ным доказательством тому послужил сердечный прием, оказанный здесь моему дорогому другу Вашингтону Ирвингу *, который незадолго до того был назначен посланником при испанском дворе и в этом новом ранге находился в тот вечер среди гостей Белого дома - в первый и последний раз перед своим отъездом за границу. Я искренне верю, что при всем сумасбродстве американской политики лишь немногие общественные деятели были столь искренне, преданно и любовно обласканы, как этот совершенно очаровательный писатель; и не часто широкое собрание внушало мне такое уважение, как эта пылкая толпа, когда на моих глазах она, вся как один, отвернулась от шумных ораторов и государственных чиновников и, в благородном и честном порыве, устремилась к человеку мирных занятий - гордая его возвышением, бросающим яркий отсвет на их общую родину, и всем сердцем благодарная ему за изящные фантазии, которые он рассыпал пред ней. Пусть долго раздает он эти сокровища неоскудевающей рукой и пусть долго с такими же похвалами вспоминают о нем! Срок, отведенный нами для пребывания в Вашингтоне, подходил к концу, и нам, собственно, предстояло начать свое путешествие, так как расстояния, которые мы преодолевали по железной дороге, странствуя между более старыми городами, считались на этом большом континенте совсем ничтожными. Сначала я намеревался направиться на юг - в Чарльстон. Но тут я подумал о том, сколько продлится это путешествие, а также о преждевременной для этого месяца жаре, которую даже в Вашингтоне подчас бывало трудно выносить, и к тому же мысленно взвесил, как мучительно мне будет жить, постоянна видя пред собой картины рабства, - причем весьма сомнительны шансы на то, что за время, которым я располагаю, мне удастся наблюдать его без неизбежных прикрас, что позволило бы мне прибавить какие-то новые факты к множеству уже накопленных; и вот я вспомнил о том, что часто говорили мне, когда я жил еще дома, в Англии, и не помышлял когда-либо попасть сюда, - и снова стал мечтать о городах, вырастающих, словно дворцы волшебных сказок, в пустынях и лесах Запада. Советы, какие мне пришлось выслушивать со всех сторон, когда я стал подумывать о том, чтобы направить свой путь на запад, были, как водится, довольно обескураживающими, а моей спутнице столько наговорили о всяких ужасах, опасностях и неудобствах, что я всего и не припомню, да и не стал бы их перечислять, если бы даже и мог; достаточно сказать, что среди наименее страшных были названы взрыв пароходного котла и крушение почтовой кареты. Но, так как западный маршрут был намечен для меня самым авторитетным из моих добрых друзей, к какому я мог обратиться, и так как я не придавал веры всяким россказням, которыми меня запугивали, то я быстро выработал дальнейший план действий. Я решил проехать на юг только до Ричмонда в Виргинии; а там повернуть и взять курс на Дальний Запад" куда я и прошу читателя последовать за мной в новой главе. ГЛАВА IX  Ночью на, пароходе по реке Потомок. - Виргинские дороги и чернокожий возница. - Ричмонд, Балтимора. - Несколько слов о Гаррисбурге и его почтовой карете. - На баркасе. Сначала нам предстояло плыть пароходом, а так как он отчаливал в четыре часа утра и ночевать здесь принято на борту, мы направились к его якорной стоянке в тот мало удобный для таких поездок час, когда больше всего на свете хочется надеть домашние туфли, а перспектива лечь через часок-другой в привычную постель кажется чрезвычайно заманчивой. Десять часов вечера - вернее, половина одиннадцатого; светит луна, тепло и довольно пасмурно. Пароход (машины у него расположены наверху, и он напоминает своим видом игрушечный ноев ковчег) лениво покачивается на воде, неуклюже ударяясь о деревянный причал, всякий раз как волна, заигрывая, подкатывает под неуклюжий каркас. Пристань находится в некотором отдалении от города. Кругом - ни души; карета наша отъехала, и лишь две-три тусклые лампы на палубе указывают на то, что здесь еще есть жизнь. Заслышав звук наших шагов по сходням, из темных недр судна вынырнула толстая негритянка, особенно щедро одаренная природой по части турнюра, и величественной поступью повела мою жену в дамскую каюту, куда та и направилась, а следом за ними поплыл, колыхаясь, ворох накидок и пальто. Я же отважно решил не ложиться вовсе, а погулять до утра по пристани. Итак, начинаю я свою прогулку, раздумывая о всякого рода далеких предметах и людях и ни о чем близком, и шагаю взад и вперед примерно с полчаса. Затем я снова поднимаюсь на борт и, подойдя поближе к одному из фонарей, смотрю на часы и думаю, что они, должно быть, встали, и не могу понять, что же случилось с моим верным секретарем, которого я взял с собой из Бостона. Он приглашен отужинать в честь нашего отъезда с нашим последним хозяином (уж конечно фельдмаршалом, не меньше) и, наверно, задержится еще часа на два. Я снова шагаю; но погода становится все пасмурнее; луна заходит; в наступающей темноте июнь кажется бесконечно далеким, и эхо моих шагов заставляет меня пугливо озираться. К тому же стало холодно, а прогулка в одиночестве, без спутников, занятие малоприятное. Итак, я отказываюсь от своего стоического решения и склоняюсь к тому, что, пожалуй, неплохо бы соснуть. Я снова поднимаюсь на палубу; открываю дверь каюты для джентльменов и вхожу. Почему-то - наверно, потому, что так тихо, - я решаю, что там никого нет. Однако, к моему ужасу и изумлению, комната полна спящих; спят кто как, самым разным сном, в разных позах и положениях: на койках, на стульях, на полу, на столах и особенно возле печки, моего ненавистного врага. Я делаю шаг вперед и спотыкаюсь о блестящее лицо чернокожего стюарда, который лежит, завернувшись в одеяло, на полу. Он вскакивает, осклабившись - наполовину от боли, наполовину от радушия; пригнувшись к самому моему уху, шепотом называет меня по имени и, осторожно пробираясь среди спящих, подводит к моей койке. Остановившись возле нее, я пытаюсь подсчитать, сколько же тут пассажиров, и насчитываю свыше сорока. Теперь уже точное число не имеет значения, и я начинаю раздеваться. Поскольку стулья все заняты и одежду положить некуда, я кладу ее на пол, не преминув при этом перепачкать руки, ибо он в таком же состоянии, как и ковры в Капитолии, и по той же причине. Сняв лишь часть одежды, я залезаю на койку и, прежде чем задернуть занавески, несколько минут обозреваю своих попутчиков. Но вот занавески падают, отделяя меня от них и от всего мира; я поворачиваюсь на бок и засыпаю. Когда мы трогаемся в путь, я, конечно, просыпаюсь. потому что шум поднимается немалый. День только занялся. Но просыпаются все. Одни сразу приходят в себя, а другие никак не сообразят, где они, - им надо еще протереть глаза и, приподнявшись на локте, оглядеться. Одни зевают, другие кряхтят, почти все сплевывают и лишь немногие встают. Я - в числе вставших, так как, даже не выходя на свежий воздух, чувствуется, что атмосфера в каюте - зловонная. Я наспех натягиваю одежду, отправляюсь в каюту на носу, бреюсь у парикмахера, моюсь. На всех пассажиров для мытья и приведения себя в порядок имеется два полотенца на ролике, три деревянных шайки, бочонок воды, черпак, чтобы ее оттуда доставать, зеркало в шесть квадратных дюймов, два куска желтого мыла того же размера, гребенка и щетка для волос и никаких принадлежностей для чистки зубов. Все пользуются гребенкой и щеткой, кроме меня. Все смотрят на меня, дожидаясь, когда же я выну свои, а два или три джентльмена, видно, не прочь пошутить над моими предрассудками, но воздерживаются. Покончив со своим туалетом, я выхожу на верхнюю падубу и два часа усердно вышагиваю по ней взад и вперед. Рассвет великолепен; мы проезжаем мимо Маунт-Вернона *, где похоронен Вашингтон; река здесь широкая и быстрая, и течет она между красивых берегов. День встает во всей своей красе и блеске и с каждой минутой все ярче разгорается. В восемь часов мы завтракаем в каюте, где я провел ночь, но теперь все окна и двери в ней раскрыты настежь, так что довольно прохладно. Едят здесь не торопливо и не жадно. Сидят за завтраком дольше, чем приняло у нас во время путешествия; и ведут себя более чинно, более вежливо. Вскоре после девяти мы подъезжаем к Потомаккрику, где высаживаемся, и отсюда начинается самая занятная часть пути. Семь карет должны везти нас дальше. Одни из них готовы к отправке, другие - нет. Одни возницы - черные, другие - белые. На каждую карету полагается четыре лошади, и они все тут - впряженные или распряженные. Пассажиры сходят с парохода и рассаживаются по каретам; багаж их перевозят на скрипучих тачках; лошади пугаются и рвутся с места; чернокожие кучера, взывая к ним, лопочут, точно обезьяны, белые - гикают, точно гуртовщики, ибо на здешних постоялых дворах от конюха только и требуется, чтобы они производили как можно больше шума. Кареты похожи на французские, но похуже. Покоятся они не на рессорах, а на ремнях из очень крепкой кожи. Ничего примечательного или отличительного в них нет, - обыкновенная люлька от качелей на английской ярмарке, только что с крышей, и эта люлька установлена на осях с колесами, есть у ней и окна с занавесками из цветной парусины. Экипажи эти от крыши до колес забрызганы грязью, - со дня их сотворения никто ни разу не мыл их. На билетах, которые мы получили на пароходе, стоит э 1, значит мы едем в карете э 1. Я бросаю пальто на козлы и подсаживаю в карету жену и ее горничную. У подножки всего одна ступенька, да и та поднята на ярд от земли, так что обычно подставляют стул; а когда его нет, дамам приходится рассчитывать на провидение. В карете размещается девять пассажиров, ибо в пространстве посредине, от одной двери до другой - там, где мы, в Англии, привыкли держать ноги, - устроено сиденье, а потому выбраться из нее оказывается еще труднее, чем забраться внутрь. Снаружи едет только один пассажир, - тот, что сидит на козлах. Поскольку я и есть этот пассажир, я влезаю на верх и, пока багаж привязывают на крыше и наваливают сзади на нечто вроде подноса, пользуюсь случаем, чтобы как следует разглядеть нашего кучера. Он - негр и действительно очень черный. Одет он в грубошерстный крапчатый костюм с чересчур короткими штанами, весь залатанный и перештопанный (особенно на коленях), серые чулки и огромные башмаки из дубленой кожи, годные для любых дорог. На руках у него разные перчатки: одна - пестрая шерстяная, другая - кожаная. Кнут у него очень короткий, разорванный посредине и связанный бечевкой. И ко всему этому - черная широкополая шляпа с низкой тульей, придающая ему отдаленное сходство с нелепой карикатурой на английского кучера! Но мои наблюдения прерывает властный возглас: "Пошел!" Сначала трогается почтовый фургон, запряженный четырьмя лошадьми, за ним - дилижансы с э 1 во главе. Кстати, в тех случаях, когда англичанин крикнул бы: "Готово!", американец кричит: "Пошел!", что в какой-то мере отражает разницу в национальном характере двух стран. Первые полмили мы едем по мостам, сооруженным из двух жердей, поперек которых как попало брошены доски, они так и пляшут под колесами, и одна за другой летят в реку. А дно у реки илистое, все в яминах, так что лошадь то и дело по брюхо погружается в воду и не скоро выбирается на поверхность. Но и эти злоключения, наконец, остаются позади, и мы выезжаем на самую дорогу, представляющую собой чередование трясины с каменистыми колдобинами. Одно такое гиблое место как раз перед нами, - чернокожий возница закатывает глаза, вытягивает губы в трубочку и устремляет взор прямо между головами двух передних лошадей, как бы говоря самому себе: "Бывали мы в таких переделках, и не раз, а вот сейчас, пожалуй, увязнем". И взяв в каждую руку по вожже, он принимается тянуть за них, и дергать, и обеими ногами выкидывать на передке такие коленца (не приподнимаясь, конечно, с места), точно это сам светлой памяти Дюкроу * на двух своих горячих скакунах. Подъезжаем мы к злополучному месту, чуть не по самые окна погружаемся в болото, делаем крен под углом в сорок пять градусов и в таком положении застреваем. Из кузова несутся отчаянные вопли; карета стоит; лошади барахтаются; остальные шесть экипажей тоже останавливаются, и запряженные в них двадцать четыре лошади тоже барахтаются, но просто так - за компанию и из сочувствия к нашим. Затем происходит следующее. Чернокожий возница (лошадям). Гэй! Никакого впечатления. Из кузова снова вопли. Чернокожий возница (лошадям). Го! Го!!! Лошади прядают и обрызгивают грязью чернокожего возницу. Джентльмен, сидящий в кузове (высовываясь). Послушайте, какого черта... Джентльмен получает свою долю брызг и втягивает голову внутрь, не докончив вопроса и не дождавшись ответа. Чернокожий возница (по-прежнему обращаясь к лошадям). Наддай! Наддай! Лошади делают рывок, вытаскивают карету из ямы и тянут вверх по откосу, такому крутому, что ноги чернокожего возницы взлетают в воздух, и он с размаху падает на крышу, среди лежащего там багажа. Но мгновенно придя в себя, он кричит (опять-таки лошадям): "Тяни!" Не помогло. Вернее - наоборот: дилижанс наш откатывается назад, прямо на дилижанс э 2, который в свою очередь наезжает на дилижанс э 3, а тот - на э 4, до тех пор, пока на четверть мили позади не раздаются проклятья и брань из дилижанса э 7. Чернокожий возница (громче прежнего). Тяни! Лошади снова делают отчаянную попытку взбежать на откос, и снова карета скатывается назад. Чернокожий возница (громче прежнего). Тяни-и! Лошади отчаянно бьют ногами. Чернокожий возница (полностью обретя присутствие духа). Гэй, наддай, наддай, тяни! Лошади делают новое усилие. Чернокожий возница (необычайно энергично). 0-ля-лю! Гэй! Наддай, наддай! Тяни! 0-ля-лю! Еще немного - и лошади вывезут. Чернокожий возница (выкатив глаза, так, что они у него чуть не полезли на лоб). Гэ-гэ-гэй! Наддай, наддай! Тяни! Пошли! Гэ-гэй! Наконец мы взлетели на откос и с головокружительной быстротой помчались вниз по склону с той стороны. Осадить лошадей - невозможно, а под откосом - глубокая колдобина, полная воды. Карета отчаянно несется. Пассажиры вопят. Грязь и вода летят во все стороны. Чернокожий возница приплясывает как одержимый. Каким-то чудом все препятствия вдруг оказываются позади и мы останавливаемся передохнуть. Перед нами, па заборе, восседает черный друг нашего чернокожего возницы. Последний в знак приветствия мотает, точно петрушка, головой, вращает глазами, пожимает плечами, ухмыляется во весь рот. Потом он вдруг поворачивается ко мне и говорит: - Провезем вас, сэр, самым бережным образом; будете довольны, сэр. Как старушку в кресле, сэр. - Несколько раз хихикнул. - Пассажир на козлах, сэр, он мне частенько напоминает старушку в кресле, сэр. - И снова широко осклабился. - Ничего, ничего. Мы уж как-нибудь позаботимся о старушке. Можете быть спокойны. И чернокожий возница снова расплывается в улыбке, но перед нами - опять колдобина, а за нею, совсем близко, опять откос, и потому он спешно обрывает свою речь и кричит (снова обращаясь к лошадям): "Полегче! Да полегче же! Легче! Стой! Гэй! Наддай, тяни! Ол-ля-лю!" - И только в самом крайнем случае, когда мы попадаем в положение настолько затруднительное, что, кажется, выбраться из него совершенно невозможно, он кричит: "Гэ-гэ-гэй!" Так мы покрываем расстояние миль в десять или около того за два с половиной часа, не сломав никому костей, но изрядно отбив бока, - словом, доставив пассажиров "самым бережным образом". Эта своеобразная скачка с препятствиями заканчивается во Фридериксбурге, откуда идет железная дорога на Ричмонд. Местность, по которой она пролегает, была когда-то плодородна, но почва истощилась: здесь широко применяли рабский труд, чтобы снимать обильные урожаи, не удобряли земли, - и теперь этот край превратился если не буквально в пустыню, то в песчаную лесостепь. Но несмотря на все уныние и однообразие открывшейся мне картины, я обрадовался в душе, что вижу хоть на чем-то печать проклятия, наложенного этом гнусным институтом рабства, и иссохшая земля была куда милее моему взору, чем самые богатые и тучные поля. В этой местности, как и во всех других, где укоренилось рабство (я нередко слышал такие признания даже от тех, кто является самым горячим его сторонником), царит неотделимая от него атмосфера разорения и упадка. Амбары и надворные строения того и гляди развалятся; сараи стоят залатанные, наполовину без крыш; бревенчатые хижины (которые в Виргинии строят с наружными, глиняными или деревянными, дымоходами) выглядят на редкость убого. И вообще все такое неуютное и неприглядное. Жалкие станции вдоль железной дороги; огромные пустынные деревянные склады, где паровоз заправляют топливом; негритята валяются в пыли у дверей вместе с собаками и свиньями; как тени скользят мимо двуногие вьючные животные, - мрак и запустение во всем. В одном поезде с нами, в вагоне для негров, ехала мать с детьми - их только что купили, а ее мужа, отца ее детей, оставили у прежнего хозяина. Дети всю дорогу плакали, на мать же было больно смотреть. Властитель жизни, свободы и счастья, купивший их, ехал в том же поезде и на каждой остановке выходил посмотреть, не сбежали ли они. Негр из "Путешествий Синдбада-морехода" *, с одним глазом, горевшим точно уголь посреди лба, был прирожденным аристократом в сравнения с этим белым джентльменом. В седьмом часу вечера мы подъехали к гостинице; широкая лестница вела ко входу, перед которым сидели в качалках два-три гражданина и курили. Гостиница оказалась очень большой и изысканной, и приняли нас так хорошо, как только могут пожелать путешественники. Поскольку климат здесь жаркий и все время хочется пить, в просторном баре, в любой час, всегда полно посетителей и ни на минуту не прекращается деятельное приготовление прохладительных напитков; однако народ здесь более веселый: по вечерам играет оркестр, и нам было так приятно снова услышать музыку. Весь следующий день и еще следующий мы ездили и бродили по городу, красиво расположенному на восьми холмах над рекою Джеймс, похожей на сверкающую ленту, усеянную яркими пятнами островков или покрытую рябью - там, где она журчит среди камней. Хотя была еще только середина марта, погода в этих южных широтах стояла необычайно теплая: персики и магнолии были в полном цвету; а деревья стояли уже совсем зеленые. В низине среди холмов лежит долина, известная под названием "Кровавый лог", - когда-то здесь произошла страшная битва с индейцами. Место для побоища было выбрано подходящее, - оно сильно заинтересовало меня, как и все другие места, связанные с легендами об этом диком народе, ныне столь быстро исчезающем с лица земли. В городе заседает виргинский парламент, и под его сумрачными сводами несколько ораторов сонно разглагольствовали насчет полуденной жары. Однако законодательные учреждения встречаются здесь так часто, что их заседания интересовали меня немногим больше, чем собрания приходских налогоплательщиков, и я с радостью отказался от этого зрелища, чтобы посетить зал хорошо устроенной публичной библиотеки тысяч в десять томов и табачную фабрику, где работали одни рабы. Здесь я увидел весь процесс - как табак отбирают, скатывают, прессуют, сушат, упаковывают в бочонки и пломбируют. Все это был желательный табак и на одном здешнем складе было его столько, что, казалось, хватит набить все жадные рты Америки. В готовом виде табак похож на жмыхи, которыми мы кормим скот, и даже если не вспоминать о последствиях, к каким приводит его жевание, он выглядит достаточно неаппетитно. Среди рабочих много крепких на вид людей, и едва ли нужно добавлять, что трудятся они молча. Но после двух часов пополудни им разрешается петь - не всем сразу, а по нескольку человек. Когда я был там, как раз пробило два, и человек двадцать, не прерывая работы, запели гимн, - совсем неплохо. Перед самым моим уходом прозвонил колокол, и рабочие потянулись в дом на противоположной стороне улицы - обедать. Я несколько раз повторил, что мне хотелось бы посмотреть, как они едят, но поскольку на джентльмена, которому я выражал свое пожелание, неизменно нападала глухота, я не стал настаивать. А вот о том, как они выглядят, я сейчас расскажу. На следующий день я посетил ферму или плантацию примерно в тысячу двести акров, расположенную на противоположном берегу реки. Здесь опять-таки, хотя владелец поместья повел меня в "квартал", как тут называется то место, где живут рабы, мне не предложили зайти ни в одну хижину. Я видел их лишь снаружи жалкие, рассыпающиеся лачуги, и чуть ни возле каждой - кучка полуголых ребятишек греется на солнце или валяется в пыли. Тем не менее я убежден, что этот джентльмен - хороший и чуткий хозяин, которому его пятьдесят рабов достались по наследству, а сам он людей не покупает и не продает; на основании собственных наблюдений я убедился, что это добрый и достойный человек. Дом у плантатора просторный, из нетесаного камня; он живо напомнил мне описания таких строений у Дефо *. День стоял знойный, но поскольку все ставни были закрыты, а двери и окна распахнуты настежь, в комнатах царила прохладная полутьма, такая освежающая после яркого солнца и зноя на улице. Перед окнами - открытая веранда, где в так называемую жаркую погоду - уж что они под этим разумеют, не могу сказать, - вешают гамаки, в которых обитатели дома располагаются подремать и выпить чего-нибудь прохладительного. Не знаю, какими покажутся эти прохладительные напитки, если их пить в гамаке, но отведав их вне гамака, могу доложить, что даже тем, кто благосклонно отнесся к ним, и в голову не придет летом поглощать такие горы льда и такие бокалы тминной настойки и шеррикоблера, какие подают в здешних широтах. Через реку проложено два моста: один принадлежит железной дороге, а другой, необычайно ветхий, некоей старой леди, живущей поблизости и взимающей за пользование им пошлину с горожан. Возвращаясь в город, я шел по этому мосту и на перилах увидел надпись, гласившую, что за превышение положенной скорости при переезде: белый - облагается штрафом в пять долларов, а негр - получает пятнадцать ударов бичом. Та же тягостная атмосфера запустения, омрачавшая наш путь в Ричмонд, нависла и над городом. На улицах его много красивых вилл и веселых домиков, и природа в окрестностях куда как хороша, но рядом с его роскошными резиденциями - подобно тому как самое рабство существует бок о бок со многими высокими добродетелями - теснятся жалкие лачуги, лежат поваленные заборы, стоят полуосыпавшиеся стены. Зловеще намекая на то, что скрыто от наблюдателя, это соседство, как и многое другое, бросается в глаза и надолго оставляет в памяти гнетущее впечатление, тогда как более отрадные вещи забываются. Человека, по счастью не привыкшего к такого рода зрелищам, вид здешних улиц и мест, где трудятся люди, не может не ужаснуть. Все, кому известно, что существуют законы, запрещающие обучать рабов, которые терпят муки и наказания, намного превышающие штрафы, налагаемые на тех, кто их калечит и терзает, должны быть подготовлены к тому, что лица невольников не отличаются особой одухотворенностью. Однако темнота - не кожи, а духа, - которую чужестранец встречает на каждом шагу, огрубление и уничтожение всех прекрасных качеств, какими наградила человека природа, неизмеримо превосходят самые худшие ожидания. Когда герой великого сатирика *, вернувшись из своего путешествия в царство лошадей, выглянул в окно и с дрожью и ужасом увидел себе подобных, это зрелище едва ли показалось ему более омерзительным и устрашающим, чем кажутся лица рабов тому, кто их видит впервые. Последним из них, с кем свел меня случай, был несчастный слуга, который весь день до полуночи бегал по всяким поручениям, урывая лишь жалкие крохи отдыха и тут же, на ступеньках лестницы, забываясь тревожным сном, а в четыре часа утра уже снова мыл темные коридоры, - и теперь, отправляясь в путь, я порадовался от души, что не обречен жить среди рабства и что чувства мои, не привыкнув с колыбели к его ужасам и несправедливостям, способны остро воспринимать их. Я намеревался ехать в Балтимору по реке Джеймс и затем через Чесапикский залив, но так как одного из пароходов - из-за какой-то аварии - на месте не оказалось, этот способ сообщения представлялся ненадежным, мы вернулись в Вашингтон тем же путем, как и приехали (кстати, на нашем пароходе оказалось двое полицейских, гнавшихся за беглыми рабами), переночевали там, а на следующее утро отправились в Балтимору. Самой благоустроенной гостиницей изо всех, в каких мне довелось останавливаться в Соединенных Штатах, а таких немало! - был отель Барнума в Балтиморе; здесь путешественник англичанин найдет кровать с пологом - в первый и, должно быть, последний раз в Америке (я отмечаю это, как человек беспристрастный, ибо я никогда не пользуюсь пологом), - и может рассчитывать, что получит достаточно воды для мытья, - явление далеко не обычное. Столица штата Мэриленд - шумный деловой город, с развитой торговлей всякого рода, в частности рыбной. Та часть города, которая наиболее связана с этим видом торговли, что и говорить, чистотой не блещет, зато верхняя часть - совсем другая: там много приятных улиц и общественных зданий. Из достопримечательностей отметим памятник Вашингтону - красивая колонна со статуей наверху, Медицинский колледж и Монумент в ознаменование битвы с англичанами при Норт-Пойнте *. В городе есть отличная тюрьма, а также исправительный дом штата. В этом последнем заведении я познакомился с двумя любопытными делами. Одно из них было заведено на молодого человека, судимого за отцеубийство. Доказательства основывались на стечении обстоятельств, в которых было много противоречивого и сомнительного; к тому же непонятно было, какая побудительная причина могла толкнуть обвиняемого на столь ужасное злодеяние. Дважды он представал пред судом, и при повторном разборе дела присяжные настолько усомнились в его виновности, что обвинили его в непредумышленном убийстве, иди убийстве со смягчающими вину обстоятельствами, хоть это было и вовсе исключено, так как достоверно известно, что между ним и отцом не было ни ссоры, ни повода к ней, так что если он действительно убил, то уж только преднамеренно, и является убийцей в самом полном и страшном значении этого слова. Наиболее любопытным в этом деле является то, что если несчастный действительно не был убит родным сыном, значит он был убит своим братом. Улики, - что особенно любопытно, - свидетельствуют и против того и против другого. По всем неясным моментам давал показания в качестве свидетеля брат убитого. Защитник же обвиняемого, выступая с разъяснениями (вполне, кстати, правдоподобными), так поворачивал его показания, что все изобличало свидетеля в сознательном старании переложить вину на племянника. Убил один из них - и присяжным предстояло решить, какое из двух своих подозрений, почти в равной мере противоестественных и необъяснимых, считать более правильным. По другому делу обвиняли человека, который, зайдя как-то к винокуру, украл у него медную меру со спиртом. За ним кинулись вдогонку, он был пойман с поличным и приговорен к двухгодичному заключению. Отбыв свой срок и выйдя из тюрьмы, он отправился к тому же винокуру и снова украл у него ту же медную меру с тем же количеством спирта. Нет никаких оснований предполагать, что этому человеку хотелось вернуться и тюрьму, - наоборот: все, кроме самого факта преступления, указывало на обратное. Эта необычайная история может иметь только два объяснения. Первое: протерпев столько из-за какой-то медной меры, он решил, что она вроде бы по праву принадлежит ему. И второе: он так долго и много думал о ней, что это стало у него мономанией - мера приобрела вдруг неодолимую притягательную силу, превратившись в его воображении в некий неземной золотой сосуд. Пробыв в Балтиморе два-три дня, я решил, что надо строго придерживаться плана, который я недавно наметил себе, и без промедления двигаться на запад. Итак, сведя к минимуму наш багаж (мы отправили в Нью-Йорк для дальнейшей пересылки на наше имя в Канаду все, что не было совершенно необходимо), выправив письма в банкирские дома, которые будут у нас по пути, да еще вдобавок два вечера кряду проглядев на заходящее солнце, что столь же мало прояснило мое представление о той местности, куда мы собирались ехать, как если бы мы отправлялись к центру нашей планеты, - мы в половине девятого утра выехали из Балтиморы по железной дороге и прибыли в город Йорк, находящийся милях в шестидесяти оттуда, к началу обеда в гостинице, откуда отправлялась в Гаррисбург пассажирская карета, запряженная четверкой. Сей экипаж, на козлах которого мне посчастливилось получить место, подали нам к вокзалу, и был он таким же грязным и громоздким, как и все предыдущие. Поскольку у дверей гостиницы собралось еще несколько пассажиров, кучер голосом чревовещателя буркнул себе под нос, глядя на своих дряхлых кляч и как бы обращаясь к ним: - Видать, понадобится большая карета. Я невольно подивился в душе: каких же размеров должна быть "большая карета" и на сколько человек она рассчитана, если экипаж, оказавшийся слишком маленьким, побольше двух английских тяжелых карет и вполне мог бы быть близнецом французского дилижанса. Моему недоумению, однако, вскоре был положен конец; не успели мы покончить с обедом, как на улице послышался грохот и, переваливаясь с боку на бок, точно дородный великан, показалось нечто вроде баржи на колесах. Поударявшись обо все выступы и попятившись, эта баржа остановилась, наконец, у дверей, и когда всякое поступательное движение прекратилось, неуклюже закачалась с боку на бок, точно продрогла в сыром каретнике, а потом расстроилась: и холодно, мол, и заставляют ее, дряхлую старушку, не шагом идти, а побыстрее, да тут еще такая обида - нет попутного ветра. - А, ш...штоб мою мамашу перештопали, - возбужденно воскликнул пожилой джентльмен, - если это не гаррисбургский дилижанс во всей своей красе и блеске! Не знаю, что ощущает человек, когда его штопают и очень ли нравилась, или не нравилась такая операция матушке оного джентльмена; но если бы терпение старушки во время этого таинственного процесса зависело от того, насколько блестящим и красивым кажется ее сыну гаррисбургский почтовый дилижанс, она безусловно выдержала бы испытание. Как бы то ни было, в карету запихали двенадцать пассажиров, и когда багаж включая такую мелочь, как большая качалка и внушительных размеров обеденный стол) был, наконец, привязан на крыше, мы торжественно двинулись в путь. У очередной гостиницы ждал еще один пассажир. - Есть место, сэр? - кричит этот новый пассажир кучеру. - Места сколько угодно, - отвечает кучер, не слезая с козел и даже не глядя на него. - Да что вы, сэр, тут совсем нет места, - рявкает джентльмен изнутри. И это подтверждает какой-то другой джентльмен (тоже изнутри), предсказывая, что из попытки посадить еще кого-то "ничегошеньки не выйдет". Новый пассажир невозмутимо заглядывает в карету, потом поднимает глаза на кучера. - Ну-с, так как же мы это устроим? - спрашивает он, немного выждав. Ехать-то я все-таки должен. Кучер занят завязыванием узла на кнуте и не обращает внимания на вопрос, всем своим видом показывая, что к нему это не имеет никакого отношения - пусть пассажиры сами разбираются. Положение создается весьма затруднительное, и кажется, что пассажиры если и разберутся, то едва ли мирно, как вдруг какой-то пассажир, сидящий в углу кареты, задыхаясь, срывающимся голосом кричит: - Я вылезу. Кучер не вздыхает с облегчением и не поздравляет себя с победой; что бы ни происходило в карете, это не может возмутить спокойствие его философского ума. О карете он думает меньше всего. Однако обмен местами произошел, и пассажир, уступивший свое место, залезает третьим на козлы и усаживается, как он это назвал, в середку, - иными словами: сидит половиной своей особы у меня на коленях, а другой половиной на коленях у возницы. - Эй, капитан, трогай! - кричит руководивший операцией полковник. - А ну, пошел! - кричит капитан своей роте - лошадям, и мы трогаемся с места. Проехав несколько миль, мы подобрали у сельской пивной одного джентльмена навеселе, который уселся на крышу среди багажа и вскоре скатился оттуда, нисколько не разбившись: мы видели издали, как он шел, пошатываясь, назад, к тому самому питейному заведению, где мы его посадили. Постепенно мы избавлялись от нашего груза, так что, когда пришло время менять лошадей, я уже снова был на козлах один. Кучера обычно меняются вместе с лошадьми и, как правило, бывают ничуть не чище кареты. Первый походил на оборванного английского булочника, а второй на русского крестьянина: на нем была малиновая камлотовая шуба с меховым воротником, необычайно широкая и подпоясанная пестрым шерстяным кушаком, серые штаны, голубые перчатки и медвежья шапка. К этому времени полил сильнейший дождь, и вдобавок спустился холодный мокрый туман, пронизывавший до костей. Я рад был воспользоваться остановкой, сойти, поразмяться, стряхнуть воду с пальто и проглотить обычное лекарство, благодаря которому противники трезвенности уберегаются от простуды. Взобравшись снова да свое место, я заметил, что на крыше кареты появился тюк, которого там раньше не было и который я принял сначала за довольно большую скрипку в буром чехле. Однако, когда мы проехали несколько миль, я заметил, что из тюка торчат с одного конца фуражка с лакированным козырьком, а с другого - грязные башмаки; при дальнейшем наблюдении обнаружилось, что это - мальчишка в пальто табачного цвета, который так глубоко засунул руки в карманы, что они казались у него прикрученными к бокам. Насколько я понимаю, он приходился родственником или другом нашему кучеру, так как лежал он поверх багажа, прямо под дождем, и, видимо, все время спал, кроме тех моментов, когда менял позу и задевал башмаками мою шляпу. Наконец во время одной из остановок тюк медленно поднялся, достигнув в высоту трех футов шести дюймов, уставился на меня и пропищал, учтиво зевнув и с дружелюбно-покровительственным видом тут же подавив зевок: - Ну что, иностранец, погодка-то у нас сегодня совсем как в Англии, а? Местность, сначала довольно скучная, последние десять - двенадцать миль стала просто красивой. Дорога наша петляла по приятной долине Сасквиханны: справа река, испещренная бесчисленными зелеными островками, слева - крутые склоны, усеянные обломками скал, поросшие темными елями. Туман, свиваясь в сотни причудливых узоров, величаво плыл над водой; а вечерний сумрак, окутывая все таинственностью и тишиной, - придавал окружающему еще больше прелести. Реку мы переезжали по деревянному мосту чуть не в милю длиной, крытому и со всех сторон огороженному. На нем было совсем темно, и мы наугад продвигались под балками и перекладинами, скрещивавшимися под всевозможными углами у нас над головой, а далеко внизу, легионом глаз, поблескивала сквозь широкие щели и прозоры в настиле быстрая река. Фонарей у нас не было, и лошади, спотыкаясь, еле плелись к пятнышку света, угасавшего вдалеке - нам казалось, что этому не будет конца. Право же, вначале, когда мы с грохотом въехали на мост, будя гулкое эхо, и я пригнул голову, чтобы не удариться о стропила, мне нужно было уговаривать себя, что это правда, а не скверный сон, потому что мне часто снится, будто я пробираюсь по таким местам, и я каждый раз во сне убеждаю себя, что это сон, а, не действительность. Наконец мы все-таки выбрались на улицы Гаррисбурга. Тусклые отсветы фонарей, уныло отражавшихся в лужах, озаряли довольно неприглядный город. Вскоре, однако, мы расположились в уютной гостинице, от которой, хоть она и не могла сравниться ни размером, ни великолепием со многими, где мы останавливались, у меня сохранилось наилучшее воспоминание благодаря ее хозяину - самому услужливому, внимательному к самому любезному человеку, с каким мне приходилось иметь дело. Поскольку нам предстояло тронуться в путь лишь во второй половине дня, я на следующее утро, после завтрака, решил пойти погулять и осмотреть окрестности. Мне, как и следовало ожидать, показали образцовую тюрьму одиночного заключения, только что построенную и еще пустовавшую; ствол старого дерева, к которому воинственные индейцы привязали первого здешнего поселенца Гарриса (впоследствии его и похоронили тут): вокруг него уже был разложен погребальный костер, когда на другом берегу реки - очень вовремя, - появились друзья пленника и спасли его; затем местное законодательное собрание (здесь тоже полным ходом шли дебаты) и прочие достопримечательности города. Меня чрезвычайно заинтересовали договора, которые время от времени заключались с несчастными индейцами и подписывались вождями, возглавлявшими племя к моменту утверждения договора, а потом сдавались, на хранение в канцелярию секретаря Союза Свободных Штатов. Эти подписи, начертанные, понятно, их собственной рукой, представляют собою примитивные изображения того существа иди оружия, по которому прозван каждый из вождей. Так, Большая Черепаха вывел пером кривую в виде большой черепахи; Буйвол - нарисовал буйвола, а Боевой Топор вместо подписи изобразил что-то вроде этого оружия. То же самое проделали Стрела, Рыба, Скальп, Большое Каноэ, - словом, все. Я невольно подумал, - глядя на эти примитивные рисунки, неуверенно выведенные дрожащей рукой, которая могла пустить на далекое расстояние стрелу из тугого, выточенного из лосевых рогов, лука или ружейной пулей расколоть бусинку или перышко, - о муках Крэбба над его приходской книгой записей * и о неровных каракулях, которые чертили пером те, кто мог с одного конца поля до другого провести плугом прямую борозду. Немало грустных мыслей пришло мне на ум об этих простых воинах, которые искренне и честно, от чистого сердца скрепили своей подписью договора и только лишь со временем научились у белых вероломству и всяким формальным уверткам в выполнении своих обязательств. Подумал я и о том, что не раз, должно быть, легковерный Большая Черепаха, или доверчивый Топорик, ставил свой знак под договором, который ему неправильно зачитывали, и подписывал, сам не зная что, а потом наступал срок, и он оказывался беззащитным перед новыми хозяевами земли, доподлинными дикарями. Незадолго до обеда, назначенного на ранний час, наш хозяин объявил, что несколько членов законодательного собрания хотят оказать нам честь своим посещением. Он еще прежде любезно предоставил в наше распоряжение будуар своей жены, и когда я попросил провести к нам гостей, он с грустью и опаской посмотрел на свой красивый ковер, но в ту минуту я был чем-то занят и не понял причины его смущения. Думается, было бы куда приятнее для всех заинтересованных сторон, и, полагаю, не явилось бы посягательством на чью-то независимость, если бы кое-кто из джентльменов не только примирился с жалким предрассудком пользоваться плевательницей, но и на время снизошел бы до такой нелепой условности, как носовой платок. Дождь по-прежнему лил как из ведра, и когда мы после обеда спустились к баркасу (на этом судне нам теперь предстояло следовать дальше), погода была такая беспросветная, такая безнадежно мокрая, что хуже не бывает. Да и самый вид судна, на котором мы должны были провести три или четыре дня, далеко не был отрадным: он наводил на недоуменные размышления о том, где же будут размещаться пассажиры ночью, и открывал широкое поле для догадок касательно прочих удобств тоже не слишком утешительных. Как бы то ни было, снаружи это была самая настоящая баржа, на которой был сооружен маленький домик; а внутри это был цыганский табор на ярмарке: джентльменов разместили как зрителей в одном из тех паноптикумов на колесах, где за пенни показывают разные чудеса, а дам - за красной занавеской, точно карликов и великанов того же паноптикума, частная жизнь которых скрыта от посторонних глаз. Итак, мы сидели в молчании и глядели на столики, выстроившиеся в два ряда вдоль стен каюты, и прислушивались к шуму дождя, заливавшего суденышко и с мрачным весельем хлюпавшего по воде, - дожидались поезда, из-за которого и задерживалось наше отплытие, ибо он должен был подбавить нам пассажиров. Он привез великое множество всяких ящиков, которые кое-как с грехом пополам закинули и разместили на крыше, что было так же мучительно, как если бы их ставили вам прямо на голову, не защищенную даже подушкой носильщика, - и несколько совершенно промокших пассажиров: от их одежды, когда они столпились возле печки, сразу пошел пар. Настроение наше было бы, конечно, куда лучше, если бы проливной дождь, хлеставший сейчас пуще прежнего, не лишал нас возможности открыть окно, или если бы нас было не тридцать, а немного меньше, но мы и пожалеть об этом не успели, как к буксирному канату подпрягли цугом трех лошадей, мальчишка, восседавший на передней из них, щелкнул кнутом, руль жалобно заскрипел и застонал, и мы пустились в путь. ГЛАВА Х  Еще о баркасе, порядках на нем и его пассажирах. - Через Аллеганы в Питтсбург. - Питтсбург Так как дождь упорно не прекращался, мы все сидели внизу: промокшие джентльмены расположились вокруг печки, и под действием тепла платья их постепенно стали подсыхать, а сухие джентльмены либо растянулись на скамейках, либо дремали в неудобных позах, положив голову на стол, либо расхаживали взад и вперед по каюте, что возможно было только для человека среднего роста, а кто повыше - рисковал получить плешину, ободрав голову о потолок. Часов в шесть все столики были сдвинуты, образовался один длинный стол, и пассажирам подали чай, кофе, хлеб, масло, лососину, пузанков, печенку, бифштексы, картофель, пикули, ветчину, отбивные котлеты, кровяную колбасу и сосиски. - Не желаете ли, - говорит мне сидящий напротив пассажир, протягивая блюдо с картофельным пюре на молоке и масле, - не желаете ли отведать этой приправы? Немного сыщется таких слов, которые выполняли бы столько разных функций, как это - самое ходкое слово в американском словаре, оно означает все что угодно. Вы заезжаете навестить джентльмена в провинциальном городке, и его слуга сообщит вам, что он "подправляет" свой туалет и сейчас выйдет, иными словами: что он одевается. Вы спросите пассажира на пароходе, не знает ли он, скоро ли будет завтрак, и он ответит вам, что, наверно, скоро, так как он недавно спускался вниз и там "оправляли столы", иначе говоря: стелили скатерти. Вы велите носильщику забрать ваш багаж, и он просит вас не волноваться: он "мигом управится"; а если вы пожалуетесь на недомогание, вам посоветуют обратиться к доктору такому-то: он вас живо "поправит". Как-то вечером, сидя в гостинице, я попросил подать мне бутылку подогретого вина и очень долго ждал; наконец ее поставили передо мной, говоря, что хозяин-де просит извинения: может быть, вино "недостаточно приправлено". Потом еще вспоминается мне один обед на почтовой станции: я услышал тогда, как один весьма суровый джентльмен спросил официанта, подавшего ему недожаренный бифштекс, "уж не думает ли он, что иго - приправа для самого господа бога?" Можете не сомневаться, что ужин, за которым мне предложили блюдо, название которого и побудило меня сделать это отступление, поглощен был с волчьим аппетитом: джентльмены так глубоко засовывали в рот широкие ножи и двузубые вилки, что сравняться с ними мог бы разве что опытный фокусник; зато здесь ни один мужчина не сядет, пока не рассядутся дамы, и не упустит случая оказать им какую-нибудь маленькую услугу. За время моих странствия по Америке я ни разу ни при каких обстоятельствах не видел, чтобы к женщине отнеслись грубо, неучтиво или хотя бы невнимательно. К концу нашей трапезы дождь, словно исчерпав все свои запасы, тоже почти закончился, и можно было подняться на палубу, что явилось большим облегчением, хоть она и была очень мала, а из-за багажа, сваленного в кучу посредине и прикрытого брезентом, стала еще меньше: по обе стороны этой груды оставался лишь узенький проход, прогулка по которому требовала немалой сноровки, если вы не хотели бултыхнуться через борт в канал. Поначалу дело несколько усложнялось еще и тем, что каждые пять минут, когда рулевой кричал: "Мост!" - приходилось проворно приседать, а иной раз, когда он кричал: "Низкий мост!" - и вовсе ложиться ничком. Но человек ко всему привыкает, а мостов было столько, что в самое короткое время мы к этому приноровились. С наступлением темноты показалась первая горная гряда - предвестница Аллеган, и местность, до сих пор малоинтересная, стала более своеобразной и холмистой. Влажная земля дымилась и курилась после обильного дождя, а лягушки (которые в здешних краях поднимают невероятный гвалт) так оглушительно квакали, точно по воздуху, вровень с нами, мчался миллион невидимых упряжек с колокольцами. Вечер был пасмурный, но из-за облаков проглядывала луна, и река Сасквиханна, когда мы ее пересекали - через нее переброшен необыкновенный деревянный мост в две галереи одна над другой, так что лошади, тянущие судно, могут свободно разойтись на нем, - казалась бурной и величественной. Я уже упоминал, что сначала был в некотором сомнении и недоумении относительно устройства на ночь на нашем суденышке. В такой же тревоге я оставался часов до десяти, когда, спустившись вниз, обнаружил, что по обеим сторонам каюты в три яруса висят длинные книжные полки, предназначенные, по всей вероятности, для книжек форматом в одну восьмую листа. Однако приглядевшись к этому хитроумному устройству повнимательнее (и подивившись, зачем понадобилось в таком месте оборудовать библиотеку), я различил на каждой полке одеяла и простыни микроскопической толщины - и только тут начал смутно догадываться, что роль библиотеки должны выполнять пассажиры и что им предстоит пролежать на боку на этих полках до утра. Прийти к этому выводу мне помог и вид нескольких пассажиров, стопившихся у столика, за которым сидел хозяин судна, - они тянули жребий, и на их лицах читались все треволнения и страсти картежников; а другие, зажав в руке кусочек картона, уже лазали по полкам, отыскивая номера, соответствующие тем, которые они вытянули. Как только какому-нибудь джентльмену удавалось напасть на нужный номер, он тотчас вступал во владение койкой: раздевался и укладывался в постель. И быстрота, с какою взволнованный игрок превращался в спящего храпуна, была одним из самых поразительных явлений, какие мне случалось наблюдать. Что касается дам, то они уже улеглись за красной занавеской, тщательно задернутой и зашпиленной посредине, однако поскольку малейшее покашливание, чихание или шепот по ту сторону занавески были отлично слышны и с нашей стороны, то у нас было полное ощущение, что мы по-прежнему находимся в их обществе. Благодаря любезности распорядителя мне предоставили полку в уголке, подле красной занавески, в некотором отдалении от основной массы спящих, - туда я и удалился, горячо поблагодарив его за внимание. Когда я потом смерил свою полку, она оказалась в ширину не больше обычного листа батской почтовой бумаги; * сперва я даже растерялся, не зная, как туда забраться. Но поскольку полка была нижняя, я, наконец, решил лечь на пол и осторожно вкатиться на нее, а как только почувствую под собой матрац - замереть и всю ночь лежать на том боку, на каком уж придется. К счастью, в нужный момент я оказался на спине. Взглянув наверх, я ужаснулся: по провисшей на пол-ярда койке (под тяжестью спящего она превратилась в подобие туго набитого мешка) я понял, что надо мной лежит очень тяжелый джентльмен, которого тонкие веревки, казалось, ни за что не выдержат, - и невольно подумал о том, как будут плакать моя жена и все семейство, если ночью он свалится на меня. Но так как вылезти я не мог иначе, как ценой отчаянной возни, которая переполошила бы дам, и даже если бы мне это удалось, деваться все равно было некуда, я закрыл глаза на грозящую опасность и остался где был. Одно из двух примечательных обстоятельств нашего путешествия несомненно связано с той категорией людей, которые ездят на таких судах. Либо они никак не могут угомониться и вовсе не спят, либо они плюются во сне, странным образом мешая реальный мир с воображаемым. Целую ночь напролет - и из ночи в ночь - на канале разыгрывался настоящий шторм или буря плевков; как-то раз мой пиджак оказался в самом центре урагана, созданного пятью джентльменами (и продвигавшегося вертикально, в строгом соответствии с теорией Рейда * о законе штормов), так что на другое утро, прежде чем надеть его, я вынужден был разложить пиджак на палубе и оттирать водой. Между пятью и шестью часами утра мы встали, и кое-кто из нас поднялся на палубу, чтобы дать возможность убрать полки, тогда как другие, поскольку утро было очень холодное, собрались вокруг допотопной печурки, поддерживая разведенный в ней огонь и наполняя топку теми же доброхотными даяниями, на которые были так щедры всю ночь. Приспособления для умыванья оказались очень примитивными. К палубе прикован цепью жестяной черпак, и все, кто считал нужным умыться (многие были выше этой слабости), выуживали им из канала грязную воду и выливали в жестяной таз, равным образом прикрепленный к палубе. Тут же висело на ролике полотенце. А в баре, в непосредственной близости от хлеба, сыра и бисквитов, перед маленьким зеркальцем висели гребенка и головная щетка - для всех. В восемь часов, когда полки были сняты и убраны, а столики составлены вместе, все уселись за "табльдот", и нам снова подали чай, кофе, хлеб, масло, лососину, пузанков, печенку, бифштексы, пикули, картофель, ветчину, отбивные, кровяную колбасу и сосиски. Многим нравилось устраивать из всего этого своеобразную смесь, и они клали себе на тарелку все сразу. Каждый джентльмен, поглотив потребное ему количество чая, кофе, хлеба, масла, лососины, пузанков, печенки, бифштексов, картофеля, пикулей, ветчины, отбивных, кровяной колбасы и сосисок, вставал и уходил. Когда все отведали всего, остатки были убраны, а один из стюардов, появившись уже в роли парикмахера, принялся брить тех, кто желал побриться, тогда как остальные глазели на него или, позевывая, читали газеты. Обед был тем же завтраком, только без чая и кофе, а ужин и завтрак были в точности одинаковы. На борту нашего судна был один джентльмен, румяный блондин в крапчатом шерстяном костюме - любезнейший человек. Он строил фразу не иначе, как вопросительно. И сам был олицетворенный вопрос. Вставал ли он или садился, сидел или ходил, гулял ли по палубе или вкушал трапезу, - он был всегда одинаков: по большому знаку вопроса в каждом глазу, два вопросительных знака в навостренных ушах, еще два - в курносом носу и задранном кверху подбородке, еще с полдюжины в уголках рта и самый большой - в волосах, мастерски зачесанных назад в виде этакого льняного кока. Каждая пуговица на его одежде словно бы говорила: "А? Что такое? Вы изволили что-то сказать? Не повторите ли еще раз?" Вот уж кто не дремал - совсем как та заколдованная молодая жена, что довела мужа до сумасшествия; он ни минуты не знал покоя; вечно жаждал ответов; постоянно что-то искал и не находил. Не было на свете человека, любопытнее его. На мне в ту пору было длинное меховое пальто, и не успели мы отвалить от причала, как он уже принялся меня расспрашивать об этом пальто и о его цене: да где я его купил и когда, и что это за мех, и сколько оно весит, и сколько я за него заплатил. Потом он заметил на мне часы и спросил, а это сколько стоит, и не французские ли они, и где я такие достал, и как мне это удалось, и купил я их или же мне их подарили, и как они идут, и где заводятся, и когда я их завожу - каждый вечер или каждое утро, и не забывал ли я иногда завести их, а если забывал, то что тогда было? И откуда я сейчас еду, и куда держу путь, и куда поеду потом, и видел ли я президента, и что он сказал, а что я ему сказал, и что он сказал после того, что я ему сказал? Да ну? Как же это так! Не может быть! Увидев, что удовлетворить его любопытство невозможно, на четвертом десятке вопросов я стал увиливать от ответа и, между прочим, объявил, что не знаю, из какого меха моя шуба. Быть может, по этой причине она и стала предметом его вожделения: когда я прогуливался, он обычно ходил за мной по пятам, заворачивал там, где заворачивал я и все старался получше разглядеть ее; а нередко с риском для жизни нырял за мной в узкие проходы - только бы лишний раз провести рукой по моей спине и погладить мех против ворса. Был у нас на борту еще один занятный экземпляр, только другого рода. Это был мужчина среднего роста и среднего возраста, щупленький, с узеньким личиком, одетый в пыльный, желто-серый костюм. Первую половину пути он держался на редкость незаметно: я, право, не помню, чтобы он попадался мне на глаза до тех пор, пока волею обстоятельств его не вынесло на поверхность, как это часто бывает с великими людьми. События, которые его прославили, если вкратце рассказать, сложились так. Канал доходит до подножия горы и здесь, понятно, обрывается; пассажиров перевозят через гору в каретах, а на другой стороне их принимает на борт другой баркас, точная копия первого. По каналу курсируют два типа пароходиков: одни называются "Экспресс", другие (проезд на них стоит дешевле) - "Пионер". Баркас "Пионер" первым приходит к подножию горы и ждет там пассажиров с "Экспресса", так как обе партии пассажиров переправляются через гору одновременно. Мы ехали на баркасе "Экспресс" и, когда, перевалив через гору, добрались до поджидавшего нас там другого баркаса, то оказалось, что владельцам пришло в голову прихватить на него и всех пассажиров с "Пионера"; народу, таким образом, набралось человек сорок пять, если не больше, да к тому же новые пассажиры была такого рода, что перспектива провести с ними ночь не представлялась заманчивой. Наши поворчали, как это бывает в таких случаях, но все-таки позволили нагрузить баркас до отказа; и мы поплыли дальше по каналу. Случись такое у нас на родине, я бы решительно воспротивился, но здесь я иностранец и потому смолчал. Не так, однако, повел себя тот пассажир. Пробившись сквозь толпу на палубе (а мы почти все были там) и не обращаясь ни к кому в частности, он произнес следующий монолог: - Возможно, это устраивает вас, возможно, но меня это не устраивает. С этим, возможно, могут мириться те, кто из Восточных Штатов или кто учился в Бостоне, но не я - уж это бесспорно, и я вам прямо заявляю. Да. Я из красных лесов Миссисипи - вот я откуда, и солнце у нас, когда палит, так уж палит. Там, где я живу, оно не тусклое, ничуть не тусклое. Нет. Я житель красных лесов, вот я кто. Я не какой-нибудь белоручка. У нас нет неженок, где я живу. Мы народ грубый. Очень грубый. Если людям из Восточных Штатов и тем, кто учился в Бостоне, это нравится - прекрасно, а я не из такого теста и не так воспитан. Нет. Этой компании не мешает вправить мозги, вот оно что. Я им покажу - не на такого напали. Я им не понравлюсь, никак не понравлюсь. Напихали народу - прямо скажем, через край. В конце каждой из этих коротких фраз он поворачивался на каблуках и шествовал в обратном направлении; закончив новую короткую фразу, резко останавливался и опять поворачивал назад. Не берусь сказать, какой грозный смысл таился в словах этого жителя красных лесов, - знаю только, что все остальные пассажиры с восхищением и ужасом взирали на него, баркас вскоре вернулся к причалу, и нас избавили от всех "пионеров", каких лаской или таской удалось убедить сойти на берег. Когда мы снова тронулись в путь, некоторые из наших храбрецов набрались храбрости признать, что наше положение улучшилось и отважились сказать: "Мы вам очень благодарны, сэр", на что обитатель красных лесов (махнув рукой и продолжая по-прежнему ходить взад и вперед по палубе) ответил: "Ни за что. Вы - не моего поля ягода. Могли бы сами за себя постоять - уж вы то могли бы. Я проложил дорогу. Теперь белоручки и неженки из Восточных Штатов могут по ней идти, если угодно. Я не белоручка - нет. Я из красных лесов Миссисипи, вот я кто..." - и так далее и тому подобное. Учитывая его заслуги перед обществом, ему единодушно выделили на ночь один из столов - а из-за столов здесь идет жестокая распря, - и на все время путешествия предоставили самый теплый уголок у печки. И он так и просидел там, - я ни разу не видел, чтобы он был чем-то занят, и не слышал от него больше ни слова, если не считать одной фразы, которую он пробормотал себе под нос с коротким вызывающим смешком, когда в Питтсбурге в темноте выгружали вещи и я среди сутолоки и суматохи споткнулся об него, выходя из каюты, на пороге которой он сидел, покуривая сигару: "Уж я-то не белоручка, нет. Я из красных лесов Миссисипи, черт побери!" Отсюда я делаю вывод, что у него вошло в привычку повторять эти слова, но подтвердить свой вывод под присягой я не мог бы даже по требованию моей королевы или же отечества. Поскольку в нашем повествовании мы еще не дошли до Питтсбурга, могу заметить, что завтрак на судне был, пожалуй, наименее аппетитной трапезой, ибо в дополнение ко всяким острым ароматам, источаемым помянутыми яствами, от устроенной рядом стойки исходили пары джина, виски, бренди и рома, к которым явственно примешивался застоялый запах табака. Многие пассажиры (понятно, джентльмены) не особенно заботились о чистоте своего белья, которое подчас было таким же желто-бурым, как ручейки, вытекшие у них из уголков рта, когда они жевали табак, да так и засохшие. К тому же воздух еще не успевал очиститься от запаха, порожденного тридцатью только что убранными постелями, о которых время от времени более настойчиво напоминало появление некоей дичи, не числящейся в меню. И все-таки, несмотря на эти нелады - а и в них я усматривал что-то забавное, - подобный способ путешествия не лишен был приятности, и я с большим удовольствием вспоминаю сейчас о многом. Даже выбежать в пять часов утра с голой шеей из смрадной каюты на грязную палубу, зачерпнуть ледяной воды, погрузить в нее голову и вытащить освеженную и пылающую от холода, - как это хорошо! Прогулка быстрым пружинистым шагом по бечевнику в промежутке между умыванием и завтраком, когда каждая вена и каждая артерия трепещут здоровьем; волшебная красота нарождающегося дня, когда свет словно льется отовсюду; ленивое покачиванье судна, когда лежишь, ничего не делая, на палубе и смотришь на ярко-синее небо, - не смотришь, а погружаешь в него взгляд; бесшумное скольжение ночью мимо хмурых гор, ощетинившихся темными деревьями и вдруг взъярившихся где-то в высоте одной пламенеющей красной точкой - там невидимые люди лежат вкруг костра; мерцание ярких звезд, которых не тревожит ни шум колеса, ни свист пара, ни иной какой-либо звук, - только прозрачно журчит вода, рассекаемая нашим суденышком, - какие все это чистые радости. Потом потянулись новые селения и одинокие хижины и бревенчатые дома, - зрелище особенно интересное для иностранца, прибывшего из старой, обжитой страны: хижины с простыми глиняными печами, сложенными снаружи, а рядом помещения для свиней, немногим хуже иного человеческого жилья; окна с выбитыми стеклами, заделанные старыми шляпами, тряпками, старыми досками, остатками одеял и бумагой; прямо под открытым небом стоят самодельные кухонные шкафы без дверец, где хранится скудная домашняя утварь - глиняные кувшины и горшки. Глазу не на чем отдохнуть: то поля пшеницы, густо усеянные корягами толстенных деревьев, то извечные болота и унылые топи, где сотни прогнивших стволов и спутанных ветвей мокнут в стоячей воде. А как угнетает вид огромных пространств, где поселенцы выжигают лес, - израненные тела деревьев лежат вокруг, точно трупы убитых, а среди них, то здесь, то там какой-нибудь черный, обугленный исполин вздымает к небу иссохшие руки и словно призывает проклятия на головы своих врагов. Порою ночью наш путь пролегал по пустынной теснине, похожей на проходы в Шотландских горах - вода сверкала и отливала холодным блеском в свете луны, а высокие крутые холмы так близко подступали к нам, что, казалось, нет отсюда иного выхода, кроме узкой дорожки, оставшейся позади, но вдруг одна из мохнатых стен как бы разверзалась, пропуская нас в свою страшную пасть, и, заслонив от нас лунный свет, окутывала наш путь тенью и мраком. Из Гаррисбурга мы выехали в пятницу. В субботу утром мы прибыли к подножию горы, через которую переваливают по железной дороге. Тут проложено по склону десять путей: пять для подъема и пять для спуска; безостановочно работающая машина втаскивает наверх и потом медленно спускает вниз вагончики; на сравнительно пологих участках прибегают к помощи лошадей или паровоза - смотря по обстоятельствам. В некоторых местах рельсы проложена по самому краю пропасти, и взор путешественника, выглянувшего из окна, не задерживаемый ни каменной, ни железной оградой, устремляется прямо в недра горы. Везут нас, однако, очень осторожно, не больше чем по два вагончика сразу. И пока принимаются такие меры, можно ничего не опасаться. Чудесно было ехать вот так на большой скорости по гребню горы и смотреть вниз, в долину, залитую светом и радующую глаз нежностью красок: сквозь вершины деревьев мелькают разбросанные хижины; дети выбегают на порог; с лаем выскакивают собаки, которых мы видим, но не слышим; испуганные свиньи опрометью несутся домой; семьи сидят в незатейливых садиках; коровы с тупым безразличием смотрят вверх; мужчины без сюртука, но в жилетах глядят на свои недостроенные дома, обдумывая, что делать завтра, а мы, словно вихрь, мчимся вперед, высоко над ними. Когда же мы пообедали и вагончики, дребезжа и грохоча, покатились, влекомые под уклон собственной тяжестью, - было забавно смотреть, как далеко позади, отцепленный от нас паровоз, пыхтя, одиноко ползет вниз, словно огромное насекомое, - его зеленая с желтым спина так блестела на солнце, что, распусти он вдруг крылышки и умчись вдаль, никто, я думаю, ничуть бы не удивился. Но он очень деловито остановился неподалеку от нашей стоянки, на берегу канала, и, не успели мы отчалить, как, отдуваясь, уже снова полез в гору с пассажирами, ожидавшими нашего прибытия, чтобы проделать в обратном направлении тот путь, который привел нас сюда. В понедельник вечером огни печей и стук молотков на берегах канала известили нас, что эта часть нашего путешествия подходит к концу. Миновав еще одно немыслимое сооружение, какое может только присниться - длинный акведук через реку Аллигени, еще более странный, чем Гаррисбургский мост, ибо это была настоящая деревянная зала с низким потолком, заполненная водой, мы вынырнули на свежий воздух средь задворков уродливых строений, шатких переходов и лестниц, какие во множестве встречаешь у воды, будь то река, море, канал или канава; итак, мы в Питтсбурге. Питтсбург похож на английский Бирмингем, - по крайней мере так утверждают его жители. Если не принимать во внимание его улиц, магазинов, домов, фургонов, фабрик, общественных зданий и населения, то возможно, что это и так. Над ним безусловно висит великое множество дыма, и он славится своими чугуноплавильными заводами. Помимо тюрьмы, о которой я уже упоминал, в городе есть неплохой арсенал и другие учреждения. Он красиво расположен на реке Аллигени, через которую переброшено два моста; прелестны и виллы богатых горожан, разбросанные по окрестным холмам. Поместили нас в превосходной гостинице и отменно обслуживали. В ней, как всегда, было полно постояльцев, она очень большая, и по фасаду ее тянется просторная колоннада. Мы провели здесь три дня. Следующим намеченным нами пунктом был Цинциннати, и так как едут туда пароходом, а на Западе Соединенных Штатов пароходы в навигационный сезон обычно взлетают на воздух по два в неделю, представлялось разумным навести справки о сравнительной надежности судов, находившихся в ту пору на реке и ждавших отправления по этому маршруту. Больше всего нам рекомендовали "Мессенджер". Его отплытие переносилось со дня на день чуть не две недели - и всякий раз говорили, что уж завтра непременно, но он все не уходил, и что-то не заметно было, чтобы капитан имел на этот счет твердое намерение. Но таков уж здесь обычай: ведь если закон обяжет вольного, независимого гражданина держать свое слово перед публикой, что же станется со свободой личности? Да так оно и для дела удобнее. Если пассажиров обманывают из деловых соображений или из деловых соображений чинят им неудобства, кто же, будучи сам истым дельцом, скажет: "С этим пора покончить"? Торжественное оповещение о часе отхода судна произвело на меня столь сильное впечатление, что я тогда (еще не зная здешних порядков) хотел уже сломя голову мчаться на пароход, но получив в частном порядке доверительные сведения, что раньше пятницы, первого апреля, он не отойдет, мы со всеми удобствами прожили это время на суше и в полдень указанного дня взошли на борт. ГЛАВА XI  Из Питтсбурга в Цинциннати на пароходе Западной линии. - Цинциннати "Мессенджер" стоял у причала среди множества мощных пароходов, которые с высоты холмов вокруг гавани, да еще на фоне обрывистого противоположного берега казались не больше плавающих моделей. Он взял на борт человек сорок пассажиров, не считая бедного люда на нижней палубе, и через каких-нибудь полчаса мы отчалили в путь. В нашем распоряжении была отдельная каюта на две койки, вход в которую был через дамскую каюту. Такое "местоположение" нашей каюты несомненно имело своп преимущества, так как находилась она на корме, а нам многократно и убедительно советовали держаться как можно дальше от носа, "поскольку взрывы на пароходах обычно бывают в передней части". Предупреждение это не было излишним, как убедительно доказывали обстоятельства не одного рокового случая, приключившегося за время нашего пребывания в Соединенных Штатах. Помимо этой удачи, с которой мы могли себя поздравить, несказанно отрадным было и то, что в нашем распоряжении имелся уголок, пусть совсем крохотный, где мы могли побыть одни; а так как каждая из маленьких спален, в числе которых была и наша, помимо двери в дамскую каюту, имела еще застекленную дверь, выходившую в узкий проход на палубе, куда редко забредали остальные пассажиры и где можно было посидеть в тишине и покое, любуясь сменой пейзажа, мы с большим удовольствием вступили во владение нашим новым жилищем. Если местные пакетботы, описанные мною выше, не имеют никакого сходства с привычными для нас морскими судами, пароходы Западной линии еще более далеки от нашего представления о корабле. Не придумаю даже, с чем бы их сравнить и как описать. Прежде всего, у них нет ни мачт, ни канатов, ни снастей, ни такелажа, ни какого-либо еще корабельного снаряжения, да и корпус их ничем не напоминает нос корабля, корму, борта или киль. Если бы не то, что они спущены на воду и являют взору два кожуха, прикрывающих гребные колеса, можно было бы подумать, что они предназначены для прямо противоположных целей, скажем, для несения какой-то службы на суше, высоко в горах. Даже палубы и то на них не видно, - лишь длинный черный уродливый навес, усеянный хлопьями гари, а над ним - две железные трубы, выхлопная труба, через которую со свистом вырывается пар, и стеклянная штурвальная рубка. Затем, по мере того как вы переводите взгляд вниз, на воду, вам предстают стены, двери и окна кают, до того нелепо притулившихся друг к другу, точно это маленькая улочка, застроенная сообразно вкусам десяти домовладельцев; все это покоится на балках и столбах, опорой которым служит грязная баржа, всего на несколько дюймов поднимающаяся над уровнем воды; а в тесном пространстве между верхним сооружением и палубой этой баржи размещены топка и машины, открытые с боков любому ветру и любому дождю, какой он прихватит с собой по пути. Когда проплываешь мимо такого судна ночью и видишь ничем, как я только что описал, не защищенное пламя, которое ревет и бушует под хрупким сооружением из крашеного дерева; видишь машины, никак не огороженные и не предохраняемые, работающие среди толпы зевак, переселенцев и детей, заполняющих нижнюю палубу, под надзором беспечных людей, познавших их тайны каких-нибудь полгода назад, - право же, кажется удивительным не обилие роковых катастроф, а то, что плавание на таких судах может вообще пройти благополучно. Внутри через все судно тянется длинная узкая кают-компания, по обеим сторонам которой расположены пассажирские каюты. Небольшая часть кают-компании ближе к корме, отделена перегородкой и предоставлена дамам, противоположная же ее часть отведена под бар. Посредине стоит длинный стол. в каждом конце - по печке. Умываются на носу, на палубе. Устроено это несколько лучше, чем на баркасе, но не намного. Каким бы средством передвижения мы ни пользовались, везде американцы по части личной чистоплотности и общей гигиены отличались крайней неряшливостью и неопрятностью, и я склонен думать, что немало болезней проистекает отсюда. Нам предстояло провести на борту "Мессенджера" три дня, и в Цинциннати (если обойдется без катастрофы) мы должны были прибыть в понедельник утром. Трижды в день мы собирались за трапезой. В семь часов завтракали, в половине первого - обедали и часов в шесть ужинали. Всякий раз на стол подавалось очень много тарелок и блюд и на них очень немного снеди, так что хотя внешне это походило на пышное "пиршество", в действительности все сводилось к жалкой косточке, Это, конечно, не относится к тем, кто питает пристрастие к ломтику свеклы, кусочку пересушенного мяса, а также к сложным смесям из желтых пикулей, маиса, яблочного пюре и тыквы. Иные не прочь полакомиться всем этим одновременно (да еще и консервированным компотом) в виде гарнира к жареной свинине. Обычно это диспептические леди и джентльмены, поедающие за завтраком и ужином неслыханное количество горячих кукурузных лепешек (столь же полезных для пищеварения, как запеченная в тесте подушечка для булавок). Те же, кто не имеет такой привычки и любит накладывать себе на тарелку разные кушанья порознь и понемножку, как правило мечтательно сосут свои ножи и вилки, прежде чем решить, за что приняться; затем вынимают их изо рта; кладут на тарелку; берут чего-нибудь с блюда, и весь процесс начинается сначала. Единственное питье, какое подают к обеду, - холодная вода в больших кувшинах. За столом никто ни с кем не разговаривает. Все пассажиры на редкость угрюмы, и кажется, что их гнетут какие-то невероятные тайны. Ни разговоров, ни смеха, ни веселья, никакого общения - кроме совместного слюноизвержсния, да и то молча, когда все соберутся у печки после очередного принятия пищи. Все тупо и вяло садятся за стол; напихивают себя пищей, точно завтраки, обеды и ужины существуют лишь для выполнения природных потребностей и не могут служить ни увеселением, ни удовольствием, и, проглотив в угрюмом молчании еду, угрюмо замыкаются в себе. Если бы не это животное утоление потребностей, можно было бы подумать, что вся мужская половица компании - унылые призраки бухгалтеров, скончавшихся за рабочим столом, - так они похожи на людей, утомленных делами и подсчетами. Гробовщики при исполнении служебных обязанностей показались бы весельчаками рядом с ними, а закуска на поминках, в сравнении со здешней едой, - настоящим пиршеством. Публика, надо сказать, подобралась вся на одно лицо. Никакого разнообразия характеров. Едут примерно по одним и тем же делам, говорят и делают одно и то же и на один и тот же лад, следуя одной и той же скучной, безрадостной рутине. За всем этим длинным столом едва ли найдется человек, хоть чем-то отличный от своего соседа. Какое счастье, что как раз напротив меня сидит эта девочка лет пятнадцати с подбородком болтушки; воздавая ей должное, надо сказать, что и ведет она себя соответственно и полностью оправдывает почерк природы, ибо из всех маленьких говоруний, когда-либо нарушавших сонный покой дамской каюты, она была самой неугомонной. Хорошенькая молодая особа, которая сидит немножко дальше, всего лишь в прошлом месяце вышла замуж за молодого человека с бачками, который сидит за ней. Они собираются поселиться на самом крайнем Западе, где он прожил четыре года, но где она никогда не была. Оба они на днях перевернулись в карете (дурное предзнаменование в любом другом месте, где кареты не так часто переворачиваются), и у него забинтована голова, на которой еще не зажила рана. Она тогда тоже ушиблась и пролежала несколько дней без сознания, что сейчас не мешает ее глазкам ярко блестеть. За этой четой сидит человек, который едет на несколько миль дальше места их назначения "благоустраивать" недавно открытый медный рудник. Он везет с собой целую будущую деревню: несколько сборных домов и аппаратуру для выплавки меди. Везет он и людей. Частью это американцы, а частью ирландцы; они столпились на нижней палубе, где вчера вечером развлекались до глубокой ночи попеременно пальбой из пистолеток и пением псалмов. Описанные мною люди, а также те немногие, что задержались за столом минут на двадцать, поднимаются и уходят. Уходим и мы и, пройдя через нашу миленькую каюту, усаживаемся в уединенной галерее снаружи. Все та же красивая большая река; в некоторых местах она чуть шире, чем в других, - тогда на ней обычно красуется зеленый островок, покрытый деревьями, который делит ее на два протока. Время от времени мы останавливаемся на несколько минут (где - запастись топливом, где - забрать пассажиров) у какого-нибудь городка иди деревушки (я должен был бы сказать "города", ибо здесь все только города), но большею частью плывем мимо пустынных берегов, поросших деревьями, которые уже покрылись ярко-зеленой листвой. На мили и мили тянутся эти пустынные места, - и ни признака человеческого жилья, ни следа человеческой ноги, вообще никакой жизни, - разве что мелькнет сизая сойка с таким ярким и в то же время нежным по цвету опереньем, что она кажется летящим цветком. Изредка - и все реже и реже - попадается бревенчатая хижина, прилепившаяся у склона холма, среди небольшой выруби, - из трубы ее вьется голубой дымок прямо в небо. Стоит она у края валкого пшеничного поля, испещренного огромными уродливыми пнями, похожими на вросшие в землю колоды мясника. Порою видно, что участок только что расчищен, поваленные деревья еще лежат на земле, а в хижину лишь нынешним утром перебрались обитатели. Когда мы проезжаем мимо такой вырубки, поселенец, опустив топор или молоток, задумчиво смотрит на людей из широкого мира. Из наспех сколоченной лачуги, похожей на цыганскую кибитку, поставленную на землю, высыпают дети, - они хлопают в ладони и кричат. Собака взглянет на нас и снова уставится в лицо хозяину, точно ее беспокоит, что все превратили работу и нимало не интересуют проезжие бездельники. А передний план - все тот же. Река размыла берега, и величавые деревья попадали в воду. Иные пролежали здесь так долго, что превратились в высохший серый скелет. Иные только что рухнули, и, все еще держась корнями в земле, они купают в реке свою зеленую крону и пускают все новые побеги и ветви. Иные того и гляди повалятся. Иные затонули так давно, что их оголенные сучья торчат из воды посреди потока, и кажется, сейчас схватят судно и утащат на дно. И среди всего этого, угрюмо пыхтя, двигается неуклюжая громадина, при каждом обороте гребного колеса выпуская пар с таким ревом, что, думается, от него должно проснуться индейское воинство, погребенное вон там, под высоким курганом - настолько древним, что могучие дубы и лесные деревья пустили в нем корни, и настолько высоким, что он кажется настоящим холмом рядом с холмами, насажденными вокруг Природой. Даже река, словно и она состраждет вымершим племенам, которые так хорошо здесь жили сотни лет тому назад в святом неведении о существовании белых, отклоняется в сторону от намеченного пути, чтобы пожурчать у самого кургана, - и немного найдется таких мест, где Огайо сверкала бы ярче, чем у Большой Могилы. Все это я вижу, сидя на узенькой галерее, про которую я писал выше. Вечерний сумрак медленно наползает, меняя расстилающийся передо мной пейзаж, как вдруг мы останавливаемся, чтобы высадить несколько переселенцев. Пять мужчин, пять женщин и девочка. Все их достояние - мешок, большой ящик да старый стул с высокой спинкой и плетеным сиденьем, который и сам-то - бобыль-переселенец. Их отвозят на берег в лодке, так как здесь мелко, а судно стоит в некотором отдалении, поджидая ее. Высаживают их у высокого откоса, - наверху виднеется несколько бревенчатых хижин, к которым ведет только длинная извилистая тропинка. Надвигаются сумерки, но солнце еще ярко пламенеет, зажигая красным огнем воду, и вершины нескольких деревьев полыхают огнем. Мужчины первыми выпрыгивают из лодки; помогают выйти женщинам; вытаскивают мешок, ящик, стул; говорят до свиданиям гребцам, помогают им столкнуть лодку в воду. При первом всплеске весел самая старая из женщин молча опускается на старый стул, у края воды. Больше никто не садится, хотя на ящике хватило бы места для всех. Они стоят, где их высадили, точно окаменев, и смотрят вслед лодке. Стоят, не шелохнувшись, молча, вокруг старушки и ее старого стула, не обращая внимания на то, что мешок и ящик брошены у самой воды, взоры всех прикованы к лодке. Вот она подошла к пароходу, стала борт о борт, матросы поднялись на палубу, машины заработали, и мы пыхтя двинулись дальше. А они все стоят, даже рукой не махнули. Я вижу их в бинокль, хотя за дальностью расстояния и в сгустившейся темноте они кажутся лишь точками: они все еще мешкают, старушка по-прежнему сидит на своем старом стуле, остальные по-прежнему недвижно стоят вокруг нее. Так я их и теряю постепенно из виду. Ночь опустилась темная, а в тени лесистого берега, где мы едем, и вовсе черно. Проплыв довольно долго под сенью темной массы переплетающихся ветвей, мы вдруг вынырнули на открытое место, где горели высокие деревья. Каждая веточка и каждый сучочек словно вычерчены багровым светом, и когда ветер слегка покачивает и колеблет их, кажется, что они произрастают в огне. О таком зрелище разве что прочтешь в какой-нибудь легенде про заколдованный лес, - только вот грустно смотреть, как эти благородные творения природы гибнут страшной смертью, в одиночку, и думать, сколько пройдет и сменится лет, прежде чем чудодейственные силы, создавшие их, вновь вырастят такие деревья. Но настанет время, когда в их остывшем пепле пустят корни растения еще не родившихся столетий и неугомонные люди далеких времен отправятся в эти вновь опустевшие места, а их собратья в далеких городах, что сейчас покоятся, быть может, под бурным морем, будут читать на языке, чуждом ныне любому уху, но им давно известном, о первобытных лесах, не знавших топора, о джунглях, где никогда не ступала нога человека. Поздний час, и сон заволакивает эти картины и эти мысли, а когда снова наступает утро, - солнце золотит крыши домов шумного города, где к широкому мощеному причалу пришвартовалось наше судно рядом с другими судами, среди флагов, вращающихся колес и гулкого гомона снующих вокруг людей, точно и не было на протяжении целой тысячи миль этой пустыни, этого безмолвия. Цинциннати - красивый город, оживленный, веселый и процветающий. Не часто можно встретить место, которое бы с первого взгляда произвело на иностранца такое хорошее и приятное впечатление, как эти чистенькие, белые с красным, домики, отлично вымощенные дороги и тротуары из цветного кирпича. Не разочаровывает вас и более близкое знакомство. Улицы здесь широкие и просторные, магазины - превосходные, частные дома отличаются изяществом и строгостью линий. В их разнообразных стилях видна изобретательность и выдумка, особенно порадовавшие нас после тупости, царившей на пароходе, ибо они как бы подтверждали, что такие качества еще существуют на свете. Стремление приукрасить эти хорошенькие виллы и сделать их еще более привлекательными ведет к тому, что здесь сажают много деревьев и цветов и разбивают садики, за которыми бережно ухаживают и один вид которых действует неизъяснимо освежающе и радует глаз пешехода. Меня положительно очаровал Цинциннати, равно как и гора Оберн в его предместье, откуда открывается поразительно красивый вид на город, лежащий в окружении холмов. На следующий день после нашего прибытия здесь должен был состояться большой съезд поборников трезвенности *, и поскольку путь процессии, когда она проходила утром по городу, пролегал под окнами нашей гостиницы, я имел полную возможность наблюдать ее. В ней шло несколько тысяч человек - членов различных "Отделений вашингтонского общества трезвенности", а предводительствовали ею офицеры на конях, в развевающихся ярких шарфах и лентах, которые гарцевали взад и вперед вдоль рядов. Были тут и оркестры и несчетное множество знамен и плакатов - словом, живое, праздничное шествие. Особенно приятно было мне увидеть здесь ирландцев, которые держались особняком и усиленно размахивали зелеными шарфами, высоко неся над головой свой национальный инструмент - арфу - и портрет отца Мэтью *. Вид у них был, по обыкновению, веселый и добродушный; и до чего же независимо они держатся, подумал я, хоть им и приходится, здесь тяжко трудиться и, чтобы заработать себе на хлеб, браться за любой труд. Плакаты были отлично нарисованы и величественно плыли по улице. На одном была изображена скала, разбиваемая могучим ударом, от которого забил родник; на другом - трезвенник с "увесистым топором" (как, наверно, сказал бы тот, кто нес плакат), замахнувшийся на змею, которая того и гляди прыгнет на него с бочонка со спиртом. Но главным в этом параде была огромная аллегория, которую несли корабельные плотники: на одной стороне плаката был изображен пакетбот "Алкоголь", разлетающийся в щепы от взрыва котла, а на другой славное судно "Трезвенность", которое мчится с попутным ветром на всех парусах к вящему удовольствию капитана, команды и пассажиров. Пройдя по городу, процессия должна была собраться в определенном месте, где, как указывалось в печатной программке, ее будут приветствовать дети, ученики различных бесплатных школ, которые "исполнят песни о трезвости". Я не сумел попасть туда вовремя, чтоб услышать маленьких певчих и рассказать об ртом новом виде вокального увеселения, - новом во всяком случае для меня, - зато я увидел огромное заполненное демонстрантами поле, где каждое общество, собравшись вокруг своих знамен и плакатов, молча внимало своему оратору. Речи, судя по тому немногому, что мне пришлось услышать, безусловно, приличествовали случаю, ибо воды в них было столько, сколько можно выжать из мокрого одеяла, но главным было поведение и внешний вид слушателей на протяжении этого дня, - они являли собой поразительное и многообещающее зрелище. Цинциннати заслуженно славится своими бесплатными школами, которых такое множество, что ни один проживающий в городе ребенок не может остаться без образования из-за отсутствия средств у родителей, ибо школы здесь принимают до четырех тысяч учеников в год. Я посетил лишь одно из этих заведений в часы занятий. В классе для мальчиков, где я увидел очень много веселых ребятишек (в возрасте, по-моему, от шести до десяти-двенадцати лет), преподаватель предложил мне устроить экспромтом экзамен по алгебре, что я не без трепета отклонил, поскольку вовсе не был уверен, что сумею уловить ошибки. В школе для девочек мне предложили устроить проверку по чтению, и поскольку я чувствовал себя более или менее в силах оценить это искусство, я и выразил готовность прослушать учениц. Тогда им роздали книги, и пять или шесть девочек стали читать по очереди отрывки из истории Англии. Но, по-видимому, изложение было уж очень сухое и выше их понимания, а потому, когда, запинаясь, они преодолели три или четыре скучнейших пассажа об Амьенском договоре * и прочих увлекательных предметах подобного рода (явно не поняв и десяти слов), я сказал, что вполне удовлетворен. Возможно, они забрались по лестнице науки так высоко, чтобы поразить гостя, и в другое время они держатся ступенек пониже, но меня куда больше порадовало бы и удовлетворило, если бы им дали поупражняться при мне в каких-то более простых, понятных им вещах. Как и во всех других местах, которые мне довелось посетить, судьи здесь обладают благородством нрава и целей. Я на несколько минут заглянул в одно судебное присутствие и нашел, что оно ничем не отличается от тех, которые я уже описал. Разбиралось какое-то мелкое дело, публики было немного, а свидетели, члены суда и присяжные чувствовали себя довольно уютно и весело, как в семейном кругу. Люди, среди которых мне пришлось вращаться, были умны, любезны и приятны. Жители Цинциннати гордятся своим городом, как одним из самых примечательных в Америке, - и не без оснований: сейчас это прекрасный процветающий город с населением в пятьдесят тысяч душ, тогда как лет двести пятьдесят тому назад здесь шумели дикие леса (все это место было откуплено в те годы за несколько долларов), а населяла их горсточка поселенцев, ютившихся в бревенчатых хижинах на берегу реки. ГЛАВА XII  Из Цинциннати в Луисвиль на одном пакетботе и из Луисвиля в Сент-Луис на другом. - Сент-Луис Покинув Цинциннати в одиннадцать часов утра, мы направились в Лунсвиль на пакетботе компании "Пайк", на нем везли почту, и потому он был более высокого класса, чем тот, на котором мы плыли из Питтсбурга. Поскольку на весь переезд требуется часов двенадцать-тринадцать, мы решили, что выберем такой пароход, который к ночи прибывал бы в Луисвиль, так как нас никогда не прельщал ночлег в каюте, если можно было поспать где-нибудь еще. Случилось так, что на борту этого судна, помимо обычной унылой толпы пассажиров, находился некто Питчлин, вождь индейского племени чокто; он послал мне свою визитную карточку, и я имел удовольствие долго беседовать с ним. Он превосходно говорил по-английски, хотя, по его словам, начал изучать язык уже взрослым юношей. Он прочел много книг, и поэзия Вальтера Скота, видимо, произвела на него глубокое впечатление, - особенно вступление к "Деве с озера" и большая сцена боя в "Мармионе": несомненно, его интерес и восторг объяснялись тем, что эти поэмы были глубоко созвучны его стремлениям и вкусам. Он, видимо, правильно понимал все прочитанное, и если какая-либо книга затрагивала его своим содержанием, она вызывала в нем горячий, непосредственный, я бы сказал даже страстный, отклик. Одет он был в наш обычный костюм, который свободно и с необыкновенным изяществом сидел на его стройной фигуре. Когда я высказал сожаление по поводу того, что вижу его не в национальной одежде, он на мгновение вскинул вверх правую руку, словно потрясая неким тяжелым оружием, и опустив ее, ответил, что его племя уже утратило многое поважнее одежды, а скоро и вовсе исчезнет с лица земли; но он прибавил с гордостью, что дома носит национальный костюм. Он рассказал мне, что семнадцать месяцев не был к родных краях - к западу от Миссисипи - и теперь возвращается домой. Все это время он провел по большей части в Вашингтоне в связи с переговорами, которые ведутся между его племенем, и правительством, - они еще не пришли к благополучному завершению (сказал он грустно), и он опасается, не придут никогда: что могут поделать несколько бедных индейцев против людей, столь опытных в делах, как белые? Ему не нравилось в Вашингтоне: он быстро устает от городов - и больших и маленьких, его тянет в лес и прерии. Я спросил его, что он думает о конгрессе. Он ответил с улыбкой, что в глазах индейца конгрессу не хватает достоинства. Он сказал, что ему очень хотелось бы на своем веку побывать в Англии, и с большим интересом говорил о тех достопримечательностях, которые он бы там с удовольствием посмотрел. Он очень внимательно выслушал мой рассказ о той комнате в Британском музее, где хранятся предметы быта различных племен, переставших существовать тысячи лет тому назад, и нетрудно было заметить, что при этом он думал о постепенном вымирании своего народа. Это навело нас на разговор о галерее мистера Кэтлина *, о которой он отозвался с большой похвалой, заметив, что в этой коллекции есть и его портрет и что сходство схвачено "превосходно". Мистер Купер, сказал он, хорошо обрисовал краснокожих; мой новый знакомый уверен, что это удалось бы и мне, если б я поехал с ним на его родину, и стал охотиться на бизонов, - ему очень хотелось, чтобы я так и поступил. Когда я сказал ему, что даже если б я и поехал, то вряд ли бы нанес бизонам много вреда, - он воспринял мой ответ как остроумнейшую шутку и от души рассмеялся. Он был замечательно красив; лет сорока с небольшим, как мне показалось. У него были длинные черные волосы, орлиный нос, широкие скулы, смуглая кожа и очень блестящие, острые, черные, пронзительные глаза. В живых осталось всего двадцать тысяч чокто, сказал он, и число их уменьшается с каждым днем. Некоторые его собратья-вожди принуждены были стать цивилизованными людьми и приобщиться к тем знаниям, которыми обладают белые, так как это было для них единственной возможностью существовать. Но таких немного, остальные живут, как жили. Он задержался на этой теме и несколько раз повторил, что если они не постараются ассимилироваться со своими покорителями, то будут сметены с лица земли прогрессом цивилизованного общества. Когда мы, прощаясь, пожимали друг другу руки, я сказал ему, что он непременно должен приехать в Англию, раз ему так хочется увидеть эту страну; что я надеюсь когда-нибудь встретиться с ним там и могу обещать, что его там примут тепло и доброжелательно. Мое заверение было ему явно приятно, хоть он и заметил, добродушно улыбаясь и лукаво покачивая головой, что англичане очень любили краснокожих в те времена, когда нуждались в их помощи, но не слишком беспокоились о них потом. Он с достоинством откланялся, - самый безупречный прирожденный джентльмен, какого мне доводилось встречать, - и пошел прочь, выделяясь среди толпы пассажиров как существо иной породы. Вскоре после этого он прислал мне свою литографированную фотографию, на ней он очень похож, хотя, пожалуй, не так красив; и я бережно храню этот портрет в память о нашем кратком знакомстве. Никаких особенно живописных мест мы за этот день не проезжали и в полночь прибыли в Луисвиль. Ночевали мы в "Галт-Хаус" - великолепном отеле, где мы устроились так роскошно, словно находились в Париже, а не за сотни миль по ту сторону Аллеганских гор. Поскольку в городе не было ничего настолько интересного, чтобы стоило здесь задержаться, мы решили на следующий же день пуститься дальше на другом пакетботе - "Фултон", на который мы должны были сесть около полуночи в пригороде, именуемом Портленд, где пакетбот будет ожидать впуска в канал. Время после завтрака мы посвятили поездке по городу, - правильно распланированному и веселому: улицы его, пересекающиеся под прямыми углами, обсажены молодыми деревьями. Здания здесь закопченные и почерневшие от битуминозного угля, но англичанин вполне привычен к такому зрелищу и потому не склонен придираться. Тут не было заметно особого делового оживления, а ряд недостроенных домов и незаконченных усовершенствований словно указывал на то, что город пережил строительную горячку в период увлечения "прогрессом" и теперь страдает от реакции, последовавшей за лихорадочным напряжением всех его сил. По дороге в Портленд мы проехали мимо "Канцелярии мирового судьи", очень меня позабавившей, - она больше походила на школу, возглавляемую дамой-патронессой, чем на судебный орган, ибо это страшное учреждение занимало всего лишь маленькое, располагающее к лени, никудышное зальце с открытой террасой на улицу; две-три фигуры (вероятно, мировой судья и его приставы) грелись на солнышке, - воплощение истомы и покоя. Это была поистине Фемида *, удалившаяся от дел за недостатком клиентов: она продала меч и весы и теперь дремлет, устроившись поудобнее и положив ноги на стол. Как и повсюду в здешних краях, дорога кишит свиньями всех возрастов: куда ни глянь - одни развалились и крепко спят, другие с хрюканьем бродят по дороге в поисках скрытых лакомств. Я всегда чувствовал необъяснимую нежность к этим нелепым животным и, когда не было других развлечений, находил неиссякаемый источник забавы в наблюдении за ними. В то утро во время нашей поездки я оказался свидетелем маленького инцидента между двумя поросятами, в котором было столько человеческого, что он мне казался тогда уморительно комичным, хотя в пересказе получится, боюсь, довольно пресным. Один молодой джентльмен (деликатный боровок с несколькими соломинками, прилипшими к пятачку, что указывало на произведенные им недавно изыскания в навозной куче) в глубокой задумчивости шествовал по дороге, как вдруг перед его испуганным взором предстал его брат, который до сих пор лежал незамеченный в размытой дождем выбоине, - он весь был покрыт жидкой грязью и походил на привидение. Никогда еще все поросячье существо молодого джентльмена не бывало так потрясено! Он попятился по меньшей мере фута на три, секунду смотрел, не мигая, и затем пустился наутек; от быстрого бега и от ужаса его крошечный хвостик трясся, как обезумевший маятник. Но, отбежав совсем недалеко, он стал рассуждать сам с собой о природе этого устрашающего видения и, раздумывая, постепенно замедлял бег; наконец он стал и обернулся. Все из той же выбоины смотрел на него брат, сплошь покрытый блестевшей на солнце грязью и бесконечно удивленный его поведением! Едва удостоверившись в этом, - а удостоверялся он так тщательно, что, казалось, вот-вот заслонит от солнца глаза ладонью, чтобы лучше видеть, - он помчался назад крупной рысью, набросился на брата и отхватил кончик его хвоста в порядке предупреждения: впредь, мол, будь поосторожнее и никогда больше не позволяй себе подобных шуток со своими родичами! Когда мы пришли, пакетбот стоял у канала в ожидании медлительной процедуры пропуска через шлюз; и мы тотчас поднялись на борт; вскоре после этого к нам явился посетитель совсем особого рода - некий великан из Кентукки по имени Портер - человек ростом всего-навсего в семь футов восемь дюймов, если мерить без каблуков. На земле еще не существовало племени, которое бы так наглядно опровергало историю, как эти самые великаны, или которое более жестоко оклеветали бы летописцы. Вместо того чтобы, рыча и опустошая все вокруг, вечно блуждать по миру в поисках новых припасов для своих людоедских кладовых и учинять беззаконные набеги на рынки, - они, оказывается, самые кроткие люди на земном шаре, склонные к молочной и растительной пище и готовые отдать все на свете за спокойную жизнь. Приветливость и мягкость их нрава настолько очевидны, что, сказать по совести, юнца, который прославился убийством этих беззащитных существ *, я считаю коварным бандитом: прикрываясь филантропическими побуждениями, он, должно быть, втайне прельстился только богатствами, накопленными в их замках, и надеждой на поживу. И я тем более склонен так думать, что даже певец этих подвигов, при всем пристрастии к своему герою, вынужден признать, что умерщвленные чудовища, о которых идет речь, отличались самым кротким и невинным нравом, были крайне простодушны и легковерны, слушали разинув рот, самые неправдоподобные россказни, легко попадались в ловушку и даже (как Великан из Уэллса) в чрезмерном радушии гостеприимных хозяев предпочли бы скорее отдать все до последнего, чем уличить гостя в мошенничестве и неблаговидной ловкости рук. На примере великана из Кентукки лишний раз подтверждалась справедливость этого положения. Он страдал слабостью в коленках, и на его длинном лице читалась такая доверчивость, словно он готов был просить поощрения и поддержки даже у человека ростом в пять футов девять дюймов. Ему всего двадцать пять лет, сказал он, и вырос он лишь недавно, - вдруг выяснилось, что надо удлинять его невыразимые. В пятнадцать лет он был коротышкой, и тогда его отец англичанин и мать ирландка насмехались над ним, говоря, что он слишком мал, чтобы поддерживать престиж семьи. Он добавил, что слаб здоровьем, но, правда, последнее время ему стало лучше; впрочем, найдется немало коротышек, которые станут уверять шепотком, будто он пьет сверх меры. Насколько я понимаю, он - кучер, хотя как он правит лошадьми, понять трудно - разве что становится на запятки и ложится всем телом на крышу экипажа, упершись подбородком в козлы. В качестве диковинки он захватил с собой свой пистолет. Окрестив его "Ружье-Малютка" и выставив у себя в витрине, любой мелочной торговец в Холборне нажил бы состояние. Показав себя и поболтав немного, он распростился с нами, захватил свой карманный "пистолетик" и стал пробираться к выходу из каюты, возвышаясь над людьми ростом в шесть футов и больше, точно маяк над фонарными столбами. Несколько минут спустя мы вышли из канала и двинулись по реке Огайо. Распорядок дня на судне был такой же, как на "Мессенджере", и пассажиры были такие же. Ели мы в те же часы и те же блюда, так же скучно и с соблюдением тех же традиций. Пассажиров, казалось, угнетала та же скрытность, и они так же не умели радоваться или веселиться. Никогда в жизни не видел я такой безысходной, тягостной скуки, какая царила на этом судне во время еды; даже воспоминание о ней давит меня, и я сразу начинаю чувствовать себя несчастным. Сидя у себя в каюте с книгой или рукописью на коленях, я просто страшился наступления часа, который призывал меня к столу, и так рад был поскорее вырваться назад, словно еда была карой за грехи и преступления. Если бы нашими сотрапезниками были здоровое веселье и хорошее настроение, я мог бы макать корку хлеба в воду фонтана вместе с бродячим музыкантом Лесажа и радоваться такому приятному времяпрепровождению; но сидеть рядом со столькими себе подобными тварями, превращая утоление жажды и голода в какое-то деловое предприятие; наспех, подобно йэху, опустошать свою кормушку, а затем угрюмо красться прочь; видеть, что в этом общественном таинстве не осталось ничего, кроме алчного удовлетворения животных потребностей, - все это глубоко противно моей природе, и я совершенно убежден, что воспоминание об этих похоронных трапезах будет преследовать меня всю жизнь, как страшный сон. Было на этом корабле и кое-что приятное, чего не было на других: капитан (простецкий добродушный малый) взял с собою в плаванье свою хорошенькую жену, очень общительную и милую, как и несколько других пассажирок, сидевших на нашем конце стола. Но ничто не могло противостоять удручающему настроению всей комп