к выше ростом. Я могу с уверенностью сказать о Ноббсе, как я уже говорил о Доббсе, что, если бы меня ввели с завязанными глазами в комнату, наполненную людьми, среди которых находился бы Ноббс, - по его манере говорить - чтобы не сказать - по его манере дышать, я тотчас же догадался бы о присутствии в комнате титулованной особы. В самом древнем Египте, в дни процветания магии, не нашлось бы такого мага, которому удалось бы во мгновение ока преобразить Ноббса так, как преображает его присутствие отпрыска рода, вписанного в родословную книгу пэров. Не лучше их и Поббс, хотя и в другом роде. Поббс делает вид, что презирает все эти различия. Он говорит о своих титулованных знакомых с легкой иронией, называя их "франтами". Смотря по настроению, он будет утверждать, либо что эти "франты" - лучшие люди на свете, либо что они ему в тягость и надоели. Но вместе с тем, уверяю вас, что Поббс умрет с горя, если титулованные франты перестанут приглашать его на обеды. Что он предпочтет обменяться в парке приветствием с полоумной, впавшей в детство вдовой какого-нибудь герцога, чем породниться со вторым Шекспиром. Что он скорее согласится на то, чтобы его сестра, мисс Поббс (он искрение к ней привязан, он самый нежный брат на свете), допустила бы вольность со стороны "франта", чем нашла бы счастье в беспредельном мраке нетитулованного люда и вышла бы замуж за какого-нибудь доброго малого, который не имел бы ничего общего со всеми этими титулованными франтами и попросту послал бы их ко всем чертям. А при этом - Поббс, Поббс! - если бы вы хоть раз могли услышать из уст ваших герцогинь, при случайном упоминании о мисс Поббс, великолепное снисходительное - "Ах, это милейшая особа!" Мне нечего добавить о Роббсе, Соббсе, Тоббсе и так далее вплоть до Хоббса, которые не стыдятся и не скрывают своего подобострастия, которые в священном трепете пресмыкаются на брюхе и жуют и пережевывают титулы, как самые изысканные лакомства. Я ничего не говорю о мэрах и подобных им людях; простираться в благоговении ниц и требовать в ответ такого же благоговения - входит в функции таких людей, и они поистине получают свою награду. Я ничего не говорю о бедных графских родственниках, о провинциальных соседях, о длинных списках управляющих и дам-благотворительниц, о предвыборных кампаниях, о рысистых испытаниях, о выставках цветов, о кодексе визитов, о всех тех формах, которые способствуют разрастанию родословного древа в больших городах и сельских местностях. Не этим хотел бы я закончить; я хотел бы в заключение сказать следующее: Если в периоды кризисов в истории страны, которою мы все любим, мы - большинство народа, воплощающее ее дух умеренности и здравого смысла, оказываемся совершенно непонятыми классом людей, несомненно высоко интеллектуальных и представляющих собой как личную, так и общественную ценность; если эти люди никакими способами не в состоянии постичь наше желание видеть отныне во главе страны правительство, а не склоняться перед покровительством или попустительством; если же они, догадываясь об этом нашем требовании, воображают, что могут разделаться с нами, заламывая перед нами котелки (таков смысл официальной политики, проводимой и одобряемой по отношению к нам во всех случаях жизни нашим премьером), - то во всем этом виноваты мы сами. А если вина наша, то и выход должны найти мы сами. Эти люди не видят нас такими, каковы мы на самом деле, и у нас нет никаких прав ни удивляться, ни жаловаться, если они принимают нас за то, чем мы с таким усердием стараемся им казаться. Поэтому пусть каждый из нас подойдет с собственным топором к собственному суку родословного древа. Пусть основное преобразование он начнет осуществлять с самого себя; и пусть он не беспокоится, что этим все и ограничится. Не нужно никаких откровений свыше, чтобы признать неизбежность известного неравенства людей. Все ступени, которые в данный момент насчитывает социальная лестница, останутся неприкосновенными, даже если и срубить родословное древо. Мало того: каждая ступень этой лестницы сохранит еще в большей силе и целости все подобающие ей прерогативы, ибо родословное древо поражено гнилью, и, свалив его, мы только предотвратим заражение этой гнилью каждой ступени лестницы. 26 мая 1855 г. ^TГРОШОВЫЙ ПАТРИОТИЗМ^U Перевод А. Поливановой Если автор этой статьи сообщит, что он уволился с правительственной службы и вышел на пенсию, после того как аккуратно в течение сорока лет уплачивал взносы в фонд обеспечения старости, то он может рассчитывать, что тем самым он снимет с себя подозрение в пристрастности из-за того, что сам он был когда-то правительственным клерком. Говоря короче и переходя наконец к первому лицу - ибо я чувствую необходимость обратиться к этой форме повествования ввиду трудности выдержать форму третьего лица, - я прошу принять к сведению, что я больше не имею никакого отношения к Сомерсет-Хаусу. Я - свидетель совершенно непредубежденный и со всей честностью хочу изложить свои наблюдения. О моей собственной служебной карьере клерка рассказывать долго не приходится. Я поступил на службу восемнадцати лет (мой отец тогда только что, недолго думая, проголосовал за Гробуса, который сразу же после своего избрания под более официальным наименованием "достопочтенного сэра Гилпина Гробуса Гробуса, баронета, высокочтимого члена Тайного совета его величества отправился в своем недосягаемом величии в весьма удаленные сферы) и начал с девяноста фунтов в год. Я делал все, что обычно делают клерки. Переводил как можно больше писчей бумаги. Снабжал всех своих младших братьев казенными перочинными ножами. Лепил фигурки из сургуча (отчаявшись как-либо иначе извести то количество этого материала, которое полагалось расходовать на печати) и переписывал несметное число музыкальных пьес для флейты в объемистую книгу в веленевом переплете с якорем на обложке (книга предназначалась для ведения дел Королевского флота); на каждом листе этой книги красовался водяной знак, изображавший овал, в котором восседала Британия с ветвью в руке. Я всегда завтракал на службе, если досиживал в присутствии до этого времени, то есть до двух часов пополудни, и тратил в среднем на завтрак около шестидесяти фунтов в год. Мое платье обходилось мне (или еще кому-то, по прошествии стольких лет я, по правде сказать, не могу с точностью припомнить, кому именно) еще примерно в сто фунтов; остаток моего жалованья я тратил на развлечения. Когда я работал младшим клерком, у нас в канцелярии служили обыкновенные младшие клерки. У нас был молодой О'Килламоллибор, племянник члена парламента и сын богатого ирландского помещика, который убил другого богатого ирландского помещика на знаменитой дуэли, возникшей по поводу знаменитой ссоры на знаменитом вечере из-за танца со знаменитой красавицей, - со всеми деталями этого происшествия человечество было в свое время ознакомлено. О'Килламоллибор утверждал, что он обучался во всех храмах науки империи, и надо полагать, - так оно и было; однако это испытание, если судить с точки зрения орфографии, не привело к успехам, которых следовало ожидать. Кроме того, он считал себя выдающимся художником и подделывал фабричные марки на обороте собственных рисунков с таким искусством, что они казались купленными в лавке. Затем у нас был юный Персифаль Фитцледжионайт, из семьи известных Фитцледжионайтов, который, как он говорил, получал у нас в конторе раз в три месяца "карманные деньги" только ради того, чтобы иметь хоть какое-нибудь дело (кстати сказать, он никогда ничего не делал); зато он бывал на всех званых вечерах, отчеты о которых публиковались на следующий день в утренних газетах, и занимался в конторе главным образом откупориванием бутылок с содовой водой. Была у нас еще одна высокая особа и украшение нашей канцелярии - Мелтонбери, который, служа в аристократическом полку, проигрался в пух и прах и заставил раскошелиться свою матушку, старую леди Мелтонбери при условии, что он поступит в нашу контору и будет играть только в хоккей угольками. Еще у нас был Скрайвене (только что достигший совершеннолетия), который одевался у "Принца Регента"; и у нас был Бэйбер, который представлял в нашем департаменте ипподром и был букмекером; он носил галстук в крапинку и сапоги с отворотами. И, наконец, у нас еще был сверхштатный клерк, за пять шиллингов в день, у которого было трое детей; он выполнял всю работу, и его презирали даже рассыльные. Что касается нашего времяпрепровождения, то мы простаивали перед камином, до потери сознания поджаривая спины; читали газеты; а в теплую погоду выжимали лимоны и пили лимонад. Мы без конца зевали, и без конца звонили в колокольчик, и без конца болтали и бездельничали, и часто надолго отлучались из конторы и очень редко возвращались назад. Мы то и дело рассуждали о том, что сидим в конторе на положении рабов, что на наше жалованье и хлеба с сыром не купишь, что публика нами помыкает, и мы вымещали все наши обиды па клиентах, заставляя их подолгу дожидаться и давая им непонятные односложные ответы, когда им случалось заходить в наше присутствие. Я всегда несказанно удивлялся тому, что никто из посетителей ни разу не схватил меня за шиворот и не вышвырнул за дверь через перила с высоты трех этажей. И вот само время, смилостивившись надо мной, без каких бы то ни было усилий с моей стороны, вытолкнуло меня из младших клерков в более высокий разряд. Я делался скромнее по мере того, как становился старше (что свойственно большинству людей) и достаточно добросовестно справлялся с возложенными на меня обязанностями. Для этого не требовалось умственных способностей верховного судьи или лорда-канцлера, и я беру на себя смелость сказать, что, в общем, я неплохо выполнял свою работу. Сейчас довольно много шумят о том, что кандидатов на должность клерков следует подвергать предварительным испытаниям, как если бы они претендовали на высокие ученые степени. Сам я думаю, что ни верховных судей, ни лордов-канцлеров за двадцать два фунта девять шиллингов в квартал, даже с видами дослужиться до пятисот - шестисот фунтов в год ко времени полного расцвета дарований, - все равно не получишь. Но если я и ошибаюсь, вряд ли способности их смогли бы в достаточной мере проявиться среди рутины присутственных мест. Эти соображения и приводят меня к тем выводам из моего служебного опыта, которыми бы я хотел поделиться. В свое время я был в нашем департаменте свидетелем поразительного множества попыток преобразовать административный аппарат, но все эти преобразования начинались, на мой взгляд, всегда не с того конца: они никогда не шли дальше смешения маленьких людей, подчеркивая общественную пользу какого-нибудь члена парламента с окладом в две тысячи фунтов в год за счет ничтожного мелкого чиновника с двумя с сами фунтов в год. Приведу несколько примеров. Глава нашего департамента назначался и выбывал в отставку с каждой сменой кабинета. Этот пост среди любителей синекур почитался тепленьким местечком. Вскоре после моего назначения на должность заведующего нашей канцелярией произошла смена кабинета, и наш департамент возглавил лорд Стампингтон. В один прекрасный день он пожелал ознакомиться с делами департамента, и мне было предложено приготовиться к его встрече. Лорд Стампингтон оказался необычайно любезным аристократом, с весьма непринужденными манерами (он только что крупно проигрался на скачках, иначе он не снизошел бы ни до какого государственного поста); его сопровождал племянник - почтенный Чарльз Рэндом, которого он назначил своим личным секретарем. "Если не ошибаюсь, мистер Тэйненхэм?" - сказал его сиятельство, стоя перед камином и заложив руки за фалды. Я поклонился и повторил: "Мистер Тэйненхэм". - "Итак, мистер Тэйпенхэм, - продолжал лорд Стамнингтон, - как идут дела в департаменте?" - "Полагаю, что все благополучно". - "В котором часу ваши молодцы являются на службу?" - спросил его сиятельство. "В половине одиннадцатого, ваше сиятельство". - "Быть не может! - воскликнул лорд Стампингтон. - Неужели же и вы приходите в половине одиннадцатого?" - "Да, ваше сиятельство, в половине одиннадцатого." - "Странно! Как вы можете? - воскликнул лорд Стамшшгтон. - Просто непостижимо! Ну так вот, мистер Тэйпенхэм, нам нужно что-то предпринять, иначе оппозиция нас подковырнет и нам несдобровать. Что же мы можем сделать? Чем вообще занимаются ваши ребята? Что они там, считают или пишут что-нибудь? В чем состоит их работа?" Я изложил его сиятельству основные функции нашего департамента, что, по-видимому, его чрезвычайно потрясло. "Черт возьми! - сказал лорд Стампингтон, повернувшись к своему личному секретарю. - Судя по словам мистера Тэйпенхэма, это должно быть невообразимо скучно, Чарли. И тем не менее мы должны что-то предпринять, мистер Тэйпенхэм, иначе эти молодчики обрушатся на нас, и мы слетим. Может быть, в департаменте имеется какой-нибудь разряд служащих (вы как раз только что упомянули о разрядах), который мы могли бы несколько сократить? Или, может быть, лучше снизить кое-какие оклады, или уволить кое-кого на пенсию, или что-нибудь с чем-нибудь слить и таким путем добиться некоторой экономии?" Я посмотрел на него с сомнением и замешательством. "Я догадался наконец, что мы можем сделать, мистер Тэйпенхэм, уж во всяком случае, - воскликнул лорд Стампингтон, просияв от счастливой мысли. - Мы предложим вашим молодцам приходить в присутствие ровно в десять часов. Чарли, придется и вам вставать ни свет ни заря и приходить в десять. И потом давайте запишем, что в дальнейшем наши молодцы должны иметь кое-какие знания, - ну, скажем, они должны овладеть французским, а Чарли? и в совершенстве знать арифметику - тройное правило, правило исчисления утечки и утруски, - а Чарли? - десятичные дроби или там что-нибудь в этом роде. Мистер Тэйпенхэм, если вы будете настолько добры поддерживать связь с мистером Рэндомом, вас вдвоем может быть осенит какая-нибудь блестящая идея относительно сокращения сметы. Чарли, я уверен, что вы найдете в мистере Тэйпенхэме самого неоценимого сотрудника, и я не сомневаюсь, что, имея такого помощника, мы при его содействии и при условии, что служащие будут являться на работу ровно в десять, мы сможем создать образцовый департамент, или вообще там... это самое... повысим действенность государственного аппарата". С этими словами его сиятельство, обладавший весьма непринужденными и чарующими манерами, засмеялся, пожал мне руку и сказал, что не хочет больше меня задерживать. Кабинет продержался два или три года, а потом к нам назначили сэра Джаспера Джануса *, пользовавшегося в парламенте репутацией необычайно делового человека благодаря поразительному апломбу, с которым он пускался в объяснения подробностей дела, в котором ничего не смыслил, аудитории, смыслившей не больше его самого. Сэр Джаспер и прежде не раз уже занимал высокие государственные посты и прославился своей способностью действовать напролом, когда дело касалось его собственной выгоды. В нашем департаменте он появился впервые, и я представился ему со страхом и трепетом. "Мистер Тэйпенхэм, - сказал сэр Джаспер, - если ваш доклад готов, я хотел бы пробежать его вместе с вами по всем пунктам. Я думаю сначала ознакомиться со всей работой департамента в целом, а затем обсудить меры к упорядочению его функций". Это было произнесено с официальной важностью и торжественностью, и я приступил к своему докладу; сэр Джаспер откинулся на спинку кресла и задрал ноги на решетку камина, делая вид, что внимательно меня слушает; на самом же деле (как мне казалось) он не обращал на меня ровно никакого внимания. "Прекрасно, мистер Тэйпенхэм, - заметил он, когда я кончил. - Итак, я понял из вашего изложения (при этом я-то великолепно знал, что все сведения о нашем департаменте он извлек из адрес-календаря перед самым приходом к нам), - что в вашем департаменте служат сорок восемь клерков четырех разрядов - А, В, С, В. Мы должны упорядочить работу департамента путем сокращения числа клерков с сорока семи до тридцати четырех, - другими словами, путем изъятия тринадцати младших клерков посредством слияния двух разрядов в один и перевода из четвертого разряда в высшие, а также при помощи создания совершенно новой системы контроля над поставками кораблям Королевского флота в морских портах фор-марса-реев и канифас-блоков посредством двойной бухгалтерии и контрассигновок. Будьте так любезны, мистер Тэйпенхэм представить мне проект рекомендуемых вами мер рационализации и упорядочения работы департамента послезавтра, так как я намереваюсь изложить предлагаемое мною преобразование на ближайшем заседании парламентской комиссии по "Разным Вопросам". - И вот мне пришлось сочинить совершенно неосуществимый план ради того только, чтобы сэру Джасперу было чем заниматься в период его пребывания у власти (а я превосходно понимал, что только это ему и требовалось) и чтобы по поводу этого проекта он мог произнести речь, которая упрочила бы положение кабинета, если бы только в мире существовала сила, способная сдвинуть с места бюрократическую махину. Я-то в глубине души был твердо уверен, что в любом вопросе, касающемся нашего департамента, он был так же далек от действительности, как и любой другой, не посвященный в дело смертный; и вместе с тем он разглагольствовал о том, чего не знал, с таким видом, что когда я сидел в палате и слушал его речь, я усомнился в собственной осведомленности. Я наблюдал бурный восторг трех адмиралов, когда дело дошло до поставок фор-марса-реев и канифас-блоков. И хотя суть этой части проекта сводилась к тому, что, пока его не отменят, ни один корабль не получит упомянутых снастей, как бы ни была остра в них нужда, из-за департаментской волокиты это рационализаторское предложение оказалось столь выигрышным козырем в руках сэра Джаспера, что уже через каких-нибудь две недели после перехода власти к оппозиции, он заявил о своем намерении сделать в парламенте запрос тому, кто сменил его на видном посту главы нашего департамента: "А что правительство ее величества предприняло для осуществления системы контроля над поставками фор-марса-реев и канифас-блоков посредством двойной бухгалтерии и контрассигновок?" - и вызвал бурю аплодисментов. Следующим выдающимся преобразователем нашего департамента был достопочтенный мистер Гриттс, депутат от Сордаста. Мистер Гриттс внес в управление нашим департаментом свой собственный принцип, и этот принцип сводился к тому, что ни один человек, занимающий должность клерка, не должен получать больше сотни фунтов в год. Мистер Гриттс считал, что более высокий оклад принес бы человеку один вред: что ему и не нужно большего жалованья; ибо он не является производителем - потому что он ничего не добывает: и вместе с тем он и не фабрикант - потому что он не перерабатывает никакого сырья: а в экономике-де существует непреложный закон, не допускающий, чтобы заработок человека, который ничего не добывает и ничего не перерабатывает, превышал сто фунтов в год. Мистер Гриттс завоевал репутацию необычайно мудрого деятеля исключительно благодаря открытию этого принципа. Мне кажется, не будет преувеличением сказать, что он сжил со свету двух канцлеров Казначейства, денно и нощно донимая их своей теорией. Надо признать, что за сорок лет службы я навидался всяческого шарлатанства, но такого второго шарлатана, как мистер Гриттс, я в нашем департаменте не видывал. Он привел с собою в качестве личного секретаря своего бывшего бухгалтера, и я совершенно убежден, что с самого же начала он прикарманивал себе половину жалованья этого несчастного, внушив ему, что остающуюся половину жалованья он должен рассматривать как личное благодеяние своего патрона. Из всех людей, которых мистер Гриттс принимал на службу, из всех его многочисленных унылых и худосочных ставленников, я думаю, не было ни одного, кто был бы принят не из корыстных соображений. У нас увольняли клерков, чтобы освободить местечко для его зятя, у нас осуществлялась рационализация, чтобы очистить вакансию для его кузена, у нас происходило слияние ради увеличения его собственного оклада, у нас каждый день на алтарь служения родине приносились в жертву клерки, но я ни разу не слышал, чтобы благо родины потребовало бы принесения в жертву этакого Гриттса. Прибавьте к этому, что характернейшей чертой деятельности нашего департамента стала полнейшая беспринципность; мы создавали себе врага из каждого человека, имевшего с нами дело; мы затягивали все дела, мы торговались и изворачивались; мы прибеднялись, мы всех подозревали, на всех клеветали и шагу не делали без соответствующей мзды. Таково достоверное изображение деятельности Гриттса. Совершенно естественно, что очень скоро мы снова перешли под начало лорда Стампингтона, а потом нас снова возглавил сэр Джаспер: и так мы без конца проходили через все стадии преобразовании от Стампингтона до Джаспера, и каждый из них заново переделывал все сделанное предшественником. Я совершенно беспристрастен в своих показаниях, и моя единственная цель - предостеречь публику. Нельзя ждать добра ни от каких высокопринципиальных преобразований, вся принципиальность которых обращена лишь на младших клерков. Такие преобразования порождены самым грошовым и самым лицемерным патриотизмом в мире. Наша государственная система поставлена вверх ногами, корнями к небу. Начните с них, а тогда и мелкие веточки скоро сами собой придут в порядок. 9 июня 1955 года ^TБОЛЬШОЙ РЕБЕНОК^U Перевод Т. Литвиновой Не приходило ли кому-либо из наших читателей в голову, что нельзя считать удовлетворительным такое состояние общества, при котором в году одна тысяча восемьсот пятьдесят пятом возможна Комиссия народных представителей, публично и торжественно обсуждающая, следует ли предоставить народу право во дни воскресного отдыха посещать свои скромные трактиры и чайные? Не чудится ли тем, к кому мы здесь обращаемся и кто даст себе труд поразмыслить минуту над поставленным нами вопросом, не чудится ли им нечто чудовищное и унизительное в самом существовании комиссии, занимающейся подобным расследованием - в нашей стране, в наше время? Что касается нас, мы можем ответить не раздумывая. Этот всенародный позор вызывает у нас стыд и возмущение. Все это было бы просто смешно, если бы в этом не было клеветы на изнуренный работой, задавленный налогами и тем не менее добродушнейший и терпеливейший народ. Давно пора понять, что он заслужил лучшего с собой обращения. В разгаре лета вдруг собирается комиссия, которая самым серьезным образом начинает допытываться, можно ли смотреть на английский народ иначе, как на шайку пьяниц и нарушителей общественного порядка, состоящих на учете в полиции? Лорды и джентльмены, лорды и джентльмены! Неужели затем лишь приблизились мы настолько к Утопии - после долгих странствий по темным и кровавым дорогам английской истории, - чтобы заниматься такими пустяками? Неужто нет ничего иного - дома, либо за морями, видимого простым глазом, либо сокрытого от взоров - ничего такого, что указывало бы нам на другие, более благородные цели? Существует два института, замечательных как своим невежеством в отношении всего, что касается народа, так и своим постоянным вмешательством в его дела. Первый институт - это палата общин, второй - маньяки. Члены парламента и маньяки совместными усилиями изводят столь возлюбленный ими народ, не давая ему поднять голос в свою защиту. Всякий, кто обладает здравым смыслом, умеет войти в положение другого и наделен самой обыкновенной наблюдательностью (члены парламента и маньяки, разумеется, исключаются), вероятно, уже несколько месяцев назад понял совершенную нелепость того, чтобы народ согласился терпеть лишения и неудобства, которыми ему грозят воскресные ограничения, введенные и последнее время. Сколько раз мы, пишущие эти строки, предупреждали десятки членов парламента и маньяков, сколько раз предупреждали их и другие, о том, что мера, которую они в своем дремучем невежестве одобрили, никуда не годится! Члены парламента и маньяки не верили нашим предостережениям или не внимали им. Чем это все кончилось, мы знаем и расхлебываем по сей день. Положим, маньяки на то и маньяки, чтобы взбираться на кафедры и под влиянием своей единственной, кособокой мании коситься на публику и молоть вздор. Но члены-то парламента о чем думают - почему они танцуют под дудку маньяков? В самом деле - почему? Не потому ли, что для них народ - понятие отвлеченное: Большой Ребенок, на которого надо хмуриться во время съезда мировых судей, которого следует тетешкать и трепать по щечке во время выборов, но воскресеньям ставить в угол, в праздники выносить на улицу, чтобы он мог поглазеть на карету, в которой везут королеву, а остальное время - от понедельника до субботы - держать, так сказать, под розгой, как школьника? Не потому ли, что народ представляется им непременно этаким младенцем с большой головой, которого надо то приласкать, то пожурить, то побаюкать, то припугнуть "букой". то поцеловать, то выпороть, а главное - не выпускать из пеленок, чтобы сам он ножками никуда, ни-ни! Не потому ли, а? Осмелимся ответить на этот вопрос утвердительно. Неужели члены парламента и маньяки полагают, что эго поняли мы одни? Неужели они могут хотя бы на мгновение усомниться в том, будто предмет их капризных ласк и немилостей не видит, что из него делают большого ребенка, что он не возмущается этим, и что он не начнет наконец брыкаться, не встанет на ноги, не натворит бед? В самый первый месяц существования этого журнала мы указали на целый отряд маньяков, именуемых тюремными священниками, которые овладели тюрьмами и откровеннейшим образом награждали порок, поощряли лицемерие и ставили отчаянных головорезов в пример. Маньяки делали что хотели, а члены парламента их поддерживали; теперь же любимчики этих маньяков укрепляют свою армию с помощью самых отпетых преступников. Считается, что на Большого Ребенка, в целях просвещения коего мы и печатаем настоящую статью, реальные факты решительно никакого влияния не имеют, ибо он пребывает в полнейшем невежестве относительно их. И вот, в Вестминстере каждый вечер Достопочтенный Джентльмен, представитель от такого-то округа, и просто Почтенный Джентльмен, представитель от другого округа, схватываются друг с другом к безграничному восторгу своих сторонников, взирающих на эту арену петушиных боев. После этого премьер-министр, излив для начала все личные обиды, какие накипели на его благородном сердце, переходит к шуткам и остротам, припасенным на этот день, и, так ничего и не сказав, а сделав и того меньше, заключает стереотипным, предназначенным главным образом для ушей Большого Ребенка, призывом к энергичному ведению войны и справедливому и почетному миру. Предполагается, что младенец слышит сии слова впервые, и не умиляться им было бы столь же неприлично, как не знать катехизиса. Засим представитель Такого-то округа и представитель Другого округа, Благородный Лорд и прочие члены почтенной палаты расходятся но домам и ложатся спать в искреннем убеждении, что своими словами они убаюкали Большого Ребенка! Рассмотрим теперь, как обращаются с нашим несчастным младенцем на этом следствии, посвященном его воскресному питью и ядению, следствии, похожем по своей бессмыслице на детский стишок, а по логике напоминающем Бедлам. Идет суд над Большим Ребенком. В коридоре громко скрипнули сапоги. Силы небесные, это ведь шествует официальное лицо! Вот свидетель так свидетель! Мистер Гемп, вы как будто в течение известного количества лет состояли в няньках при Большом Ребенке? - Состоял. - Вы "имели возможность досконально изучить его нравы? - Имел. - В качестве судьи в полицейском суде? - Да, в качестве судьи в полицейском суде. (Движение в зале.) - Скажите, мистер Гемп, считаете ли вы допустимым, чтобы работник, приказчик, клерк и тому подобное, ездил по воскресеньям в Хэмпстед или в Хэмптон Корт со всей своей семьей, посещал вместе с ней трактиры, где посетителям дают пиво и джин с водой? - Такое положение вещей я считаю совершенно недопустимым. - Разъясните, пожалуйста, суду, на чем вы основываете свое мнение, мистер Гемп? - Извольте. Я основываю свое мнение на многолетнем знакомстве с полицейским участком, где мне пришлось быть свидетелем множества случаев пьянства. Подавляющее число жалоб, поступающих в наш полицейский участок, составляют жалобы на людей, принадлежащих к низшему сословию, которые, находясь в состоянии опьянения, перестают отвечать за свои поступки. - Не можете ли вы привести какой-нибудь случай, мистер Гемп? - Я могу указать на пример Слоггинса. - Вы имеете в виду человека со сломанным носом и синяком под глазом, который ходит с бульдогом? - Точно так. - И часто к вам поступают жалобы на мистера Слоггинса? - Беспрерывно и, можно сказать, постоянно. - Особенно по понедельникам? - Вот именно. Особенно по понедельникам. - И из этого вы заключаете, что по воскресным дням следует препятствовать доступу работников в пивные, тем паче в предместьях? - Самым решительным образом. (Мистер Гемп удаляется под одобрительный гул.) Непослушный ребенок, внемли преподобному Синглу Суоллоу! - Мистер Суоллоу, вы не отрицаете, что пользуетесь доверием воров и прочих правонарушителей? - Я имею счастье полагать, что являлся недостойным объектом неограниченного доверия сих лиц. - И они признавались вам в том, что нередко напивались пьяные? - Нет, не пьяные, я хотел бы объясниться. В простоте душевной они свое состояние определяли словом "выпивши". - Но это взаимозаменимые слова? - Я полагаю, что так; вместе с тем я просил бы оказать снисхождение к моей слабости и дозволить мне в дальнейшем пользоваться именно тем выражением, которое столь непосредственно вырвалось из груди, исполненной раскаяния. - И у вас есть основания, мистер Суоллоу, полагать, что чрезмерное злоупотребление... э..." выпивкой и являлось причиной совершенных ими преступлений? - О да! Безусловно. - И вам неизвестны никакие иные причины, побудившие их к преступным действиям? - Они сами мне говорили, что затруднились бы назвать иные, сколько-нибудь достойные внимания причины. - Знакомы ли вы с человеком по фамилии Слоггинс? - О да! Слоггинс вызывает у меня живейшее участие. - Считаете ли вы возможным поделиться какими-либо сведениями, почерпнутыми из беседы со Слоггинсом относительно состояния, определяемого словом "выпивши"? - В течение восьми месяцев, находясь в одиночном заключении, Слоггинс со слезами на глазах сообщал мне каждое утро, и притом всегда в одно и то же время, а именно в одиннадцать часов пять минут, что в тюрьму его привел обычай пить ром, разбавленный водой, в патентованном заведении, именуемом, по собственному его выражению, "Крысоловом". Он не уставал повторять, что, по его мнению, следовало бы арестовать хозяина, хозяйку, их малолетних детей и мальчика на побегушках. - Не вы ли предложили смягчить ему наказание и сократить срок его заключения? - Да, я. - Где он находится в настоящее время? - Если я не ошибаюсь, в Ньюгете. - Вам известно, за что? - Только понаслышке - он как будто имел слабость уступить соблазну и свернуть шею торговке овощами. - Где его взяли за последний проступок? - В "Крысолове", в прошлое воскресенье. - Я полагаю, что излишне спрашивать вас, мистер Сингл Суоллоу, считаете ли вы желательным закрытие всех пивных в воскресные дни? - Совершенно излишне. Сложи свои ручки, непокорное дитя, и выслушай теперь преподобного Темпла Фарисея, который подъехал в своей карете к дверям Комиссии, чтобы дать тебе характеристику, которая тебя несколько озадачит! - Мистер Темпл, вы исполняете должность священника в обширном приходе, именуемом "Верблюд и Игольное Ушко" *, не так ли? - Да. - Будьте любезны, расскажите, как обстоят дела у вас в приходе по воскресным дням? - Из рук вон плохо. Наш церковный двор граничит с лугами. И вот в жаркие дни, когда приходится держать окна открытыми, мне видно с моего места, как люди... прогуливаются! Мне даже случалось слышать смех. А до ушей моего помощника (весьма прилежного и благонравного молодого человека) доносился даже свист; впрочем, я не стану утверждать, что сам лично свист этот слышал. - Много ли прихожан посещают вашу церковь? - Нет. Те, кто платит за постоянные места, не дают повода жаловаться. Но вот бесплатные скамьи по большей части пустуют, и это тем достойнее сожаления, что общее число прихожан и так невелико. - Проходит ли вблизи вашей церкви железная дорога? - К великому моему сожалению, проходит, и уши мои улавливают шум проносящихся мимо поездов даже тогда, когда я читаю проповедь. - Неужели вы хотите сказать, что они не замедляют хода из уважения к вашей проповеди? - Ничуть. - Нет ли чего еще поблизости от вашей церкви, на что вам угодно было бы обратить внимание Комиссии? - На расстоянии полуторы мили и сорока девяти с половиной футов (я дал распоряжение причетнику измерить дистанцию в точности) имеется общедоступная чайная в саду под названием "Зеленый уголок". В погожий воскресный вечер сад этот наполняется народом. Там можно наблюдать ужаснейшие сцены. Люди курят трубки; пьют спиртные напитки, разбавленные горячей водой; едят креветок; поглощают моллюсков; глотают чай; шумно открывают бутылки с шипучим лимонадом. Там можно увидеть девиц, прогуливающихся с молодыми людьми, молодых людей с девицами, супругов с их малолетними детьми; корзинки, узлы, тележки, плетеные колясочки - словом, все, что только есть на свете низменного. А к вечеру вся эта толпа идет через луга домой, и смутный говор, оживленные голоса, которые доносятся до моих ушей даже тогда, когда я нахожусь в дальнем конце своей столовой (тридцать восемь футов на двадцать семь), производят чрезвычайно удручающее впечатление. Я полагаю, что "Зеленый уголок" несовместим с общественной нравственностью. - Не слыхали ли вы, чтобы карманные воры посещали названное вами заведение? - Как же! Мой причетник сообщил мне, что однажды шурин его дяди, торгующий корабельными товарами, отправился туда с целью наблюдения испорченных нравов и по возвращении своем домой не досчитался носового платка в кармане. Местные насмешники утверждают, что он был один из тех, кто потерял свой платок в соборе св. Павла во время последней проповеди епископа лондонского. Я хотел бы опровергнуть это: я близко знаком с вышеозначенными лицами - все это люди почтенные. - Большая часть обитателей вашей округи трудится всю неделю, не так ли? - Насколько мне известно, это так. - С утра и до вечера? - Так говорит мне мой помощник. - А в жилищах их тесно и душно? - Думаю, что да. - Где бы вы советовали им проводить воскресные дни, если доступ в "Зеленый уголок" будет для них закрыт? - В церкви, разумеется. - А после церкви куда им деваться? - Право, это уже их дело, а не мое. Жестокосердый младенец, залейся горючими слезами при появлении следующего свидетеля! Вот он стоит понурив голову и бьет себя кулаком в грудь. "Величайший пьяница в прошлом", - так он отрекомендовался. Когда он напивался пьян, это был сущий дьявол - а напивался пьяным он всегда. Теперь же он в рот не берет спиртного и лучезарен, как ангел. И за то, что человек этот жадностью своей уподоблялся гиене или какому-нибудь другому непристойному зверю, оттого, что он не знал меры и впадал в злоупотребления, за это, о крупноголовое дитя, тебя будут мерить по его мерке; за его прегрешения тебя поставят в угол навеки. Тень Джона Бэньяна *, это ты привела в зал заседаний мистера Маньяка Патриарха! Дитя мое, закрой свои глазки скорее и посыпь головку пеплом из ближайшей кучи золы, ибо дни твои сочтены! - Мистер Маньяк Патриарх, вы много времени уделили изучению пьянства? - Чрезвычайно много. - Примерно сколько лет? - Семьдесят. - Мистер Маньяк Патриарх, приходилось ли вам когда-либо бывать в Уайтчепле? - Миллион раз. - Не приходилось ли вам при виде сцен, которые разыгрывались у вас на глазах, проливать слезы? - Приходилось. Океаны слез! - Мистер Маньяк Патриарх, продолжайте, пожалуйста, ваши показания. - Извольте. Один я, собственно, и в состоянии пролить свет на это дело. Единственный осведомленный в этой области человек - это я. Не путайте меня с остальными. Все они - самозванцы. Я - первый и единственный. Рассказывают, будто кто-то, кроме меня, заглядывал в эти трясины отчаяния и пытался спасти тех, кто в них увяз. Не верьте. Подлинно только то, что скреплено моей собственноручной подписью. Никто не оплакивал горести и пороки низшего сословия, кроме меня. Никто не думал о них так непрестанно, как я, во сне и наяву. Пусть никто и не пытается вытащить несчастных пьянчужек из этой трясины и поставить их на ноги. Никто, кроме меня, не знает, как за это взяться! - Как по-вашему, можно ли считать, что народ испытывает истинную потребность в пиве либо вине? - Разумеется, нет. Я-то знаю, и я вам говорю, что такой потребности нет и не существует. - Тогда считаете ли вы, что для народа было бы лишением потерять доступ к пиву и спиртным напиткам? - Конечно, нет. Я-то знаю, и я вам говорю, никакого лишения! Вот так-то и расправляются с нашим Большим Ребенком. Решено - как членами парламента, так и маньяками, что он не способен разобраться ни в чем и что ему никогда не раскусить произвольный характер этих дурацких выводов. То, что целый народ - смирный, вежливый, благоразумный народ, чей здравый смысл и добродушие вызывают восхищение непредубежденных иностранцев, а также любовь и уважение тех соотечественников, которые имеют мужество доверять ему, быть с ним откровенный, то, что целый народ судят по отдельным подонкам, вышедшим из его среды, что целый народ заставляют быть в ответе за этих подожков, наказывают его за этих подонков, - есть возмутительнейшая несправедливость, дичайшая нелепость, и те, кто придерживаются этого принципа, проявляют полнейшее невежество относительно свойств английского ума и характера. Когда подобное невежество проявляют маньяки, это еще полбеды; но вот когда их начинают поддерживать члены парламента - дело становится серьезным. Ибо, если они не в состоянии понять Народ, для которого издают законы, если они так злостно недооценивают его, какая же возможна гармония между членами парламента, Народом и законами, раз они представляют собой столь запутанный клубок противоречий? Нам, как, впрочем, и всем порядочным людям вообще, совершенно незачем идти в Вестминстер либо еще куда, чтобы метать громы против невоздержанности. Нам она ненавистна, мы бы близко не подпустили ее к себе; если бы мы могли представить, что эта отвратительная привычка может когда-либо в будущем омрачить существование самого любимого из наших детей, мы предпочли бы, чтобы он умер тут же, в самом расцвете своей младенческой красы. Сдерживайте негодяев, ради бога, и всеми возможными способами - но только не карайте, не вяжите, не порочьте трезвый, трудолюбивый, умеренный в своих потребностях, благопристойный в развлечениях, в поте лица своего трудящийся рабочий народ! Добродетельные малайцы из палаты лордов или Эксетер-Холла, которые предаются разгулу, не менее противны нам, нежели порочные малайцы из матросских меблированных комнат в Розерхайде. Ни в том, ни в другом случае мы не потерпим, чтобы нам всаживали нож в спину, и утверждаем, что никто, к какой бы разновидности маньяков он ни принадлежал, не имеет права бросаться с ножом на мирных граждан и причинять им увечья. И наконец мы смиренно просим позволения заявить со всей энергией, какая нам присуща, что Народ - поистине нечто большее, нежели Большой Ребенок; что он достиг того возраста, когда отличают пустые звуки от осмысленных слов; что побрякушек ему не нужно; словом, что Большой Ребенок растет и что мерку с него следует снимать соответственно росту. 4 августа 1855 г. ^TНАША КОМИССИЯ^U Перевод Я. Рецкера Результаты обследования, проведенного по инициативе медицинского журнала "Ланцет" (чем он заслужил великую благодарность наших соотечественников), в связи с участившимися случаями фальсификации пищевых продуктов, напитков и лекарств, навели нас на мысль образовать Комиссию для расследования широко распространившейся фальсификации других продуктов, которые чрезвычайно важно было бы нашей стране иметь в чистом виде, без малейшей подделки. В эту компетентнейшую Комиссию привлечены нами представители всех классов общества. Все анализы, пробы, наблюдения и испытания были выполнены многоопытнейшим и искуснейшим химиком, мистером Джоном Булем. Первым объектом исследования был продукт широкого потребления, известный в Англии под маркой "Правительство". Мистер Буль предъявил образчик этого товара, приобретенный в середине июля сего года на оптовом складе, помещающемся на Даунинг-стрит *. Докладывая Комиссии о результатах исследования, м-р Буль прежде всего отметил непомерно высокую цену, которую приходится платить за этот продукт. Нет никаких сомнений в том, что можно было бы снабдить им англичан ровно вдвое дешевле, притом гарантировать доброкачественность и приличную долю прибыли его производителям. Что же протяжении многих и многих лет. Поэтому образцы Правительственных учреждений, представленные на благорассмотрение Комиссии, не содержали в общем ничего, кроме Головотяпства, притом в количестве, достаточном, чтобы парализовать жизнедеятельность всей страны. На вопрос Комиссии, не привели ли указанные выше злоупотребления к неизбежному и полному уничтожению полезных свойств исследованных образцов, м-р Джон Буль ответил, что все они отмечены печатью злокачественного худосочия, а половина из них пришла в полную негодность. На вопрос, какое средство он бы рекомендовал для поправления столь бедственного положения, м-р Буль ответствовал, что он полагал бы необходимым лишить сребролюбивых торгашей права торговать этим снадобьем. Затем м-р Буль положил на стол перед Комиссией несколько образцов епископских мантий, высокие качества и незапятнанность которых гарантировались выпускавшими их заведениями, однако оказалось, что они сшиты из низкопробного материала, плохо скроены и уже далеко не первой чистоты. На одной из них были обнаружены многочисленные несмываемые пятна типографских чернил и подозрительная примесь, которая, будучи исследована даже без помощи микроскопа, оказалась примесью волокон чертополоха, известного под именем Судейского Крючкотворства. Другая мантия, хотя и проданная как белая. в действительности была черна, как душа служителя Мамоны, но лишь слегка побелена. Достаточно было м-ру Булю посмотреть ее на свет, чтобы все сомнения исчезли. По его свидетельству, на рынке епископских мантий наблюдается большое перепроизводство и нездоровая конкуренция. Тут м-р Буль представил образцы, на которые он, движимый единственной целью - заботой о благе родины, просил членов Комиссии обратить сугубое внимание, образцы Британских Хлебопашцев. Поставив перед собой указанную цель, он не собирается входить в рассмотрение вопроса об условиях существования английского крестьянина, о физической и моральной выносливости исследованных образцов. Он не будет задаваться вопросом о том, не стал бы тот или иной из образцов крупнее, здоровее и менее подверженным преждевременному одряхлению, если бы людям уделялось столько же внимания, заботы и интереса, сколько с полным основанием уделяется окружающему их растительному миру. Хотя представленные Комиссии образцы были отобраны из всех графств Англии и вывезены из самых различных частей Королевства, все они оказались одинаково неспособными защищать свою родину с оружием в руках, так как никто из них не умел обращаться ни с огнестрельным, ни с холодным оружием и не был приучен к военной дисциплине. Об англичанах часто говорят, с одной стороны, что они - народ невоенный, а с другой стороны, что, по свидетельству друзей и врагов, из них получаются лучшие в мире солдаты. М-р Буль выразил надежду на то, что в грозный час войны или иной опасности для государства он будет иметь возможность бросить оба этих противоречивых мнения в горнило здравого смысла, чтобы воссияла истина и справедливость, и что он попытается сделать это во что бы то ни стало. В настоящее время он имеет честь довести до сведения Комиссии, что, как об этом свидетельствуют представленные им образцы, так и тысячи других, подвергнутых им тщательному анализу и исследованию, Британский Крестьянин сохранил свои основные качества, присущие ему испокон веков. Производя, однако, в ходе порученного ему исследования, кое-какие неразрывно связанные с ним наблюдения, м-р Буль обнаружил, что упомянутого выше Британского Крестьянина в недавнем прошлом обезоружили его собственные господа - лендлорды из страха за свою дичь, и его начальники, окружившие себя целой сворой шпионов и доносчиков из страха за свою власть. Поэтому, - продолжал м-р Буль, - если вы хотите вернуть рассматриваемым образцам их важные достоинства, которые, как это мною обнаружено, они потеряли и утрата которых вас так изумляет, то проявите немного больше истинного патриотизма и немного меньше трусливого эгоизма. Окажите вашему крестьянину немного больше доверия и научите его тому, что необходимо знать свободному англичанину, а не только премудрости пай-мальчика, и тогда у нас опять будут знаменитые саксонские лучники, владеющие современным оружием, и вы сможете сэкономить на содержании Иностранного Легиона. Убрав образцы, которые, равно как и объяснения, произвели на Комиссию такое действие, что некоторые из ее членов тут же заявили о своем намерении в ближайшем будущем заняться этим вопросом, м-р Буль представил большой выбор прекрасных образцов английского Труда. Эти обильные всходы на общественной ниве, столь усердно взращиваемые и дающие столь богатый урожай, по его убеждению, так же бессмертны, как народ. Труд - это единственный продукт в Англии, коего не коснулась тлетворная фальсификация. М-р Буль горд заявить Комиссии, что в Англии есть по крайней мере один продукт, которого никому еще не удалось испортить и в котором потребители никогда не будут ощущать недостатка, это поступающие непрерывным широким потоком изделия английского Труда. Не успело улечься чувство радости, с которым Комиссия выслушала это приятное сообщение, как м-р Буль заявил, что теперь он приступает к самой серьезной и самой прискорбной части своей миссии. Нет, он не побоится откровенно изложить плачевные результаты исследования, завершившего его труд, но желал бы подготовить к ним Комиссию. С этими словами он предложил вниманию собравшихся образец Представительного Учреждения. Когда члены Комиссии, с трудом сдерживая возгласы отвращения, ознакомились с рассматриваемым жалким образцом, докладчик продолжал. Образец Представительного Учреждения, на который Комиссия должна обратить свое благосклонное внимание, был приобретен на Вестминстерском рынке в июле месяце прошлого года. Чтобы отобрать этот образец, покупатели, не оказывая предпочтения тому или иному продавцу, обшарили весь рынок. И все же, без всякой помощи ученых экспертов, даже самому близорукому из наблюдателей было ясно, что перед ним - гнилой товар. Он чудовищно разжижен Болтовней, загрязнен Интригой, разбавлен огромной дозой красящего вещества, самого фальшивого и коварного сорта. Он покрыт густым слоем лака, который, будучи разложен на составные части, оказался не чем иным, как сплошной Дрянью (приторной и наглой), сваренной на густом растворе Партийной Склоки с огромной примесью Ханжества. А Ханжество, как это хорошо известно Комиссии, это опаснейший из ядов. Просто уму непостижимо, каким образом столь полезный сам по себе продукт, как Представительное Учреждение, мог дойти до такого позорного состояния. В его настоящем виде это просто гниль, мертвечина, совершенно непригодная в пищу, способная вызвать лишь тошноту и рвоту. На вопрос Комиссии, не было ли обнаружено в исследуемом продукте, наряду с другими вредными примесями, также и примеси Надувательства, м-р Буль ответствовал: - Вы спрашиваете о Надувательстве? Сплошное надувательство в том или ином виде пропитывает этот продукт насквозь. Далее он признал, что, по его мнению, свыше сил человеческих находиться даже несколько секунд на близком расстоянии от этого продукта, столь омерзителен он и невыносим для всех наших пяти чувств. Тогда м-ру Булю были заданы следующие вопросы: во-первых, чем объяснить столь чудовищное вырождение продукта, имеющего чрезвычайно важное значение для общества? Во-вторых, как объяснить, что он все же находит сбыт? Членами Комиссии было отмечено, что как бы ни гнушались потребители этим продуктом и как бы ни воротило их от него с души, все же они не могут обойтись без него и даже ходят за ним на рынок, где его можно приобрести. На эти недоуменные вопросы м-р Буль отвечал следующим образом. Что касается плачевного состояния товара, то это - следствие, главным образом, того, что он находится в руках бессовестных оптовиков, о которых речь уже была выше. Когда кто-либо из них "вступает в дело", как это называется на их торгашеском жаргоне, то, напустив в Присутственные места как можно больше Пустозвонства, он сразу же приступает к фальсификации и принижению Представительного Учреждения. Делает он это всевозможными средствами, не пренебрегая и самыми грязными. А надо сказать, что эта отрасль торговли уже на протяжении столь долгого времени находится в руках этих бессовестных людей, и каждый из них так рабски следует по стопам своих предшественников, несмотря на яростную борьбу главенствующей в торговле партии с ее оппозицией, стараясь перещеголять их в искусстве фальсификации товаров, что порядочные люди, желающие торговать честно, лишены возможности вложить свой, хотя бы и скромный, капитал, и некоторые из них прямо заявляют, что скорей предпочли бы зарабатывать свой хлеб честным трудом, подметая улицы, чем замарать себя участием в подобной компании. Кроме того, надо заметить, что вышеупомянутые оптовики, большей частью поставившие дело на широкую ногу, обслуживают целую армию клиентов, арендаторов, маклеров и работников, которым они и сплавляют свой гнилой товар - палату представителей, не считаясь с их нуждами. Что же касается того, что публика принимает этот товар, то, по свидетельству м-ра Буля, нельзя отрицать, что потребителя больше привлекает не внутренняя ценность товара, а его яркая окраска. Иной раз это Кровь, иной раз - Пиво, иной раз - Болтовня, иной раз - Ханжество. Как бы то ни было, он берет пестрый хлам, не стараясь проникнуть в суть, принимая переливание из пустого в порожнее за дело. Теперь он осознал свою опрометчивость, раскаялся и горько сетует на судьбу. Нет сомнения в том, что многие потребители уже пребывают в состоянии молчаливого негодования и уже раскусили, какую им подсунули гниль. Комиссией был задан еще один вопрос: можно ли надеяться на то, что этот продукт, столь необходимый для нормального течения жизни Англии, вновь обретет свой первоначальный здоровый и свободный от подделок вид? На это м-р Буль ответствовал, что вся надежда на то, что публика решительно отвергнет всякую обманчивую лакировку, что она столь же решительно и непримиримо порвет с бесчестными дельцами и настоит на своем, требуя, чтобы этот необходимый продукт поставлялся ей в чистом и неподдельном виде. На этом Комиссия объявила свое заседание закрытым sine die {Не назначив дни следующего заседания (лат.).} и в весьма подавленном состоянии духа разошлась. 11 августа 1855 г. ^TНЕКОТОРОЕ СОМНЕНИЕ ВО ВСЕМОГУЩЕСТВЕ ДЕНЕГ^U Перевод Т. Литвиновой Еще Сидней Смит, этот умница и острослов, заметил, что многие англичане испытывают неизъяснимое наслаждение при одном упоминании крупных сумм и что ни с чем нельзя сравнить пафос и жирный восторг, с каким люди этой категории, рассказывая о состоянии мистера Такого-то, скандируют: "Двести ты-сяч фун-тов". Деньги, и только деньги в состоянии вызвать подобный пафос и восторг. Ни один сколько-нибудь наблюдательный человек не станет оспаривать точность этого наблюдения. Оно справедливо, какое бы сословие мы ни взяли, и даже более справедливо в отношении благородного сословия, нежели простонародья. Последний раз, когда тень золотого тельца распростерлась над нашим отечеством, кумир этот был водружен весьма высоко, и подлость, с какой вся Белгравия * лебезила перед ним и тут же за его спиной насмехалась над ним, превосходит все, что делается в Сэвен Дайелс *. Впрочем, я не намерен писать проповедь на эту вековечную тему культа денег. Я хочу лишь сказать несколько слов об одном из видов злоупотребления деньгами, который является следствием преувеличенного представления об их всемогуществе и, на мой взгляд, представляет собой симптом недуга, характерного для нашего времени. Представьте себе какого-нибудь князя, правящего своими владениями столь неразумно и бестолково, что его подчиненные терпят всевозможные лишения, от которых их, впрочем, легко можно было бы избавить. Представьте далее, что князь, по характеру своему - человек весьма щедрый, и всякий раз, когда обнаруживает, что его управляющий, по жестокости, либо по глупости, кого-либо притесняет, выдает пострадавшему денежное пособие. Предстаньте себе, что широкий этот жест совершенно успокаивает нашего благородного князя, что его снова охватывает состояние довольства собой и всем светом и что, выполнив свои долг, как он его понимает, князь даже не думает распорядиться так, чтобы устранить возможность повторения подобных обид в будущем. Представим себе, будто князь этот совершал подобное изо дня в день и из года в год, что он ставил денежные заплаты на проломленные черепа, деньгами же залечивал душевные раны, и при всем том даже не задумывался, отчего кругом столько проломленных черепов и душевных ран и как сделать, чтобы их не было. Мы, вероятно, все согласимся на том, что княжество было порядком запущено, что сам князь - лентяй, что ему следовало бы проявлять меньше щедрости и больше справедливости и, наконец, что, успокаивая свою совесть столь легким способом, он поддался ложному взгляду на всемогущество денег и употребление, какое надлежит из них делать. А не уподобились ли мы, английские граждане, сему воображаемому неразумному князю? Попробуем разобраться. Примерно год назад в Виндзоре состоялся военный суд, чрезвычайно взбудораживший общественное мнение, и не потому даже, что процесс велся в духе, никоим образом не отвечающем распространенному предрассудку в пользу справедливости, а потому, что процесс обнаружил серьезнейшие изъяны в нашей военной системе и показал, как плохо обучены наши офицеры сравнительно с офицерами других держав. Приговор, который был вынесен, повсеместно признавался нелепым и несправедливым. Что же мы, несогласные с приговором и убежденные в своей правоте, как же мы поступили? Когда вскрылась вся непригодность системы, какие шаги предприняли мы к ее исправлению? Пытались ли напомнить нашим соотечественникам, что система эта в ее настоящем виде таит величайшую опасность для них самих и для их детей? Указали ли, что, не противодействуя властям, придерживающимся этой системы, поддаваясь на уговоры, уступая под давлением угроз, мы тем самым подвергаем опасности весь наш общественный строй, рискуем лишиться той самой национальной свободы, которой так гордимся, и что Англия может потерять положение, которое она занимает в семье государств? Напомнили ли беспечным и легкомысленным согражданам о том, что сделали для нас в свое время наши славные предки, чего они для нас добились благодаря своему несокрушимому духу, какие права закрепили за нами благодаря своему упорству и рвению? Пытались ли показать, как мы с каждым часом - оттого, что дело у нас превратилось в игру, - теряем завоеванное предками? Объединились ли мы в многочисленный отряд, имеющий твердую цель: внушить эти принципы тем, кто взял на себя ответственность править страной, и заставить их признать наши исконные права и строго, повсеместно, во всех существенных областях управления Британской Империи придерживаться этих принципов? Нет. До этого дело не дошло. Мы испытывали сильное негодование и легкую тревогу. Под бременем этих двух эмоций мы даже затосковали. Но вот мы облегчили всколыхнувшуюся совесть и дали жертве несправедливого суда денег! Мы сунули руку в карман, выудили из него пятифунтовую бумажку и таким образом исполнили свой долг. Беду поправили, и страна успокоилась. Сумма, которую собрали, превышала _две ты-ся-чи фун-тов_, сэр! Допустим, эти деньги пошли на святое дело. Допустим, что лицо, которому их вручают, в подобных случаях ничего не проигрывает, что в результате такого доброхотного даяния в нем развивается самоуважение, независимость и предприимчивость. И все же, как один из участников подписки, я позволю заподозрить себя в том, что я и в малой степени не выполнил своего гражданского долга. Что я просто откупился от трудной задачи, которая стояла передо мной, что я вместе со всеми пошел на убогий компромисс, подменивший песком скалу, на которой было заложено наше королевство. Что я повинен в подлом преклонении перед деньгами и в глубине души исповедую низменную веру в их всемогущество. Возьмем другой случай. Два работника посреди дня оставляют свою работу (после предварительного соглашения об этом, причем в качестве компенсации они в тот день пришли на работу раньше обычного) и отправляются смотреть театральное обозрение. Обозрение это усердно рекламировалось как в высшей степени патриотическое и лояльное зрелище. В соответствии с каким-то глупым старым законом, которого никто, кроме такого же глупого сельского судьи, вспоминать бы не стал, работников потащили в суд, и эти бробдиньякские ослы * отправили их в тюрьму, - кстати сказать, не имея на то никаких законных оснований, - но не об этом сейчас речь. Поблизости оказалось некое неблагонадежное лицо, которое сочло нужным обнародовать эту нелепую жестокость, другие неблагонадежные лица, прослышав о ней, принялись громким ропотом выражать свое удивление и возмущение. Обращаемся к министру внутренних дел, но он "не видит смысла" в том, чтобы отменить решение суда, да и не могло быть иначе: ведь он никогда не видит и не слышит смысла, и все, что исходит из уст его, лишено всякого смысла. Каков же наш следующий шаг? Может быть, мы собрались все вместе и решили: "Нельзя, чтобы в наше время в народе думали, будто дух закона направлен против него. Нельзя оставлять такое страшное оружие тем, кто вечно будоражит и мутит народ. Поведение этих судей вынуждает нас настаивать на том, чтобы их отстранили от должности, чтобы сословие, подвергнутое столь нелепому притеснению в лице этих двух работников, почувствовало, что нее здравомыслящие люди в нашей стране возмущены этим безобразием. Более того, надо приложить все силы к тому, чтобы судей, подобных этим, не облекали полномочиями, а чтобы те, кто этими полномочиями будут облечены, пользовались своей властью в рамках благоразумной умеренности. И что же? Мы приняли такое решение? Да нет! Как же мы поступили? А вот как: собрали денег для пострадавших, и... дело с концом! Еще один случай. У крестьянина небольшое поле, на котором он взращивает пшеницу, и вот он отправляется жать и воскресенье, потому что иначе пропадет его крошечный урожай. За сей смертный грех его тоже призывают к сельскому судье, отпрыску плодовитого семейства Шеллоу *, и присуждают к штрафу. Тут-то, казалось бы, нам возмутиться, проявить наконец решимость и вырвать законопроизводство и народ из рук этих Шеллуев. Где там! Слишком много беспокойства, у нас своих дел хватает, и к тому же нас всех слегка отвращает мысль о какой бы то ни было возне. И вот мы снова опускаем руку в карман, и пусть обветшалые законы совместно с вечно молодыми Шеллуями тянут нас куда угодно! Как мы уже рассказывали на страницах нашего журнала, введение даже такого убогого закона, якобы предусматривающего защиту женщины, по которому гнуснейшее преступление на свете наказуется шестью месяцами заключения, было встречено криками ликования. По одному этому можно судить о юридическом уровне нашей цивилизации. Бессилие закона - и как следствие этого бессилия - частое нарушение его - сделались притчей во языцех. Что же? Пытаемся ли мы как-нибудь помочь делу? Настаиваем ли на введении более сурового наказания? Исследуем ли условия жизни, которые каждый такой случай вскрывает, и заявляем ли открыто, что огромные массы людей опустились, погрязли в пороке, и что (среди прочих мер) необходимо предоставить им возможность развлекаться более облагораживающим образом, и тогда они перестанут искать забвения от своей страшной жизни в кабаке? Говорим ли наконец о том, что они нуждаются в развлечениях, свободных от навязших в зубах назиданий, и что самый Мальборо-Хаус может представляться кошмаром для великого множества этих людей, которые тем не менее исправно платят налоги и обладают бессмертными душами? Когда же мы перестанем закрывать глаза на суть дела, когда найдем в себе мужество сказать: "Все эти люди - мужчины, женщины и дети - живут в нечеловеческих условиях, и при нынешнем порядке вещей мы в самом деле не представляем себе, как могут они проводить свое свободное от работы время иначе, чем они его проводит обычно - шатаясь бог знает где, напиваясь до безобразия и затевая ссоры и драки?" Всякий, кто знаком с истинным положением дел, знает, что все это - святая правда. Но мы, вместо того чтобы настаивать на этой правде, посылаем в облегчение участи очередной жертвы злодея, только что не умертвившего ее, - посылаем ей на адрес полицейского суда пять шиллингов марками, а сами, приложив к своей чахлой совести этот липкий пластырь из шестидесяти портретов английской королевы, отправляемся в ближайшее воскресенье слушать церковную проповедь. Впрочем, оказывается, не одни мы, простые смертные, имеем низость прибегать к деньгам как к целебному бальзаму на все случаи жизни. Наши вожди, несущие знамя, за которым мы следуем, показывают нам пример, поступая точно таким же образом. Не так давно был День Благодарения, и в памяти у всех должно быть свежи объявления, появившиеся в ту пору в газетах о наиболее выгодных вкладах для спасения души. Авторы этих объявлений, да и все это сребролюбивое племя, публикующее свои красноречивые и благопристойные призывы, ни на минуту не сомневаются в том, что благодарные чувства следует выражать посредством денег. Если мы желаем одержать еще одну победу, то мы не можем надеяться заполучить ее бесплатно или хотя бы в кредит, - нет, подавай наличные! Нам предлагали оплатить новый орган в церкви, треуголку и алые панталоны церковного сторожа, купленные ему в рассрочку старостами, счета маляров и стекольщиков, которые привели в порядок часовню, - и взамен протягивали билет, обеспечивающий место по ту сторону Севастополя *. И мы платили денежки - и получали взамен билет. Кто из нас не раскошеливался! Мы уплачивали недоимку за церковный орган, оплачивали счет за треуголку и панталоны сторожа, погашали задолженность маляру и стекольщику, и считали, как говорится, что с нас больше и спросу нет. Многие из нас расставались со своей мелочью так легко лишь потому, что предпочитали платить этот своего рода штраф, только бы ничего не делать. А дело, которое требовалось от нас, было трудным. Всеобщий паралич охватил мозг и сердце страны; фаворитизм и рутина проникли повсюду, истинные достоинства ни во что не ставились. Небольшая группа людей лишила нас силы и обратила ее в слабость, а три четверти земного шара с интересом воззрились на это замечательное зрелище. В эту критическую пору от нас требовалось одно: твердо стоять за явную правду и бороться с явной неправдой. Но подобная деятельность требует некоторого усилия, джентльмену не подобает ей предаваться, она противоречит хорошему тону; и вот мы с радостью платим штраф. Но если бы все, кому полагается служить в армии, платили бы штраф, вместо того чтобы идти в солдаты, страна осталась бы без защитников. О мои соотечественники, есть войны, в которых сражаются не солдаты, войны, которые между тем столь же необходимы для защиты родины, войны, в которых призван участвовать каждый! Деньги - великая сила, но и они не всемогущи. Если бы сложить пирамиду из денег, которая бы своей вершиной достигала самой луны, то и она не заменила бы собой ни одной крупицы гражданского долга. 3 ноября 1855 г. ^TОСТРОВИЗМЫ^U Перевод Т. Литвиновой Почти во всем мире можно наблюдать стремление, вполне, впрочем, похвальное, считать свою страну превыше всякой другой страны, свои обычаи - выше обычаев, принятых в других странах, и тщеславиться своим отечеством. Патриотизм и гражданская доблесть в большой мере обязаны этому пристрастию. С другой стороны, чрезвычайно важно для всякой страны, чтобы гордость эта не сделалась источником всевозможных предубеждений и предрассудков, ибо в них ничего нет достойного уважения, а напротив, они или нелепы, или несправедливы. Мы, англичане, - в силу нашего географического положения островитян, а отчасти, может быть, и вследствие легкости, с какой предоставили нашим баллотирующимся лордам и джентльменам думать за нас и выдавать нам наши недостатки за достоинства, - особенно подвержены опасности впадать в привычки, которые мы для удобства назовем "островизмами". В этой статье мы намерены привести несколько примеров этих островизмов. На европейском континенте люди, как правило, одеваются в соответствии с личными склонностями и соображениями удобства. А в столице, которую принято считать законодательницей мод, в этом смысле наблюдается даже большая свобода, нежели где бы то ни было. В Париже человек может удовлетворить любую свою причуду по части гардероба - от башмаков до шляпы, - и ему в голову не придет, что кому-либо, кроме него, может быть до этого дело; и действительно, никому до этого нет дела. И если нововведение продиктовано соображениями истинного удобства и хорошего вкуса, оно вскоре теряет свой исключительный характер и перенимается другими. А если нет, им перестают интересоваться. При этом даже самый грубый и неотесанный француз не считает своим долгом непременно как-нибудь оскорбить автора нововведения - разглядывать его в упор, улюлюкать, отпускать остроты, хохотать во всю глотку. Для француза давно уже, с тех пор как сам он перестал быть рабом, новизна перестала быть жупелом, и всякое нововведение он рассматривает только с точки зрения его разумности. Могучее английское предубеждение против всякого новшества, поражающего глаз, можно смело причислить к островизмам. Правда, по мере более широкого знакомства с нравами других стран, - последовавшего после изобретения электричества и пара, - этот островизм начинает исчезать, однако полностью он еще не исчез. По всеобщему признанию, герметически закупоренная, черная несгибаемая труба в полтора фута высотой, именуемая у нас шляпой, не отличается ни удобством, ни изяществом; и, однако, редкий отец семейства, проживающий, скажем, в двух часах езды от Биржи, согласится выдать свою дочь за человека, который носит мягкую шляпу, каким бы достойным он ни был во всех других отношениях. Смит, Пейн и Смит, или Рейсом и Ко, если бы их клерки вздумали вдруг явиться на работу в кепках либо недорогих и удобных фетровых шляпах, от которых не болит голова, решили бы, что фирме грозит по меньшей мере банкротство. В сезон дождей и слякоти, а в Лондоне этот сезон длится по крайней мере половину года, насколько удобнее было бы для большей части населения, насколько это было бы дешевле, если бы они могли ходить, заправив штаны в гетры, на манер зуавов! Придя с улицы, они могли бы тотчас привести себя в порядок - ибо грязь оставалась бы на гетрах, которые сменить не стоит никакого труда. В тех же целях - сбережения одежды - можно рекомендовать и другой, несколько более дорогой способ - ботфорты; они очень пригодились бы тем же клеркам, да и вообще всем, кто много ходит по улицам - если только такая роскошь им по карману. Но что скажут Григгс и Боджер, увидев ботфорты? А вот что: "Наша фирма, сударь, не привыкла к такого рода штукам. Вы что же, хотите погубить нашу фирму? Нет, сударь, извольте каждый день погружать концы ваших панталон на четыре дюйма в грязь, иначе - мы будем вынуждены с вами расстаться". Несколько лет назад мы сами, поскольку мы не состоим на службе у Григгса и Боджера, имели дерзость купить себе в Лондоне, в Берлингтонской Аркаде, пальто, затем что его крой показался нам разумнее и удобнее общепринятого. Когда же, возымев еще большую дерзость, мы в купленном нами пальто стали ходить но улицам, мы почувствовали себя чем-то вроде привидения, которое нагоняет страх и ужас на прохожих. Это же пальто путешествовало с нами в течение шести месяцев по Швейцарии, и то обстоятельство, что покрой его был необычен, никому не казалось знаменательным. Затем в продолжение следующих шести месяцев мы щеголяли в нем в Париже, и хотя там оно тоже было внове, никто не обращал на него никакого внимания. Пальто это, столь неприемлемое для британцев, было всего-навсего просторным плащом с широкими рукавами, который так легко снимается и надевается и не мнет одежды - словом, это было пальто, какое теперь у нас носят все. Несколько столетий в Англии носили бороду. Затем, со временем, брить лицо сделалось одним из наших островизмов. Тогда как почти во всех прочих европейских странах были приняты усы и бородки всевозможных размеров, на нашем крошечном островке установился островизм, от которого нет спасения. Отныне англичанин, хочет он этого или нет, вынужден каждый день нещадно резать и терзать свой подбородок и верхнюю губу. Неудобства, которые влечет за собой соблюдение этого непременного условия британской респектабельности, столь общепризнаны, что промышленники наживают целые состояния, выпуская бритвы, ремни и оселки для правки этих бритв, пасты, различные мыла и кремы, успокаивающие истерзанную кожу, - словом, всевозможные ухищрения для смягчения мук, сопутствующих процессу бритья, и всевозможные приспособления, которые сокращают время, затрачиваемое на этот процесс. Из всех островизмов этот, пожалуй, ушел на несколько миль вперед по дороге к Абсурду. Всем людям гражданского состояния предписывалось, видите ли, сбривать всякую растительность на лице, и исключительное право сохранять ее на верхней губе было даровано небольшой кучке, составляющей военное сословие. Как-то раз на страницах этого журнала мы решились указать на нелепость подобного запрета и привести причины, по которым мы находим его нелепым. И так как данный островизм в самом деле не имеет никакого смысла, он с тех пор начинает понемножку терять почву под ногами. Еще одним примечательным островизмом является наша склонность объявлять, с полной искренностью, что только английское - естественно, а все остальное - противоестественно. Так, в отделе изящных искусств только что закрывшейся французской выставки нам довелось неоднократно слышать странное суждение (причем его высказывали подчас наиболее образованные и вдумчивые из наших соотечественников) о картинах, обладающих значительными достоинствами, картинах, в которых выражена сильная, смелая мысль. Говорили, будто эти картины хоть и вполне хороши, однако отдают "театральностью". Мы полагаем, что разница между подлинным драматизмом и театральностью заключается в том. что первый поражает воображение зрителя, причем действующие лица в картине как бы не осознают присутствие этого зрителя, тогда как персонажи картины, грешащей театральностью, явно рассчитаны на зрителя; это - актеры, вырядившиеся соответственно роли, которые делают свое дело, а вернее, не делают никакого дела, поглядывая одним глазком на зрителя, нимало не заботясь о существе сюжета. Исходя из такого определения театральности, мы тщетно искали этот порок среди представленных картин. Затем, когда мы попытались вникнуть наконец в смысл обвинений, уяснить себе, что же за ними кроется, обнаружилось, что движения и жесты изображенных фигур - _не английские!_ Иначе говоря, фигуры, наделенные живостью, свойственной в большей или меньшей степени всем обитателям европейского материка, казались преувеличенными и неправдоподобными потому лишь, что их манеры отличны от манер, принятых на нашем островке, - манер, кстати сказать, настолько исключительных, что англичанин за пределами своего отечества всегда производит невыгодное впечатление, и только со временем, сквозь всю эту завесу чопорности и сдержанности, начинают вырисовываться все те прекрасные достоинства, которыми он действительно обладает. Нет, в самом деле, разумно ли требовать от француза Эпохи Робеспьера, чтобы он шествовал из тюрьмы на гильотину со спокойствием Клепхэма или степенностью Ричмонда Хилла, покидающих здание Центрального уголовного суда после приговора в тысяча восемьсот пятьдесят шестом году? А между тем этого-то и требует островизм, который мы только что предложили вниманию читателя. Когда избавимся мы еще от одного островизма - боязни получше использовать тот небольшой достаток, который выпал нам на долю, когда научимся извлекать как можно больше радостей из скромных удовольствий, какие нам доступны? В Париже (как, впрочем, во многих других городах и странах) человек, обладающий клочком земли в шесть квадратных ярдов или пусть даже просто крышей тех же размеров, украшает ее на свой скромный лад и сидит там в хорошую погоду, потому что ему так нравится, что он так хочет, что лучшего у него нет и потому что, наслаждаясь тем, что у него есть, он нимало не боится показаться смешным. И точно так же он будет сидеть возле своего парадного, или на своем балкончике, или просто на стуле на тротуаре - оттого что это весело и приятно и оттого что он любит наблюдать жизнь города, бьющую ключом вокруг него. Вот уже семьдесят лет, как француза не мучает более вопрос, как отнесутся к его способу развлекаться те, кто живет на одной с ним улице - выше, ниже, правее, левее, на той стороне или за углом. Ему безразлично, сочтут ли они его развлечения достаточно благородными или нет, снизойдут ли сами до них, или воздержатся. Он не водил знакомства с этой деспотической старухой, миссис Грэнди. Поэтому, при самых скромных доходах, проживая в городе, где все чрезвычайно дорого, он получает больше невинных удовольствий, нежели пятьдесят англичан такого же достатка, как он, вместе взятые; и при этом француз, вопреки распространенному у нас мнению (еще один островизм!) - безусловно, лучший семьянин, нежели англичанин, ибо в гораздо большей мере, нежели последний, разделяет свои незатейливые удовольствия с детьми и женой: естественное следствие того, что эти удовольствия доступны и дешевы и не находятся ни в какой зависимости от миссис Грэнди. Впрочем - и это не к чести англичан - источник данного островизма легче проследить, чем в иных случаях. Писатели старой аристократической школы столь успешно покрыли презрением и насмешкой все доступные развлечения и способы внести разнообразие в будничную жизнь, что до последнего времени, из боязни навлечь эти насмешки на себя, многие англичане предпочитали терпеть скуку и только теперь начинают избавляться от этого страха. Цель, которую преследовали своими насмешками эти писатели, если можно тут говорить о цели, а не просто о высокомерном презрении к тем, кто составляет плоть и кровь нашей нации, - цель их была превратить слабую и неустойчивую часть среднего сословия в жалкую бахрому на подоле высшего, помешать ему занять то честное, почтенное и независимое положение, которое принадлежит ему по праву. К несчастью, писатели здесь слишком преуспели, и в этом - печальный источник многих политических зол нашего времени. Нигде, ни в одной стране не издевались и не глумились столь систематически над зрелищами и развлечениями, которые доступны миллионам. Правда, этот позорный островизм уже выветрился. И все же слабые проявления такого высокомерия можно еще встретить и сейчас - и там, где этого меньше всего ожидаешь. Даровитый мистер Маколей в третьем томе своей блистательной "Истории" пренебрежительно упоминает "тысячи клерков и белошвеек, которые ныне восторгаются Лох Ломондом и Лох Кэтрин" *. Во Франции или в Германии ни один солидный человек, пишущий книги исторического содержания - пусть бы и не исторического, все равно, - не нашел бы ничего остроумного в том, чтобы насмехаться над вполне безобидной и почтенной категорией своих соотечественников. Все эти многочисленные клерки и белошвейки, парочками вышагивающие к Лох Кэтрин и Лох Ломонд и, быть может, предпринявшие этот поход в ознаменование нового-закона, о сокращении рабочего дня и понятия не имеют о том, что своим присутствием отравляют наслаждение красотами природы, которое маститый историк, прохаживающийся по берегу озера, мечтал делить с одними лишь членами парламента из партии вигов. Эта нелепейшая мысль так развеселила бы их, что они, пожалуй, почувствовали бы себя отмщенными сполна. Среди прочих островизмов умного иностранца особенно поражает "Придворная хроника" - одно из досадных препятствий к тому, чтобы наш национальный характер мог быть правильно истолкован другими народами. Спокойное величие и достоинство, свойственные нашему народу, кажутся несовместимыми с нудной болтовней о боскетах и парках, о принце Консорте *, который отправился на охоту и возвратился к завтраку, о мистере Гиббсе и лошадках, о королевском высочестве верхом и августейших младенцах в коляске, и затем опять о боскетах и парках, опять о принце Консорте, опять о мистере Гиббсе и его лошадках, опять о его королевском высочестве на коне и августейших младенцах в коляске, и так далее, день за днем, неделю за неделей... Из-за таких-то пустяков и получается, что английский народ не удостаивается справедливой оценки и в серьезных вещах. Столь же тщательным образом публикуется всевозможный вздор о делах и днях членов знатных фамилий в их родовых имениях. Напрасно разъясняем мы, что англичанам нет дела до этих пустых и неинтересных подробностей, что они им совершенно не нужны. Недоумение чужестранца только возрастает от подобных разъяснений. Если эти сведения никому не нужны, тогда для чего они? Если англичане чувствуют всю их смехотворность, зачем они выставляют себя на посмешище? А если с этим ничего нельзя сделать?.. Окончательно запутавшийся чужестранец заключает, что он был прав вначале и что власть - не английский народ, а лорд Эбердин, или лорд Пальмерстон *, или лорд Олдборо, или лорд Кто-Его-Знает. Недостаток чувства самоуважения в английском народе - островизм, о котором следовало бы задуматься всерьез и от которого следовало бы избавиться. О высоких достоинствах английской аристократии можно судить хотя бы потому, что она гораздо менее надменна и заносчива, чем следовало ожидать, принимая во внимание всегдашнюю готовность нашей публики распластываться перед знатным титулом. Готовность эта проявляется при каждом удобном случае, и в частной и в общественной жизни. И покуда такое повсеместное угодничество не будет изжито, те, кто принимают наибольшее участие в управлении нами, не научатся ценить нас так, как мы того заслуживаем на самом деле. Поэтому-то и получается, что в столице Англии премьер-министр позволяет отмахиваться от нас с шутливым пренебрежением, между тем как представители английской науки и искусства встречают то же оскорбительное пренебрежение со стороны своего посла во французской столице. А мы еще удивляемся, что по сравнению с другими народами оказались в столь странном и невыгодном положении! Пусть эти народы, в силу различных причин, менее счастливы, менее свободны, чем мы, но зато чувство самоуважения у них развито больше, и при всех превратностях политики правителям приходится считаться с этим чувством, оно дает о себе знать. Аристократия пользуется уважением и на континенте. Вряд ли кто-нибудь станет с этим спорить. Однако существует огромная разница между уважением, которое оказывают знати там, и почестями, которыми ее окружают у нас, на острове. Присутствие горсточки герцогов и лордов на публичном балу, банкете или на каком угодно другом более или менее смешанном сборище производит обычно самое тягостное и неприятное впечатление - и не потому, чтобы сами наши аристократы держали себя как-нибудь высокомерно - напротив, это народ вежливый и вполне воспитанный, - а потому лишь, что среди нас имеется слишком много охотников извиваться и пресмыкаться перед ними. В других странах этому мешает чувство собственного достоинства, и там гораздо меньше раболепства и угодничества перед знатью. Общение вследствие этого между сословиями бесконечно приятнее для обеих сторон, и каждая имеет возможность узнать гораздо больше о другой. Еще один островизм: всякий раз, когда среди нас является лицо королевской крови либо титулованный гость, в официальных обращениях к нему принято употреблять приторно-раболепные выражения, которые ни в одной груди не находят отзвука; мы всячески поощряем распространение подробнейших сообщений о благочестивом поведении гостя в церкви, вежливом поведении во дворце, пристойном поведении за столом, иначе говоря, умении высокого гостя обращаться с ножом, вилкой и рюмкой - можно подумать, что мы ожидали встретить в его лице по меньшей мере Орсона! * Подобные сомнительные комплименты делаются только у нас, в нашей стране, и они были бы невозможны, если бы у нас было развито чувство самоуважения. Следует побольше общаться с другими народами, чтобы позаимствовать у них это качество как можно скорее. И когда мы перестанем по пятьдесят раз на дню уверять короля Брентфордского * и Главного Портного с Тули-стрит *, что мы не можем существовать без их улыбок, эти два маститых мужа и сами наконец усомнятся во всемогуществе своих улыбок, а мы понемножку избавимся еще от одного островизма. 18 января 1856 г. ^TНОЧНАЯ СЦЕНКА В ЛОНДОНЕ^U Перевод Т. Литвиновой Пятого ноября прошлого года, я, издатель этого журнала, вместе с приятелем, лицом небезызвестным, случайно забрели в Уайтчепл. Был вечер, погода стояла отвратительная - темно, грязь и проливной дождь. Много печальных картин можно увидеть в этой части Лондона, которую я за последние несколько лет изучил досконально. Мы шли медленно, позабыв про дождь и слякоть, и не заметили, как, отдаваясь впечатлениям окружавшего нас мира, к восьми часам очутились у здания Работного дома. На темной улице, под дождем, прямо на грязных плитах панели, лежали какие-то кучи лохмотьев. Они были неподвижны, и казалось, это - пять ульев, прикрытых тряпками, или пять скрюченных трупов, прикрытых тряпками, - словом, что угодно, только не живые люди! - Что это такое? - вопросил мой спутник. - Ради бога, скажите, что это такое?! - Должно быть, несчастные, которых не впустили переночевать, - ответил я. Мы остановились подле этих кучек тряпья, ноги наши словно приросли к земле, и мы не могли оторвать глаз от страшного зрелища. Пятеро сфинксов, вселяя ужас в прохожих, казалось, вопрошали каждого: "Остановись и подумай, чем кончит общество, бросившее нас сюда?" Пока мы так стояли и смотрели, подошел рабочий, прилично одетый, судя по виду - каменщик. - Страшное зрелище, сударь, - сказал он, прикоснувшись к моему плечу, - и притом в христианском государстве! - Страшное, страшное, мой друг, - ответил я. - Часто, возвращаясь с работы, я вижу еще худшую картину. Иной раз я насчитывал их пятнадцать, двадцать, а то и двадцать пять человек. Ужасное зрелище! - Поистине ужасное, - произнесли мы с приятелем разом. Постояв с нами еще немного, прохожий пожелал нам покойной ночи и ушел. Мы же чувствовали, что не можем уйти так, ничего не сделав; это было бы бесчеловечно. Как-никак с нами посчитаются больше, чем с простым рабочим. Мы постучали в ворота Работного дома. Когда старый нищий-привратник открыл их, я не стал мешкать и вошел, так как прочитал в его слезящихся глазках намерение не впустить нас. Мой товарищ не отставал от меня. - Будьте любезны вручить эту карточку начальнику Работного дома и передать ему, что я хотел бы поговорить с ним, - сказал я. Мы находились как бы в крытом проходе, и старый привратник, взяв мою карточку, направился по нему вглубь. Не успел он, однако, подойти к двери, расположенной слева от нас, как кто-то, одетый в плащ и шляпу, выскочил из нее с проворством человека, который привык каждую ночь отбиваться от докучливых нападок. - Ну-с, господа, - заговорил он громким голосом, - что вам угодно? - Во-первых, - начал я, - сделайте одолжение - взгляните на карточку, которую держите в руке. Может быть, вам знакома моя фамилия? - Фамилия знакомая, - сказал он, поглядев на карточку. - Хорошо. Я всего лишь намерен задать вам прямой вопрос, обещаю держаться в рамках вежливости и не намерен ни сердить вас, ни сердиться сам. Было бы глупо, если бы я вздумал упрекать в чем-либо вас лично, я и не упрекаю. Я могу быть недоволен системой, которой вы поставлены управлять, но вместе с тем я понимаю, что вам предписано выполнять известные обязанности, которые вы, без сомнения, и выполняете. Надеюсь, вы не откажетесь ответить мне на кое-какие вопросы. Мой тон его, видимо, успокоил. - Хорошо, - сказал он, - отвечу. Что же вы хотели бы знать? - Известно ли вам, что на улице находятся пятеро несчастных? - Я их не видел, но вполне допускаю, что это так. - То есть, вы еще сомневаетесь в этом? - Нет, нет, нисколько. Их могло бы быть и намного больше. - Кто они - мужчины? Или женщины? - Скорее всего - женщины. Возможно, что две-три из них там с прошлой и позапрошлой ночи. - Вы хотите сказать, что они там проводят всю ночь до утра? - Весьма возможно. Мы переглянулись с моим спутником, а начальник Работного дома поспешно добавил: - Господи боже мой, но что же мне-то делать? Что я могу? Здесь все переполнено. Здесь всегда переполнено, всякую ночь! Ведь должен же я в первую очередь предоставить места женщинам с детьми, правда? Не прикажете же выгонять их? - Конечно, нет, - сказал я, - принцип ваш совершенно гуманный, и я рад слышать, что вы его придерживаетесь. Не забывайте только, что я ни в чем вас не виню. - Ладно! - сказал он и снова утихомирился. - Я только хотел спросить вас, - продолжал я, - известно ли вам что-либо дурное об этих пятерых несчастных, что сидят на улице? - Я не знаю о них ровно ничего, - сказал он, энергично махнув рукой. - Я спрашиваю вот почему: мы хотим дать им немного денег на ночлег, но только в случае, если они действительно бездомные, а не воровки. Вы ведь не утверждаете, что они воровки? - Я ничего о них не знаю, - повторил он, отчеканивая слова. - Иначе говоря, сюда их не впускают оттого только, что дом переполнен? - Да, оттого, что дом переполнен. - А если бы им удалось сюда попасть, они здесь получили бы лишь ночлег да кусок хлеба на завтрак - так? - Это все. Решайте сами, сколько им дать. Но имейте в виду, кроме того, что я вам сейчас сказал, я ничего о них не знаю. - Разумеется. Мне больше ничего и не надо знать. Вы ответили на мой вопрос вежливо и охотно, и я вам очень за это благодарен. Я ничего плохого не могу о вас сказать, напротив. Покойной ночи! - Покойной ночи, господа! И мы снова очутились на улице. Мы подошли к куче тряпья, самой ближней к двери Работного дома, и я ее потрогал. Она не шелохнулась. - Скажите, - спросил я, наклонившись к женщине, - почему вы лежите здесь? - Потому что меня не берут в Дом. Она говорила слабым, глухим голосом, в котором не оставалось ни малейшего оттенка любопытства или воодушевления. Она сонно смотрела мимо меня и моего спутника, на черное небо и падавший дождь. - Вы и прошлую ночь провели здесь? - Да. Всю ночь. И позапрошлую ночь тоже. - Вы знаете кого-нибудь из тех, кто лежит рядом с вами? - Я знаю ту, что лежит через одну от меня. Она была здесь в прошлую ночь и сказала мне, что она родом из Эссекса. Больше я о ней ничего не знаю. - Итак, вы здесь провели всю прошлую ночь. Ну, а днем вы тоже были здесь? - Нет. Не весь день. - Где же вы были весь день? - Ходила по улицам. - А что вы ели? - Ничего. - Послушайте! - сказал я. - Вспомните. Вы устали, и я вас разбудил со сна, и вы, может быть, не знаете, что говорите. Что-нибудь-то вы ели сегодня! Вспомните, ну! - Ничего я не ела. Только объедки, корочки, две-три корочки, которые мне удалось подобрать на рынке. Да вы поглядите на меня! И она обнажила свою шею, которую я тотчас же прикрыл. - Если я вам дам шиллинг на ужин и ночлег, вы найдете, куда пойти? - Да. - Идите же, ради бога! Я вложил деньги ей в ладонь, и она с трудом поднялась и побрела прочь. Она не поблагодарила меня, ни разу даже не взглянула в мою сторону, просто - растаяла в этой ужасной ночи самым странным, удивительным образом. Много диковинного довелось мне видеть на своем веку, но ничто так не врезалось мне в память, как то вялое безразличие, с каким это изможденное, несчастное существо взяло монету и мгновенно исчезло. Я опросил по очереди всех пятерых. Они все отвечали так же, как и первая, - без всякого воодушевления и интереса. Та же вялость и равнодушие у каждой. Ни от одной я не услышал жалоб, протеста, ни одна не взглянула на меня, ни одна не сказала "спасибо". Остановившись возле третьей, мы невольно переглянулись: рядом лежали еще две женщины; они приткнулись друг к другу во сне и казались двумя поверженными статуями. Женщина, возле которой мы остановились, перехватила наши взгляды и сообщила, что это, должно быть, сестры, - это был первый и единственный раз, что одна из них заговорила сама, не дожидаясь вопроса. А теперь позвольте мне заключить свой страшный отчет рассказом о прекрасной и высокой черте, обнаружившейся между этими беднейшими из бедных. Покинув Работный дом, мы перешли улицу, чтобы разменять в пивной золотую монету, ибо у нас не осталось серебра. Все время, что мы разговаривали с пятью призраками, я держал деньги в руке. Это обстоятельство, разумеется, привлекло к нам внимание бедноты, вечно толпящейся в подобных заведениях. Эти люди окружили нас, и когда мы наклонялись над кучками тряпья, они наклонялись тоже, боясь проронить хоть одно слово. Нас обступили вплотную, и всякий рал, что мы наклонялись к груде лохмотьев, лежащей на панели, эти зрители накланялись вместе с нами. Они хотели все видеть и все слышать. Таким образом все, что я говорил и делал, было им известно. Когда последняя из пятерки поднялась, побрела и растаяла, зрители расступились, чтобы дать нам пройти. Ни один из них - ни словом, ни жестом, ни взглядом не попросил у нас подаяния. В толпе было достаточно смышленых лиц, наблюдательных глаз, и многие догадывались о нашей душевном состоянии, понимали, что мы были бы рады раздать все деньги, какие у нас были, только бы помочь людям! Но всех сдерживало сознание, что собственные их нужды бледнеют перед тем, что мы только что видели. Толпа расступилась в глубоком молчании. Мой спутник написал мне на другой день, что это сборище лохмотьев - вся эта пятерка - мерещилось ему всю ночь. Я стал думать, как присоединить наше свидетельство к свидетельству многих других, которые, натыкаясь время от времени на позорные и страшные зрелища такого рода, испытывают настоятельную необходимость писать о них в газеты. Я решил поместить точный отчет о том, что мы видели, но не печатать его до рождества, дабы избежать излишней горячки и спешки. Знаю, что неразумные последователи одного вполне разумного учения, люди с вывихнутыми мозгами, у которых преклонение перед арифметикой и политической экономией выходит за пределы здравого смысла (а уж о такой глупости, как человеколюбие, говорить нечего!), люди, которые с помощью этих двух наук могут оправдать все на свете, с легкостью докажут, что явления, о которых мы пишем, вполне закономерны и что их не следует принимать близко к сердцу. Я не желаю ни на минуту порочить то разумное, что есть в этой необходимейшей из наук, но вместе с тем решительно и с отвращением отвергаю безумные выводы, которые подчас делают из этой науки. И слова свои я обращаю к тем, кому дорог дух Нового завета, к тем, кто принимает подобные уличные сценки близко к сердцу, к тем, кто считает их позорными. 26 января 1856 г. ^TДРУГ ЛЬВОВ^U Перевод А. Поливановой Я нахожусь в студии одного из своих друзей, познания которого в области царства животных и птиц считаются непревзойденными, и каждая современная картинная галерея, каждый магазин эстампов, как у нас, так и за границей, свидетельствуют о его тесном знакомстве с миром зверей. Мой друг пригласил меня позировать ему в качестве натуры для крысолова. Я чувствую себя чрезвычайно польщенным и восседаю перед ним в образе представителя этой избранной профессии, пожалуй в слишком близком соседстве с устрашающим бульдогом. Мой друг, как это легко догадаться, состоит в самой тесной дружбе со львами Лондонского зоологического сада в Риджент Парке. И, стоя перед мольбертом и водя с присущей ему энергией и легкостью кистью по холсту, он высказывает в защиту дорогого его сердцу царственного семейства дружественное порицание Зоологическому обществу. "Вы замечательное общество (говорит мой друг, подрисовывая то мою голову, то голову бульдога), вы совершили настоящие чудеса. Ведь именно ваше общество создало в Англии превосходнейший национальный зверинец, к тому же вы сделали его открытым и доступным для широких народных масс, что заслуживает наивысшей похвалы. Ваше общество, постоянно имея самого тактичного и учтивого представителя в лице превосходного Митчела, несомненно, служит интересам публики. Так почему же при этом (продолжает мой друг) вы так дурно обращаетесь с вашими львами?" Выдвигая столь серьезный упрек, мой друг строже, чем обычно, смотрит на бульдога. Бульдог немедленно съеживается и проявляет явное замешательство. Все собаки чуют, что моему другу известны их тайны и что пытаться его провести - бесполезно. Стоит только моему другу пристально посмотреть на бульдога, как совесть немедленно напоминает тому о последней совершенной им низости. "И тебе не стыдно?" - говорит мой друг бульдогу. Бульдог нервно облизывается, моргает красными глазками и начинает переступать на своих кривых лапках, являя собой самое жалкое зрелище. Сейчас он так же мало похож на самого себя, как и представители той замечательной породы, которую французы именуют bouledogue. "Ваши птицы (продолжает мой друг, возвращаясь к своей работе и снова обращаясь к Зоологическому обществу) так же счастливы, как день, - он собирался было сказать "долог", но, взглянув в окно, закончил: - короток. Их образ жизни хорошо изучен, их потребности всецело приняты во внимание, - чего им еще желать? Перейдем от птиц к тем представителям вашей коллекции, которых мистер Роджерс имел обыкновение называть "нашими бедными родственниками". Я, конечно, имею в виду обезьян. Для них создан искусственный климат. Они наслаждаются обществом себе подобных. Их окружают сородичи и друзья. В их клетках устроены выступы, чтобы они могли на них вскакивать, и углубления, где можно прятаться. В их гостиных с потолков спущены изящные веревки, на которых они раскачиваются ради собственного удовольствия, вызывая восхищение прекрасного пола и давая наглядные уроки пытливому подрастающему поколению. Теперь перейдем от наших бедных родственников к животным - к гиппопотаму. Это еще что такое?" Последний вопрос обращен уже не к 3оологическому обществу, а к бульдогу, который покинул свое место и собирается улизнуть. Переложив кисть в левую руку, в которой он держит палитру, мой друг подходит к бульдогу и бьет его по морде. При всей уверенности моей в могуществе моего друга, я жду, что бульдог в следующее же мгновение вцепится ему в нос. Но бульдог остается заискивающе вежлив и даже готов бы был вильнуть хвостом, если бы ему не отрубили его в детстве. "Итак, перейдем, как я говорил (спокойно продолжает мой друг, снова вернувшись к мольберту), от наших бедных родственников к гиппопотаму, этому воплощению изысканности. Как вы позаботились о нем? Мог ли он мечтать о такой вилле на нильских берегах, какую ему выстроили на берегу канала в Риджент Парке? Разве в его родном Египте у него могли быть столь роскошно обставленные гостиная, кабинет, ванна, купальня и просторная площадка для игр, и все это всегда готовое к его услугам? Уверен, что нет. А теперь я попросил бы вашу администрацию и ваших натурфилософов последовать за мной и взглянуть на львов". Мой друг хватает кусок угля и тут же набрасывает на чистом холсте, натянутом на соседнем мольберте, благородную чету львов. Бульдог, который после полученной оплеухи снова почтительно восседает на своем месте, выражает явное беспокойство, опасаясь, как бы эта новая затея не обернулась против него. "Вот, - говорит мой друг, отбрасывая в сторону уголь, - вот они. Величественные король и королева четвероногих. Британский лев перестал быть символической фигурой в гербе Британии. Теперь эта королевская чета каждый год приносит нам настоящего британского льва. И как же, при всех неограниченных возможностях, знаниях и опыте, имеющихся в вашем распоряжении, - как же вы обращаетесь с жемчужиной вашей коллекции? Я изо дня в день наблюдаю, как эти царственные благородные звери покорно влачат жалкое существование в тесных клетках, где едва можно повернуться и где в самую бурную погоду они ничем не защищены от северо-западного ветра. Взгляните на изумительную форму их лап, в совершенстве приспособленных для прыжков и скачков. Скажите же, какая почва, по вашему мнению, меньше всего приспособлена безграничной мудростью самой природы для таких лап? Пожалуй, голый, жесткий дощатый настил, нечто вроде корабельной палубы? Верно. Совершенно непонятно тогда, почему именно этот материал, а не какой-нибудь другой, вы решили выбрать для устройства пола в их клетках? Ради всего святого! (восклицает мой друг, немало переполошив бульдога) ведь есть же у кого-нибуд