х местах вкапывали высокие столбы. Несколько рабочих медленно выкатили с тюремного двора грохотавшую пустую телегу, их товарищи между тем воздвигали поперек улицы крепкие барьеры. Глядя на темные фигуры всех этих усердно работавших людей, безмолвно сновавших здесь в такой необычный час, можно было вообразить, что это какие- то духи возводят в полночь призрачное сооружение, которое, как и они, исчезнет с первым проблеском дня, растает в утреннем тумане. Было еще темно, когда стали собираться зрители, пока немногочисленные. Они приходили сюда явно с целью не упустить зрелища и намеревались остаться до конца. Даже те, кто только проходил мимо, отправляясь по своим делам,все останавливались, медлили, словно притягиваемые непобедимой силой. Между тем свист пилы и стук молотков раздавались все громче и чаще, смешиваясь с треском досок, сбрасываемых на мостовую, а временами - с голосами рабочих, окликавших друг друга. Каждые четверть часа били куранты на башне ближней церкви, и какое-то невыразимо-жуткое ощущение овладевало всеми, кто слышал этот звон. Но вот восточный край неба озарился бледным светом, и жаркая духота этой ночи сменилась резкой свежестью. День еще не наступал, но мрак рассеялся, и звезды побледнели. Тюрьма, черневшая до сих пор бесформенной массой, приняла свой обычный вид, и время от времени на крыше ее появлялась одинокая фигура часового, - он наблюдал сверху за приготовлениями на улице. Человек этот словно составлял часть тюрьмы и, как были уверены зрители, знал обо всем, что в ней происходит. Поэтому он вызывал к себе такой же интерес, как сама тюрьма, и на него глазели жадно, указывая его друг другу, как будто это было привидение. Постепенно заря разгоралась, и вот уже в тускло-сером свете утра стали четко вырисовываться дома, вывески. Громоздкие почтовые кареты выползали из ворот постоялого двора напротив; из окошек их с любопытством смотрели пассажиры и, пока карета медленно проезжала мимо, они все время оглядывались на тюрьму. Наконец первые лучи солнца брызнули на улицу, и ночная стройка, в темноте принимавшая сотни образов в воображении зрителей, предстала перед ними теперь в настоящем своем виде - эшафота и виселицы. Уже тепло погожего дня стало пригревать немногочисленную еще толпу перед тюрьмой, жужжание голосов стало внятнее, открывались одна за другой ставни, поднимались шторы, и люди, ночевавшие в домах против тюрьмы, - где места у верхних окон были заранее распроданы по высокой цене желающим видеть казнь, - поспешно вставали с постели. В некоторых домах для удобства выставляли оконные рамы. Иные зрители уже уселись на свои места и коротали время за картами, выпивкой или веселой беседой. Те, кто купил места на крышах, забирались туда с парапетов и через чердачные окна. Другие еще только приценивались к хорошим местам и, поглядывая на все разраставшуюся внизу толпу и на рабочих, отдыхавших под виселицей, стояли в нерешимости, с притворным равнодушием слушая хозяина, который расхваливал удобное расположение своего дома, откуда все будет отлично видно, и уверял, что назначенная им плата за места у окон баснословно дешева. Кажется, никогда еще не было утра прекраснее. С крыш и верхних этажей видны были шпили церквей и величественный купол собора, высившиеся за тюрьмой на фоне синего неба. Проходившие над ними легкие летние облачка окрашивали их в свой цвет, и в прозрачном воздухе четко рисовалась каждая деталь кружевной резьбы и лепных украшений. Рождался день, и все сияло, все говорило о радости и надеждах. Только улица внизу, еще покрытая тенью, напоминала мрачное ущелье. Среди бурлившей вокруг жизни стояло страшное орудие смерти. Казалось, даже солнце избегало глядеть на него. Как ни мрачно и зловеще выглядело оно в тени, еще ужаснее было это орудие смерти, покрытое черной, вздувшейся пузырями краской, с петлями, болтавшимися в воздухе подобно каким-то отвратительным гирляндам, в ярком дневном свете, когда солнце поднялось высоко во всем своем блеске и великолепии. Не так страшно было оно в глухом полуночном мраке, окруженное призрачными фигурами людей, как теперь, свежим веселым утром, среди шумной толпы любопытных. Не так страшно было оно, когда, как призрачный часовой, маячило на улице спящего города и, быть может, омрачало его сны, как сейчас, среди бела дня, когда бесстыдно открывалось взорам людей, навязывая свое нечистое присутствие их мыслям и чувствам. Пробило пять часов... шесть... семь... пробило восемь. По двум главным улицам, сходившимся на перекрестке, уже стремился людской поток к центрам деловой и торговой жизни. Телеги, кареты, фургоны, тележки, тачки прокладывали себе дорогу сквозь толпу, двигаясь все в одном направлении. Прибывавшие в город из окрестностей почтовые кареты останавливались, и кучер кнутом указывал на виселицу, - в этом, впрочем, не было никакой надобности, и без того головы всех пассажиров были повернуты в ту сторону, и к окнам приникали напряженно-внимательные лица. Даже женщины боязливо смотрели на отвратительное сооружение. В толпе высоко поднимали детей, чтобы они могли лучше увидеть эту страшную игрушку и знали, как вешают людей. Двоих из трех приговоренных мятежников приказано было повесить перед тюрьмой, в разрушении которой они принимали участие, а одного - сразу же после этого, на Блумсбери-сквер. В девять часов на улице появился большой отряд солдат и выстроился вдоль узкого прохода к Холборну, который ночью охранялся только полицией. По этому проходу провезли вторую телегу (первая понадобилась для постройки эшафота) и подкатили ее к воротам тюрьмы. Когда все приготовления были окончены, солдатам скомандовали "вольно!"; офицеры стали прохаживаться вдоль рядов или беседовали у ступеней эшафота, а зрители, число которых за последние часы сильно увеличилось, все прибывали и прибывали. Ждали полудня, и с каждым боем часов на церкви Гроба Господня нетерпение толпы все возрастало. До сих пор она стояла довольно смирно, почти безмолвно, и только по временам появление новой компании у окон привлекало всеобщее внимание и вызывало замечания. Но когда время подошло к полудню, в толпе поднялось жужжание, гомон, которые, усиливаясь с каждой минутой, скоро перешли в гул, наполнявший воздух. В этом шуме невозможно было различить отдельных голосов, а тем более слов, да люди мало и говорили между собой, - только иногда более осведомленные объясняли рядом стоящим, что палача Денниса, когда он выйдет, легко будет узнать, потому что он ростом ниже другого, которого зовут Хью, а на Блумсбери-сквер повесят Барнеби Раджа. Чем ближе подходил назначенный час, тем громче гудела толпа, так что наверху у окон люди не слышали даже боя часов, хотя колокольня была рядом. Впрочем, слушать его не было надобности: по лицам толпы внизу легко угадывалось, что прошло еще четверть часа. Едва часы начинали бить, в толпе возникало движение, словно над ней проносилось что-то, затемняя свет, и сплошная масса лиц уподоблялась циферблату, на котором гигантская стрелка отмечает ход времени. Три четверти двенадцатого! Гул становится оглушительным, хотя все, кажется, молчат, как немые: куда ни глянь, - крепко сжатые рты и напряженно-внимательные глаза. Самому зоркому наблюдателю трудно было бы определить, откуда же слышен этот рев, указать, кто кричит, - это было так же трудно, как уловить движение створок морской раковины. Три четверти двенадцатого. Многие зрители, отходившие от окон, успели подкрепиться и с новыми силами вернулись на свои посты, а все, кто вздремнул, проснулись; каждый человек в толпе сделал последнюю попытку занять место получше, из-за этого началась давка, и толпа так напирала на крепкие барьеры, что они гнулись, как прутья. Офицеры, до этого стоявшие тесной группой, заняли свои места и отдали команду. Шпаги были обнажены, мушкеты вскинуты на плечо, и блестящая сталь засверкала среди толпы, как река на солнце. Вдоль рядов двое мужчин поспешно провели лошадь и запрягли ее в телегу, стоявшую у ворот тюрьмы. Шум, все возраставший до этой минуты, вдруг сменился мертвой тишиной - казалось, огромная толпа затаила дыхание. Все окна теперь представляли собой море голов, крыши кишели людьми, которые жались к дымовым трубам, выглядывали из-за коньков, балансировали на таких местах, откуда рисковали грохнуться вниз на мостовую, если расшатается под ногами какой-нибудь кирпич или камень. Колокольня и крыша церкви, погост, свинцовая крыша тюрьмы, даже фонарные столбы и водосточные желоба - словом, все окружающее пространство было усеяно людьми. При первом ударе часов, возвещавших полдень, в тюрьме зазвонил колокол. Тут зрители снова зашумели, послышались крики "Шапки долой!", "Ах, несчастные!", а кое-где стоны и пронзительные вопли. Жутко было видеть (если в эту минуту всеобщего безумного возбуждения можно было что-либо увидеть) множество жадных глаз, неотрывно устремленных на эшафот и виселицу. Глухой ропот толпы слышен был внутри тюрьмы так же явственно, как снаружи. Когда троих осужденных вывели во двор, воздух дрожал от гула. Они знали, что означает этот шум. - Слышите? - воскликнул Хью, ничуть им не встревоженный. - Нас уже ждут. Я еще ночью слышал, когда проснулся, как они собирались у ворот, но повернулся на другой бок и опять заснул. Вот сейчас увидим, как встретят палача, когда наступит его черед висеть. Ха-ха-ха! Вошедший в этот момент тюремный священник упрекнул Хью за столь неуместную веселость и посоветовал ему вести себя более подобающим образом. - К чему, сэр? - возразил Хью. - Самое лучшее - отнестись ко всему легко. К чему горевать? Вам вот, например, горя мало... Нет, нет, - остановил он священника, который хотел что-то сказать, - как ни притворяйтесь печальным, сколько ни делайте постную мину, я знаю, что вам до нас никакого дела нет. Говорят, во всем Лондоне никто не умеет лучше вас приготовлять салат из омаров. Ха-ха! Давно я это слыхал от людей. Ну, как, сегодня салат удался? Сами готовили? Что еще у вас будет к завтраку? Надеюсь, угощения с избытком хватит на всю голодную братию, которая засядет за ваш стол после приятного зрелища. - Боюсь, что вы неисправимы, - сказал священник, качая головой. - Верно. Неисправим, - сурово подтвердил Хью. - Не надо лицемерить, сэр. Для вас это только ежемесячное развлечение, так не мешайте же повеселиться и мне. А коли вам нужен трус, который боится смерти, - вот этот вам вполне подойдет. Попробуйте обработать его. Он указал на Денниса, которого поддерживали два человека, потому что ноги его волочились по земле, и он дрожал так, что его всего словно судорогой сводило. Отвернувшись от этого жалкого зрелища, Хью подозвал стоявшего поодаль Барнеби. - Ну, что, мальчик? Не надо падать духом. Не бери пример с него. - Бог с тобой, Хью, разве я трушу? - воскликнул Барнеби, легкими шагами подходя к нему. - Ничуть. Я очень счастлив. Я не хотел бы сейчас остаться в живых, даже если бы меня помиловали. Ну, взгляни на меня - неужто ты думаешь, что я боюсь смерти? Нет, не видать им меня дрожащим от страха! Хью на мгновение всмотрелся в его лицо, озаренное какой-то удивительно светлой улыбкой, заглянул в ярко блестевшие глаза и, став между ним и священником, резким шепотом сказал тому: - На вашем месте я не стал бы его напутствовать. Хоть вы ко всему привычны, он может испортить вам аппетит, и пропадет хороший завтрак. Барнеби, единственный из трех, умылся этим утром и даже принарядился. Ни Хью, ни Деннис не умывались с того дня, как им был объявлен приговор. А у Барнеби и сегодня на шляпе красовались сломанные павлиные перья, и все другие убогие украшения ею костюма были старательно прилажены. Его горящие глаза, твердая поступь, гордый и решительный вид подобали бы человеку, с благородным энтузиазмом идущему на высокий героический подвиг, на самопожертвование во имя великого дела, а не на позорную смерть преступника. Однако все это в глазах людей лишь усугубляла его вину. Все это принималось лишь за дерзость и притворство. Блюстители закона решили, что он - преступник, и значит так оно и было. А добрый пастырь четверть часа тему назад был крайне шокирован прощанием Барнеби с Грипом. В такие минуты ласкать птицу! Двор был полон людей: представители гражданской власти, судейские, солдаты, любители таких зрелищ, гости, приглашенные точно на свадьбу. Хью окинул взглядом все это сборище, угрюмо кивнул в ответ на жест одного из представителей власти, указавшего ему, куда идти, и, хлопнув по плечу Барнеби, пошел вперед поступью льва. Они вошли в большую комнату, расположенную так близко от эшафота, что здесь ясно слышны были голоса теснившихся вокруг него зрителей: кто-то умолял солдат вывести его из толпы, передние кричали задним, чтобы они не напирали, так как могут задавить их, что им уже и так дышать нечем. Посреди комнаты стояли у наковальни два кузнеца с молотами. Хью подошел прямо к ним и с такой силой поставил ногу на наковальню, что железо загудело. Скрестив руки, хмуро и презрительно поглядывая на присутствующих, которые в свою очередь пристально его рассматривали и перешептывались, он стоял и ждал, пока его раскуют. Денниса оказалось так трудно втащить в комнату, что кузнецы успели расковать Хью и уже кончали расковывать Барнеби, когда он, наконец, появился. Но как только он очутился в этом так хорошо ему знакомом месте в увидел людей, не менее хорошо ему известных, он несколько оправился начал снова молить о спасении. - Джентльмены, добрые джентльмены, - кричал презренный трус, ползая на коленях и почти распростершись на каменном полу, - господин начальник, дорогой господин начальник, почтенные шерифы, смилуйтесь над несчастным человеком! Я столько лет служил его величеству, и закону, и парламенту! Не дайте мне умереть. Ведь это ошибка! - Деннис, - сказал начальник тюрьмы, - вы же знаете, каков порядок. Приговор ваш прибыл вместе с остальными. Вы знаете, что мы ничего тут не можем поделать, даже если бы хотели. - Я одного прошу, сэр, только одного - отсрочки, проверки! - вопил Деннис, весь дрожа и дико озираясь в поисках сочувствующих. - Король и правительство могут не знать, что это я. Я уверен, они не знают, - они ни за что не погнали бы меня на эту ужасную бойню. Им известна моя фамилия, но они не знают, что это именно я осужден. Отложите казнь, ради бога, отложите, добрые господа, пока им доложат, что я служил здесь палачом почти тридцать лет. Неужели никто из вас не пойдет и не скажет им это? - умолял он, ломая руки и обводя всех вытаращенными глазами. - Неужели не найдется такого милосердного человека, чтобы пойти и сказать им? - Мистер Экермен, - сказал джентльмен, стоявший рядом с начальником тюрьмы, - может быть, этот несчастный несколько успокоится, если я заверю его, что, вынося ему приговор, судьи прекрасно знали, кто он. - Но они, может, не знают, как это страшно! - крикнул палач, подползая на коленях к говорившему и протягивая к нему руки. - А для меня это во сто раз страшнее, чем для всякого другого. Скажите им это, сэр. Пошлите им сказать! Мне страшнее, чем другим, потому что мне столько раз приходилось это делать. Отложите казнь, пока не дадите им знать! По знаку начальника, сторожа, которые привели Денниса, подошли к нему. Он испустил раздирающий крик: - Постойте! Подождите! Минутку, одну только минутку! Есть еще последняя надежда. Одного из нас троих должны казнить на Блумсбери. Отправьте меня туда, - может, тем временем придет помилование. Наверное придет! Ради Христа, отправьте меня на Блумсбери-сквер, не вешайте меня здесь! Это убийство! Его подтащили к наковальне, но даже сквозь лязг и грохот кузнечного молота и хриплый рев толпы слышны были его вопли. Он кричал, что ему известна тайна происхождения Хью, что отец Хью жив, что это знатный вельможа, что он, Деннис, знает не одну семейную тайну, но, если ему не дадут отсрочки, он унесет их с собой в могилу. Так он вопил в исступлении, пока голос не изменил ему, и он, наконец, свалился, как мешок, на руки сторожей. В эту минуту часы начали бить полдень, и с первым их ударом зазвонил тюремный колокол. Начальство и судейские с двумя шерифами во главе направились к двери. Не успел еще затихнуть бой часов, как все было готово. Хью объявили, что пора идти, и осведомились, не хочет ли он сказать что-нибудь. - Сказать? Нет... Впрочем, постойте, я скажу два слова, - добавил он неожиданно, взглянув на Барнеби. - Подойди ко мне, мальчик. Он крепко пожал руку своему несчастному товарищу, и в эту минуту выражение доброты, почти нежности смягчило свирепую суровость его лица. - Вот что я скажу, - воскликнул он, смелым взглядом обводя стоявших вокруг, - если бы у меня было десять жизней и потеря каждой грозила бы мне в десять раз большими муками, я бы все эти десять жизней отдал - да, да, отдал бы, хоть вы, может, мне и не верите! - чтобы спасти жизнь ему. - Он снова сжал руку Барнеби. - Он погибает по моей вине. - Неправда, Хью, вовсе не по твоей, - ласково сказал Барнеби. - Ты ни в чем не виноват, ты всегда был очень добр ко мне. Подумай, Хью, ведь мы сейчас узнаем, почему светят звезды! - Черт меня дернул увести его от нее! Не думал я, что это плохо для него кончится, - добавил Хью тише, положив руку на голову Барнеби. - Пусть она меня простит, и он тоже. Слушайте, джентльмены, - он заговорил уже прежним резким тоном. - Видите этого паренька? Некоторые из стоявших вокруг в недоумении пробормотали "да". - Вот этот джентльмен, - Хью указал пальцем на священника, - в последние дни не раз твердил мне, что надо верить, твердо верить в бога и уповать на него. Вы, видите, каков я - скорее скот, чем человек, мне это не раз говорили. Но я верил, верил так крепко, как только можно верить, что его жизнь пощадят. Взгляните на него - вы видите, что это за человек? Барнеби между тем отошел к двери и оттуда знаками звал Хью. - Если уж это не вера, тогда какая еще нужна? - воскликнул Хью, подняв правую руку и глаза к небу. Он был похож в эту минуту на грозного пророка, вдохновленного близостью смерти. - Только она и могла заставить человека, рожденного и выросшего так, как я, надеяться на милосердие в этом бесчувственном, жестоком, беспощадном мире. В первый раз в жизни я сейчас обращаюсь с молитвой к богу - пусть гнев его обрушится на эту человеческую бойню! Будь проклят черный столб, на котором я буду висеть, проклинаю его от имени всех его жертв, бывших, настоящих и будущих! Будь проклят тот человек, который знает, что он мне отец. Пусть же и он умрет не на своей пуховой постели, а насильственной смертью, как я, и пусть только ночной ветер плачет над его могилой. Аминь! Хью опустил руку и решительным шагом пошел к двери. Это был снова прежний Хью. - Все? - спросил начальник тюрьмы. - Все, - ответил Хью и, не глядя на Барнеби, жестом приказал ему не подходить. - Тогда идите! - Да, вот еще что, - сказал вдруг Хью быстро и оглянулся. - Не хочет ли кто взять мою собаку - только с условием, что будет обращаться с ней хорошо? Она осталась в том доме, где я укрывался. Лучшего пса не найти. Первое время он будет выть по мне, ну, да скоро перестанет. Вам, наверно, удивительно, что я в такую минуту думаю о собаке, - добавил он с легким смешком. - Но если бы хоть один человек на свете любил меня вполовину так, как она, я бы подумал и о нем. Не сказав больше ни слова, Хью вышел и стал там, где полагалось. Сохраняя беспечно-равнодушный вид, он, однако, прислушивался с каким-то угрюмым вниманием и внезапно пробудившимся интересом к заупокойной молитве, которую читал священник. Как только он вышел к эшафоту, туда же поволокли Денниса. Остальное видела толпа. Барнеби хотел было одновременно с Хью подняться на эшафот, он даже сделал попытку пройти первым, но его остановили: казнь его должна была состояться не здесь. Через несколько минут вернулись шерифы, и та же процессия двинулась по коридорам и переходам тюрьмы к другим воротам, где уже ждала телега. Опустив голову, чтобы не видеть того, что, как он знал, ему пришлось бы увидеть, Барнеби сел в телегу, печальный, но вместе с тем полный какой-то ребячьей гордости и даже нетерпения. По сторонам, впереди и позади него сели те, кто его сопровождал. Экипажи шерифов тронулись первые, телегу окружили конвойные, и она медленно двинулась по запруженной народом улице среди невероятной давки и толчеи к разрушенному дому лорда Мэнсфилда. Печальное это было зрелище - такой парад силы и пышности, столько солдат вокруг одного беспомощного юноши! А еще грустнее было видеть, как он ехал на казнь: его больная душа находила странное утешение в том, что у окон и на улицах толпится множество людей, и даже в такую минуту его радовало ясное небо, и он, улыбаясь, загляделся в его бездонную синеву. Но немало было уже таких зрелищ после подавления мятежа, немало сцен и трогательных и ужасающих, способных вызвать гораздо больше жалости к осужденным, чем уважения к закону, чья мощная длань теперь, когда опасность миновала, действовала так же энергично, как постыдно бездействовала в дни смуты и бедствий. На том же Блумсбери-сквер были повешены двое калек, совсем еще мальчики, - один с деревяшкой вместо ноги, другой - на костылях, так как обе ноги у него были вывернуты в суставах. Когда палач готовился уже вытолкнуть у них из-под ног тележку, кто-то заметил, что они стоят не лицом, а спиной к дому, который громили вместе с другими, - и предсмертные муки их продлили, чтобы исправить это упущение. Другого мальчика повесили на Бау-стрит, еще несколько - в разных частях города. Казнены были и четыре несчастных женщины - словом, кара за участие в бунте обрушилась главным образом на самых слабых и безответных, на менее всего виновных. И великолепной насмешкой над лжерелигиоэной шумихой, которая привела к таким бедствиям, было то, что некоторые из осужденных бунтовщиков оказались католиками и перед смертью пожелали, чтобы их напутствовал католический священник. Одного юношу привезли вешать на Бишопсгейт-стрит. Старый седой отец ждал его у виселицы, поцеловал перед тем, как юноша взошел на эшафот, и, сидя тут же на земле, ждал, пока тело не сняли с виселицы. Ему хотели отдать тело сына, но бедняку не на что было нанять носилки и купить гроб. Он покорно шагал рядом с телегой, на которой труп повезли обратно в тюрьму, и то и дело пытался потрогать безжизненную руку сына. Но чернь быстро забывала эти подробности, а если и помнила, то они ее не трогали. И в то время, как множество людей теснились и чуть не дрались, стремясь пробраться поближе к виселице перед Ньюгетской тюрьмой, чтобы поглазеть на повешенных, другие зеваки бежали за телегой обреченного Барнеби, туда, где уже и без того собралась в ожидании нового зрелища густая толпа. ГЛАВА СЕМЬДЕСЯТ ВОСЬМАЯ В тот самый день и почти в тот же час мистер Уиллет-старший сидел и курил трубку в одной из комнат "Черного Льва". Несмотря на жаркую летнюю погоду, мистер Уиллет придвинулся очень близко к огню. Он усиленно размышлял, а в такие минуты имел обыкновение медленно поджариваться у огня, полагая, очевидно, что этот процесс благотворно влияет на выплавку идей в мозгу, - стоило ему разогреться до шипения, как мысли начинали притекать так усиленно, что он иногда сам удивлялся их обилию. Друзья и знакомые тысячу раз утешали мистера Уиллета, заверяя его, что он может за возмещением убытков, причиненных ему во время разгрома гостиницы, "обратиться к графству". Но, к несчастью, это выражение очень напоминало другое, весьма ходкое: "обратиться к приходу", и в уме мистера Уиллета вызывало малоутешительные ассоциации с полным разорением и нищенством. Поэтому на такие советы он отвечал только горестным покачиванием головы или испуганным взглядом и, как всеми было замечено, после визитов утешителей бывал настроен меланхоличнее, чем всегда. Но вот сегодня - потому ли, что он уже поджарился как раз в меру и мозг его работал особенно четко, потому ли, что он так долго обдумывал этот вопрос или, наконец, благодаря всем этим благоприятным обстоятельствам вместе, - случилось так, что, когда мистер Уиллег сидел у камелька, в глубочайших тайниках его ума вдруг мелькнула туманная идея, или, вернее, слабый проблеск идеи, что он может из общественных сумм почерпнуть средства на восстановление "Майского Древа" и тогда оно займет прежнее видное место среди гостиниц всего мира. Этот слабый луч света в его мозгу разгорелся и засиял так ярко, что в конце концов мысль стала перед ним не менее явственно и зримо, чем огонь, у которого он сидел. Вполне убежденный, что он первый сделал это открытие, что он выследил поднял, поймал и ухватил за хвост совершенно оригинальную идею, никогда еще не приходившую в голову ни одному человеку, живому или мертвому, мистер Уиллет отложил трубку, потер руки и громко хихикнул. - Эге, отец, ты, я вижу, сегодня весел, - сказал вошедший в эту минуту Джо. - Что случилось? - Ничего особенного. - Мистер Уиллет снова захихикал. - Ничего особенного, Джозеф. Расскажи что-нибудь про Сальвану. Высказав такое пожелание, мистер Уиллет хихикнул в третий раз, проявив необычное для него легкомыслие, после чего снова сунул трубку в рот. - Что же тебе рассказать, отец? - спросил Джо, погладив его по плечу и заглядывая ему в лицо. - Что я вернулся оттуда беднее церковной мыши? Так ты сам это знаешь. Что я там был ранен и вернулся калекой? Тебе и это известно. - Ее отняли,- пробормотал мистер Уиллет, глядя в огонь.- При защите Сальваны в Америке, где идет война. - Совершенно верно,- подтвердил Джо с улыбкой, облокотясь на спинку его стула.- Об этом я и пришел потолковать с тобой. Видишь ли, человеку с одной только рукой нелегко найти себе занятие в этом мире. Такая сложная и глубокая мысль мистеру Уиллету до сих пор еще ни разу не приходила в голову. Она требовала длительного рассмотрения, поэтому он оставил без ответа замечание Джо. - Во всяком случае,- продолжал Джо,- калека не может, как другие, выбирать себе любое дело и любым способом зарабатывать кусок хлеба. Он не может сказать: "Я хочу заниматься тем и не хочу заниматься этим", а вынужден брать такую работу, какую может делать, и быть благодарным и за нее... Что ты сказал? Мистер Уиллет, в задумчивости тихонько повторявший "при обороне Сальваны", был несколько смущен тем, что его услышали, и ответил: - Ничего. - Так вот какое дело, отец! Ты знаешь, что мистер Эдвард приехал сейчас из Вест-Индии. Уехав из Лондона в тот же день, когда я убежал из дому, он отправился на один остров, где живет его школьный товарищ, разыскал его и, спрягав в карман гордость, согласился поступить к нему на службу - управлять его имением. Ну, а потом... Одним словом, ему повезла, он разбогател. Теперь он приехал в Англию уже по своим собственным делам и очень скоро уедет обратно. Большое счастье, что мы с ним вернулись одновременно и во время беспорядков здесь встретились: во-первых, нам удалось оказать услугу нашим старым друзьям, во-вторых, это открывает мне дорогу в жизни и я не буду для тебя обузой. Попросту говоря, отец, он предлагает мне службу у себя. А я рад уже и тому, что могу быть по-настоящему полезен. Так что я уеду вместе с ним и постараюсь действовать моей единственной рукой как можно усерднее. Мистер Уиллет был убежден, что Вест-Индия, как и все чужие страны, населена дикарями, которые только и делают, что зарывают трубки мира, размахивают томагавками и татуируют тело разными фантастическими рисунками. Поэтому, услышав такую новость, он откинулся на спинку стула, вынул трубку изо рта и уставился на Джо с таким ужасом, как будто уже видел воочию, как его сына, привязанного к столбу, истязают на потеху толпе дикарей. Трудно сказать, в какой форме мистер Уиллет выразил бы обуревавшие его чувства, да и не стоит гадать об этом: ибо раньше, чем он успел рот раскрыть, в комнату влетела Долли Варден, вся в слезах, и, не говоря ни слова, бросилась в объятия Джо, обхватив его шею своими белыми ручками. - Долли! - ахнул Джо.- Долли! - Да, да, зовите меня так, всегда только так! - прорыдала дочка слесаря.- И никогда больше не будьте ко мне холодны и равнодушны и не корите меня за мои глупые выходки - я давно в них раскаялась! Обещайте мне это, Джо, или я умру! - Я вас укорял?! - только и сказал Джо. - Да - потому что каждое ваше доброе слово для меня как упрек и разрывает мне сердце. Потому что после того, как вы столько из-за меня выстрадали, и я вас мучила своими капризами, вы все же так добры ко мне, так благородны, Джо! Джо не мог выговорить ни слова. Он был нем, но за него удивительно красноречиво говорила его единственная рука, обнимавшая Долли. - Если бы вы хоть словом, хоть одним словечком дали мне понять, как мало я заслуживаю вашего прощения и доброты! - всхлипывала Долли, все крепче прижимаясь к нему.- Если бы вы хоть на миг возгордились, мне было бы легче! - "Возгордился"! - повторил Джо с улыбкой, которая как бы говорила: "Есть чем гордиться такому, как я". - Да, вам есть чем гордиться передо мной! - воскликнула Долли, и, казалось, вся ее душа изливалась в ее голосе, в этом бурном потоке слез и горячих слов. - А мне за себя стыдно, очень стыдно, и я рада этому. И, если бы даже можно было вернуть прошлое и сделать так, чтобы наше прощание было только вчера,- мне было бы так же, стыдно за себя. Было ли когда-нибудь у влюбленного такое лицо, как у Джо в эту минуту? - Джо, милый,- говорила Долли.- Я всегда вас любила, всегда в душе это знала, но я была такая пустая и тщеславная девчонка! Когда вы ушли в тот последний вечер, я думала, что вы вернетесь. Я была уверена в этом. Я на коленях просила бога, чтобы вы вернулись! И все эти долгие-долгие годы я никогда вас не забывала и не переставала надеяться на нашу счастливую встречу. С красноречивостью руки Джо не могли сравниться никакие страстные речи, а губы его были красноречивее руки, хотя не произнесли еще ни единого слова. - А теперь я вам вот что скажу,- горячо воскликнула Долли, дрожа от волнения.- Если бы вы даже были не такой, как сейчас, а совсем больной, разбитый человек, беспомощный, жалкий калека, если бы все, кроме меня, видели в вас просто развалину,- я и тогда стала бы вашей женой, любимый мой, я вышла бы за вас с большей гордостью и радостью, чем за самого благородного лорда в Англии. - Боже, чем я заслужил такое счастье! - вырвалось У Джо. - Вы помогли мне понять себя и оценить вас,- сказала Долли, поднимая к нему свое милое личико.- И я постараюсь стать лучше, чтобы быть достойной вашей верной и мужественной души. В будущем вы сами это увидите, Джо, милый. И не только теперь, пока мы оба молоды и полны надежд, но и всегда, до глубокой старости я буду вам любящей, терпеливой и всегда заботливой женой. Я буду думать только о вас, всегда учиться получше угождать вам, доказывать вам свою преданность и любовь. Да, да, Джо, верьте мне! Джо способен был отвечать ей только прежним безмолвным красноречием губ и руки, но это было как раз то, что нужно. - У нас дома уже все знают,- сказала Долли. - Ради тебя я готова была бы даже порвать со своими. Но они тоже рады, они, как и я, гордятся тобой и благодарны тебе. Ведь ты же теперь не будешь смотреть на меня только как на старую знакомую, которую ты знавал еще маленькой девочкой? Нет, Джо? Стоит ли повторять то, что ответил Джо? Он сказал очень много, и Долли не осталась в долгу. И обнимал он ее, хотя и одной рукой, но очень крепко, а Долли этому не противилась. И если было когда-нибудь двое счастливых людей в нашем мире (который при всех его недостатках не так уж плох), то можно, пожалуй, с уверенностью утверждать, что это были Долли и Джо. Сказать, что сцена эта поразила мистера Уиллета-старшего так, как только способно что-либо поразить человека, что он впервые познал высочайшую, до сих пор недоступную ему степень изумления, и на него просто столбняк нашел,значило бы изобразить его состояние духа в самых бледных и слабых выражениях. Если бы в комнату внезапно влетела сказочная птица-гриф, или орел, или летучий слон, или крылатый морж и, посадив его к себе на спину, умчал в самое сердце "сальван", это показалось бы мистеру Уиллету обыкновенным, повседневным явлением по сравнению с тем, что происходило у него на глазах. Сидеть смирно рядом и видеть и слышать, как его сын с молодой девицей, совершенно не замечая его, не обращая на него ровно никакого внимания, страстно воркуют, обнимаются, целуются без всякого стеснения у него на глазах! Положение было такое необычайное, непостижимое, настолько выходило за пределы всякого понимания, что Джон от удивления словно впал в летаргию и не мог от нее очнуться, как заколдованная спящая красавица в первый год ее столетнего волшебного сна. - Отец,- сказал, наконец, Джо, выдвигая вперед Долли.- Ты знаешь, кто это? Мистер Уиллет посмотрел на нее, на сына, снова на Долли, потом сделал неудачную попытку втянуть дым из давно потухшей трубки. - Скажи же хоть слово, отец, ну, хотя бы "здравствуйте",- настаивал Джо. - Разумеется, Джозеф,- изрек, наконец, мистер Уиллет.- Конечно! Почему бы и нет? - Правильно,- подхватил Джо.- Почему бы и нет? - Вот именно,- повторил его отец.- Почему бы и нет? - И после такого замечания, произнесенного вполголоса, словно он про себя обсуждал этот весьма важный вопрос, мистер Уиллет умял мизинцем правой руки табак в трубке и снова погрузился в молчание. Так он молчал добрых полчаса, хотя Долли умилительно-ласково раз десять спрашивала, не гневается ли он на нее. Сидел полчаса неподвижно, как истукан. Потом, совершенно неожиданно, громко и отрывисто захохотал, сильно испугав молодую пару, и повторяя: "Разумеется, Джозеф, почему бы и нет?" - встал и отправился на прогулку. ГЛАВА СЕМЬДЕСЯТ ДЕВЯТАЯ Старый Джон не дошел до Золотого Ключа, ибо между "Черным Львом" и Золотым Ключом лежит целый лабиринт улиц (как знает каждый, кому известно расстояние между Клеркенуэлом и Уайтчеплом), а Джон никак не мог считаться хорошим ходоком. Но если Золотой Ключ Джону был не по пути, то нам он по пути, и в этой главе мы заглянем туда. Сам Золотой Ключ, висевший на фасаде, как эмблема слесарного ремесла, был сорван бунтовщиками и грубо истоптан ногами. Но теперь его снова водрузили на место, и во всем блеске новой позолоты он был даже эффектнее, чем прежде. Да и весь фасад дома, подправленный и приукрашенный, имел совсем новенький вид, и если бы кто-либо из громивших его бунтовщиков еще оставался на свободе, то видеть таким обновленным этот старый счастливый дом было бы, конечно, для него горше желчи и полыни. По сегодня ставки в мастерской были закрыты, на всех верхних окнах опущены шторы, и оттого дом, против обыкновения, имел печальный, даже траурный вид. Это не удивляло соседей, часто видывавших в былые времена, как сюда входил бедный Барнеби. Наружная дверь была полуоткрыта, но в мастерской не раздавался стук молотка, и на холодной золе горна дремал кот. Везде было пусто, безмолвно и уныло. Мистер Хардейл и Эдвард Честер сошлись на пороге входной двери. Эдвард посторонился, пропуская вперед мистера Хардейла. Оба вошли в дом, как свои люди, которые привыкли приходить и уходить запросто, и заперли за собой дверь. Пройдя через столовую и поднявшись по невысокой, по крутой лестнице, они вошли в парадную гостиную, гордость миссис Варден и некогда арену хозяйственной деятельности мисс Миггс. - Варден говорил мне, что он вчера вечером привез сюда Мэри,- сказал мистер Хардейл. - Да, она сейчас наверху, в комнате над нами, - ответил Эдвард.- Горе ее совсем сломило. Нечего и говорить, что эти добрые люди трогательно ухаживают за ней. Они ее жалеют от всей души. - Ничуть не сомневаюсь. Благослови их бог за это и многое другое. Вардена нет? - Нет. Ваш посыльный пришел как раз тогда, когда Варден вернулся,- и они ушли вместе. Варден сегодня всю ночь провел вне дома... Но вы это, наверное, знаете,- ведь вы, кажется, были вместе? - Да. Без него я как без рук. Он уже немолод, старше меня, но просто неутомим. - И притом самый веселый и мужественный человек на свете! - Да, другого такого поискать! И как ему не веселиться? Он имеет на это право: он пожинает то, что посеял. - Не часто людям выпадает такое счастье,- заметил Эдвард после минутной нерешимости. - Чаще, чем вы думаете,- возразил мистер Хардейл.- Но мы обычно видим только то, что уродилось, забывая о том, что посеяно. Вот и вы делаете ту же ошибку в отношении меня. Его бледное, измученное лицо и мрачный вид придавали особую убедительность этим словам, и Эдвард в первую минуту не нашел, что ответить. - Да, да,- продолжал мистер Хардейл,- не так уж трудно было угадать правду. А вы все же ошибались. На мою долю досталось, быть может, больше горя, чем на долю других. Но и я виноват - не сумел нести это бремя, как должно. Где надо было гнуть, я ломал. Я ушел в себя, мудрствовал и бередил свою душу, вместо того чтобы открыть ее всему великому и прекрасному, что создал бог. Тому, для кого все люди - братья, легче нести свой крест. А я отвернулся от мира, и вот теперь расплачиваюсь за это. Эдвард хотел что-то сказать, но мистер Хардейл, не слушая его, продолжал: - Расплаты не избежать - слишком поздно. Я иногда думаю, что, если бы можно было начать жизнь сначала, я исправил бы свою ошибку и, пожалуй, не столько во имя добра и справедливости, сколько ради своего же блага. Но при одной мысли, что опять пришлось бы выстрадать то, что я выстрадал, я всей душой инстинктивно восстаю против этого и с грустью говорю себе: если бы даже, зачеркнув прошлое, можно было начать жизнь сначала с уже нажитым опытом, я все-таки остался бы тем же, и все повторилось бы... - Нет, вы напрасно себя в этом уверили, - сказал Эдвард. - Рад, что вы так думаете, но я-то знаю себя лучше и потому не доверяю себе... Ну, оставим это, поговорим о другом. Скажите, сэр, вы любите мою племянницу по-прежнему? И она все еще любит вас? - Она сама мне это сказала. И вы знаете - ведь знаете же, я уверен! - что я не променяю ее любви на все блага мира. - Вы искренний, честный и бескорыстный человек, - сказал мистер Хардейл. - Вы заставили поверить в это даже такого предубежденного скептика, как я. Подождите здесь, я сейчас вернусь. Он вышел из комнаты я скоро возвратился вместе с Эммой. - В тот первый и единственный раз, когда мы трое встретились в доме ее отца,- сказал он, глядя то на Эдварда, то на племянницу,- я вас выгнал и приказал никогда больше не возвращаться. - Из всей истории нашей любви это - единственное, о чем я никогда не вспоминаю, - сказал Эдвард. - Вы носите фамилию, которая по некоторым причинам слишком мне неприятна,- продолжал мистер Хардейл.- И признаюсь, я действовал под влиянием незабытой тяжкой обиды. Но в одном я не могу упрекнуть себя: я всегда всей душой желал Эмме настоящего счастья, и при всех моих заблуждениях мною руководило искреннее, горячее стремление заменить ей отца, насколько это в моих слабых силах. - Дорогой дядя, я не знала другого отца, кроме вас! - воскликнула Эмма.- Я чту память умерших, но любила вас одного всю жизнь. Никакой родной отец не мог быть нежнее к своей дочери, чем вы были ко мне, и с тех пор, как я себя помню, никогда эта доброта не сменялась суровостью. - Ты слишком ко мне привязана и все прощаешь, - сказал мистер Хардейл.- Но мне и не хотелось бы, чтобы было иначе. Так радостно слышать твои нежные слова! Вспоминать их в разлуке с тобой будет для меня таким утешением, какого ничто другое мне дать не может. Потерпите еще чуточку, Эдвард. Мы с ней столько лет провели вместе, что нелегко мне с ней расстаться и отдать ее вам, хотя я верю, что с вами она будет счастлива. Он нежно привлек Эмму к себе и, помолчав минуту, продолжал: - Я был к вам несправедлив, сэр, и прошу меня простить. Это не просто фраза и не показное сожаление, я говорю вполне искренне и серьезно. Откровенно признаюсь вам обоим, что было время, когда я, чтобы разлучить вас, потворствовал обману и предательству - я в них не участвовал, но допустил их. - Вы слишком строги к себе, сэр, - сказал Эдвард. - Забудьте все это. - Нет, совесть мучает меня, когда я вспоминаю, как я виноват - и это не в первый раз, - возразил мистер Хардейл.- Я не могу расстаться с вами, пока не получу полного прощения. В то уединение, куда я уйду от шумного света, я унесу с собой и без того немалое бремя сожалений и не хочу его увеличивать. - Мы оба всегда будем благодарны вам, - сказала Эмма. - Я вечно буду любить и уважать вас. И, думая обо мне, помните только одно: что я вам благодарна за прошлое и верю в наше счастливое будущее. - Будущее! - сказал мистер Хардейл с грустной улыбкой, - Для вас обоих это - прекрасное слово, полное радужных надежд. Мне будущее сулит иное, но я надеюсь, что оно принесет моей душе мир и отдых от забот и страстей. Когда вы уедете, я тоже покину Англию. За границей есть много монастырей. Теперь две главные цели моей жизни достигнуты, и монастырь для меня - наилучший приют. Не огорчайся, мой друг, - ты забываешь, что я старею, и мой жизненный путь уже близится к концу. Ну, да мы еще не раз успеем потолковать об этом и посоветоваться. - А вы послушаетесь моих советов? - спросила Эмма. - Я их выслушаю,- ответил мистер Хардейл, целуя ее.- И, конечно, отнесусь к ним с полным вниманием. Что же мне вам еще сказать? Последнее время вы с Эдвардом бывали вместе так много, что мне, пожалуй, больше не к чему говорить о тех обстоятельствах, которые вас разлучили и посеяли между вами недоверие? - Да, да, не надо,- прошептала Эмма. - Сознаюсь, я тоже содействовал этому, хотя мне это было противно. Да, человек не должен никогда сходить с широкой дороги чести, даже под благовидным предлогом, что цель оправдывает средства. К благородной цели всегда можно прийти честным путем. А если нельзя, значит и цель недостойная,- так и надо решить и отказаться от нее. Он посмотрел на Эдварда и сказал уже мягче: - По состоянию вы теперь почти равны. Я был ей заботливым опекуном. И к тому, что осталось ей от некогда богатого отцовского имения, я хочу добавить в знак моей любви свою лепту,- впрочем, такую скромную, что о ней и говорить не стоит. Эти деньги мне больше не понадобятся. Я рад, что вы уезжаете из Англии. Пусть наш злосчастный дом остается, как он есть, в развалинах. Через несколько лет вы вернетесь на родину и тогда обзаведетесь новым домом, красивее и счастливее старого. Итак, Эдвард, отныне мы друзья? Эдвард взял протянутую ему руку и горячо пожал ее. - Спасибо вам за этот быстрый и сердечный ответ, - сказал мистер Хардейл.Теперь, когда я вас ближе узнал, я чувствую, что не мог бы выбрать для Эммы лучшего мужа. Отцу ее вы тоже пришлись бы по душе - он был благородный и добрый человек. Я отдаю ее вам от его имени и с его благословением. Теперь я могу уйти от мира более спокойным и довольным, чем жил в нем. Он подтолкнул Эмму к Эдварду и шагнул к двери, но его вдруг остановил донесшийся откуда-то страшный шум. Все трое так и застыли на месте. Громкие крики и бурные возгласы просто раскалывали воздух. Они приближались с каждой минутой и очень скоро перешли в оглушительный рев, донесшийся уже с угла улицы. - Их надо поскорее унять,- торопливо сказал мистер Хардейл.- Нам следовало предвидеть это и принять меры. Я сейчас выйду к ним. Но раньше, чем он успел дойти до двери, а Эдвард - схватить шляпу и броситься за ним, обоих снова остановил громкий крик, на этот раз уже с лестницы: в комнату вбежала жена слесаря и, угодив прямехонько н объятия мистера Хардейла, закричала: - Она уже знает! Знает! Мы ее постепенно подготовили и сказали ей все! Сделав это сообщение и с жаром поблагодарив Бога, миссис Варден, как водится у женщин во всех экстренных случаях, немедленно хлопнулась в обморок. Все бросились к окну, поспешили поднять раму и выглянули на кишевшую народом улицу. Среди густой толпы, в которой никто ни секунды не стоял спокойно, виднелось красное лицо и плотная фигура Вардена - он барахтался в этой толпе, как человек, который борется с волнами в бурном море. Его то относило назад на десяток-другой ярдов, то бросало вперед почти до двери собственного дома, то снова назад, то он оказывался вдруг на другом тротуаре, через минуту - опять у домов своих соседей, взлетал иногда на ступени какого-нибудь крыльца, и к нему тянулись, приветствуя его, полсотни рук, и огромная толпа надрывала глотки, изо всех сил крича "ура". И хотя эти взрывы восторга могли окончиться для него печально - ему грозила опасность быть разорванным на клочки,- слесарь, ничуть не теряясь, отвечал на крики, пока не охрип, и так азартно махал шляпой, что поля ее почти совсем отделились от тульи. Перелетая из рук в руки, носясь по волнам людским то туда, то сюда (причем после каждого такого полета он еще больше сиял весельем и радостью и оставался безмятежен, как соломинка на воде), слесарь ни на миг не выпускал чьей-то руки, продетой под его локоть. Крепко прижимая ее к себе, он по временам оборачивался и хлопал своего спутника по плечу, ободряя его улыбкой или сказанным на ухо словом, а главное - старался оберечь его от давки и проложить ему дорогу к Золотому Ключу. И покорный, испуганный и бледный, озираясь вокруг так ошеломленно, как будто он только что воскрес из мертвых и казался себе призраком среди живых, цепляясь за своего храброго старого друга, шел за ним Барнеби - да, да! не дух умершего, а живой Барнеби, во плоти и крови, с нервами, мускулами, с бурно колотившимся сердцем, переполненным до краев. Так они в конце концов добрались до дверей под Золотым Ключом, уже широко открытых нетерпеливыми руками. С трудом раздвигая толпу, оба поскорее шмыгнули внутрь и захлопнули за собой дверь. Гейбриэл очутился между мистером Хардейлом и Эдвардом Честером, а Барнеби, стремглав взлетев по лестнице наверх, упал па колени у постели матери. - Ну, вот, сэр, как хорошо все кончилось! Это было самое лучшее дело, какое мы с вами сделали в жизни! - воскликнул запыхавшийся слесарь, обращаясь к мистеру Хардейлу.- Ах, разбойники, еле вырвался от них! Несколько раз я уже думал, что нам живыми не уйти от их любезностей! Накануне Варден и мистер Хардейл весь день хлопотали, стараясь спасти Барнеби от грозившей ему участи. Ничего не добившись в одном месте, кинулись в другое. Потерпели неудачу и здесь,- но, уже около полуночи, начали сначала. Побывали не только у судьи и присяжных, судивших Барнеби, но и у людей, пользовавшихся влиянием при дворе, обращались к молодому принцу Уэльскому*, пробрались даже в приемную самого короля. В конце концов им удалось возбудить интерес и сочувствие к осужденному, и министр принял их в восемь часов утра, еще лежа в постели. В результате нового расследования (Варден и мистер Хардейл много помогли Барнеби своими показаниями, что знают его с детства и могут за него поручиться) в двенадцатом часу дня был подписан указ о помиловании и немедленно послан с верховым на место казни. Посланный прискакал как раз в ту минуту, когда издали показалась телега с осужденным. Барнеби отправили обратно в тюрьму, а мистер Хардейл, убедившись, что теперь все благополучно, поехал из Блумсбери прямо к Золотому Ключу, предоставив Вардену приятную обязанность с триумфом привести Барнеби домой. - Нечего и говорить, что я рассчитывал отпраздновать это только в нашем тесном кругу,- сказал слесарь после того, как пожал руки всем мужчинам и не менее сорока пяти раз перецеловал всех женщин.- Но как только мы с Барнеби вышли на улицу, нас узнали, и пошла потеха! Ну, скажу я вам,- добавил он, утирая багровое лицо,- право, лучше, чтобы тебя вывела из дому толпа врагов, чем провожала домой куча друзей. Я это теперь знаю по опыту и выбрал бы, пожалуй, меньшее из двух зол. Однако было совершенно ясно, что слесарь шутит, а на самом деле эти торжественные проводы доставили ему величайшее удовольствие. И, так как толпа на улице продолжала неистовствовать, крича "ура" так, словно глотки у всех ничуть не были натружены и могли служить еще целых две недели, он послал наверх за Грипом (который вернулся домой, сидя на плече хозяина, и по дороге отвечал на знаки расположения толпы тем, что до крови исклевал все пальцы, до которых мог дотянуться), и, с вороном на плече показавшись в окне второго этажа, снова стал махать шляпой, пока она не повисла на лоскутке между его большим и указательным пальцами. Его появление было встречено с должным энтузиазмом, а когда крики поутихли, слесарь поблагодарил всех за участие и сказал, что в доме есть больная, поэтому он просит народ разойтись, но сперва хорошо бы прокричать трижды "ура" в честь короля Георга, трижды - в честь Старой Англии и трижды - так просто, на прощанье. Предложение было принято, но троекратное "ура" "так просто" прокричали в честь Гейбриэла Вардена - и не три раза, а целых четыре, затем толпа в самом веселом настроении стала расходиться. Надо ли говорить, как горячо поздравляли друг друга все в доме под Золотым Ключом, когда, наконец, остались одни, какая радость переполняла счастливые сердца, как Барнеби, не в силах выразить свои чувства, бросался от одного к другому, пока не выбился из сил и не заснул, как убитый, растянувшись на полу у постели матери? И хорошо, что описывать все это нет надобности, ибо такая задача никому не под силу. Расставшись с этой радостной картиной, бросим взгляд на совсем иную, мрачную, которую в ту же ночь видели только несколько человек. Место действия - кладбище, время - полночь. Действующие лица - Эдвард Честер, священник, могильщик и четверо носильщиков, которые принесли простой гроб. Все они стояли вокруг свежевырытой могилы, и тусклый огонек единственного фонаря, высоко поднятого одним из носильщиков, освещал страницы требника. Когда наступило время опустить гроб в могилу, носильщик на мгновение поставил фонарь на его крышку. На ней не было никакой надписи. Медленно, торжественно сыпалась земля на последнее жилище безыменного человека, и стук ее комьев по крышке тяжело отзывался даже в привычных ушах тех, кто принес этого человека к месту его последнего успокоения. Могилу засыпали, сровняли с землей. И все двинулись с кладбища. - Вы при его жизни совсем не знали его? - спросил священник у Эдварда. - Я его видывал очень часто, но не знал, что он - мой брат. Это было давно, много лет назад. - И с тех пор вы его больше никогда не встречали? - Нет. Вчера он упорно отказывал мне в свидании, хотя ему передавали мою просьбу и уговаривали его. - Так и не захотел? Какое неестественное ожесточение и бессердечие! - Вы так думаете? - А вы, видно, думаете иначе? - Вы угадали. Мы каждый день слышим, как люди удивляются чьей-либо "чудовищной неблагодарности". А вам никогда не приходило в голову, что мы часто требуем от человека чудовищно-незаслуженной нами безответной любви, как чего-то вполне естественного? Они дошли до ворот кладбища и, простившись, разошлись в разные стороны. ГЛАВА ВОСЬМИДЕСЯТАЯ В тот день, выспавшись как следует после утомительных трудов, слесарь побрился, вымылся весь с головы до ног, переоделся, пообедал, с наслаждением выкурил трубку, осушил лишнего Тоби, после чего подремал в большом кресле, мирно побеседовал с миссис Варден обо всем, что произошло, происходит и должно произойти в их семейном кругу, и уселся за чайный стол в маленькой гостиной, являя собой самого цветущего, уютного, веселого, добросердечного и всем довольного человека во всей Англии и за ее пределами. Он сидел, блестящими глазами поглядывая на жену, и лицо его сияло от удовольствия. Улыбалась, казалось, каждая складочка его широченного жилета, дышала весельем вся фигура, вплоть до пухлых ног под столом. Одно это отрадное зрелище могло превратить уксус мизантропии в чистейшие сливки человеколюбия. Он сидел, наблюдая, как жена убирала цветами комнату в честь Долли и Джозефа Уиллета, которые вышли погулять. Для них и чайник вот уже целых двадцать минут щебетал на огне, распевая такую веселую песенку, какой никогда еще не певал ни один чайник; для них же красовался на столе во всем своем великолепии парадный сервиз настоящего китайского фарфора, расписанный круглолицыми мандаринами под большими зонтиками; для них на этом столе, покрытом белоснежной скатертью, приготовлена была очень аппетитная на вид, сочная, розовая ветчина, обложенная свежими листьями зеленого салата и душистыми огурцами. Для них были тут и всякие другие прелести - пастила, варенье, пироги и печенье, просто таявшее во рту, затейливые крендельки и сдобные будочки, белый и черный хлеб - все в изобилии; в честь их счастливой молодости миссис Варден, сама удивительно помолодевшая, надела сегодня нарядное платье, красное с белым - стройная и полногрудая, с розовыми губами и щеками и безупречными ножками, веселая и улыбающаяся, она была так мила, что на нее любо было смотреть. И среди всех этих чудес восседал слесарь, душа дома, источник света, тепла, жизни и радости, солнце этого семейного мирка. А Долли? Разве то была прежняя Долли? Надо было видеть, как она вошла рука об руку с Джо, как старалась не краснеть и казаться ни чуточки не смущенной, делая вид, будто ей все равно, сидеть ли за столом рядом с Джо или на другом месте, как она шепотом упрашивала отца не подтрунивать над ней, как она краснела и бледнела в трепетном волнении счастья, и оно делало ее неловкой, но эта милая неловкость была лучше всякой ловкости! Отец не мог на нее наглядеться и (как он сказал потом миссис Варден, когда они ложились спать) готов был бы целые сутки подряд смотреть на свою счастливую дочку, и ему бы это ничуть не надоело. А там пошли воспоминания - и как они наслаждались ими за этим надолго затянувшимся чаепитием! С каким юмором слесарь спросил у Джо, помнит ли он еще ту ненастную ночь, когда он в "Майском Древе" в первый раз осведомился о Долли! Как они все смеялись, вспоминая тот вечер, когда Долли отправилась на бал в портшезе, и безжалостно подшучивали над миссис Варден, которая выставила цветы Джо за окно, вот это самое окно! А миссис Варден сначала лишь скрепя сердце смеялась над собой вместе со всеми, потом, оправившись от смущения, наслаждалась этими шутками не меньше других. Джо конфиденциально сообщил с абсолютной точностью, в какой день и час он впервые понял, что любит Долли, а Долли, краснея, рассказала, - наполовину добровольно, наполовину по настоянию других,- когда именно она сделала открытие, что "неравнодушна" к Джо,- и эти признания служили неиссякаемым источником веселья и разговоров. Потом у миссис Варден нашлось что порассказать о своих материнских тревогах и подозрениях, доказывавших ее проницательность. Было ясно, что от ее бдительных и мудрых глаз ничто не могло укрыться. Она все знала заранее! Она угадала все с первого взгляда. Она всегда это предсказывала. Она поняла это раньше, чем сами влюбленные. Она сразу сказала себе - и даже помнит точно, какими словами: "Молодой Уиллет что-то очень уж заглядывается на нашу Долли, придется мне приглядывать за ним". И, конечно, "приглядывая" за ним, она заметила кучу разных мелких признаков (она все их тут же перечислила, и они оказались действительно такими мелкими, что никто другой не мог бы по ним ни о чем догадаться). Словом, из слов миссис Варден явствовало, что она с первой до последней минуты проявляла в этом деле величайшую тактичность и непревзойденную стратегическую ловкость. Не забыт был, разумеется, ни тот вечер, когда Джо непременно хотел проводить их до дому и ехал верхом рядом с повозкой, а миссис Варден не менее упорно настаивала, чтобы он вернулся, ни тот день, когда Долли упала в обморок, как только при ней упомянули имя Джо, ни те многочисленные случаи, когда миссис Варден, всегда бдительная, входя в комнату Долли, заставала дочь печальной и тоскующей. Словом, ничто не было забыто. И о чем бы ни говорили, все неизменно приходили к заключению, что сегодня - счастливейший день в их жизни, что все к лучшему, и лучше уж просто и быть не может. Беседа за столом была в самом разгаре, когда вдруг в дверь с улицы раздался громкий стук. Дверь эту весь день не отпирали, так как хозяева жаждали тишины и покоя. Услышав стук, Джо не дал никому тронуться с места и сам побежал открывать, как будто это была исключительно его обязанность. Разумеется, странно было бы думать, что, сойдя вниз, Джо забыл, где находится входная дверь. А если бы даже и так,- дверь была достаточно внушительных размеров, торчала прямо перед глазами, так что он но мог не увидеть ее. Тем не менее Долли, потому ли, что ей сегодня не сиделось на месте, или она боялась, что Джо не сможет одной рукой отпереть дверь (никакой другой причины у нее быть не могло), побежала за ним. И оба очень долго оставались в коридоре - должно быть, Джо умолял ее, чтобы она не подходила к двери, так как может простудиться на июльском ветру, который неизбежно ворвется, когда ее откроют,- а между тем с улицы снова и еще энергичнее забарабанили в дверь. - Отворит кто-нибудь из вас, или мне придется самому пойти? - крикнул Варден сверху. Тут только Долли вбежала обратно в столовую, раскрасневшаяся, улыбающаяся, а Джо с грохотом отпер входную дверь, всячески стараясь показать, что он страшно торопится это сделать. - Ну-с, что там такое? - спросил слесарь, когда Джо вернулся в гостиную.- Чего ты смеешься, Джо? - Сейчас сами увидите, сэр. - Кого увижу? Что увижу? Миссис Варден, недоумевая, как и он, только покачала головой в ответ на вопросительный взгляд мужа. Тогда слесарь повернул свое кресло так, чтобы быть лицом к двери, и уставился на нее широко открытыми глазами с выражением любопытства и удивления. На пороге никто не появлялся, но сначала в мастерской, затем в темном коридорчике между мастерской и гостиной послышались странные звуки, как будто там кто-то тащил непосильную тяжесть - громоздкий сундук или мебель. В конце концов, после долгой возни и грохота в коридоре, дверь в гостиную распахнулась, как от удара тараном, и не спускавший с нее глаз слесарь увидел, что происходило за порогом. Он даже рот разинул, и брови у него взлетели на лоб. Хлопнув себя по ляжке, он в полнейшем замешательстве воскликнул громко: - Черт побери, да это Миггс! Сия дева, услышав свое имя, немедленно бросила на произвол судьбы сопровождавшего ее маленького мальчика и большущий сундук и ринулась в комнату так стремительно, что шляпка слетела у нее с головы. Всплеснув руками, в которых держала деревянные патены, она набожно подняла глаза к потолку и разразилась потоком слез. - Опять за старое! - воскликнул слесарь, глядя на нее в неописуемом отчаянии.- Эта девушка - настоящий пожарный насос! Никогда она не угомонится! - Ох, хозяин! Ох, мэм! - воскликнула Миггс.- Я не могу удержаться от слез в такую минуту, когда мы все опять вместе! Ах, мистер Варден, какое это счастье - мир в семье! Прощение всех обид и крепкая дружба! Слесарь посмотрел на жену, на Долли, на Джо - и снова на Миггс, все так же подняв брови и раскрыв рот. Когда глаза его остановились на Миггс, он уже не мог отвести их, как зачарованный. - Подумать только,- кричала Миггс в истерическом экстазе.- Подумать, что мистер Джо и дорогая мисс Долли соединились, наконец, несмотря на все, что говорилось и делалось, чтобы этому помешать! Видеть, как они сидят рядышком, как голубки, а я-то ничего и знать не знала и не могла приготовить им чай! Ох, как же мне обидно! Но какая радость видеть все это! В порыве благочестивого восторга мисс Миггс хотела, видно, всплеснуть руками, но вместо этого ударила своими деревянными патенами друг о дружку, как будто это были кимвалы, и добавила самым умильным тоном: - Неужто моя миссис думала... боже милостивый, неужто она могла думать, что Миггс оставит ее? Верная Миггс, которая поддерживала ее во всех испытаниях и понимала ее, когда те, кто не желал ей зла, но был с ней очень груб, так больно ранили ее душу? Неужели она думала, что Миггс забудет все, хотя она простая служанка и знает, что за службу наследства не получишь? Забудет, что была смиренной посредницей между ней и мужем, когда они ссорились, всегда мирила их, улаживала все и твердила хозяину про доброту и отходчивость миссис, про кротость ее нрава? Что же она думает, что Миггс неспособна привязаться и служила только ради жалования? На все эти вопросы, один другого патетичнее, миссис Варден не отвечала ни слова. Но Миггс, ничуть этим не смущаясь, обратилась к сопровождавшему ее мальчику (своему старшему племяннику, сыну ее родной замужней сестры, рожденному и взращенному в доме номер двадцать семь на площади Золотого Льва, под сенью второго звонка на двери справа) и, то и дело прибегая к помощи носового платка, поручила ему по возвращении домой утешить родителей, передав им, что она покидает их, чтобы остаться в недрах семьи, которую любит больше всего на свете, как известно вышеупомянутым родителям, и напомнить им, что только властное чувство долга и преданность старым хозяевам, а также мисс Долли и мистеру Джо, заставили ее отклонить настойчивые просьбы родных, предлагавших ей (как он сам может Засвидетельствовать) кров и стол на всю жизнь и совершенно бесплатно. В заключение Миггс приказала племяннику помочь ей снести наверх сундук, затем идти домой, унося с собой ее благословение, и отныне всегда молиться о том, чтобы он, когда вырастет, стал таким человеком, как мистер Варден или мистер Джо, и имел таких родных и друзей, как миссис Варден и мисс Долли. Закончив речь этим наставлением (по правде сказать, юный джентльмен, для которого оно предназначалось, почти, а то и вовсе его не слушал, так как был всецело поглощен созерцанием лакомств на чайном столе), мисс Миггс предупредила все общество, чтобы они не беспокоились, так как она сейчас вернется, и с помощью племянника потащила свой багаж к двери, намереваясь нести его наверх. - Послушай, душа моя,- сказал слесарь жене,- ты этого желаешь? - Я? Да я поражена, я просто ошеломлена ее наглостью! Пусть сию же минуту убирается из нашего дома! Услышав это, Миггс выпустила из рук угол сундука, так что он тяжело стукнулся о пол, громко фыркнула и, скрестив руки, поджав губы, воскликнула три раза, постепенно повышая тон, "О, господи!" - Ты слышишь, голубушка, что говорит хозяйка? - промолвил слесарь.- Так что, я думаю, лучше уходи подобру-поздорову. Постой-ка: вот тебе за старую службу. Мисс Миггс зажала в кулаке ассигнацию, которую он протянул ей, спрятала ее в красный кожаный кошелек, а кошелек - в карман (показав при этом более значительную часть фланелевой нижней юбки и толстых черных чулок, чем принято показывать в обществе), затем мотнула головой и, посмотрев на миссис Варден, снова повторила: - О, господи! - Это мы уже слышали, моя милая,- заметил ей слесарь. Тут Миггс закусила удила: - Что, видно, времена переменились, не так ли, мэм? Теперь вы уже обойдетесь без меня? Сумеете и без моей помощи держать их в узде? Вам больше не нужен козел отпущения, на котором можно срывать злость? Очень приятно, что вы стали такая самостоятельная! Поздравляю вас! Прокричав это, Миггс низко присела перед своей бывшей госпожой и, стоя в полуоборот, чтобы услышать ее ответ, высоко подняв голову, обратилась к остальному обществу, переводя глаза от одного к другому: - Право, я в восторге от этакой независимости! Жаль только, мэм, что пришлось вам таки покориться, потому что вы одна не смогли с ними справиться - ха-ха-ха! Но вам, я думаю, очень досадно,- ведь вы всегда ругали за глаза мистера Джо, а тут, поди-ка, он стал вашим зятем! И очень мне удивительно, как это мисс Долли поладила с ним после того, как столько лет заигрывала с каретником! Впрочем, я слыхала, что каретник сам раздумал - ха-ха-ха! Он говорил одному своему приятелю, что его окрутить не удастся, как ни лезут из кожи мисс Долли и вся ее семейка! Миггс перевела дух в ожидании ответа, но, не дождавшись его, продолжала: - Да, да, мэм, слыхала я и то, что некоторые леди здорово умеют прикидываться больными и даже падать в обморок - ну, прямо-таки замертво, когда им только вздумается. Конечно, я своими глазами этого не видала - нет, нет, боже упаси! И ваш муж... хи-хи-хи!.. тоже не видывал никогда. Но соседи об этом поговаривали, от них я слыхала, что один их знакомый, добрый простофиля, пошел когда-то искать себе жену, а нашел ведьму. Но я-то, разумеется, никогда не встречала этого беднягу. Да и вы, мэм, не знаете его-нет, нет! Любопытно, кто бы это мог быть - как вы думаете, мэм? Вам, наверно, тоже невдомек, ха-ха-ха! Миггс снова сделала паузу, но не дождавшись и на этот раз никакой реплики, чуть не лопнула от распиравшей ее злобы. - Очень хорошо, что мисс Долли еще не разучилась смеяться,- начала она снова с отрывистым смешком. - Люблю, когда люди смеются,- и вы, мэм, тоже это любите, верно? Ведь вам всегда нравилось видеть других веселыми. И вы изо всех сил старались поддержать их хорошее настроение, не так ли, мэм?.. Впрочем, особенно радоваться сейчас, пожалуй, нечему - как вы полагаете, мэм? После того как вы чуть не с детства высматривали для нее выгодного жениха и тратили столько денег на ее наряды, чтобы она могла пускать мужчинам пыль в глаза,- подцепить бедного солдата, да еще без руки! Не велик улов, -верно, мэм? Ха-ха! Ни за что я не вышла бы за однорукого! На месте мисс Долли я предпочла бы мужа с обеими руками, хотя бы у него вместо пальцев был только крючок, как у нашего мусорщика! Мисс Мнггс намеревалась продолжать и уже начала было развивать мысль, что, вообще говоря, мусорщик - гораздо более приличная партия, чем солдат, но, когда выбора нет, приходится брать, что бог пошлет, и быть довольной хотя бы этим. Однако ее раздражение и досада дошли до того, что излить их в словах было невозможно, и, взбешенная тем, что ей никто не отвечает, она разразилась бурными рыданиями. Затем, ища выхода злости, Миггс налетела вдруг, как ураган, на бедного племянника и, вырвав у него целую горсть волос, вопросила, до каких пор ей придется стоять тут и выслушивать оскорбления, и намерен ли он помочь ей вынести сундук или, может, ему нравится слушать, как срамят его родню? За этим последовали другие вопросы такого же свойства, столь ехидные, что мальчик, и без того доведенный до озлобления видом недоступных ему сластей, окончательно взбунтовался и ушел, бросив тетку и ее добро. Кое-как толкая и таща сундук, Миггс в конце концов выбралась на улицу, раскрасневшись и запыхавшись от усилий и слез. Здесь она уселась на сундук отдохнуть в ожидании, пока ей удастся поймать другого мальчишку и с его помощью добраться домой. - Ну, ну, Марта, это же только смешно,- шепотом уговаривал жену слесарь, отойдя за нею к окну и ласково утирая ей глаза.- Есть из-за чего огорчаться! Ты уже сама давно сознаешь, что ошибалась. Полно, душа моя, принеси-ка мне лучше Тоби, а Долли споет, и нам станет еще веселее после того, как мы избавились от этой напасти. ГЛАВА ВОСЕМЬДЕСЯТ ПЕРВАЯ Прошел месяц. Однажды утром, в конце августа мистер Хардейл стоял один в Бристольской конторе почтовых карет. Со времени его разговора в доме Вардена с Эдвардом Честером и Эммой прошло всего лишь несколько недель, но за это время неизменным остался только его костюм, а в нем самом произошла большая перемена. Он очень постарел, осунулся. Волнения, заботы я душевные тревоги щедро сеют морщины на лицах людей и седину в волосах, а отказ от старых привычек и разлука с дорогими и близкими оставляют еще более глубокие следы. Привязанности, быть может, не так легко уязвимы, как страсти, но боль от их утраты сильнее и продолжительнее. Мистер Хардейл остался теперь совсем один, и на душе у него было тяжело и тоскливо. Хотя он столько лет жил затворником, это не помогало ему теперь переносить свое одиночество - напротив, еще обостряло тоску по Эмме. Ему сильно недоставало ее общества, ее любви. Она за все эти годы так вошла в его жизнь, что стала как бы частью его самого, у них было столько общих интересов и забот, которыми они ни с кем другим не делились. Лишиться Эммы значило для него начать жизнь сызнова, но для этого нужны были вера в свои силы и гибкость молодости, а не скептицизм, разочарованность и усталость, неизбежные спутники старости. Прощаясь с Эммой (они расстались только вчера), он старался казаться веселым и бодрым, но усилия, которых ему это стоило, совсем доконали его. В таком угнетенном настроении он вздумал в последний раз побывать в Лондоне и еще раз поглядеть на развалины старого дома, прежде чем навсегда покинуть его. Путешествовать в те времена было совсем не то, что в наши дни. Но самому долгому путешествию приходит конец, и вот мистер Хардейл снова увидел улицы столицы. Он остановился в гостинице, где была стоянка почтовых карет, и решил провести в Лондоне только одну ночь и не сообщать никому о своем приезде: он хотел избежать тягостного прощания со всеми, даже со славным Варденом. Он лег спать в таком состоянии духа, в котором человека легко одолевают болезненные фантазии и тяжелые сны. Он сам понимал это, понимал даже в ту минуту, когда в ужасе очнулся от первого сна и сразу распахнул окно, надеясь увидеть снаружи что-нибудь такое, что отвлечет его и рассеет воспоминания о страшном сне. Но этот кошмар преследовал его и раньше, принимая разные образы. Будь это только жуткое видение, часто являвшееся ему во сне, он проснулся бы с мимолетным чувством страха, которое сразу рассеялось бы. Но та тревога, которую он сейчас испытывал, не унималась, ничто не могло заглушить ее. Как только он лег в постель и закрыл глаза, она подкралась к нему. И, засыпая, он чувствовал, как она растет, назойливо охватывает его и принимает постепенно прежнее обличье. Он очнулся и вскочил,- видение рассеялось в возбужденном мозгу, оставив по себе ужас, против которого были бессильны рассудок и бодрствующее сознание. Наступило утро, взошло солнце, а он все еще не мог отделаться от своей тревоги. Он встал поздно, но сон ничуть не подкрепил его, и он весь день не выходил на улицу. Ему почему-то хотелось в последний раз побывать в старой усадьбе не днем, а вечером,- в былые времена он имел обыкновение по вечерам прогуливаться в парке и сейчас хотел увидеть родные места именно в этот час. Рассчитав время так, чтобы попасть в Уоррен незадолго до захода солнца, он вышел из гостиницы на людную улицу. Задумавшись, пробирался он сквозь шумную толпу, но не успел сделать и несколько шагов, как почувствовал, что кто-то дотронулся до его плеча, и, обернувшись, увидел одного из слуг той гостиницы, где он ночевал. Слуга, извинившись, передал мистеру Хардейлу шпагу, оставленную им в номере. - А зачем вы принесли ее мне? - спросил мистер Хардейл, протянув руку, но не беря шпагу и с беспокойством глядя на слугу. Тот извинился и сказал, что, если мистер Хардейл этим недоволен, он унесет шпагу обратно. Потом прибавил: - Вы говорили, сэр, что хотите прогуляться за город и, может быть, вернетесь поздно. А вечером дороги у нас небезопасны для одиноких путников. Со времени беспорядков люди и вовсе боятся ходить безоружными по глухим местам. Я подумал, что вы нездешний, сэр, и не знаете этого. Но если вы хорошо знаете наши дороги и захватили с собой пистолеты... Мистер Хардейл взял шпагу, прицепил ее и, поблагодарив слугу, пошел дальше. Лицо у него было такое странное и рука, протянутая за шпагой, так дрожала, что слуга несколько минут еще стоял, глядя ему вслед, и раздумывал, не следует ли пойти за ним и проследить, что он будет делать. В гостинице долго потом вспоминали и рассказ слуги и то, что мистер Хардейл этой ночью допоздна ходил по комнате, а утром слуги заметили, что он, очень взволнован и бледен. Слуга, относивший ему шпагу, воротясь, сказал своему товарищу, что странный вид постояльца его очень тревожит - уж не задумал ли он покончить с собой? Мистер Хардейл заметил выражение лица слуги и, смутно сознавая, что он возбудил в этом человеке какие-то подозрения, зашагал быстрее. Придя на стоянку карет, он нанял лучшую из них и уговорился с кучером, что тот довезет его туда, где от дороги отходит тропка в поле, и подождет его возвращения в трактире, до которого оттуда рукой подать. Доехав до условленного места, мистер Хардейл слез и пошел дальше пешком. Он прошел так близко от "Майского Древа", что мог видеть дым из его труб, поднимавшийся за деревьями. Стая голубей - вероятно, среди них были и старые обитатели "Майского Древа" - весело летела домой и пронеслась над головой одинокого путника, заслонив от него на миг безоблачное небо. "Старый дом опять оживет, - подумал мистер Хардейл, глядя им вслед.- И под увитой плющом крышей будет по-прежнему гореть веселый огонь. Приятно сознавать, что не все погибло в здешних местах, и я сохраню в памяти хоть одну веселую картину". Он шел по направлению к Уоррену. Вечер был светлый и тихий, ничто не нарушало безмолвия, даже листья не шелестели, и только вдалеке сонно позвякивали колокольчики стада, да изредка мычала там корова или из деревни доносился лай собак. Небо еще светилось нежно-розовым блеском заката, а на земле и в воздухе царил глубокий покой, когда мистер Хардейл подходил к покинутой усадьбе, которая столько лет была для него родным кровом, чтобы в последний раз взглянуть на ее почерневшие стены. Нам всегда грустно смотреть на золу отгоревшего огня, хотя бы то был просто огонь в камине: зрелище это говорит нам о смерти и разрушении того, что было полно жаркого света и жизни, а стало холодным, печальным прахом,при этой мысли невольно сжимается сердце человеческое. А насколько тяжелее видеть обгорелые развалины своего родного дома! Повержен в прах священный алтарь, который чтут даже худшие из нас, а лучшие приносят на нем такие великие жертвы и свершают во имя его такие героические подвиги, что, если бы эти алтари вошли в историю, они заставили бы самые гордые храмы древности, столь прославленные летописями, покраснеть от стыда за свое чванство! Мистер Хардейл очнулся от долгих размышлений и стал медленно обходить дом. Было почти темно. Он уже собирался уходить, как вдруг остановился, невольно ахнув от неожиданности. Перед ним, в непринужденной позе прислонясь спиной к дереву и созерцая развалины с выражением злорадства (злорадство это было так сильно, что победило привычное самообладание и откровенно выражалось на всегда непроницаемом и беспечно-равнодушном лице),- на его собственной земле стоял человек, присутствие которого было ему невыносимо всегда и везде, а в особенности здесь и в такую минуту. Стоял, торжествуя, как всегда торжествовал при каждой неудаче и разочаровании, постигавших его, Хардейла. Кровь в нем закипела, гнев вспыхнул с такой силой, что он готов был убить этого человека. Но, сделав над собой нечеловеческое усилие, мистер Хардейл сдержался и прошел мимо молча, без единого слова, даже не взглянув на своего врага. Да, он без оглядки пошел бы дальше, хотя побороть искушение было невероятно трудно, если бы этот человек сам не окликнул его и не заставил остановиться. Его притворно-соболезнующий тон довел мистера Хардейла чуть не до бешенства, и он мгновенно потерял над собой власть, которая стоила ему таких мучительных усилий. Всякая осторожность, рассудительность, терпение, все, чем сильно раздраженный человек может обуздать свою ярость, покинули мистера Хардейла в тот миг, когда он обернулся. Но он сказал медленно и внешне совершенно спокойно, гораздо спокойнее, чем когда-либо говорил с этим человеком: - Зачем вы меня остановили? - Какая удивительная случайность, что мы встретились здесь! Я только это и хотел заметить,- невозмутимо, как всегда, сказал сэр Джон Честер. - Да, это действительно странно. - Только странно? Скажите лучше - самый необыкновенный и удивительный случай в мире! Вот уже много лет я никогда не катаюсь верхом по вечерам. И вдруг сегодня ночью мне пришла необъяснимая фантазия съездить сюда. Какая живописная картина! - Он указал на разрушенный дом и поднял к глазам лорнет. - Вы, ничуть не стесняясь, хвалитесь делом своих рук! Сэр Джон, опустив лорнет, с любезно недоумевающей миной повернулся к мистеру Хардейлу и слегка покачал головой как бы говоря: "Боюсь, что этот грубиян окончательно спятил". - Повторяю - вы, ничуть не стесняясь, хвалитесь делом своих рук! - сказал мистер Хардейл. - Моих рук! - отозвался сэр Джон, с улыбкой оглядываясь вокруг.Простите, но я, право же, не понимаю... - Вы видите эти стены, эти расшатанные башни, - продолжал мистер Хардейл. Видите, что наделал бушевавший здесь огонь. Видите, как поработали здесь разрушители. Видите или нет? - Вижу, конечно, любезный друг, - ответил сэр Джон, мягким жестом пытаясь успокоить раздраженного собеседника.- Все вижу, когда вы не стоите передо мной и не заслоняете мне эту картину. Мне вас очень жаль. Если бы я не имел удовольствия встретить вас здесь сегодня, я, вероятно, написал бы вам это. Однако скажу откровенно - уж вы меня извините! - что несчастье свое вы переносите не с той стойкостью, какой я ожидал от вас,- нет, нет! Сэр Джон достал свою табакерку и снисходительным тоном человека, которому умственное превосходство дает право читать нравоучения другим, продолжал: - Ведь вы - философ, один из тех суровых и непреклонных философов, которые выше естественных слабостей человеческих. Вы взираете на них свысока и отгораживаетесь от них с поразительным ожесточением. Я же слышал вас. - И еще услышите,- вставил мистер Хардейл. - Благодарю,- сказал сэр Джон.- Не будем стоять на одном месте, мы ведь можем разговаривать на ходу. Что-то сыро становится. Не хотите? Как вам угодно. К сожалению, должен сказать, что могу уделить вам только несколько минут. - Лучше бы вы не уделяли мне ни одной! От души желал бы, чтобы вы очутились где угодно, хотя бы в раю (если возможна такая чудовищная несправедливость), только бы не здесь сегодня. - Ну, ну, вы чересчур уж строги к себе,- возразил сэр Джон.- Правда, собеседник вы далеко не из приятных, но вовсе не настолько, чтобы я должен был избегать вас. - Слушайте, что я вам скажу! - воскликнул мистер Хардейл.- Выслушайте меня до конца! - Опять будете браниться? - осведомился сэр Джон. - Буду обличать вашу низость. Вы сделали свое дело чужими руками и нашли подходящего агента! Несмотря на сродство ваших душ, этот помощник изменил и вам, как изменял всем, потому что он предатель по натуре. Взглядами, намеками, хитрыми лукавыми словами, как будто ничего не значащими, вы подбили Гашфорда на это дело, последствия которого - вот тут, перед вами. Таким же способом вы внушили ему, что он может утолить свою смертельную ненависть ко мне (слава богу, у него есть за что меня ненавидеть!), похитив и обесчестив мою племянницу. Да, все это - дело ваших рук. Вижу по вашему лицу, что вы намерены отрицать это, - крикнул мистер Хардейл, отступив на шаг,- но тогда вы солжете! Он схватился за шпагу, но сэр Джон, все так же хладнокровно и с презрительной усмешкой, возразил: - Заметьте, сэр,- если вы еще способны что-нибудь сообразить,- что я не считаю нужным ничего отрицать. Не так уж вы проницательны, чтобы читать по лицам людей, которые не столь вульгарно откровенны, как вы. Помнится, вы проницательностью никогда не отличались - иначе вовремя прочли бы в глазах одной особы, которой называть не буду, равнодушие, а то и отвращение к вам. Я говорю о временах давно минувших,- и вы, конечно, меня понимаете. - Сколько бы вы ни кривлялись, я знаю, что вы будете отрицать свою роль в этом деле. А ложь откровенная или уклончивая, высказанная или нет, всегда останется ложью. Вы не отрицаете? Значит, признаетесь. - Вы же сами,- сказал сэр Джон все так же плавно, как будто его ни разу не прерывали,- публично высказали свое мнение об этом господине (это было, кажется, в Вестминстер-Холле) в таких выражениях, которые избавляют меня от необходимости продолжать о нем разговор. Были у вас основания для такого отзыва или нет, не знаю. Но если допустить, что этот господин таков, как вы его описали, и если даже он сделал какое-то заявление вам или кому другому, желая спасти свою шкуру или рассчитывая, что ему хорошо заплатят, или просто для собственного удовольствия, или из других соображений, - могу сказать только одно: те, кто пользуется платными услугами такого субъекта, позорят себя этим не меньше, чем он сам. Вы сами высказывались сегодня так бесцеремонно, что, надеюсь, позволите мне эту маленькую вольность. - Скажу вам еще только одно, сэр Джон,- воскликнул мистер Хардейл.- Вы каждым взглядом, словом и жестом хотите мне внушить, что вы тут ни при чем. А я вам повторяю, что виновник всего - вы! Вы подговорили Гашфорда и вашего несчастного сына (бог ему прости!) сделать это. Вам ли толковать о позорных поступках! Вы сами когда-то сказали мне, что заплатили бедному дурачку и его матери за то, что они скрылись из Лондона, в действительности же вы только намеревались это сделать, но они ушли раньше. Я это и тогда подозревал, а теперь знаю наверняка. Знаю теперь и то, что именно вы оклеветали меня, пустив слух, будто одному мне была выгодна смерть брата. Да и другими гнусными выдумками и сплетнями про меня я тоже обязан вам. Всю мою жизнь, начиная с той первой надежды на счастье, которая благодаря вам превратилась в тяжкое горе и вечное одиночество, вы стояли на моем пути, как злой рок, и не давали мне покоя. И всегда, во всем вы показывали себя хладнокровным, бездушным, вероломным лжецом и негодяем! Во второй и последний раз говорю вам это в лицо. Я презираю вас и не хочу больше знаться с подлецом! С этими словами он поднял руку и ударил сэра Джона в грудь с такой силой, что тот пошатнулся. Опомнившись от неожиданности, сэр Джон в тот же миг выхватил шпагу и, отбросив ножны и шляпу, кинулся на противника. Он нанес ему страшный удар, метя прямо в сердце, и убил бы его наповал, если бы мистер Хардейл быстрым и точным выпадом не отбил его шпаги. Ударив сэра Джона, мистер Хардейл дал этим выход обуявшему его бешеному гневу и разом успокоился. Теперь он только парировал быстрые удары сэра Джона, не нападая, и с каким-то безумным ужасом в глазах кричал ему: - Остановитесь! Только не сегодня! Не сегодня! Ради бога, не сегодня! Увидев, что он опустил шпагу и не хочет драться, сэр Джон опустил свою. - Не сегодня,- снова крикнул ему мистер Хардейл.- Остановитесь, пока не поздно. - Вы сказали, что это наша последняя встреча, и угадали.- Сэр Джон говорил медленно и очень спокойно, но он уже сбросил маску и с нескрываемой ненавистью смотрел на мистера Хардейла.- Не сомневайтесь в этом. Думаете, я забыл нашу предыдущую встречу? Нет, я вам припомню каждое ваше слово и каждый взгляд, и вы мне за все ответите! Так вы воображаете, что я предоставлю вам выбрать час, когда мы сведем счеты? Как назвать такого человека, который вечно до тошноты твердит о честности и справедливости, заключает со мной союз с целью помешать браку, якобы ему нежелательному, а когда я самым точным образом выполняю свое обязательство, он увиливает от своего и затем устраивает этот брак, чтобы избавиться от надоевшей ему обузы и придать ложный блеск своему имени? - Я поступал, как подсказывали мне честь и совесть! - крикнул мистер Хардейл.- И сейчас поступаю так же. Не вынуждайте меня продолжать сегодня нашу дуэль! - Вы, кажется, назвали моего сына "несчастным"? - сказал сэр Джон с усмешкой.- И впрямь, как не пожалеть этакого простофилю? Так глупо попасться в ловушку, расставленную таким дядей и такой племянницей и дать себя женить! Бедный дурак! Но он мне больше не сын, можете наслаждаться успехом вашей хитрости, сэр! - Еще раз прошу вас - не выводите меня из терпения и не лезьте сегодня под мою шпагу! - закричал мистер Хардейл, в ярости топнув ногой.- И зачем только вы пришли сюда сегодня! Зачем мы столкнулись! Завтра я был бы уже далеко, и мы никогда больше не встретились бы. - Вы уезжаете? В таком случае я очень рад, что мы сегодня встретились,- сказал сэр Джон, не моргнув глазом.- Хардейл, я всегда презирал вас, вы это знаете, но все-таки признавал за вами своего рода примитивное мужество. До сих пор я свои суждения о людях считав непогрешимыми, и мне обидно, что я ошибся, и вы оказались трусом. Больше никто из них не произнес ни слова. Хотя было уже совсем темно, они скрестили шпаги и стали яростно наступать друг на друга. Силы были равны, оба прекрасно владели оружием. Они дрались уже минуту-другую, все больше свирепея, и каждый успел нанести другому несколько легких ран. Раненный в руку мистер Хардейл почувствовал, как из нее хлынула теплая кровь, и, окончательно выйдя из себя, нанес такой сильный удар, что шпага его по рукоятку вонзилась в тело противника. Глаза обоих встретились в тот миг, когда мистер Хардейл выдергивал шпагу, и оба не сразу отвели их. Мистер Хардейл одной рукой обхватил умирающего, но тот слабым движением оттолкнул его и упал на траву. Затем он приподнялся на руках и одно мгновение смотрел на мистера Хардейла с ненавистью и презрением. Но, должно быть, даже в эту минуту помня, что такое выражение может обезобразить его лицо после смерти, он попытался улыбнуться и с трудом пошевелил рукой, как будто хотел заправить в жилет окровавленную рубашку. Рука соскользнула с груди, и сэр Джон упал навзничь мертвый. Это и было страшное видение прошедшей ночи. ГЛАВА ПОСЛЕДНЯЯ Бросим последний взгляд на тех действующих лиц этой повести, с которыми мы, увлеченные ее событиями, еще не успели проститься,- и повесть будет окончена. Мистер Хардейл в ту же ночь бежал из Лондона. Покинув Англию раньше, чем хватились сэра Джона, нашли труп и начали следствие, он отправился сразу в один монастырь, известный во всей Европе строгостью режима и беспощадно суровыми правилами для тех, кто искал здесь убежища от суеты мирской. Мистер Хардейл принял монашеский обет, навсегда оторвавший его от жизни и людей, и через несколько дет, проведенных в покаянии, был погребен под мрачными сводами обители. Труп сэра Джона обнаружили только через два дня. Как только его опознали и привезли домой, преданный слуга, верный принципам своего господина, удрал со всеми деньгами и всем добром, какое мог захватить, и зажил джентльменом на свой капитал. Он весьма успешно делал карьеру и, наверное, женился бы в конце концов на богатой наследнице, но вышла одна неприятная заминка, которая привела его к безвременной кончине. Он умер от заразительной болезни, весьма распространенной в то время, именуемой в просторечии тюремной горячкой. Лорд Джордж Гордон пробыл в Тауэре до пятого февраля следующего года, а в этот день, в понедельник, совершился в Вестминстере торжественный суд над ним по обвинению в государственной измене. В этом преступлении он, после тщательного расследования, был признан невиновным за отсутствием доказательств, что он собирал людей с предательскими или вообще противозаконными целями. И так как в стране было еще немало людей, которым беспорядки не обуздали и ничему не научили, то в Шотландии проводилась общественная подписка для покрытия судебных издержек лорда Гордона. Семь лет лорд Гордон благодаря энергичному заступничеству своих друзей прожил сравнительно спокойно, если не считать того, что он довольно часто пользовался случаем доказать свою преданность протестантской вере, делая всякие сумасбродства, к великому удовольствию своих врагов, и что он был отлучен от церкви архиепископом Кентерберийским за отказ явиться по вызову в качестве свидетеля на церковный суд. В году 1788-м ему пришла новая безумная фантазия - он написал и выпустил в свет оскорбительный памфлет, где в самых дерзких выражениях поносил французскую королеву. Его отдали под суд за клевету и после его нелепых выступлений на этом суде признали виновным. Но он не явился выслушать приговор и бежал в Голландию. Однако мирные бургомистры Амстердама вовсе не жаждали его присутствия там, и он с величайшей поспешностью был выслан обратно на родину. Прибыв в июле в Харидж, он отсюда переехал в Бирмингем, где в августе месяце официально принял иудейскую веру и выдавал себя за еврея, пока его не арестовали и не отвезли в Лондон для выполнения над ним приговора, от которого он бежал. По этому приговору он в декабре был отправлен в Ньюгетскую тюрьму на пять лет и десять месяцев, а сверх того с него потребовали крупный штраф и солидные поручительства за его благонадежное поведение в будущем. Летом следующего года он обратился к французскому Национальному Собранию с просьбой о прощении, но английский министр отказался санкционировать помилование, и лорд Джордж примирился с тем, что ему придется отбыть весь срок заключения. Он отпустил бороду чуть не по пояс, выполнял все обряды своей новой религии и занялся изучением истории, посвящал также часть времени живописи, которой он довольно успешно занимался в молодости. Друзья его покинули, а в тюрьме с ним обращались как с худшим из преступников*, но он оставался всегда веселым и покорным судьбе. Он дожил только до сорока трех лет и умер в тюрьме 1 ноября 1793 года. Многие люди, меньше этого бедного лорда сочувствовавшие нужде и горю обездоленных, менее одаренные и более черствые, сделали блестящую карьеру и оставили по себе громкую славу. Впрочем, лорда Джорджа тоже оплакивали. Заключенные очень горевали по нем, так как, несмотря на свои довольно скудные средства, он щедро помогал всем, раздавая деньги нуждающимся, какой бы веры они ни были, к какой бы секте ни принадлежали. По укатанным дорогам жизни ходит немало мудрецов, которые могли бы кое-чему поучиться у этого бедного помешанного, кончившего свою жизнь в Ньюгете. Суровый Джон Груби верно служил ему до его последнего часа. Лорд Джордж и суток не успел пробыть в Тауэре, как Джон явился к нему и не оставлял его уже до самой смерти. Был у лорда и другой преданный друг, красавица еврейка, привязавшаяся к нему отчасти из религиозных, отчасти из романтических побуждений и трогательно заботившаяся о нем. В ее бескорыстии и добродетели не сомневались даже самые строгие моралисты. Его бывший секретарь, разумеется, предал его. Он некоторое время кормился тем, что торговал тайнами милорда, а когда запас их окончательно иссяк и торговать больше стало нечем, Гашфорд подыскал себе работу, вступив в почтенное сословие сыщиков, состоящих на жалованье у правительства. В такой жалкой роли он подвизался то на родине, то за границей и долго терпел все невзгоды и неудобства этой профессии. А лет десять - двенадцать тому назад в номере какой-то сомнительной гостиницы в Боро найден был мертвым в постели худой, истощенный старик, которого там никто не знал. Он отравился. Долго не удавалось узнать его фамилию, но потом, по заметкам в его записной книжке, выяснили, что он был секретарем лорда Джорджа Гордона во время знаменитого мятежа. Прошло много времени после восстановления тишины и порядка, и в Лондоне уже давно перестали толковать даже о том, что на каждого из офицеров, во время бунта содержавшихся за счет города, тратили в день на стол и квартиру четыре фунта четыре шиллинга, на каждого солдата - два фунта два с половиной пенса. Через много месяцев после того как забыта была даже и эта животрепещущая тема и члены "Союза Непоколебимых" все до единого были перебиты, или сидели в тюрьме, или были высланы, мистера Саймона Тэппертита перевели из больницы в тюрьму, судили и после указа о помиловании выпустили на волю с двумя деревяшками вместо ног. Лишившись своих точеных ножек и слетев с высокого поста в бездну полнейшей нищеты и несчастья, он сменил гнев на милость и отправился к своему бывшему хозяину просить помощи. По совету Вардена и при его содействии он стал чистильщиком сапог и обосновался под аркой у конно-гвардейских казарм. Место было бойкое, и он быстро приобрел обширную клиентуру. В дни приемов при дворе у мистера Тэппертита ожидали своей очереди почистить сапоги чуть не двадцать офицеров. Дела его так пошли в гору, что он завел уже двух подручных, а там и женился на вдове одного известного тряпичника, родом из Милбэнка. С этой дамой, тоже помогавшей ему в работе, он наслаждался безоблачным семейным счастьем, иногда омрачавшимся легкими шквалами, которые, впрочем, только очищают атмосферу супружеской жизни и проясняют горизонт. Во время таких бурь мистер Тэппертит, стремясь, поддержать свой авторитет, иногда забывался до того, что запускал в жену сапожной щеткой, туфлей или башмаком, а она (правда, лишь в самых крайних случаях) в отместку снимала его деревяшки и выставляла его из дому, на посмешище уличным мальчишкам, которым всякое озорство доставляет первейшее удовольствие. Мисс Миггс, после крушения всех своих проектов, брачных и других, была обижена на весь неблагодарный и ничтожный свет и стала еще раздражительнее и желчнее. Она так энергично срывала свою злость на юном поколении в доме на площади Золотого Льва, награждая их щипками, шлепками и таская за волосы, что ее с общего согласия изгнали из этого святилища, предложив осчастливить своим присутствием любое другое место на Земле. Случайно в это же время мидлсекское судебное ведомство объявило, что требуется надзирательница в женскую тюрьму, и назначило день и час для явки. Мисс Миггс явилась в назначенное время, ее сразу отметили и выбрали из ста двадцати четырех кандидаток, и она заняла эту должность, в которой состояла до самой смерти, то есть больше тридцати лет, так и оставшись девицей. Замечено было, что эта дева, с неумолимой свирепостью тиранившая свою женскую паству, была особенно сурова к тем из них, кто имел хоть малейшее притязание на красоту. А уж тем, кто согрешил по легкомыслию, она не давала пощады (что объясняли ее неукротимой добродетелью и строгим целомудрием): постоянно накидывалась на них по малейшему поводу или без всякого повода, изливая на их головы всю свою злобу. К грешницам этого сорта она применяла множество собственных полезных изобретений, завещанных ею потомству,- как, например, способ вонзать бородку ключа в крестец провинившейся, что она проделывала с утонченной жестокостью. Она же изобрела другой вид наказания: наступать как будто нечаянно на ноги тем, у кого были миниатюрные ножки (причем, наступать непременно деревянными башмаками) - тоже замечательно остроумный прием, до тех пор никому не известный. А Джо Уиллет и Долли Варден не стали, конечно, откладывать свою свадьбу в долгий ящик. Они поженились очень скоро, и так как слесарь имел возможность дать за своей дочкой хорошее приданое, у них оказалась кругленькая сумма в банке, и они снова открыли "Майское Древо". Очень скоро, разумеется, в "Майском Древе" появился краснощекий мальчуган, ковылявший по коридору или кувыркавшийся на зеленой лужайке перед домом. Через короткое время (если считать по годам) забегала по дому и краснощекая девочка, потом - опять краснощекий мальчик и постепенно появилась целая стая девочек и мальчиков. Так что, когда бы вы ни заглянули в Чигуэлл, вы непременно увидели бы на деревенской улице, или на лужайке, или на дворе фермы ("Майское Древо" было теперь уже не только постоялым двором, но и фермой) столько маленьких Джо и маленьких Долли, что их нелегко было сосчитать. Все эти перемены произошли довольно скоро. Но очень не скоро Джо, и Долли, и слесарь, и его жена стали на вид хотя бы пятью годами старше: ибо радость и довольство жизнью удивительно красят людей и помогают сохранить молодость - можете в этом не сомневаться. Я думаю, очень не скоро в Англии появился другой такой постоялый двор, как "Майское Древо". Да и то еще большой вопрос, появился ли он и по сию пору, появится ли когда-нибудь в будущем. И очень не скоро (ибо пословица говорит, что "Никогда - это не скоро") перестали в "Майском Древе" принимать горячее участие в раненых солдатах и угощать их в память похода Джо, а старый его знакомец-сержант - заглядывать в "Майское Древо" и без устали толковать с Джо о битвах и осадах, о тяготах военной службы и о тысяче других вещей, связанных с солдатской жизнью. А большая серебряная табакерка, которую сам король послал Джо за его подвиги во время бунта! Ни один посетитель "Майского Древа" не забывал сунуть два пальца в эту табакерку, хотя бы он раньше никогда не нюхал табак, и, взяв понюшку, с непривычки чихал так, что с ним чуть не делались судороги. А багроволицый виноторговец! Был ли в те времена хоть один человек, который не встретил бы его в "Майском Древе"? И по всему видно было, что он чувствует себя как дома в лучшей комнате этой гостиницы, будто век жил здесь. А праздники, крестины, рождественские обеды, именины, свадьбы и всякие другие торжественные дни в "Майском Древе" и "Золотом Ключе"! Если о них не упомянуть, - то что же достойно упоминания? Мистер Уиллет-старший, какими-то неведомыми путями придя к выводу, что Джо хочет жениться и, следовательно, ему, отцу, лучше будет удалиться от дел и не мешать молодым, переселился в маленький коттедж в Чигуэлле, где специально для него расширили камин, повесили котел, а в садике перед крыльцом врыли шест наподобие "Майского Древа", так что Джон сразу почувствовал себя как дома. В его новое жилище каждый вечер приходили Том Кобб, Фил Паркс и Соломон Дэйэи, и все четверо, как бывало, сидя у огня, пили, курили, дремали, вели неторопливый разговор. Вскоре случайно выяснилось, что мистер Уиллет все еще воображает себя трактирщиком, и тогда Джо подарил ему грифельную доску, на которой старый Джон аккуратно писал счета на огромные количества мяса, пива и табака. С годами это превратилось у него в страсть, он записывал мелом против фамилий своих старых приятелей огромные суммы, которые они никак не могли бы уплатить, и это доставляло ему такое тайное наслаждение, что он то и дело выходил за дверь взглянуть на свои записи и возвращался с видом живейшего удовлетворения. Он так и не оправился от потрясения, которое испытал во время разгрома своей гостиницы бунтовщиками, и до конца жизни его мыслительные способности оставались в таком же состоянии. Когда ему показали первого внука, его чуть удар не хватил: по-видимому, он решил, что это с Джо произошло какое-то чудесное превращение. Ему тотчас пустили кровь, пригласив для этого искусного лекаря. Старик поправился, и, несмотря на то, что все доктора предсказывали ему смерть от второго апоплексического удара не далее, как через полгода, и были весьма недовольны его поведением, когда он все-таки не уме