около Ларисы и Янины. Старик медленно поднял глаза, при этом повернулась его голова, а плечи остались неподвижны. У него была почти белая борода, на голове матерчатая кепка. Он был в серой, в тонкую черную полоску, рубашке без воротничка. На летчика он смотрел так, как слепой смотрит на то, чего не видит. - Я рад тебя видеть, старик. В деревне есть еще кто-нибудь? Ответа не было. Летчик присел на край поилки, давая отдохнуть своей ноге. - Я Inglese {англичанин (греч.)}, - сказал он. - Я летчик. Меня сбили, и я выпрыгнул с парашютом. Я Inglese. Старик поднял голову и снова опустил ее. - Inglesus, - произнес он. - Ты Inglesus. - Да. Я ищу кого-нибудь, у кого была бы лодка. Хочу вернуться на материк. Наступила пауза, а потом старик заговорил как во сне. - Они все время приходят, - говорил он. - Germanoi приходят все время. Его голос звучал бесстрастно. Он взглянул на небо, потом опустил голову, повернулся и снова посмотрел вверх. - Они и сегодня придут, Inglese. Скоро придут снова. В его голосе не было тревоги, вообще не было никакого выражения. - Не понимаю, почему они приходят к нам, - прибавил он. - Может, не сегодня, - сказал летчик. - Сейчас уже поздно. Думаю, на сегодня они закончили. - Не понимаю, почему они приходят к нам, Inglese. Здесь же никого нет. - Я ищу человека с лодкой, - сказал летчик, - который смог бы отвезти меня на материк. В деревне есть кто-нибудь с лодкой? - С лодкой? - Ну да. Чтобы ответить на этот вопрос, понадобилось какое-то время. - Есть такой человек. - Как мне его найти? Где он живет? - В деревне есть человек с лодкой. - Пожалуйста, скажи мне, как его зовут. Старик снова посмотрел на небо. - Йоаннис. Вот кто имеет здесь лодку. - Йоаннис, а дальше как? - Йоаннис Спиракис. - И старик улыбнулся. Видимо, это имя что-то значило для старика. Он улыбнулся. - Где он живет? - спросил летчик. - Извините, что беспокою вас из-за этого. - Где живет? - Да. Старик опять задумался. Потом отвернулся и посмотрел в конец улицы, которая шла к морю. - Йоаннис жил в доме, который ближе других к воде. Но его дома больше нет. Germanoi разрушили его сегодня утром. Было рано и еще темно. Видите - дома больше нет. Нет его. - А где он сам? - Живет в доме Антонины Ангелу. Вон тот дом с красными окнами. Он указал в конец улицы. - Большое вам спасибо. Пойду поговорю с хозяином лодки. - Он еще мальчиком был, - продолжал, старик, - а лодку уже имел. У него белая лодка с голубой полосой по всей корме. Он снова улыбнулся. - Но я не думаю, что он сейчас в доме. А жена его там. Анна, наверное, там, с Антониной Ангелу. В доме они. - Еще раз спасибо. Пойду поговорю с его женой. Летчик поднялся и пошел было по улице, однако старик окликнул его: - Inglese. Летчик обернулся. - Когда будешь разговаривать с женой Йоанниса... когда будешь разговаривать с Анной... не забудь кое-что. Он умолк, подбирая слова. Его голос уже не был невыразительным, и он смотрел летчику прямо в глаза. - Его дочь была в доме, когда пришли Germanoi. Вот это ты должен помнить. Летчик стоял на дороге и ждал. - Мария. Ее зовут Мария. - Я запомню, - ответил летчик. - Мне жаль. Он отвернулся и стал спускаться вниз, направляясь к дому с красными окнами. Подойдя к дому, он постучался и стал ждать. Потом постучался снова и еще подождал. Послышался звук шагов, и дверь раскрылась. В доме было темно, и он смог разглядеть только черноволосую женщину, с такими же черными, как волосы, глазами. Она смотрела на летчика, который стоял на солнце. - Здравствуйте, - произнес он. - Я Inglese. Она не пошевелилась. - Я ищу Йоанниса Спиракиса. Говорят, у него есть лодка. Она по-прежнему стояла не шевелясь. - Он в доме? - Нет. - Может, его жена здесь? Она, наверное, знает, где он. Сначала ответа не было. Затем женщина отступила на шаг и распахнула дверь. - Входи, Inglesus. Она провела его по коридору в заднюю комнату. В комнате было темно, потому что в окнах не было стекол - только куски картона. Но он увидел старую женщину, которая сидела на скамье, положив руки на стол. Она была совсем крошечной, точно маленький ребенок, а лицо ее напоминало скомканный кусок оберточной бумаги. - Кто это? - спросила она резким голосом. Первая женщина сказала: - Это Inglesus. Он ищет твоего мужа, потому что ему нужна лодка. - Здравствуй, Inglesus, - сказала старая женщина. Переступив порог, летчик остановился в дверях. Первая женщина стояла возле окна, опустив руки. Старая женщина спросила: - Где Germanoi? Казалось, ее голосу было тесно в тщедушном теле. - Сейчас где-то около Ламии. - Ламия. Она кивнула. - Скоро они будут здесь. Может, уже завтра будут здесь. Но мне все равно. Слышишь, Inglesus, все равно. Она подалась вперед. Голос ее зазвучал еще резче. - Ничего нового не произойдет, когда они придут. Они уже были здесь. Каждый день они здесь. Являются каждый день и бросают бомбы - бах, бах, бах. Закроешь глаза, потом откроешь их, поднимешься, выйдешь на улицу, а от домов одна пыль... да и от людей тоже. Она умолкла и быстро задышала. - Сколько человек ты убил, Inglesus? Летчик оперся рукой о дверь, снимая тяжесть с больной ноги. - Сколько-то убил, - тихо произнес он. - Сколько? - Сколько смог. Мы не можем вести подсчет. - Убивай их всех, - спокойно сказала она. - Иди и убивай каждого мужчину, каждую женщину и каждого ребенка. Слышишь меня, Inglesus? Ты должен их всех убить. Кусок оберточной бумаги сделался еще меньше. - Сама я убью первого же, который мне попадется. Она помолчала. - А потом, Inglesus, потом его семье сообщат, что он мертв. Летчик ничего не сказал. Она посмотрела на него и заговорила другим голосом: - Что тебе нужно, Inglesus? - Что касается Germanoi, то мне жаль. Мало что в наших силах. - Да, - ответила она, - я понимаю. Но что тебе нужно? - Я ищу Йоанниса. Я бы хотел взять его лодку. - Йоаннис, - тихо произнесла она, - его здесь нет. Он вышел. Неожиданно она оттолкнула скамью, поднялась на ноги и вышла из комнаты. - Идем, - сказала она. Он пошел следом за ней по коридору к входной двери. Теперь она казалась еще меньше, чем когда сидела. Она быстро дошла до двери и открыла ее. Когда она оказалась на солнце, он впервые увидел, насколько она старая. У нее не было губ. Вокруг рта была такая же морщинистая кожа, как и на всем лице. Она прищурилась от солнца и посмотрела в сторону дороги. - Вон он, - сказала она. - Это он и есть. И она показала на старика, который сидел возле поилки. Летчик посмотрел на него. Потом повернулся, чтобы сказать что-то старухе, но она уже исчезла в доме. ОНИ НИКОГДА НЕ СТАНУТ ВЗРОСЛЫМИ Мы сидели вдвоем возле ангара на деревянных ящиках. Был полдень. Солнце стояло высоко в небе и шпарило, как огонь. Жара была страшная. Горячий воздух с каждым вдохом обжигал легкие, поэтому мы старались дышать быстро, почти не разжимая губ; так было легче. Солнце жарило нам плечи, спины, пот просачивался сквозь поры, струился по шее, груди и ниже к животу и собирался там, где брюки были туго перетянуты ремнем. Он все-таки просачивался и под ремень, где и собиралась влага, что причиняло большое неудобство; было такое ощущение, будто в этом месте покалывает. Два наших "харрикейна" стояли всего лишь в нескольких ярдах от нас. У них обоих был тот исполненный терпения и самоуверенности вид, который характерен для истребителей, когда двигатель не работает. Тонкая черная взлетная полоса спускалась к пляжу и морю. Черная поверхность полосы и белый песок по ее сторонам, сквозь который пробивалась трава, блестели и сверкали на солнце. Знойное марево висело над аэродромом. Старик посмотрел на часы. - Пора бы уже и вернуться, - сказал он. Мы оба были готовы к вылету и сидели в ожидании приказа. Старик поджал под себя ноги, убрав их с горячей земли. - Пора бы уже и вернуться, - повторил он. Прошло уже два с половиной часа с того времени, когда Киль улетел, и, конечно, ему давно уже пора было бы вернуться. Я посмотрел на небо и прислушался. Возле топливозаправщика громко разговаривали техники, и было слышно, как волны накатываются на берег, самолета же было не видно, не слышно. Мы еще немного молча посидели. - Похоже, ему не повезло, - сказал я. - Да, - ответил Старик. - Выходит, что так. Старик поднялся и засунул руки в карманы своих шорт цвета хаки. Я тоже встал. Мы смотрели в северном направлении, где было чистое небо, и при этом переминались с ноги на ногу, потому что гудрон был мягкий и горячий. - Как звали эту девчонку? - спросил Старик, не поворачивая головы. - Никки, - ответил я. Не вынимая рук из карманов, старик снова сел на деревянный ящик и стал рассматривать землю между ног. Старик был самым старшим по возрасту летчиком в нашей эскадрилье; ему было двадцать семь. У него была копна рыжих волос, которые он никогда не расчесывал. Лицо его было бледным, хотя он и провел столько времени на солнце, и все покрыто веснушками. Рот был широкий, а губы плотно сжаты. Он не был высок ростом, но под рубашкой цвета хаки были широкие и мускулистые плечи, как у борца. Человек он был тихий. - Может, все и обойдется, - сказал он, поглядев на небо. - И кстати, хотел бы я посмотреть на француза, которому по зубам Киль. Мы находились в Палестине и воевали с французами в Сирии. Мы стояли в Хайфе, и тремя часами раньше Старик, Киль и я приготовились к вылету. Киль вылетел в ответ на срочную просьбу военных моряков, которые позвонили и сказали, что из гавани Бейрута выходят два французских эсминца. Пожалуйста, вылетайте немедленно и посмотрите, куда они направились, попросили военные моряки. Просто подлетите к побережью, осмотритесь и быстро возвращайтесь, а потом сообщите нам, куда они направляются. И Киль вылетел на своем "харрикейне". Прошло много времени, а он так и не вернулся. Мы знали, что надежды нет почти никакой. Если его не сбили, то у него какое-то время назад уже должно было бы кончиться горючее. Я посмотрел на его голубую фуражку с кокардой ВВС Великобритании. Он бросил ее на землю, когда побежал к своему самолету. Сверху на ней были масляные пятна, а видавший виды козырек погнулся. Трудно было поверить в то, что его больше нет. Он был в Египте, Ливии и Греции. Он всегда был с нами на аэродроме и в столовой. Это был человек высокого роста, весельчак. Он всегда много смеялся, этот Киль. У него были черные волосы и длинный прямой нос, по которому он частенько проводил кончиком пальца. Слушая чей-нибудь рассказ, он имел обыкновение откидываться на стуле с высоко поднятой головой, при этом глаза его смотрели вниз. Еще вчера вечером за ужином он неожиданно сказал: - А знаешь, я не прочь жениться на Никки. По-моему, она неплохая девчонка. Старик сидел напротив него и ел вареную фасоль. - Ты хочешь сказать - иногда неплохая, - произнес он. Никки работала в кабаре в Хайфе. - Нет, - ответил Киль. - Из девушек, работающих в кабаре, получаются хорошие жены. Они никогда не бывают неверными. В неверности для них нет новизны. Это все равно что вернуться к прежним занятиям. Старик оторвался от тарелки с фасолью. - Да не будь же ты таким дураком, - сказал он. - Ни за что не поверю, что ты собираешься жениться на Никки. - Никки, - совершенно серьезно заговорил Киль, - из хорошей семьи. Она отличная девушка. И никогда не спит на подушке. Знаешь, почему она никогда не кладет подушку под голову? - Нет. Все сидевшие за столом прислушались к разговору. Всем было интересно узнать, что Киль расскажет о Никки. - Еще очень молоденькой она была обручена с французским моряком. Она его очень любила. Однажды они загорали на пляже, и он сказал ей, что никогда не кладет подушку под голову, когда спит. Подобные вещи люди часто говорят друг другу просто так, для поддержания разговора. Но Никки этого не забыла. С этого времени она стала пробовать обходиться без подушки. Француз попал под грузовик и погиб, и в память о своем возлюбленном она стала спать без подушки, хотя это и очень неудобно. Киль набил рот фасолью и стал медленно ее пережевывать. - Печальная история, - сказал он. - Из нее следует, что девушка она хорошая. Мне кажется, и я бы не прочь жениться на ней. Киль говорил это накануне вечером за ужином. Теперь его больше нет. Интересно, что сделает Никки, чтобы сохранить память о нем. Солнце раскалило мне спину, и я невольно повернулся, подставляя зною другой бок. Повернувшись, я увидел Кармель {Горная гряда на северо-западе нынешнего Израиля. Город Хайфа расположен на северо-восточном склоне одноименной горы.} и город Хайфу. Крутой бледно-зеленый склон спускался к морю, а внизу раскинулся город. На солнце ярко сверкали дома. Дома с выбеленными стенами покрывали склоны Кармеля, и их красные крыши усыпали всю гору. Из серого железного ангара вышли трое летчиков, которые должны были вылететь вслед за нами, и медленно направились в нашу сторону. На них были захлестнутые стропами желтые парашюты. Они неторопливо шли в нашу сторону, неся в руках шлемы. Когда они приблизились, Старик сказал: - Килю не повезло. И они ответили: - Да, мы знаем. Они сели на такие же деревянные ящики, на которых сидели мы, и солнце тотчас стало жечь им спины, и они начали потеть. Мы со Стариком пошли прочь. На следующий день было воскресенье. Утром мы вылетели к Ливанской долине, чтобы на бреющем полете атаковать аэродром под названием Райяк. Мы пролетели мимо Хермона {Гора на границе Сирии и Ливана. Самая высокая точка на восточном побережье Средиземного моря} с его снежной шапкой, снизившись, спрятались от солнца и атаковали на бреющем полете французские бомбардировщики, стоявшие в Райяке. Помню, что, когда мы летели низко над землей, двери французских бомбардировщиков стали открываться. Помню, я видел, как по аэродрому побежало много женщин в белых платьях. Особенно хорошо я запомнил белые платья. Дело в том, что было воскресенье, и французские летчики пригласили женщин из Бейрута посмотреть на их бомбардировщики. Приезжайте в воскресенье, говорили французы, мы покажем вам наши самолеты. Очень по-французски. И, когда мы начали стрелять, женщины повыскакивали из самолетов и побежали по аэродрому в своих выходных белых платьях. Помню, Шеф сказал по рации: - Пусть уходят, дайте им уйти. И вся эскадрилья развернулась и сделала круг над аэродромом, пока женщины разбегались в разные стороны по траве. Одна из них споткнулась и дважды упала, другая захромала, и ей помогал какой-то мужчина, но мы не спешили. Помню, я увидел яркие вспышки пулеметной стрельбы со стороны земли. Я еще тогда подумал, что лучше бы они не стреляли, пока мы ждем, когда их женщины в белых платьях убегут прочь. Это было на следующий день после того, как не стало Киля. Через день мы снова уселись со Стариком на деревянные ящики возле ангара. Пэдди, большой белокурый мальчик, занял место Киля и сидел рядом с нами. Был полдень. Солнце стояло высоко в небе и шпарило, как огонь. Пот бежал по шее, под рубашкой, по груди и по животу, а мы сидели и ждали, когда нас сменят. Старик пришивал отодравшийся ремешок своего шлема и рассказывал мне о Никки, которую он увидел как-то вечером в Хайфе, и о том, как рассказал о ней Килю. Неожиданно мы услышали гул летящего самолета. Старик умолк. Мы стали смотреть на небо. Гул слышался с севера. Он все нарастал, по мере того как самолет подлетал все ближе, и Старик неожиданно произнес: - Это "харрикейн". В следующую минуту самолет закружил над аэродромом, выпуская шасси для посадки. - Кто это? - спросил белокурый Пэдди. - Сегодня еще никто не вылетал. Когда самолет скользнул мимо нас по полосе, мы увидели номер на хвосте машины - Н.4427. Это был Киль. Мы поднялись и стали смотреть, как машина выруливает в нашу сторону, а когда она подъехала ближе и развернулась, чтобы встать, мы увидели в кабине Киля. Он махнул нам рукой, усмехнулся и вылез. Мы побежали к нему с криками: - Где ты был? - Да где, черт возьми, тебя носило? - Ты что, сел на вынужденную, а потом снова взлетел? - Женщину в Бейруте нашел, что ли? - Да где же, черт побери, ты был все это время? Вокруг него столпились и другие летчики, техники, укладчики парашютов, водители спецмашин. Все ждали, что скажет Киль. Он между тем снял свой шлем и рукой откинул назад свои черные волосы. Поначалу его так удивило наше поведение, что он просто молча смотрел на нас, а потом рассмеялся и сказал: - Да что тут, черт возьми, происходит? Что это с вами? - Где ты был? - заговорили мы. - Где ты пропадал два дня? На лице Киля было написано искреннее изумление. Он бросил быстрый взгляд на часы. - Сейчас пять минут первого, - сказал он. - Вылетел я в одиннадцать, час и пять минут назад. Да не толпитесь вы как идиоты, дайте пройти. Мне нужно срочно доложить о выполненном задании. Морякам наверняка интересно будет узнать, что эти эсминцы все еще в бейрутской гавани. Он повернулся, намереваясь уйти. Я схватил его за руку. - Киль, - спокойно произнес я, - тебя не было с позавчерашнего дня. Что с тобой случилось? Он взглянул на меня и рассмеялся. - Мог бы и получше шутить, - сказал он. - Уж я-то знаю. Но на этот раз не смешно. Совсем не смешно. И он ушел. Мы стояли - Старик, Пэдди, я, техники, укладчики парашютов, водители спецмашин - и смотрели Килю вслед. Потом мы переглянулись, не зная, что сказать и что думать, ничего не понимая, ничего не зная, за исключением того, что Киль был совершенно серьезен и сам верил в то, что сказал. Мы знали, что это так, поскольку знали Киля, и к тому же когда люди вместе, как мы, тогда никто не сомневается в словах другого, особенно если речь идет о полете. Сомневаться можно только в самом себе. Вот мы и засомневались в себе. Старик стоял на солнце около крыла машины Киля и отколупывал пальцами краску, которая высохла и потрескалась на солнце. - Черт знает что, - сказал кто-то, и все разошлись по своим делам. Выйдя из серого железного ангара, к нам неспешно подошли трое летчиков, готовые к полету. Они медленно шли под горячим солнцем, размахивая шлемами, которые держали в руках. Старик, Пэдди и я направились в столовую, чтобы выпить и пообедать. Столовая размещалась в небольшом деревянном строении с верандой. Внутри были две комнаты, одна представляла собой что-то вроде гостиной с креслами и журналами и дыркой в стене, через которую можно было заказать напитки, а другая и была столовой с длинным деревянным столом. В гостиной мы застали Киля, который беседовал с Шефом, нашим командиром. Другие летчики сидели вокруг них и слушали. Все пили пиво. Мы знали, что дело серьезное, хотя все сидят в креслах и пьют пиво. Шеф делал то, что и должен был делать. Редкий человек Шеф. Высокого роста, с красивым лицом, с раной от итальянской пули в ноге, всегда готовый прийти на помощь. Он никогда не смеялся громко, а давился от смеха, издавая глубокие гортанные звуки. - Да не волнуйтесь вы так, Шеф, - говорил Киль. - Лучше помогите мне не думать, будто я сошел с ума. Киль оставался серьезен и рассуждал здраво, но вместе с тем был не на шутку встревожен. - Я рассказал все, что знаю, - говорил он. - Как взлетел в одиннадцать часов, высоко взобрался, потом полетел в Бейрут, увидел два французских эсминца и вернулся, приземлившись в пять минут первого. Клянусь, это все, что я знаю. Он обвел нас взглядом, посмотрел на Старика и на меня, на Пэдди и на Джонни и на полдюжины других летчиков, находившихся в помещении. Мы улыбнулись ему и закивали, давая понять, что мы с ним, не против него, и что мы верим в то, что он сказал. - И что, по-твоему, мне докладывать в штабе в Иерусалиме? - спросил Шеф. - Я уже доложил, что ты пропал без вести. Теперь я должен сообщить, что ты вернулся. Они будут настаивать на том, чтобы знать, где ты был. Все это начинало выводить Киля из себя. Он сидел прямо, постукивая быстро и резко пальцами левой руки по кожаному подлокотнику, а потом стал еще и ногой притопывать. Терпение у Старика лопнуло. - Слушай, Шеф, - сказал он. - Давай пока оставим все это. Может, Киль потом что-то вспомнит. Пэдди, сидевший на подлокотнике кресла Старика, сказал: - Правильно, а мы можем пока доложить в штаб, что Киль совершил вынужденную посадку на поле в Сирии, два дня у него ушло на ремонт самолета, а потом он полетел домой. Все старались помочь Килю, все летчики. У нас всех было убеждение, будто в этом деле есть что-то такое, что в большой степени касается каждого из нас. И Киль это знал, хотя только это он и знал, а другие это тоже знали, что и было написано на их лицах. Возникло напряжение, и довольно высокое, потому что впервые мы столкнулись с чем-то новым - это тебе не пули, не огонь, не чиханье двигателя, не лопнувшая резина колес, не кровь в кабине, не вчера, и не сегодня, и даже не завтра. Шефу тоже передалось это напряжение, и он сказал: - Да-да, давайте еще выпьем и оставим пока все как есть. Я доложу в штабе, что ты вынужден был приземлиться в Сирии, а потом тебе удалось снова взлететь. Мы выпили еще пива и пошли обедать. Шеф заказал несколько бутылок палестинского белого вина к обеду, чтобы отметить возвращение Киля. После этого никто и не вспоминал о том, что произошло. Мы и в отсутствие Киля не говорили об этом. Но каждый из нас продолжал думать об этом про себя, зная наверняка, что случилось нечто важное и не все еще закончилось. Напряжение быстро распространилось по эскадрилье и охватило всех летчиков. Между тем дни шли своим чередом. Солнце сияло над аэродромом и над самолетами, и Киль снова стал с нами летать, как и прежде. И вот однажды - думаю, это было неделю спустя - мы снова атаковали Райяк на бреющем полете. Нас было шестеро, Шеф шел ведущим, Киль летел справа. Мы снизились над Райяком. Легкие зенитки открыли плотный огонь. Во время первого захода подбили машину Пэдди. Когда мы заходили флангом во второй раз, то увидели, как его "харрикейн" мягко вошел в полубочку и устремился к земле прямо у края аэродрома. Когда он ударился о землю, поднялось огромное облако белого дыма, потом показалось пламя. Оно стало распространяться, дым из белого стал черным, а там был Пэдди. В наушниках тотчас же раздался треск, и я услышал очень взволнованный голос Киля, который кричал в микрофон: - Я вспомнил. Алло, Шеф, я все вспомнил. А потом Шеф проговорил медленно и спокойно: - Хорошо, Киль. Хорошо. Только смотри не забудь. Мы сделали еще один заход, после чего Шеф быстро увел нас. Мы петляли над долинами, а по сторонам над нами возвышались голые серо-коричневые горы. Мы возвращались домой, и лету было полчаса. Киль без умолку что-то кричал по радиотелефону. Сначала он вызвал Шефа и сказал: - Алло, Шеф, я вспомнил, все вспомнил, все детали. Потом он говорил: - Алло, Старик, я вспомнил, все вспомнил. Теперь уже не забуду. Потом он вызывал меня, Джонни и Мечтателя. Он вызывал каждого из нас по очереди и был так взволнован, что иногда кричал в микрофон чересчур громко и мы не могли разобрать ни слова. Приземлившись, мы вылезли из самолетов, а поскольку Килю почему-то вздумалось посадить свою машину в дальнем конце аэродрома, то мы пришли на командный пункт раньше него. Пункт управления находился рядом с ангаром. Это было голое помещение с большим столом посередине, на котором лежала карта района. Там был еще один небольшой столик с парой телефонов, несколько деревянных стульев и скамеек, а в углу были сложены надувные спасательные жилеты, парашюты и шлемы. Мы снимали с себя комбинезоны и бросали их в угол, и тут появился Киль. Он быстро вошел и остановился в дверях. Его черные волосы были взъерошены, потому что он только что стянул с себя шлем. Лицо блестело от пота, а рубашка цвета хаки потемнела от влаги. Он быстро дышал открытым ртом. Вид у него был такой, будто он только что бежал. Он был похож на ребенка, который вбежал в комнату, где полно взрослых, чтобы сообщить, что кошка родила в детской котят, но не знает, с чего начать. Мы все слышали, как он приближается, потому что только его и ждали. Все оторвались от своих занятий и замерли на месте, глядя на Киля. - Привет, Киль, - сказал Шеф. А Киль ответил: - Шеф, ты должен поверить мне, потому что все так и было. Шеф стоял возле столика с телефонами, рядом со Стариком, с приземистым рыжеволосым Стариком. Он стоял, держа в руках захлестнутый стропами парашют, и смотрел на Киля. Остальные находились в дальнем конце помещения. Когда Киль заговорил, летчики стали потихоньку подходить поближе, пока не оказались около стола с большой картой. Опершись о него, они уставились на Киля и стали ждать, что он скажет. Он заговорил тотчас же. Говорил он быстро, потом успокоился и, по мере того как развивался сюжет его рассказа, стал говорить медленнее. Он рассказал все, так и не отойдя от дверей командного пункта, не сняв свой желтый парашют и держа в руках шлем и кислородную маску. Другие тоже оставались на своих местах, стояли и слушали. Слушая его, я забыл, что это говорит Киль и что мы находимся на командном пункте в Хайфе. Я все забыл и отправился вместе с ним в его путешествие и не возвращался, пока он не закончил. - Я летел на высоте около двадцати тысяч, - рассказывал он. - Пролетел над Тиром и Сидоном {Тир - город-государство в Финикии, современный город Сур в Ливане. Сидон - город-государство в Финикии, современный город Сайда в Ливане.} и над рекой Дамур, а потом полетел над ливанскими горами, потому что хотел зайти на Бейрут с востока. Неожиданно я оказался с облаке, в плотном белом облаке, которое было таким густым и плотным, что я ничего не видел, кроме кабины. Я ничего не понимал, потому что за минуту до этого небо было чистое и голубое и нигде не было ни облачка... Чтобы выбраться из облака, я начал снижаться. Я летел все ниже и ниже, но по-прежнему находился в нем. Я знал, что слишком низко лететь из-за гор нельзя, но на высоте шесть тысяч облако все еще окружало меня. Оно было таким плотным, что я ничего не видел, даже носа машины или крыльев. Пары на лобовом стекле превращались в жидкость, и струйки воды бежали по стеклу. Горячий воздух двигателя высушивал их. Никогда раньше я не видел такого облака. Оно было плотным и белым у самой кабины. У меня было такое ощущение, будто я лечу на ковре-самолете, сижу один-одинешенек в этой небольшой кабине со стеклянным верхом, без крыльев, без хвоста, без двигателя и без самолета. Я знал, что мне нужно выбираться из этого облака, поэтому я развернулся и полетел от гор на запад над морем. Согласно высотомеру, я снизился намного. Я летел на высоте пятьсот футов, потом четыреста, триста, двести, сто, а облако все еще окружало меня. Я перестал снижаться, потому что знал, что это опасно. Потом совершенно неожиданно, точно порыв ветра, меня охватило чувство, что подо мной ничего нет, ни моря, ни земли, вообще ничего, и я медленно намеренно задросселировал двигатель, с силой отдал ручку вперед и вошел в пике. На высотомер я не смотрел. Я вглядывался в белизну перед собой за лобовым стеклом и продолжал пикировать. Ручку я держал в положении "от себя", сохраняя угол пикирования, и продолжал всматриваться в обступившую меня обширную белизну. Я даже не задумывался, куда лечу, а просто летел. Не знаю, сколько это продолжалось, может, несколько минут, а может, и часов. Знаю только, что я сидел в самолете, который находился в пике. Я был уверен, что подо мною не горы, не реки, не земля и не море, но мне не было страшно. И тут меня ослепил свет. Как будто ты только что дремал и вдруг кто-то включил свет. Я выбрался из облака так неожиданно и так быстро, что свет ослепил меня. Переход из одной среды в другую был мгновенным. Только что меня окружала плотная белизна, и вот ее уже нет и вокруг так светло, что свет ослепил меня. Я крепко зажмурился и несколько секунд не открывал глаза. Когда я открыл их, все вокруг было голубым. Такого голубого цвета мне еще не приходилось видеть. Цвет был не синий и не ярко-голубой, а именно голубой, чистый сверкающий свет, какого я никогда раньше не видел и не могу описать. Я огляделся. Потом взглянул вверх и покрутил головой. Приподнявшись, посмотрел вниз сквозь стекло кабины. Все было голубым. Было светло и ясно, будто светило солнце, но солнца не было. И тут я увидел их. Надо мной и впереди меня по небу летели самолеты, вытянувшись в тонкую длинную линию. Они двигались вперед одной черной линией, все летели с одной скоростью, в одном направлении, близко друг от друга, один за другим, и эта линия растянулась по небу насколько хватало глаз. Так они и летели, не сворачивая со взятого курса, точно парусные суда, подгоняемые сильным ветром, и тут я все понял. Сам не знаю, как я догадался, но, глядя на них, я понял, что это летчики и экипажи, убитые в боях, а теперь они в своих самолетах отправились в свой последний полет, в последнее путешествие. Поднявшись выше и приблизившись к ним, я узнал некоторые машины. В этой длинной процессии были почти все типы самолетов. Я видел "ланкастеры" и "дорнье", "галифаксы" и "харрикейны", "мессершмитты", "спитфайры", "стерлинги", "савойи-семьдесят-девять-эс", "юнкерсы-восемьдесят-восемь-эс", "гладиаторы", "хэмпдены", "маччи-двести-эс", "бленхеймы", "фокке-вульфы", "бофайтеры", "сордфиши" и "хейнкели". Я видел самолеты всех этих типов да и многих других, и я видел, как движущаяся линия достигла края голубого неба, прорезав его из конца в конец, и наконец исчезла из виду. Я находился близко от них, и мне казалось, что меня тянет за ними помимо моей воли. Мою машину подхватил ветер и начал подбрасывать ее, как игрушку, и меня вихрем потянуло за другими самолетами. Я ничего не мог поделать, потому что меня захватил вихрь и закружил ветер. Все это произошло очень быстро, но я четко все помню. Помню, что мой самолет потянуло сильнее, я летел все быстрее и быстрее и вскоре и сам вдруг оказался в процессии, двигаясь вперед вместе с остальными, с той же скоростью и тем же курсом. Впереди меня летел - так близко, что я видел, какого цвета краска на крыльях, - "сордфиш", старый "сордфиш" военно-морской авиации. Я видел головы и шлемы летчика-наблюдателя и пилота, сидевших в кабине один за другим. За "сордфишем" летел "дорнье", "летающий карандаш", а за "дорнье" - другие машины, типы которых я не мог определить из-за расстояния. Мы летели все дальше и дальше. Свернуть или улететь от них я не мог, даже если бы захотел. Не знаю почему, хотя, возможно, все дело было в вихре и в ветре. Да, так и есть. Мало того, я не управлял своим самолетом; он летел сам по себе. Мне не нужно было ни маневрировать, ни следить за скоростью и высотой, я не управлял ни двигателем, ни самолетом. Я бросил взгляд на приборную доску и увидел, что приборы не работают, как это бывает, когда машина стоит на земле. Итак, мы продолжали лететь. Понятия не имею, как быстро мы летели. Ощущения скорости не было, но, насколько я мог себе представить, она составляла что-то около миллиона миль в час. Вспоминаю, что ни разу тогда я не почувствовал ни холода или жары, ни голода или жажды; ничего этого я не чувствовал. Страха я тоже не чувствовал, потому что не знал, чего бояться. Беспокойства не чувствовал, потому что ничего не помнил и не думал ни о чем таком, что вызывает беспокойство. У меня не было желания что-либо делать, да и вообще не было никаких желаний. От того, где нахожусь, я испытывал только удовольствие - все вокруг расцвечено прекрасными яркими красками. Я случайно увидел отражение своего лица в зеркале: я улыбался, улыбался глазами и ртом. Отвернувшись, я знал, что продолжаю улыбаться, потому что мне хотелось улыбаться. Летчик-наблюдатель в "сордфише" как-то раз обернулся и помахал мне рукой. Я отодвинул фонарь кабины и помахал ему в ответ. Помню, что, когда я открыл кабину, не было ни дуновения, не стало ни холоднее, ни теплее, а руку мою не обдал горячий воздух от двигателей. Потом я заметил, что все машут друг другу, как дети на детской железной дороге, и я обернулся и помахал летчику в "маччи", летевшему за мной. Но тут далеко впереди стало что-то происходить. Я увидел, что самолеты меняют курс, поворачивают налево и теряют высоту. Вся процессия, достигнув определенной точки, накренившись, спускалась вниз широким, с большим охватом, кругом. Я инстинктивно посмотрел вниз и увидел раскинувшуюся подо мною обширную зеленую равнину. Она была зеленой, гладкой и красивой и простиралась к самому краю горизонта, где небесная голубизна смыкалась с зеленью равнины. И еще там был свет. С левой стороны далеко-далеко возник яркий белый свет, сиявший ярко, но бесцветно. Казалось, это было солнце, но гораздо больше, чем солнце, нечто бесформенное и аморфное. Свет был яркий, но не ослепляющий, и исходил он от того, что лежало на дальнем конце зеленой равнины. Свет распространялся во все стороны из ослепительно-яркой точки и заливал небо и всю долину. Увидев его в первый раз, я поначалу глаз не мог от него оторвать. У меня не было желания приближаться к нему, входить в него, и почти тотчас же меня охватило столь страстное желание слиться с ним, что я несколько раз попытался увести свой самолет из строя и полететь прямо на свет, но это было невозможно, и я вынужден был лететь вместе со всеми. Как только самолеты вошли в крен и стали терять высоту, я последовал за ними. Мы начали спускаться к лежавшей внизу зеленой равнине. Теперь, когда равнина оказалась ближе, я увидел на ней огромное множество самолетов. Они были всюду - точно смородина рассыпалась по зеленому ковру. Их были многие сотни, и каждую минуту, почти каждую секунду число их увеличивалось, по мере того как садились и выруливали на стоянку те, кто летел впереди меня. Мы быстро теряли высоту. Скоро я увидел, как те, которые летят прямо передо мной, выпускают шасси и готовятся к посадке. "Дорнье", летевший за одну машину до меня, выровнялся и приземлился. За ним сел "сордфиш". Летчик свернул немного влево от "дорнье" и приземлился рядом с ним. Я свернул влево от "сордфиша" и выровнял самолет, после чего выглянул из кабины и посмотрел на землю, рассчитывая высоту. Зелень под быстро летевшим самолетом слилась в одно сплошное пятно. Я ждал, когда мой самолет коснется земли. Казалось, на это уходило слишком много времени. "Ну, - говорил я. - Ну, давай же, давай". Я был лишь в шести футах от земли, но самолет не терял высоты. "Да садись же, - закричал я. - Пожалуйста, садись". Я потерял голову. Меня охватил страх. Вдруг я заметил, что набираю скорость. Я выключил зажигание, но это ни к чему не привело. Самолет набирал скорость и летел все быстрее и быстрее. Я оглянулся и увидел позади длинную процессию из самолетов, падавших с неба и заходивших на посадку. На земле я увидел множество самолетов, разбросанных по равнине, а на одном конце ее был виден свет, сверкающий белый свет, который так ярко озарял всю равнину. К нему меня и тянуло. Я знал, что стоит мне приземлиться, и я побегу к этому свету, как только выберусь из самолета. А теперь я улетал от него. Мой страх увеличивался. Чем быстрее и чем дальше я улетал, тем больший страх меня одолевал, и я стал сопротивляться как только мог: дергал за ручку управления, боролся с самолетом, пытаясь развернуть его назад к свету. Когда я понял, что это невозможно, я попытался убить себя. Я попробовал войти в пике, чтобы врезаться в землю, но самолет продолжал лететь прямо. Я попытался выпрыгнуть из кабины, но на моем плече будто лежала чья-то рука и прижимала меня к сиденью. Попробовал я и биться головой о стены кабины, но и это ни к чему не привело, и я продолжал бороться со своей машиной и неизвестно с чем еще, пока вдруг не заметил, что нахожусь в облаке. Я попал в такое же плотное белое облако, что и раньше; и самолет, казалось, набирал высоту. Я оглянулся. Облако окружало меня со всех сторон. Не было ничего, кроме этой обширной непроницаемой белизны. У меня закружилась голова. Тошнота подступила к горлу. Мне теперь было все равно, что будет дальше. Потеряв к происходящему всякий интерес, я просто сидел, позволив машине лететь самой по себе. Прошло много времени. Я уверен, что сидел так несколько часов. Должно быть, я уснул. Пока я спал, мне снился сон. Мне снилось не то, что я только что видел. Мне снилась моя повседневная жизнь: эскадрилья, Никки и аэродром здесь, в Хайфе. Мне снилось, будто я сижу в готовности возле ангара с двумя другими летчиками, будто от военных моряков поступила просьба, чтобы кто-нибудь быстренько произвел разведку над Бейрутом, а поскольку я должен был лететь первым, то я вскочил в свой "харрикейн" и умчался. Мне снилось, будто я пролетел над Тиром и Сидоном и над рекой Дамур и поднялся на высоту двадцать тысяч футов. Потом я повернул в сторону ливанских гор, развернулся и приблизился к Бейруту с востока. Я был над городом; глядя вниз на гавань, я старался обнаружить французские эсминцы. Скоро я увидел их, увидел отчетливо; они стояли на якоре у верфи бок о бок, и я на вираже развернулся и полетел домой как можно быстрее. Военные моряки не правы, думал я в пути. Эсминцы все еще в гавани. Я взглянул на часы. Прошло полтора часа. "Быстро я обернулся, - сказал я. - Они будут довольны". Я попытался связаться по радио, чтобы передать информацию, но мне это не удалось. Потом я вернулся сюда. Когда я приземлился, вы все собрались вокруг меня и стали спрашивать, где я пропадал два дня, но я ничего не мог вспомнить. Пока не сбили Пэдди, я ничего не помнил, кроме полета в Бейрут. Как только его машина ударилась о землю, я поймал себя на том, что говорю: "Ну и повезло же тебе, подлец. Как же тебе повезло". И сказав это, я понял, почему произнес эти слова. Я все вспомнил. Вот тогда я и закричал по радио. Я тогда все вспомнил. Киль умолк. Никто не шелохнулся и не произнес ни слова за все то время, что он говорил. Теперь заговорил Шеф. Он переступил с ноги на ногу, повернулся к окну и тихо, почти шепотом, произнес: - Черт знает что. И мы все продолжили снимать комбинезоны и складывать их в углу на пол, все, кроме Старика, этого приземистого коротышки. Он стоял и смотрел, как Киль медленно идет в угол, чтобы сложить там свою одежду. После рассказа Киля жизнь в эскадрилье снова вошла в норму. Исчезло напряжение, которое мы испытывали больше недели. На аэродроме всем было занятие. Но никто больше не вспоминал о путешествии Киля. Мы никогда больше об этом не говорили, даже когда пили по вечерам в "Эксельсиоре" в Хайфе. Сирийская кампания подходила к концу. Всем было ясно, что скоро она должна закончиться, хотя французы и сражались отчаянно на юге от Бейрута. Мы продолжали летать. Мы много летали над судами, с которых обстреливали берег, ибо наша работа состояла в том, чтобы защищать их от "Юнкерсов-88", прилетавших с Родоса. Во время последнего полета над судами и был убит Киль. Мы летели высоко над кораблями, когда нас атаковали крупными силами Ю-88 и началось сражение. У нас в воздухе было только шесть "харрикейнов"; "юнкерсов" налетело много, и битва была серьезная. Не очень хорошо помню, как тогда все происходило, да это и не запомнишь. Но помню, что сражение было сумасшедшим, с преследованиями, "юнкерсы" с ходу атаковали корабли, с кораблей отстреливались, пуская в воздух все, что можно, так что небо было полно белых цветов, которые быстро расцветали, вырастали на глазах и уносились с ветром. Помню, как немец взорвался в воздухе. Это произошло быстро, вспыхнуло что-то белое, и там, где только что был бомбардировщик, ничего не осталось, только крошечные железные обломки медленно посыпались вниз. Помню еще одного, у которого отстрелили заднюю турель, и та летела вместе со стрелком, который уцепился за хвост стропами, пытаясь снова взобраться в машину. Помню одного смельчака, который оставался вверху, чтобы биться с нами, пока другие заходили на бомбометание. Помню, мы его сбили, и помню, как он медленно перевернулся на спину, бледно-зеленым животом вверх, как дохлая рыба, а потом штопором ринулся вниз. И помню Киля. Я был рядом с ним, когда его самолет загорелся. Я видел, как пламя вырывается из носа его машины и пляшет на капоте двигателя. Из выхлопных патрубков его "харрикейна" потянулся черный дым. Я подлетел ближе и стал вызывать его по радио: - Алло, Киль. Тебе надо прыгать. Я услышал его голос. Он говорил спокойно и медленно: - Это не так-то просто. - Прыгай, - кричал я, - прыгай быстрее. Я видел его под стеклянной крышей кабины. Он посмотрел в мою сторону и покачал головой. - Это не так-то просто, - ответил он. - Я ранен. У меня прострелены руки, и я не могу расстегнуть замок привязных ремней. - Выпрыгивай, - кричал я. - Ради бога, прыгай же! Но он не отвечал. Какое-то время его самолет продолжал лететь прямо, а потом мягко, словно умирающий орел, опустил одно крыло и устремился к морю. Я смотрел ему вслед; в небе осталась тонкая полоска черного дыма. И тут я снова услышал голос Киля, который отчетливо и медленно произнес: "Ну и повезло же мне, подлецу. Как же мне повезло". ОСТОРОЖНО, ЗЛАЯ СОБАКА Внизу нескончаемым морем простирались волнистые облака. Сверху светило солнце. Оно было белым, как и облака, потому что солнце никогда не бывает желтым, когда на него смотришь, находясь высоко в небе. Он продолжал лететь на "спитфайре". Его правая рука была на штурвале, а руль направления он контролировал одной левой ногой. Это было очень просто. Машина летела хорошо. Он знал, что делает. Все идет отлично, думал он. Все в порядке. Со мной все нормально. Дорогу домой я знаю. Буду там через полчаса. Когда приземлюсь, вырулю на стоянку, выключу двигатель и скажу: "Ну-ка, помогите мне выбраться". Постараюсь, чтобы голос мой звучал как обычно и естественно, никто ничего и не заметит. Потом я скажу: "Да помогите же кто-нибудь выбраться. Самому мне этого не сделать, я ведь ногу потерял". Они все рассмеются и подумают, что я шучу, и тогда я скажу: "Хорошо, идите и сами посмотрите, мерзавцы неверующие". Тогда Йорки заберется на крыло и заглянет внутрь кабины. Его, наверное, стошнит, столько там кровавого месива. А я рассмеюсь и скажу: "Ради бога, да помогите же мне выбраться". Он снова взглянул на свою правую ногу. От нее мало что осталось. Осколок угодил ему в бедро, чуть выше колена, и теперь там была лишь кровавая мешанина. Но боли не было. Когда он смотрел на свою ногу, ему казалось, будто он смотрит на что-то чужое. То, на что он смотрел, не имело к нему отношения. Просто в кабине оказалось какое-то месиво, и это странно, необычно и довольно занятно. Это все равно что найти на диване мертвого кота. Он и вправду чувствовал себя отлично, немного, разве что, был взвинчен, но страха не испытывал. И не буду я выходить на связь, чтобы приготовили санитарную машину, думал он. К чему это? А когда приземлюсь, из кабины вылезать в этот раз сам не буду, но скажу: "Эй, ребята, кто там есть. Идите сюда, помогите-ка мне вылезти, я ведь ногу потерял". Вот будет смеху. Я и сам хохотну, когда скажу это; я произнесу это спокойно и медленно, а они подумают, будто я шучу. Когда Йорки залезет на крыло и его стошнит, я скажу: "Иорки, старый ты сукин сын, ты приготовил мою машину?" Потом, когда выберусь, напишу рапорт. А уже потом полечу в Лондон. Возьму полбутылки виски и зайду к Голубке. Сядем у нее в комнате и будем пить. Воду я наберу из крана в ванной. Много я говорить не буду, но, когда придет время идти спать, я скажу: "Слушай, Голубка, а у меня для тебя сюрприз. Сегодня я потерял ногу. Но мне все равно, если и ты не против. Мне даже не больно. В машине мы куда угодно съездим. Пешком ходить я никогда не любил, если не считать прогулок по улицам медников в Багдаде, но я могу передвигаться на рикше. Могу поехать домой и рубить там дрова, правда, обух то и дело соскакивает с топорища. Надо бы его в горячую воду опустить; положить в ванну, пусть разбухает. В прошлый раз я нарубил дома много дров, а потом положил топорище в ванну..." Тут он увидел, как солнце сверкает на капоте двигателя его машины. Он видел, как солнце сверкает на заклепках в металле, и тогда вспомнил о самолете и о том, где он находится. Он уже не чувствовал себя хорошо, его тошнило и кружилась голова. Голова то и дело падала на грудь, потому что у него уже не было сил держать ее. Но он знал, что летит на "спитфайре". Пальцами правой руки он чувствовал ручку управления. "Сейчас я потеряю сознание, подумал он. В любой момент могу отключиться". Он бросил взгляд на высотомер. Двадцать одна тысяча. Чтобы испытать себя, он попробовал сосредоточиться на сотнях и тысячах. Двадцать одна тысяча и сколько? Показания высотомера размылись. Он и стрелки не видел. Тут до него дошло, что надо прыгать с парашютом, нельзя терять ни секунды, иначе он потеряет сознание. Быстро, лихорадочно он попытался отодвинуть фонарь левой рукой, но сил не было. Он на секунду убрал правую руку с ручки управления, и двумя руками ему удалось отодвинуть крышку. Поток воздуха, казалось, освежил его. На минуту к нему вернулось ясное сознание. Его действия стали правильными и точными. Вот как это бывает с хорошими летчиками. Он сделал несколько быстрых и глубоких глотков из кислородной маски, а потом повернул голову и посмотрел вниз. Там было лишь обширное белое море из облаков, и он понял, что не знает, где находится. "Наверное, это Ла-Манш. Точно, упаду в Ла-Манш". Он стянул шлем, расстегнул привязные ремни и рывком поставил ручку управления в левое положение. "Спитфайр" мягко перевернулся через крыло на спину, и он резко отдал ручку от себя. Летчика выбросило из самолета. Падая, он открыл глаза, потому что знал: ему нельзя терять сознание, прежде чем он дернет за кольцо парашюта. С одной стороны он видел солнце, с другой - белизну облаков, и, падая и переворачиваясь в воздухе, он видел, как облака бегут за солнцем, а солнце преследует облака. Так и бегали друг за другом по маленькому кругу; они бежали все быстрее и быстрее, солнце за облаками, облака - за солнцем, облака подбегали все ближе, и вдруг солнце исчезло и осталась одна лишь обширная белизна. Весь мир стал белым, и в нем ничего не было. Мир был таким белым, что иногда казался черным, а потом становился то белым, то черным, но больше белым. Он смотрел, как мир из белого становится черным, а потом опять белым, и белым он был долгое время, а черным - лишь несколько секунд. В эти белые периоды он засыпал, но просыпался, едва мир становился черным. Однако черным он был недолго - так, сверкнет иногда черной молнией. Белый мир тянулся долго, и тогда он засыпал. Однажды, когда мир был белым, он протянул руку и дотронулся до чего-то. Он стал разминать это пальцами. Какое-то время он лежал и раскатывал пальцами то, что оказалось под рукой. Потом медленно открыл глаза, посмотрел на свою руку и увидел, что держит в руке нечто белое. Это был край простыни. Он знал, что это простыня, потому что видел фактуру ткани и строчку на кромке. Он сощурил глаза и тотчас снова открыл их. На этот раз он увидел комнату. Он увидел кровать, на которой лежал; он увидел серые стены, дверь, зеленые занавески на окнах. На столике возле кровати стояли розы. Потом он увидел миску на столике рядом с розами. Миска был эмалированная, белая, а рядом стояла мензурка. "Это госпиталь, - подумал он. - Я в госпитале". Но он ничего не помнил. Он откинулся на подушке, глядя в потолок и стараясь вспомнить, что же произошло. Он смотрел на ровный серый потолок, который был таким чистым и серым, и вдруг увидел, что по потолку ползет муха. При виде этой мухи, этой маленькой черной точки, неожиданно появившейся на сером море, пелена спала с его сознания, и он тотчас, в долю секунды, все вспомнил. Он вспомнил "спитфайр", вспомнил высотомер, показывающий двадцать одну тысячу футов. Вспомнил, как отодвигает назад фонарь кабины обеими руками и выпрыгивает с парашютом. Он вспомнил про свою ногу. Теперь, кажется, с ним все в порядке. Он посмотрел на другой конец кровати, но ничего определенного сказать не смог. Тогда просунул руку под одеяло и ощупал колена. Одно из них он обнаружил сразу, но когда стал нащупывать другое, его рука коснулась чего-то мягкого, перебинтованного. В эту минуту открылась дверь и вошла сестра. - Привет, - сказала она. - Проснулся наконец. Несимпатичная, но большая и чистая. Лет тридцати-сорока, белокурая. Больше он ничего не сумел разглядеть. - Где я? - Тебе повезло. Ты упал в лес около пляжа. Ты в Брайтоне. Тебя привезли два дня назад, теперь с тобой все в порядке. Выглядишь ты отлично. - Я потерял ногу. - Это ничего. Мы тебе другую найдем. А теперь спи. Доктор придет через час. Она взяла миску и мензурку и вышла. Но он не мог уснуть. Ему хотелось лежать с открытыми глазами, потому что он боялся, что если снова закроет их, то все кончится. Он лежал и смотрел в потолок. Муха была все там же. Она вела себя очень энергично. Пробежит несколько дюймов, остановится. Еще пробежит, остановится, потом опять побежит, и при этом она то и дело взлетала и с жужжанием кружилась. Садилась она на одно и то же место на потолке, после чего опять бежала и останавливалась. Он так долго наблюдал за ней, что спустя какое-то время ему стало казаться, что это и не муха вовсе, а всего лишь черные пятнышко на сером море. Он продолжал следить за мухой, когда сестра открыла дверь. Она отступила в сторону, уступая дорогу врачу. Это был военный врач, на кителе у него были ленточки с прошлой войны. Он был лысый, небольшого роста, но у него было приветливое лицо и добрые глаза. - Так-так, - сказал он. - Значит, решили все-таки проснуться. Как вы себя чувствуете? - Хорошо. - Вот и отлично. Мы вас быстренько поправим. Врач взял его запястье, чтобы послушать пульс. - Кстати, - сказал он, - звонили парни из вашей эскадрильи и спрашивали насчет вас. Хотят навестить, но я им сказал, чтобы подождали пару дней. Еще сказал, что с вами все в порядке и они могут заглянуть чуть попозже. Так что лежите спокойно и ни о чем не тревожьтесь. У вас есть что-нибудь почитать? Он бросил взгляд в сторону столика, на котором стояли розы. - Нет? Ничего, сестра об этом позаботится. Она в вашем полном распоряжении. И с этими словами он махнул рукой и вышел, сопровождаемый сестрой. Когда они ушли, он вытянулся на кровати и снова стал смотреть в потолок. Муха была все еще там. Пока он рассматривал ее, где-то вдалеке послышался шум самолета. Он прислушался к гулу двигателей. Шум был очень далеко. "Интересно, что это за самолет, - подумал он. - Попробую определить тип". Неожиданно он резко дернул головой. Всякий, кто подвергался бомбардировке, может по звуку узнать "Юнкерс-88". По шуму можно вычислить и другие немецкие самолеты, но "Юнкерс-88" издает особый звук. Он обладает низким, басовым вибрирующим голосом, в котором слышится высокий тенор. Именно тенор и отличает "Юнкерс-88", так что ошибиться невозможно. Он прислушивался к звуку, и ему показалось, что он точно знает, какой это самолет. Но где же сирены и орудия? Этот немецкий летчик большой смельчак, если отважился оказаться около Брайтона средь бела дня. Самолет гудел где-то вдали, и скоро звук пропал. Потом появился другой звук, на этот раз тоже где-то вдалеке, но опять же - глубокий вибрирующий бас смешался с высоким колеблющимся тенором, так что ошибиться невозможно. Он слышал такие звуки каждый день во время битвы за Британию. Он был озадачен. На столике рядом с кроватью стоял колокольчик. Он протянул руку и позвонил в него. В коридоре раздались шаги. Вошла сестра. - Сестра, что это были за самолеты? - Вот уж не знаю. Я их не слышала. Наверное, истребители или бомбардировщики. Думаю, они возвращаются из Франции. А в чем дело? - Это были "ю-восемьдесят-восемь". Уверен, что это "ю-восемьдесят-восемь". Я знаю, как звучат их двигатели. Их было двое. Что они здесь делали? Сестра подошла к кровати, разгладила простыню и подоткнула ее под матрас. - О господи, да что ты там себе выдумываешь. Не нужно тебе ни о чем таком думать. Хочешь, принесу что-нибудь почитать? - Нет, спасибо. Она взбила подушку и убрала волосы с его лба. - Днем они больше не прилетают. Да ты и сам это знаешь. Это, наверное, "ланкастеры" или "летающие крепости". - Сестра. - Да? - Можете дать мне сигарету? - Ну конечно же. Она вышла и почти тотчас вернулась с пачкой "плейерс" и спичками. Она дала ему сигарету и, когда он вставил ее в рот, зажгла спичку, и он закурил. - Если понадоблюсь, - сказала она, - просто позвони в колокольчик. И она вышла. Вечером он еще раз услышал звук самолета, уже другого. Тот летел где-то далеко, но, несмотря на это, он определил, что машина одномоторная. Она летела быстро; это было ясно. Что за тип, трудно сказать. Не "спит" и не "харрикейн". Да и на американский двигатель не похоже. Те шумнее. Он не знал, что это за самолет, и это не давало ему покоя. Наверное, я очень болен, - подумал он. - Наверное, мне все чудится. Быть может, я в бреду. Просто не знаю, что и думать". В этот вечер сестра принесла миску с горячей водой и начала его обмывать. - Ну так как, - спросила она, - надеюсь, тебе больше не кажется, что нас бомбят? Она сняла с него верхнюю часть пижамы и стала фланелью намыливать ему руку. Он не отвечал. Она смочила фланель в воде, еще раз намылила ее и стала мыть ему грудь. - Ты отлично выглядишь сегодня, - сказала она. - Тебе сделали операцию, как только доставили. Отличная была работа. С тобой все будет в порядке. У меня брат в военно-воздушных войсках, - прибавила она. - Летает на бомбардировщиках. - Я ходил в школу в Брайтоне, - сказал он. Она быстро взглянула на него. - Что ж, это хорошо, - сказала она. - Наверное, у тебя в городе есть знакомые. - Да, - ответил он. - Я здесь многих знаю. Она вымыла ему грудь и руки, после чего отдернула одеяло в том месте, где была его левая нога, притом она сделала это так, что перевязанный обрубок остался под одеялом. Развязав тесемку на пижамных брюках, сняла и их. Это было нетрудно сделать, потому что правую штанину отрезали, чтобы она не мешала перевязке. Она стала мыть его левую ногу и остальное тело. Его впервые мыли в кровати, и ему стало неловко. Она подложила полотенце ему под ступню и стала мыть ногу фланелью. - Проклятое мыло совсем не мылится. Вода здесь такая. Жесткая, как железо, - сказала она. - Сейчас вообще нет хорошего мыла, а если еще и вода жесткая, тогда, конечно, совсем дело плохо, - сказал он. Тут воспоминания нахлынули на него. Он вспомнил ванны в брайтонской школе. В длинной ванной комнате с каменным полом стояли в ряд четыре ванны. Он вспомнил - вода была такая мягкая, что потом приходилось принимать душ, чтобы смыть с тела все мыло, и еще он вспомнил, как пена плавала на поверхности воды, так что ног под водой не было видно. Еще он вспомнил, что иногда им давали таблетки кальция, потому что школьный врач говорил, что мягкая вода вредна для зубов. - В Брайтоне, - заговорил он, - вода не... Но не закончил фразу. Ему кое-что пришло в голову, нечто настолько фантастическое и нелепое, что он даже задумался - а не рассказать ли об этом сестре, чтобы вместе с ней посмеяться. Она посмотрела на него. - И что там с водой? - спросила она. - Да так, ничего, - ответил он. - Просто что-то вспомнилось. Она сполоснула фланель в миске, стерла мыло с его ноги и вытерла его полотенцем. - Хорошо, когда тебя вымоют, - сказал он. - Мне стало лучше. Он провел рукой по лицу. - Побриться бы. - Оставим на завтра, - сказала она. - Это ты и сам сделаешь. В эту ночь он не мог уснуть. Он лежал и думал о "Юнкерсах-88" и о жесткой воде. Ни о чем другом он думать не мог. "Это были "ю-восемьдеся-восемь", - сказал он про себя. Точно знаю. Однако этого не может быть, ведь не могут же они летать здесь так низко средь бела дня. Знаю, что это "юнкерсы" и знаю, что этого не может быть. Наверное, я болен. Наверное, я веду себя как идиот и не знаю, что говорю и что делаю. Может, я брежу". Он долго лежал и думал обо всем этом, а раз даже приподнялся в кровати и громко произнес: - Я докажу, что не сумасшедший. Я произнесу небольшую речь о чем-нибудь важном и умном. Буду говорить о том, как поступить с Германией после войны. Но не успел он начать, как уже спал. Он проснулся, когда из-за занавешенных окон пробивался дневной свет. В комнате было еще темно, но он видел, как свет за окном разгоняет тьму. Он лежал и смотрел на серый свет, который пробивался сквозь щель между занавесками, и тут вспомнил вчерашний день. Он вспомнил "Юнкерсы-88" и жесткую воду. Он вспомнил приветливую сестру и доброго врача, а потом зернышко сомнения зародилось в его мозгу и начало расти. Он оглядел палату. Розы сестра вынесла накануне вечером. На столике были лишь пачка сигарет, коробок спичек и пепельница. Палата была голая. Она больше не казалась теплой и приветливой. И уж тем более удобной. Она была холодная и пустая, и в ней было очень тихо. Зерно сомнения медленно росло, а вместе с ним пришел страх, легкий пляшущий страх; он скорее предупреждал о чем-то, нежели внушал ужас. Такой страх появляется у человека не потому, что он боится, а потому, что чувствует: что-то не так. Сомнение и страх росли так быстро, что он занервничал и рассердился, а когда дотронулся до лба рукой, обнаружил, что лоб мокрый от пота. Надо что-то предпринимать, решил он, нужно как-то доказать самому себе, что он либо прав, либо не прав. Он снова увидел перед собой окно и зеленые занавески. Окно находилось прямо перед его кроватью, однако в целых десяти ярдах от него. Надо бы каким-то образом добраться до окна и выглянуть наружу. Эта мысль полностью захватила его, и теперь он не мог думать ни о чем другом, кроме как об окне. Но как же быть с ногой? Он просунул руку под одеяло и нащупал толстый перебинтованный обрубок - все, что осталось с правой стороны. Казалось, там все в порядке. Боли нет. Но вот тут-то и может возникнуть проблема. Он сел на кровати. Потом откинул в сторону одеяло и спустил левую ногу на пол. Действуя медленно и осторожно, он сполз с кровати на ковер и оперся обеими руками о пол. Стоя в таком положении, он посмотрел на обрубок - очень короткий и толстый, весь перевязанный. В этом месте появилась боль и стала пульсировать кровь. Ему захотелось рухнуть на пол и ничего не делать, но он знал, что надо двигаться дальше. С помощью рук он как можно дальше передвигался вперед, потом слегка подпрыгивал и волочил левую ногу. Каждый раз он стонал от боли, но продолжал ползти по полу на руках и ноге. Приблизившись к окну, он ухватился руками за подоконник, сначала одной, потом другой, и медленно встал на одну ногу, потом быстро отдернул занавески и выглянул наружу. Он увидел маленький домик с серой черепичной крышей. Дом стоял в одиночестве близ узкой аллеи, а за ним начиналось вспаханное поле. Перед домиком был неухоженный сад. От аллеи сад отделяла зеленая изгородь. На изгороди он увидел табличку. Это была обыкновенная дощечка, прибитая к короткой жерди, а поскольку изгородь давно не приводили в порядок, ветки обвили табличку, так что казалось, будто ее установили посреди изгороди. На дощечке что-то было написано белой краской. Он уткнулся в оконное стекло, пытаясь прочитать надпись. Первая буква была "G", это он четко видел, вторая - "a", а третья - "r". Ему удалось разобрать буквы одну за одной. Всего было три слова, и он медленно их прочитал по буквам: "G-a-r-d-е a-u c-h-i-e-n". {"Осторожно, злая собака" (фр.)} Только это и было там написано. Он нетвердо стоял на одной ноге, крепко ухватившись руками за подоконник, и смотрел на табличку и на буквы, выведенные белой краской. Какое-то время ни о чем другом он и думать не мог. Он смотрел на табличку и повторял про себя написанные на ней слова. Неожиданно до него дошло. Он еще раз посмотрел на домик и на вспаханное поле. Потом посмотрел на фруктовый сад слева от домика и окинул взглядом всю местность, покрытую зеленью. - Значит, я во Франции, - произнес он. - Я во Франции. Кровь сильно пульсировала в правом бедре. Было такое ощущение, словно кто-то стучит по обрубку молотком, и вдруг боль стала такой сильной, что у него в голове помутилось. Ему показалось, что он сейчас упадет. Он снова быстро опустился на пол, подполз к кровати и взобрался на нее, после чего в изнеможении откинулся на подушку и натянул на себя одеяло. Он по-прежнему не мог думать ни о чем другом, кроме как о табличке на изгороди, о вспаханном поле и фруктовом саде. Слова на табличке не выходили у него из головы. Спустя какое-то время пришла сестра. Она принесла миску с горячей водой. - Доброе утро, как ты себя сегодня чувствуешь? - сказала она. Боль под перевязкой была все еще сильная, но ему не хотелось ей ничего говорить. Он смотрел, как она возится с тем, что принесла с собой. Теперь он рассмотрел ее внимательнее. У нее были очень светлые волосы. Женщина она была высокая, крупная, с приятным лицом. Но в глазах ее была какая-то тревога. Глаза все время бегали, не задерживаясь ни на чем более мгновения, и быстро перебегали с одного предмета на другой. Да и в движениях было что-то особенное. Движения ее были чересчур резкие и нервные, что никак не сочеталось с тем небрежным тоном, каким она разговаривала. Она поставила миску, сняла верхнюю часть его пижамы и стала обмывать его торс. - Ты хорошо спал? - Да. - Вот и отлично, - сказала она. Она мыла ему руки и грудь. - Кажется, после завтрака кто-то из воздушного ведомства собирается навестить тебя, - продолжала она. - Им нужен отчет, или как там это у вас называется. Да ты лучше знаешь. Как тебя сбили и все такое. Я не дам им засиживаться, так что не беспокойся. Он не отвечал. Она обмыла его и дала ему зубную щетку и порошок. Он почистил зубы, сполоснул рот и выплюнул воду в миску. Потом она принесла ему завтрак на подносе, но есть он не хотел. Он по-прежнему ощущал слабость, его подташнивало. Ему хотелось лежать не двигаясь и думать о том, что произошло. А из головы у него не выходила фраза. Эту фразу Джонни, офицер разведки из его эскадрильи, каждый день повторял летчикам перед вылетом. У него и сейчас Джонни стоял перед глазами. Вот он стоит с трубкой в руке, прислонившись к летному домику на запасном аэродроме, и говорит: "Если вас собьют, называйте только свое имя, звание и личный номер. Больше ничего. Ради бога, не говорите больше ничего". - Ну вот, - сказала она и поставила поднос ему на колени. - Съешь-ка яйцо. Сам справишься? - Да. Она стояла возле его кровати. - Ты хорошо себя чувствуешь? - Да. - Вот и отлично. Если яйца мало, то, думаю, смогу принести еще одно. - Нет, хватит. - Ну ладно, позвони в колокольчик, если захочешь чего-нибудь еще. И она вышла из палаты. Он как раз доедал то, что сестра принесла, когда она возвратилась. - Пришел Робертс, командир авиакрыла. Я ему сказала, что он может находиться здесь только несколько минут. Она сделала знак рукой, и вошел командир авиакрыла. - Извините за беспокойство, - сказал он. Это был офицер ВВС Великобритании, в видавшей виды форме. Его китель украшали "крылья" {нагрудный знак летчиков} и крест "За летные боевые заслуги". Он был довольно высок и худощав, с большой копной черных волос. Изо рта у него торчали неровные, неплотно примыкающие друг к другу зубы, хотя он и старался сжимать губы покрепче. Он достал бланк и карандаш и, придвинув к кровати стул, уселся. - Как вы себя чувствуете? Ответа не последовало. - Не повезло вам с ногой. Знаю, каково вам. Слышал, какой концерт вы им устроили, прежде чем они вас сбили. Человек на кровати лежал совершенно неподвижно, глядя на другого человека, который сидел на стуле. Человек, сидевший на стуле, сказал: - Давайте покончим с этим побыстрее. Боюсь, вам придется ответить на несколько вопросов, а я заполню боевое донесение. Итак, для начала, из какой вы эскадрильи? Человек, лежавший на кровати, не шелохнулся. Он смотрел прямо в глаза командиру авиакрыла. - Меня зовут Питер Уильямсон. Я ведущий эскадрильи, мой номер девять-семь-два-четыре-пять-семь. БЫТЬ РЯДОМ Та ночь выдалась очень холодной. Мороз прихватил живые изгороди и выбелил траву в полях, так что казалось, будто выпал снег. Но ночь была ясной, спокойной, на небе светились звезды и была почти полная луна. Домик стоял на краю большого поля. От двери тропинка тянулась через поле к мосткам, а потом шла через другое поле до ворот, которые вели к дороге милях в трех от деревни. Других домов не было видно. Местность вокруг была открытой и ровной, и многие поля из-за войны превратились в пашни. Домик заливало лунным светом. Свет проникал в открытое окно спальни, где спала женщина. Она лежала на спине, лицом кверху, ее длинные волосы были рассыпаны по подушке, и, хотя она спала, по ее лицу нельзя было сказать, что женщина отдыхает. Когда-то она была красивой, теперь же лоб ее был прорезан тонкими морщинами, а кожа на скулах натянулась. Но губы у нее были еще нежными, и она не сжимала их во сне. Спальня была небольшой, с низким потолком, из мебели были туалетный столик и кресло. Одежда женщины лежала на спинке кресла; она положила ее туда, когда ложилась спать. Ее черные туфли стояли рядом с креслом. На туалетном столике лежали расческа, письмо и большая фотография молодого человека в форме с "крыльями" на левой стороне кителя. На фотографии он улыбался. Такие снимки приятно посылать матери. Фото было вставлено в тонкую черную деревянную рамку. Луна светила в открытое окно, а женщина продолжала спать беспокойным сном. Слышно было лишь ее мягкое размеренное дыхание и шорох постельного белья, когда она ворочалась во сне, других звуков не было. И вдруг где-то вдалеке послышался глубокий ровный гул, который все нарастал и нарастал, становился все громче и громче, пока, казалось, все небо не наполнилось оглушительным шумом. И он все усиливался и усиливался. Женщина слышала этот шум с самого начала, еще когда он не приблизился. Она ждала его во сне, прислушивалась и боялась упустить момент, когда он возникнет. Услышав его, она открыла глаза и какое-то время лежала неподвижно и вслушивалась. Потом приподнялась, сбросила одеяло и встала с кровати. Подойдя к окну и положив обе руки на подоконник, она стала смотреть в небо; ее длинные волосы рассыпались по плечам, по тонкой хлопчатой ночной рубашке. Она долго стояла на холоде, высовываясь в окно, и прислушивалась к шуму. Однако, осмотрев все небо, она смогла увидеть только яркую луну и звезды. - Да хранит тебя Господь, - громко произнесла она. - Храни его, о Господи. Потом повернулась и быстро подошла к кровати. Взяв одеяло, укутала им свои плечи, как шалью. Всунув босые ноги в черные туфли, она подошла к креслу, придвинула его к окну и уселась. Шум и гул не прекращались. Ей казалось, что это к югу направляется огромная процессия бомбардировщиков. Женщина сидела закутавшись в одеяло и долго смотрела через окно в небо. Потом все кончилось. Снова наступила ночная тишина. Мороз плотно окутал поля и живые изгороди, и казалось, будто все вокруг затаило дыхание. По небу прошла армия. Вдоль пути ее следования люди слышали шум. Они знали, что он означает. Они знали, что скоро, прежде чем они уснут, начнется сражение. Мужчины, пившие пиво в пабах, умолкли, чтобы лучше слышать. Люди в домах прикрутили радио и вышли в свои сады и, стоя там, смотрели в небо. Солдаты, спорившие в палатках, перестали кричать, а мужчины и женщины, возвращавшиеся домой с фабрик, остановились посреди дороги, прислушиваясь к шуму. Всегда так бывает. Когда бомбардировщики ночью летят через страну на юг, люди, услышав их, странным образом умолкают. Для тех женщин, чьи мужчины летят в этих самолетах, наступает нелегкое время. И вот они улетели, и женщина откинулась в кресле и закрыла глаза. Но она не спала. Лицо у нее было белым, и кожа крепко натянута на скулах, а вокруг глаз собрались морщины. Губы приоткрыты, и кажется, будто она прислушивается к чьему-то разговору. Когда он возвращался после работы в поле, то подходил к окну и почти вот таким же голосом окликал ее. Вот он говорит, что проголодался, и спрашивает, что у них на ужин. А потом он всегда обнимал ее за плечи и спрашивал, чем она занималась целый день. Она приносила ужин, он садился и начинал есть и всегда спрашивал: "А ты почему не поешь?" - и она никогда не знала, что отвечать, и говорила только, что не голодна. Она сидела и смотрела на него и наливала ему чай, а потом брала его тарелку и шла на кухню за добавкой. Нелегко иметь только одного ребенка. Такая пустота, когда его нет, да еще это постоянное предчувствие беды. В глубине души она знала, что жить стоит только ради этого, что если что-то и случится, то и ты сама умрешь. Какой потом толк в том, чтобы подметать пол, мыть посуду и прибираться в доме. Надо ли разжигать печь или кормить куриц? Жить будет незачем. Сидя у открытого окна, она ощущала не холод, а лишь полное одиночество и огромный страх. Страх все усиливался, так что она не могла найти себе места. Она поднялась с кресла, снова выглянула в окно и стала глядеть в небо. Ночь более не казалась ей спокойной; ночь была холодной, светлой и бесконечно опасной. Она не видела ни поля, ни изгороди, ни морозной пленки, которая лежала на всем вокруг; она видела лишь небо и видела опасность, которая скрывалась в его глубинах. Она медленно повернулась и снова опустилась в кресло. Страх переполнял ее. Она должна увидеть сына, быть с ним, и увидеть его она должна сейчас же, потому что завтра будет поздно; ни о чем другом она не могла и думать. Она откинула голову на спинку кресла и, когда закрыла глаза, увидела самолет; она отчетливо увидела его в лунном свете. Он двигался в ночи, как большая черная птица. Она была рядом с ним и видела, как нос машины рвется вперед - точно птица вытягивает шею в стремительном полете. Она увидела разметку на крыльях и на фюзеляже. Она знала, что он там, внутри, и дважды окликнула его, но ответа не последовало. Тогда страх и желание увидеть его разгорелись с новой силой. Она больше не могла сдерживать себя и понеслась сквозь ночь и летела до тех пор, пока не оказалась рядом с ним, так близко, что могла дотронуться до него, стоило лишь протянуть руку. Он сидел в кабине, глядя на приборную доску, в перчатках; на нем был мешковатый комбинезон, в котором он казался вдвое больше и совсем неуклюжим. Он сосредоточенно смотрел прямо перед собой на приборы и ни о чем другом не думал, кроме как об управлении самолетом. Она еще раз окликнула его, и на этот раз он услышал. Он оглянулся и, увидев ее, улыбнулся, вытянул руку и коснулся ее плеча, и ее тотчас покинули страх, одиночество и тоска. Она была счастлива. Она долго стояла рядом с ним и смотрела, как он управляет машиной. Он то и дело оборачивался и улыбался ей, а раз что-то сказал, но она не расслышала из-за шума двигателей. Неожиданно он указал на что-то впереди, и она увидела сквозь стекло кабины, как по небу рыщут прожекторы. Их было несколько сотен; длинные белые пальцы лениво ощупывали небо, покачиваясь то в одну, то в другую сторону и работая в унисон, так что иногда несколько из них сходились вместе и встречались в одной точке, а потом расходились и снова где-нибудь встречались, беспрестанно разыскивая в ночи бомбардировщики, которые направлялись к цели. За лучами прожекторов она увидела зенитный огонь. Он поднимался из города плотным многоцветным занавесом, и от взрывов снарядов в небе в кабине бомбардировщика становилось светло. Теперь он смотрел прямо перед собой, весь уйдя в управление самолетом. Он пробирался сквозь лучи прожекторов, держа курс прямо на эту завесу зенитного огня. Она смотрела на него и ждала, не осмеливаясь ни шелохнуться, ни заговорить, чтобы не отвлечь его от задачи. Она поняла, что в них попали, когда увидела языки пламени, вырывающиеся из ближайшего двигателя слева. Она смотрела через боковое стекло, как пламя, сдуваемое ветром, лижет поверхность крыла. Она видела, как пламя охватило все крыло и стало плясать по черной обшивке, пока не подобралось к самой кабине. Сначала ей не было страшно. Она видела, что он держится очень спокойно, постоянно посматривает в сторону, следит за пламенем и ведет машину, а раз он быстро обернулся и улыбнулся ей. И она поняла, что опасности нет. Она видела лучи прожекторов, разрывы зенитных и следы трассирующих снарядов, и небо было и не небом вовсе, а небольшим ограниченным пространством, в котором сновали лучи прожекторов и разрывались снаряды, и казалось, что преодолеть это пространство невозможно. Пламя на левом крыле разгорелось ярче. Оно распространилось по всей поверхности крыла. Оно наполнилось жизнью и активизировалось, но еще не насытилось; пламя отклонилось от ветра, который раздувал его, поддерживал, не оставляя шансов на затухание. Потом раздался взрыв. Вспыхнуло что-то ослепительно-белое, и послышался глухой звук, будто кто-то ударил по надутому бумажному пакету. Тотчас все стихло, и опять появилось пламя, а потом повалил густой беловато-серый дым. Пламя охватило дверь и обе стороны кабины, а дым был такой густой, что было трудно смотреть и почти невозможно дышать. Ею овладел панический страх, потому что он по-прежнему сидел за приборной доской, пытаясь рулями удержать самолет от болтанки; вдруг налетел поток холодного воздуха, и ей показалось, будто перед ней торопливо замелькали чьи-то фигуры, выбрасываясь из горящего самолета. Теперь все превратилось в сплошное пламя. Сквозь дым она видела, что он по-прежнему борется с рулем, пока экипаж покидает машину. Одной рукой он прикрыл лицо - такая была жара. Она бросилась к нему, схватила его за плечи и стала трясти, крича: "Прыгай, быстрее, да быстрее же!" И тут она увидела, что его голова безжизненно упала на грудь. Он потерял сознание. Обезумев, она попыталась поднять его с сиденья и подтащить к двери, но он обмяк и сделался слишком тяжелым. Дым наполнил ее легкие, у нее запершило в горле, появилась тошнота, и стало трудно дышать. Она впала в истерику, борясь со смертью и со всем на свете. Ей удалось подхватить его под мышки и чуть подтащить к двери. Но дальше ничего не получалось. Его ноги застряли в педалях, и она ничем не могла ему помочь. Она знала, что все напрасно, что из-за дыма и огня нет никакой надежды, да и времени не было. И неожиданно силы покинули ее. Она повалилась на него и заплакала так, как никогда не плакала. Потом самолет вошел в штопор и стремительно понесся вниз. Ее отбросило в огонь, и последнее, что она помнила, - это желтый цвет пламени и запах горения. Ее глаза были закрыты, а голова лежала на подголовнике кресла. Она ухватилась руками за край одеяла, словно хотела закутаться поплотнее. Ее волосы разметались по плечам. Луна висела низко в небе. Мороз еще крепче схватил поля и живую изгородь. Не было слышно ни звука. Но потом откуда-то далеко с юга донесся глубокий ровный гул, который нарастал и делался громче, пока все небо не переполнилось шумом и пением двигателей тех, кто возвращался. Однако женщина, сидевшая перед окном, так и не пошевелилась. Она была мертва. У КОГО ЧТО БОЛИТ - Пива? - Да, пива. Я сделал заказ, и официант принес бутылки и два стакана. Наклонив стакан и приставив к его краю горлышко, мы налили себе пива - каждый из своей бутылки. - Будь здоров, - сказал я. Он кивнул. Мы подняли стаканы и выпили. Я не видел его пять лет. Все это время он воевал. Он воевал с самого начала войны и до того времени, пока мы не встретились. Я сразу заметил, насколько он изменился. Из молодого здорового юноши он превратился в старого, мудрого и покорного человека. Он стал покорным, как наказанный ребенок. Он стал старым, как усталый семидесятилетний старик. Он стал настолько другим и так сильно изменился, что поначалу мы оба ощущали неловкость. Непросто было найти тему для разговора. Он летал во Франции с первых дней войны, а во время Битвы за Англию защищал родное небо. Он был в Западной пустыне {в Ливии}, когда наше положение казалось безнадежным, был в Греции и на Крите. Он был в Сирии и в Хаббании {британская военно-воздушная база к западу от Багдада в 1942 году} во время восстания. Он был в Аламейне {Эль-Аламейн - город в Египте, за который шли бои между английскими и германскими войсками в 1942 году}, летал над Сицилией и Италией, а потом вернулся и снова улетел из Англии. Теперь он был стариком. Он был небольшого роста, не больше пяти футов шести дюймов, с бледным широким и открытым лицом, которое ничего не скрывало, и с острым выдающимся подбородком. Глаза у него были блестящие и темные. Они все время бегали, пока его взгляд не встречался со взглядом другого человека. Волосы у него были черные, неопрятные. Надо лбом постоянно висел клок; он то и дело отбрасывал его рукой. Какое-то время нам было не по себе, и мы больше молчали. Он сидел за столиком напротив меня, немного подавшись вперед, и пальцем выводил линии на запотевшем стакане. Он смотрел в стакан с таким видом, будто то, что он делает, сильно его занимает, но мне казалось, что он хочет что-то сказать, но не знает, как лучше начать. Я сидел, и, таская орешки с блюдца, громко их разжевывал, и делал вид, будто мне на все наплевать, даже на то, что я шумно жую. Продолжая выводить линии на стакане и не поднимая глаз, он вдруг проговорил тихо и очень медленно: - О Господи, как бы я хотел быть официантом, или шлюхой, или не знаю кем еще. Он взял стакан и медленно выпил пиво, все сразу, двумя глотками. Я знал, что у него что-то на уме; он явно настраивался на то, чтобы заговорить. - Давай еще выпьем, - сказал я. - Да, но лучше виски. - Хорошо, пусть будет виски. Я заказал два двойных скотча с содовой. Мы плеснули содовой в скотч и выпили. Он взял свой стакан и сделал глоток, потом поставил стакан, снова поднял и отпил еще немного. Поставив стакан во второй раз, он наклонился ко мне и совершенно неожиданно начал говорить. - Знаешь, - заговорил он, - знаешь, во время налета, когда мы приближаемся к цели и вот-вот сбросим бомбы, я все время думаю, все время про себя думаю: а не уклониться ли мне от зениток, не свернуть ли в сторону самую малость? Но тогда мои бомбы упадут на кого-то другого. И вот я думаю: на кого они упадут? Кого я убью сегодня? Кто эти десять, двадцать или сто человек, которых я сегодня убью? Все зависит от меня. И теперь я думаю об этом каждый раз, когда вылетаю. Он взял маленький орешек и расколол его ногтем большого пальца, при этом глаз он не поднимал, так как стыдился того, что говорил. А говорил он очень медленно. - Всего-то и нужно, что нажать легонько на педаль руля направления, да я и сам не пойму, что делаю, а бомбы между тем упадут на другой дом или на других людей. Все от меня зависит, все в моей власти, и каждый раз, когда я вылетаю, я должен решить, кто будет убит. А убить я могу, легонько нажав ногой на педаль. Я могу сделать это так, что и сам не замечу, что происходит. Просто потянусь немного в сторону, изменив позу, и все, а убиты будут совсем другие люди. Стакан снаружи высох, но он продолжал водить по гладкой поверхности пальцами правой руки вверх-вниз. - Да, - говорил он, - вот такие непростые мысли, с далеко идущими последствиями. Когда я сбрасываю бомбы, только об этом и думаю. Понимаешь, всего-то - нажать легонько ногой. Чуть нажать ногой на педаль, так что бомбардир и не заметит ничего. Каждый раз перед вылетом я говорю себе: кто будет на этот раз, те или эти? Кто из них хуже? Стоит мне отклониться немного налево, может, попаду в дом, полный паршивых немецких солдат, воюющих с женщинами, а отклонюсь туда - попаду не в солдат, а в старика, спрятавшегося в укрытие. Откуда мне знать? Как это вообще можно знать? Он умолк и оттолкнул от себя пустой стакан к середине стола. - Поэтому я никогда не уклоняюсь от зениток, - прибавил он. - То есть почти никогда. - А я однажды уклонился, - сказал я, - когда атаковал на бреющем полете. Рассчитывал убить тех, что находились на другой стороне дороги. - Все уклоняются, - сказал он. - Может, еще выпьем? - Да, давай выпьем еще. Я подозвал официанта и сделал заказ, и, пока он не принес выпивку, мы сидели и рассматривали других посетителей. Помещение начало заполняться людьми, потому что было почти шесть часов, и мы смотрели, как они заходят. Они останавливались возле входа, высматривали свободный столик, потом садились и со смехом заказывали выпивку. - Посмотри вон на ту женщину, - сказал я. - Вон на ту, которая сейчас садится. - И что в ней особенного? - Отличная фигура, - сказал я. - Великолепная грудь. Ты только посмотри на ее грудь. Официант принес выпивку. - Я когда-нибудь рассказывал тебе о Вонючке? - спросил он. - Это еще кто такой? - Вонючка Салливан, на Мальте. - Нет. - А о собаке Вонючки? - Нет. - Так вот, у Вонючки была собака, большая восточноевропейская овчарка, и он любил эту собаку, будто она была его отцом, матерью и всем на свете, а собака любила Вонючку. Куда бы он ни пошел, она следовала за ним, а когда он вылетал на задание, она сидела на бетоне около ангара и ждала его возвращения. Пса звали Смит. Вонючка очень любил эту собаку. - Отвратительное виски, - сказал я. - Да, давай еще выпьем. Мы заказали еще виски. - Так вот, - продолжал он, - как-то раз эскадрилья получила задание лететь в Египет. Вылетать нужно было немедленно. Не через два часа или позднее, а немедленно. А Вонючка не мог найти свою собаку. Нигде не мог найти Смита. Он бегал по всему аэродрому, звал Смита и сходил с ума, крича каждому, не видел ли кто Смита, и все звал: "Смит! Смит!" Но Смита нигде не было. - А где он был? - спросил я. - Да нигде - а нам надо было лететь. Вонючка должен был улететь, не повидав Смита. Расстроился он страшно. Члены его экипажа говорили, что он даже по радио спрашивал, не нашли ли пса. На всем пути до Гелиополиса он вызывал Мальту и спрашивал: "Смита нашли?" И Мальта отвечала: "Нет, не нашли". - Это виски просто ужасное, - сказал я. - Да. Надо выпить еще. Мы подозвали официанта, и тот быстро выполнил наш заказ. - Так я рассказывал тебе о Вонючке, - сказал он. - Да, рассказывай дальше. - Прилетели мы, значит, в Египет, а он только о Смите и говорит. Он и ходил так, будто собака шла рядом с ним. Чертов дурак, идет и приговаривает: "За мной, Смит, иди за мной, мой мальчик" - и при этом все смотрел вниз, как бы разговаривая с собакой. Наклонялся то и дело, похлопывал воздух и гладил собаку, которой не было. - А где она была? - Думаю, на Мальте. Должно быть, там. - Ну не мерзкое ли виски? - Ужасное. Это допьем, еще надо будет заказать. - Будь здоров. - И ты тоже. Официант. Эй, официант. Да-да, еще. - Итак, Смит был на Мальте. - Да, - сказал он. - А этот чертов дурак Вонючка Салливан продолжал так себя вести до тех пор, пока его не убили. - Наверное, с ума сошел. - Точно. Просто свихнулся. - Знаешь, он как-то зашел в спортивный клуб в Александрии в час, когда все выпивают. - Это нормально. - Вошел в большой холл, а дверь за собой не закрыл и стал звать собаку. Потом, когда решил, что собака вошла, закрыл дверь и пошел дальше, то и дело останавливаясь и говоря: "За мной, Смит, иди за мной, мой мальчик". И щелкал пальцами. Раз он залез под стол, за кото