дкрадывается ко мне сзади и побуждает увидеть его ясней, оставляя у меня на спине багровую полосу. А вот я на площадке для игр, и снова перед моими глазами маячит он, хотя я его не вижу. Окно неподалеку, за которым, как мне известно, он сейчас обедает, заменяет мне его, и я не спускаю глаз с окна. Если его лицо показывается за стеклом, на моем лице появляется выражение покорное и умоляющее. Если он смотрит в окно, самый храбрый мальчуган (за исключением Стирфорта), только что оравший во все горло, умолкает и погружается в раздумье. Однажды Трэдлс (самый злополучный мальчик в мире) нечаянно разбил это окно мячом. Я и теперь содрогаюсь и с ужасом вижу, как это произошло и как мяч угодил в священную голову мистера Крикла. Бедняга Трэдлс! В костюмчике небесно-голубого цвета, таком узком, что руки его и ноги походили на немецкие сосиски или на рулет с вареньем, он был самым веселым и самым несчастным из учеников. Он всегда был излупцован тростью: мне кажется, его лупцевали ежедневно в течение всего полугодия, - за исключением только одного понедельника (в тот понедельник занятий не было), когда ему попало линейкой по обеим рукам, - и он все время собирался писать об этом своему дяде, но так и не написал. Опустив голову на парту и посидев некоторое время, он слова приободрялся, начинал смеяться и рисовал на своей грифельной доске скелеты, хотя на глазах у него еще стояли слезы. Сперва я недоумевал, какое утешение находит Трэдлс в рисовании скелетов, и некоторое время взирал на него, как на своего рода отшельника, который напоминает себе этими символами бренности о том, что лупцовка палкой не может продолжаться вечно. Впрочем, вероятно, он их рисовал просто потому, что это было легко и они не нуждались ни в какой отделке. Он был очень благороден, этот Трэдлс, и почитал священным долгом учеников стоять друг за друга. За это ему неоднократно приходилось расплачиваться, в частности - однажды, когда Стирфорт расхохотался в церкви, а бидл * заподозрил Трэдлса и вывел его вон. Как теперь, вижу его, шествующего под стражей и сопровождаемого презрительными взглядами прихожан. Он так и не выдал истинного виновника, хотя жестоко пострадал за это на следующий день и просидел в заключении так долго, что вышел оттуда с целым кладбищем скелетов, кишма кишевших в его латинском словаре. Но награду он получил. Стирфорт сказал, что он совсем не ябеда, и мы все сочли эти слова высшей похвалой. Что касается меня, то я готов был пойти на все, только бы заслужить такое отличие (хотя был гораздо моложе Трэдлса и отнюдь не так смел, как он). Стирфорт рука об руку с мисс Крикл идет в церковь впереди всех нас - это зрелище было одно из самых знаменательных в моей жизни. В моих глазах мисс Крикл не могла равняться красотою с малюткой Эмли и я не был в нее влюблен (на это я не осмеливался); но мне она казалась замечательно миловидной леди, никем не превзойденной в деликатности обращения. Когда Стирфорт в белых брюках нес ее зонтик, я гордился знакомством с ним и был убежден, что она не может не обожать его всем сердцем. Мистер Шарп и мистер Мелл тоже были значительными особами, но Стирфорт затмевал их, как солнце затмевает звезды, Стирфорт продолжал покровительствовать мне и оказался очень полезным другом, так как никто не смел задевать того, кого он почтил своим расположением. Он не мог, - да и не пытался, - защитить меня от мистера Крикла, обращавшегося со мной весьма сурово, но когда тот бывал более жесток, чем обычно, Стирфорт говорил, что мне не хватает его смелости и что он, Стирфорт, ни в коем случае не потерпел бы такого обращения; этим он хотел подбодрить меня, за что я был ему очень благодарен. Жестокость мистера Крикла имела, впрочем, одно хорошее для меня последствие - единственное, насколько я могу припомнить. Он нашел, что мой плакат мешает ему, когда он, разгуливая позади моей парты, собирается огреть меня тростью по спине, а потому плакат скоро был снят, и больше я его не видел. Благоприятный случай скрепил узы дружбы между мной и Стирфортом, преисполнив меня гордостью и удовлетворением, хотя он и повлек за собой некоторые неудобства. Однажды, когда он почтил меня беседой на площадке для игр, я, между прочим, сказал, что кто-то или что-то - теперь уже не помню, что именно, - напоминает кого-то или что-то в "Перегрине Пикле". Он промолчал, но вечером, когда мы ложились спать, спросил, есть ли у меня эта книга. Я ответил, что нет, и рассказал, как я прочел ее, а (также и другие книги, упомянутые мною выше. - И ты помнишь их? - спросил Стирфорт. - О да, - ответил я, - у меня хорошая память, и я помню их очень хорошо. - Так знаешь что, юный Копперфилд, ты будешь их мне рассказывать. Я не могу сразу заснуть, а по утрам всегда просыпаюсь слишком рано. Рассказывай все книги по очереди, одну за другой. Это будет точь-в-точь, как в "Тысяче и одной ночи". Я почувствовал себя очень польщенным таким предложением, и в тот же вечер мы приступили к делу. Какие опустошения я произвел в произведениях любимых мной писателей, пересказывая их по-своему, определить я не могу да, признаться, и не хотел бы этого знать; но у меня была глубокая вера в то, что я рассказывал, а рассказывал я, как мне кажется, с воодушевлением и безыскусственно, и эти качества скрашивали многое. Однако была и оборотная сторона медали: по вечерам меня часто клонило ко сну или я бывал не в духе и не расположен рассказывать; в таких случаях это была нелегкая работа, но ее надо было исполнять, ибо, разумеется, не могло быть и речи о том, чтобы вызвать разочарование или неудовольствие Стирфорта. И по утрам, когда, утомленный, я хотел бы поспать еще часок, было нелегко просыпаться и, подобно султанше Шахразаде, вести длинный рассказ, пока не раздастся звон колокола. Но Стирфорт был настойчив; и, поскольку он в свою очередь объяснял мне арифметические задачи, примеры и вообще все, что было для меня слишком трудно, я ничего не потерял при такой сделке. Впрочем, надо отдать мне справедливость. Мною руководили не желание извлечь пользу и не себялюбие, да и не страх перед Стирфортом. Я восхищался им, любил его, и одно его одобрение являлось для меня достаточной наградой. Оно было так для меня драгоценно, что и теперь, когда я вспоминаю об этих пустяках, сердце у меня сжимается. Стирфорт был ко мне внимателен; свое внимание он проявил по одному поводу весьма открыто и причинил, как я подозреваю, огорчение бедняге Трэдлсу и остальным мальчикам. Обещанное письмо от Пегготи - какое это было для меня утешение! - прибыло через несколько недель после начала занятий, а с ним прибыли пирог, лежавший, как в гнезде, среди апельсинов, и две бутылочки смородиновой настойки. Как повелевал мне долг, я сложил эти сокровища к ногам Стирфорта и просил ими распоряжаться. - Вот что я скажу, юный Копперфилд, - заявил он, - вино надо сохранить, ты будешь смачивать им горло, когда рассказываешь. Я покраснел и, по скромности своей, просил его об этом не беспокоиться. Но, по его словам, он давно заметил, что я иногда начинаю хрипеть - как он выразился, у меня "скребет в глотке" - и потому каждую каплю надлежит употребить для упомянутой им цели. Итак, настойка была заперта в его сундучок, он собственноручно отливал ее в пузырек и давал мне глотнуть через гусиное перо, просунутое в пробочку, когда, по его соображениям, я нуждался в подкреплении. Иногда, дабы усилить ее действие, он бывал так мил, что выжимал в пузырек апельсинный сок, подбавлял имбирю или мятных капель. И хотя я не уверен, выигрывало ли на вкус питье от этих экспериментов и можно ли было рекомендовать перед сном и рано утром такую смесь как целительное для желудка средство, но я выпивал его с благодарностью, и такая заботливость очень трогала меня. Кажется, Перегрин занял у нас не один месяц и еще много месяцев другие произведения. Нашей затее, я уверен, не угрожал конец из-за недостатка книг, а настойки хватило почти на все это время. Бедняга Трэдлс - когда я думаю об этом мальчугане, мне почему-то всегда хочется смеяться, хотя на глазах у меня слезы, - бедняга Трэдлс играл роль хора: он делал вид, будто корчится от смеха в комических местах повествования и трясется от страха, когда речь идет о волнующих событиях. Но очень часто это было мне помехой. Помню, чтобы нас рассмешить, он стучал зубами при каждом упоминании об альгвазиле, участвовавшем в приключениях Жиль Блаза, а однажды этот злосчастный шутник так шумно изобразил приступ ужаса, когда Жиль Блаз встретился в Мадриде с главарем шайки разбойников, что его услышал бродивший по коридору мистер Крикл, который и высек нарушителя порядка в спальне. Все, что было в моей душе романтического и мечтательного, укрепилось благодаря этим рассказам в темноте, и в этом отношении наша затея могла причинить мне вред. Но меня воодушевляло то обстоятельство, что в моем дортуаре ко мне относились как к своеобразной игрушке, а мой дар рассказчика приобрел в пансионе широкую известность и привлек ко мне внимание, хотя я был самым юным учеником. В школах, где царит неприкрытая жестокость, вряд ли могут обучать хорошо, даже безотносительно к тому, стоит ли во главе их тупица или человек знающий. Мне кажется, ученики моего пансиона были так же невежественны, как любые другие школяры; их слишком много запугивали и колотили, чтобы учение пошло впрок, и они могли добиться успехов не больше, чем тот, кто, живя среди постоянных мучений, терзаний и невзгод, старается добиться преуспеяния в жизни. Но мое детское тщеславие и помощь Стирфорта все-таки побуждали меня трудиться, и хотя это не избавляло меня от наказания, тем не менее я представлял собою исключение среди учеников, так как настойчиво подбирал крохи школьной премудрости. Большею помощь мне оказал мистер Мелл, питавший ко мне слабость, о чем я вспоминаю с благодарностью. Мне всегда было тяжело видеть, как Стирфорт старается унизить его, не упуская случая оскорбить его чувства или подбить, на это других. Долгое время это мучило меня еще и потому, что Стирфорт, от которого я не мог скрыть тайну точно так же, как не мог утаить от него пирог или какой-нибудь другой осязаемый предмет, - Стирфорт очень скоро узнал от меня о двух старухах, к которым водил меня мистер Мелл; и я всегда опасался, как бы он не разболтал об этом и не начал его допекать. Когда я завтракал в то первое утро и заснул под сенью павлиньих перьев и под звуки флейты, никто из нас, я уверен, не думал о возможных последствиях посещения богадельни столь незначительной, как я, особой. Но этот визит имел непредвиденные последствия, и вдобавок очень серьезные. Однажды, когда мистер Крикл по нездоровью оставался у себя, что, натурально, вызвало великую радость учеников, в классе во время утренних занятий было очень шумно. Трудно было справиться с мальчиками, вздохнувшими радостно и облегченно; и хотя ужасный Тангей два-три раза появлялся со своей деревяшкой и брал на заметку главных нарушителей тишины, это не произвело никакого впечатления, ибо ученики знали, что завтра им все равно попадет, как бы они себя ни вели, и, несомненно, считали более мудрым насладиться сегодняшним днем. День был полупраздничный - суббота. Но шум на площадке для игр мог потревожить мистера Крикла, а для прогулки погода была неподходящая, и потому после полудня нам приказали идти в класс, хотя и задали более легкие уроки, чем обычно. В этот день, как всегда по субботам, мистер Шарп уходил завивать свой парик, и мистеру Меллу, привыкшему выполнять подсобную работу, пришлось управляться с учениками одному. Если образ быка или медведя может прийти на ум в связи с таким кротким созданием, как мистер Мелл, то в этот день, когда шум и гам достигли самой высшей точки, я уподобил бы мистера Мелла одному из упомянутых животных, которого травит тысяча собак. Я вижу его - вот он склоняет над книгой, лежащей на пюпитре, голову, которая трещит от боли, поддерживает ее костлявой рукой и тщетно старается продолжать урок, несмотря на рев и гвалт, от которых даже у спикера палаты общин закружилась бы голова. Мальчишки вскакивают со своих мест, играют в "четыре угла", одни хохочут, поют, болтают, другие пляшут, улюлюкают, шаркают ногами по полу, третьи вертятся вокруг мистера Мелла, скалят зубы, строят рожи, передразнивают его и за его спиной и прямо перед его носом, издеваются над его бедностью, над его ботинками, над его фраком, над его матерью, надо всем, что с ним связано и что они должны были бы уважать. - Тише! - восклицает мистер Мелл, вдруг подымаясь и хлопая книгой по пюпитру. - Что это? Это же невыносимо! Можно с ума сойти! Мальчики! Как вы смеете держать себя так со мной?! Это была моя книга. Я стою возле него, слежу за его взглядом, озирающим комнату, и вижу, как все замерли, - одни от изумления, другие чуть-чуть испугавшись, а некоторые, быть может, смущенные. Место Стирфорта - в глубине длинной комнаты, в противоположном углу. Он стоит, прислонившись спиной к стене и заложив руки в карманы, и когда взор мистера Мелла останавливается на нем, он складывает губы так, словно только что свистел. - Тише, мистер Стирфорт! - говорит мистер Мелл. - Сами вы тише! - отвечает, покраснев, Стирфорт. - Кому вы это говорите? - Садитесь! - приказывает мистер Мелл. - Сами садитесь и занимайтесь своим делом! - отвечает Стирфорт. Слышится хихиканье и аплодисменты, но мистер Мелл так бледен, что мгновенно воцаряется тишина, а один из учеников, собравшийся за его спиной снова изобразить его мать, передумывает и делает вид, будто ему нужно очинить перо. - Если вы думаете, Стирфорт, что мне неизвестно о вашем влиянии на них, - тут мистер Мелл кладет мне на голову руку, сам того не замечая, как мне кажется, - или что я не видел, как вы всего несколько минут назад подбивали малышей на разные наглые выходки против меня, то вы ошибаетесь. - Я вообще о вас не думаю, - не стоит труда, - а потому и не могу ошибаться, - холодно отвечает Стирфорт. - И если вы пользуетесь здесь своим положением фаворита, - губы у мистера Мелла начинают дрожать, - чтобы оскорблять джентльмена... - Джентльмена? А где он? - перебивает Стирфорт. Тут кто-то восклицает: - Стыдно, Стирфорт! Очень нехорошо! Это кричит Трэдлс. Немедленно мистер Мелл приказывает ему замолчать. - ...оскорблять, сэр, того, кому в жизни не повезло и кто не причинил вам ни малейшей обиды... Вы уже не ребенок и достаточно умны, чтобы понять и этого не делать... - губы мистера Мелла дрожат все больше, - значит, вы поступаете низко и подло... Можете сесть или стоять, как вам будет угодно. Копперфилд, продолжайте. - Погоди, Копперфилд, - говорит Стирфорт, выходя на середину комнаты, - погоди... Вот что я вам скажу, мистер Мелл, раз и навсегда: вы осмеливаетесь называть меня низким и подлым, но вы-то сами - наглый нищий! Нищим вы были всегда, вы это знаете, но теперь оказывается, что вы наглый нищий! Собирался ли он ударить мистера Мелла, или мистер Мелл - его, а может быть, у обоих было такое намерение - не знаю, но я вижу, как все каменеют, и вдруг среди нас появляется мистер Крикл рядом с Тангеем, а в дверь заглядывают испуганные миссис и мисс Крикл. Мистер Мелл облокачивается на пюпитр, закрывает лицо руками и сидит неподвижно. - Мистер Мелл! - произносит мистер Крикл, хватая его за плечо, и сипенье мистера Крикла слышно столь отчетливо, что Тангею нет нужды повторять его слова: - Мистер Мелл, надеюсь, вы не забылись? - Нет, сэр... нет, - говорит учитель, открывая лицо, покачивая головой и судорожно потирая руки. - Нет, сэр... нет. Я опомнился, я... нет, я не забылся, сэр. Я опомнился, я... я бы хотел только, чтобы вы пораньше вспомнили обо мне, мистер Крикл. Это, - это было бы более великодушно, более справедливо, сэр. Это избавило бы меня, сэр, от многого... Мистер Крикл, не спуская глаз с мистера Мелла, опирается рукой на плечо Тангея, ставит ногу на скамейку и усаживается на пюпитр. Бросив с этого трона суровый взгляд на мистера Мелла, который, все еще в страшном возбуждении, качает головой и потирает руки, мистер Крикл поворачивается к Стирфорту и говорит: - Раз он не снисходит до объяснений, может быть, вы, сэр, скажете, что это все значит? Сначала Стирфорт уклоняется от ответа, гневно и пренебрежительно смотрит на своего противника и молчит. Помню, даже в этот момент я не мог не подумать о том, какая благородная у него осанка и каким неказистым и простоватым кажется по сравнению с ним мистер Мелл. - Что он подразумевал, когда говорил о фаворитах? - произносит, наконец, Стирфорт. - О фаворитах?! - повторяет мистер Крикл, и вены у него на лбу сразу вздуваются. - Кто говорил о фаворитах? - Он! - произносит Стирфорт. - Объясните, сэр, что вы под этим подразумевали? - раздраженно спрашивает мистер Крикл, поворачиваясь к своему помощнику. - Я подразумевал, мистер Крикл, то, что сказал, а именно, что никто из ваших учеников не имеет права пользоваться своим положением фаворита, чтобы унижать меня, - тихо говорит мистер Мелл. - Унижать вас?! - сипит мистер Крикл. - Бог ты мой! Но позвольте-ка вас спросить, мистер... как вас там зовут... - тут мистер Крикл скрещивает на груди руки и так сдвигает брови, что почти не видно его маленьких глазок, - позвольте вас спросить, оказываете ли вы должное уважение мне, говоря о фаворитах? Мне, сэр? - Мистер Крикл вдруг наклоняется к нему, словно хочет его боднуть, и снова выпрямляется. - Мне, главе этого заведения и вашему хозяину?! - Готов признать, что это было неуместно, сэр. Будь я поспокойнее, я не поступил бы так, - говорит мистер Мелл. Тут вмешивается Стирфорт: - Потом он сказал, что я низок, сказал, что я подл, и тогда я назвал его нищим. Если бы я был спокоен, возможно я не назвал бы его нищим. Но я назвал и готов отвечать за последствия! Меня бросает в жар от этой смелой речи, хотя, быть может, я не задумываюсь над тем, угрожают ли ему какие-нибудь последствия. Столь же сильное впечатление она производит на учеников; среди них легкое движение, хотя никто не произносит ни слова. - Меня удивляет, Стирфорт, - говорит мистер Крикл, - хотя ваша искренность делает вам честь, да, делает вам честь, меня все же удивляет, Стирфорт, что вы могли так назвать человека, служащего, сэр, и получающего жалованье в Сэлем-Хаусе. Стирфорт усмехается. - Это не ответ на мое замечание, сэр. От вас, Стирфорт, я жду большего, - сипит мистер Крикл. Если мистер Мелл казался мне неказистым по сравнению с красивым юношей, то невозможно описать, сколь неказист был мистер Крикл. - Посмотрим, как он будет это отрицать, - говорит Стирфорт. - Отрицать, что он нищий? - восклицает мистер Крикл. - Да где же он просил милостыню? - Если не он сам, то его ближайшая родственница. Это одно и то же, - заявляет Стирфорт. Тут он взглядывает на меня, а рука мистера Мелла ласково поглаживает меня по плечу. Лицо у меня пылает, раскаяние гнетет мне сердце, я смотрю на мистера Мелла, но тот не сводит глаз со Стирфорта. Он не перестает ласково поглаживать меня по плечу, но смотрит на Стирфорта. - Так как вы ждете от меня оправданий и объяснения, то я могу сказать, мистер Крикл, что я имел в виду: его мать живет на подаяния в богадельне! - говорит Стирфорт. Мистер Мелл все еще смотрит на него и все еще поглаживает меня по плечу, и - если я не ослышался, - он тихо шепчет: - Да, я так и знал. Грозно нахмурившись, мистер Крикл с притворной вежливостью обращается к своему помощнику: - Мистер Мелл! Вы слышите этого джентльмена? Не будете ли вы так любезны, прошу вас, опровергнуть перед всеми учениками справедливость его утверждения? - Он прав, сэр... То, что он сказал, - чистая правда, - раздается в мертвой тишине ответ Мистера Мелла. - Будьте добры, сообщите во всеуслышание, знал ли я об этом вплоть до сего момента? - спрашивает мистер Крикл, склонив голову набок и обводя взглядом комнату. - Я не думаю, что вам это было достоверно известно, - говорит тот. - Не думаете?! Да разве вы этого не знаете точно? - Мне кажется, вы никогда не считали мое положение завидным. Вы знаете, каковы мои дела, и всегда это знали, - отвечает помощник. - А мне кажется, уж коли на то пошло, что вы сильно ошибались и принимали мой пансион за бесплатную школу для бедняков, - говорит мистер Крикл, и вены у него на лбу вздуваются еще больше. - Мистер Мелл, мы должны расстаться. И чем скорей, тем лучше. - Раз так, то лучше всего сделать это сейчас, - отвечает мистер Мелл и встает. - Для вас это будет лучше всего, сэр! - говорит мистер Крикл. - Я ухожу от вас, мистер Крикл, и покидаю вас всех, - говорит мистер Мелл, обводя взглядом комнату и снова ласково поглаживает меня по плечу. - Лучшее, что я могу вам пожелать, Джеймс Стирфорт, это устыдиться содеянного сегодня. А в настоящее время я меньше всего желал бы считать вас своим другом или другом тех, к кому я расположен. Снова он кладет руку мне на плечо, а затем, вынув из пюпитра свою флейту и стопку книг и оставив ключ для своего преемника, покидает пансион, унося под мышкой свое имущество. Вслед за этим мистер Крикл с помощью Тангея произносит речь, в которой благодарит Стирфорта за защиту (может быть, слишком горячую) независимости и репутации Сэлем-Хауса и в заключение пожимает ему руку, а мы трижды кричим "ура", - я не совсем понимаю почему, но полагаю, что в честь Стирфорта, - и я тоже кричу восторженно, хотя на сердце у меня тяжело. Потом мистер Крикл расправляется тростью с Томми Трэдлсом, когда обнаруживается, что тот не кричал "ура", а плакал по поводу ухода мистера Мелла. Наконец мистер Крикл возвращается к своему дивану или в постель, во всяком случае туда, откуда пришел. Теперь мы предоставлены самим себе и смущенно посматриваем друг на друга. Я так огорчен и так укоряю себя за участие в происшедшем, что от слез меня удерживают только опасения, как бы Стирфорт, часто поглядывающий на меня, не почел недружелюбием или, вернее, непочтительностью - принимая во внимание разницу в возрасте и мое отношение к нему - проявление чувств, которые меня мучают. Он был очень рассержен на Трэдлса и выразил удовольствие, что того наказали. Бедняга Трэдлс, чья голова уже поднялась с пюпитра, а сам он, как всегда, принялся утешаться вереницей скелетов, - бедняга Трэдлс заявил, что это ровно ничего не значит. С мистером Меллом поступили плохо. - Кто же с ним плохо поступил, отвечай, девчонка? - спросил Стирфорт. - Кто? Ты, вот кто! - был ответ. - Что же я сделал? - Что ты сделал? Оскорбил его и лишил службы! - немедленно ответил Трэдлс. - Оскорбил? - презрительно повторил Стирфорт. - Ручаюсь, он недолго будет об этом помнить. У него не такое чувствительное сердце, как у вас, мисс Трэдлс. А что до службы - ах, какая у него была превосходная служба! - неужто ты думаешь, что я не напишу домой и не позабочусь о том, чтобы ему послали денег? Эх ты, девчонка! Намерение Стирфорта мы сочли весьма благородным; его мать была богатая вдова и, по слухам, исполняла почти все, о чем бы он ни просил. Мы очень радовались поражению Трэдлса и до небес превозносили Стирфорта, в особенности когда он удостоил нас заявления, что сделал это только ради нас и ради нашего блага и этим бескорыстным деянием оказывает нам великую милость. Но когда в тот вечер, как обычно, я начал в темноте свое повествование, то, сознаюсь, мне не раз слышались унылые звуки флейты мистера Мелла; когда же Стирфорт, наконец, устал, а я улегся в постель, мне чудилось, флейта звучит где-то так скорбно, что я почувствовал себя совсем несчастным. Однако я скоро забыл о мистере Мелле, созерцая Стирфорта, который легко и охотно, без единой книжки (мне казалось, он знает все наизусть), готовил с нами некоторые уроки, пока не нашли нового учителя. Новый учитель пришел из грамматической школы * и, прежде чем приступить к исполнению своих обязанностей, обедал один раз у мистера Крикла, чтобы познакомиться со Стирфортом. Стирфорт отозвался о нем очень одобрительно и назвал его "хватом". Я не знал точно, какие ученые заслуги обозначает это слово, но проникся к нему большим уважением и не сомневался в его великой учености, хотя он никогда не уделял моей ничтожной особе столько внимания, сколько уделял мистер Мелл. В то полугодие произошло еще одно событие, нарушившее течение школьной жизни и запечатлевшееся в моей памяти. Запечатлелось оно по многим причинам. Однажды, когда мы дошли до полного отупения, а мистер Крикл свирепо колотил тростью направо и налево, вошел Тангей и провозгласил своим зычным голосом: - Гости к Копперфилду! Он обменялся несколькими словами с мистером Криклом, сообщил, кто такие эти гости, и осведомился, где их принять; я встал, как полагалось в таких случаях, и, едва держась на ногах от изумления, получил приказ идти через черный ход, надеть чистую манишку и отправиться в столовую. Я повиновался с такой стремительностью, которой не знал за собой раньше. Но когда я подошел к двери приемной, у меня вдруг мелькнула мысль, не приехала ли ко мне моя мать, - раньше я думал только о мистере и мисс Мэрдстон, - и я отнял руку от двери и остановился на минуту, чтобы справиться со слезами, прежде чем войти. Вначале я не увидел никого, но кто-то стоял за дверью, потому что она не открылась до конца, я заглянул за дверь и там, к моему удивлению, обнаружил мистера Пегготи и Хэма, которые махали мне шляпами, прижимая друг друга к стене. Я не мог удержаться от смеха, который был вызван не столько их видом, сколько радостью свидания. Мы пожали друг другу руки с большим чувством, а я все смеялся и смеялся, пока не вытащил носовой платок, чтобы вытереть глаза. Мистер Пегготи (помнится, в течение всего визита он стоял с разинутым ртом) страшно взволновался, увидев меня плачущим, и подтолкнул Хэма, чтобы тот сказал мне что-нибудь. - Веселей, мистер Дэви! - подбодрил меня Хэм, по своему обыкновению осклабившись. - Как вы выросли! - Разве я вырос? - переспросил я, снова вытирая глаза. Не знаю, почему я плакал, должно быть от радости при виде старых друзей. - Выросли, мистер Дэви! Еще как выросли! - сказал Хэм. - Еще как выросли! - подтвердил мистер Пегготи. И они начали смеяться, глядя друг на друга, и снова рассмешили меня, и так мы смеялись все трое, пока я не почувствовал, что вот-вот снова заплачу. - Как поживает мама? Вы что-нибудь о ней знаете, мистер Пегготи? - спросил я. - И моя милая, добрая Пегготи? - Как полагается, - ответил мистер Пегготи. - А малютка Эмли и миссис Гаммидж? - Как полагается! - сказал мистер Пегготи. Наступило молчание. Дабы прервать его, мистер Пегготи вытащил из карманов двух огромных омаров, гигантского краба, большой мешок с креветками и нагрузил всем этим Хэма. - Видите ли, мы помним, что вы не прочь были полакомиться, когда жили у нас, и потому решились... А старуха сварила их. Я хочу сказать - миссис Гаммидж сварила. Вот именно, миссис Гаммидж сварила их, будьте уверены... - медленно говорил мистер Пегготи, по-видимому уцепившись за эту тему потому, что не знал, как ухватиться за другую. Я горячо поблагодарил их, а мистер Пегготи, бросив взгляд на Хэма, растерянно взиравшего на всех этих ракообразных и даже не помышлявшего прийти ему на помощь, - мистер Пегготи сказал: - Изволите видеть, мы, значит, шли из Ярмута в Грейвзенд. А тут как раз отлив и попутный ветер... Моя сестра мне написала, где вы проживаете, и еще написала, что когда попаду я в Грейвзенд, то чтобы обязательно повидал мистера Дэви, сказал, что она кланяется, и еще сказал, что все семейство поживает как полагается. Изволите видеть, малютка Эмли напишет сестре, как я вернусь домой, что я, мол, вас повидал и вы тоже поживаете как полагается. Вот так у нас и пойдет карусель... Мне пришлось немного подумать, прежде чем я понял, что мистер Пегготи под этим выражением разумеет передачу сообщений от одного к другому по кругу. Я поблагодарил его от всего сердца и спросил, чувствуя, что краснею, не изменилась ли малютка Эмли с той поры, как мы собирали с ней на берегу ракушки и камешки. - Да она стала совсем взрослой, вот как! - ответил мистер Пегготи. - Спросите-ка его. Он имел в виду Хэма, который расплылся в улыбку и радостно закивал головой, прижимая к груди мешок с креветками. - А личико-то какое красивое! - сказал мистер Пегготи, сияя от удовольствия. - А какая ученая! - прибавил Хэм. - А как пишет! - продолжал мистер Пегготи. - Буквы-то черные, как смола, и такие большие, что их видать откуда хочешь! Приятно было наблюдать, в какой восторг пришел мистер Пегготи, вспоминая свою любимицу! Вот он словно стоит передо мной. Я вижу его добродушное, обросшее бородой лицо, светящееся такой любовью и гордостью, что и описать невозможно. Честные глаза сверкают, словно в глубине их вспыхивает огонек. Широкая грудь вздымается от удовольствия. Возбужденный, он стискивает свои сильные кулаки и, когда говорит, для пущей выразительности размахивает правой рукой, которая кажется мне, пигмею, огромным молотом. Хэм был в таком же возбуждении, как и он. Мне кажется, они рассказали бы еще немало о малютке Эмди, если бы их не смутило внезапное появление Стирфорта, который, увидев меня в углу беседующим с незнакомцами, оборвал песенку и, бросив: "Я не знал, что ты здесь, Копперфилд" (гостей обычно принимали в другой комнате), повернулся, чтобы уйти. Не знаю, захотел ли я похвастать таким другом, как Стирфорт, или объяснить ему, каким образом я приобрел такого друга, как мистер Пегготи, но я робко сказал (боже мой, как ясно припоминаю я все это столько времени спустя!): - Пожалуйста, не уходите, Стирфорт. Это два моряка из Ярмута, очень славные, добрые люди, родственники моей няни, они приехали из Грейвзенда повидать меня. - Ах, вот что! - промолвил, возвращаясь, Стирфорт. - Рад познакомиться. Как поживаете? В его обращении с людьми была какая-то простота, какая-то веселая, но отнюдь не развязная непринужденность, которая - я и теперь так думаю - просто очаровывала. Я и теперь думаю, что благодаря его обхождению, жизнерадостности, приятному голосу, красивому лицу, фигуре и врожденному дару привлекать людей (обладают им очень немногие) казалось вполне естественным поддаться его чарам, которым мало кто мог противостоять. Я видел, как понравился он им обоим, немедленно открывшим ему свои сердца. - Когда вы будете посылать свое письмо, мистер Пегготи, - сказал я, - пожалуйста, сообщите, что мистер Стирфорт очень добр ко мне, и я не знаю, что бы я здесь делал, не будь его. - Пустяки! - засмеялся Стирфорт. - Не пишите этого. - И если мистер Стирфорт приедет в Норфолк или Суффолк, когда я там буду, то можете не сомневаться, мистер Пегготи, мне удастся привезти его в Ярмут посмотреть ваш дом. Вы никогда не видели такого чудесного дома. Стирфорт. Он сделан из баркаса! - Сделан из баркаса? - переспросил Стирфорт. - Это самый подходящий дом для такого заправского моряка! - Вот именно, сэр, - ухмыльнулся Хэм. - Вы совершенно правы, молодой джентльмен. Джентльмен прав, мистер Дэви! Заправский моряк! Здорово! Прямо в точку! Мистер Пегготи был так же доволен, как и его племянник, но скромность мешала ему выразить свое одобрение столь же красноречиво. - Спасибо вам, сэр, спасибо... - проговорил он, отвешивая поклоны, сияя от удовольствия и комкая концы шейного платка. - Делаю все, что полагается по моей части, сэр. - Большего никто и не может сделать, мистер Пегготи, - сказал Стирфорт, который уже запомнил, как его зовут. - Бьюсь об заклад, сэр, что и вы так делаете! - потряхивая головой, сказал мистер Пегготи. - И что бы вы ни делали - вы делаете хорошо. Спасибо вам, сэр. Очень признателен вам, сэр, за ваше доброе слово. Может, я и грубоват, сэр, но зато человек я покладистый, смею думать, я хочу сказать - надеюсь, сэр... Мой-то дом нечего смотреть, но он весь к вашим услугам, сэр, если бы вы приехали вместе с мистером Дэви. Но, право, я слизень! - продолжал он, разумея под этим словом улитку, ибо медлил уходить, хотя после каждой фразы порывался уйти, но почему-то оставался. - Желаю вам обоим удачи, желаю счастья... Хэм, как эхо, повторил эти слова, и мы распростились с ними самым сердечным образом. В этот вечер я чуть было не рассказал Стирфорту о милой малютке Эмли, но постеснялся заговорить о ней и не был уверен, не поднимет ли он меня на смех. Помнится, я много и с беспокойством размышлял о словах мистера Пегготи, будто она стала совсем взрослой, но решил, что это вздор. Мы незаметно пронесли крабов и креветок, - которых мистер Пегготи скромно назвал лакомством, - в нашу спальню, и перед сном у нас был превосходный ужин. Но Трэдлсу это пиршество не пошло на пользу, не в пример всем остальным. Ему и тут не повезло. Ночью он заболел - он совсем обессилел, - и все из-за краба. А проглотив черную микстуру и синие пилюли в количестве вполне достаточном, по словам Демпла (его отец был доктор), чтобы свалить с ног лошадь, он, в дополнение, отведал трости и получил, сверх обычных уроков, шесть глав Нового завета по-гречески за нежелание сознаться во всем. Конец полугодия оставил у меня сумбурное воспоминание о повседневных жизненных испытаниях: проходит лето, и наступает осень; морозные утра, когда нас будит колокол, и холодные-холодные вечера, когда снова звонит колокол и надо ложиться спать; классная комната по вечерам, тускло освещенная и почти нетопленная, и классная комната по утрам, напоминающая огромный ледник; чередование вареной говядины с жареной говядиной, вареной баранины и жареной баранины, гора бутербродов с маслом, зачитанные до дыр учебники, треснувшие грифельные доски, закапанные слезами тетради, расправа тростью и линейкой, стрижка, дождливые воскресенья, пудинги на сале, и все это пропитано противным запахом чернил. Однако я хорошо помню, как далекие каникулы, столь долго казавшиеся неподвижной точкой, начинают приближаться к нам, и точка все растет и растет. Помню, как сперва мы ведем счет месяцами, затем неделями и, наконец, днями, помню, как я начинаю сомневаться, вызовут ли меня домой, а когда узнаю от Стирфорта, что меня вызвали и я непременно поеду домой, меня начинают томить мрачные предчувствия: а что, если я сломаю ногу до наступления каникул? И вот уже стремительно надвигается последний день занятий! На той неделе, на этой, послезавтра, завтра, сегодня, сегодня вечером... и вот я в ярмутской почтовой карете и еду домой. В ярмутской почтовой карете я спал урывками, и в неясных сновидениях возникало передо мной все, что за это время произошло. Но когда я просыпался, за окном кареты уже не было площадки для игр Сэлем-Хауса, и до меня доносились не удары, расточаемые мистером Криклом Трэдлсу, а щелканье бича, которым кучер понукал лошадей. ГЛАВА VIII  Мои каникулы. Один день, особенно счастливый Когда мы прибыли еще до зари в гостиницу, где останавливалась почтовая карета, - не в ту гостиницу, в которой служил мой приятель лакей, - меня проводили наверх, в уютную маленькую спальню с нарисованным на двери дельфином*. Помню, мне было очень холодно, хотя меня и напоили внизу горячим чаем перед ярко пылавшим камином, и я с радостью улегся в постель Дельфина, Закутался с головой одеялом Дельфина и заснул. Возчик, мистер Баркис, должен был заехать за мной в девять часов утра. Я встал в восемь, голова у меня слегка кружилась, потому что я не выспался, и я был готов к отъезду раньше назначенного срока. Он встретил меня так, словно и пяти минут не прошло с тех пор, как мы расстались, и я только заглянул в гостиницу разменять шестипенсовик, или что-нибудь в этом роде. Как только я очутился со своим сундучком в повозке и возчик занял свое место, ленивая лошадка тронулась в путь привычным своим шагом. - У вас прекрасный вид, мистер Баркис, - сказал я, полагая, что ему приятно будет это услышать. Мистер Баркис потер щеку обшлагом рукава и посмотрел на обшлаг, словно ожидал увидеть на нем следы румянца, но ничего не сказал в ответ на мой комплимент. - Я исполнил ваше поручение, мистер Баркис, я написал Пегготи, - сказал я. - А! - отозвался мистер Баркис. У мистера Баркиса был хмурый вид, и ответил он сухо. - Что-нибудь я не так сделал, мистер Баркис? - нерешительно спросил я. - Нет, ничего, - сказал мистер Баркис. - И поручение исполнено? - Поручение-то, может, и исполнено, да толку никакого нет, - отозвался мистер Баркис. Не понимая, о чем он говорит, я стал допытываться: - Никакого толку нет, мистер Баркис? - Ничего из этого не вышло, - пояснил он, искоса посмотрев на меня. - Никакого ответа. - Так, значит, нужен был ответ, мистер Баркис? - спросил я, широко раскрыв глаза: дело представилось мне в новом освещении. - Если человек говорит, что он не прочь, - начал мистер Баркис еще раз поглядев на меня, - значит, это все равно, что сказать: человек ждет ответа. - И что же, мистер Баркис? - А человек и по сю пору ждет ответа, - произнес мистер Баркис, опять уставившись на уши своей лошади. - Вы ей об этом сказали, мистер Баркис? - Н-нет, - подумав, проворчал мистер Баркис. - Незачем мне было заезжать туда и говорить. Сам-то я никогда и полдесятка слов ей не сказал. И уж я-то не собираюсь с ней говорить. - Вы бы хотели, чтобы я это сделал, мистер Баркис? - поколебавшись, спросил я. - Можете сказать ей, коли хотите, - промолвил мистер Баркис, снова медленно переводя на меня взгляд, - можете сказать, что Баркис ждет ответа. Как, вы говорите, ее зовут? - Как ее зовут? - Да, - кивнул головой мистер Баркис. - Пегготи. - Это фамилия у нее такая или имя? - спросил мистер Баркис. - О нет, не имя. Ее имя Клара. - Вот оно как! - сказал мистер Баркис. Казалось, это обстоятельство дало ему обильную пищу для размышлений, и некоторое время он сидел в раздумье и насвистывал себе под нос. - Ну так вот, - произнес он наконец, - вы скажете: "Пегготи! Баркис ждет ответа". А она, может, скажет: "Какого ответа?" А вы скажете: "Ответа на то, что я вам передал". - "А что вы передали?" - скажет она. "Баркис не прочь", - скажете вы. После такого хитроумного предложения мистер Баркис толкнул меня локтем в бок, причинив весьма ощутительную боль. Затем он, по своему обыкновению, ссутулился перед крупом лошади и больше не возвращался к затронутой теме, но через полчаса достал из кармана кусок мела и написал с внутренней стороны навеса над повозкой: "Клара Пегготи", - очевидно, чтобы не запамятовать. Ах, какое это было странное чувство - возвращаться в родной дом, уже переставший быть родным, убеждаясь, что каждый попадающийся мне на глаза предмет напоминает о счастливом старом доме, как о сне, который больше никогда не может мне присниться! Дни, когда моя мать, я и Пегготи жили друг для друга и между нами никто не стоял, - дни эти я вспоминал с такой тоской, пока ехал, что не был уверен, рад ли я своему возвращению и не лучше ли было мне остаться вдалеке от дома и забыть о нем в обществе Стирфорта. Но я уже вернулся; и скоро я подъехал к нашему саду, где в холодном зимнем воздухе ломали себе бесчисленные руки оголенные старые вязы, а по ветру неслись прутики старых грачиных гнезд. Возчик поставил мой сундучок у калитки и уехал. Я пошел по дорожке к дому, посматривая на окна и на каждом шагу опасаясь увидеть в одном из них мрачную физиономию мистера Мэрдстона или мисс Мэрдстон. Но никто не появлялся; подойдя к дому и зная, что до наступления сумерек можно открыть дверь самому, без стука, я вошел тихими, робкими шагами. Бог весть какие далекие, младенческие воспоминания могли пробудиться у меня при звуках голоса моей матери, доносившихся из старой гостиной, когда я вошел в холл. Мать тихонько напевала. Должно быть, давным-давно, когда я был еще младенцем, я лежал у нее на руках и слушал, как она мне поет... Напев показался мне новым и в то же время таким знакомым, что сердце мое переполнилось до краев, как будто старый друг вернулся после долгого отсутствия. Одиноко и задумчиво звучала эта песенка, и я решил, что мать одна. Я тихо вошел в комнату. Она сидела у камина, кормила грудью младенца и придерживала у себя на шее его крошечную ручонку. Ее глаза были опущены и устремлены на личико ребенка, и она пела ему. Но больше никого с ней не было - отчасти моя догадка оказалась правильной. Я заговорил с ней, а она встрепенулась и вскрикнула. Но увидев, что это я, она назвала меня своим дорогим Дэви, своим родным мальчиком, пошла мне навстречу, опустилась на колени, поцеловала меня, положила мою голову себе на грудь рядом с маленьким существом, приютившимся там, и поднесла его ручонки к моим губам. Почему не умер я тогда? Как хотел бы я умереть в ту минуту, когда мое сердце было переполнено! Больше чем когда-либо я достоин был в эту минуту быть взятым на небеса. - Это твой брат, - сказала мать, лаская меня. - Дэви, милый мой мальчик! Мое бедное дитя! Снова и снова она целовала меня и обнимала. Она все еще меня ласкала, когда вбежала Пегготи, бросилась перед нами на колени и минут на десять как будто сошла с ума. Выяснилось, что меня не ждали так рано, - возчик приехал гораздо раньше, чем обычно. Выяснилось также, что мистер и мисс Мэрдстон ушли в гости к соседям и вернутся только к ночи. На это я и надеяться не смел. Мне даже в голову не приходило, что мы трое сможем посидеть еще разок вместе, без помех, и теперь я почувствовал себя так, словно вернулись былые дни. Мы обедали вместе у камина. Пегготи хотела прислуживать нам, но моя мать не позволила и заставила ее пообедать с нами. Мне подали мою собственную старую тарелку с изображенным на ней коричневым военным кораблем, плывущим на всех парусах, - тарелку, которую Пегготи все время где-то хранила, пока меня не было, и, как утверждала она, не разбила бы ее и за сто фунтов. Мне подали мою собственную старую кружку, украшенную надписью: "Дэвид", и мою собственную маленькую вилку и ножик, который ничего не резал. Пока мы сидели за столом, я решил, что настал удобный момент сообщить Пегготи о мистере Баркисе, но не успел я договорить, как Пегготи начала смеяться и закрыла лицо передником. - В чем дело, Пегготи? - спросила моя мать. Но Пегготи захохотала еще громче, а когда мать попыталась сдернуть передник, она плотно закуталась в него, и голова ее очутилась как будто в мешке. - Что вы делаете, глупое вы создание? - смеясь, осведомилась моя мать. - Ох, пропади он пропадом! - воскликнула Пегготи. - Он хочет на мне жениться. - Для вас это была бы очень хорошая партия, - сказала мать. - Ох, уж и не знаю! - отозвалась Пегготи. - Не просите меня! Я бы за него не пошла, будь он весь из золота. Да и ни за кого бы не пошла. - Так почему же вы ему этого не скажете, смешная вы женщина? - спросила мать. - Да как же ему сказать? - возразила Пегготи, выглядывая из-под передника. - Он со мной и словечком об этом не обмолвился. Уж он-то знает! Посмей он только заикнуться, я бы влепила ему пощечину. У самой Пегготи щеки были такие красные, каких я никогда еще не видывал ни у нее, ни у кого бы то ни было другого; но она снова прикрыла их на несколько мгновений, потому что снова разразилась неудержимым смехом, а после двух-трех таких приступов опять принялась за обед. Я заметил, что моя мать стала более серьезной и задумчивой, хотя она и улыбнулась, когда Пегготи посмотрела на нее. Я сразу увидел, что она изменилась. Она по-прежнему была очень хорошенькой, но казалась озабоченной и слишком слабой, а рука у нее была такая тонкая и белая, почти прозрачная. Но сейчас я имею в виду другую перемену: изменилась ее манера держать себя, в ней чувствовалось какое-то беспокойство, какая-то тревога. Наконец она протянула руку и, ласково коснувшись руки своей старой служанки, сказала: - Пегготи, милая, вы не собираетесь замуж? - Это я-то, сударыня? - вздрогнув, отвечала Пегготи. - Нет, господь с вами! - Еще не собираетесь сейчас? - мягко спросила моя мать. - Никогда! - воскликнула Пегготи. Моя мать взяла ее за руку и сказала: - Не покидайте меня, Пегготи. Останьтесь со мной. Теперь, может быть, уже недолго ждать. Что бы я без вас делала? - Это я-то вас покину, мое сокровище? - вскрикнула Пегготи. - Да ни за какие блага в мире! И как это пришла такая мысль в вашу глупенькую головку? Дело в том, что Пегготи издавна привыкла говорить иной раз с моей матерью, как с ребенком. Моя мать только поблагодарила ее в ответ, а Пегготи, по своему обыкновению, продолжала не переводя духа: - Это я-то вас покину? Как бы не так! Пегготи от вас уйдет? Хотела б я изловить ее на этом деле! Нет, кет, нет! - воскликнула Пегготи, качая головой и складывая руки. - Уж она-то не уйдет, дорогая моя! Правда, есть такие кошки, которые были бы очень довольны, если бы она ушла, но этого удовольствия они не получат. Пусть себе шипят! Я останусь с вами, пока не превращусь в сердитую, сварливую старуху. А когда я буду глухой, и хромой, и слепой и шамкать начну, потому что все зубы растеряю, и вовсе уже ни на что не буду годна, даже на то, чтобы придираться ко мне, тогда я пойду к моему Дэви и попрошу его принять меня. - А я, Пегготи, буду рад тебе и приму тебя как королеву, - заявил я. - Да благословит бог ваше доброе сердечко! - воскликнула Пегготи. - Я знаю, что вы меня примете! И она поцеловала меня, заранее благодаря за радушный прием. Потом она снова закрыла голову передником и еще раз посмеялась над мистером Баркисом. Потом она вынула младенца из колыбельки и стала нянчиться с ним. Потом убрала со стола, потом пришла уже в другом чепце и со своей рабочей шкатулкой, сантиметром и огарком восковой свечи - точь-в-точь как в былые времена. Мы расположились у камина и чудесно беседовали. Я рассказал им о том, какой жестокий учитель мистер Крикл, а они очень жалели меня. Рассказал я и о том, какой превосходный человек Стирфорт и как он мне покровительствует, а Пегготи объявила, что готова пройти пешком двадцать миль, только бы поглядеть на него. Я взял на руки малютку, когда он проснулся, и нежно баюкал его. Когда он опять заснул, я, по старой своей привычке, от которой давно уже отвык, примостился около матери, обнял ее, прижался румяной щекой к ее плечу и снова почувствовал, что ее прекрасные волосы осеняют меня - словно ангельское крыло, как думал я в былые времена, - какое это было для меня счастье! Когда я так сидел подле нее, смотрел на огонь и мне мерещились призрачные картины в раскаленных углях, я почти верил, что никогда не уезжал отсюда, что мистер и мисс Мэрдстон были такими же призраками, которые исчезнут вместе с угасающим огнем, и что нет в моих воспоминаниях ничего истинного, кроме моей матери, Пегготи и меня. Пегготи штопала чулок, пока не стемнело, а потом, натянув его на левую руку, как перчатку, сидела и держала в правой руке иголку, готовая сделать стежок, как только вспыхнут угли. Понять не могу, чьи это чулки вечно штопала Пегготи и откуда брался этот неистощимый запас чулок, нуждавшихся в штопке. Мне кажется, с самого раннего моего детства она всегда занималась только таким видом рукоделья и никаким другим. - Любопытно мне знать, - начала Пегготи, которая иной раз начинала ни с того ни с сего любопытствовать о самых неожиданных вещах, - что сталось с бабушкой Дэви. - Ах, боже мой, Пегготи, какой вздор вы говорите! - воскликнула моя мать, очнувшись от грез. - Нет, право же, любопытно было бы знать, сударыня, - повторила Пегготи. - Почему это вам взбрела в голову мысль об этой особе? Разве вам больше не о ком думать? - осведомилась мать. - Не знаю, почему оно так случилось, - отвечала Пегготи, - разве что по глупости, но моя голова не умеет выбирать, о ком ей думать. Мысли приходят в нее или не приходят, как им заблагорассудится. Мне любопытно, что сталось с ней. - Какая вы странная, Пегготи! Можно подумать, что вы были бы рады, если бы она посетила нас еще раз. - Не дай бог! - воскликнула Пегготи. - Ну, так будьте добры, не говорите о таких неприятных вещах, - попросила мать. - Несомненно, мисс Бетси живет затворницей в своем коттедже на берегу моря да там уж и останется. Во всяком случае, вряд ли она потревожит нас снова. - Да-а-а, вряд ли, - задумчиво промолвила Пегготи. - Любопытно мне знать, оставит ли она что-нибудь Дэви, когда умрет. - О, господи, Пегготи, какая вы неразумная женщина! - воскликнула моя мать. - Ведь вы же знаете, как она разобиделась на то, что бедный мальчик вообще на свет родился! - Пожалуй, она и теперь не захотела бы его простить, - предположила Пегготи. - А почему ей должно захотеться прощать его теперь? - довольно резко спросила моя мать. - Я хочу сказать - теперь, когда у него есть брат, - пояснила Пегготи. Моя мать тотчас же расплакалась и выразила удивление, как осмеливается Пегготи говорить такие вещи. - Как будто этот бедный невинный малютка, спящий в своей колыбельке, причинил какое-то зло вам или кому-нибудь еще, ревнивая вы женщина! - вскричала она. - Было бы куда лучше, если бы вы вышли замуж за возчика, мистера Баркиса. Почему бы вам не пойти за него? - Уж очень обрадовалась бы мисс Мэрдстон, если бы я за него пошла, - сказала Пегготи. - Какой у вас плохой характер, Пегготи! - сказала моя мать. - Вы завидуете мисс Мэрдстон, как может завидовать только самое нелепое в мире существо. Должно быть, вам хочется держать у себя ключи и самой выдавать провизию? Меня бы это не удивило. А ведь вы знаете, что она это делает только по доброте своей и с самыми лучшими намерениями. Вы это знаете, Пегготи, вы это прекрасно знаете! Пегготи пробормотала что-то вроде: "Провалиться бы этим самым наилучшим намерениям!" - и еще что-то о том, что не слишком ли уж много этих самых лучших намерений. - Я знаю, что у вас на уме, недобрая вы женщина, - продолжала моя мать. - Я все прекрасно понимаю, Пегготи. И вы это знаете, а я удивляюсь, как это вы только со стыда не сгорите. Но сейчас речь идет о другом. Речь идет о мисс Мэрдстон, Пегготи, и вы это не можете отрицать. Разве вы не слышали, как она снова и снова повторяла, что, по ее мнению, я слишком легкомысленная и ну и... слишком... - Хорошенькая, - подсказала Пегготи. - Ну, да, - улыбнувшись, подтвердила моя мать, - и если она говорит такие глупости, разве я в этом виновата? - Никто не говорит, что вы виноваты, - возразила Пегготи. - Надеюсь! - воскликнула моя мать. - Разве вы не слыхали, как она повторяла снова и снова, что по этой причине она и хочет избавить меня от хлопот и обязанностей, к которым, по ее словам, я не приспособлена... И, право же, я сама не уверена, приспособлена ли я к ним. И разве она не на ногах с утра до поздней ночи, не ходит то туда, то сюда, всегда что-то делает, заглядывает во все углы, и в угольный погреб, и в кладовую, и бог весть куда еще, а ведь это совсем не так приятно... И почему вы стараетесь намекнуть мне, что ни капли преданности во всем этом нет? - Ни на что я не намекаю, - сказала Пегготи. - Нет, вы намекаете, Пегготи! - возразила моя мать. - Когда вы не работаете, вы только и делаете, что намекаете. Вам это доставляет удовольствие. А когда вы говорите о добрых намерениях мистера Мэрдстона... - Никогда я о них не говорила, - перебила Пегготи. - Да, вы не говорили, но вы намекали, Пегготи, - продолжала моя мать. - Вот об этом-то я и толкую. Это самая плохая черта у вас. Вы намекаете! Я сказала, что прекрасно вас понимаю, и вы сами это видите. Когда вы говорите о добрых намерениях мистера Мэрдстона и делаете вид, будто относитесь к ним с неуважением, а я не верю, чтобы в глубине души вы их не уважали, Пегготи, вы убеждены так же, как и я, что намерения у него добрые и что именно этими намерениями он руководствуется во всех своих поступках. Если он с виду и бывает строг с кем-нибудь - вы понимаете, Пегготи, и Дэви тоже, конечно, понимает, что ни на кого из присутствующих я не намекаю, - то поступает он так в полной уверенности, что тому человеку это пойдет на пользу. Да, он любит этого человека ради меня и поступает подобным образом только ради его блага. В таких делах он лучше разбирается, чем я: мне прекрасно известно, что я слабое, легкомысленное, ребячливое создание, а он - солидный, твердый, серьезный мужчина. И он так много трудов положил на меня, - продолжала моя мать, и слезы, заструившиеся у нее по щекам, свидетельствовали о ее привязчивой натуре, - что я должна быть ему благодарна и подчиняться ему даже в помыслах. И если бывает иначе, Пегготи, тогда я мучаюсь, обвиняю себя, начинаю сомневаться в своих собственных чувствах и не знаю, что делать. Пегготи сидела, опустив подбородок на пятку чулка, и молча смотрела на огонь. - Так не будем же ссориться, Пегготи, потому что я этого не вынесу, - сказала моя мать, меняя тон. - Если есть у меня друзья на свете, я знаю - вы мой преданный друг! А если я называю вас нелепым созданием, или несносной женщиной, или еще как-нибудь в этом роде, я хочу только сказать, Пегготи, что вы мой преданный друг и всегда были мне другом, с того самого вечера, когда мистер Копперфилд впервые привел меня в этот дом, а вы вышли встретить меня у калитки. Пегготи не замедлила откликнуться на этот призыв и крепко-крепко обняла меня, скрепляя договор о дружбе. Думаю, в ту пору я смутно понимал истинный смысл этого разговора; теперь же я уверен, что добрая женщина вызвала его и поддерживала только для того, чтобы моя мать могла утешиться, завершив его этим противоречивым заключением. Замысел ее возымел свое действие, ибо я помню, что весь вечер мать казалась более спокойной и Пегготи не так пристально следила за ней. Когда с чаепитием было покончено, зола из камина выметена и нагар со свечей снят, я, в память былых времен, прочитал Пегготи главу из книги о крокодилах, - она достала книгу из кармана, и, кто знает, может быть, все время хранила ее там; а потом мы заговорили о Сэлем-Хаусе, что снова побудило меня вернуться к Стирфорту, о котором я главным образом и говорил. Мы были очень счастливы, и этот вечер, последний из таких счастливых вечеров, которому суждено было заключить этот период моей жизни, никогда не изгладится из моей памяти. Было уже часов десять, когда мы услышали стук колес. Мы все встали, и мать торопливо сказала, что, пожалуй, лучше мне пойти спать, так как уже поздно, а мистер и мисс Мэрдстон считают нужным, чтобы дети ложились рано. Я поцеловал ее, и прежде чем они успели войти в дом, я уже отправился со свечой наверх. Когда я поднимался в спальню, где сидел когда-то под замком, моему ребяческому воображению представилось, будто вместе с ними ворвался в дом холодный порыв ветра, который унес, как перышко, все старые, привычные чувства. Утром я побаивался идти вниз к завтраку, так как еще не видел мистера Мэрдстона с того памятного дня, когда совершил преступление. Однако делать было нечего, и после двух-трех неудачных попыток, когда я останавливался на полпути и на цыпочках бежал назад в свою комнату, я, наконец, спустился вниз и вошел в гостиную. Он стоял, повернувшись спиной к камину, а мисс Мэрдстон разливала чай. Он пристально посмотрел на меня, когда я вошел, но больше никак не отозвался на мое появление. После недолгого замешательства я подошел к нему и сказал: - Я прошу прощения, сэр. Я очень раскаиваюсь в своем поступке и надеюсь, что вы меня простите. - Рад слышать, что ты раскаиваешься, Дэвид, - ответил он. Он подал мне руку, ту самую руку, которую я укусил. Я не мог удержаться, чтобы не всмотреться в красный след, оставшийся на ней; но он был не таким красным, каким стал я, когда увидел мрачное выражение его лица. - Как поживаете, сударыня? - обратился я к мисс Мэрдстон. - Ах, боже мой! - вздохнула мисс Мэрдстон, протягивая мне вместо пальцев лопаточку для печенья. - Долго продолжаются каникулы? - Месяц, сударыня. - Начиная с какого дня? - С сегодняшнего, сударыня. - О! - сказала мисс Мэрдстон. - Значит уже на один день меньше. Именно таким образом она завела что-то вроде календаря моих каникул и каждое утро неизменно вычеркивала еще один день. Проделывала она это со зловещим видом, пока не дошла до десяти, но, перейдя к двухзначным цифрам, приободрилась и, по мере того как убывало время, стала даже шутить. В первый же день я имел несчастье привести ее в неописуемый ужас, хотя она и не была подвержена подобным слабостям. Я вошел в комнату, где она сидела с моей матерью; малютка (ему было всего несколько недель) лежал у матери на коленях, и я очень бережно взял его на руки. Вдруг мисс Мэрдстон взвизгнула так, что я чуть было не уронил его. - Джейн, дорогая! - воскликнула моя мать. - Боже мой, Клара, разве вы не видите? - вскричала мисс Мэрдстон. - Что такое, дорогая Джейн? Где? - спросила мать. - Он его схватил! - закричала мисс Мэрдстон. - Мальчик схватил малютку! Она оцепенела от ужаса, но все же набралась сил, чтобы метнуться ко мне и выхватить у меня из рук младенца. После этого ей стало дурно, и пришлось дать ей вишневой настойки. Когда она оправилась, я получил от нее приказ никогда и ни под каким видом не прикасаться к моему братцу, а бедная моя мать, которая - я это видел - желала как раз обратного, покорно подтвердила ее приказ, сказав: - Конечно вы правы, дорогая Джейн. В другой раз, когда мы трое были вместе, этот дорогой малютка - он и в самом деле был дорог мне ради нашей матери - снова послужил невинной причиной страстного негодования мисс Мэрдстон. Он лежал на коленях моей матери, и она, всматриваясь в его глазки, сказала: - Дэви! Подойди-ка сюда! - и пристально взглянула на меня. Я заметил, что мисс Мэрдстон опустила свои бусы. - Ну, право же, глаза у них совсем одинаковые, - нежно сказала мать. - Должно быть, у меня такие же глаза. Мне кажется, они такого же цвета, как мои. Нет, они удивительно похожи. - О чем это вы толкуете, Клара? - спросила мисс Мэрдстон. - Дорогая Джейн, я нахожу, что у малютки такие же глаза, как у Дэви, - пролепетала моя мать, слегка смущенная резким тоном, каким был задан вопрос. - Клара! - сказала мисс Мэрдстон, гневно вставая с места. - Иногда вы бываете просто-напросто дурой. - Дорогая моя Джейн! - укоризненно сказала мать. - Просто-напросто дурой! - повторила мисс Мэрдстон. - Кто еще мог бы сравнить ребенка моего брата с вашим сыном? Они совсем не похожи! Они ничуть не похожи! Между ними нет ни малейшего сходства. Надеюсь, что такими они и останутся. Не желаю я сидеть здесь и выслушивать подобные сравнения. С этими словами она величественно вышла из комнаты и хлопнула дверью. Короче говоря, я не пользовался расположением мисс Мэрдстон. Короче говоря, я не пользовался здесь ничьим расположением, даже своим собственным, ибо те, кто любил меня, не могли это показывать, а те, кто не любил, показывали это слишком открыто, и я мучительно сознавал, что всегда кажусь скованным, неуклюжим и глуповатым. Я чувствовал, что им со мной так же не по себе, как и мне с ними. Если я входил в комнату, где они сидели, беседуя, и моя мать казалась веселой, ее лицо омрачалось тревогой при моем появлении. Если мистер Мэрдстон бывал в наилучшем расположении духа, я портил ему настроение. Если мисс Мэрдстон была в наихудшем, я раздражал ее еще больше. Я был не лишен наблюдательности и видел, что жертвой всегда бывает моя мать; что она не решается заговорить со мной или приласкать меня, не желая вызвать их неудовольствие своим поведением, а позднее выслушать нотацию; что она вечно опасается не только за себя, но и за меня, как бы я не вызвал их неудовольствия, и с беспокойством следит за выражением их лиц, стоит мне пошевельнуться. Поэтому я решил как можно реже попадаться им на глаза и много раз в эти зимние дни прислушивался к бою церковных часов, когда сидел за книгой в своей неуютной спальне, закутанный в пальтишко. Иногда, по вечерам, я шел в кухню и сидел с Пегготи. Там я чувствовал себя хорошо и не боялся быть самим собой. Но такое времяпрепровождение, так же как и уединение у себя в комнате, не было одобрено в гостиной. Страсть к мучительству, господствовавшая там, наложила и на то и на другое свой запрет. Мое присутствие все еще почиталось необходимым для воспитания моей бедной матери, и так как я был нужен, чтобы подвергать ее испытанию, мне было запрещено отлучаться. - Дэвид, я с сожалением замечаю, что у тебя угрюмый нрав, - сказал мистер Мэрдстон однажды после обеда, когда я, по обыкновению, собирался уйти. - Мрачен, как медведь! - вставила мисс Мэрдстон. Я стоял неподвижно, понурившись. - Самый худший нрав, Дэвид, это нрав угрюмый и строптивый, - продолжал мистер Мэрдстон. - А такого непокладистого, упрямого нрава, как у этого мальчика, я еще не видывала, - заявила его сестра. - Я думаю, Клара, даже вы не можете этого не признать? - Простите, дорогая Джейн, - сказала мать, - но вполне ли вы уверены, - конечно, вы примете мои извинения... я надеюсь, вы простите меня, дорогая, - вполне ли вы уверены, что понимаете Дэви? - Клара, я бы стыдилась самой себя, - заявила мисс Мэрдстон, - если бы не понимала этого мальчика или какого-нибудь другого мальчишку. Я не притязаю на глубокий ум, но на здравый смысл я почитаю себя вправе притязать. - Ну, конечно, дорогая моя Джейн, вы наделены очень острым умом, - сказала моя мать. - Ах, нет! Боже мой! Пожалуйста, не говорите этого, Клара! - сердито перебила ее мисс Мэрдстон. - Но я в этом не сомневаюсь, и все это знают, - продолжала моя мать. - Я сама извлекаю из него столько пользы во всех отношениях - во всяком случае, должна была бы извлекать, - что убеждена в этом больше, чем кто бы то ни было. Вот почему я и говорю так нерешительно, дорогая Джейн, поверьте мне. - Ну, скажем, я не понимаю этого мальчика, - Клара, - произнесла мисс Мэрдстон, поправляя свои цепочки на запястьях. - Если вам угодно, допустим, что я его совсем не понимаю. Для меня он - натура слишком сложная. Но, может быть, проницательный ум моего брата помог ему отчасти разгадать этот характер. И, мне кажется, мой брат как раз говорил на эту тему, когда мы - не очень-то вежливо - перебили его. - Я думаю, Клара, что в данном случае найдутся более беспристрастные судьи, которым больше следует верить, чем вам, - тихим, торжественным голосом изрек мистер Мэрдстон. - Эдуард, - робко отозвалась моя мать, - вам, как судье, во всех случаях следует больше верить, чем мне. И вам и Джейн. Я сказала только... - Вы сказали только слова необдуманные и малодушные, - перебил он. - Постарайтесь, чтобы впредь этого не было, дорогая моя Клара, и следите за собой. Губы моей матери как будто прошептали: "Хорошо, дорогой Эдуард", - но вслух она не сказала ничего. - Итак, Дэвид, - продолжал мистер Мэрдстон, оборачиваясь ко мне и устремляя на меня холодный взгляд, - я с сожалением заметил, что у тебя угрюмый нрав. Я не могу допустить, сэр, чтобы такой характер развивался у меня на глазах, а я не прилагал бы никаких усилий к его исправлению. Вы, сэр, должны постараться изменить его. Мы должны постараться изменить его ради тебя. - Простите, сэр... я вовсе не хотел быть угрюмым, когда вернулся домой, - пролепетал я. - Не прибегайте ко лжи, сэр! - крикнул он так злобно, что - я видел - моя мать невольно подняла дрожащую руку, словно хотела протянуть ее между нами. - Со свойственной тебе угрюмостью ты уединялся в своей комнате. Ты сидел в своей комнате, когда тебе следовало находиться здесь. Запомни теперь раз навсегда: я требую, чтобы ты был здесь, а не там! И еще я требую от тебя повиновения. Ты меня знаешь, Дэвид. Этого повиновения я добьюсь. Мисс Мэрдстон хрипло засмеялась. - Я хочу, чтобы ты почтительно, быстро и охотно повиновался мне, Джейн Мэрдстон и твоей матери, - продолжал он. - Я не хочу, чтобы по прихоти ребенка этой комнаты избегали, как зачумленной. Садись! Он мне приказывал, как собаке, и я повиновался, как собака. - Добавлю еще, - продолжал он, - что у тебя заметно пристрастие к людям низкого происхождения. Ты ее должен общаться со слугами. Кухня не поможет искоренить те многочисленные твои недостатки, какие надлежит искоренить. Об этой женщине, которая тебе потворствует, я не скажу ни слова, раз вы, Клара, - обратился он, понизив голос, к моей матери, - по старым воспоминаниям и давней причуде питаете к ней слабость, которую еще не смогли преодолеть. - Совершенно непонятное заблуждение! - воскликнула мисс Мэрдстон. - Скажу лишь одно, - заключил он, обращаясь ко мне, - я не одобряю того, что ты оказываешь предпочтение обществу таких особ, как госпожа Пегготи, и с этим должно быть покончено. Теперь ты меня понял, Дэвид, и знаешь, каковы будут последствия, если ты не намерен повиноваться мне беспрекословно. Я это знал хорошо, - пожалуй, лучше, чем он предполагал, поскольку дело касалось моей бедной матери, - и повиновался ему беспрекословно. Больше я не уединялся в своей комнате, больше не искал прибежища у Пегготи, но день за днем уныло сидел в гостиной, дожидаясь ночи и часа, когда можно идти спать. Какому мучительному испытанию подвергался я, когда часами просиживал в одной и той же позе, не смея пошевельнуть ни рукой, ни ногой из страха, как бы мисс Мэрдстон не пожаловалась (а это она делала по малейшему поводу) на мою непоседливость, и не смея смотреть по сторонам из боязни встретить неприязненный или испытующий взгляд, который обнаружит в моем взгляде новую причину для жалоб! Как нестерпимо скучно было сидеть, прислушиваясь к тиканию часов, следить за мисс Мэрдстон, нанизывающей блестящие металлические бусинки, размышлять о том, выйдет ли она когда-нибудь замуж и, если выйдет, кто будет этот несчастный, пересчитывать лепные украшения камина и рассеянно блуждать взором по потолку, по завитушкам и спиралям на обоях! Какие одинокие прогулки предпринимал я по грязным проселочным дорогам в промозглые зимние дни, всюду таская за собой эту гостиную с мистером и мисс Мэрдстон! Чудовищное бремя, которое приходилось мне нести, кошмар, от которого я не мог очнуться, груз, давивший на мой мозг и его притуплявший! А это сиденье за столом, когда я, безмолвный и смущенный, неизменно чувствовал, что есть здесь лишние нож и вилка, и они - мои, есть лишний рот, и это - мой, лишние тарелка и стул, и они - мои, лишний человек, и это - я! А эти вечера, когда приносили свечи и мне полагалось чем-нибудь заниматься, а я, не смея читать интересую книгу, корпел над учебником арифметики, иссушающим мозг и душу! Эти вечера, когда таблицы мер и весов сами ложились на мотив "Правь, Британия" или "Прочь, уныние", но не задерживались, чтобы можно было их заучить, но, подобно бабушкиной спице, проходящей сквозь петли, пронизывали мою несчастною голову, входя в одно ухо и выходя в другое! Как я зевал и засыпал вопреки всем моим стараниям, как вздрагивал, очнувшись от дремоты, которую пытался скрыть, как не получал я никогда ответа на редкие свои вопросы! Каким казался я пустым местом, которого никто не замечал, хотя всем оно было помехой! С каким мучительным облегчением я слушал в девять часов вечера, как мисс Мэрдстон приветствует первый удар колокола и приказывает мне идти спать! Так тянулись каникулы, пока не настало утро, когда мисс Мэрдстон провозгласила: "Вот, наконец, и последний день!" - и подала мне последнюю чашку чаю, завершающую каникулы. Я не жалел о том, что уезжаю. Я уже давно впал в состояние отупения, но тут слегка приободрился и мечтал о встрече со Стирфортом, хотя за его спиной и маячил мистер Крикл. Снова появился у садовой калитки мистер Баркис, и снова мисс Мэрдстон сказала предостерегающее: "Клара!" - когда моя мать наклонилась ко мне, чтобы попрощаться. Я поцеловал ее и малютку-брата, и мне стало очень грустно. Но я грустил не о том, что уезжаю, ибо между нами уже зияла пропасть и каждый день был днем разлуки. И в памяти моей живет не ее прощальный поцелуй, хотя он и был очень горячим, но то, что за этим поцелуем последовало. Я уже сидел в повозке, когда услышал, что она окликает меня. Я выглянул; она стояла одна у садовой калитки, высоко поднимая малютку, чтобы я посмотрел на него. Был холодный безветренный день, и ни один волосок на ее голове, ни одна складка ее платья не шевелилась, когда она пристально глядела на меня, высоко поднимая свое дитя. Такой покинул я ее, покинул навсегда. Такой снилась она мне потом в школе... безмолвная фигура близ моей кровати. Она смотрит на меня все тем же пристальным взглядом и высоко поднимает над головою свое дитя. ГЛАВА IX  Памятный день рождения Пропускаю все, что происходило в школе, вплоть до дня моего рождения, который был в марте. Помню только, что Стирфорт вызывал во мне восхищение еще больше, чем прежде. Он должен был уехать в конце полугодия, если не раньше, и казался мне еще более смелым и более независимым, чем когда бы то ни было, а, значит, - и еще более для меня привлекательным; только это я и помню. Тяжелое воспоминание, отмечающее этот период жизни, по-видимому, поглотило все другие воспоминания и одиноко хранится в душе. Мне даже трудно поверить, что два месяца отделяли возвращение в Сэлем-Хаус от дня моего рождения. Я должен это признать, ибо мне известно, что так именно оно и было; но в противном случае я был бы убежден, что между двумя этими событиями не было никакого промежутка и одно наступило немедленно вслед за другим. Как ясно помню я тот день! Я вдыхаю туман, нависший над школой. Сквозь него я смутно вижу изморозь; я чувствую, как прилипают к щеке мои заиндевевшие волосы. Я гляжу на тускло освещенную классную комнату, где там и сям потрескивают свечи, зажженные в это туманное утро, и вижу пар от дыхания учеников, клубящийся в холодном воздухе, когда они дуют себе на пальцы и стучат ногами. Это было после утреннего завтрака, мы только что вернулись с площадки для игр, как вдруг вошел мистер Шарп и объявил: - Дэвид Копперфилд, пожалуйте в гостиную! Я надеялся получить от Пегготи корзинку с угощением и, услышав приказ, расплылся в улыбке. Когда я поспешно вскочил с места, несколько мальчиков стали наперебой просить меня, чтобы я не забыл о них при раздаче гостинцев. - Не торопитесь, Дэвид. Вы не опоздаете, мой мальчик, не торопитесь, - сказал мистер Шарп. Его ласковый тон поразил бы меня, если бы у меня было время поразмыслить о нем, но эта мысль пришла мне в голову гораздо позднее. Я поспешил в гостиную; там сидел за завтраком мистер Крикл, перед ним лежали его трость и газета, а в руках у миссис Крикл было распечатанное письмо. Но нигде никакой корзинки. - Дэвид Копперфилд! - обратилась ко мне миссис Крикл, подводя меня к дивану и усаживаясь рядом со мной. - Мне нужно кое-что сообщить вам. У меня, мой мальчик, есть для вас важные известия... Мистер Крикл, на которого я, конечно, посмотрел, кивнул головой, не глядя на меня, и заглушил вздох большим гренком с маслом. - Вы еще слишком малы для того, чтобы знать, как все в мире меняется и как люди покидают этот мир, - продолжала миссис Крикл. - Но всем нам, Дэвид, суждено об этом узнать, одним в юности, другим в старости - в ту или иную пору жизни. Я не сводил с нее глаз. - Дома все было благополучно, когда вы уезжали после каникул? - спросила она, помолчав. - Все были здоровы? - Снова она сделала паузу. - Ваша мама была здорова? Не знаю почему, я вздрогнул и продолжал пристально смотреть на нее, не пытаясь ответить. - Видите ли, к сожалению, я должна сообщить вам, что утром получила известие о серьезной болезни вашей мамы. Миссис Крикл заволокло туманом; на миг мне показалось - она ушла далеко-далеко. Я почувствовал, как слезы обожгли мне лицо, и потом я снова увидел ее рядом с собой. - Она очень опасно больна, - добавила миссис Крикл. Теперь я все знал. - Она умерла. Этого мне можно было не говорить. У меня вырвался страшный крик... Я был один-одинешенек на белом свете. Миссис Крикл была очень ласкова со мной; она не отпускала меня от себя весь день; лишь ненадолго она оставляла меня одного, а я плакал, засыпал в изнеможении, просыпался и плакал снова. Когда я уже не мог больше плакать, я начал думать о том, что случилось, и тут тяжесть на сердце стала совсем невыносимой, и печаль перешла в тупую, мучительную боль, от которой не было исцеления. Но мысли мои были еще смутны. Они не были сосредоточены на горе, отягчавшем мое сердце, а кружились где-то близ него. Я думал о том, что наш дом заперт и безмолвен. Я думал о младенце, который, по словам миссис Крикл, все слабел и слабел и тоже должен был умереть. Я думал о могиле моего отца на кладбище неподалеку от нашего дома и о матери, лежащей рядом с ним под деревом, которое я так хорошо знаю. Когда я остался один, я встал на стул и поглядел в зеркало, чтобы узнать, очень ли покраснели мои глаза и очень ли грустное у меня лицо. Прошло несколько часов, и я стал размышлять, неужели действительно слезы у меня иссякли, и это предположение, в связи с моей потерей, показалось особенно тягостным, когда я подумал о том, как буду я подъезжать к дому, ибо мне предстояло ехать домой на похороны. Помню, я чувствовал, что должен держать себя с достоинством среди учеников и что моя утрата как бы придает моей особе некоторую значительность. Если ребенок когда-нибудь испытывал истинное горе, то таким ребенком был я. Но припоминаю, что сознание этой значительности доставляло мне какое-то удовлетворение, когда я прохаживался в тот день один на площадке, покуда остальные мальчики находились в доме. Когда я увидел, как они глазеют на меня из окон, я почувствовал, что выделяюсь из общей среды, принял еще более печальный вид и стал замедлять шаги. Когда же занятия окончились и мальчики высыпали на площадку и заговорили со мной, я в глубине души одобрял себя за то, что ни перед кем не задираю нос и отношусь ко всем точно так же, как и раньше. На следующий вечер я должен был ехать домой. Не в почтовой, а громоздкой ночной карете, называвшейся "Фермер", которой пользовались главным образом деревенские жители, не предпринимавшие далеких путешествий. В ту ночь я не рассказывал никаких историй, и Трэдлс настоял на том, чтобы я взял его подушку. Не знаю, какую, по его мнению, пользу она могла мне принести, так как подушка у меня была; но это было все, что бедняга мог ссудить мне, если не считать листа почтовой бумаги, испещренного скелетами, который он вручил мне на прощанье, чтобы утишить мою печаль и помочь мне обрести душевный покой. Я покинул Сэлем-Хаус под вечер. Тогда я еще не подозревал, что покидаю его навсегда. Ехали мы всю ночь очень медленно и добрались до Ярмута утром между девятью и десятью часами. Я выглянул из кареты, ища глазами мистера Баркиса, но его не было, а вместо него толстый, страдающий одышкой, жизнерадостный старичок в черном, в черных чулках, в коротких штанах с порыжевшими пучками лент у колен и в широкополой шляпе приблизился, пыхтя, к окну кареты и спросил: - Мистер Копперфилд? - Да, сэр! - Пожалуйте со мною, юный сэр, и я с удовольствием доставлю вас домой, - сказал он, открывая дверцу. Я взял его за руку, недоумевая, кто это такой, и мы направились по узкой уличке к заведению, над которым была вывеска: ОМЕР Торговля сукном и галантереей, портняжная мастерская, похоронная контора и пр. Это была тесная, душная лавка, битком набитая готовым платьем и тканями, с одним окошком, увешанным касторовыми шляпами и дамскими капорами. Мы вошли в комнату позади лавки, где три девушки шили что-то из черной материи, наваленной на столе, а весь пол был усыпан лоскутами и обрезками. В комнате пылал камин и стоял удушливый запах нагревшегося черного крепа; тогда я не знал, что это за запах, но теперь знаю. Три девушки, которые показались мне очень веселыми и трудолюбивыми, подняли головы, чтобы взглянуть на меня, а затем снова принялись за работу. Стежок, еще стежок, еще стежок! В то же время со двора за окном доносились однообразные удары молотка, выстукивавшего своего рода мелодию без всяких вариаций: тук, тук-тук... тук, тук-тук... тук, тук-тук!.. - Ну, как идут дела, Минни? - спросил мой спутник одну из девушек. - Все будет готово к примерке, - ответила она весело, - не беспокойся, отец. Мистер Омер снял широкополую шляпу, сел на стул и стал пыхтеть и отдуваться. Он так был толст, что должен был несколько раз тяжело перевести дыхание, прежде чем смог выговорить: - Это хорошо. - Отец, ты толстеешь, как морская свинка! - заявила шутливо Минни. - Не знаю, почему оно так получается, моя милая, - отозвался мистер Омер, призадумавшись. - Я и в самом деле толстею. - Ты такой благодушный человек. Ты так спокойно относишься ко всему, - сказала Минни. - Бесполезно было бы относиться иначе, дорогая моя, - сказал мистер Омер. - Вот именно! - подтвердила дочь. - Слава богу, мы здесь все люди веселые. Правда, отец? - Надеюсь, что правда, моя дорогая, - сказал мистер Омер. - Ну, теперь я отдышался и могу снять мерку с этого юного ученого. Не пройдете ли вы в лавку, мистер Копперфилд? Я последовал его приглашению и вернулся с ним в лавку. Здесь, показав мне рулон материи, по его словам наивысшего качества и самой пригодной для траура по умершим родителям, он снял с меня мерку и записал ее в книгу. Делая свои записи, он обратил мое внимание на товары в лавке и указал на какие-то вещи, которые, по его словам, "только что вошли в моду", и на другие, которые "только что вышли из моды". - По этой причине мы очень часто теряем довольно много денег, - заметил мистер Омер. - Но моды подобны людям. Они появляются неведомо когда, почему и как и исчезают неведомо когда, почему и как. Все на свете, я бы сказал, подобно жизни, если поглядеть на вещи с такой точки зрения. Мне было слишком грустно, чтобы я мог обсуждать этот вопрос, который, при любых обстоятельствах, пожалуй, превосходил мое понимание; и мистер Омер, тяжело дыша, повел меня назад, в комнату позади лавки. Затем он крикнул в отворенную дверь, за которой начиналась ведущая вниз лестница, где нетрудно было сломать себе шею. - Принесите чая и хлеба с маслом! Покуда я сидел, осматриваясь по сторонам и прислушиваясь к поскрипыванию иглы в комнате и ударам молотка во дворе, появился поднос, и мне предложено было закусить. - Я знаю вас, - начал мистер Омер, разглядывая меня в течение некоторого времени, пока я неохотно приступал к завтраку, ибо черный креп лишил меня аппетита, - я вас знаю давно, мой юный друг. - Давно знаете, сэр? - С самого рождения. Можно сказать, еще до того, как вы родились, - продолжал мистер Омер. - До вас я знал вашего отца. Он был пяти футов девяти с половиной дюймов росту, и ему отведено двадцать пять квадратных футов земли. Тук, тук-тук... тук, тук-тук... тук, тук-тук... - неслось со двора. - Ему отведено двадцать пять квадратных футов земли, ни на дюйм меньше, - благодушно повторил мистер Омер. - Было ли это сделано по его желанию, или он сам так распорядился - не помню. - Что с моим маленьким братцем, вы не знаете, сэр? - спросил я. Мистер Омер кивнул головой. Тук, тук-тук... тук, тук-тук... тук, тук-тук... - Он в объятиях своей матери, - ответил он. - Значит, бедный крошка умер? - Слезами горю не поможешь, - сказал мистер Омер. - Да. Малютка умер. При этом известии мои раны снова открылись. Я оставил завтрак почти нетронутым, пошел в угол комнаты и положил голову на столик, с которого Минни поспешно сняла траурные материи, чтобы я не закапал их слезами. Это была миловидная, добродушная девушка, ласковой рукой отвела она упавшие мне на глаза волосы. Но она радовалась, что работа приближается к концу и все будет готово к сроку; как несходны были наши чувства! Вдруг песенка молотка оборвалась, красивый молодой человек пересек двор и вошел в комнату. В руках он держал молоток, а рот его был набит гвоздиками, которые он должен был выплюнуть, прежде чем мог заговорить. - Ну, а у тебя подвигается дело, Джорем? - спросил мистер Омер. - Все в порядке. Кончил, сэр, - ответил Джорем. Минни слегка покраснела, а две другие девушки с улыбкой переглянулись. - Как? Значит, ты вчера работал вечером при свече, когда я был в клубе? Работал? - прищурив один глаз, спросил мистер Омер. - Да. Ведь вы сказали, что мы сможем поехать... отправиться туда вместе, если все будет готово... Минни, и я и... вы... - О! А я уж было подумал, что меня вы не возьмете! - сказал мистер Омер и захохотал так, что раскашлялся. - Раз вы это сказали, то, видите ли, я и приложил все силы... - продолжал молодой человек. - Может, вы изволите поглядеть? - Погляжу, милый, - сказал мистер Омер, вставая. Тут он повернулся ко мне. - Не хотите ли посмотреть... - Нет, не надо, отец! - перебила Минни. - Я подумал, дорогая моя, что ему это будет приятно. Но, пожалуй, ты права. Не знаю, почему я догадался, что они пошли поглядеть на гроб моей дорогой, моей горячо любимой матери. Я никогда не слышал, как сколачивают гробы. Я никогда еще не видел ни одного гроба. Но когда я услышал стук молотка, у меня мелькнула мысль о гробе, а как только молодой человек вошел, я уже твердо знал, что он мастерил. Но вот работа была завершена, две девушки, чьих имен при мне не называли, стряхнули со своих платьев нитки и обрезки и пошли в лавку, чтобы, в ожидании заказчиков, привести ее в порядок. Минни осталась в комнате, чтобы сложить все, над чем они трудились, и упаковать в две корзины. Занималась она этим делом, стоя на коленях и напевая какую-то веселую песенку. Джорем - ее возлюбленный, в чем я не сомневался, - вошел в комнату, и пока она занималась делом, сорвал у нее поцелуй (не обращая на меня никакого внимания) и сказал, что отец пошел за повозкой, а ему надо поскорей все приготовить. Затем он вышел снова; Минни сунула в карман наперсток и ножницы, ловко воткнула иголку с черной ниткой в свой корсаж и быстро надела салоп и шляпку, глядясь в повешенное за дверью зеркальце, в котором я видел отражение ее улыбающегося личика. Я наблюдал все это, сидя за столом в углу комнаты и подперев голову рукой, а думал я о самых различных предметах. Вскоре перед лавкой появилась повозка, сперва в нее поместили корзины, потом меня и, наконец, уселись трое остальных. Помнится, это была не то почтовая карета, не то фургон, в котором перевозят фортепьяно, окрашенный в темный цвет и запряженный вороной лошадью с длинным хвостом. Места в ней хватило для всех нас. Не думаю, чтобы когда-либо в жизни (может быть, со временем я стал опытнее и умнее) я испытал чувство, подобное тому, какое испытывал в обществе этих людей, помня, чем они были раньше заняты, и видя, как они радуются поездке. Я на них не сердился: скорее всего я их боялся, словно очутился среди каких-то существ, с которыми от природы у меня нет ничего общего. Им было весело. Старик сидел впереди и правил лошадью, а молодые люди сидели за его спиной и, когда он к ним обращался, наклонялись к нему так, что их лица приходились по обе стороны его толстой физиономии, и, казалось, болтовня с ним очень их занимала. Они не прочь были поговорить и со мной, но я хмуро забился в свой угол; меня пугали их взаимные ухаживания и их смех, правда не очень громкий, и я едва ли не удивлялся, как это они не несут возмездия за свое жестокосердие. Поэтому, когда они остановились, чтобы покормить лошадь, а сами пили и веселились, я не мог прикоснуться к тому, чего касались они, и не нарушил своего поста. И потому-то, когда мы доехали до дому, я поспешил выскочить сзади из повозки, чтобы не оказаться в их компании перед этими печальными окнами, взиравшими теперь на меня, как глаза слепца, некогда такие ясные. О, напрасно задумывался я в школе о том, что вызовет слезы у меня на глазах, когда я вернусь домой, - я в этом убедился, увидев окна комнаты матери и еще одно, рядом с ними, которое когда-то было моим окном! Не успел я подойти к двери, как уже очутился в объятиях Пегготи, и она повлекла меня в дом. Ее горе прорвалось, как только она завидела меня, но скоро она взяла себя в руки, заговорила шепотом и пошла, неслышно ступая, словно можно было нарушить покой мертвеца! Я узнал, что уже очень много времени она не ложилась спать. Ночью она сидела неподвижно, не смыкая глаз. Пока ее бедную, милую красоточку не опустят в землю, она ни за что ее не покинет, - так сказала она. Мистер Мэрдстон не обратил на меня внимания, когда я вошел в гостиную, где он сидел в кресле перед камином, беззвучно плакал и о чем-то размышлял. Мисс Мэрдстон, что-то писавшая за своим письменным столом, покрытым письмами и бумагами, протянула мне кончики холодных пальцев и спросила металлическим шепотом, сняли ли с меня мерку для траурного костюма. Я ответил: - Да. - А ты привез домой свои рубашки? - спросила мисс Мэрдстон. - Да, сударыня, я привез все мои вещи. И это было все, что могла предложить мне, в виде утешения, эта твердая духом особа. Несомненно, она испытывала особое удовольствие, выставляя в данном случае напоказ все те качества, какие называла своим самообладанием, своей твердостью, своей силой духа, своим здравым смыслом, - словом, весь дьявольский каталог своих приятных свойств. Особенно она гордилась своей деловитостью и проявляла ее в том, что, ничем не возмутимая, не расставалась с пером и чернилами. Весь остаток дня и с утра до вечера на следующий день она просидела за своим письменным столом и скрипела очень твердым пером, разговаривая со всеми бесстрастным шепотом, и ни один мускул не дрогнул на ее лице, и ни на одно мгновение голос ее не стал мягче, и ничто в ее туалете не пришло в беспорядок. Ее брат по временам брал книгу, но я не видел, чтобы он читал ее. Он раскрывал книгу и смотрел в нее так, что казалось, будто он читает, но в течение целого часа не переворачивал ни страницы, а затем откладывал ее в сторону и начинал ходить по комнате. Часами я сидел, скрестив руки, и наблюдал за ним, считая его шаги. Он очень редко обращался к сестре и ни разу не обратился ко мне. Во всем замершем доме только он один, если не считать часов, не знал покоя. В эти дни до похорон я мало видел Пегготи; только спускаясь или поднимаясь по лестнице, я всегда находил ее перед комнатой, где лежала моя мать со своим младенцем, да вечерами она приходила ко мне и сидела у изголовья, пока я засыпал. За день или два до погребения - мне кажется, за день или два, но я могу спутать, когда речь идет об этом печальном времени, которое не было отмечено никакими событиями, - Пегготи повела меня в комнату моей матери. Я помню только, что мне казалось, будто под белым покрывалом на кровати - а вокруг была такая чистота и такая прохлада! - покоится воплощение торжественной тишины, царившей в доме. И когда Пегготи начала бережно приподнимать покрывало, я закричал: - О нет! Нет! И схватил ее за руку. Я помню эти похороны так, будто они были вчера. Помню даже вид нашей парадной гостиной, когда я вошел туда, ярко пылающий камин, вино, сверкающее в графинах, бокалы и блюда, легкий сладковатый запах пирога, аромат, источаемый платьем мисс Мэрдстон, наши черные костюмы... Мистер Чиллип здесь, в комнате, он подходит ко мне. - Как поживаете, мистер Дэвид? - ласково спрашивает он. Я не могу ответить: "Очень хорошо". Я подаю ему руку, которую он задерживает в своей. - Ох, боже мой! - говорит мистер Чиллип, кротко улыбаясь, а слезы блестят у него на глазах. - Наши юные друзья все растут и растут... Скоро мы их не узнаем, сударыня! Эти слова обращены к мисс Мэрдстон, которая ничего не отвечает. - Я вижу перемену к лучшему, сударыня. Не так ли? - говорит мистер Чиллип. Мисс Мэрдстон только хмурит лоб и сухо кивает головой; мистер Чиллип, растерянный, уходит в угол комнаты, прихватив меня с собой, и больше не открывает рта. Я замечаю это, ибо замечаю все, что происходит, но не потому, что я занят собой или занимался собой хотя бы минуту с той поры, как вернулся домой. Но вот звон колокола, входит мистер Омер и еще кто-то, чтобы закончить последние приготовления. Много лет назад, - как об этом не раз говорила мне Пегготи, - в той же самой гостиной собрались те, кто провожал к могиле, к той же самой могиле, моего отца. Теперь здесь мистер Мэрдстон, наш сосед мистер Грейпер, мистер Чиллип и я. Когда мы подходим к двери, носильщики со своей ношей уже в саду. И они идут перед нами по тропинке, и мимо вязов, и к воротам, и входят на кладбище, где я так часто слушал летним утром пение птиц. Мы стоим вокруг могилы. Мне кажется, что день не похож на все другие дни и свет совсем не такой - более печальный. Здесь торжественная тишина, которую мы принесли из дому вместе с тем, что покоится сейчас в сырой земле; мы стоим с обнаженными головами, и я слышу голос священника; он доносится словно издалека и звучит в чистом воздухе, отчетлив и внятен: "Аз есмь воскресение и жизнь, говорит господь". И я слышу рыдания. И - я вижу ее - она стоит в стороне среди зрителей, - верная и добрая служанка, которую я люблю больше всех на свете, и детское мое сердце уверено, что господь скажет о ней: "Ты исполнила свой долг". В кучке людей я узнаю много знакомых лиц - лиц, которые я видел в церкви, где всегда глазел по сторонам, лиц, которые знали мою мать, когда она приехала в эту деревню в расцвете своей юности. Я о них не думаю, я думаю только о своем горе, и все же я вижу и узнаю их всех; и я вижу даже там - вдали - Минни, которая посматривает на своего возлюбленного, стоящего около меня. Но вот все кончено, могила засыпана землей, и мы уходим. Перед нами наш дом, он такой же красивый, он не изменился, но в моем детском сознании он так связан с мыслью о моей утрате, что горе, меня постигшее, ничто, по сравнению с тем горем, которое я испытываю, глядя на него. Но меня ведут дальше, мистер Чиллип что-то говорит мне, и когда мы приходим домой, он дает мне выпить воды; когда я прошу у него позволения подняться в свою комнату, он прощается со мной ласково, как женщина. Все это словно произошло вчера. Последующие события уплыли от меня к тем берегам, где забытое появится вновь; но тот день моей жизни встает передо мной, как высокий утес в океане. Я знал, что Пегготи придет ко мне, в комнату. Воскресный покой этого дня (он так напоминал воскресенье, я забыл об этом сказать) соблюдался словно бы нарочито для нас двоих. Она села рядом со мной на моей кроватке, взяла мою руку и то нежно целовала ее, то поглаживала - так утешала бы она моего маленького братца - и рассказала на свой лад обо всем, что произошло. - Уже давно она прихварывала, - рассказывала Пегготи. - На душе у нее было тревожно, и она не чувствовала себя счастливой. Когда у нее родился малютка, я было подумала, что ей как будто лучше, но она стала такой слабенькой и таяла с каждым днем. До рождения малютки она любила сидеть в одиночестве и часто плакала. А когда он родился, она напевала ему так нежно, что однажды мне почудилось, будто это райское пение, которое звучит где-то высоко-высоко в воздухе и уносится к небу. В последнее время, мне кажется, она еще больше робела, ходила какая-то запуганная, и каждое грубое слово было для нее как удар. Но со мной она оставалась все такой же. Она, моя девочка, относилась по-прежнему к своей глупой Пегготи. Тут Пегготи примолкла и тихонько похлопала меня по руке. - В день вашего приезда, мой дорогой, я видела ее в последний раз такой, как в былые времена. Когда вы уехали, она сказала мне: "Я никогда больше не увижу моего любимого, милого мальчика. Что-то подсказывает мне это, и я знаю - это так". Она изо всех сил старалась держаться, и часто, когда они упрекали ее, что она легкомысленная и беззаботная, делала вид, будто она и в самом деле такая; но она была уже совсем не такой. Своему мужу она никогда не говорила того, что сказала мне, - она боялась говорить об этом кому-нибудь, кроме меня, - но однажды вечером, за неделю до своей смерти, сказала ему: "Мой милый, мне кажется, я скоро умру". В тот вечер, когда я укладывала ее в постель, она сказала мне: "Теперь у меня на душе спокойно, Пегготи. За те несколько дней, которые остались, он, бедный, свыкнется с этой мыслью, а потом все уже будет кончено. Я очень устала. Если я засну, посидите возле меня, пока я буду спать; не уходите от меня. Господь да благословит обоих моих мальчиков! Господь да поможет моему сыну, потерявшему отца!" После этого дня я от нее не отходила, - продолжала Пегготи. - Она часто беседовала с теми двумя, которые жили внизу, она их любила, потому что она ведь любила всех, кто был возле нее, но когда они отходили от ее постели, она поворачивалась ко мне, как будто ей было покойно только рядом с Пегготи; и никогда она не засыпала без меня. В последний вечер она поцеловала меня и сказала: "Если мой малютка тоже умрет, Пегготи, пожалуйста, пусть его положат в мои объятия и похоронят нас вместе. (Так это и было сделано, потому что бедный крошка пережил ее только на один день.) И пусть дорогой мой Дэви проводит нас к месту нашего упокоения, и скажите ему, что его мать на своем смертном одре благословляла его не один, а тысячу раз". Снова наступила пауза, и снова Пегготи нежно похлопала меня по руке. - Был уже поздний час, когда она попросила пить, - продолжала Пегготи, - и, сделав несколько глотков, она, моя родная, так кротко мне улыбнулась... так хорошо. Наступил рассвет, солнце уже всходило, и тут она стала мне рассказывать, как мистер Копперфилд был всегда терпелив с ней, заботлив и ласков и всегда говорил, когда она сомневалась в себе, что любящее сердце стоит больше, чем вся мудрость на свете, и что он счастлив с ней. "Пегготи, дорогая моя, придвиньтесь ко мне поближе, - прибавила она, так как была очень слаба. - Пусть ваша добрая рука обнимет меня за шею, и поверните меня к себе, потому что ваше лицо куда-то уплывает, а я хочу его видеть". Я уложила ее, как она просила... О Дэви! И вот наступило время, когда сбылись мои слова, которые я говорила вам на прощанье: ей снова захотелось приклонить свою головку на плечо глупой, ворчливой, старой Пегготи... И она скончалась, как засыпает дитя! Так Пегготи закончила свой рассказ. С того момента, когда я узнал о смерти моей матери, воспоминание о том, какой она была в последнее время перед своей смертью, изгладилось из моей памяти. С того самого мгновения я видел ее всегда только совсем молодой, в пору моего раннего детства, видел, как она накручивает свои глянцевитые локоны на пальцы и танцует со мной в гостиной по вечерам. Рассказ Пегготи, вместо того чтобы напомнить о последнем периоде жизни моей матери, лишь закрепил в памяти прежний ее образ. Может быть, это странно, но это так. Скончавшись, моя мать унеслась ко дням своей спокойной, ничем не возмутимой юности и зачеркнула все остальное. Мать, которая покоится в могиле, - это мать моего детства, а малютка в ее объятиях - это я, каким я некогда был, уснувший навсегда у нее на груди. ГЛАВА X Сначала обо мне позабыли, а потом позаботились Когда печальный день миновал и когда дневному свету был вновь открыт доступ в дом, мисс Мэрдстон сделала первый деловой шаг - предупредила Пегготи о том, что через месяц она увольняется. Как ни тяжела была для Пегготи эта служба, но, думаю, она осталась бы здесь ради меня, предпочитая ее самому выгодному месту. Она сообщила мне о предстоящей разлуке и о причине ее, и мы оба горевали от всей души. Что касается меня и моего будущего - об этом не говорили ни слова и ничего не предпринимали. Мне думается, они были бы счастливы, если бы могли уволить через месяц также и меня. Я набрался храбрости и как-то спросил мисс Мэрдстон, когда я вернусь в школу; на это она сухо ответила, что, по ее мнению, я никогда туда не вернусь. Больше мне ничего не говорили. Меня очень беспокоила мысль о том, что же будет со мной; об этом тревожилась и Пегготи, но ни мне, ни ей ничего не удалось разузнать. В моем положении, впрочем, произошла перемена, которая, хоть и избавила меня от многих неудобств, но, если бы я над ней задумался, могла бы навести меня на еще более тревожные размышления о будущем. Дело в том, что меня решительно освободили от возложенных на меня обязанностей. Меня не только не старались удержать на моем постылом посту в гостиной, но часто, когда я занимал свое место, мисс Мэрдстон хмурилась, отсылая меня таким образом прочь. И мне не только не запрещали общаться с Пегготи, но, если я не находился в обществе мистера Мэрдстона, никто меня не искал и никому не было до меня дела. Вначале я ежедневно трепетал, как бы он снова не взялся за мое обучение или как бы мисс Мэрдстон не посвятила себя сему делу, но скоро я убедился, что мои опасения лишены всяких оснований и ждать мне нечего, - обо мне совсем забыли. Вряд ли это огорчило меня тогда. Я все еще был потрясен смертью матери и относился безучастно ко всему остальному. Однако, помнится, по временам я размышлял о том, что меня решили больше не обучать и не заботиться обо мне и что в будущем мне суждено печально, без дела, слоняться по деревне оборванцем; размышлял я и о том, не лучше ли мне, во избежание такой участи, уехать отсюда, подобно герою романа, на поиски своей фортуны. Но это были фантазии, сны наяву, которые изредка появлялись и исчезали, словно вычерченные или нарисованные бледными красками на стене моей комнаты, а когда они расплывались, стена по-прежнему оставалась голой. - Пегготи, мистер Мэрдстон любит меня еще меньше, чем раньше, - задумчиво прошептал я однажды вечером, грея руки перед очагом в кухне. - Он всегда недолюбливал меня, Пегготи, а теперь предпочел бы меня вовсе не видеть, если бы это было возможно. - Может быть, это потому, что у него горе, - сказала Пегготи, гладя меня по голове. - У меня тоже горе, Пегготи. Если бы я верил, что он с горя стал таким, я совсем не думал бы об этом. Но это не то, нет, не то! - Отчего вам кажется, что это не то? - помолчав, спросила Пегготи. - О! Его горе не имеет к этому никакого отношения. Сейчас он горюет, сидя у камина рядом с мисс Мэрдстон, но стоит мне войти, Пегготи, как он становится совсем другим... - Каким же? - спросила Пегготи. - Сердитым! - ответил я и невольно нахмурил брови, подражая ему. - Если бы это было только горе, он не глядел бы на меня так. Вот у меня горе, и от него я становлюсь добрей... Пегготи помолчала, а я тоже молчал, грея руки у огня. - Дэви! - окликнула она меня. - Что, Пегготи? - Я старалась, мой дорогой, всячески старалась, чего только я не делала, чтобы подыскать себе здесь, в Бландерстоне, подходяще