аким мистер Крук ушел из этого мира столь окольным путем, кажется им чем-то совершенно непозволительным и оскорбительным для них лично. Чем меньше переулок разбирается во всех этих спорах, тем больше все это нравится переулку, и с тем большим удовольствием он угощается яствами, которые можно получить в "Солнечном гербе". Вскоре появляется художник, сотрудник иллюстрированной газеты, с листами бумаги, - на которых передний план и фигуры уже нарисованы и годятся для чего угодно, Начиная с кораблекрушения на корнуэльском берегу и вплоть до парада в Гайд-парке * или митинга в Манчестере *, - и, расположившись в спальне миссис Перкинс, - комнате, которая навеки останется достопримечательностью, - мгновенно делает набросок с дома мистера Крука чуть ли не в натуральную величину, точнее, превращает этот дом в громадное здание - ни дать ни взять Тэмпл. А получив приглашение заглянуть в роковую комнату при лавке, он создает из нее помещение длиной в три четверти мили, а высотой в пятьдесят ярдов, чем переулок особенно восторгается. Все это время оба джентльмена, о которых говорилось выше, рыщут из дома в дом и присутствуют на философских диспутах, - словом, ходят всюду и слушают всех и каждого, однако успевают то и дело нырять в зал "Солнечного герба" и писать там маленькими хищными перьями на листках тонкой бумаги. И вот, наконец, появляется коронер и производит дознание, совершенно так же, как и в прошлый раз, если не считать того, что, особенно интересуясь этим случаем, как из ряда вон выходящим, он частным образом сообщает джентльменам присяжным, что "соседний дом, джентльмены, по-видимому, приносит несчастье; это - обреченный дом, но подобные вещи иной раз случаются, и это одна из тех загадок, которые мы разгадать не можем". Затем на сцену появляется "шестифутовик" и вызывает всеобщее восхищение. Мистер Гаппи принимает лишь очень незначительное участие в происходящих событиях, если не считать того, что дает показания, ибо, как и всем посторонним, ему велят "проходить, не задерживаясь", и он может только слоняться около таинственного дома, с острой горечью наблюдать, как мистер Смоллуид запирает дверь на замок, и обижаться на то, что в дом его не пускают. Но, прежде чем все заканчивается - то есть на следующий вечер после катастрофы, - мистер Гаппи находит нужным сообщить кое-что леди Дедлок. С замирающим сердцем и каким-то унизительным ощущением виновности, порожденным страхом и бодрствованием в "Солнечном гербе", молодой человек, некий Гаппи, подходит в семь часов вечера к подъезду особняка Дедлоков и просит доложить о себе ее милости. Меркурий отвечает, что миледи собирается ехать на званый обед; неужели он не видит кареты у подъезда? Да, он видит карету у подъезда; но тем не менее он желает видеть и миледи. Меркурий, как он вскоре скажет одному своему коллеге, тоже ливрейному лакею, охотно бы "вытолкал вон молодого человека", если бы не получил приказания принять его, когда бы он ни пришел. Поэтому он скрепя сердце решается провести молодого человека в библиотеку. Здесь он оставляет молодого человека в просторной, неярко освещенной комнате, а сам идет доложить о нем. Мистер Гаппи озирается по сторонам в полумраке, и всюду ему мерещится не то кучка угля, не то головешка, покрытая белой золой. Вскоре он слышит шорох. Уж ее... Нет, это не призрак, а прекрасная плоть в блистательном одеянии. - Прошу прощения у вашей милости, - говорит, запинаясь, мистер Гаппи в величайшем унынии, - я пришел не вовремя... - Я уже говорила вам, что вы можете прийти в любое время. Миледи садится в кресло и смотрит ему прямо в лицо, как и в прошлый раз. - Благодарю покорно, ваша милость. Ваша милость очень любезны. - Можете сесть. Тон у нее не особенно любезный. - Не знаю, ваша милость, стоит ли мне садиться и задерживать вас, ведь я... я не достал тех писем, о которых говорил, когда имел честь явиться к вашей милости. - Вы пришли только затем, чтобы сказать об этом? - Только затем, чтобы сказать об этом, ваша милость. Мистер Гаппи и так уже угнетен, разочарован, обескуражен, и в довершение всего блеск и красота миледи действуют на него ошеломляюще. Ей отлично известно, как влияют на людей ее качества, - она слишком хорошо это изучила, чтобы не заметить хоть ничтожной доли того впечатления, которое они производят на всех. Она смотрит на мистера Гаппи пристальным и холодным взглядом, а он не только не может угадать, о чем она сейчас думает, но с каждой минутой чувствует себя все более и более далеким от нее. Она не хочет начинать разговор, это ясно; значит, начать должен он. - Короче говоря, миледи, - приступает к делу мистер Гаппи тоном униженно кающегося вора, - то лицо, от которого я должен был получить эти письма, скоропостижно скончалось и... - Он умолкает. Леди Дедлок невозмутимо доканчивает его фразу: - И письма погибли вместе с этим лицом? Мистер Гаппи ответил бы отрицательно, если бы мог... но он не в силах скрыть правду. - Полагаю, - что так, ваша милость. Если бы он теперь мог заметить в ее лице хоть малейший признак облегчения! Но нет, этого он не заметил бы, даже если бы ее присутствие духа не смутило его окончательно и если бы сам он смотрел ей в лицо, а не отводил глаза. Он что-то бормочет срывающимся голосом, неуклюже извиняясь за свою неудачу. - Это все, что вы имеете мне сказать? - спрашивает леди Дедлок, выслушав его, или, точнее, выслушав то, что можно было разобрать в его лепете. Мистер Гаппи отвечает, что все. - Подумайте хорошенько, уверены ли вы в том, что ничего больше не желаете мне сказать, потому что вы говорите со мною в последний раз. Мистер Гаппи в этом совершенно уверен. Да он и правда ничего больше не хочет сказать ей сейчас. - Довольно. Я обойдусь без ваших извинений. Прощайте. И, позвонив Меркурию, она приказывает ему проводить молодого человека, некоего Гаппи. Но в доме в эту минуту случайно оказался пожилой человек, некий Талкингхорн. И этот пожилой человек, подойдя тихими шагами к библиотеке, в эту самую минуту кладет руку на ручку двери... входит... и чуть не сталкивается с молодым человеком, когда тот выходит из комнаты. Одним лишь взглядом обмениваются пожилой человек и миледи, и на одно лишь мгновение всегда опущенная завеса взлетает вверх. Вспыхивает подозрение, страстное и острое. Еще мгновение, и завеса опускается снова. - Прошу прощения, леди Дедлок... тысячу раз прошу прощения. Никак не ожидал застать вас здесь в такой час. Я думал, в комнате никого нет. Прошу прощения. - Не уходите! - останавливает она его небрежным тоном. - Пожалуйста, останьтесь здесь. Я уезжаю на обед. Я уже кончила свой разговор с этим молодым человеком. Расстроенный молодой человек выходит, кланяясь и подобострастно выражая надежду, что мистер Талкингхорн чувствует себя хорошо. - Так, так, - говорит юрист, посматривая на него из-под сдвинутых бровей, хотя кому-кому, а мистеру Талкингхорну достаточно лишь бросить взгляд на мистера Гаппи. - От Кенджа и Карбоя, кажется? - От Кенджа и Карбоя, мистер Талкингхорн. Моя фамилия Гаппи, сэр. - Именно. Да, благодарю вас, мистер Гаппи, я чувствую себя прекрасно. - Рад слышать, сэр. Желаю вам чувствовать себя как можно лучше, сэр, во славу нашей профессии. - Благодарю вас, мистер Гаппи. Мистер Гаппи выскальзывает вон крадущимися шагами. Мистер Талкингхорн, чей старомодный поношенный черный костюм по контрасту еще сильнее подчеркивает великолепие леди Дедлок, предлагает ей руку и провожает ее вниз по лестнице до кареты. Возвращается он, потирая себе подбородок, и в течение всего этого вечера потирает его очень часто. ГЛАВА XXXIV  Поворот винта - Что это такое? - спрашивает себя мистер Джордж. - Холостой заряд или пуля... осечка или выстрел? Предмет этих недоумений - распечатанное письмо, - явно приводит кавалериста в полное замешательство. Он разглядывает письмо, держа его в вытянутой руке, потом подносит близко к глазам; берет его то одной рукой, то другой; перечитывает, наклоняя голову то вправо, то влево, то хмуря, то поднимая брови, и все-таки не может ответить на свой вопрос. Широкой ладонью он разглаживает письмо на столе, потом, задумавшись, ходит взад и вперед по галерее, то и дело останавливаясь, чтобы снова взглянуть на него свежим взглядом. Но даже это не помогает. "Что же это такое, - раздумывает мистер Джордж, - холостой заряд или пуля?" Неподалеку от него Фил Сквод при помощи кисти и горшка с белилами занимается побелкой мишеней, негромко насвистывая в темпе быстрого марша и на манер полковых музыкантов песню о том, что он "должен вернуться к покинутой деве и скоро вернется к ней" *. - Фил! Кавалерист подзывает его кивком. Фил идет к нему, как всегда: сначала бочком отходит в сторону, словно хочет куда-то удалиться, потом бросается на своего командира, как в штыковую атаку. Брызги белил отчетливо выделяются на его грязном лице, и он чешет свою единственную бровь ручкой малярной кисти. - Внимание, Фил! Слушай-ка, что я тебе прочитаю. - Слушаю, командир, слушаю. - "Сэр! Позвольте мне напомнить Вам (хотя, как Вам известно, по закону я не обязан Вам напоминать), что вексель сроком на два месяца, выданный Вами под поручительство мистера Мэтью Бегнета на сумму девяносто семь фунтов четыре шиллинга и девять пенсов, подлежит к уплате завтра, а посему благоволите завтра же внести означенную сумму по предъявлении упомянутого векселя. С почтением Джошуа Смоллуид". Что ты на это скажешь, Фил? - Беда, хозяин. - Почему? - А потому, - отвечает Фил, задумчиво разглаживая поперечную морщину на лбу ручкой малярной кисти, - что, когда с тебя требуют деньги, это всегда значит, что быть беде. - Слушай, Фил, - говорит кавалерист, присаживаясь на стол. - Ведь я, можно сказать, уже выплатил половину своего долга в виде процентов и прочего. Отпрянув назад шага на два, Фил неописуемой гримасой на перекошенном лице дает понять, что, на его взгляд, это не может улучшить положения. - Но слушан дальше, Фил, - говорит кавалерист, опровергая движением руки преждевременные выводы Фила. - Мы договорились, что вексель будет... как это называется... переписываться. И я его переписывал множество раз. Что ты на это скажешь? - Скажу, что на этот раз переписать не удастся. - Вот как? Хм! Я тоже так думаю. - Джошуа Смоллуид, это тот, кого сюда притащили в кресле? - Он самый. - Начальник, - говорит Фил очень серьезным тоном, - по характеру он пиявка, а по хватке - винт и тиски; извивается как змея, а клешни у него как у омара. Образно выразив свои чувства и немного подождав дальнейших вопросов, мистер Сквод обычным путем возвращается к недобеленной мишени и громким свистом объявляет во всеуслышание, что он должен вернуться и скоро вернется к некоей воображаемой деве. Джордж, сложив письмо, подходит к нему. - Командир, - говорит Фил, бросив на него хитрый взгляд, - а все-таки есть способ уладить дело. - Уплатить долг, что ли? Чего бы лучше - да не могу! Фил качает головой. - Нет, начальник, нет... не такой плохой. Но способ есть; смотрите, как надо поступить! - говорит Фил, делая мастерской мазок своей кистью. - Ты хочешь сказать - "произвести побелку", то есть объявить себя несостоятельным должником? Фил кивает. - Ну и способ! А ты знаешь, что тогда будет с Бегнетами? Ты знаешь, что они разорятся, выплачивая мои долги? Так вот ты какой честный, Фил, - говорит кавалерист, разглядывая его с немалым возмущением, - хорош, нечего сказать! Стоя на одном колене перед мишенью, Фил горячо оправдывается, подчеркивая свои слова множеством аллегорических взмахов кистью и оглаживая большим пальцем края белой поверхности: оказывается, он совсем позабыл о поручительстве Бегнета, - но раз так, делать нечего, и пусть ни один волосок не упадет с головы любого члена этого достойного семейства; а пока он оправдывается, за стеной, в длинном коридоре, раздается шум шагов, и слышно, как кто-то веселым голосом спрашивает, дома ли Джордж. Бросив взгляд на хозяина, Фил поднимается, припадая на одну ногу, и отвечает: "Начальник дома, миссис Бегнет! Он здесь!" И вот появляется сама "старуха" вместе с мистером Бегнетом. "Старуха" никогда не выходит на улицу без серой суконной накидки, грубой, поношенной, но очень опрятной, и несомненно той самой, которой столь дорожит мистер Бегнет за то, что она проделала весь путь из другой части света домой, в Европу, вместе с миссис Бегнет и зонтом. А зонт - этот неизменный спутник "старухи" - тоже всегда сопровождает ее, когда она выходит из дому. Цвет у него такой, что подобного нигде в мире не увидишь, а вместо ручки - ребристый деревянный крюк, в конец которого, похожий на нос корабля или птичий клюв, вставлена металлическая пластинка, напоминающая оконце над дверью подъезда или овальное стеклышко от очков - украшение, не наделенное способностью оставаться на своем посту с тем упорством, которого можно было бы ждать от предмета, длительно связанного с британской армией. 3онт у "старухи" какой-то весь обвисший, расхлябанный, в его "корсете" явно не хватает спиц, а все потому, надо думать, что он много лет служил дома - буфетом, а в путешествиях - саквояжем. Как бы то ни было, "старуха" целиком полагается на свою испытанную накидку с ее объемистым капюшоном и потому никогда не распускает зонта, но обычно пользуется этим орудием как жезлом, когда, делая покупки, хочет указать на заинтересовавшие ее куски мяса или пучки зелени или же стремится привлечь внимание торговцев дружеским тычком. Она никогда не выступает в поход без своей корзинки для покупок, которая смахивает на колодец, сплетенный из ивовых прутьев и прикрытый двухстворчатой откидной крышкой. Итак, в сопровождении этих своих верных спутников, в простой соломенной шляпке, из-под которой весело выглядывает открытое загорелое лицо, миссис Бегнет, краснощекая и сияющая, появляется в "Галерее-Тире" Джорджа. - Ну, Джордж, старый друг, - говорит миссис Бегнет, - как вы себя чувствуете нынче утром? А утро-то какое солнечное! Дружески пожав ему руку, миссис Бегнет переводит дух после долгого пешего пути и садится отдохнуть. Приучившись отдыхать где угодно - и на верхушках обозных фур и на других столь же мало удобных местах, - она усаживается на твердую скамью, развязывает ленты своей шляпы, потом, откинув ее на затылок, складывает руки и, видимо, чувствует себя очень уютно. Между тем мистер Бегнет уже успел пожать руку своему старому товарищу и Филу, которого миссис Бегнет тоже приветствует добродушным кивком и улыбкой. - Ну, Джордж, - быстро начинает миссис Бегнет, - вот и мы с Дубом! - Она привыкла называть так своего мужа, должно быть потому, что в те времена, когда они познакомились, его прозвали в полку Железным дубом за удивительную твердость и жесткость черт его лица. - Мы зашли, чтобы, как всегда, уладить дело с этим поручительством. Дайте ему подписать новый вексель, Джордж, и он подпишет как полагается. - А я сам хотел зайти к вам нынче утром, - неохотно отзывается кавалерист. - Да, так и мы думали; но решили выйти пораньше, а Вулиджа - до чего он хороший мальчик! - оставили присматривать за сестрами, и вот, как видите, пришли к вам. Дуб теперь так занят на службе и так мало двигается, что ему полезно прогуляться. Но что с вами, Джордж? - спрашивает миссис Бегнет, прервав оживленную болтовню. - Вы прямо сам не свой! - Я действительно сам не свой, - отвечает кавалерист. - Меня немножко сбили с позиции, миссис Бегнет. Ее умные острые глаза сразу же угадывают правду. - Джордж! - Она поднимает указательный палец. - Не говорите мне, что случилось что-то нехорошее с поручительством Дуба! Не говорите так, Джордж, ради наших детей! Кавалерист смотрит на нее, и лицо у него расстроенное. - Джордж, - продолжает миссис Бегнет, размахивая обеими руками для пущей выразительности и то и дело хлопая себя ладонями по коленям, - если вы допустили, чтобы с поручительством Дуба случилось что-то нехорошее, если вы его запутали, если по вашей милости наше добро пойдет с молотка, а я вижу по вашему лицу, Джордж, - читаю как по-печатному, - что не миновать нам этого самого молотка, значит вы поступили очень скверно, а нас обманули жестоко. Жестоко, Джордж, скажу я вам. Вот что! Мистер Бегнет обычно неподвижен, как насос или фонарный столб, но сейчас он кладет широкую правую ладонь на лысую голову, как бы затем, чтобы защитить ее от душа, и в великом замешательстве смотрит на миссис Бегнет. - Джордж, - говорит его "старуха", - я вам просто удивляюсь! Джордж, мне стыдно за вас! Я бы никогда не поверила, Джордж, что вы можете так поступить! Как говорится, "лежачий камень мохом обрастает", а я всегда знала, что вы не лежачий камень, значит мохом не обрастете, но у меня и в мыслях не было, что вы способны унести наш маленький пучок моха, - ведь на этот пучок Бегнету с детьми жить надо. Сами знаете, как он работает и какой он степенный. А Квебек, Мальта, Вулидж - вы же знаете, какие они; вот уж не ожидала, что у вас хватит духу, что у вас может хватить духу так нам удружить. Ох, Джордж! - И миссис Бегнет вытирает накидкой непритворные слезы. - Как вы могли? Миссис Бегнет умолкла, мистер Бегнет, сняв руку с головы, словно душ уже прекратился, безутешно взирает на побледневшего мистера Джорджа, а тот в отчаянии смотрит на серую накидку и соломенную шляпу. - Слушай, Мэт, - начинает кавалерист сдавленным голосом, обращаясь к мистеру Бегнету, но не отрывая глаз от его жены, - мне тяжело, что ты принимаешь все это так близко к сердцу, - и я полагаю, что дело уж не так плохо, как кажется. Сегодня утром я действительно получил вот это письмо, - и он читает письмо вслух, - однако надеюсь, что все еще можно уладить. Ну, а насчет камня, что ж, это правильно сказано. Я и вправду не лежу на месте, а все качусь да качусь, а когда, бывало, скатывался на чужую дорогу, так ни разу не прикатил туда ничего хорошего; это я знаю. Но никто не любит твою жену и детей больше, чем их люблю я, твой старый товарищ, бродяга, и я верю, что вы оба простите меня, если можете. Не думайте, что я от вас что-нибудь скрыл. Это письмо я получил только четверть часа назад. - Старуха, - бурчит мистер Бегнет, немного помолчав, - скажи ему мое мнение. - Ох, почему он не женился, - отзывается миссис Бегнет, смеясь сквозь слезы, - почему не женился на вдове Джо Пауча в Северной Америке? Тогда не стряслась бы с ним эта беда. - Старуха правильно сказала, - говорит мистер Бегнет. - Почему ты не женился, а? - Ну, теперь у вдовы Джо Пауча, надо думать, есть муж получше меня, - отвечает кавалерист. - Так ли, этак ли, а я теперь здесь, и не женат на ней. Что же мне делать? Вот все, что у меня за душой, - сами видите. Это не мое добро, а ваше. Скажите слово, и я распродам все до нитки. Да если б только я мог надеяться, что выручу примерно ту сумму, какая нам нужна, я бы давно уже все распродал. Не думай, Мэт, что я покину вас в беде - тебя и твою семью. Я скорей продам самого себя. Но хотел бы я знать, - говорит кавалерист, с презрением ударив себя кулаком в грудь, - кто пожелает купить такую рухлядь. - Старуха, - бурчит мистер Бегнет, - скажи ему еще раз мое мнение. - Джордж, - говорит "старуха", - если хорошенько подумать, так вас, пожалуй, и не за что очень осуждать, - вот разве только за то, что вы завели свое дело без средств. - Ну да, и это было как раз в моем духе, - соглашается кавалерист, покаянно качая головой, - именно в моем духе, я знаю. - Замолчи! - прерывает его мистер Бегнет. - Старуха... совершенно правильно... передает мои мнения... так выслушай меня до конца! - Если подумать хорошенько, не надо вам было тогда просить поручительства, Джордж, не надо было брать его. Но теперь уж ничего не поделаешь. Вы всегда были честным и порядочным человеком, насколько могли, - да таким и остались, - хоть и чуточку легкомысленным. А что до нас, подумайте, как же нам не тревожиться, когда такая штука висит у нас над головой? Поэтому простите нас, Джордж, и забудьте все начисто. Ну же! Простите и забудьте все начисто! Протянув ему свою честную руку, миссис Бегнет другую протягивает мужу, а мистер Джордж берет их руки в свои и не выпускает в продолжение всей своей речи. - Чего только я бы не сделал, чтобы распутаться с этим векселем, - да все что угодно, поверьте! Но все деньги, какие мне удавалось наскрести, каждые два месяца уходили на уплату процентов, то есть как раз на то, чтоб опять переписывать вексель. Жили мы тут довольно скромно, Фил и я. Но галерея не оправдала ожиданий, и она... словом, она не Монетный двор. Не надо мне было ее заводить? Конечно, не надо. Но я завел ее вроде как очертя голову, - думал, она меня поддержит, выведет в люди; так что вы уж не осудИте меня за эти надежды, а я благодарю вас от всей души, верьте мне, я прямо готов со стыда сгореть. Кончив свою речь, мистер Джордж крепко жмет дружеские руки, а затем, уронив их, отступает шага на два и, распрямив широкие плечи, стоит навытяжку, словно он уже произнес последнее слово подсудимого и уверен, что его немедленно расстреляют со всеми воинскими почестями. - Джордж, выслушай меня! - говорит мистер Бегнет, бросая взгляд на жену. - Ну, старуха, продолжай! Мистер Бегнет, мнения которого высказываются столь необычным образом, может только ответить, что на письмо необходимо безотлагательно отозваться; что и ему и Джорджу следует как можно скорее лично явиться к мистеру Смоллуиду и что прежде всего надо вызволить и выручить ни в чем не повинного мистера Бегнета, у которого денег нет. Мистер Джордж, полностью согласившись с этим, надевает шляпу, готовый двинуться вместе с мистером Бегнетом в лагерь врага. - Плюньте на мои упреки, Джордж, все мы, бабы, болтаем не подумав, что в голову взбредет, - говорит миссис Бегнет, легонько похлопывая его по плечу. - Поручаю вам своего старика Дуба - вы его, конечно, выпутаете из беды. Кавалерист говорит, что это добрые слова, и твердо обещает как-нибудь да выпутать Дуба. После чего миссис Бегнет, у которой вновь заблестели глаза, возвращается домой к детям вместе со своей накидкой, корзинкой и зонтом, а товарищи отправляются в многообещающее путешествие - умасливать мистера Смоллуида. Большой вопрос, найдутся ли в Англии еще хоть два человека, которые так же плохо умели бы вести дела с мистером Смоллуидом, как мистер Джордж и мистер Мэтью Бегнет. Найдутся ли в той же стране еще два столь же простодушных и неопытных младенца во всех делах, что ведутся "на смоллуидовский манер", хотя вид у обоих товарищей воинственный, плечи широкие "и прямые, а походка тяжелая. В то время как они с очень серьезным видом шагают по улицам к Приятному холму, мистер Бегнет, заметив, что спутник его озабочен, считает своим дружеским долгом поговорить о давешней вылазке миссис Бегнет. - Джордж, ты знаешь старуху... она ласковая и кроткая, как ягненок. Но попробуй затронуть ее детей... или меня... сразу вспыхнет, как порох. - Это можно поставить ей в заслугу, Мэт. - Джордж, - продолжает мистер Бегнет, глядя прямо перед собой, - старуха... не может сделать ничего такого... чего ей не поставишь в заслугу. Большую или малую, неважно. При ней я этого не говорю. Надо соблюдать дисциплину. - Ее надо ценить на вес золота, - соглашается кавалерист. - Золота? - повторяет мистер Бегнет. - Вот что я тебе скажу. Старуха весит... сто семьдесят четыре фунта. Взял бы я за старуху... столько металла... какого угодно? Нет. Почему? Потому что старуха из такого металла сделана... который куда дороже... чем самый дорогой металл. И она вся целиком из такого металла! - Правильно, Мэт! - Когда она за меня вышла... и согласилась принять обручальное кольцо... она завербовалась на службу ко мне и детям... от всей души и от всего сердца... на всю жизнь. Она такая преданная, - говорит мистер Бегнет, - такая верная своему знамени... что попробуй только тронуть нас пальцем... и она выступит в поход... и возьмется за оружие. Если старуха откроет огонь... может случиться... по долгу службы... не обращай внимания, Джордж. Зато она верная! - Что ты, Мэт! - отзывается кавалерист. - Да я за это ставлю ее еще выше, благослови ее бог! - Правильно! - соглашается мистер Бегнет с самым пламенным энтузиазмом, однако не ослабляя напряжения ни в одном мускуле. - Поставь старуху высоко... как на гибралтарскую скалу... и все-таки ты поставишь ее слишком низко... вот какой она молодец. Но при ней я этого не говорю. Надо соблюдать дисциплину. Так, наперебой расхваливая "старуху", они подходят к Приятному холму и к дому дедушки Смоллуида. Дверь отворяет неизменная Джуди и, не особенно приветливо, больше того, - со злобной усмешкой оглядев посетителей с головы до ног, оставляет их дожидаться, пока сама вопрошает оракула, можно ли их впустить. Оракул, по-видимому, дает согласие, ибо она возвращается, и с ее медовых уст слетают слова: "Можете войти, если хотите". Получив это любезное приглашение, они входят и видят мистера Смоллуида, который сидит, поставив ноги в выдвижной ящик своего кресла, - словно в ножную ванну из бумаг, - видят и миссис Смоллуид, отгороженную от света подушкой, как птица, которой не дают петь. - Любезный друг мой, - произносит дедушка Смоллуид, ласково простирая вперед костлявые руки, - как поживаете? Как поживаете? А кто этот ваш приятель, любезный друг мой? - Кто он? - отвечает мистер Джордж довольно резко, так как еще не может заставить себя говорить примирительным тоном. - Это, да будет вам известно, Мэтью Бегнет, который оказал мне услугу в нашей с вами сделке. - Ага! Мистер Бегнет? Так, так! - Старик смотрит на него, приложив руку к глазам. - Надеюсь, вы хорошо себя чувствуете, мистер Бегнет? Какой он молодец, мистер Джордж! Военная выправка, сэр! Гостям не предлагают сесть, поэтому мистер Джордж приносит один стул для Бегнета, другой для себя. Друзья усаживаются, причем мистер Бегнет садится так, словно тело его не может сгибаться, - разве только в бедрах и лишь для того, чтобы сесть. - Джуди, - говорит мистер Смоллуид, - принеси трубку. - Да нет уж, - вмешивается мистер Джордж, - не стоит девушке беспокоиться, - сказать правду, мне нынче что-то не хочется курить. - Вот как? - отзывается старик. - Джуди, принеси трубку. - Дело в том, мистер Смоллуид, - продолжает Джордж, - что я сегодня немножко не в духе. Сдается мне, сэр, что ваш друг в Сити устроил мне какой-то подвох. - Ну что вы! - говорит дедушка Смоллуид. - На это он не способен. - Разве нет? Что ж, рад слышать; а я думал, что это дело его рук. Вы знаете, о чем я говорю. О письме. Дедушка Смоллуид улыбается самым отвратительным образом в знак того, что понял, о каком письме идет речь. - Что это значит? - спрашивает мистер Джордж. - Джуди, - говорит старик, - ты принесла трубку? Дай-ка ее мне. Так вы спрашиваете, что все это значит, любезный друг? - Да! Но вспомните, мистер Смоллуид, вспомните, - убеждает его кавалерист, заставляя себя говорить как можно более мягким и дружественным тоном, и, держа развернутое письмо в правой руке, левым кулаком упирается в бок, - ведь я переплатил вам немало денег, а сейчас мы говорим с вами лицом к лицу, и оба прекрасно знаем, на чем мы порешили и какое условие соблюдали всегда. Я регулярно платил вам проценты, готов уплатить их сегодня и платить в будущем. Это первый раз, что я получил от вас такое письмо, и нынче утром оно меня немножко расстроило, потому что мой друг, Мэтью Бегнет, у которого, как вам известно, не было денег, когда... - Как вам известно, мне это не известно, - перебивает его старик ровным голосом. - Но черт вас... то бишь, черт подери... я же говорю - вам, что денег у него не было; говорю, не так ли? - Ну да, вы мне это говорите, - отвечает дедушка Смоллуид. - Но сам я этого не знаю. - Пусть так, - соглашается кавалерист, подавляя гнев, - зато я знаю. Мистер Смоллуид отзывается на его слова чрезвычайно добродушным тоном: - Да, но это совсем другое дело! - И добавляет: - Впрочем, это не важно. Так ли, этак ли, мистер Бегнет все равно в ответе. Бедный Джордж всеми силами старается благополучно уладить дело и задобрить мистера Смоллуида поддакиванием. - Так думаю и я. Как вы правильно указали, мистер Смоллуид, Мэтью Бегнета притянут к ответу - все равно, были у него деньги или нет. Но это, видите ли, очень тревожит его жену, да и меня тоже; ведь если сам я такой никудышный бездельник, какому привычней получать тумаки, чем медяки, то он, надо вам знать, степенный семейный человек. Слушайте, мистер Смоллуид, - говорит кавалерист, решив вести деловые переговоры с солдатской прямотой, отчего сразу приобретает уверенность в себе, - хотя мы с вами в довольно приятельских отношениях, но я хорошо знаю, что не могу просить вас отпустить моего друга Бегнета на все четыре стороны. - Боже мой, вы слишком скромны. Можете просить меня о чем угодно, мистер Джордж. (Сегодня в шутливости дедушки Смоллуида есть что-то людоедское.) - А вы можете мне отказать - вы это имеете в виду, а? Или, пожалуй, не столько вы, сколько ваш друг в Сити? Ха-ха-ха! - Ха-ха-ха! - как эхо, повторяет дедушка Смоллуид, но так жестко и с таким ядовито-зеленым огнем в глазах, что серьезный от природы мистер Бегнет, взирая на почтенного старца, становится еще более серьезным. - Слушайте! - снова начинает неунывающий Джордж. - Я рад, что вы в хорошем расположении духа потому, что сам хочу покончить с этой историей по-хорошему. Вот мой друг Бегнет, и вот я сам. Будьте так добры, мистер Смоллуид, давайте сейчас же уладим дело, как всегда. И вы очень успокоите моего друга Бегнета и его семью, если просто скажете ему, в чем заключается наше условие. Какой-то призрак внезапно взвизгивает пронзительным голосом и с издевкой: "О господи! о!..", хотя, может, это не призрак, а веселая Джуди; но нет, оглянувшись кругом, изумленные друзья убеждаются, что она молчит; только насмешливо и презрительно вздернула подбородок. Мистер Бегнет становится еще более серьезным. - Но вы как будто спросили меня, мистер Джордж, - говорит вдруг старик Смоллуид, который все это время держал в руках трубку, - вы как будто спросили, что значит это письмо? - Да, спросил, конечно, - отвечает кавалерист, как всегда несколько необдуманно, - но, в общем, мне не так уж интересно это знать, лишь бы дело было улажено по-хорошему. Уклонившись от ответа, мистер Смоллуид целится трубкой в голову кавалериста, но вдруг швыряет ее об пол, и она разбивается на куски. - Вот что оно значит, любезный друг. Я вас вдребезги расшибу! Я вас растопчу! Я вас в порошок сотру! Убирайтесь к дьяволу! Друзья встают и переглядываются. Мистер Бегнет становится таким серьезным, что серьезней и быть нельзя. - Убирайтесь к дьяволу! - снова кричит старик. - Хватит с меня ваших трубок и вашего нахальства. Вы что это? Разыгрываете из себя независимого драгуна? Ишь какой! Ступайте к моему поверенному (вы помните, где он живет; вы у него уже были) и там рисуйтесь своей независимостью. Ступайте, любезный друг, там для вас еще имеются кое-какие шансы. Открой дверь, Джуди, гони этих болтунов! Зови на помощь, если они не уберутся. Гони их вон! Он ревет так громко, что мистер Бегнет кладет руки на плечи товарища и, не дав ему очнуться от изумления, выводит его за дверь, которую сейчас же захлопывает торжествующая Джуди. Мистер Джордж, ошарашенный, некоторое время стоит столбом, глядя на дверной молоток. Мистер Бегнет, погрузившись в глубочайшую бездну серьезности, как часовой, ходит взад и вперед под окошком гостиной и, проходя мимо, всякий раз заглядывает внутрь, как бы что-то обдумывая. - Пойдем-ка, Мэт! - говорит мистер Джордж, придя в себя. - Надо нам толкнуться к юристу. Но что ты думаешь об этом негодяе? Остановившись, чтобы кинуть прощальный взгляд в окно гостиной, мистер Бегнет отвечает, качнув головой в ту сторону: - Будь моя старуха здесь... уж я бы им сказал! Отделавшись таким образом от предмета своих размышлений, мистер Бегнет нагоняет кавалериста, и друзья удаляются, маршируя в ногу и плечом к плечу. Когда же они приходят на Линкольновы поля, оказывается, что мистер Талкингхорн сейчас занят и видеть его нельзя. Очевидно, он вовсе не желает их видеть, - ведь после того как они прождали целый час, клерк, вызванный звонком, пользуется случаем доложить о них, но возвращается с неутешительным известием: мистеру Талкингхорну не о чем говорить с ними, и пусть они его не ждут. Но они все-таки ждут с упорством тех, кто знает военную тактику, и вот, наконец, опять раздается звонок, и клиентка, с которой беседовал мистер Талкингхорн, выходит из его кабинета. Эта клиентка, красивая старуха, не кто иная, как миссис Раунсуэлл, домоправительница в Чесни-Уолде. Она выходит из святилища, сделав изящный старомодный реверанс, и осторожно закрывает за собой дверь. Здесь к ней, по-видимому, относятся почтительно, - клерк встает с деревянного дивана, чтобы проводить ее через переднюю комнату конторы и выпустить на улицу. Старуха благодарит его за любезность и вдруг замечает товарищей, ожидающих поверенного. - Простите, пожалуйста, сэр, если не ошибаюсь, эти джентльмены - военные? Клерк бросает на них вопросительный взгляд, но мистер Джордж в это время рассматривает календарь, висящий над камином, и не оборачивается, поэтому мистер Бегнет берет на себя труд ответить: - Да, сударыня. Отставные. - Так я и думала. Так и знала. Увидела я вас, джентльмены, и потеплело у меня на сердце. И всегда так - стоит мне увидеть военных. Благослови вас бог, джентльмены! Вы уж извините старуху, - у меня сын родной в солдаты завербовался. Хороший был, красивый малый; озорной, правда, но добрый по-своему, хоть и находились люди, что хулили его прямо в глаза его бедной матери. Простите за беспокойство, сэр. Благослови вас бог, джентльмены! - И вас также, сударыня! - желает ей мистер Бегнет от всего сердца. Есть что-то очень трогательное в той искренности, с какой говорит эта старомодно одетая, но приятная старушка, в том трепете, что пробегает по ее телу. Но мистер Джордж так увлекся календарем, висящим над камином (быть может, он считает, сколько месяцев осталось до конца года), что даже не оглянулся, пока она не ушла и за нею не закрылась дверь. - Джордж, - хрипло шепчет мистер Бегнет, когда тот отрывается от календаря, - не унывай! "Эй-эй, солдаты, к чему грустить, ребята?" Веселей, дружище! Клерк снова ушел доложить, что посетители все еще дожидаются, и слышно, как мистер Талкингхорн отвечает довольно раздраженным тоном: "Так пусть войдут!", после чего друзья переходят в огромную комнату с расписным потолком и камином, перед которым стоит сам хозяин. - Ну, что вам нужно, любезные? Сержант, я ведь сказал вам в прошлый раз, что ваши посещения для меня нежелательны. Сержант, поневоле изменивший за последние несколько минут и свою манеру говорить и даже свою манеру держаться, отвечает, что получил письмо такого-то содержания, был по поводу него у мистера Смоллуида, а тот послал его сюда. - Мне не о чем говорить с вами, - отзывается на это мистер Талкингхорн. - Если вы задолжали, вы обязаны уплатить долг или понести все последствия неуплаты. Неужели вам стоило приходить сюда только затем, чтоб услышать это? Сержант должен сознаться, что денег у него, к сожалению, нет. - Прекрасно! Тогда ваш поручитель, - этот человек, если это он, - обязан уплатить за вас. Сержант должен добавить, что, к сожалению, у этого человека тоже нет денег. - Прекрасно! Тогда или вы оба сложитесь и уплатите деньги, или вас обоих привлекут к суду за неуплату долга, и вы оба пострадаете. Вы получили деньги и должны их возвратить. Нельзя прикарманивать чужие фунты, шиллинги и пенсы, а потом выходить сухим из воды. Юрист садится в кресло и мешает угли в камине. Мистер Джордж выражает надежду, что он будет настолько добр, чтобы... - Повторяю, сержант, мне не о чем говорить с вами. Ваши сообщники мне не нравятся, и я не хочу видеть вас здесь. Это дело не по моей специальности, и оно не проходило через мою контору. Мистер Смоллуид любезно предлагает мне ведение подобных дел, но, как правило, я за них не берусь. Вам нужно обратиться к Мельхиседеку, - контора его в Клиффорде-Инне. - Прошу прощения, сэр, - говорит мистер Джордж, - За то, что я докучаю вам, хоть вы и приняли меня столь неприветливо, - ведь все это так же неприятно мне, как и вам; но, может, вы разрешите мне сказать вам несколько слов с глазу на глаз? Мистер Талкингхорн встает и, засунув руки в карманы, отходит к оконной нише. - Ну, к делу! Мне время дорого. Мастерски разыгрывая полнейшее равнодушие, он все-таки бросил испытующий взгляд на кавалериста и позаботился стать спиной к свету, так, чтобы лицо собеседника было освещено. - Так вот, сэр, - говорит мистер Джордж, - тот человек, что пришел со мной, тоже замешан в этой несчастной истории, - номинально, только номинально, и я хочу лишь того, чтобы он не попал в беду из-за меня. Он в высшей степени уважаемый человек, имеет жену и детей; служил в королевской артиллерии... - А мне, милейший, понюшка табаку дороже, чем вся королевская артиллерия - офицеры, солдаты, двуколки, фургоны, лошади, пушки и боевые припасы. - Весьма возможно, сэр. Зато мне очень дороги Бегнет, его жена и дети, и я стараюсь, чтоб они не пострадали по моей вине. Значит, если я хочу вызволить их из этой беды, мне, видимо, остается только отдать вам безоговорочно то, что вы на днях хотели получить от меня. - Вы принесли это сюда? - Да, сэр, принес. - Сержант, - начинает юрист сухим, бесстрастным тоном, который обескураживает больше, чем самое яростное неистовство, - решайтесь, пока я говорю с вами, потому что это наш последний разговор. Закончив его, я перестану говорить на эту тему и больше к ней не вернусь. Имейте это в виду. Хотите - оставьте здесь на несколько дней то, что, по вашим словам, вы принесли сюда; хотите - унесите с собой. Если вы оставите это здесь, я сделаю для вас следующее: я поверну ваше дело на прежний лад и, больше того, выдам вам письменное обязательство, что этого вашего Бегнета ничем беспокоить не будут, пока вы не потеряете всякую возможность платить проценты; иначе говоря, пока ваши средства не истощатся полностью, кредитор не будет требовать от него уплаты вашего долга. Это значит, что фактически Бегает почти освобождается от ответственности. Ну, как, решились? Кавалерист сует руку за пазуху и, тяжело вздохнув, отвечает: - Что делать, сэр, приходится. Мистер Талкингхорн надевает очки, садится и пишет обязательство, потом медленно прочитывает и объясняет его Вегнету, который все это время смотрел в потолок, а теперь опять кладет руку на лысую голову, как бы желая защититься от этого нового словесного душа; и ему, должно быть, очень недостает "старухи", - будь она здесь, уж он бы выразил свои чувства. Кавалерист вынимает из грудного кармана сложенную бумагу и нехотя кладет ее на стол юриста. - Это просто письмо с распоряжениями, сэр. Последнее, которое я получил от него. Посмотрите на жернов, мистер Джордж, и вы увидите, что он меняется так же мало, как лицо мистера Талкингхорна, когда тот развертывает и читает письмо! Кончив читать, он складывает листок и прячет его в свой стол, бесстрастный, как Смерть. Ни говорить, ни делать ему больше нечего; остается только - кивнуть, все так же холодно и неприветливо, и коротко сказать: - Можете идти. Эй, там, проводите этих людей! Их провожают, и они идут к мистеру Бегнету обедать. Вареная говядина с овощами вместо вареной свинины с овощами - только этим и отличается сегодняшний обед от прошлого, и миссис Бегнет по-прежнему распределяет кушанье, приправляя его прекраснейшим расположением духа, - ведь эта редкостная женщина всегда раскрывает объятия для Хорошего и не помышляя о том, что оно могло бы быть Лучшим, и находит свет даже в любом темном пятнышке. На сей раз "пятнышко" - это потемневшее чело мистера Джорджа; он против обыкновения задумчив и угнетен. Вначале миссис Бегнет надеется, что Квебек и Мальта, ласкаясь к нему, развеселят его соединенными усилиями, но, видя, что молодые девицы не узнают сегодня своего прежнего проказника-Заводилу, она мигает им, давая легкой пехоте сигнал к отступлению и предоставляя мистеру Джорджу возможность развернуть свою колонну и дать ей отдых на открытом пространстве, у домашнего очага. Но он не пользуется этой возможностью. Он остается в сомкнутом строю, мрачный и удрученный. Пока совершается длительный процесс мытья посуды, сопровождаемый стуком деревянных сандалий, мистер Джордж, хотя он так же, как мистер Бегнет, снабжен трубкой, выглядит не лучше, чем за обедом. Он забывает о курении; смотрит на огонь и задумывается; наконец роняет трубку из рук, приводя мистера Бегнета в уныние и замешательство своим полным равнодушием к табаку. Поэтому, когда миссис Бегнет, разрумянившись от освежающего умыванья холодной водой из ведра, в конце концов появляется в комнате и садится за шитье, мистер Бегнет бурчит: "Старуха!" - и, мигнув, побуждает ее разведать, в чем дело. - Слушайте, Джордж! - говорит миссис Бегнет, спокойно вдевая нитку в иглу. - Что это вы такой хмурый? - Разве? Значит, я невеселый собеседник? Да, пожалуй, что так. - Мама, он совсем не похож на Заводилу, - кричит маленькая Мальта. - Должно быть, он заболел; правда, мама? - спрашивает Квебек. - Да, плохой это признак, когда перестаешь походить на Заводилу! - говорит кавалерист, целуя девочек. - Но это верно, - тут он вздыхает, - к сожалению, верно. Малыши всегда правы! - Джордж, - говорит миссис Бегнет, усердно работая, - если бы я считала, что вы злопамятный и не можете позабыть, какую чушь наболтала вам нынче утром крикливая солдатка, которой потом хотелось язык себе откусить, - да, пожалуй, и надо бы откусить, - я не знаю, чего бы я вам сейчас не наговорила. - Добрая вы душа, - отзывается кавалерист, - да вот ни столечко не вспоминаю. - Ведь, право же, Джордж, я только то сказала и хотела сказать, что поручаю вам своего Дуба и уверена, что вы его выпутаете. А вы и впрямь его выпутали, к нашему счастью! - Спасибо вам, дорогая! - говорит Джордж. - Я рад, что вы обо мне такого хорошего мнения. Кавалерист дружески пожимает руку миссис Бегнет вместе с рукодельем - хозяйка села рядом с ним - и внимательно смотрит ей в лицо. Поглядев на нее несколько минут, в то время как она усердно работает иглой, он переводит глаза на Вулиджа, сидящего в углу на табурете, и подзывает к себе юного флейтиста. - Смотри, дружок, - говорит мистер Джордж, очень нежно поглаживая по голове мать семейства, - вот какое у твоей мамы доброе, ласковое лицо! Оно сияет любовью к тебе, мальчик мой. Правда, оно немножко потемнело от солнца и непогоды, от переездов с твоим отцом да забот о вас всех, но оно свежее и здоровое, как спелое яблоко на дереве. Лицо мистера Бегнета выражает высшую степень одобрения и сочувствия, насколько это вообще возможно для его деревянных черт. - Наступит время, мальчик мой, - продолжает кавалерист, - когда волосы у твоей мамы поседеют, а ее лоб вдоль и поперек покроется морщинами; но и тогда она будет красивой старухой. Старайся, пока молод, поступать так, чтобы в будущем ты мог сказать себе: "Ни один волос на ее милой голове не побелел из-за меня; ни одна морщинка горя не появилась из-за меня на ее лице!" Ведь из всех мыслей, какие тебе придут на ум, когда ты станешь взрослым, Вулидж, эта лучше всех! В заключение мистер Джордж встает с кресла, сажает в него мальчика рядом с матерью и говорит с некоторой поспешностью, что пойдет курить трубку на улицу. ГЛАВА XXXV  Повесть Эстер Я болела несколько недель и о привычном укладе своей жизни вспоминала как о далеком прошлом. Но это объяснялось не столько тем, что прошло действительно много времени, сколько переменой во всех моих привычках, вызванной болезнью и вытекающими из нее беспомощностью и праздностью. После того как я несколько дней пролежала в четырех стенах своей комнаты, весь мир словно отошел от меня на огромное расстояние, и в этой дали различные периоды моей жизни почти слились друг с другом, тогда как в действительности их разделяли годы. С самого начала болезни я как будто поплыла по какому-то темному озеру, а все события моего прошлого остались на том берегу, где я жила, когда была здорова, и смешались где-то вдали. Вначале меня очень волновало, что я уже не могу выполнять свои хозяйственные обязанности, но вскоре они стали казаться мне такими же далекими, как самые давние из моих давних обязанностей в Гринлифе, или как те летние дни, когда я возвращалась из школы в дом крестной, с сумкой для книг и тетрадей под мышкой, а тень детской фигурки бежала рядом со мною. Теперь я впервые поняла, как коротка жизнь и на каком маленьком пространстве может она уместиться в сознании. В разгаре болезни меня чрезвычайно тревожило, что все эти периоды моей жизни перепутываются в памяти один с другим. Чувствуя себя одновременно и ребенком, и молоденькой девушкой, и такой счастливой некогда Хлопотуньей, я мучилась не только воспоминаниями о заботах в трудностях, связанных со всеми этими стадиями моего развития, но и полнейшим своим бессилием поставить каждую из них на надлежащее место, хотя все вновь и вновь пыталась это сделать. Я думаю, что из тех, кому не довелось испытать подобного состояния, лишь немногие способны вполне понять меня, понять, какое болезненное беспокойство вызывали во мне эти переживания. По той же причине я едва осмеливаюсь рассказать о том, что чувствовала, когда была в бреду, то есть о том времени, - этот период казался мне одной длинной ночью, хотя, вероятно, продолжался несколько дней и ночей, - о том времени, когда мне чудилось, будто я с огромным трудом карабкаюсь по каким-то гигантским лестницам, неотступно стараясь во что бы то ни стало добраться до верхушки, но, как червяк, которого я когда-то видела на садовой дорожке, непрестанно отступаю перед каким-нибудь препятствием и поворачиваю назад, а потом снова силюсь подняться наверх. Иногда я понимала очень ясно, но чаще всего смутно, что лежу в постели, и тогда разговаривала с Чарли, чувствовала ее прикосновение и прекрасно ее узнавала, однако ловила себя на том, что жалуюсь ей: "Ох, Чарли, опять эти бесконечные лестницы... опять и опять... громоздятся до самого неба!", и все-таки снова старалась подняться по ним. Смею ли я рассказать о тех, еще более тяжелых днях, когда в огромном темном пространстве мне мерещился какой-то пылающий круг - не то ожерелье, не то кольцо, не то замкнутая цепь звезд, одним из звеньев которой была я! То были дни, когда я молилась лишь о том, чтобы вырваться из круга, - так необъяснимо страшно и мучительно было чувствовать себя частицей этого ужасного видения! Быть может, чем меньше я буду говорить об этих болезненных ощущениях, тем менее скучной и более понятной будет моя повесть. Я не потому описываю их здесь, что хочу заставить кого-то страдать от жалости ко мне, и не потому, что хоть сколько-нибудь страдаю сама, вспоминая о них. Но ведь, если бы мы глубже понимали природу этих странных недугов, мы, быть может, лучше умели бы их облегчать. Покой, который за этим последовал, долгий сладостный сон и блаженный отдых, когда я от слабости была совершенно равнодушна к своей судьбе и могла бы (так мне по крайней мере кажется теперь) узнать, что вот-вот умру, и не почувствовать ничего, кроме сострадания к тем, кого покидаю, - все это, пожалуй, более понятно для других. В таком состоянии я была, когда однажды для меня вдруг снова засиял свет, а я вздрогнула и с безграничной радостью, описать которую невозможно никакими восторженными словами, поняла, что ко мне вернулось зрение, Я слышала, как моя Ада день и ночь плачет за дверью, слышала, как она взывает ко мне, говоря, что я жестокая и не люблю ее; слышала ее просьбы и мольбы позволить ей войти, чтобы ухаживать за мной и утешать меня, не отходя от моей постели. Но когда я смогла говорить, я твердила только одно: "Ни за что, моя милая девочка, ни за что!" - и беспрестанно напоминала Чарли, чтобы она не впускала в комнату мою любимую, все равно, останусь я в живых или умру. Чарли была мне верна в это трудное время - ее маленькие руки и большое сердце держали дверь на запоре. Но вот мое зрение стало восстанавливаться; лучезарный свет с каждым днем сиял для меня все ярче, я уже могла читать письма моей милой подруги, которые получала от нее каждое утро и каждый вечер; могла целовать их и класть под голову, зная, что Аде это не повредит. Я снова могла видеть, как моя маленькая горничная, такая нежная и заботливая, ходит по нашим двум комнатам, наводя порядок, и по-прежнему весело болтает с Адой, стоя у открытого окна. Я могла теперь понять, почему у нас в доме так тихо, - это о моем покое заботились все те, кто всегда был так добр ко мне. Я могла плакать от чудесной, блаженной полноты сердца и, совсем слабая, чувствовала себя не менее счастливой, чем когда была здоровой. Мало-помалу я стала набираться сил. Вместо того чтобы лежать и с каким-то странным равнодушием следить за всем, что делалось для меня, словно это делалось для кого-то другого, кого мне было лишь чуть-чуть жаль, я начала помогать тем, кто за мной ухаживал, сперва понемногу, потом все больше и больше, и, наконец, когда я смогла обслуживать сама себя, ко мне вернулись интерес и любовь к жизни. Как хорошо я помню тот блаженный день, когда меня впервые усадили в постели, заложив мне за спину подушки, чтобы я смогла отпраздновать свое выздоровление радостным чаепитием с Чарли! Эта девочка - наверное, она была послана в мир, чтобы помогать слабым и больным, - была так счастлива, так усердно хлопотала и так часто отрывалась от своей возни, чтобы положить голову мне на грудь, приласкать меня и воскликнуть с радостными слезами: "Как хорошо! Как хорошо!", что мне пришлось сказать ей: - Чарли, если ты будешь продолжать в том же духе, мне придется снова улечься, милая, потому что я слабее, чем думала. Тогда Чарли притихла, как мышка, и с сияющим личиком принялась бегать из комнаты в комнату, - от тени к божественному солнечному свету, от света к тени, а я спокойно смотрела на нее. Когда все было готово и к кровати моей придвинули хорошенький чайный столик, покрытый белой скатертью, заставленный всякими соблазнительными лакомствами и украшенный цветами, - столик, который Ада с такой любовью и так красиво накрыла для меня внизу, - я почувствовала себя достаточно крепкой, чтобы заговорить с Чарли о том, что уже давно занимало мои мысли. Сначала я похвалила Чарли за то, что в комнате у меня так хорошо; а в ней и правда воздух был очень свежий и чистый, все было безукоризненно опрятно и в полном порядке, - прямо не верилось, что я пролежала здесь так долго. Чарли очень обрадовалась и просияла. - И все-таки, Чарли, - сказала я, оглядываясь кругом, - здесь недостает чего-то, к чему я привыкла. Бедняжка Чарли тоже оглянулась кругом и покачала головой с таким видом, словно, по ее мнению, все было на месте. - Все картины висят на прежних местах? - спросила я. - Все, мисс, - ответила Чарли. - И мебель стоит, как стояла. Чарли? - Да, только я кое-что передвинула, чтобы стало просторнее мисс. - И все-таки, Чарли, - сказала я, - мне недостает какой-то вещи, к которой я привыкла. А! Теперь, Чарли, я поняла, какой! Я не вижу зеркала. Чарли встала из-за стола, под тем предлогом, что забыла что-то принести, убежала в соседнюю комнату, и я услышала, как она там всхлипывает. Я и раньше очень часто думала об этом. Теперь я убедилась, что так оно и есть. Слава богу, это уже не было для меня ударом. Я позвала Чарли, и она вернулась, заставив себя улыбнуться, но, подойдя ко мне, не сумела скрыть своего горя, а я обняла ее и сказала: - Это все пустяки, Чарли. Теперь я, наверное, выгляжу иначе, чем раньше, но и с таким лицом жить можно. Вскоре я настолько поправилась, что уже могла сидеть в большом кресле и даже переходить неверными шагами в соседнюю комнату, опираясь на Чарли. Из этой комнаты зеркало тоже унесли, но от этого бремя мое не сделалось более тяжким. Опекун все время порывался меня навестить, и теперь у меня уже не было оснований лишать себя счастья увидеться с ним. Он пришел как-то раз утром и, войдя в комнату, сначала только обнимал меня, повторяя: "Моя милая, милая девочка!" Я давно уже знала - кто мог знать это лучше меня? - каким глубоким источником любви и великодушия было его сердце; а теперь подумала: "Так много ли стоят мои пустяковые страдания и перемена в моей внешности, если я занимаю в этом сердце столь большое место? Да, да, он увидел меня и полюбил больше прежнего; он увидел меня, и я стала ему дороже прежнего; так что же мне оплакивать?" Он сел рядом со мной на диван, обняв и поддерживая меня одной рукой. Некоторое время он сидел, прикрыв лицо ладонью, но когда отнял ее, заговорил как ни в чем не бывало. Я не встречала и никогда не встречу более обаятельного человека. - Девочка моя, - начал он, - какое это было грустное время! И какая моя девочка стойкая, наперекор всему! - Все к лучшему, опекун, - сказала я. - Все к лучшему? - повторил он нежно. - Конечно, к лучшему. Но мы с Адой были совсем одинокие и несчастные; но ваша подруга Кедди то и дело приезжала и уезжала; но все в доме были растерянны и удручены, и даже бедный Рик присылал письма - ##и мне тоже@@, - так он беспокоился о вас! Ада писала мне про Кедди, но о Ричарде - ни слова. Я сказала об этом опекуну. - Видите ли, дорогая, - объяснил он, - я считал, что лучше не говорить ей о его письме. - Вы сказали, что он писал ##и вам тоже@@, - промолвила я, сделав ударение на тех же словах, что и он. - Как будто у него нет желания писать вам, опекун... как будто у него есть более близкие друзья, которым он пишет охотнее! - Он думает, что есть, моя любимая, - ответил опекун, - и даже гораздо более близкие друзья. Говоря откровенно, он написал мне поневоле, только потому, что бессмысленно было посылать письмо вам, не надеясь на ответ, - написал холодно, высокомерно, отчужденно, обидчиво. Ну что ж, милая моя девочка, мы должны отнестись к этому терпимо. Он не виноват. Под влиянием тяжбы Джарндисов он переменился и стал видеть меня не таким, какой я есть. Я знаю, что под ее влиянием не раз совершались подобные перемены, и даже еще худшие. Будь в ней замешаны два ангела, она, наверное, сумела бы испортить даже их ангельскую природу. - Но вас-то ведь она не испортила, опекун. - Что вы, дорогая, конечно испортила, - возразил он, смеясь. - По ее вине южный ветер теперь часто превращается в восточный. А Рик мне не доверяет, подозревает меня в чем-то... ходит к юристам, а там его тоже учат не доверять и подозревать. Ему говорят, что интересы наши в этой тяжбе противоположны, что удовлетворение моих требований грозит ему материальным ущербом, и так далее, и тому подобное. Однако, видит бог, что если бы только я мог выбраться из этих горных дебрей "парикатуры", иначе говоря, волокиты и жульничества, с которыми так долго было связано мое злосчастное имя (а я не могу из них выбраться), или если бы я мог сровнять эти "горные дебри" с землей, отказавшись от своих собственных прав (чего тоже не могу, да бесспорно не может и ни один истец, - в такой тупик нас завели), я бы сделал это немедленно. Я предпочел бы увидеть, что бедный Ричард снова стал самим собой, нежели получить все те деньги, которые все умершие истцы, раздавленные телесно и душевно колесом Канцлерского суда, оставили невостребованными в казне, а этих денег, дорогая моя, хватило бы на то, чтобы возвести из них пирамиду в память о беспредельной порочности Канцлерского суда. - Возможно ли, опекун, - спросила я, пораженная, - чтобы Ричард в чем-то подозревал вас? - Эх, милая моя, милая, - ответил он, - это у него болезнь, - ведь тонкому яду этих злоупотреблений свойственно порождать подобные болезни. Кровь у Рика отравлена, и он уже не может видеть вещи такими, каковы они в действительности. Но это не его вина. - Как это ужасно, опекун. - Да, Хозяюшка, впутаться в тяжбу Джарндисов - это ужасное несчастье. Большего я не знаю. Мало-помалу юношу заставили поверить в эту гнилую соломинку; а ведь она заражает своей гнилью все окружающее. Но я опять повторяю от всего сердца: нам надо быть терпимыми и не осуждать бедного Рика. Сколько добрых, чистых сердец, таких же, как его сердце, было развращено подобным же образом, и все это я видел в свое время! Я не могла не сказать опекуну, как я потрясена и огорчена тем, что все его благие и бескорыстные побуждения оказались бесплодными. - Не надо так говорить, Хлопотунья, - ответил он бодро. - Ада счастлива, надеюсь, а это уже много. Когда-то я думал, что эта юная пара и я - мы будем друзьями, а не подозревающими друг друга врагами, что мы сумеем противостоять влиянию тяжбы и осилить его. Выходит, однако, что я предавался несбыточным мечтам. Тяжба Джарндисов словно пологом отгородила Рика от света, когда он еще лежал в колыбели. - Но, опекун, разве нельзя надеяться, что он узнает по опыту, какая все это ложь и мерзость? - Надеяться мы, конечно, будем, Эстер, - сказал мистер Джарндис, - и будем желать, чтобы он понял свою ошибку, пока еще не поздно. Во всяком случае, мы не должны быть к нему очень строгими. Он не один: сейчас, когда мы вот так сидим и разговариваем с вами, немного найдется на свете взрослых, зрелых и к тому же хороших людей, которые, стоит им только подать иск в этот суд, не изменятся коренным образом, - которые не испортятся в течение трех лет... двух лет... одного года. Так можно ля удивляться бедному Рику? Молодой человек, с которым случилось это несчастье, - теперь опекун говорил негромко, словно думая вслух, - сначала не может поверить (да и кто может?), что Канцлерский суд действительно таков, какой он есть на самом деле. Молодой человек ждет со всем пылом и страстностью юности, что суд будет защищать его интересы, устраивать его дела. А суд изматывает его бесконечной волокитой, водит за вое, терзает, пытает; по нитке раздергивает его радужные надежды и терпение; но бедняга все-таки ждет от него чего-то, цепляется за него, и, наконец, весь мир начинает казаться ему сплошным предательством и обманом. Так-то вот!.. Ну, хватит об этом, дорогая. Он все время осторожно поддерживал меня рукой, и его нежность казалась мне таким бесценным сокровищем, что я склонила голову к нему на плечо, - будь он моим родным отцом, я не могла бы любить его сильнее. Мы ненадолго умолкли, и я тогда решила в душе, что непременно повидаюсь с Ричардом, когда окрепну, и постараюсь образумить его. - Однако в дни таких радостных событий, как выздоровление нашей дорогой девочки, надо говорить о более приятных вещах, - снова начал опекун. - И мне поручили завести беседу об одном таком предмете, как только я вас увижу. Когда может прийти к вам Ада, милая моя? О встрече с Адой я тоже думала часто. Отчасти в связи с исчезнувшими зеркалами, но не совсем, - ведь я знала, что никакая перемена в моей внешности не заставит мою любящую девочку изменить ее отношение ко мне. - Милый опекун, - сказала я, - я так долго не пускала ее к себе, хотя для меня она, право же, все равно что свет солнца... - Я это знаю, милая Хлопотунья, хорошо знаю. Он был так добр, его прикосновение было полно такого глубокого сострадания и любви, а звук его голоса вносил такое успокоение в мое сердце, что я запнулась, так как была не в силах продолжать. - Вижу, вижу, вы утомились, - сказал он. - Отдохните немножко. - Я так долго не пускала к себе Аду, - начала я снова, немного погодя, - что мне, пожалуй, хотелось бы еще чуточку побыть одной, опекун. Лучше бы мне пожить вдали от нее, прежде чем вновь встретиться с нею. Если бы нам с Чарли можно было уехать куда-нибудь в деревню, как только я смогу передвигаться, и провести там с неделю, чтобы мне окрепнуть и набраться сил на свежем воздухе, чтобы мне освоиться с мыслью, какое это счастье - снова быть с Адой, мне кажется, так было бы лучше для нас обеих. Надеюсь, это не было малодушием, что мне хотелось сначала немножко самой привыкнуть к своему изменившемуся лицу, а потом уже встретиться с моей дорогой девочкой, которую я так жаждала видеть; и мне действительно этого хотелось. Хотелось уехать. Опекун, разумеется, понял меня, но его я не стеснялась. Если мое желание и было малодушием, я знала, что он отнесется ко мне снисходительно. - Ну, конечно, наша избалованная девочка - такая упрямая, что настоит на своем, даже ценою слез, которые прольются у нас внизу, - сказал опекун. - Но слушайте дальше! Бойторн, этот рыцарь до мозга костей, дал такой потрясающий обет, какого еще не видывала бумага, - он пишет, что, если вы не приедете и не займете всего его дома, из которого сам он специально для этого уже выехал, он клянется небом и землей снести этот дом, не оставив камня на камне! И опекун передал мне письмо, которое начиналось не с обычного обращения вроде "Дорогой Джарндис", а устремлялось прямо к делу: "Клянусь, что если мисс Саммерсон не приедет и не поселится в моем доме, который я освобождаю для нее сегодня в час дня...", а дальше совсем всерьез и в самых патетических выражениях излагалась та необычайная декларация, о которой говорил опекун. Читая ее, мы смеялись от всей души, но это не помешало нам отдать должное ее автору, и мы решили, что я завтра же пошлю благодарственное письмо мистеру Бойторну и приму его приглашение. Оно было мне очень приятно, ибо из всех мест, куда я могла бы уехать, мне никуда так не хотелось, как в Чесни-Уолд. - Ну, милая наша Хозяюшка, - сказал опекун, взглянув на часы, - вас нельзя утомлять, и прежде чем подняться к вам наверх, мне пришлось дать обещание просидеть у вас не больше стольких-то минут, а они уже прошли все до одной. Но у меня есть к вам еще одна просьба. Маленькая мисс Флайт услышала, что вы заболели, и, недолго думая, явилась сюда пешком, - двадцать миль прошагала бедняжка, да еще в бальных туфельках! - чтоб узнать о вашем здоровье. Мы были дома, благодарение небу, а не то пришлось бы ей и возвращаться пешком. Все тот же заговор! Как будто все сговорились доставлять мне удовольствие! - Так вот, моя душенька, - сказал опекун, - если это вас не очень утомит, примите безобидную старушку как-нибудь днем, до того как поедете спасать преданный вам дом Бойторна от разрушения, и вы так ей этим польстите, приведете ее в такой восторг, в какой я бы не мог ее привести за всю свою жизнь, хоть и ношу славное имя - Джарндис. Несомненно, он понимал, что встреча с таким бедным обиженным созданием послужит мне мягким и своевременным уроком. Я угадала это по его тону. И, конечно, я всячески постаралась уверить его, что очень охотно приму старушку. Я всегда жалела ее... и еще больше жалела теперь. Я всегда радовалась, что могу утешить ее в ее горестях, а теперь радовалась этому еще больше. Мы условились, на какой день следует пригласить мисс Флайт приехать в почтовой карете и разделить со мной мой ранний обед. Когда опекун ушел, я легла на кушетку, лицом к стене, и стала молиться о прощении, - ведь, одаренная столькими благами, я, быть может, преувеличила в душе тяжесть того ничтожного испытания, которое мне было ниспослано. Мне вспомнилась детски-простодушная молитва, которую я произнесла в тот давний день рождения, когда стремилась быть прилежной, добросердечной, довольствоваться своей судьбой, стараться по мере сил делать добро людям, а если удастся, так и заслужить чью-нибудь любовь, - и я подумала, осуждая себя, о том счастье, которым наслаждалась с тех пор, и обо всех любящих сердцах, привязанных ко мне. Если я сейчас малодушна, значит все эти блага не пошли мне впрок, подумала я. И я повторила ребяческие слова своей давней ребяческой молитвы и почувствовала, что она, как и раньше, внесла мир в мою душу. Теперь опекун навещал меня каждый день. Примерно через неделю с небольшим я уже могла бродить по нашим комнатам и подолгу разговаривать с Адой из-за оконной занавески. Однако я ни разу ее не видела, - у меня не хватало духу взглянуть на ее милое личико, хоть я легко могла бы смотреть на нее, когда знала, что она не видит меня. В назначенный день приехала мисс Флайт. Бедная старушка вбежала в мою комнату, совершенно позабыв о своем всегдашнем старании держаться чопорно, и с криком, вырвавшимся из глубины души, бросилась мне на шею, твердя: "Дорогая моя Фиц-Джарндис!"; а поцеловала она меня раз двадцать, не меньше. - Ах, боже мой! - проговорила она, сунув руку в ридикюль. - Я захватила с собой только документы, дорогая моя Фиц-Джарндис; вы не можете одолжить мне носовой платок? Чарли дала ей платок, и он очень пригодился доброй старушке, - она прижимала его к глазам обеими руками и целых десять минут плакала в три ручья. - Это от радости, дорогая моя Фиц-Джарндис, - поспешила она объяснить. - Вовсе не от горя. От радости видеть вас по-прежнему здоровой. От радости, что вы оказали мне честь принять меня. Вас, душечка моя, я люблю гораздо больше, чем канцлера. Впрочем, я продолжаю регулярно ходить в суд. Кстати, дорогая моя, насчет платка... Тут мисс Флайт взглянула на Чарли, которая выходила встречать ее на остановку почтовой кареты. Чарли посмотрела на меня с таким видом, словно ей не хотелось говорить на эту тему. - Оч-чень правильно! - одобрила мисс Флайт. - Оч-чень тактично. Прекрасно! Чрезвычайно нескромно с млей стороны упоминать об этом, но, дорогая мисс Фиц-Джарндис, боюсь, что я иногда (это между нами, и сами вы не догадались бы) - что я иногда путаюсь, говорю немножко... бессвязно, знаете ли, - и мисс Флайт приложила палец ко лбу. - Только и всего. - А что же вы хотели сообщить мне? - спросила я с улыбкой, понимая, что ей хочется рассказать что-то. - Вы возбудили мое любопытство, и придется вам удовлетворить его. Мисс Флайт взглянула на Чарли, спрашивая ее совета в этом затруднительном случае, а Чарли проговорила: "Лучше уж скажите, сударыня", чем доставила безмерное удовольствие нашей гостье. - Какая смышленая девочка, - сказала мисс Флайт, обращаясь ко мне с таинственным видом. - Малышка. Но оч-чень смышленая! Так вот, дорогая моя, это премиленький эпизод. Только и всего. Но, по-моему, он очаровательный. Можете себе представить: от каретной остановки нас провожала одна бедная особа в очень неизящной шляпке... - Позвольте вам доложить, мисс, это была Дженни, - вставила Чарли. - Вот именно! - подтвердила мисс Флайт сладчайшим голосом. - Дженни. Да-а! И можете себе представить: она сказала вот этой нашей девочке, что в ее коттедж приходила какая-то леди под вуалью, справляться о здоровье моей дорогой Фиц-Джарндис, и эта леди взяла себе на память носовой платой только потому, что он когда-то принадлежал моей прелестной Фиц-Джарндис! Ну, знаете ли, это очень располагает в пользу леди под вуалью! - Позвольте вам доложить, мисс, - сказала Чарли, на которую я посмотрела с некоторым удивлением. - Дженни говорит, что, когда ее ребеночек умер, вы оставили у нее свой носовой платок, а она убрала его, и он лежал вместе с пеленками и прочими вещицами, какие остались от младенца. Я думаю, позвольте вам доложить, что она сохранила его отчасти потому, что он ваш, мисс, отчасти потому, что им покрыли покойничка. - Малышка, - прошептала мне мисс Флайт, пошевелив пальцами перед лбом, чтобы выразить этим, как умна Чарли. - Но чрезвычайно смышленая! И объясняет все так толково! Она, душечка, говорит понятней любого адвоката, какого я когда-либо слушала! - Я все это помню, Чарли, - сказала я. - И что же? - Так вот, мисс, - продолжала Чарли, - этот самый платок леди и взяла. И Дженни просила вам передать, что не отдала бы его ни за какие деньги, но леди сама взяла его, а взамен оставила сколько-то монет. Дженни ее совсем не знает, мисс, позвольте вам доложить. - Странно, кто бы это мог быть? - сказала я. - Вы знаете, душечка, - зашептала мисс Флайт, приблизив губы к самому моему уху и принимая в высшей степени таинственный вид, - по моему мнению... только не говорите нашей малышке, - это супруга лорд-канцлера. Ведь он, знаете ли, женат. И как я слышала, она ему житья не дает. Бросает бумаги его милости в огонь, дорогая моя, если он отказывается платить по счетам ее ювелира! Я тогда не стала гадать, кто эта леди, - просто подумала, что это, вероятно, была Кедди. Кроме того, мне пришлось заняться нашей гостьей, - она совсем закоченела во время поездки и, должно быть, проголодалась, а тут как раз подали обед, и надо было помочь ей, когда она, желая принарядиться, с величайшим удовольствием накинула на плечи жалкий истрепанный шарф и надела штопаные-перештопанные, совсем заношенные перчатки, которые привезла с собой завернутыми в бумагу. Мне пришлось также играть роль хозяйки за обедом, состоявшим из рыбы, жареной курицы, телятины, овощей, пудинга и мадеры, и мне так приятно было видеть, какую радость доставил этот обед старушке, как чинно и церемонно она кушала, что я уже не думала ни о чем другом. Когда мы пообедали и нам подали десерт, красиво сервированный моей милой подругой, которая всегда сама наблюдала за приготовлением всего, что мне подавали, мисс Флайт, очень довольная, принялась болтать так оживленно, что я решила завести разговор о ее жизни, так как она всегда любила говорить о себе. Я начала с того, что спросила ее: - Вы уже много лет ходите в Канцлерский суд, мисс Флайт? - Ах, много, много, много лет, дорогая моя. Но я ожидаю судебного решения. В ближайшем будущем. Но даже в ее надеждах сквозила такая тревога, что я усомнилась, надо ли было говорить об этом. И тут же подумала, что не надо. - Мой отец ждал судебного решения, - продолжала, однако, мисс Флайт. - Мой брат. Моя сестра. Все они ждали судебного решения. И я жду. - Все они... - Да-а. Умерли, конечно, дорогая моя, - ответила она. Заметив, что ей хочется продолжать этот разговор, и желая ей угодить, я передумала и решила не избегать его, а поддержать. - А не разумней ли было бы, - сказала я, - больше не ждать решения? - Правильно, дорогая моя, - быстро подтвердила она, - конечно, разумней. - И никогда больше не ходить в суд? - И это тоже правильно, - согласилась она. - Когда вечно ждешь того, что никогда не приходит, - это так изматывает, дорогая моя Фиц-Джарндис! Так изматывает, что, верите ли, только кожа да кости остаются! Она показала мне свою руку, такую тонкую, что смотреть было страшно. - Но, дорогая моя, - продолжала она таинственным тоном. - В суде есть что-то ужасно манящее. Тс! Не говорите об этом нашей малышке, когда она придет. Она может испугаться. Да и немудрено. В суде есть что-то манящее беспощадно. Расстаться с ним нет сил. Так что волей-неволей приходится ждать. Я попыталась разуверить ее. Она терпеливо и с улыбкой выслушала меня, но сейчас же нашла ответ: - Да, да, да! Вы так думаете потому, что я путаюсь, говорю немножко бессвязно. Оч-чень нелепо говорить так бессвязно, не правда ли? И оч-чень большая путаница получается. В голове. Я так полагаю. Но, дорогая моя, я ходила туда много лет и заметила. Это все от Жезла и Печати, что лежат на столе. - Но что же они могут сделать, как вы думаете? - мягко спросила я. - Они притягивают, - ответила мисс Флайт. - Притягивают к себе людей, дорогая моя. Вытягивают из них душевное спокойствие. Вытягивают разум. Красоту. Хорошие качества. Я не раз чувствовала, как даже ночью они вытягивают мой покой. Холодные, блестящие дьяволы! Она похлопала меня по руке и добродушно кивнула, как будто стремясь уверить меня, что мне нечего ее бояться, несмотря на то что она говорит о таких мрачных вещах и поверяет мне такие страшные тайны. - Постойте-ка, - снова заговорила она. - Я расскажу вам, как все это было со мной. До того, как они меня притянули... до того, как я впервые их увидела... что я делала? Играла на тамбурине? Нет. Вышивала тамбуром. Мы с сестрой делали вышивки тамбуром. Наш отец и брат имели строительную контору. Мы жили все вместе. Оч-чень прилично, дорогая моя! Сначала притянули отца... постепенно. Все в доме вытянули вместе с ним. За несколько лет отец превратился в свирепого, желчного, сердитого банкрота, - никому, бывало, не скажет ласкового слова, никого не подарит ласковым взглядом. А раньше он был совсем другой, Фиц-Джарндис. Его притянули к ответу, - посадили в тюрьму для несостоятельных должников. Там он и умер. Потом втянули брата... быстро... в пьянство. В нищету. В смерть. Потом втянули сестру. Тс! Не спрашивайте - во что! Потом я заболела и оказалась в нужде; и тогда узнала... впрочем, я и раньше знала, что все это - дело рук Канцлерского суда. Но вот я поправилась и пошла посмотреть на это чудовище. А как увидела, какое оно, сама втянулась и осталась там. Эту краткую повесть о своей жизни она рассказывала тихим голосом, как-то напряженно, словно все еще ощущая боль нанесенного ей удара, а умолкнув, постепенно приняла свой прежний любезный и важный вид. - Вы не совсем верите мне, дорогая моя! Ну что ж! Когда-нибудь да поверите. Я говорю немножко бессвязно. Но я заметила. Все эти годы я видела, как множество новых лиц появлялось там, и они, сами того не подозревая, поддавались влиянию Жезла и Печати. Так же, как мой отец. Как брат. Как сестра. Как я сама. Я слышу, как Велеречивый Кендж и все остальные говорят этим новым лицам: "А вот маленькая мисс Флайт. Кажется, вы тут человек новый, так вам надо пойти и представиться маленькой мисс Флайт!" Оч-чень хорошо. Горжусь, конечно, этой честью! И все мы смеемся. Но, Фиц-Джарндис, я знаю, что произойдет. Я куда лучше их самих знаю, когда их начинает манить. Я различаю признаки, дорогая моя. Я видела, как они появились в Гридли. И я видела, чем это кончилось. Фиц-Джарндис, душечка, - она опять начала говорить вполголоса, - я видела, как они появились в нашем друге - подопечном тяжбы Джарндисов. Надо его удержать. А не то его доведут до гибели. Несколько мгновений она смотрела на меня молча, потом лицо ее стало постепенно смягчаться, и на нем мелькнула улыбка. Опасаясь, должно быть, что разговор наш оказался слишком мрачным, и, кроме того, вероятно, уже забыв, о чем шла речь, она отпила немного вина из рюмки и проговорила любезным тоном: - Да, дорогая моя, как я уже говорила, я жду решения суда. В ближайшем будущем. Тогда я, знаете ли, выпущу на волю своих птичек и буду жаловать поместья. Меня очень огорчили и ее намеки на Ричарда и таившаяся в ее бессвязных речах печальная истина, столь печальным воплощением которой являлась сама эта жалкая, худенькая старушка. Но, к счастью, она успокоилась и опять сияла, улыбалась и кивала головой. - А знаете, что я вам скажу, дорогая моя, - весело проговорила она, положив свою руку на мою. - Вы еще не поздравили меня с моим доктором. Положительно еще ни разу не поздравили! Я не совсем поняла, что она хочет сказать, в чем и вынуждена была сознаться. - Я говорю о своем докторе, дорогая моя, о мистере Вудкорте, который был так необычайно внимателен ко мне. Хотя лечил меня совершенно безвозмездно. До Судного дня. Я говорю - о решении суда, которое рассеет во мне чары Жезла и Печати. - Мистер Вудкорт теперь так далеко, - сказала я, - что поздравлять вас, пожалуй, уже поздно, мисс Флайт. - Но, дитя мое, - возразила она, - возможно ли, что вы не знаете о том, что случилось? - Нет, - ответила я. - Не знаете, о чем говорят все и каждый, любимая моя Фиц-Джарндис? - Нет, - сказала я. - Вы забыли, как долго я не выходила из своей комнаты. - Верно! Забыла, дорогая моя... верно. Виновата. Но память из меня вытянули так же, как и все остальное, о чем я рассказывала. Оч-чень сильное влияние, не правда ли? Так вот, дорогая моя, произошло страшное кораблекрушение где-то там в Ост-Индских морях. - Мистер Вудкорт погиб?! - Не тревожьтесь, дорогая моя. Он в безопасности. Ужасная сцена. Смерть во всех ее видах. Сотни мертвых и умирающих. Пожар, буря и мрак. Толпы утопающих выброшены на скалу. И тут, среди всех этих ужасов, мой дорогой доктор оказался героем. Спокойно и мужественно выдержал все. Спас множество людей, не жаловался на голод и жажду, прикрывал нагих своей одеждой, руководил этими несчастными, указывал им, что надо делать, управлял ими, ухаживал за больными, хоронил мертвецов и, наконец, выходил тех, что остались в живых! Да, дорогая моя, эти бедные, истерзанные создания буквально молились на него. Добравшись до суши, они кланялись ему в ноги и благословляли его. Это знают все - по всей Англии молва гремит. Погодите! Где мой ридикюль с документами? Я взяла с собой описание, и вы прочтите его, прочтите! И я действительно прочла с начала и до конца всю эту возвышенную историю, но в тот день читала ее еще очень медленно и с трудом, потому что у меня потемнело в глазах - я не различала слов и так плакала, что вынуждена была несколько раз откладывать в сторону длинную статью, которую мисс Флайт вырезала для меня из газеты. Я так гордилась тем, что когда-то знала человека, который поступил столь самоотверженно и доблестно; я ощущала такое пламенное ликование при мысли о его славе; я так восхищалась и восторгалась его подвигами, что завидовала этим пострадавшим от бури людям, которые падали к его ногам и благословляли его как своего спасителя. Я сама готова была упасть на колени перед ним, таким далеким, и, восхищаясь им, благословлять его за то, что он так великодушен и храбр. Я чувствовала, что никто - ни мать, ни сестра, ни жена - не мог бы преклоняться перед ним больше, чем я. И я действительно преклонялась! Моя бедная маленькая гостья подарила мне эту статью, а когда под вечер встала и начала прощаться, чтобы не опоздать к почтовой карете, в которой должна была вернуться в город, снова заговорила о кораблекрушении, но я была все еще очень взволнована и пока не могла представить себе его во всех подробностях. - Дорогая моя, - сказала мисс Флайт, аккуратно складывая шарф и перчатки, - моему храброму доктору должны пожаловать титул. И, без сомнения, так оно и будет. Вы согласны со мной? - Что он вполне заслужил титул? Да. Что он получит его? Нет. - Почему же нет, Фиц-Джарндис? - спросила она довольно резким тоном. Я объяснила ей, что в Англии не в обычае жаловать титулы лицам, совершившим подвиг в мирное время, как бы он ни был велик и полезен для человечества; впрочем, иной раз и жалуют, - если подвиг сводится к накоплению огромного капитала. - Ну, что вы! - возразила мисс Флайт. - Как можете вы так говорить! Вы же знаете, дорогая моя, что все люди, которые украшают Англию своими знаниями, вдохновением, деятельным человеколюбием, всякого рода полезными усовершенствованиями, приобщаются к ее дворянству! Оглянитесь кругом, дорогая моя, и посмотрите. Нет, это вы сами, по-моему, сейчас немножко путаетесь, если не понимаете, что именно по этой веской причине в нашей стране всегда будут титулованные лица! Боюсь, что она верила во все, что говорила, - ведь она иногда совсем лишалась рассудка. А теперь я должна открыть одну маленькую тайну, которую до сих пор старалась сохранить. Я думала иной раз, что мистер Вудкорт меня любил, и если б у него были хоть какие-то средства к жизни, он перед отъездом, пожалуй, сказал бы мне о своей любви. Я думала иногда, что, если б он так сказал, я была бы этому рада. Но теперь поняла - как хорошо, что он ничего не сказал! Как больно мне было бы написать ему, что мое несчастное лицо, то лицо, которое он знал, теперь изменилось до неузнаваемости и я безоговорочно освобождаю его от обещания, данного той, которую он никогда не видел! Да, так вышло гораздо лучше! Милосердно избавленная от этой великой скорби, я могла теперь от всего сердца молиться своей детской молитвой о том, чтобы стать такой, каким он себя проявил столь блестяще, ибо я знала, что нам ничего не нужно менять, что нас не связывает цепь, которую мне пришлось бы рвать или ему - влачить, и что, с божьего соизволенья, я могу скромно идти путем долга, а он - широким путем доблести, и хотя каждый из нас идет своей дорогой, я имею право мечтать о том, как встречу его, - бескорыстно, с чистыми помыслами, сделавшись гораздо лучше, чем он считал меня, когда я немного нравилась ему, - встречу в конце пути. ГЛАВА XXXVI  Чесни-Уолд Мы с Чарли отправились в Линкольншир не одни. Опекун, решив не спускать с меня глаз, пока я не прибуду здравой и невредимой в дом мистера Бойторна, поехал нас провожать, и мы два дня пробыли в дороге. Какими прекрасными, какими чудесными казались мне теперь каждое дуновенье ветра, каждый цветок, листик и былинка, каждое плывущее облако, все запахи, да и все вообще в природе! Это было моей первой наградой за болезнь. Как мало я утратила, если весь широкий мир давал мне столько радости! Опекун должен был вернуться домой немедленно, поэтому мы еще по дороге решили, в какой день моя милая девочка приедет ко мне. Я написала ей письмо, которое опекун взялся передать, и через полчаса после нашего приезда, в чудесный вечер раннего лета, он уехал. Будь я какой-нибудь принцессой, любимой крестницей доброй феи, которая одним взмахом волшебной палочки возвела для меня этот дом, я и то не была бы окружена в нем столькими знаками внимания. Его обитатели так тщательно приготовились к моему приезду, так любовно вспомнили о всех моих вкусах и склонностях, что не успела я обойти и половины комнат, как уже раз десять была готова упасть в кресло от глубокого волнения. Однако я поступила лучше и, вместо того чтобы поддаться слабости, показала все эти комнаты Чарли. А Чарли так восхищалась ими, что мое волнение улеглось, и после того как мы прогулялись по саду и Чарли истощила весь свой запас восторженных похвал, я почувствовала себя такой спокойной и довольной, какой мне и следовало быть. Как приятно было, что после чая я смогла сказать себе: "Ну, Эстер, теперь ты, милая, должно быть, уже образумилась, так надо тебе сесть и написать благодарственное письмо хозяину дома". Мистер Бойторн оставил для меня приветственную записку, такую же жизнерадостную, как и он сам, и поручил свою птичку моему попечению, а это, я знала, было проявлением его величайшего доверия ко мне. И вот я написала ему в Лондон небольшое письмо, в котором рассказывала о том, как выглядят его любимые кусты и деревья, как чудо-птичка самым радушным образом прочирикала мне "добро пожаловать", как она пела у меня на плече, к неописуемому восторгу моей маленькой горничной, а потом уснула в любимом уголке своей клетки, - но видела она что-нибудь во сне или нет, этого я сказать не могу. Кончив письмо и отправив его на почту, я усердно принялась распаковывать наши вещи и раскладывать их по местам. Чарли я услала спать пораньше, сказав, что в этот вечер она мне больше не понадобится. Ведь я еще ни разу не видела себя в зеркале и даже не просила, чтобы мне возвратили мое зеркало. Я знала, что это малодушие, которое нужно побороть, но всегда говорила себе, что "начну новую жизнь", когда приеду туда, где находилась теперь. Вот почему мне хотелось остаться одной и вот почему, оставшись теперь одна в своей комнате, я сказала: "Эстер, если ты хочешь быть счастливой, если хочешь получить право молиться о том, чтобы сохранить душевную чистоту, тебе, дорогая, нужно сдержать слово". И я твердо решила сдержать его; но сначала ненадолго присела, чтобы вспомнить обо всех дарованных мне благах. Затем помолилась и еще немного подумала. Волосы мои не были острижены; а ведь им не раз угрожала эта опасность. Они были длинные и густые. Я распустила их, зачесала с затылка на лоб, закрыв ими лицо, и подошла к зеркалу, стоявшему на туалетном столе. Оно было затянуто тонкой кисеей. Я откинула ее и с минуту смотрела на себя сквозь завесу из собственных волос, так что видела только их. Потом откинула волосы и, взглянув на свое отражение, успокоилась - так безмятежно смотрело оно на меня. Я очень изменилась, ах, очень, очень! Сначала мое лицо показалось мне таким чужим, что я, пожалуй, отпрянула бы назад, отгородившись от него руками, если бы не успокоившее меня выражение, о котором я уже говорила. Но вскоре я немного привыкла к своему новому облику и лучше поняла, как велика перемена. Она была не такая, какой я ожидала, но ведь я не представляла себе ничего определенного, а значит - любая перемена должна была меня поразить. Я никогда не была и не считала себя красавицей, и все-таки раньше я была совсем другой. Все это теперь исчезло. Но провидение оказало мне великую милость - если я и плакала, то недолго и не очень горькими слезами, а когда заплела косу на ночь, уже вполне примирилась со своей участью. Одно только беспокоило меня, и я долго думала об этом, прежде чем лечь спать. Я хранила цветы мистера Вудкорта. Когда они увяли, я засушила их и положила в книгу, которая мне очень нравилась. Никто не знал об этом, даже Ада. И я стала сомневаться, имею ли я право хранить подарок, который он послал мне, когда я была совсем другой... стала думать - а может, это нехорошо по отношению к нему? Я хотела поступать хорошо во всем, что касалось мистера Вудкорта, - даже в тайниках моего сердца, которого ему не суждено было узнать, - потому что ведь я могла бы любить его... любить преданно. В конце концов я поняла, что имею право сохранить цветы, если буду дорожить ими только в память о том, что безвозвратно прошло и кончилось, о чем я никогда больше не должна вспоминать с другими чувствами. Надеюсь, никто не назовет это глупой мелочностью. Для меня все это имело очень большое значение. Я решила встать пораньше и уже сидела перед зеркалом, когда Чарли на цыпочках вошла в комнату. - О господи, мисс, - вскричала Чарли, пораженная, - да вы уже встали? - Да, Чарли, - ответила я, спокойно расчесывая волосы, - и я отлично себя чувствую и очень счастлива. Тут я поняла, что у Чарли гора с плеч свалилась; но та гора, что свалилась с моих плеч, была еще больше. Теперь я знала самое худшее и примирилась с этим. Продолжая свой рассказ, я не буду умалчивать о минутах слабости, которой не могла преодолеть, но они быстро проходили, и меня не покидало спокойствие духа. Мне хотелось до приезда Ады окрепнуть вполне и вернуть себе хорошее настроение, поэтому я вместе с Чарли так распределила время, чтобы весь день проводить на свежем воздухе. Было решено, что мы будем гулять перед завтраком, обедать рано, выходить из дому и до и после обеда, после чая гулять в саду, временами отдыхать, взбираться на все окрестные холмы, бродить по всем окрестным дорогам, тропинкам и полям. А что касается разных питательных и вкусных блюд, то добродушная экономка мистера Бойторна вечно бегала за мной с какой-нибудь едой или питьем в руках; и стоило ей узнать, что я отдыхаю в парке, как она спешила ко мне с корзинкой, и ее веселое лицо сияло желанием прочесть мне лекцию о том, как полезно кушать почаще. Для верховой езды мне был предоставлен пони - толстенький пони с короткой шеей и челкой, падавшей на глаза, - который умел скакать - если хотел - таким ровным, не тряским галопом, что казался мне сущим сокровищем. Спустя два-три дня он уже привык бежать мне навстречу, когда я, приходя на выгон, подзывала его, ел из моих рук и шел за мной следом. Мы достигли столь полного взаимопонимания, что, когда он, бывало, ленивой рысцой вез меня по какой-нибудь тенистой дорожке и вдруг начинал упрямиться, стоило мне только потрепать его по шее и сказать: "Пенек, Пенек, странно, что ты не хочешь скакать, - ты же знаешь, как нравится мне легкий галоп, и не худо бы тебе доставить мне удовольствие, а так ты скоро совсем осовеешь - того и гляди заснешь!" - стоило мне это сказать, как он смешно дергал головой и сейчас же пускался вскачь, а Чарли в это время стояла где-нибудь и хохотала в таком восторге, что смех ее звучал словно музыка. Не знаю, кто дал Пеньку его кличку, но она к нему до того подходила, что казалось, будто она появилась на свет вместе с ним, как и его жесткая шерстка. Однажды мы запрягли его в маленький шарабан и торжественно проехали пять миль по зеленым проселкам, но вдруг, именно в ту минуту, когда мы начали превозносить его до небес, ему, должно быть, не понравилось, что его провожает целый рой надоедливых мелких комаров, которые всю дорогу толкутся у него над ушами, но как будто ни на дюйм не подвигаются вперед, и он остановился, чтобы поразмыслить о них. Должно быть, он пришел к выводу, что пора от них отвязаться, и упорно отказывался бежать дальше, пока я не передала вожжи Чарли, а сама не вышла из экипажа и не пошла вперед. После этого Пенек с каким-то упрямым добродушием двинулся за мной, сунув голову мне под мышку, и принялся тереться ухом о мой рукав. Тщетно я его уговаривала: "Ну, Пенек, я же тебя знаю, - ты теперь побежишь, если я сяду, чтобы немножко проехаться", - стоило мне от него отойти, он опять останавливался и стоял как вкопанный. В конце концов мне пришлось все время идти впереди него: и так мы и вернулись домой, на потеху всей деревне. Мы с Чарли не без оснований считали эту деревню удивительно приветливой: спустя какую-нибудь неделю жители ее уже улыбались нам, когда мы шли по улице, сколько бы раз на день мы ни проходили, и в каждом коттедже мы видели дружеские лица. Я уже в прошлый свой приезд познакомилась здесь со многими из взрослых и почти со всеми детьми, а теперь даже церковная колокольня казалась мне какой-то родной и милой. В, числе моих новых друзей была одна очень дряхлая старушка, которая жила в беленьком, крытом соломой домике, таком крошечном, что, когда распахивали наружные ставни его единственного окна, они закрывали собой всю переднюю стену. У этой старушки был внук-моряк, и под ее диктовку я написала ему письмо, в заголовке которого нарисовала уголок у камина, где когда-то бабушка нянчила внука и где его старенькая скамеечка все еще стояла на прежнем месте. Вся деревня решила, что этот рисунок - чудо искусства, когда же из самого Плимута пришел ответ, гласивший, что внук собирается взять рисунок с собой в Америку, а из Америки напишет снова, мне начали приписывать заслуги, по праву принадлежащие Почтовому ведомству, и расточать похвалы, заслуженные вовсе не мною, а им одним. Я проводила столько времени на воздухе, так часто играла с ребятишками, так много беседовала со взрослыми, заходила, по приглашению хозяев, в столько коттеджей - да к тому же по-прежнему давала уроки Чарли и каждый день писала длинные письма Аде, - что мне даже некогда было подумать о моей маленькой утрате, и я почти всегда была веселой. Если я иногда и думала о ней в свободное время, то стоило мне чем-нибудь заняться, как я про нее забывала. Как-то раз я огорчилась, пожалуй, больше, чем следовало, - когда кто-то из деревенских детишек сказал: - Мама, почему эта леди теперь не такая хорошенькая, как была? Но я поняла, что ребенок любит меня не меньше прежнего, а когда он с каким-то жалостливо-покровительственным видом провел своей нежной ручонкой по моему лицу, ко мне быстро вернулось душевное равновесие. Не мало произошло мелких событий, которые меня очень утешили, показав, как естественно для мягкосердечных людей быть деликатными и внимательными к тем, кто в каком-нибудь отношении стоит ниже их. Один из таких случаев меня особенно тронул. Как-то раз я зашла в церковку, где только что кончилось венчание и молодые собирались расписываться в книге брачных записей. Сначала перо подали молодому мужу, и он вместо подписи неуклюже поставил крест; потом настал черед подписываться новобрачной, и она тоже поставила крест. Между тем я узнала, когда гостила здесь в прошлый раз, что она не только самая хорошенькая девушка в деревне, но и отлично училась в школе; так что теперь я не могла не взглянуть на нее с удивлением. Немного погодя она отошла в сторону и со слезами искренней любви и восхищения в умных живых глазах прошептала мне: - Он такой милый и хороший, мисс, но еще не умеет писать, - потом я его научу, а сейчас, разве могла я его осрамить? Да ни за что на свете! "Так чего же мне бояться людей, - подумала я, - если такое благородство живет в душе простой деревенской девушки?" Ветерок освежал и бодрил меня так же, как и прежде, а на моем изменившемся лице играл здоровый румянец. Чарли, та была просто загляденье - такая сияющая и краснощекая, - и обе мы наслаждались жизнью весь день и крепко спали всю ночь напролет. В лесах, примыкавших к парку Чесни-Уолда, у меня было одно любимое место, с которого открывался такой очаровательный вид, что здесь даже поставили скамью. Лес расчистили, прорубили в нем просеку, чтобы вид стал шире, и залитая солнцем даль была так прекрасна, что я каждый день отдыхала на этой скамье. Место здесь было высокое, и замечательная терраса Чесни-Уолда, прозванная "Дорожкой призрака", казалась отсюда особенно живописной, а диковинное прозвище и связанное с ним старинное семейное предание Дедлоков, рассказанное мне мистером Бойторном, сливались в моем представлении с этим видом и подчеркивали его природную красоту, придавая ему прелесть таинственности. Скамья стояла на отлогом пригорке, усеянном фиалками, и Чарли, большая охотница собирать полевые цветы, полюбила это место не меньше меня. Теперь уже не к чему разбираться, отчего я ни разу не пошла посмотреть чесни-уолдский дом, и даже близко к нему не подходила. А ведь, приехав сюда, я услышала, что хозяева в отъезде и не собираются скоро возвращаться. Нельзя сказать, чтобы я не интересовалась этим домом, чтобы мне не хотелось знать, как он устроен: наоборот, сидя здесь на скамье, я часто пыталась вообразить, как в нем расположены комнаты, и спрашивала себя, правда ли, что отзвуки, похожие на шум человеческих шагов, порою слышатся, если верить преданию, на уединенной Дорожке призрака. Возможно, что неясное чувство, испытанное мною при встрече с леди Дедлок, не позволяло мне приближаться к этому дому даже в ее отсутствие. Не знаю, так это или нет. Естественно, что лицо ее и весь облик связывались в моем представлении с ее домом, но не могу сказать, чтобы именно это мешало мне подойти к нему; однако что-то мешало. По той ли, по другой ли причине, или без всякой причины, но я ни разу не была около него, вплоть до того случая, к которому теперь подошел мой рассказ. В тот день я отдыхала после долгой прогулки на своем любимом пригорке, а Чарли собирала фиалки неподалеку от меня. Я смотрела вдаль, на Дорожку призрака, окутанную густой тенью, которую отбрасывала стена дома, и старалась представить себе призрак женщины, будто бы бродивший там, как вдруг заметила, что кто-то идет по лесу в мою сторону. Просека была очень длинная, и в ней стоял сумрак от густой листвы, а тени ветвей на земле переплетались так, что в глазах рябило, поэтому я сначала не могла понять, кто это идет. Но мало-помалу я различила, что это женщина... леди... леди Дедлок. Она была одна и, как ни странно, шла к тому месту, где я сидела, - шла гораздо быстрее, чем ходила всегда. Неожиданно увидев ее чуть ли не рядом с собой, (когда я ее узнала, она успела подойти так близко, что могла бы заговорить со мною), я взволновалась и даже хотела было встать и уйти. Но не смогла. Я была точно скованная, скованная не столько ее торопливым жестом, приглашавшим меня остаться, не столько тем, что она приближалась быстро, простирая ко мне руки, не столько разительной переменой в ее манерах, - куда девалась ее всегдашняя высокомерная сдержанность! - сколько чем-то в ее лице, о чем я тосковала и мечтала, когда была маленькой девочкой... чего никогда не видела в других лицах... чего не видела раньше в ее лице. Страх и слабость внезапно овладели мною, и я позвала Чарли. Леди Дедлок сейчас же остановилась и снова сделалась почти такой, какой я ее знала. - Мисс Саммерсон, боюсь, что я испугала вас, - сказала она, замедлив шаг. - Вы, наверное, еще не окрепли. Я знаю, вы были тяжело больны. Я очень огорчилась, когда об этом услышала. Я не могла оторвать глаз от ее бледного лица, не могла подняться со скамьи. Леди Дедлок протянула мне руку. Мертвенный холод этих пальцев так не вязался с неестественным спокойствием ее лица, что я окаменела. Не помню, какие мысли вихрем проносились в моем мозгу. - Вы поправляетесь? - ласково спросила она. - Я совсем здорова, леди Дедлок... была здорова минуту назад. - Эта девочка - ваша служанка? - Да. - Может быть, вы пошлете ее вперед и пойдете домой вместе со мною? - Чарли, - сказала я, - отнеси цветы домой, я скоро приду. Чарли постаралась как можно лучше сделать реверанс, краснея, завязала ленты своей шляпы и ушла. Когда она исчезла из виду, леди Дедлок села рядом со мной на скамью. Никакими словами не передать, что сталось со мной, когда я увидела в ее руке свой платок, тот, которым я когда-то покрыла умершего ребенка. Я смотрела на нее; но я ее не видела, не слышала ее слов, не могла перевести дух. Сердце мое билось так сильно и бурно, что мне чудилось, будто что-то во мне сломалось, и я умираю. Но вот она прижала меня к своей груди и покрыла поцелуями, плача надо мной, жалея меня, умоляя меня очнуться; но вот она упала на колени с криком: "О девочка моя, дочь моя, я - твоя преступная, несчастная мать! Прости меня, если можешь!"; но вот я увидела ее у своих ног на голой земле, подавленную беспредельным отчаянием, и, уже тогда, в смятении чувств, подумала в порыве благодарности провидению: "Как хорошо, что я так изменилась, а значит, никогда уже не смогу опозорить ее и тенью сходства с нею... как хорошо, что никто теперь, посмотрев на нас, и не подумает, что между нами может быть кровное родство". Я подняла свою мать, упрашивая и умоляя ее не унижаться передо мною в ослеплении горя и стыда. Я говорила невнятно и бессвязно; ведь я не только была потрясена, но мне стало страшно, когда я увидела ее у моих ног. Я сказала ей, точнее - попыталась сказать, что не мне, ее дочери, прощать ей что бы то ни было, но если уж так выпало мне на долю, то я прощаю ее, простила много, много лет назад. Я сказала, что сердце мое переполнено любовью к ней, и никакое прошлое не изменило и не изменит этой дочерней любви. Не мне, впервые прижавшейся к материнской груди, судить свою мать за то, что она дала мне жизнь; нет, долг велит мне благословить ее и принять, хотя бы весь свет от нее отвернулся, и я только прошу, чтобы она мне это позволила. Я обнимала