евышала нескольких дюймов. Продвигаясь вперед таким необычным способом, мы через два с половиной часа очутились в Хартфорде. Тамошняя гостиница оказалась ничуть не хуже английских, если не считать спален, которые, как всегда, неудобны; банкетная комиссия здесь тоже оказалась самой толковой из всех, с какими мы до сих пор имели дело. Эти господа чаще оставляли нас в покое, были внимательнее и заботливее к нам, - иногда даже в ущерб своим интересам, - чем все прежние. Так как лицо у Кэт было в ужасном состоянии, я решил дать ей здесь отдохнуть, написал письмо в Нью-Хейвен и под этим предлогом отказался от званого обеда. В Хартфорде мы пробыли до одиннадцатого, причем каждый день у нас бывал официальный прием, длившийся по два часа, на каждом из них у нас перебывало до двухсот - трехсот человек. Одиннадцатого числа в пять часов вечера мы отправились (опять по железной дороге) в Нью-Хейвен, куда прибыли в восемь. Не успели мы выпить чаю, как нас заставили принять студентов и профессоров колледжа (самого большого в Штатах) и обитателей города. Я думаю, что нам пришлось пожать больше пятисот рук, прежде чем лечь спать; разумеется, все это время я был на ногах... Та же депутация из двух человек сопровождала нас сюда из Хартфорда; а в Ныо-Хейвене была образована еще одна банкетная комиссия; невозможно передать, как все это утомительно и беспокойно! Утром мы осматривали тюрьмы и заведение для глухонемых; по дороге останавливались в местечке, которое называется Уолинг-форд, все население которого высыпало, чтобы посмотреть на меня, ради чего и был остановлен поезд; в четверг (сегодня пятница) было много суеты и волнений, и устали мы несказанно. А когда мы наконец добрались до постели собирались уже уснуть, под нашими окнами вдруг очутился весь университетский хор и задал нам серенаду! Кстати, в Хартфорде нам тоже устроили серенаду - некий мистер Адамс (племянник Джона Куинси Адамса) я его приятель-немец. Они были великолепными певцами: и невозможно сказать, как мы были тронуты, когда в глухую полночь в длинном, гулком музыкальном коридоре за дверьми нашей комнаты, аккомпанируя себе на гитарах, они запели тихими голосами о родине, разлуке с близкими и прочих материях, к которым, как они понимали, мы не могли оставаться равнодушными. Впрочем, в самый разгар моего сентиментального настроения мне пришла в голову мысль, заставившая меня расхохотаться так неумеренно, что пришлось с головой зарыться под одеяло. "Господи боже мой! - сказал я Кэт. - Как нелепо и прозаично, должно быть, выглядят мои башмаки в коридоре!" Меня впервые в жизни поразила мысль о том, как глупо могут выглядеть башмаки. Нью-хейвенская серенада оказалась похуже. Хотя голосов было изрядное количество, и к тому же им аккомпанировал "заправский" оркестр, не было той задушевности. Не прошло и шести часов с начала серенады, как нам пришлось спешно натягивать на себя одежду и готовиться к отъезду, ибо до пристани было минут двадцать езды, а пароход отчаливал в девять утра. Наскоро позавтракав, мы отбыли и, дав еще один прием на палубе (буквально на палубе), под крики "Гип-гип-ура, Диккенс!" поплыли по направлению к Нью-Йорку. Я чрезвычайно обрадовался, когда оказалось, что с нами на пароходе едет мой бостонский знакомец мистер Фелтон - профессор древнегреческого языка в Кембридже. Он собирался на банкет и бал. Как большинство людей того круга, с кем мне довелось встречаться, он прелестный человек, простой, радушный, искренний и жизнерадостный; словом, совсем как англичанин. Мы истребили все запасы портера, холодной свинины и сыру, какие имелись на пароходе, и чрезвычайно весело провели время. Я забыл сказать, что все эти комиссии, как в Хартфорде так и в Нью-Хейвене, устроили подписку для того, чтобы покрыть мои личные расходы. Я ни в одном баре не мог добиться счета, всюду они оказывались оплаченными. Но я ни за что не хотел этому подчиниться и самым решительным образом отказывался двигаться с места, пока мистер К * не получал собственноручно от хозяина счета и не оплачивал их до последнего гроша. Убедившись в моей непреклонности, они вынуждены были уступить. Примерно в половине третьего мы прибыли сюда. А через полчаса были уже в самой гостинице, где нас ожидал великолепный многокомнатный номер и где все чрезвычайно удобно и (судя по Бостону), должно быть, страшно дорого. Только мы сели обедать, как явился Дэвид Колден, потом он ушел, и, когда мы пили вино после обеда, пришел Вашингтон Ирвинг, один, и кинулся нас обнимать. Он сидел у нас до десяти часов вечера. Дальнейшее свое повествование я разобью на четыре части. Во-первых, бал. Во-вторых, некоторые черточки американского характера. В-третьих, международное авторское право. Четвертое, моя жизнь здесь и кое-какие планы на будущее. Итак, бал. Он состоялся в прошлый понедельник (смотри программу): "В девять часов пятнадцать минут ровно" - цитирую напечатанную программу - к нам явились с визитом "Дэвид Колден, эсквайр, и генерал Джордж Моррис": первый во фраке, второй - в парадной форме, бог знает какого полка народной милиции. Генерал взял под руку Кэт, а Колден - меня, и мы спустились но лестнице к ожидающей нас карете, которая остановилась у артистического входа в театр - к величайшему разочарованию огромной толпы, осаждавшей главный вход и поднявшей страшный шум. Открывшееся нашим глазам зрелище было воистину потрясающим. Три тысячи человек в вечерних туалетах; весь зал, от пола до потолка, великолепно украшен; свет, блеск, сверканье, шум, гам, овации - все это я не в силах описать. Нас провели через центральную ложу бельэтажа, у которой в честь события сняли барьер, и оттуда на сцену, где нас приветствовали мэр города и другие сановники, после чего в угоду "многоглавому чудовищу" нас заставили дважды обойти огромный бальный зал. После этого мы принялись танцевать - бог весть как, ибо теснота была невозможная. И танцевали мы, пока ноги не заболели, а когда уже и просто стоять не могли, тихонько выскользнули и вернулись к себе в гостиницу. Все документы, связанные с этим удивительным празднеством (такого здесь еще не бывало), мы сохранили; значит, у нас будет что показать Вам, когда мы вернемся. Одно меню ужина, по количеству и разнообразию блюд, представляет собой курьез. Теперь, что касается одной из самых забавных черточек американского характера - она предстала передо мной в самом забавном своем проявлении и как раз при обстоятельствах, связанных с этим балом. Я замечал эту черточку и прежде, наблюдал ее и после этого события, но лучше всего она проявилась именно тут, в связи с ним. Разумеется, я не могу и шагу ступить, чтобы это не сделалось достоянием газет. Среди всевозможнейшего вранья, которое они печатают, подчас можно встретить действительный факт, но до того извращенный и перекрученный, что он столько же походит на правду, сколько нога Квилпа - на ногу Тальони. В связи же с предстоящим балом газеты оказались, если только это возможно, болтливее обычного, и в отчетах о моей персоне, о том, что я видел, говорил и делал в субботу и воскресенье, предшествовавшие балу, они описывали мои повадки, манеру говорить, одеваться и так далее. В этих отчетах говорится, что я чудесный малый (еще бы!) и что у меня бесцеремонное обращение, "которое", как они утверждают, "вначале показалось нашей светской публике забавным", но вскоре чрезвычайно ей понравилось. Другая газета подробно останавливается на великолепии и роскоши бала: поздравляет себя и своих читателей со всем тем, что Диккенсу посчастливилось увидеть на нем, заканчивая торжественным утверждением, что Диккенсу в Англии не доводилось видеть общества, подобного тому, какое он увидел в Нью-Йорке, и что высокое благородство тона, принятого в этом обществе, должно было произвести на него неизгладимое впечатление. С тою же целью меня изображают всякий раз, как я появляюсь в обществе - "чрезвычайно бледным", "как громом пораженным" - словом, потрясенным всем, что вижу... Представляете себе странное тщеславие, которое кроется за всем этим? У меня накопилось множество анекдотов на эту же тему, и я попотчую Вас ими, когда вернусь. <> 97 <> ДЖОНАТАНУ ЧЕПМЕНУ, МЭРУ БОСТОНА Нью-Йорк, Карлтон-хаус, 22 февраля 1842 г. Мой дорогой друг, Вот Вам моя рука, и да будет наш союз нерушим, и как бы высоко ни вздымались волны между нами, мы поднимаемся выше их, и когда Вы приедете в Англию, мы совершим с Вами такие прогулки, будем вести такие беседы, что они возместят нам годы разлуки. Мне до смерти надоела моя теперешняя жизнь - я истерзан душой и телом, - я устал и изнемог. Я отказался от всех публичных приглашений на будущее и намерен отныне придерживаться своего решения. Я могу служить превосходной иллюстрацией к басне о старике и осле. Одна половина населения обижается на меня, когда я принимаю чье-либо приглашение, в то время как другая обижается, когда я отказываюсь идти, куда меня зовут; вот почему я решил в этом полушарии сообразоваться с собственными желаниями и не считаться ни с чьими другими. Я никогда не бывал так потрясен, возмущен и оскорблен в лучших своих чувствах, как сейчас - тем отношением к себе, которое я встретил здесь (то есть в Америке) в связи с вопросом о международном авторском праве. Я, который больше кого бы то ни было пострадал от существующего закона, самым добродушным и бескорыстным образом (ибо, бог свидетель, я не питаю надежд на то, что закон этот будет изменен в мое время) выражаю надежду, что когда-нибудь наступит день и писателям будет оказана справедливость, - и тут же на меня обрушиваются десятки Ваших газет, приписывая мне мотивы, одна мысль о которых превращает всю кровь мою в желчь, и употребляя применительно ко мне такие непристойные и гнусные выражения, каких они не стали бы применять, говоря об убийце. Клянусь небом, возмущение и презрение, которое я испытываю но поводу такого немужественного и неблагородного образа действий, причиняют мне муки, равные которым я не испытывал с самого своего рождения! Впрочем, даже и тут есть хорошая сторона, так как благодаря этим преследованиям я в этом вопросе стал твердым, как железо, и отныне уже везде - здесь н у себя на родине, во всех своих высказываниях, устных и письменных, таким и останусь всегда, пока язык мой не перестанет слушаться меня и перо не вывалится из руки. Как видите, я открываю перед Вами всю свою душу! Я проникся таким доверием к Вам, что изливаю тут все, что перечувствовал по этому поводу, хотя ни с кем, даже со своей женой, до сих пор этим не делился. Вот что Вы навлекли на себя, и это только начало! Я буду в Вашингтоне 6 или 7 марта. Оттуда я Вам напишу еще, и надеюсь получить от Вас несколько строк до того, как отправлюсь дальше на юг. Как мне жаль, что Вы - мэр Бостона и не можете присоединиться к нам и с нами путешествовать до конца мая! Всегда Вам преданный и любящий друг. <> 99 <> ФОРСТЕРУ 24 февраля. Мне незачем говорить Вам, что... это письмо не было отправлено с пакетботом, а едет пароходом компании Кунарда. После бала у меня сильно разболелось горло, и я просидел дома целых четыре дня; и так как я был не в состоянии писать и мог только дремать да потягивать лимонад, я прозевал парусник... Насморк ужаснейший держится и сейчас, у Кэт тоже, но во всех остальных отношениях мы здоровы. Перехожу к третьему пункту: о международном авторском праве. Я убежден, что на всем земном шаре нет другой такой страны, в которой было бы меньше свободы мнений в тех случаях, когда мнений больше, чем одно... Ну вот! - пишу эти слова с большой неохотой и сокрушением сердечным, но, к несчастью, я всей душой убежден в их справедливости. Как Вы знаете, я заговорил о международном авторском праве еще в Бостоне; потом снова в Хартфорде. Друзья были поражены моей дерзостью. Самые храбрые из них буквально немеют при одной мысли, что, выступая в Америке перед американцами, сам по себе, без всякой поддержки, я осмелился заикнуться о том, что они кое в чем несправедливы по отношению к нам, да и к собственным соотечественникам! Вашингтон Ирвинг, Прескотт, Хоффман, Брайант, Халлек, Дейна, Вашингтон Оллстон * - весь здешний пишущий народ живо заинтересован в этом вопросе, а между тем никто из них не смеет поднять голос и пожаловаться на чудовищное законодательство. Несправедливость его всей тяжестью своей ложится на меня - это никого не трогает. Казалось бы, я, как никто, имею право высказаться, требовать, чтобы меня выслушали - это никого не трогает. А вот то, что нашелся на свете человек, у которого хватило отваги намекнуть американцам, что они могут быть неправы, - это им кажется поразительным! Я хотел бы, чтобы Вы видели лица, которые видел я по обе стороны банкетного стола в Хартфорде, когда я заговорил о Скотте. Я хотел бы, чтобы Вы слышали, как я с ними разделался. Мысль об этой несправедливости привела меня в такую ярость, что я почувствовал себя великаном и начал рубить сплеча. Не успел я произнести этой своей второй речи, как началась такая травля (это - чтобы я не вздумал вести себя так же и здесь), какой ни один англичанин не в силах себе представить. Анонимные письма; устные внушения; газетные нападки, судя по которым выходило, что Коулт (убийца, привлекающий сейчас всеобщее внимание) - ангел по сравнению со мной; утверждения, что я не джентльмен, а негодяй и сребролюбец, и все это в сочетании с чудовищными выдумками относительно истинной цели моей поездки в Соединенные Штаты изливалось на меня каждый день непрерывным потоком. Здешняя банкетная комиссия (а это, не забудьте, - цвет общества!) пришла в смятение и, несмотря на то что все они до единого были со мной согласны, стала умолять меня не затрагивать этот вопрос. Я отвечал, что непременно его затрону. Что ничто меня не удержит... Что стыдно должно быть не мне, а им; и что, поскольку я не намерен щадить их, когда вернусь к себе на родину, я не стану молчать и здесь. Итак, когда наступил этот вечер, я заявил свои права, применив все имеющиеся у меня в распоряжении средства - выражение лица, манеры, слова; я уверен, что если бы Вы могли меня видеть и слышать, Вы бы меня полюбили больше прежнего. "Нью-Йорк геральд", номер которого Вы получите одновременно с этим письмом, является чем-то вроде нашего "Сатирика"; но благодаря огромному тиражу (следствие коммерческих объявлений и своевременной передачи новостей) газета имеет возможность нанимать лучших репортеров... Моя речь передана большей частью с замечательной точностью. Только много опечаток, и из-за пропуска некоторых слов и замены одних другими смысл подчас бывает в довольно значительной мере ослаблен. Так, я не говорил, что "заявляю" свое право, а говорил, что "настаиваю" на нем: я не говорил, что у меня есть "кое-какие основания", а говорил, что у меня "в высшей степени справедливые основания". В общих же чертах моя речь изложена весьма точно. Результат всех этих диспутов по поводу авторского права тот, что, во всяком случае, у обеих сторон пробужден сильный интерес к нему; порядочные газеты и журналы ревностно ломают за меня копья, в то время как остальные с неменьшим жаром выступают против. Кое-кто из этих бродяг похваляется, будто своей популярностью я обязан им (о, терпение!) - потому, что они перепечатывали мои книги в своих газетах. Как будто, кроме Америки, нет других стран на свете, - нет ни Англии, ни Шотландии, ни Германии! Только что произошел случай, который мог бы послужить превосходной иллюстрацией ко всей этой чепухе. Вчера пришел человек и потребовал - не попросил, а потребовал! - денежной помощи; буквально стал шантажировать мистера К. Когда я вернулся в гостиницу, я продиктовал письмо, в котором сказал, что я каждый день получаю великое множество подобных просьб, что, даже если бы я имел большое состояние, я не мог бы помогать всем, кто просит о помощи, и что, поскольку я завишу от своих собственных трудов, я ничем помочь ему не могу. Тогда сей джентльмен садится и пишет, что он - книгоноша, что он первый продавал мои книги в Нью-Йорке; что он терпит жестокую нужду в том самом городе, в котором я купаюсь в роскоши; что он не допускает, чтобы создатель "Никльби" мог быть столь бессердечным, и предупреждает меня, "как бы мне не пришлось раскаиваться впоследствии". "Как вам это нравится?" - сказал бы Мак. Мне это письмо показалось отличным комментарием ко всему, и я отправил его к редактору единственной английской газеты, которая здесь издается, разрешая ему, если он найдет нужным, его напечатать. Теперь я Вам скажу, чего бы я хотел, мой дорогой друг, разумеется если только Ваше суждение совпадает с моим и если бы Вы взяли на себя подготовку документа. Я бы хотел получить короткое письмо, адресованное мне и скрепленное именами виднейших английских писателей, подписавших петицию о международном авторском праве, в котором отмечалась бы моя заслуга в этом деле. Я не сомневаюсь, что достоин такого письма, но я не затем хочу его получить. Публикация его в лучших здешних журналах принесла бы несомненную пользу. Перчатка брошена, пора делать следующий шаг. Клей * передал мне, через специального посланца из Вашингтона, что живо интересуется этим вопросом и полностью сочувствует моему "отважному" поведению, а также что хотел бы, если б оказалось возможным, принять во всем этом личное участие. Я раздул такое пламя, что третьего дня самые видные из наших противников созвали собрание (выдержанное, надо отдать им справедливость, в духе уважительном и корректном по отношению к моей личности). И теперь, когда железо так накалено, было бы досадно упустить возможность и не ударить по нему со всей силой. Перехожу, наконец, к описанию своей нынешней жизни и планов на будущее. Мне не дают делать то, что хочу, идти туда, куда хочу, смотреть на то, на что хочу. Выйду на улицу - за мной увязывается толпа. Если сижу дома, посетители превращают мое жилище в базар. Если я просто, вдвоем с приятелем, отправляюсь в какое-либо общественное заведение, все, кто возглавляет это заведение, безудержно несутся туда, перехватывают меня во дворе и обращают ко мне длинные речи. Отправляюсь к кому-нибудь на вечер, и где бы я ни стал, меня обступают со всех сторон так, что я начинаю изнемогать от недостатка воздуха. Иду обедать к кому-нибудь - я обязан разговаривать обо всем и со всеми. Иду в церковь, в надежде найти покой там, но тогда все бросаются занимать места поближе ко мне, а священник адресуется со своей проповедью ко мне лично. Сажусь на поезд, но даже проводник не оставляет меня в покое. Схожу на какой-нибудь станции - и не могу сделать и глотка воды без того, чтобы сотни людей не пытались заглянуть мне в самое горло. Только представьте себе все это! Затем, с каждой почтой приходят пачки писем, одно другого вздорнее, и каждое требует немедленного ответа. Один обижен тем, что я не остановился у него в доме, другой не может мне простить того, что, имея четыре приглашения на вечер, я отказываюсь от пятого. Мне нет ни покоя, ни отдыха, меня теребят беспрестанно. Вследствие этой постоянной лихорадки, которой много способствует здешний климат, я решил (насколько я могу здесь что-либо решать) на все то время, что я пробуду еще в Соединенных Штатах, отказываться от всех приглашений на общественные чествования и банкеты; я отказался от приглашений из Филадельфии, Балтимора, Вашингтона, Виргинии, Олбани и Провиденса. Поможет ли это, одному небу известно. Впрочем, скоро увидим, так как 28-го, в понедельник утром, мы отбываем в Филадельфию. Там я пробуду всего три дня. Оттуда мы едем в Балтимор, где я тоже проведу три дня. Оттуда - в Вашингтон, где пробуду дней десять, может быть, а может быть, и меньше. Оттуда - в Виргинию, где остановимся на один день, оттуда, возможно, на неделю - в Чарльстон, где мы будем ждать Ваши мартовские письма, которые нам перешлет Дэвид Колден. У меня была мысль - из Чарльстона отправиться в Колумбию, что в Южной Каролине, там нанять карту, тележку для багажа и негритенка, который бы его стерег, самому взять верховую лошадь и с этим караваном "прямо сразу", как тут говорят, отправиться на запад, через дикие просторы Кентукки и Теннеси, через Аллеганские горы и дальше, к озерам, до самой Канады. Но мне стали объяснять, что этот путь известен одним купцам, что дороги дурны, что кругом пустыня, что вместо гостиниц там - лачуги, сложенные из бревен, что это путешествие совершенно не по силам Кэт. Я несколько колеблюсь, но окончательно от своего проекта не отказался. Если окажется, что время позволяет, я намерен предпринять это путешествие - я убежден, что только таким рывком я и могу обрести какую-то личную свободу и увидеть что-либо достойное обозрения. Мы хотим возвращаться на почтовом, а не на пассажирском пароходе. Название судна - "Джордж Вашингтон", и мы отправимся на нем отсюда, на Ливерпуль, седьмого июня. В это время года плавание обычно занимает не больше трех недель; я же, бог милостив, больше никогда не доверю пароходу везти себя через океан. Вы будете потрясены, когда я поведаю Вам все, чему я был свидетелем на борту парохода "Британия". Представьте себе хотя бы две основные опасности. Первая: если труба сорвется, пламя тотчас же от носа до кормы охватит судно; достаточно, если я Вам скажу, что труба имеет более сорока футов высоты и что по ночам из нее вырывается столб пламени высотой в два-три фута, и Вы поймете всю неминуемость этой катастрофы. Представьте же себе, что сильный порыв ветра срывает трубу и пламя обрушивается на палубу; а в том, что сильный порыв ветра трубу сорвать может, Вы убедитесь, как только познакомитесь с мерами предосторожности, которые принимаются для того, чтобы удержать ее на месте во время шторма, когда укрепление трубы становится первой заботой экипажа. Во-вторых, за то время, что пароход покрывает пространство между Лондоном и Галифаксом, он поглощает семьсот тонн угля; следовательно, при такой огромной разнице в весе у судна водоизмещением всего лишь в тысячу двести тонн, надо полагать, что оно либо выходит из гавани перегруженным, либо входит в порт назначения чересчур легким. Жутко подумать, насколько сильнее с каждым днем, по мере сгорания угля, становится качка. Прибавьте к этому, что днем и ночью судно полно людей, что на нем, не переставая, разводят пары, что спасательных лодок нет и что эта огромная машина рискует вот-вот развалиться в бурном море на мелкие щепки, - и Вы будете сто раз правы, решив, что вся эта музыка ни к черту не годится; и что она не рассчитана на шик, о нет! и что Вы не очень-то роскошно будете себя чувствовать; отнюдь не первоклассно, и не языко-чесально (то есть не слишком будете расположены к беседе); и что каким бы боевым Вы от рождения ни были, Вы бы совсем обмякли; и Вы начнете порядочно трястись и проклинать машину! - позвольте прибавить, что все вышеприведенные выражения являются американизмами чистой воды. Уже в Балтиморе мы попадаем в зону рабовладения. Оно там существует - в несколько смягченной, не самой жестокой своей форме, но существует. Здесь говорят шепотом (они только и смеют говорить об этом шепотом или вполголоса), будто бы над этим штатом, как, впрочем, надо всем Югом, нависло мрачное серое облако, на котором, кажется, это слово прямо написано. Я с гордостью могу сказать, что не принял никаких выражений общественного почтения к себе в тех областях, где процветает рабовладение - что ж, и это кое-что! Американские дамы положительно и безоговорочно хороши. Цвет лица у них не так свеж, как у англичанок; они хуже сохраняются; и фигурой они сильно уступают нашим. Но все же они очень хороши. Я все еще воздерживаюсь от суждения о национальном характере - скажу лишь шепотом, что я дрожу при мысли о том, как бы перенес такую поездку радикал - я имею в виду человека, которого к радикализму привели не принципы, не доводы рассудка и не чувство справедливости, а случай. Подобный радикал, боюсь, вернулся бы домой законченным тори... Впрочем, я решил отныне и в течение двух месяцев не говорить на эту тему; прибавлю лишь, что очень боюсь, как бы не оказалось, что страна, которая должна была явить собой пример всем остальным, не нанесла самый чувствительный удар делу свободы. Сцены, которые сейчас разыгрываются в конгрессе и которые могут привести к отделению штатов, наполняют меня глубочайшим отвращением, и я начинаю ненавидеть само слово "Вашингтон" (поскольку оно означает город, а не человека), и мысль, что надо туда ехать, повергает меня в уныние. <> 99 <> ФОРСТЕРУ Воскресенье, 27 февраля. Здесь испытывают немалую тревогу за пароход компании Кунарда, который (по нашим расчетам) должен был выйти из Ливерпуля четвертого. Он еще не прибыл. Мы просто места себе не находим от напряженного ожидания писем с родины. Я уже всерьез подумывал о том, чтобы поехать в Бостон одному, поближе к возможным вестям. Мы решили ждать здесь до вторника, если судно не прибудет прежде, а мистера К. с багажом отправить завтра утром. Дай бог чтоб оно не утонуло; но все прибывающие сейчас суда приносят вести о страшной буре (которая, кстати, ощущается и здесь, на берегу), поднявшейся в ночь на четырнадцатое; капитаны божатся (впрочем, они - народ предубежденный), что ни один пароход не мог бы уцелеть в таком шторме. Поскольку в Англию отсюда не предвидится парохода - если "Каледония" так и не придет, - приходится отправлять письма с парусником "Гаррик", который отплывает завтра поутру. Поэтому я должен кое-как дописать это письмо и со всех ног бежать с ним на почту. У меня столько невысказанного, что я мог бы исписать еще несколько стопок, и тем более досадую на спешку. В портфеле у меня петиция о заключении международной конвенции по авторскому праву, подписанная американскими писателями во главе с Вашингтоном Ирвингом. Они просят меня представить ее Клею, и поддержать ее теми соображениями, какие я найду нужным высказать. Итак, "Да здравствуют принципы!" - как сказал ростовщик, отказывая в отсрочке. Да благословит Вас бог... Вы знаете все, что я мог бы сказать о доме и малютках. Да благословит Вас бог еще и еще раз!.. Тревожатся также за лорда Эшбертона *, о нем ничего не слышно... <> 100 <> К. К. ФЕЛТОНУ Вашингтон, гостиница Фуллера, понедельник, 14 марта 1842 г. Мой дорогой Фелтон, Не могу Вам сказать, как рад я был получить (в субботу вечером) Ваше долгожданное письмо. И мы и устрицы очень скучали без Вас в Нью-Йорке. Больше половины моих радостей и восторгов от пребывания в Новом Свете Вы унесли с собой; и я от души хотел бы, чтобы Вы вернули их мне. Здесь есть очень интересные люди - в высшей степени интересные, безусловно, - но, признайтесь, городок не из уютных, а? Если бы плевки могли прислуживать за столом, мы бы не испытывали недостатка в слугах, однако при нынешнем состоянии техники слюна еще не поставлена на службу человеку, и мы себя чувствуем немножко одиноко и сиротливо. В первый день нашего приезда нам представили жизнерадостного негра в качестве нашего собственного, специального слуги. Не в пример прочим джентльменам, обитающим в этом городе, он проявил необыкновенную деликатность и нежелание обременять меня своим присутствием. Обычно приходится семь раз звонить и взывать к....., прежде чем он явится; когда же его наконец дозовешься, он тотчас отправляется за чем-нибудь, но дороге забывает, за чем пошел, и уж больше не возвращается. Мы были в страшной тревоге, в настоящей тревоге, по поводу исчезновения "Каледонии". Можете себе представить нашу радость, когда вчера Патнэм пришел туда, где мы обедали, с радостной вестью, что судно цело и невредимо. Уже одно сознание того, что оно благополучно прибыло, казалось, сократило расстояние от дома до нас наполовину. А этим утром (хотя мы еще не получили все предназначенные нам послания и с нетерпением ожидаем вечерней почты), этим утром мы неожиданно получили - через правительственную почту (одному богу известно, как они туда попали!) - два из множества долгожданных писем, в которых дается подробнейший отчет о житье-бытье наших детишек; с удивительными рассказами о ранних проявлениях ума у Чарли, которые обнаружились на детском балу у Макриди на крещенье, и потрясающими пророчествами гувернантки, которая, намекнув туманно, что он уже выходит из стадии крючков и палочек, осторожно дает понять, что он вскоре будет в состоянии собственноручно писать нам письмо; множество других высказываний о нем и о его сестрах, выдержанных все в том же пророческом тоне, чрезвычайно сладких для материнского сердца, и не слишком неприятных для отцовского. Был также и отчет врача, в высшей степени удовлетворительный; отчет няни, совершенно умопомрачительный, ибо в нем рассказывалось, что юного Уолтера отлучили от груди, что у него прорезался нижний коренной зуб и что он совершил множество других подвигов, достойных его высокого происхождения. Короче говоря, сердца наши преисполнились счастьем и благодарностью; и у нас было чувство блудных родителей, которые возвратились наконец в родной дом. Как Вам нравится следующее зажигательное письмо, которое мне принесли вчера вечером? "Генерал К. Г. с поклоном извещает мистера Диккенса о том, что нанес ему визит в обществе двух литературных дам. Поскольку означенные литературные дамы добиваются чести быть лично представленными мистеру Д., генерал Г. просит мистера Д. указать, в какой час завтра ему будет угодно принять их". Опускаю занавес, чтобы скрыть свои страдания. Святыни касаться не должно. Мы приедем в Буффало, если небу будет угодно, тринадцатого апреля. Если я у тамошнего почтмейстера не обнаружу от Вас письма, то ни за что не напишу Вам из Англии. Но если я таковое обнаружу, пусть рука моя утеряет силу, прежде чем я перестану быть Вашим честным и постоянным корреспондентом; и не потому, дорогой Фелтон, что я так обещал, и не потому, чтобы я имел врожденную склонность к переписке (что далеко от истины), и даже не потому, что сердечное ободрение, которое я получил в такой изящной форме от..., исполнили мою душу искренней благодарностью и гордостью, а потому лишь, что Вы мне по душе и я Вас горячо полюбил. И вот, ради любви своей к Вам, ради удовольствия, с которым всегда буду вспоминать Вас, ради тепла, которое буду ощущать, получая строки, писанные Вашей рукой, настоящим я заключаю самый торжественный договор и подписываюсь под обязательством писать Вам по крайней мере столько же писем, сколько будете писать мне Вы. Аминь. Приезжайте в Англию! Приезжайте в Англию! Наши устрицы невелики, это верно, американцы к тому же утверждают, что у них медный привкус; зато сердца наши необъятны. Мы славимся своими креветками. Наши омары также считаются не из последних, а по части моллюсков нам нет равных на земле. Наши устрицы пусть и небольшие, но обладают теми же освежающими свойствами, какими принято наделять этот род морских животных в ваших широтах. Попробуйте и сравните! Ваш любящий. <> 101 <> ФОРСТЕРУ Все еще в Вашингтоне, 15 марта 1842 г, ...Невозможно, мой дорогой друг, передать Вам всего, что мы перечувствовали, когда мистер К. (сентиментальный малый, но принимающий самое сердечное участие во всем, что касается нас) пришел в воскресенье в дом, где мы обедали, и прислал записочку, в которой сообщал, что "Каледония" прибыла! Теперь, когда мы убедились, что судно невредимо, мы почувствовали, словно расстояние между нами и домом сократилось по крайней мере вдвое. Радость по этому случаю здесь повсеместная, ибо все совсем было отчаялись, но наше счастье просто невозможно описать. Эта весть была доставлена сюда экспрессом. Вчера вечером мы получили Ваши письма. Я присутствовал на обеде, который задавал один из здешних клубов (ибо такого рода обедов мне не всегда удается избежать), и примерно в девять часов Кэт прислала мне записку, в которой сообщила, что пришли письма. Она их не стала вскрывать без меня - я считаю, что это подвиг. Я пришел около половины одиннадцатого, и мы читали их чуть ли не до двух часов ночи. Не скажу ни слова по поводу Ваших писем, кроме того, что мы с Кэт пришли к заключению, которое повергло меня в трепет: оказывается, у Вас призвание юмориста, а вовсе не биографа государственных деятелей нашего отечества. Относительно содержания писем не скажу ни слова, ибо знаю, что Вы хотите слышать о наших делах, а раз начав писать о наших драгоценных малютках, я бы не удержался и исписал бы лист за листом... Я вхож в обе палаты и бываю там каждый день. Помещение просторное и удобное. Очень много скверных речей, но среди законодателей много людей замечательных: таких, как Джон Куинси Адамс, Клей, Престон, Кедхаун * и другие, с которыми я, разумеется, в отношениях самых дружеских. Адамс - прекрасный старик, ему семьдесят шесть лет, но он поражает своей энергией, памятью, живостью и отвагой. Клей просто очарователен; это неотразимый человек. Есть также превосходные экземпляры с Запада. Великолепной наружности, глядят в оба, готовы к действию во всякую минуту, сильны, как львы, настоящие Крайтоны * по разносторонности своих дарований; индейцы - по быстроте движений и остроте взгляда; американцы - по сердечности и щедрости порывов. Трудно вообразить себе благородство иных из этих славных молодцов. Когда Клей уйдет в отставку, что должно произойти в этом же месяце, Престон сделается главой партии вигов. Он так торжественно заверяет меня, что закон об авторском праве непременно будет принят, что я действительно скоро поверю в возможность этого, и тогда я буду вправе сказать, что способствовал его принятию. Вы и представления не имеете о том, как широко обсуждаются все преимущества и недостатки такого закона, и как теперь, благодаря мне, стали мечтать о нем в определенных кругах. Вы, наверно, помните Уэбстера * по Англии. Если бы только Вы видели его здесь! Если б Вы видели его, когда он пришел к нам третьего дня с визитом, изображая рассеянность человека, изнемогающего под бременем государственных забот, и потирая лоб, как человек, уставший от этого мира, - словом, являя собой великолепнейшую карикатуру на лорда Берли. Это единственный целиком выдуманный, ненастоящий человек, какого мне довелось встретить по эту сторону океана. Да поможет бог президенту! Все партии против него, и он кажется очень несчастным. Сегодня вечером мы отправляемся к нему на прием. Он пригласил меня к обеду в пятницу, но мне пришлось отклонить приглашение: завтра вечером мы отбываем на пароходе. Я говорил, что в течение двух месяцев не буду ничего больше писать об американцах как народе. Но мнение мое уже не изменится, и я могу его высказать - Вам. Они доброжелательны, искренни, гостеприимны, добры, откровенны, подчас весьма образованны и вовсе не настолько в плену предубеждений, как это принято думать. У них открытая душа и пылкое сердце, и они рыцарски вежливы по отношению к женщинам, любезны, предупредительны и бескорыстны; а если уж полюбят кого всем сердцем (как полюбили они, осмелюсь сказать, меня), то преданны ему всецело. Я встречался с тысячами американцев всякого разбора и ни разу не слышал от них бестактного или невежливого вопроса; единственное исключение - местные англичане: вот уж эти люди, после того как поживут здесь несколько лет, воистину страшнее черта! Государство является отцом своих подданных; с отцовской заботливостью наблюдает за всеми бедными детьми, роженицами, больными и рабами *. На улицах простые люди охотно помогают вам и оскорбились бы, если б вы предложили им денежное вознаграждение. Готовность оказать услугу здесь повсеместная; всякий раз, как я путешествовал по стране, я заводил знакомство с каким-нибудь добрым человеком, и всякий раз мне бывало жаль с ним расставаться; а иной такой знакомец совершал многомильное путешествие только для того, чтобы еще раз с нами повидаться. И все же - не нравится мне эта страна! Я бы ни за что не согласился здесь жить. Не по душе она мне, и все тут. И Вы бы почувствовали то же самое. Мне кажется, что англичанину невозможно, совершенно невозможно жить здесь и чувствовать себя хорошо. Я убежден, что это так, ибо, бог свидетель, все, казалось, должно было бы привести к противоположному выводу - а я невольно прихожу именно к этому. Что касается причин, их слишком много, и я не могу сейчас в них вдаваться... Одна из двух петиций о международном авторском праве, которую я привез от имени американских писателей, возглавляемых Вашингтоном Ирвингом, передана в конгресс. Другая - у Клея, который представит ее сенату после того, как я покину Вашингтон. Та, которую я представил, передана в комитет; спикер назначил председателем комитета мистера Кеннеди *, представителя Балтимора, который сам является писателем и известен как сторонник такого закона; я должен буду помочь ему составить отчет... <> 102 <> ФОРСТЕРУ Снова в Вашингтоне, понедельник, 21 марта 1842 г. Мы собирались, было ехать в Балтимор из Ричмонда, через город, именуемый Норфолк; но так как одно из судов стояло на ремонте, я выяснил, что нам пришлось бы задержаться в этом Норфолке целых два дня. Поэтому той же дорогой мы вернулись сюда, переночевали и сегодня в четыре часа дня отправляемся в Балтимор. Езды туда всего два с половиной часа. Ричмонд - красиво расположенный город, но от него, как и от прочих городов в рабовладельческих краях (что признают даже сами плантаторы) веет каким-то упадком и мраком, и на непривычный глаз он производит впечатление самое удручающее. Еще по дороге туда с нами в одном поезде, только в "черном" вагоне (неграм не разрешают находиться с белыми вместе), ехала мать с детьми; впоследствии они должны были пересесть на пароход; их везли на продажу, между тем как мужчина (иначе говоря, отец этого семейства) был оставлен на плантации. Дети плакали всю дорогу. Вчера, на борту парохода, нашими спутниками были рабовладелец и два констебля. Они разыскивали двух негров, сбежавших накануне. В Ричмонде на мосту висит объявление, воспрещающее быструю езду, ибо доски прогнили и мост весь расшатан; с белого штраф - пять долларов, а черному рабу - пятнадцать плетей. При мысли, что мы уезжаем от этого проклятого и ненавистного строя, у меня словно камень свалился с сердца. Мне кажется, что я бы дольше не выдержал. Легко сказать: "Помалкивайте". Они сами не дают молчать. Они непременно спрашивают вас, что вы думаете по этому поводу; и непременно принимаются расхваливать рабовладение, словно это наибольшее благо человечества. "Нет никакого расчета, - сказал мне недавно некий субъект жестокого и зловещего вида, - обращаться плохо со своими рабами. Все, что об этом говорят у вас в Англии, - гнусная чушь". Я спокойно ответил ему, что напиваться, воровать, играть в азартные игры и вообще предаваться какому бы то ни было пороку тоже нет никакого расчета, и тем не менее люди предаются всем этим порокам. Жестокость и злоупотребление необузданной властью, сказал я, эти две самые дурные из страстей человеческих, не считаются с соображениями выгоды и невыгоды; и если, с одной стороны, всякий честный человек должен признать, что раб может быть вполне счастлив под началом доброго хозяина, то с другой - все знают, что история полна случаев, когда хозяева рабов - люди дурные, жестокие, недостойные называться людьми; все знают, что наличие подобных хозяев - факт столь же несомненный, как факт существования рабов вообще. Мои слова его немного смутили, и он спросил меня, верю ли я Библии. Я отвечал, что верю, но что если бы кто-нибудь мог доказать мне, что в Библии поощряется рабовладение, я бы перестал верить в нее. "Так вот, - сказал он, - господь бог повелел, сэр, держать в повиновении черномазых, и белые должны ставить цветных на место, где бы они их ни встречали". - "В том-то и дело!" - сказал я. "Вот именно, сэр, и я бы не советовал англичанам соваться в это дело, когда прибудет лорд Эшбертон, ибо я настроен воинственно, как никогда. Факт". Мне пришлось принять приглашение на публичный ужин, и там я убедился, что вследствие этой истории с креолами ненависть, которую в Южных штатах питают к нам как к нации, вновь возродилась и достигла неслыханных размеров... Мы отчаянно устали в Ричмонде, так как ходили повсюду и принимали огромное число посетителей. Мы обычно отводим для этого два часа в день, и тогда наши комнаты так переполняются, что в них становится трудно двигаться и дышать. Перед тем как уехать из Ричмонда, когда мы от усталости едва держались на ногах, один джентльмен сообщил мне, что "три представителя высшего общества" чрезвычайно разобиделись оттого, что им сказали накануне, что я устал и не могу их принять и буду "дома" завтра от двенадцати до двух! Другой джентльмен (вероятно, тоже из "высшего общества") прислал мне письмо через два часа после того, как я лег спать, - мне предстояло встать на следующее утро в четыре часа, - и наказал рабу, с которым он прислал письмо, растолкать меня во что бы то ни стало и ожидать ответа! Я собираюсь отменить свое намерение не принимать больше публичных приглашений в пользу авторов прилагаемого печатного документа. Они живут на границе индейской территории, в каких-нибудь двух тысячах миль к западу от Нью-Йорка! Подумать только, что я буду там обедать! И если на то будет воля божья, церемония эта состоится около 12-го или 15-го числа следующего месяца... <> 103 <> У. Ч. МАКРИДИ Балтимор, 22 марта 1842 г. Мой дорогой друг, Прошу прощения, но Вы, кажется, что-то сказали об опрометчивых выводах и поспешных заключениях? Вы уверены, что, делая подобное замечание, имели в виду именно меня? Может быть, поспешно пробегая свою корреспонденцию. Вы нечаянно включили часть чужого письма в мое? Разве Вы когда-нибудь замечали во мне склонность к опрометчивым заключениям? Здесь пауза - для Вашего ответа. Помилуйте, сэр, разве Вы слышали, чтобы я когда-либо восхищался мистером N? И, напротив, разве Вы никогда не слышали, как я утверждал, несмотря на блестящие отзывы о нем, - один другого лучше! - что в этом человеке нет ни прямоты, ни искренности и что в один прекрасный день он непременно огорчит Вас отсутствием этих качеств? Снова пауза - отвечайте! Уверены ли Вы, мистер Макриди, - я обращаюсь к Вам со всей суровостью человека, заплатившего за свое стоячее место в партере, - уверены ли Вы, сударь, что Вы не смотрите на Америку сквозь приятную дымку, которая так часто облекает прошлое и так редко - то, что у нас перед глазами? Уверены ли Вы, что, когда Вы были здесь, на месте, Вам все было так же приятно, как теперь, в воспоминании? Между тем весенние пташки запели в рощах, и поют они, мистер Макриди, о том, что Вам отнюдь не все черты общественной жизни этой молодой страны пришлись по сердцу и что от некоторых из них Вас довольно часто коробило. Верить ли пташкам? Еще одна пауза... Мой дорогой Макриди, в моем стремлении быть честным и справедливым по отношению к тем, кто так горячо и искренне встретил меня, я даже сжег то последнее свое письмо, что написал Вам, - Вам, с которым могу разговаривать, как с самим собой! Я боялся, как бы Вы не прочли между строк моего разочарования. Чем допустить такую несправедливость, подумал я, лучше уж пусть он сочтет меня небрежным по отношению к себе, - впрочем, я знал, что столь дикая мысль не могла бы прийти Вам в голову! Но что делать? Я в самом деле разочарован. Не такую республику я надеялся увидеть. Это не та республика, которую я хотел посетить; не та республика, которую я видел в мечтах. По мне либеральная монархия - даже с ее тошнотворными придворными бюллетенями - в тысячу раз лучше здешнего правления. Чем больше я думаю о его полезности и силе, тем яснее мне представляется его убожество в тысячах различных направлений. Во всем, чем оно похвалялось, - за исключением лишь народного образования и заботы о детях бедняков, - оно оказалось много ниже того уровня, какой я предполагал; и даже наша старая Англия, со всеми ее грехами и недостатками, несмотря на миллионы несчастных своих граждан, выигрывает в сравнении с этой страной. Чтобы Вы, Макриди, здесь поселились?! Я помню, Вы иногда говорили об этом. Вы?! Любя Вас душевно и зная Вашу истинную натуру, я не решился бы обречь Вас и на год жизни по эту сторону Атлантического океана, какие бы выгоды это Вам ни сулило. Свобода мнений! Где она? Ни в одной из стран, которые я знаю, я не видел более гнусной, мелочной, глупой и безобразной прессы, чем здесь. Или это и есть высшая точка развития, которой она достигла. Я заговариваю о Банкрофте, и мне советуют помалкивать, ибо это - "темная личность, демократ". Называю Брайанта, и меня просят быть поосторожнее - все по той же причине. Говорю о международном авторском праве - и меня умоляют не губить себя с первых же шагов. Упоминаю Хариет Мартино *, и все - поборники рабства, аболиционисты, виги, виги-тайлеристы * и демократы - обрушивают на меня каскад проклятий. "Но что она сделала плохого? Разве мало она хвалила Америку?" - "Так-то так, но она сообщила нам также о кое-каких наших недостатках, а американцы терпеть не могут выслушивать критику своих недостатков. Остерегайтесь подводных камней, мистер Диккенс, не пишите об Америке; мы очень мнительный народ". Свобода мнений! Макриди, если бы я жил в этой стране и написал свои книги здесь и если бы на них не было печати одобрения какой-либо другой страны, я убежден серьезнейшим образом, что прожил бы свою жизнь и умер бы в бедности, безвестности, и к тому же считался бы "темной личностью". Никогда и ни в чем я не был так уверен, как в этом. Народ здесь сердечный, щедрый, прямой, гостеприимный, восторженный, добродушный, с женщинами все любезны, с иностранцами открыты, искренни и чрезвычайно предупредительны; они гораздо меньше заражены предрассудками, чем принято думать, подчас чрезвычайно воспитанны и учтивы, очень редко невежливы или грубы. Со многими случайными попутчиками я здесь подружился так, что было жаль расставаться. В различных городах завязал самые дружеские отношения. Я нигде не наблюдал примеров непристойной алчности, которую так любят расписывать путешественники. На откровенность я отвечал откровенностью; на все вопросы, в которых не было преднамеренной дерзости, я давал насколько возможно удовлетворительные ответы; и ни в одном из слоев общества мне не случалось говорить с кем-либо - будь то мужчина, женщина или ребенок - без того, чтобы мы самым настоящим образом не полюбили друг друга. Страдал я очень оттого, что меня ни на минуту не оставляли в покое, это верно, так же как и то, что меня тошнило от их привычки жевать табак и плеваться табаком. Зрелище рабства в Виргинии, ненависть к британской точке зрения в этом вопросе и жалкие попытки Юга изобразить благородное негодование причиняли мне жесточайшую боль! Впрочем, последнее, разумеется, вызывало у меня только жалость и смех, остальное же - настоящее страдание. Но как бы я ни любил отдельные части, составляющие это огромное блюдо, я не могу не вернуться к утверждению, с которого начал, то есть что блюдо это мне не по вкусу, что мне оно не нравится. Вы знаете, что я настоящий либерал. Не думаю, чтобы я был особенно горд, я легко переношу фамильярность, от кого бы она ни исходила. Среди многих тысяч людей, с которыми мне довелось встречаться, никто так меня не порадовал, как возчики Хартфорда, которые пришли всем гуртом, хотя и в синих передниках, но прилично одетые, со своими дамами, и приветствовали меня через своего представителя. Все они читали мои книги и поняли их прекрасно. И я думаю не о них, когда утверждаю, что только истинный радикал, чьи убеждения, основанные на доводах разума и на сочувствии к людям, являются плодом зрелого и всестороннего размышления и не подвержены уже никаким колебаниям, только такой радикал может рассчитывать - после того, как побудет здесь, - вернуться к себе на родину, не растеряв своего радикализма. Мы побывали в Бостоне, Вустере, Хартфорде, Нью-Хейвене, Нью-Йорке, Филадельфии, Балтиморе, Вашингтоне, Фредериксбурге, Ричмонде и еще раз в Вашингтоне. Наступившая раньше обычного жара (вчера было двадцать семь градусов в тени) и совет Клея - ах, как бы Вам понравился Клей! - заставили нас отказаться от намерения ехать в Чарльстон; впрочем, я думаю, что мы и без того отказались бы от этого после Ричмонда. В Балтиморе мы останавливаемся на два дня, сегодня как раз первый; затем отправляемся в Харрисбург. Затем по каналу и железной дороге через Аллеганские горы, в Питтсбург, затем по реке Охайо в Цинциннати, оттуда в Луисвилл и, наконец, в Сент-Луис. Меня приглашают на официальные банкеты в каждом городе, в который мы въезжаем, но я отклоняю приглашения; впрочем, я сделал исключение для Сент-Луиса, крайней точки нашего путешествия. Мои друзья в этом городе приняли кой-какие решения. Форстер получил их и покажет Вам. Из Сент-Луиса мы направимся в Чикаго, пересекая бескрайние прерии, из Чикаго - через озера и Детройт - в Буффало, а потом - на Ниагару! Разумеется, тут мы совершим набег на Канаду и, наконец, о, позвольте мне написать это благословенное слово заглавными буквами! - ДОМОЙ! Кэт уже писала миссис Макриди, и с моей стороны было бы бесполезно даже пытаться, мой друг, выразить Вам и Вашей жене свою признательность за Ваши заботы о дорогих наших малютках, но между собою мы говорим об этом постоянно. Форстер порадовал нас отчетом о триумфе "Акида и Галатеи", и теперь я с волнением буду ждать дальнейших подробностей. Прошлую субботу я пригласил Форреста позавтракать с нами в Ричмонде - у него там шел спектакль. Он говорил с исключительным теплом и благородством о Вашей доброте к нему во время его пребывания в Лондоне. Дэвид Колден - чудесный малый, и я по уши влюблен в его жену. Нет, в самом деле, вся семья оказывает нам такое трогательное радушие, что мы полюбили их всех от души. Помните ли Вы некоего Гринхау, которого Вы пригласили провести с Вами несколько дней в гостинице, когда Вы находились в Кэтскиллских горах? Он служит в Государственном департаменте в Вашингтоне, и у него хорошенькая жена и пятилетняя дочь. Мы у них обедали и чудесно провели время. Я был зван на обед к президенту, но мы не хотели задерживаться в Вашингтоне. Все же я имел с ним беседу, и, кроме того, мы побывали у него на официальном приеме. Итак, бросьте, пожалуйста, Ваши опрометчивые заключения относительно моих якобы опрометчивых заключений. Не так стремительно, мой дорогой. Если бы Вы, например, сказали, что каким-то чудом догадываетесь о размерах моей любви и уважения к Вам, и о стремительности, с какой я ринусь пожать Вашу мужественную руку, чуть только окажусь снова в Лондоне, тогда бы я, пожалуй, не стал Вам возражать. Но когда Вы упрекаете в опрометчивости проницательнейшего из смертных, который строчит Вам сие послание, вы поступаете, как сказал бы Уилмотт, "с макридиевской стремительностью". Остаюсь всегда Ваш. <> 104 <> ДЭНИЭЛУ МАКЛИ3У Балтимор, 22 марта 1842 г. Куда бы ни занесла меня судьба, дорогой мой Мак, - в глубь ли Дальнего Запада, куда лежит наш путь, на вершины ли Аллеганских гор, которые встают у нас на пути, в каюту ли парохода, плывущего по каналу, на зеркальную ли гладь Великих Озер, которые нам предстоит пересечь, в безмолвные ли просторы прерий, которые мы скоро должны увидеть, во мрак ли Великой Мамонтовой Пещеры, что находится в штате Кентукки, - сквозь бешеный гул и рев Ниагарского водопада отовсюду летит мой голос к небесам, неся проклятия Королевской академии. Из уединения, где когда-то кочевали племена индейцев и откуда белый человек изгнал сейчас все, кроме красного солнца, которое, так же как много, много лет назад, медлит расстаться вечером с землей (о, какое это прекрасное зрелище!), я призываю проклятья на голову Мартина Арчера Ши*. Окруженный сиянием зари и мягкой красотою ночи, я предаю анафеме Ваш стол под зеленым сукном и Ваши мерзкие графины с водой. Я плюю на Трафальгар-сквер * и попираю своей пятой Ваш академический совет. Ряды почтенных дряхлых академиков всех рангов должны дрогнуть, смешаться и пасть во прах под натиском моего испепеляющего гнева. Как Вы только могли, Мак, ах, как Вы могли забыть о нас, узрев августейшую особу прусского короля! Неужели его блеск и величие совсем вытеснили из Вашей души память о Девоншир-террас? Неужели и для Вас тоже - "с глаз долой (и с каких глаз, великий боже!) - из сердца вон"? Ах, Мак, Мак! Даже "Каледония" устыдилась, не привезя мне от Вас письма, и отправилась в обратный путь. Самый океан впал в неистовство, не выдержав безмерной гнусности Вашего поступка. Как Вам, наверное, было стыдно, когда Вы получили целых два письма, которые я, воздавая добром за зло, послал Вам, особенно то, в которое я вложил меню с бала и портрет Кэт! Я знаю, Вы раскаялись в тот миг, пожалуйста, не говорите, что нет. Мы много путешествуем. Я послал Форстеру некоторые из своих путевых заметок. Как всегда, он должен распорядиться ими. Что же касается пейзажа страны, то мы, право же, пока видели очень немного. Он всюду одинаков. Железные дороги проложены через низины и болота, и всюду, куда ни кинешь взгляд, встает бесконечный лес с упавшими деревьями, гниющими в стоячей воде среди мертвой растительности и беспорядочно наваленного строевого леса; всюду мерзость запустения. Наш поезд с грохотом проносится мимо, и я мысленно населяю страну индейскими племенами, которые жили здесь когда-то, ясно вижу их между деревьями - вот они спят, завернувшись в одеяла, вот чистят оружие, нянчат смуглых малышей... Но тянутся бесконечные мили, и страна кажется почти совсем вымершей, только иногда мелькает у дороги бревенчатая хижина, где у порога играют дети, да барак для негров-рабов или белый лесоруб с топором в руках и большой собакой нарушают унылое однообразие пейзажа. Когда Вы получите это письмо, Форстер, вероятно, уже покажет Вам все, что я успел ему послать. Поэтому я сжалюсь над Вами и не буду повторяться, чтобы сохранить впечатление от заметок. Форстер очень хвалит Вашего Гамлета. Что бы я сейчас не дал, чтобы посмотреть на него! Но меня утешает мысль, что мы вернемся домой (с божьей помощью) прежде, чем закроется выставка. Как бы Вы отнеслись к предложению совершить несколько прогулок верхом и пешком, когда наступит лето, побродить ночью, побывать в театрах, пообедать вместе? Могу ли я надеяться, что когда мы вернемся, то хотя бы несколько недель будем Вам милее Вашей любимой Академии? Что касается меня, то, если бы, сойдя на берег в Ливерпуле, я увидел на пристани Ши собственной персоной, я забыл бы прошлое и протянул ему руку. Честное слово! Вообразите только, что Кэт и я, совсем как королева и принц Альберт, каждый день устраиваем приемы (великий боже, как кричат и трубят о них газеты!) и принимаем всех, кому только взбредет на ум прийти к нам. Вообразите - нет, вообразить это невозможно, нужно видеть все собственными глазами, - как время от времени среди гостей вдруг появляется кто-нибудь из граждан сей республиканнейшей страны и, не снимая шляпы, принимается с восхитительной непринужденностью разглядывать мою особу, чувствуя себя совершенно как дома. На днях один такой патриот пробыл у нас два часа, причем единственное его развлечение за все это время состояло в том, что сей житель Нового Света иногда ковырял в носу да выглядывал из открытого окна на улицу, приглашая своих сограждан подняться к нам и последовать его примеру. Вообразите, как в Нью-Йорке, сойдя с парохода на берег, я оказался в густой толпе и как двадцать или тридцать человек принялись рвать мех со спины моей великолепной шубы, купленной на Риджент-стрит и стоившей уйму денег! Вообразите, что наши открытые приемы бывают каждый день, и вы поймете, как я отношусь к этим людям, когда приходят все новые и новые лица, готовые говорить и спрашивать без конца, а я устал до изнеможения! Вагон поезда похож на огромный омнибус. Стоит поезду остановиться в каком-нибудь городке, как люди толпой окружают вагон, опускают все окна, просовывают внутрь головы и начинают глазеть на меня, обмениваясь впечатлениями по поводу моей внешности, столь же мало смущаясь моим присутствием, как если б я был каменным истуканом. Ну, что вы скажете об этом? - как вы любите говорить. Ваш верный друг (хоть и не академик). Передайте самый искренний привет всем своим домашним. <> 105 <> ФОРСТЕРУ Снова на борту "Мессенджера", из Сент-Луиса обратно в Цинциннати, пятница, 15 апреля 1842 г. В Цинциннати мы пробыли еще сутки после того дня, которым было помечено мое последнее письмо, и уехали оттуда в среду утром 6-го. Мы прибыли в Луисвилл в первом часу ночи, там же и спали. На другой день, в час, сели на пароход и в воскресенье 10-го прибыли в Сент-Луис около девяти часов вечера. Первый день мы посвятили осмотру города. На следующий день, во вторник двенадцатого, я отправился с небольшой группой (нас было четырнадцать человек) взглянуть на прерии; вернулись в Сент-Луис в полдень тринадцатого; присутствовали на вечере и на балу (это не был обед), заданном в мою честь того же числа, а вчера, в четыре часа дня, повернули назад по направлению к дому. Слава богу! Цинциннати всего пятьдесят лет, но это очень красивый город; едва ли не самый красивый из всех, что я здесь перевидал, - за исключением Бостона. Он вырос внезапно, посреди леса, как город из "Тысячи и одной ночи"; он удачно распланирован; предместья его украшены хорошенькими виллами; кроме всего - и это для Америки редкость, - в нем можно увидеть ровные газоны и незапущенные сады. При мне там происходил праздник трезвости, и рано утром вся процессия выстроилась и прошла под самыми нашими окнами. Собралось, должно быть, по меньшей мере тысяч двадцать человек. Среди знамен попадались достаточно курьезные. Например, у корабельщиков на знамени с одной стороны было изображено славное судно "Трезвость", несущееся на всех парах, а с другой - горящий пароход "Алкоголь". Ирландцы, разумеется, несли портрет отца Метью *. А что касается широкого подбородка Вашингтона (между прочим, у него не очень приятное лицо), то он мелькал повсюду. Они дошли до подобия площади на одной из окраин города, там разделились, и к каждой группе обратились с речью ораторы. В жизни не доводилось мне слышать более сухих речей. Признаться, мне было не по себе от мысли, что их будут запивать одной водой. Вечером мы пошли в гости к судье Уоркеру, где - оптом и в розницу - нам представили по крайней мере полтораста человек, и все как на подбор были удручающе скучные. С большей частью из них мне пришлось сидеть и разговаривать! Ночью нам задали серенаду (как почти во всех местах, где мы останавливаемся), и притом отличную. Впрочем, мы ужасно измучены. Мне даже кажется, что черты моего лица уже складываются в привычную скорбную мину, благодаря постоянной и непрерывной скуке, какую мне приходится терпеть. Литературные дамы лишили меня моей природной жизнерадостности. А на подбородке у меня (справа, под нижней губой) появилась неизгладимая складка - след, оставленный тем самым господином из Новой Англии, о котором я писал Вам в последнем своем письме. В углу левого глаза у меня морщинки, появление которых я приписываю влиянию литераторов малых городов. Ямочка на щеке пропала, и я даже сам чувствовал, как ее у меня похищает некий мудрый законодатель. С другой стороны, своей широкой улыбкой я обязан П. Э. *, литературному критику из Филадельфии и единственному блюстителю грамматической и идиоматической чистоты английского языка в этих краях; да, я обязан своей улыбкой ему, П. Э., человеку с прямыми лоснящимися волосами и отложным воротником, который взял в работу нашего брата английского литератора, разделался с нами энергично и бескомпромиссно, но зато сообщил мне, что я означаю "новую эру в его жизни". Последние двести миль из Цинциннати в Сент-Луис приходится плыть по Миссисипи, так как Охайо впадает в нее у самого ее устья. К счастью для человечества, дети этого Миссисипи, прозванного Отцом всех вод, не походят на своего родителя. Во всем мире нет более гадкой реки... Вы можете представить себе, какое это удовольствие - нестись по такой реке ночью (как, например, вчера) со скоростью пятнадцать миль в час, когда ваше судно поминутно натыкается на обвалившиеся в реку деревья и рискует наскочить на коряги. Рулевой на этих судах находится на мостике в маленькой застекленной будке. Когда же плывешь по Миссисипи, на самом носу парохода становится еще один человек, который все время напряженно всматривается и прислушивается - да, прислушивается, потому что в темные ночи наличие каких-либо крупных помех впереди определяют по звуку. Человек этот держит в руках веревку от большого колокола, который висит неподалеку от рубки рулевого, и всякий раз, как он дергает за веревку, двигатель немедленно останавливают и не приводят в действие, пока он не позвонит снова. В прошлую ночь колокол звонил по меньшей мере каждые пять минут; и всякий раз, когда он звонил, судно начинало сотрясаться так, что люди чуть не скатывались с коек... Ну вот, пока я все это Вам описывал, мы, слава богу, выскочили из этой отвратительной реки, которую я надеюсь больше никогда не увидеть, разве что во сне, как кошмар. Сейчас мы плывем по глади Огайо, и переход этот подобен переходу от острой боли к превосходному самочувствию. В Сент-Луисе состоялся многолюдный прием. Разумеется, газеты напечатали о нем отчет. Если бы мне случилось обронить на улице письмо, оно на другой же день появилось бы в печати, и публикация его не вызвала бы ни у кого негодования. Репортер был недоволен моими волосами, тем, что они недостаточно вьются. Глаза он признал, но зато раскритиковал мой костюм, слишком, по его мнению, франтоватый и даже слегка вульгарный. Впрочем, прибавляет он снисходительно, "такова разница между вкусами американцев и англичан, которая, быть может, бросалась в глаза тем сильнее, что все остальные джентльмены были в черном". Если бы Вы только видели "остальных джентльменов"!.. Какая-то дама в Сент-Луисе похвалила голос Кэт и ее манеру говорить, уверяя ее, что ни за что не предположила бы, что она шотландка или просто англичанка. Она была так любезна, что пошла еще дальше, утверждая, что приняла бы ее за американку, где бы ее ни повстречала, а это, как она (то есть Кэт) должна понимать, большой комплимент, так как всем известно, что американцы значительно усовершенствовали английский язык! Мне незачем сообщать Вам, что за пределами Нью-Йорка и Бостона всюду гнусавят; должен, однако, прибавить, что обращение с языком здесь более чем вольное; в ходу самые удивительные вульгаризмы; все женщины, выросшие в рабовладельческих штатах, говорят более или менее как негры, оттого что детские свои годы находились почти целиком на попечении черных нянек; в фешенебельных и аристократических слоях общества (эти два слова здесь постоянно слышишь) спрашивают не где вы родились, а где ваше "месторождение". Лорд Эшбертон прибыл в Аннаполис на днях, после сорокадневного плавания в бурных водах. Газеты тут же, со слов корреспондента, который объехал на шлюпке кругом корабля (можно себе представить, в каком виде он прибыл!), объявляют, что Америка не может бояться превосходства Англии по части деревянной обшивки. Тот же корреспондент выразил "полное удовлетворение" открытыми манерами английских офицеров и снисходительно замечает, что для Джон-Булей они достаточно учтивы. Мое лицо переворачивается, как у Хаджи Баба, а печень превращается в воду, когда я натыкаюсь на подобное и думаю о тех, кто это пишет и кто читает... Они не оставляют меня в покое со своим рабовладением. А вчера некий судья из Сент-Луиса зашел так далеко, что я был вынужден (к невыразимому ужасу человека, который его привел) накинуться на него и высказать ему все, что думаю. Я сказал, что я очень неохотно говорю на эту тему и по возможности воздерживаюсь; но поскольку он выразил сожаление по поводу нашего невежества относительно истинного положения дела, я не могу не напомнить ему, что мы судим на основании достовернейших сведений, которые собираются годами самоотверженного труда; и что, по моему мнению, мы можем судить об ужасающей жестокости рабства гораздо лучше, чем мой собеседник, воспитанный и выросший среди этого рабства. Я сказал, что еще могу сочувствовать людям, которые считают рабовладение страшным злом, но открыто признают свое бессилие избавиться от него, но что касается тех, кто отзывается о рабстве, как о благе, как о чем-то само собой разумеющемся, как о чем-то желанном, то мне они кажутся стоящими за пределами здравого смысла. Уж кому-кому, а им-то не следовало бы разглагольствовать о "невежестве" и "предрассудках". С такими людьми и спорить незачем... Лет шесть назад, в этом же самом городе Сент-Луисе, некий раб, будучи арестован (не помню за что) и зная, что ему рассчитывать на справедливый суд нечего, выхватил свой охотничий нож и полоснул им констебля. Произошла потасовка, в ходе которой отчаянный негр тем же оружием заколол еще двоих. Собравшаяся толпа (среди которой были видные, богатые и влиятельные граждане) набросилась на него, схватила его и понесла за город, на пустырь, где _заживо сожгла_. Случилось это среди бела дня и, как я уже говорил, всего лишь пять-шесть лет назад, в городе, в котором есть суды, судьи и полицейские, тюрьмы и палач; между тем люди, учинившие этот самосуд, остались безнаказанными по сей день. Все это есть следствие неправильного понимания свободы жалкого республиканства, которое считает зазорным для себя служить честному человеку честным трудом, а ради наживы не гнушается прибегать к обману, хитростям и плутням, - оно-то и делает рабовладение необходимостью, и только негодование других народов может когда-нибудь положить ему конец. Говорят, будто рабы любят своих хозяев. Взгляните на эту хорошенькую виньетку (непременная принадлежность любой газеты) и судите сами, что бы Вы чувствовали, если бы люди, глядя Вам прямо в глаза, рассказывали Вам эти басни, в то время как газета лежит развернутой у Вас на столе. Во всех рабовладельческих районах объявления о сбежавших рабах печатаются ежедневно, как у нас - театральные объявления. Что касается этих несчастных, то они просто обожают англичан: для них они готовы сделать все. Они прекрасно осведомлены обо всем, что делается по части эмансипации, и привязанность их к нам объясняется их глубокой любовью к своим хозяевам, не правда ли? Эту иллюстрацию я вырезал из газеты, в которой была передовая, посвященная "сатанинской и гнусной доктрине аболиционизма, которая равно противна законам природы и божьему установлению". "Я мог бы кое-что порассказать, - сказал наш бывший спутник некий доктор Бартлетт (личность весьма одаренная).- Я мог бы рассказать кое-что о любви, которую они питают к своим хозяевам. Я живу в Кентукки, и даю вам честное слово, что в наших краях беглый раб, вспарывающий живот поймавшему его хозяину, - явление столь же обыденное, сколько пьяная драка на улицах Лондона". <> 106 <> ФОРСТЕРУ Тот же пароход, суббота, 16 апреля 1842 г. Прерии, надо признаться, порадовали меня меньше; впрочем, расскажу Вам и о них, чтобы Вы могли судить сами. Двенадцатого числа, во вторник, мы условились туда отправиться, начав наш поход ровно в пять часов утра. Я встал в четыре, побрился, оделся, позавтракал хлебом и молоком, открыл окно и выглянул на улицу. Кареты и в помине не было, да и в доме тоже никто как будто не шевелился. Я подождал до половины шестого, но так как никаких приготовлений не ощущалось, я оставил мистера К. дежурить, а сам прилег. Так я проспал чуть ли не до семи, когда меня вдруг позвали... Не считая меня и мистера К., наша компания состояла из двенадцати человек: все сплошь адвокаты - кроме одного. Этот один оказался священником здешней унитарианской церкви; он мой ровесник, кроток, умен и образован. С ним и еще двумя я забрался в первую карету... В Лебаноне мы остановились в такой хорошей гостинице, что решили, по возможности, там и заночевать. Она походит на скромный деревенский трактир в Англии, и ни в чем не уступает лучшим из них. Во время стоянки я пошел прогуляться по деревне и увидел, как мне навстречу довольно быстро с горы катится настоящий жилой дом; его везли на двадцати быках! Как только мы отдохнули, мы продолжали путешествие и к самому заходу солнца достигли зеркально-гладкой прерии. Мы остановились подле дощатой хижины, потому что там поблизости была вода, распаковали корзины и, разбив бивуак посреди карет, пообедали. Слов нет, прерию посмотреть, несомненно, стоит - не столько, правда, оттого чтобы это было в самом деле бесподобное зрелище, сколько ради того, чтобы можно было потом сказать, что видел ее. Как об очень многом в этой стране, большом и малом, все, что Вам о ней рассказывают, оказывается значительно преувеличенным. Бэзил Холл прав, когда дает не очень высокую оценку всему ландшафту. Прославленный Далекий Запад не идет ни в какое сравнение даже с наименее дикими частями Шотландии и Уэльса. Здесь стоишь среди прерии и, куда ни кинешь взгляд, видишь ничем не прерванную линию горизонта. Это большая равнина, похожая на море без воды. Я очень люблю дикие, безлюдные просторы, и мне кажется, я способен ими очаровываться не хуже любого другого. Но прерия не произвела на меня того впечатления, какого я ожидал. Я не испытывал тех чувств, которые обычно испытывают, пересекая, например, равнину Солсбери. Ровный, гладкий ландшафт удручает, но не волнует. В нем нет величия. Я отошел от своих спутников, чтобы разобраться как следует в своих чувствах, и несколько раз окинул взглядом всю панораму. Она была хороша. Пожалуй, стоило съездить ее посмотреть. Солнце - яркое, красное - начинало садиться, и весь пейзаж походил на этот румяный этюд Кетлина *, - помните, он привлек наше внимание? - только у него на картине больше простора. Но говорить (следуя здешней моде), будто это зрелище - веха в вашей жизни и пробуждает ряд не изведанных прежде ощущений, - чистый вздор. Каждому, кто не имеет возможности видеть прерию, я бы советовал поглядеть на равнину Солсбери, луга Мальбро или просто на широкие наши плоскогорья где-нибудь неподалеку от моря! Многие из этих мест столь же внушительны, а уж равнина Солсбери и подавно. Мы захватили с собой жареную дичь, бизоний язык, ветчину, хлеб, сыр, масло, печенье, шерри, шампанское, лимоны, сахар и огромное количество льда для пунша. Пирушка удалась на славу; а так как все только и думали о том, чтобы мне было хорошо, я взвинтил себя до состояния непревзойденного веселья; провозглашал тосты с козел (они были нашей кафедрой); ел и пил за двоих, словом, держал себя в этой дружеской компании самым компанейским образом. Примерно через час мы собрали вещи и отправились назад, в гостиницу в Лебаноне. Пока готовился ужин, я отлично прогулялся со своим другом-унитарианцем, а после ужина (за которым ничего, кроме чая и кофе, не пили) мы легли спать. Нам со священником отвели чрезвычайно чистенькую каморку; остальные разместились наверху... В Сент-Луис мы попали на следующий день, в первом часу, и весь остаток дня просто отдыхали. Званый вечер состоялся в тот же день в нашей гостинице - "Доме плантатора", в превосходном зале для танцев. Каждый гость был нам представлен отдельно. Вы можете вообразить, как рады мы были, когда удалось - в полночь - подняться к себе; мы изрядно устали. Вчера я ходил в одной блузе. Сегодня - в шубе. Мучительные скачки! <> 107 <> ФОРСТЕРУ Все на том же пароходе, воскресенье, 17 апреля 1842 г. Вы бы поразились тому, как хороши гостиницы в этих глухих уголках! "Дом плантатора" размерами не уступает нашей больнице в Мидлсексе, да и внутренним своим устройством он напоминает ее: длинные залы, отличная вентиляция и простые побеленные стены. У них замечательный обычай - подавать к завтраку большой стакан свежего молока, в котором плавают куски льда, прозрачного, как кристалл. Да и за каждой трапезой стол ломится от яств. Однажды мы с Кэт обедали у себя в комнате вдвоем и насчитали шестнадцать различных блюд на столе. Публика здешняя грубовата и невыносимо самодовольна. Все обитатели молоды. _Во всем Сент-Луисе я не видел ни одной седой головы. Неподалеку стоит остров, который именуется Кровавым_. Это площадка для дуэлянтов; и прозвище свое остров получил после последней роковой дуэли, которая там произошла. Это был поединок на пистолетах, грудь к груди, оба дуэлянта пали замертво одновременно. Один из участников нашей экскурсии в прерию (молодой человек) не раз бывал секундантом в подобных дуэлях. Последний раз это была дуэль на ружьях, в сорока шагах; на обратном пути он рассказывал, как перед поединком покупал своему приятелю пальто из зеленой парусины, ибо шерсть при огнестрельных ранах представляет смертельную опасность. Слово "прерии" здесь коверкают на все лады (очевидно для вящей рафинированности). Боюсь, старина, Вам трудно будет разобрать мои каракули. Я пишу весьма старательно, держа бумагу на коленях, а пароход при этом дрожит и пыхтит, словно оп одержим бесами. <> 108 <> ФОРСТЕРУ Сандуски, воскресенье, 24 апреля 1842 г. Мы сошли в Луисвилле вечером, ровно неделю назад, когда я и оборвал предыдущую запись; и заночевали в той самой гостинице, в которой останавливались прежде. Так как "Мессенджер" оказался невыносимо медлительным, мы на другое утро забрали оттуда свои вещи и возобновили путешествие в одиннадцать часов на почтовом судне "Бенджамин Франклин": превосходное судно, с пассажирским отделением длиной больше двухсот футов и чрезвычайно удобными каютами. Мы прибыли в Цинциннати около часу ночи, выгрузились в темноте и отправились в свою прежнюю гостиницу. Пока мы шли пешком по неровным мосткам, Энн растянулась во весь рост, впрочем не повредила себе ничего. Я уже молчу о Кэт - Вы знаете ее свойство! Садясь в карету и выходя из нее, она непременно должна упасть. То же самое, когда она сходит с парохода или садится на него. Ноги у нее вечно в ссадинах, шишках и ранах; щиколотки разбиты; кругом синяки. Впрочем, после того как она приноровилась к новой и довольно утомительной обстановке, она оказалась превосходной путешественницей во всех отношениях. Она ни разу не взвизгнула и не впадала в панику при обстоятельствах, которые ее извинили бы даже в моих глазах; ни разу не пала духом, не поддалась усталости, хотя вот уже больше месяца, как мы путешествуем без всякого перерыва по довольно диким местам, и подчас, как Вы, конечно, понимаете, изрядно устаем; она всякий раз легко и весело приспосабливается к новой обстановке; я ею очень доволен: она держится просто молодцом. В Цинциннати мы провели весь вторник девятнадцатого, там же и ночевали. В среду, двадцатого, в восемь часов утра мы отправились в почтовой карете в Колумбус: Энн, Кэт и мистер К.- внутри, я - на козлах. Расстояние - сто двадцать миль, дорога мощенная щебнем и для Америки вполне сносная. Путешествие наше длилось двадцать три часа. Мы ехали всю ночь напролет, достигли Колумбуса в семь утра, позавтракали и легли спать до обеда. Вечером у нас был получасовой прием, народ валил валом, как всегда; на каждого джентльмена приходилось по две дамы - точь-в-точь как в хоре, исполняющем "Боже, храни королеву!". Как жаль, что Вы не видели их своими глазами и не можете убедиться в меткости моего сравнения! Они и одеты совершенно, как эти хористы; да и стоят - если считать, что мы с Кэт находимся посреди сцены, спиной к рампе, - точно так, как стоят участники труппы на премьере, открывающей сезон. Они трясут вам руку как "гости" на балу в "Адельфи" или Хеймаркете; отвечают на всякую мою шутку, словно по ремарке: "все смеются", и "выходят" с еще большим трудом, чем упомянутые джентльмены, облаченные в свои белоснежные рейтузы, сверкающие сапоги и вязаные перчатки. На следующее утро, то есть в пятницу 22-го, ровно в семь часов мы снова пустились в путь. Так как почтовая карета из Колумбуса сюда идет всего лишь три раза в неделю и в этот день не предвиделась, я выторговал себе "специальную экстра" с четырьмя лошадьми, за что уплатил сорок долларов, то есть восемь английских фунтов: лошади были перекладные, как и в обычной почтовой карете. Для большей надежности почтмейстер посадил своего провожатого на козлы; и вот, в обществе этого человека да корзины с едой и питьем мы отправились дальше. Невозможно дать Вам малейшее представление о дороге, которой мы ехали. Могу лишь сказать, что в лучших своих местах это была просека, проложенная в дикой чаше сквозь болота, трясину и сухой кустарник. Большую часть пришлось ехать так называемой "вельветовой дорогой": она образуется с помощью бревен или целых деревьев, сваленных в трясину, которые вминаются в грунт и там остаются лежать. О господи! Если бы Вы могли почувствовать хоть один из этих толчков, когда карета перескакивает с бревна на бревно! Это все равно что подниматься по крутой лестнице на омнибусе. Вот нас швыряет на пол кареты, а вот мы головой ударяемся о ее потолок. Вот она накренилась набок и увязла двумя колесами в грязи, и мы судорожно хватаемся за противоположную стенку. Вот она чуть не села лошадям на хвост, а вот встала на дыбы. Но ни разу, ни единого разу она не приняла естественного положения, не двигалась в направлении, обычном для карет; все, что она проделывала, и отдаленно не напоминало движений экипажа на колесах. Впрочем, день выдался прелестный, воздух был восхитительный, а главное, мы были одни: ни табачных плевков, ни бесконечных и однообразных разговоров о долларах и политике (они говорят исключительно об этих двух материях и ни о чем ином говорить не могут), которыми мы так томимся. Мы по-настоящему наслаждались, смеялись над тряской и были очень веселы. В два часа дня мы остановились посреди леса, раскрыли нашу корзину и пообедали; мы пили за здоровье малюток и всех наших друзей на родине. Затем продолжали путь до десяти вечера. Мы приехали в место, которое называется Нижний Сандуски и отстоит от Цинциннати на шестьдесят две мили. Последние три часа езды были мало приятны: то и дело полыхали зарницы - ярким продолжительным голубым огнем; густые заросли обступали карету, ветви цеплялись за ее стенки и с хрустом обламывались. Гроза в таком месте может обернуться настоящей бедой. Гостиница, в которой мы остановились, размещалась в деревянном дощатом домике. Хозяева спали, и нам пришлось их поднять. Нам отвели какую-то странную спальню с двумя дверьми, которые были расположены друг против друга; обе они выходили прямо в черноту и глушь, и ни одна не закрывалась ни на ключ, ни на задвижку. При таком расположении дверей всякий раз, как вы открываете одну из них, другая распахивается настежь: архитектурное ухищрение, с которым я доселе не был знаком. Если бы Вы могли видеть, как я, в одной рубашке, забаррикадировав двери чемоданами, делал отчаянные попытки привести в порядок комнату! Впрочем, подобная баррикада была вызвана необходимостью, так как у меня было при себе двести пятьдесят фунтов золотом. Здесь, на Западе, немало людей, которые, не задумываясь, убили бы родного отца за одну только среднюю цифру упомянутой суммы. Кстати, о золоте - поразмыслите на досуге о положении вещей в этой стране! Здесь нет денег; совсем нет. Банковые билеты хождения не имеют. Газеты полны объявлений, в которых купцы предлагают свой товар в обмен на другой; американского же золота не достать ни за какие деньги. Вначале я покупал фунты, английские фунты, но так как, начиная с нашего пребывания в Цинциннати и по сей день, я их не мог раздобыть, мне пришлось покупать французские золотые двадцатифранковики, с которыми я и путешествую здесь, как в Париже! Вернемся, однако, к Нижнему Сандуски. Мистер К. лег было спать где-то на чердаке, но его там так одолели клопы, что через час он был вынужден встать и перейти в карету... где он и пересидел время до завтрака. Завтракали мы вместе с возничим, в единственной общей комнате. Она была оклеена газетами и вообще имела вид довольно убогий. В половине восьмого отправились дальше и вчера в шесть часов вечера добрались до Сандуски. Город стоит на озере Эри, в двадцати четырех часах езды на пароходе из Буффало. Здесь мы никакого судна не застали, и оно все еще не прибыло и по сей час. Мы сидим на вещах, готовые отправиться в любую минуту, и напряженно смотрим вдаль - не покажется ли дымок? В бревенчатой гостинице в Нижнем Сандуски остановился старик, который от имени американского правительства ведет переговоры с индейцами и только что договорился с виандотским племенем, чтобы оно на следующий год сдвинулось отсюда в специально отведенное место западнее Миссисипи - чуть подальше Сент-Луиса. Он превосходно рассказал о том, как велись переговоры и как неохотно они соглашаются уходить. Это замечательный народ, но раздавленный и опустившийся. Если бы в Англии, где-нибудь возле бегов, Вы повстречали кого-нибудь из них, Вы бы их приняли за цыган. Мы остановились в небольшом, но очень удобном домике, и окружают нас чрезвычайно услужливые люди. Вообще же народ в здешних местах - мрачный, хмурый, неотесанный и неприятный. Вряд ли, я думаю, на всем земном шаре нашелся бы народ с таким полным отсутствием юмора, живости и способности радоваться. Просто удивительно! Я всерьез говорю, что за последние шесть недель я ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь, кроме меня, засмеялся от души; и я ни разу не видел жизнерадостной физиономии, за исключением одной - да и та принадлежала негру. Вялое шатание по улицам, торчание в барах, курение, плевание и раскачивание в креслах-качалках на улице подле дверей своей лавки - вот и все здешние развлечения. Кажется, прославленная американская деловитость свойственна одним янки, то есть обитателям восточных районов. Остальная часть населения - тяжела, тупа и невежественна. Наш хозяин с Востока. Это красивый, услужливый и любезный малый. Он входит в комнату, не снимая шляпы, садится на диван в шляпе, вытаскивает из кармана газету и принимается ее читать; а разговаривая с вами, то и дело поплевывает в камин; но ко всему этому я привык. Он полон желания угодить - и на том спасибо. Мы жаждем, чтобы скорее пришел пароход, так как надеемся, что в Буффало нас ожидают письма. Сейчас половина второго, парохода на горизонте не видно, и мы собираемся (с большой неохотой) заказать ранний обед. <> 109 <> ФОРСТЕРУ Ниагара!! (английский берег), вторник, 26 апреля 1842 г. Не знаю, сколько бы еще я Вам написал из Сандуски, мой дорогой друг, если бы в ту самую минуту, как я кончал последнюю малоразборчивую страницу (о, эти чернила!), на горизонте не показался пароход: тут мне пришлось наскоро уложиться, проглотить подобие обеда и повести свою свиту на пароход как можно скорее. Это оказалось великолепное судно водоизмещением в четыреста тонн, именуемое "Конституция", роскошное и благоустроенное; пассажиров на нем было немного. Что там ни говорят об озере Эри, оно никуда не годится для тех, кто подвержен морской болезни. Мы все страдали от нее. В этом смысле тут ненамного лучше Атлантики. По озеру с противным постоянством ходят мелкие волны. Мы прибыли в Буффало в шесть утра, сошли на берег позавтракать, послали на почту и получили - с какой радостью, с каким невыразимым восторгом! - письма из Англии. Воскресную ночь мы простояли в городе (и очень красивом городе притом), который называется Кливленд и находится на берегу озера Эри. В шесть часов утра, в понедельник, народ толпой повалил на борт, чтобы посмотреть на меня; а группа "джентльменов" устроилась у двери и окошка в нашу каюту и глазела на нас, _пока я умывался, а Кэт еще лежала в постели_. Я был так разъярен и этим, да еще местной газетенкой, которая случайно попалась мне на глаза в Сандуски (в ней проповедуется война с Англией насмерть, говорится, что Британию следует "еще раз высечь"), и объявляется, что не далее чем через два года американцы будут распевать "Янки-Дудл" в Гайд-парке и "Слава Колумбии" в залах Вестминстера), что когда мэр города, согласно обычаю, явился представиться мне, я отказался его принять и просил мистера К. объяснить мои мотивы. Достопочтенный джентльмен отнесся к моему отказу весьма хладнокровно, сошел на пристань, держа в руках большую палку и нож, которым тут же начал строгать ее с таким рвением (ни на минуту не отрывая при этом глаз от двери нашей каюты), что задолго до отбытия парохода палка превратилась в колышек для криббеджа! В жизни я не был так взволнован, как сегодня утром, прибыв сюда из Буффало! Ехать надо по железной дороге, почти целых два часа. Я пытался увидеть первые брызги и услышать отзвук ревущего потока на таком фантастическом расстоянии, как если бы я, причалив в Ливерпуле, пытался услышать музыку Вашего приятного голоса, звучавшего в Линкольнс-Инн-филдс. Наконец, когда поезд остановился, я увидел два огромных облака, поднимающиеся из глубины земли, - это было все. Медленно, мягко, величаво вздымались они. Я потащил Кэт вниз по скользкой и крутой тропинке, ведущей к парому, накричал на Энн за то, что она недостаточно проворно следовала за нами, сам покрылся испариной и не могу выразить того чувства, которое испытывал, когда гул стал звучать громче и громче с каждым шагом. Между тем из-за водного облака ничего нельзя было различить. Сопровождавшие нас два английских офицера (о, какими подлинными джентльменами они нам показались, какими прирожденными аристократами!) побежали дальше со мной, меж тем как Крт и Энн оставались ждать нас на обледенелой скале; офицеры полезли вслед за мной по камням у подножия малого водопада, где паромщик готовил для нас лодку. Я не был разочарован: просто ничего не мог разглядеть. В одно мгновенье я был ослеплен брызгами и промок до нитки. Я видел, как бешено несется вода с какой-то огромной высоты, но не мог составить себе представления ни о форме потока, ни о расположении его - одно смутное ощущение его громады. Только когда мы сели в лодку и стали пересекать поток у самого подножия водопада, я почувствовал, что это такое. Я вернулся в гостиницу, переменил одежду и, захватив Кэт, побежал к "Подкове". Затем спустился один в самый ее бассейн. Вот где чувствуешь близость бога. У ног моих играла яркая радуга, а когда я поднял голову - боже мой, - какой изумруд, какая прозрачность и чистота! Широкая, глубокая, мощная струя падает, словно умирая, и тут же из бездонной могилы восстает облаком водяной пыли и тумана ее великая тень, которой нет ни покоя, ни отдыха. Торжественная и ужасная, она здесь витает, быть может, с самого сотворения мира. Мы намерены пробыть здесь неделю. В следующем письме я попытаюсь описать мои впечатления и рассказать, как они изо дня в день меняются. Сейчас это невозможно. Скажу лишь, что первые ощущения, которые во мне вызвало это потрясающее зрелище, это - душевный покой, ясность мысли о вечном отдыхе, блаженстве и - никакого ужаса! Я с дрожью вспоминаю Гленко (дорогой друг, если бог даст, мы с Вами непременно поедем вместе взглянуть на Гленко), но, вспоминая Ниагару, я буду думать только о ее красоте. Если бы Вы могли слышать рев, который стоит у меня в ушах, когда я пишу Вам это письмо! Оба каскада у нас под окнами. Из гостиной и спальни открывается вид прямо на них. Во всем доме, кроме нас, ни души. Чего бы я не дал за то, чтобы Вы с Маком были здесь и делили со мной мои теперешние переживания! Я хотел было добавить - чего бы я не дал за то, чтобы драгоценное создание, чей прах покоится в Кензал-грин, дожило до этого времени и с нами вместе было здесь, - впрочем, я уверен, что она здесь побывала не раз с тех пор, как ее прелестное личико скрылось от моего земного взора. Одно слово по поводу драгоценных писем. Вы правы, дорогой мой, относительно газет; и Вы правы (пишу с прискорбием) относительно людей. "Верно?" - спросил фокусник. "Да!" - донеслось с галерки, из кресел и лож. Да, эти слова у меня вначале вырвались в самом деле невольно, но когда я Вам все расскажу... погодите немного - до конца июня! Больше ничего не прибавлю. С моими путевыми заметками я предвижу путаницу - меня, верно, будет тянуть то в одну, то в другую сторону. О, из материалов, которыми я располагаю, можно было бы извлечь квинтэссенцию комического! Вы - часть, и очень существенная часть, того, что для нас является родиной, дорогой друг, и я уже истощил свое воображение, рисуя себе обстоятельства, при которых я вдруг нагряну к Вам, в дом Э 58 по Линкольнс-Инн-филдс. Мы от души благодарим бога за то, что наши несказанно дорогие детки и все наши друзья здоровы и благополучны. Еще одно письмо, только одно... Боюсь, что я и наполовину не выразил своей любви к Вам, но Вы знаете, что есть мысли, слишком глубокие для слов... <> 110 <> ГЕНРИ ОСТИНУ * Ниагара (английский берег), воскресенье, 1 мая 1842 г. Мой дорогой Генри, Это письмо не такое старое, как может показаться при взгляде на дату. Я возьму его с собой в Монреаль и пошлю оттуда на пароходе, который направляется с канадскими письмами и пассажирами навстречу судну Кунарда в Галифакс. Прежде чем запечатать письмо, я прибавлю короткий постскриптум, так чтобы в нем оказались самые последние вести. В этом прекрасном месте мы вкусили блаженный покой, в котором, как Вы понимаете, мы нуждались чрезвычайно, не только оттого, что долго путешествовали в довольно трудных условиях, но и из-за непрерывного преследования, которому подвергались на суше и на море, в почтовых каретах, железнодорожных вагонах и на пароходах, преследования, размеры которого, даже если Вы напряжете свое воображение до предела, Вы не можете себе представить. Пока что мы почти одни в гостинице. Это большой, прямоугольный дом, гордо взирающий на окрестности с вершины холма; у него, как у швейцарских домиков, выдающийся карниз и широкие галереи, идущие вдоль каждого этажа. Колоннада придает зданию вид настолько легкий, что оно кажется построенным из карт, и я пребываю в вечной тревоге, как бы кто-нибудь не появился вдруг в слуховом окошке и, топнув ногой по крыше, не разрушил все строение. Наша гостиная (просторная комната с низким потолком, как в детских) находится на третьем этаже и расположена так близко от водопада, что окна в ней постоянно влажны и затуманены от брызг. Из гостиной можно пройти в нашу спальню и в комнату Энн. Секретарь почивает недалеко от нас, но за пределами священной обители. Из этих трех комнат, из любой из них, можно видеть целый день, как кувыркаются, катятся и скачут с грохотом водопады, и как яркие радуги низвергаются огненными мостами вниз, на глубину двухсот футов. Когда на них падает солнце, они сверкают и горят, как расплавленное золото. В пасмурную погоду кажется, что вода обваливается как снег, или что гигантская меловая скала начинает крошиться, или что с обрыва скатывается большой клуб белого дыма. Впрочем, в любую погоду, и ясную и пасмурную, днем и ночью, при солнечном и при лунном освещении, от подножья обоих водопадов всегда вздымается призрачное облако, скрывающее от взора смертного кипящий котлован, который благодаря этой таинственности кажется во сто раз значительней, чем если бы можно было видеть все секреты, заключенные в его непроницаемых глубинах. Один водопад отстоит от нас на таком же расстоянии, на каком отстоит Йорк-гейт от дома Э 1 по Девоншир-террас. Другой (гигантская "Подкова") примерно вдвое ближе чем дом "Криди" * от нашего. Во всех описаниях этих водопадов, однако, сильно преувеличено одно - я имею в виду шум. Вчера, например, стояла ясная ночь. В тихий закатный час мы с Кэт, находясь на расстоянии одной мили, едва слышали его. Между тем я поверил всем этим утверждениям и еще в тридцати милях от водопадов, по дороге из Буффало, начал припадать ухом к земле, как дикарь в балете или бандит. Я был счастлив получить Ваше славное письмо и прочитать в нем о наших малышах, которых мы хотим видеть с нетерпением, не поддающимся никакому описанию. Я думаю в самом деле, "хоть и не мне бы говорить", что ребятишки у нас неплохие - и на вид и по существу. Сегодня поутру, проснувшись, я заревел на весь дом: "Через месяц!" - мы едва успели сюда прибыть, как уже начали мечтать о том дне, когда можно будет это сказать. Неужели настанет минута, когда, выйдя из самой медлительной в мире кареты, мы постучимся в двери... своего дома? Я рад, что Вы ликуете по поводу драки, которую я затеял из-за авторского права. Если бы Вы знали, как они пытались заткнуть мне глотку, Вы бы отнеслись к ней с еще большим жаром. Самые видные люди Англии прислали мне, через Форстера, петицию, в которой всячески поддерживают меня. Тон послания мужественный, исполненный достоинства и чувства. Я его направил в Бостон, с тем чтобы его там опубликовали, и теперь спокойно выжидаю бури, которая не замедлит последовать. Впрочем, самые свои жгучие розги я пока еще придерживаю. Ну не отвратительно ли на самом деле, что авторы книг, выходящих здесь десяти- и двадцатитысячными тиражами, не получают за них ни гроша, в то время как негодяи-книгопродавцы на них наживаются? Не гнусно ли, что самый последний мерзавец, самая подлая газетенка - настолько грязная и скотская, что ни один порядочный человек не постелет ее у себя в доме на полу уборной, печатает эти же произведения рядом с самыми низкопробными и непристойными писаниями, навеки и неминуемо поселяя в сознании читателя впечатление, что эти два рода литературы некоторым образом между собой связаны? Как терпеть такое положение, когда автора мало того что грабят до нитки, еще заставляют против воли появляться бог знает в какой форме, в каком пошлом облачении, в каком обществе? Терпимо ли, чтобы автор не мог выбирать своего читателя, не мог уберечь свои слова от искажений, что его заставляют вытеснять лучших людей этой страны, людей, которые мечтают всего лишь о том, чтобы кормиться своим литературным трудом? От всех этих безобразий у меня, право, так и вскипает кровь, и всякий раз, как я заговариваю на эту тему, мне начинает казаться, что во мне двадцать футов росту и у меня широченные плечи. "Ах вы разбойники, - говорю я про себя перед тем, как держать речь, - так вот же вам!" Жилища, в которых мы останавливались, дороги, по которым ездили, общество, в котором вращались, потоки табачной слюны, которыми нас обдавали, удивительные обычаи, с которыми нам приходилось считаться, чуланчики на колесах, в которых приходилось путешествовать, леса, болота, прерии, озера и горы, которые нам довелось пересечь, - все это - темы для легенд и историй, которне мы будем рассказывать уже дома, а то никакой бумаги не хватит. Сходя с парохода и входя на пароход, влезая в карету и вылезая из нее, Кэт умудрилась упасть в общей сложности, наверное, семьсот сорок три рада. А однажды, когда мы ехали по дороге, вымощенной поваленными в болото деревьями, она чуть не свернула себе шею. Был очень жаркий день, и она изнемогала, положив голову на раму открытого окошка. И вдруг - кр-рах! Она и по сей час держит голову слегка набок. Энн, по-моему, толком не разглядела ни одного американскою дерева. Она ни разу не взглянула на открывающийся перед нею вид и проявляет полнейшее безучастие ко всему, что попадает в поле ее зрения. Она недовольна Ниагарой, говорит, что "это одна вода" и что ее к тому же "слишком много". Вы, верно, уже слышали, что я собираюсь играть в монреальском театре с офицерами? Так как книги с фарсами трудно раздобыть и выбор, соответственно, ограничен, я остановился на роли Кили в "Двух часах утра" *. Вчера я написал Митчеллу, нью-йоркскому актеру и режиссеру, чтобы он достал и прислал мне комический парик, светло-русый, с небольшими бачками до половины щеки; поверх него я надену два спальных колпака, один с кистрчкой, а другой фланелевый; фланелевый халат, желтое трико и комнатные туфли дополнят мой костюм. Я очень огорчен, что дело Ваше идет не так бойко, как бы Вам хотелось, но поговорка гласит, что коли дождь заладит, то уж льет; то же самое можно сказать и об обратном - коли не идет дождь, так - ни капельки! Я уверен, что не успею приехать, как Вы будете завалены работой. Мы собираемся отбыть в среду утром. Передайте привет Летиции и матушке, а также мой нижайший поклон миссис Бремнер, и верьте, что я, мой дорогой Генри, - всегда Ваш любящий. <> 111 <> ФОРСТЕРУ Ниагара, вторник, 3 мая 1842 г. ...Назову Вам два основных препятствия к заключению конвенции о международном авторском праве с Анг