ивела его сюда, в Унцмаркт, и столкнула лицом к лицу с Ханной, была легко обозрима. Так, например, их полк, как впоследствии выяснилось, был отослан из Вены с большим опозданием, вступив в Юденбург, нашел там все квартиры уже занятыми другими частями, а потому его пришлось поэскадронно расквартировать в деревнях, расположенных вдоль берега Мура. Таким образом и попали они в этот самый Унцмаркт. Теперь приказ о продолжении марша почему-то запаздывал. Ради чего на самом деле стягивались в Штирию пусть и не такие уж крупные, но все же достаточно значительные военные силы, этого по сей день толком не знали даже офицеры. Наиболее часто называвшейся причиной была угроза крестьянских волнений, о которой уже не первый год поговаривали в Вене, однако здесь, во всем районе расквартирования, ничего подобного не замечалось. Среди солдат ходила басня о турках, и ей верили. Как бы то ни было, такого рода перемещение и размещение войск для солдатской жизни было делом обычным, и здесь, в Унцмаркте, они расположились на постой точно так же, как расположились бы в любом другом месте - в деревне или в городе. Во всем этом ничего примечательного не было, только вот для графа последствия оказались совершенно чудовищными, и, конечно, объяснить их причинами столь ординарными было никак невозможно. А потому и размышления ротмистра над тем, как, собственно, он попал сюда и вновь очутился в таком состоянии духа, были совершенно праздными... Исключая лишь один-единственный пункт, где размышления эти давно уже принесли странные и опасные плоды. Ежели доселе он приписывал последний поворот своей судьбы в Вене внезапно рухнувшей надежде на помощь извне, этой подломившейся под ним ступеньке, каковую, казалось, подставила ему сама жизнь, - помимо содействия Пляйнагера, коего вспоминал он часто и с большой теплотой, - и смотрел на себя как на человека, погубленного, очевидно, душевной черствостью, а прежде всего легковерием сельской барышни, напичканной предрассудками, то теперь та же Маргрет, которую он уже презирал, ибо ждал от нее большей независимости и благородства, - теперь та же Маргрет виделась ему в существенно ином свете. Ибо какова бы ни была ограниченность, толкнувшая ее на этот поступок - сердце-то у нее тесное, как сжатый детский кулачок, - и какие бы причины ни полагала она решающими для такого поведения, в этом своем поведении она, сознательно или бессознательно, оказалась близка к истине, да, она действовала всецело под знаком истины, пусть ей даже напели в уши всяческую ложь (а Мануэль догадывался, чей это мог быть голос). Но это в конце концов безразлично. Все решила его слишком шаткая вера, будь она тверже, она могла бы сотворить чудо и увлечь это сердце. А так, быть может, Маргрет уже в тот первый вечер в Шоттенау почувствовала, что веры этой недостает, и только потому ухо ее оказалось открытым для злых наговоров, рука - послушным орудием жестокости. Когда Мануэль, закрыв глаза, на какие-то мгновения погружался в прошлое, вот так, как сейчас, перед ним всплывала картина шумного бала в предместье, лицо обворожительной девушки с зубками хищного зверька, - в такие мгновения он был способен понять, что непреклонность, которую столь неожиданно и страшно в ту памятную пятницу в серый рассветный час выказала фройляйн фон Рандег, отвечала истинной сути дела. Да, раздумья завели его далеко, под конец он вынужден был их прервать - они до ужаса стали смахивать на смертный приговор самому себе... Он поднял голову и устало взглянул на другой, слабо освещенный конец стола; на складном стуле висела перевязь со шпагой, которую он снял. Вид оружия, видимо, был ему неприятен, потому что он сразу отвернулся, встал, прошел по траве под темную сень раскидистых деревьев на берегу и остановился там, где под откосом журчала вода. Лучи луны пробивались кое-где сквозь густую листву, и в их свете матово поблескивала бежавшая мимо река. Мануэль долго вглядывался в этот подвижный полумрак, там и сям мерцавший лунным светом. Последняя его попытка вновь оживить в себе непреклонную твердость, усвоенную несколько лет назад, - а к этому и сводился смысл тех странных слов, что произносил он в присутствии господина фон Ландсгеба, - эта последняя попытка походила уже на беспомощное скольжение по гладкому полу, как и все усилия его мысли, направленные сейчас к той же цели. Все это было мертво. Там, где прежде была в его душе ослепительная ясность, царил теперь зыбкий полумрак, как здесь, внизу, над водой. Когда же, что в последнее время случалось с ним нередко, какой-то голос в душе его заговорил в пользу разума, советуя смело вторгнуться в жизнь, покончить с самоистязанием, уступить неодолимому влечению и поступить, как хочется, а там - будь что будет, когда таким образом душа его, покоренная страстью, потеряла всякую поддержку и опору, то ему на миг показалось, что он смотрит сейчас не в освещенный луною ночной поток, а прямо в бездонное сверкающее око вечно текущего небытия. Он обернулся. Круг света от стола стал меньше, две свечи погасли. Мрак еще сгустился, оттого что луна скрылась за чаще наплывавшими теперь облаками. Мануэль избегал выходить на свет. Еще минуту он стоял неподвижно, вглядываясь в темноте во что-то наискось от себя. Потом вдруг зашагал, заскользил белой тенью (поистине собственной тенью) по ближнему к реке краю поляны, прошел между деревьями, окаймлявшими луг, обогнул угол лагеря и вскоре опять очутился на краю косы, возле той самой березы, которая сегодня вечером, когда у него вырвался последний зов, стала опорой его слабости. Но на сей раз он поспешил мимо, пересек косу, ступая до странности бесшумно, хотя ничто его к этому не принуждало; ноги его, как у лунатика, сами обходили камни и любые иные препятствия. Изредка слышалось лишь нежное позвякиванье шпор. Через некоторое время, выйдя на дорогу, которая здесь, опоясав луг, вновь подводила к реке, он перешагнул через колею и пошел рядом, по мягкой траве, приглушавшей звук его шагов даже для него самого. Освещение все время менялось: то ландшафт вдруг широко раскрывал глаза в сиянии выплывшего месяца, так что горы на другом берегу светились серебром, то набежавшая кучка облаков вновь погружала все в глубокую тьму. Когда граф Мануэль подошел к усадьбе Брандтера, он бесшумно и без раздумий обогнул мастерскую и каретный сарай, вошел во двор и увидел прямо перед собой освещенные окна горницы. В глубине двора, с узкой его стороны, там, где он был замкнут поставленной под прямым углом к дому пристройкой, к входной двери вела лестница ступенек в десять из нетесаного камня, как принято повсюду в Штирии. Оттуда, с крыльца, наверное, видно большую горницу, окна которой выходят на широкую сторону двора. Так оно и было. Когда граф Мануэль быстро и бесшумно взошел на верхнюю площадку лестницы и остановился у дверей, он увидел в ближайшее к нему окно - одно из трех, занавеси на нем были задернуты неплотно - Ханну и какого-то мужчину, обнимавшего ее за голые плечи. Когда мужчина поднял голову, явно после долгого поцелуя, граф Мануэль узнал своего эскадронного трубача. Он закрыл глаза, они горели, словно под веками их жгло огнем. Ему стало худо - казалось, он сейчас извергнет свои внутренности. Потом все вокруг поплыло. Мануэль почувствовал, что теряет равновесие, стал шарить позади себя рукой и прислонился к двери. Она подалась, петли громко завизжали - дверь приоткрылась ровно настолько, насколько позволяла наложенная изнутри цепочка. Это было последнее, головокружительное падение в глубочайшую шахту унижения. Было просто невозможно снова открыть глаза. Сейчас парочка выглянет из окна и увидит его. Впрочем, это уже совершенно безразлично. Ибо с этой минуты всякая дальнейшая жизнь становилась нелепицей, чистой насмешкой. С этой минуты бытия больше не было, начиналось небытие. Наверху, в горнице, заслышав скрип двери, Ханна испуганно вздрогнула, высвободилась из объятий трубача и стала прислушиваться. С сокрушенным, плаксивым лицом зашептала в тревожной тишине: - Ах, я же тебе говорила, сегодня не надо было, сегодня нипочем не надо было тебе приходить! Ему теперь доверять нельзя, уж я-то знаю! - Но ведь не слыхать было ни лошади, ни телеги, - недоверчиво, хмуря брови, пробурчал трубач, - он же всего несколько часов назад уехал в Юденбург. Ханна махнула рукой, словно ей это было известно лучше. Поскольку тишину больше ничто не нарушало, они осмелились, пригасив свет, подойти к самому дальнему от двери окну и через щель в занавесе глянуть во двор. Он был залит лунным светом. На площадке лестницы они с ужасом увидели человека, потом с облегчением узнали в нем графа Мануэля, выглядевшего странно - без шляпы и шпаги, в расстегнутом мундире, неподвижный и бледный, с закрытыми глазами, он походил на привидение, и Ханна в испуге перекрестилась. Но, обведя глазами двор, она вдруг отпрянула от окна и указала в сторону ворот. Там, за углом каретного сарая, словно выросла из земли еще одна человеческая фигура - то был Пауль Брандтер. Должно быть, он тоже слышал скрип двери, ибо стоял слегка пригнувшись и прислушивался. Граф с площадки лестницы видеть Брандтера, конечно, не мог. А вот из этого окна видно было их обоих, потому что жилой дом был шире, чем стоявший напротив него каретный сарай. В следующий миг произошло нечто неожиданное. Граф стал спускаться по лестнице, нимало не заботясь о том, чтобы ступать неслышно, словно его это больше не занимало. Медленно, волоча ноги - так ходят обычно лунатики - брел он по двору к тому углу, где стоял Брандтер. Тот же, услыхав шаги человека, с легким позвякиваньем шпор спускавшегося по каменным ступеням, пригнулся еще ниже, скользнул за угол сарая и правую руку сунул за пазуху. В свете луны что-то блеснуло - нож, длинный, сверкающе-острый, из тех, которыми режут кожу. Несомненно, трубач у окна смекнул, к чему идет дело, какая опасность грозит его ротмистру. Но ему не удалось и рта раскрыть, чтобы хоть тихим окликом предупредить графа. Какой бес вселился в несчастную Ханну, это уже навсегда останется тайной. Так или эдак, но она вдруг схватила платок, лежавший подле нее на стуле, и во мгновение ока обвила им сзади лицо трубача, зажав ему таким образом глаза и рот, в то же время она изо всех сил вцепилась в него и не отпускала. Великан был словно парализован ее нападением - этого минутного замешательства было довольно, чтобы события во дворе беспрепятственно пошли своим ходом. Ханна смотрела в щелку занавеса с какой-то безумной жадностью, да, борясь с трубачом, который уже оправился от ее внезапного наскока, она ухитрялась подглядывать в окно, словно боялась пропустить хоть самую малость из того, что сейчас должно было свершиться во дворе. Когда граф Мануэль был уже возле сарая - оставалось каких-нибудь десять шагов, - из-за угла выскочил Брандтер и бросился на человека в белом мундире. Граф, ошеломленный нападением, схватился было за левый бок, как будто при нем была шпага и он хотел ее обнажить. В этот миг Брандтер всадил в него нож. Мануэль упал почти бесшумно и сразу затих - видимо, удар пришелся прямо в сердце. Брандтер наклонился над умирающим, приподнял его за плечи и взглянул в лицо. По тому, как небрежно отшвырнул он тело убитого, было ясно, что он понял свою ошибку. Несколько секунд он стоял, широко расставив ноги, и переводил дух. На освещенном луною дворе он выглядел исполином. Но вот он подобрал нож, несколькими прыжками, как тигр, пересек двор и взлетел по каменным ступенькам. Когда оказалось, что дверь взята на цепочку, он ринулся на нее с такой бешеной силой, что от первого же броска цепочка с треском выломилась из старого дерева, дверь отлетела, ударясь о стену. И тотчас в сенях загромыхали его шаги. Только теперь трубачу удалось стряхнуть с себя Ханну. Он дико озирался и вдруг схватил свой терцоль, лежавший на столе. Когда дверь в горницу, тоже запертая на задвижку, под напором Брандтера распахнулась, навстречу ему прогремели один за другим два выстрела. Но бывший капрал, даже не задетый ими, прыгнул сквозь облако порохового дыма на своего противника и ударил ножом. С диким грохотом, увлекая за собой стол, скамейку, кресло, трубач повалился на пол. Он тоже почти сразу затих. Только одну ногу в ботфорте медленно, судорожно подтянул к животу. Наступила мертвая тишина. Ханна, оцепеневшая, неподвижная, схватившись за голову, широко раскрытыми глазами глядела перед собой. Волосы у нее были распущены и растрепаны, сорочка - единственное, что на ней было, - разорвана и спущена с плеч. Брандтер с необычайным спокойствием шарил глазами по комнате. Подняв тяжелую саблю трубача, валявшуюся возле опрокинутого стула, он сперва задумчиво ее разглядывал, потом выхватил из ножен. Ханна закричала - это был непрерывный заливистый крик, как долгая высокая трель. Она отчаянно топала и дрыгала босыми ногами. При первой же попытке к бегству Брандтер пресек ей дорогу. Тяжелый клинок просвистел в воздухе, словно то было простое кнутовище, Ханна упала без единого звука и больше не шевелилась. Брандтер лишь искоса взглянул на нее (и на быстро расплывавшуюся вокруг ее трупа лужу крови). Потом поднял опрокинутое кресло и сел. Он мог бы бежать, но предпочел остаться здесь, возле мертвых, которые лежали там, где застигла их смерть (точно как на войне), так же, как внизу, во дворе, лежал тот благородный господин. Несомненно, он мог бы бежать. Золото, некогда подаренное Ханне графом Куэндиасом, находилось здесь, в шкафу, а вместе с ним и немалые собственные сбережения. С такими деньгами можно было далеко пойти. И все-таки он остался. Здесь его и нашли, когда давно уже взошло утро, нашли к тому же спящим. В тот же день Брандтера в цепях, под конвоем драгун отправили в Вену. Когда телега с узником, лежавшим на соломе, выезжала из деревни, на дорогу вышли два его старых товарища. Несказанно потрясенные, они какое-то время шли с ним рядом. Брандтер крикнул им на прощанье: - Видите, вот я к вам и вернулся! Но они не поняли, что хотел он этим сказать. В Вене ему быстро вынесли приговор. Чудовищность его преступления, убийство именно того человека, который некогда спас ему жизнь, требовала самого тяжкого наказания. Брандтера приговорили к колесованию. Однако император из милосердия заменил ему колесо веревкой. Когда Брандтера выводили из тюрьмы, ему вовсе не было так худо, как можно предполагать. Блеклое знойное небо над ним, залитые слепящим солнцем и какие-то бесконечные улицы; солнечная зыбь крыш там, вдалеке, - вся эта картина на сей раз была как нельзя более подходящей для последнего взгляда человека, который хотел и должен был расстаться с жизнью, ибо жить далее было ему решительно незачем. В сердце такого человека, несомненно, пусто и одиноко, но в нем и светло, подобно тому, как пустые комнаты, откуда вывезена вся мебель и утварь, кажутся всегда более светлыми, нежели занятое и обставленное всем необходимым человеческое жилище. Когда он, миновав надвратную башню, увидел вскоре и виселицу - опять-таки косую черточку в небе цвета свежеоструганного дерева, - он был далек от паники, в которую впал однажды, оказавшись в таком же положении, да, он едва ли мог оживить в себе то смятение и отчаяние, что охватили его в тот раз. И вот Брандтер стоял на одинокой смертельной высоте виселицы. Народ внизу виделся ему огромной толпой утопающих, отчаянно стремящихся вверх с запрокинутыми лицами и открытыми ртами. На башне церкви св.Теобальда, что на Лаймгрубене, звонко пробили часы. В тот миг, когда палач надевал ему на шею петлю, последние пять лет его жизни снова засияли пред ним ослепительной вспышкой. Но вот они померкли, их начало и конец слились в непроглядной мгле, и были они теперь не чем иным, как смутным и быстро промелькнувшим сном между двумя смертными часами.