себя так, как и следовало ожидать, вернее, как ему и подобало себя вести; сняв пальто и усевшись в отдаленном уголке, он вытянул свои нескончаемые ноги, достал из кармана кожаный кисет, короткую трубку и стал ее набивать. Потом скрылся за газетой и сделался невидимым, только голубые облака дыма вились над ним. Но его отрешенность от мира длилась недолго. Вертящаяся дверь впустила маленькую стройную и темноволосую даму, которая прямо направилась к скрывшемуся за газетой господину и потрогала его за плечо. "Англичанин" тотчас же поднялся, но без малейшего удивления, неторопливо поздоровался с дамой и помог ей спять пальто. Эта процедура сразу же наскучила Зденко и отшибла у него охоту оставаться здесь. Он вскоре вышел из кафе и повернул направо, к мосту и Дунайскому каналу. Здесь он шел вдоль темной ленты канала под земными светилами, густо стоявшими фонарями, и в нем оживал весь сегодняшний день с почти невероятной для его душевного склада контрастностью: с дуэтом в финале - маленький барабан и высокие серебристые звуки труб. Он навестил своего однокашника, чтобы посмотреть физические опыты, при этом - ненароком - вскарабкался на гору и свалился с нее в другую долину, долину, из которой нет возврата. С глубоким удивлением Зденко убедился в этом по тому безразличию, с которым он отнесся к появлению одного из "англичан". Сейчас он даже не мог сказать, которого - младшего или старшего? Зато он твердо знал, что обратного пути для него не существовало, и так же твердо знал, что в следующее воскресенье подчинится лаконичному приказу в записке, которая лежала теперь в его портфеле. На каком-то углу он сошел с пристани, потом еще раз изменил направление и по длинному Адамову переулку зашагал к железнодорожному виадуку. Сейчас, как и раньше, как во времена, когда Хвостик еще жил в Адамовом переулке, там каждый вечер появлялись темные фигуры женщин, поджидающих клиентов на лестницах и в подворотнях. Было еще рановато, их час еще не наступил. Для Зденко ему так и не суждено было наступить. Не довелось ему узнать кладбище, на котором многие оплакивали свой первый опыт такого рода и боязливо его хоронили. За это ему следовало испытывать благодарность к автократической даме, принимавшей его за столом. Но сейчас, во время пути от Адамова переулка до виадука, вдруг его взору представилась сконцентрированная, как никогда прежде, истинная окраска этого дня, к тому же во всей своей чистоте: сверкающая синева, синева электричества, фыркнувшая искра, как та на щитке, когда Фрелингер выключил ток и тем самым остановил ревущий мотор. Между тем дела у инженера Моники шли отлично, в новую хитцингскую квартиру она уже переехала, а машину и шофера в ее распоряжение предоставила основная швейцарская фирма. На новоселье в ее новом доме собрались в основном те же гости, что были на маленьком празднике, устроенном ее родителями по случаю возвращения Моники в Вену. Разумеется, там был Дональд, а на этот раз еще и подруга ее юности, Генриетта, уже не очень молодая дама, с которой мы недавно познакомились. Новая квартира была поистине прелестна. Четыре уютные комнаты анфиладой, с окнами, смотрящими в большой сад. Новая мебель. Кое-что, правда, из родительского дома. Среди этих вещей прекрасная ампирная козетка, стоявшая в последней комнате - спальне. Моника всякий раз радовалась, глядя на нее. Жизнь ее стала спокойнее, ровнее, она уже не тратила столько сил, все постепенно входило в колею. Теперь она могла видеть Дональда здесь, у себя, но время от времени встречалась с ним в кафе III округа. Ему это было удобно. А у нее явился новый повод посещать своего дядю, старого, но все еще весьма энергичного доктора Эптингера; он взял на себя правовое представительство той швейцарской фирмы, издательский филиал которой теперь возглавляла Моника. Иными словами, стал австрийским юрисконсультом фирмы. А как обстояло с Дональдом? Пока еще нельзя сказать, нельзя сообщить ничего определенного. Он стал основным содержанием ее жизни в Вене. Она же заполняла собой его свободное время. Он сидел у нее, держал трубку в руке, смотрел на Монику и улыбался. Как в Хитцинге, так и в кафе "Неженка". От Генриетты у нее не было тайн (да и та обо всем рассказывала ей). Госпожа Фрелингер предположила, что, возможно, его медлительность и сдержанность - национальные черты. Но это мало что объясняло Монике. Конечно, поначалу она не помышляла о том, чтобы позволить ему переступить известные границы. Теперь, возможно, ее точка зрения изменилась. Но он этих границ не переступал. Здесь, впрочем, надо заметить, что о возможности брака с младшей из девиц Харбах он и не думал, хотя такая возможность безусловно существовала. Желаниям его отца в этой области, невысказанным желаниям, не суждено было сбыться. К тому же, если Моника хотя бы один день не окликала его - отнюдь не преднамеренно, а из-за огромного количества дел, которые не позволяли ей договориться о дне и часе встречи, - тогда неизбежно звонил телефон в издательстве или в ее новой квартире и в трубке раздавался голос Дональда. Мы не говорим, что отношения их носили чисто условный характер. К тому же любовный шепот на английском языке исполнен совсем особой прелести. На французском он, пожалуй, немного приторно сладковат, на немецком свидетельствует о глубине чувства, на итальянском это уже почти ораторское искусство. По-английски же эта сладостная каша съедается с превеликим удовольствием (to spoon with somebody). Ни много ни мало. Вот они и ели ее. По мнению Дональда, оба еще толком ее не распробовали: ничего ведь пока не случилось. Мы не можем утверждать, что наш Дональд эту кашу заварил. Тем не менее он должен был ее съесть, хотя чем дальше, тем больше она горчила. Уже в то время он чувствовал себя не наилучшим образом. Погода стояла ветреная, как почти всегда весною. А потом все вдруг дружно зазеленело и каждый пребывал в растерянности, предчувствуя перелом своей жизни. Но у Дональда его новое и отнюдь не лучшее душевное состояние наступило с момента визита к Брубеку, в его подвальное царство под виллой на Принценалле. Он знал это именно так, как подобные вещи знают, заметив их разве что краем глаза или почуяв где-то поблизости. Он уже не спал всю ночь до утра, а садился на кровати, зажигал свет и сидя грезил; он знал, что ему надо встать, подойти к окну и глянуть вниз на участок сада под окном: таким образом он охранит дом и сад от беды. Но не в состоянии был приблизиться к окну и посмотреть вниз, как ни сильно ему этого хотелось. В ушах у него глухо звенело. Именно этот звук сейчас пробудил его, он рывком сел на край кровати и никак не мог взять в толк, что он совсем недавно так сильно чувствовал и чего так страстно желал. И тут же это неведение принесло ему облегчение, и сейчас же он подумал об отце, спавшем в своей комнате на галерее, дверь в дверь с его, Дональда, комнатой. Это окончательно его успокоило. Сам не понимая откуда, но теперь он знал, как все обстоит с Моникой. Мы же поясним: ему нужно было только снять с самого себя крышку. Относительно содержимого сосуда никаких сомнений более не существовало. Но Дональд оставался под крышкой. Он сидел напротив Моники с трубкой в руке и улыбался. Обычно это бывало именно так. Если что-то большее имело место, то лишь между прочим. А вообще ничего не происходило. Черт бы побрал госпожу Генриетту, с ее возведением в ранг национального достоинства медлительности, сдержанности (то есть черт, прямо противоположных свойствам ее собственного характера). Право, этому долговязому парню время от времени следовало наподдать коленкой в зад. Но толку от этого не было бы никакого. Поэтому его и оставляли в покое. Итак, под конец автор дал коленкой в зад только таким добродушным и невинным созданиям, как Фини и Феверль, разумеется, мягкой домашней туфлей, войлочной туфлей. Но не сапогом. Когда Васмут, Хофмок и Август после окончания занятий в гимназии проводили домой Зденко и по Разумовскигассе спустились на широкую Марксергассе, им навстречу попались оба "англичанина". Зденко не была суждена эта встреча (зато было суждено кое-что другое). На сей раз "англичане" шли вдвоем, а не поодиночке, как обычно. На то имелись свои причины. Дело с фирмой "Гольвицер и Путник" в Белграде счастливо закончилось, последние ящики были сегодня отвезены на таможню для отправки, не без участия Хвостика, пожелавшего непременно присутствовать при этой операции, осуществляемой фирмой "Шенкер и Кo". Роберт и Дональд пребывали в превосходнейшем настроении и решили сегодня устроить себе свободный вечер. Они весело окликнули Августа по-английски и теперь стояли все вместе на тротуаре. Август представил им своих однокашников, не забыв упомянуть и о Зденко Кламтаче, который, к сожалению, уже ушел домой. "Англичане" пожали руки юношам, а Роберт тотчас же обратился к Августу по-немецки: - Скажи-ка мне наконец, толстяк, почему ты никогда не приводишь к нам своих друзей? У нас, господа, - Клейтон обратился теперь к Фрицу и Хериберту, - большой сад и теннисный корт. Как вы на это смотрите? В теннис играете? Да?! Мы могли бы устроить настоящее состязание, что ты об этом скажешь, Дональд? Ты бы у нас был арбитром. Как только все пообсохнет и станет теплее, я сейчас же велю привести в порядок площадку. Итак, милостивые государи, мы надеемся вскоре увидеть вас у себя, и вашего товарища, который сейчас отсутствует, вы тоже приводите с собой. Хофмок и Васмут поклонились не без изящества и поблагодарили за приглашение. Клейтоны откланялись, Август остался со своими друзьями. Роберт, обернувшись, еще крикнул ему: - Приходи поскорее, сегодня у нас ленч немного раньше, через полчаса! - Это мой дядя и его сын, следовательно, мой кузен, - сказал толстячок. - Клейтоны, я у них живу. Этот завод вон там, впереди, принадлежит им. Хериберт и Фриц были в высшей степени удовлетворены. Это удовлетворение носило стилистический характер, ибо подкрепляло их представление о вожделенном стиле жизни. Надо еще добавить, что тайна, каковою для них являлся каждый из двоих "англичан", навеки перестала существовать после того, как сегодня они познакомились с обоими сразу. Это относится и к Зденко, более того, он их опередил, ибо этой точки развития, как нам известно, достиг еще раньше в кафе "Неженка". Будь Зденко здесь в то время, когда благодаря Августу они так неожиданно и странно познакомились с обоими "англичанами", он, возможно, заметил бы, что Роберт Клейтон произнес "милостивые государи" без того слегка иронического оттенка, который юный господин фон Кламтач расслышал недавно на Швальбенгассе. Однако теперь все это было для него уже безразлично. С воскресенья, последовавшего за его визитом к Фрелингеру, когда Зденко, пообедав и выпив черного кофе, сидел за столом вместе с родителями - он еще был надежно укрыт, болтовней отторгнут от самого себя, еще был привязанным воздушным шаром, каботажным судном, хотя открытое море уже ждало его, - с того мгновения, когда он, подтянутый и приодетый, уже готов был начать свое Колумбово плаванье в Хитцинг и двигался в пустоте, оттеснявшей куда-то вдаль окружающий мир и тем не менее одарявшей его большей четкостью (благодаря дистанции, которую любое исключительное положение сообщает тому, кто в нем находится, хотя этого он, конечно, не знал), после того дня все стало блеклым и вялым, все лишилось привычной атмосферы, все, что предваряло прохождение через четыре или пять больших комнат на Швальбенгассе с доктором Фрелингером и Генрихом, мимо фотографии железнодорожного моста через Ферт-оф-Форт. Он поехал в Хитцинг поездом городской железной дороги, тогда еще передвигавшимся с помощью паровоза; в коричневом вагоне было жарко натоплено, и он один сидел в купе второго класса. В длинных туннелях на потолке внезапно загорался газовый свет. И каждый раз казалось, что поезд засунули в ящик, полный дыма. Вот и Аухофштрассе. Улицы и номера домов ведут нас как тяговый механизм. Все вокруг внезапно становится точно и строго. Свободы и в помине нет. Несколько ступеней неширокой лестницы. Налево дверь, мерцающая элегантным оливково-зеленым цветом. Когда он ступил на последнюю ступеньку, она неслышно приотворилась, за нею виднелась только темнота. Зденко вошел, дверь тихонько закрылась за ним. Теперь он уже вообще ничего не видел. Тут его потянули за руку в освещенную комнату. Она обняла его и поцеловала в губы. В то, что последовало за этим поцелуем, он до конца не верил еще долгие годы, однако это было так и не иначе. Вот и опять его берут за руку и ведут по комнатам. Последняя вся пропитана ароматом духов. Он снова и снова видел Генриетту, сидящую там на козетке - взрыв, взрыв, тяжко взрыхляющий землю, - в рубашке и тугом корсете. Она поднялась и стала его расшнуровывать. На коленях он подполз к ней. Она провела рукой по его волосам, потом взмахнула ею, указав ему место позади себя: ляг! И приблизилась к нему - огненный глетчер. На этом и кончились его воспоминания о госпоже Генриетте Фрелингер. Они были прерывисты, как тропинка, ведущая через ручей по отдельным камням. Но на них не наслаивались последующие или похожие воспоминания. Ибо было это лишь один-единственный раз. Когда Моника недели через две или три спросила Генриетту, скоро ли ей вновь понадобится эта квартира, старшая подруга отвечала: - О чем ты говоришь, Мони. Не могу же я затеять долгий роман с гимназистом. И понятно. Автократическая дама. Куда примечательнее, что Зденко никогда, ни на секунду не надеялся вновь увидеть Генриетту или встретиться с нею так, как на то намекала Моника. Для Моники эта история, разумеется, связана была с жизнью, а значит, вполне естественно должна была продолжаться. Не так обстояло дело с молодым господином фон Кламтачем. В нашей жизни случаются внезапные события, которые до срока, как одинокие и раскаленные солнца, стоят где-то там в пустоте, и ничто не вращается вокруг них, ничто с ними не соотносится. Они как бы не собрали вокруг себя звездных систем, не создали пространства, в которое мы могли бы проникнуть. Эти события - факты, но лишь одиночные факты, посему временами даже сомнительные. Разве же это не сходствует с теми словно бы герметическими - из-за полнейшей секретности - отношениями (их можно было бы назвать "любовными консервами"), в которых некогда пребывали Рита Бахлер и советник Кайбл? Такие одиночные солнца бесконечно дороги нам. Иной раз мы взываем к ним. Но в ответ они безмолвствуют. Они слишком надменны, чтобы нам отвечать. И никогда не смешиваются с суетливой толпою фактов. Инженер Моника Бахлер, разумеется, в этом ничего не смыслила. Надо было и дальше умело обходиться с этими вещами, а значит, прежде всего сделать их вещественными. (По-своему она была права, мы этого не отрицаем!) Взять хотя бы ее отношения с Дональдом. Он обыкновенно сиживал напротив нее в кресле, рядом со своей жизнью (не пытаясь с этой жизнью воссоединиться), держа трубку в руке и улыбаясь. И тут ботинок (вернее, сапог, читатель уже знает, что мы имеем в виду) напоминает о себе. Что касается Зденко, то теперь ни оба "англичанина" - о них уже было известно, что они действительно англичане (успокоительный порядок вещей!), - ни лаборатория на Швальбенгассе не могли произвести на него особо благоприятного впечатления. Временами ему казалось, что он вскрыл подоплеку многих явлений, более того, что он впервые, пусть лишь на мгновения, ясно увидел обратную сторону всего, как и обратную сторону госпожи Генриетты (во всеобъемлющем смысле). И то и другое осталось незабываемым, вернее, неискоренимым. Не скрывая такую кладь и заботясь об ее сохранности, он построил весьма своеобразный защитный вал; во всяком случае, здесь не приходится говорить о смятении чувств школяра, впрочем, все члены "Меттерних-клуба" тоже были очень далеки от таких "школьных трагедий". А в ту пору они были в моде и даже обусловили появление журнала революционного характера под названием "Классный журнал", боровшегося против традиций, установившихся в средних школах. Нельзя сказать, что в Зденко пылало воспоминание и он тщился побороть его усиленным прилежанием: это ему бы не удалось. Пламя не пылало в нем. Огонь был белым; холодной и серой была и колосниковая решетка. И многое из того, на что он прежде искоса заглядывался - девушки, книги, картины, - омертвело и больше не привлекало его внимания. Неискоренимым осталось в его памяти лишь то, как внезапно всего на один миг пошатнулись окружавшие его стены и потом опять приняли прежнее положение, словно снова ставший недвижным занавес. А уязвимая кладь, хранимая им в собственной груди, - это была его новая взрослость. Никто не смел к ней приближаться. Школа хочешь не хочешь свелась просто к игре. Если раньше он учился из "дендизма" (чтобы изобразить "impassibilite"), то теперь разве что из скрытности, из желания замкнуться в себе, никому не дать возможности ни словом, ни делом вмешаться в свою внутреннюю жизнь. Так человек все неумолимее отгораживается от окружающего мира. Каждая поза дает возможность заподозрить, что она всего-навсего оболочка для определенного поведения, пока еще пустая, которая рано или поздно послужит кому-то укрытием. До сих пор он только играл с этими доспехами; так играют дети, подражая деятельности взрослых. Собственно, о позерах не следовало бы отзываться пренебрежительно (а обычно о них всегда так отзываются), ибо, наскучив позой, такие люди вдруг становятся теми, кого они изображали; как мальчик в дальнейшей жизни и вправду делается машинистом паровоза или капитаном корабля. Зденко, а вовсе не Август, как того ждал Петшенка, в следующем семестре сделался первым учеником класса, или "примусом", как тогда это называлось. Дома он об этом и словом не обмолвился. Да и в блестящем аттестате, который он получил в июле, об этом тоже ничего не было сказано. То, что Зденко стал "примусом", произвело сенсационное впечатление на так называемые "элементы" класса ("В этом классе имеются "элементы", и на них мы еще найдем управу!"), то есть на лентяев, драчунов и шарлатанов, которые нарушали спокойствие, порядок и самое учение, где и когда только могли, и являлись фактором общественного неспокойствия. Директор гимназии называл их еще и "ядовитыми растениями, кои надо вырвать с корнем". Худшими из них считались трое, а именно; Вентруба, Роттенштайн (барон) и Додерер. Эти "элементы" (кое-кто из них учился вполне сносно) предпочитали видеть Зденко скорее первым учеником, чем одним из "праведников", "зубрил" и "выскочек", они не обижались на то, что Кламтач перехватил у них это высокое звание. Причислить его к "праведникам", хотя он и был очень хорошим учеником, как уже сказано, никому и в голову не пришло. Поскольку его успехи все время были очень хороши, то еще большая успеваемость особого внимания не привлекала. Сейчас, весною, Зденко развил неслыханную энергию, хотя болезненное чувство, так его преобразившее, все еще не оставило Зденко. Это положение вещей, эта весна были примечательны еще и тем, что он побывал в новых местах, впрочем совсем близких. Впоследствии все это он стал считать, собственно, поворотным пунктом своей жизни, мы бы даже сказали, рождением своей юности, при этом он, вероятно, имел в виду и анфиладу комнат в квартире Фрелингеров, фотографию железнодорожного моста через Ферт-оф-Форт. И только ослепительный взрыв на козетке остался в памяти протозвездой, алголом или как там называют астрономы те грандиозные, одиночные и не имеющие спутников скопления материи в космосе, словом, резервы вселенной. Теперь, когда над длинной копьевидной решеткой бывшего парка графа Разумовского - поскольку от него еще что-то сохранилось, ибо на этих землях в конце семидесятых годов была построена гимназия и граничащее с нею педагогическое училище, - свешивались зеленеющие ветви кустов, Зденко впервые, и к тому же случайно, зашел в этот сад, находившийся в распоряжении педагогического училища. Училище позаимствовало из физического кабинета гимназии проекционный аппарат, который теперь надлежало вернуть на место. Служителям педагогического училища для транспортировки аппарата были приданы еще два гимназиста-старшеклассника - они должны были нести наиболее хрупкие части этого устройства, - а также гимназический служитель Цехман. Его еще надо было разыскать, прежде чем отправиться за аппаратом, а значит, спуститься в преисподнюю, в подвал, где жил служитель Цехман - "служитель" - это было благородное сверху дарованное звание, на самом деле Цехман был истопником, - а значит, искать его следовало в самых низменных внутренностях здания, впрочем, туда вросли корнями Аристотель, и Еврипид, и Демосфен тоже. - Ad inferos! [В преисподнюю! (лат.)] - воскликнул Хофмок и надавил на тяжелую дверь, которая из-за своего автоматического затвора оказала ему некоторое сопротивление. Затем они спустились по лестнице, ведущей в подвал. Лестница была широкой. Так же как и полутемный коридор. Все, что их сейчас окружило, явилось как бы отражением нашего мира, только что в захламленном и наполненном недвижным мышино-серым воздухе - непременной сущности Гадеса. Вдобавок они уже чуяли присутствие здешнего бога, ибо ужасный табак, который курил Цехман, безошибочно вел гимназистов, белая эмалированная табличка на дверях была им вовсе не нужна. Они вошли в кухню Цехмана. Сей добродушный пьянчуга с водянистыми глазами встал при входе молодых господ и улыбнулся, как бы извиняясь; он, казалось, хотел попросить прощения за эту кухню, за кастрюли, кипящие на плите (от них шел весьма аппетитный запах), за свое присутствие здесь, за свое курение, за то, что вообще существовала эта преисподняя, что она во всем своем беспорядке осмелилась протянуться под владениями Платона и Цицерона и быть ничуть не менее просторной, чем они. Жены Цехмана не было видно. Служитель в одиночестве сидел у плиты, поглядывая, как ему было ведено, за тем, что на ней готовилось, и держа в руках газету. Возможно, Цехманово несколько беспомощное смущение происходило от того, что он не вправе был оставить без присмотра горшки и кастрюли на плите, с другой же стороны - как ему сказали Зденко и Фриц, - по приказанию дирекции обязан был пойти с ними за проектором. Ибо когда госпожа Цехман вернулась с рынка со своей хозяйственной сумкой, он живо приосанился - возможно, как отец семейства - перед этими мальчишками. Жена его была бойкая особа. В десять часов она стала торопливо вылавливать горячие сосиски из огромной кастрюли - для студенческого буфета, с гимназистами она разговаривала благосклонно, словно зная их непростые заботы (так находили свое отражение в преисподней длинные периоды Демосфена). Она была помоложе этого курившего табак и зажигавшего лампы бога коридоров и уборных, во всяком случае, куда лучше сохранилась. К тому же у нее полностью отсутствовала та черточка едкой горечи, которою нередко отмечены жены пьяниц. (Да и что за диво?!) Видимо, она давно и навсегда примирилась с постоянными выпивонами своего благодушного супруга. Они оставили госпожу Цехман с ее кастрюлями, оставили и преисподнюю, выведя Цехмана (в качестве добычи) из царства Гадеса на сладостный земной воздух, как Геракл некогда вывел Цербера, только что опасности тут было меньше. Затем они прошли по незнакомым коридорам, которые, впрочем, выглядели точно так же, как у них в гимназии, но те не были исхожены так, как эти, со времени открытия "учебного семинара" в педагогическом училище. "Учебный семинар. III класс" - черным и коричневым было написано на одной из дверей. Выглядело это странно. Изнутри доносились голоса, там шли занятия. Хофмока первого осенила мысль, прежде чем взять проектор, за которым они были посланы, пойти осмотреть сад, никогда никем из них не виданный. Школьный сторож, попавшийся им навстречу - к нему тотчас же обратилась наша делегация, - охотно вывел туда молодых господ. (За что и получил чаевые. В "Меттерних-клубе" знали не только как обходиться с вышестоящими, но и с нижестоящими тоже!) Сторож отпер для них пустую аудиторию педагогического училища, они увидели большое помещение, почти вровень с землей; в аудитории рядами были поставлены столы. Через стеклянную дверь, что находилась рядом с кафедрой, можно было выйти прямо в сад. Вот они уже стоят на серых каменных плитах наружной лестницы (всего две ступени) и смотрят на ухоженный сад (может быть, он тоже предназначался для учебных целей?), на приветливые узкие дорожки, ведущие через зеленые заросли. День был пасмурный, ни луча солнца. В рассеянном свете поодаль высился массивный и высокий задний фасад дворца Разумовского (словно занесенная в Вену часть петербургской Дворцовой набережной, чуждая скромной стати аристократических венских особняков). Они сделали несколько шагов в глубь сада, до выложенного камнем бассейна, в котором плавало несколько не расцветших пока кувшинок. Сад все еще был широк и длинен, отсюда в далекой перспективе открывался не только дворец, но и улицы справа от него. Вообще-то они часто по ним проходили. Странно! А теперь они стояли по другую сторону ограды среди многих ясно видных деталей. Зденко вдруг вспомнил, вспомнил, что перед ним за партой сидит Генрих Фрелингер - и все, хотя мог бы вспомнить и еще многое. Например, что оба они прошли через некое сокровенное место, хотя в разном возрасте и в противоположных направлениях. Это было бесспорно, но подобная мысль ему и в голову не пришла. Такова уж жизнь - о близлежащем и бесспорном мы попросту не думаем. Зелень была и в кухне у Цехмана. Зденко увидел ее как бы задним числом. Лиственные растения на окне. Все было объято тишиной. Воздух, облака в небе, далекие дома. Ничто не шелохнулось и в цехманской преисподней. Лиственные растения на окне. Они вышли из сада и вернулись к своим обязанностям. Однажды мы вывернули наизнанку, как перчатки, двоих людей, очень уж нам хотелось узнать, что у них там делается на внутренней стороне, которую обычно никто не видит, а именно: господина директора Хвостика и советника земельного суда доктора Кайбла. Почему бы нам не сделать того же самого с мистером Дональдом Клейтоном, если уж мы - ведь такой образ действий был бы начисто бесперспективен, - отказались от другого способа рассмотрения его изнанки? Читатель уже в курсе дела. Моника как-то раз напрямки спросила его об этом и вдруг похолодела. Она, естественно, спрашивала о чувствах и похождениях - что же еще могла она себе представить, как не то, что пережила сама в Бирмингаме или в Цюрихе, - и, уж конечно, не о праздниках или обычаях. - В таких делах у меня нет ни проблем, ни трудностей, - таков был ответ Дональда. - "Табарен", "Мулен-Руж"! Изысканные пути Адама. Не в Адамовом переулке, конечно. Для одной из таких дамочек он даже снимал квартирку. Со временем притязания дамочки показались ему чрезмерными. Как многие мужчины, ведущие такой образ жизни - и прежде всего уроженцы северных стран, - он в глубине души считал, что порядочная женщина не для этого создана. (Осторожно! Сапог...) В этом убеждении на высшем уровне, пожалуй, кое-что было. Но не на уровне мистера Дональда. К Монике в Хитцинг он ездил не на машине (из-за шофера), а по городской железной дороге до Сент-Вейта. Эта станция находилась всего ближе к ее дому на Аухофштрассе. В конце апреля - начале мая в хмурые, но почти жаркие дни ему до конца уяснилось его положение относительно Моники - смутная тяжесть на совести, нечто вроде тупого, глубоко вонзившегося шипа. Это, пожалуй, важнее всякого понимания. Надо только заострить шип и вытащить его. Не подлежит сомнению, что перед Дональдом стояло пошлейшее препятствие - он считал, будто в данной ситуации обязан жениться на Монике. Такими заядлыми моралистами всегда становятся те, что исключили из жизни достаточно важную ее область. Но под этой тривиальностью пролег пласт более глубокий и, пожалуй, более качественный: совместная жизнь с отцом - бр.Клейтон! - который и впрямь давно уже стал Дональду братом, исключила любые возможности, не зависящие от этого фундамента, но о них, впрочем, он так и не составил себе наглядного представления. Дональд уже начал приспосабливаться к своей роли, свыкаться с нею, хотя и знал, что до поры до времени все в его руках и все будет покорствовать малейшему их движению. Поднявшись по лестнице, он вышел с перрона в душноватую атмосферу весеннего, но бессолнечного дня, повернул налево в переулок, отвесно спускавшийся на Аухофштрассе. Эта дорога уже была ему привычной, ее разнообразила сегодня лишь сразу же укутавшая его безветренно-тихая и мутноватая погода. Непривычным для Дональда оказалось лишь то, что, когда он протянул руку к звонку на оливково-зеленой двери, одна из ее створок беззвучно распахнулась сама собой, как бы приглашая его заглянуть в темноту прихожей. Но едва он переступил порог, как Моника зажгла свет. Дональд снял шляпу, поставил зонтик, который взял с собой из-за ненадежной погоды, а вернее, из-за традиций своей родины. Они вошли в комнаты, Моника впереди, он за нею. Зелень сада ложилась на белизну прозрачных занавесей. В угловой комнате (перед спальней Моники) этот отсвет падал с двух сторон. Она сказала: - Извини меня, Дональд, но я должна набросать письмо, мне сейчас вдруг удалось разрешить один вопрос, и я хочу записать это в блокнот, пока помню. Он опустился в кресло, дружелюбно улыбнулся и достал свою трубку. По тому, как мы это написали, можно подумать, что наша инженерша и Дональд были на "ты". Но это не так. Они ведь всегда говорили по-английски. А порог между "вы" и "ты", перейти через который немало значит для любящих, в данном случае оставался незримым, они, правда, его переступили, но в слове это не нашло отражения. Думается, не случайно. При посторонних и на другом языке они, конечно, говорили бы друг другу "вы". Последний подходящий случай был уже довольно давно, а именно новоселье у Моники в ее новой квартире. Но тогда еще Моника и Дональд действительно были на "вы". Между тем в комнате стало сумеречно. Она села к нему поближе, на подлокотник его кресла. И впервые, когда они стали целоваться и ее упругая грудь коснулась тела Дональда, ей показалось, что ее захлестнуло волной дрожи, пробежавшей по его долговязой фигуре. Затылок его, на который она положила ладони, не заполнял их, такой он был прямой и плоский. И, тоже впервые, руки его соскользнули с ее плеч, словно медленно повторяя абрис ее фигуры, губы обоих слились, и они не спешили их разнять. Она соскочила с его колен, на которых очутилась, и теперь стояла перед ним, глядя на него засветившимися глазами; затем шагнула к дверям своей спальни, толкнула одну из высоких белых створок, вошла, не спуская с него глаз, и, все еще улыбаясь, кивнула ему из уже закрывающейся двери, поощрительно кивнула. Поощрительно кивнула, да, мы-то именно так сказали! А Дональд остался сидеть, даже не прислушиваясь к тому, что происходит в соседней комнате. Небо еще потемнело. "Придется ей зажечь свет, если она хочет что-то записать в своем блокноте..." Да, больше он ничего не подумал. А это самое ненужное, самое излишнее из всего, что можно было подумать в его состоянии. Тем не менее он знал: что-то должно случиться. Безусловно знал. Но тут хлынул дождь, и Дональда охватило ощущение, явившееся откуда-то издалека, а поступка все не было, ни ложного, ни правильного. Не было и Дональда. Он просто отсутствовал. Дождь обрушился на окно, промывал его целыми ручьями, барабанил внизу по гальке. А Дональд сидел, уставившись на подлинную водяную стену. Если он и хотел чего-нибудь, то разве что вскочить и глянуть вниз, туда, куда обрушивалась разрушительная масса воды. Но какое-то безволие, пришедшее извне, удерживало его, словно путь ему внезапно преградил барьер. Она бросила на старую козетку свою одежду и теперь лежала на спине, с закрытыми глазами. Итак, это случилось, на самом деле случилось, произошла крутая перемена. То, что должно было бы сейчас свершиться, уже свершилось. Конечно, она еще могла отступить. Но все ведь было задумано, содеяно ею. (Итак, в спасительном челне своей суверенности - в ореховой скорлупке, нет, на листке, упавшем в воду, - Моника плыла над глубью.) А затем, затем ничего не произошло. Какая-то неодолимая сила словно медленно расплющила ее: началось это от изножья широкой кровати, что доходила до покрытых белым лаком дверей, и пошло выше. Перед кроватью козетка с ее одеждой. После довольно долгого времени - дождь уже лил во всю мочь - неодолимая сила стала подбираться к животу Моники, с внезапной быстротой соскользнула по нему, выбросила ее вон из кровати, заставила повернуть золоченую дверную ручку в форме эллипса; при этом Моника испытала горячую благодарность к покорной и смолчавшей дверной ручке, которая, словно тень, легла на ее одежду. Надо подойти к зеркалу. На туалете лежал блокнот и серебряный карандашик. Она ходила из комнаты в комнату и нечаянно оставила там то и другое, когда пришло время появиться пунктуальному Дональду. Сейчас она все это схватила, испытывая еще большее облегчение и благодарность, чем несколько минут тому назад к податливой и неслышной дверной ручке. На миг уголки ее рта презрительно дрогнули, когда она поймала себя на утешительной мысли, что Дональд мог и в самом деле вообразить, будто она собиралась работать... И тут же вышла к нему, держа в руках блокнот и карандаш. - You got it? [Ну как? (англ.)] - спросил он. Лицо у него было странно печальное, но лишь на мгновение. Дождь прекратился, вокруг посветлело. - It's all right [все в порядке (англ.)], - отвечала она и через окно посмотрела на небо. Тучи разошлись, в двух местах уже проглянула голубизна. Они решили пройтись немножко на свежем воздухе и пообедать в парке. На другой день в назначенный час Милонич вышел из отеля в Йозефштадте, обменявшись дружеским рукопожатием со своим бывшим шефом, а ныне коллегой, которого повстречал в холле. (Пожилой человек! Правда, мы видим, лишь как старятся другие, забывая, что старимся тоже.) Итак, он отправился к Клейтонам в Пратер, где сегодня должен был состояться файф-о-клок. (Привычные понятия, хотя и благоприобретенные! Гениальный Хвостик управлялся с ними, как с врожденными!! Гольф - бильярд на лугу!) Пятичасовой чай. Мило сразу же получил приглашение - со знаменитым "Хэлло!" Роберта Клейтона, - как только вчера, в первый день своего пребывания в Вене, позвонил в контору фирмы "Клейтон и Пауэрс". (Моника со своей стороны уже ничего не могла переиграть, да и как?! Этим бы она продемонстрировала Дональду, что накануне между ним и ею что-то произошло. А ведь не произошло ровно ничего! (Воистину!) Живущая теперь в Вене племянница доктора Эптингера, разумеется, тоже получила приглашение, так же как и ее родители.) Итак, Мило отправился в путь при солнце и ярко-голубом небе (но теннисный корт у Клейтонов еще не высох после ливней последних дней, а следовательно, теннисный турнир с Дональдом в качестве судьи не мог состояться, члены "Меттерних-клуба" явились только на файф-о-клок). Время было еще раннее, начало пятого. Милонич часть пути по городу проделал пешком. Элегантному, крепкому Андреасу никто не дал бы его лет. Густые волосы были черны. Мы видим это теперь, когда он покидает отель, идет, держа в руках шляпу, трость и перчатки. От Йозефштадта он выходит к парламенту, пересекает площадь, идет вдоль Городского сада, мимо Бургтеатра. На Шоттенгассе он часто останавливается у витрин. Приезды Мило в Вену всегда преследовали еще и "модные" цели. Он выдерживал долгие примерки у портного и всякий раз возвращался в Белград одетый с иголочки, по последней моде, а на вещах, которые он успевал обновить во время отпуска, была вышита - из-за пошлины - его монограмма; у сапожника-богемца по фамилии Ухрабка с Габсбургергассе имелась специальная колодка Мило, и, когда он приезжал, его ждали уже готовые ботинки, он мог сразу же их надеть и попробовать, не жмут ли. Галстуки и перчатки Мило всегда придирчиво выбирал, бродя по городу, и рубашки его тоже были сшиты в Вене. Погода стояла восхитительная. Был один из тех дней, когда то тут, то там вспыхивают белые звезды - отраженный блеск солнца в открывающейся створке окна или в стеклянном окошке экипажа. Разумеется, они вчера уже встретились с Хвостиком (который сегодня тоже был приглашен), и даже в той старой пивной, где некогда служил кельнером отец Пени. Хозяин там давно уже был другой. Хвостик всякий раз казался Мило невероятно мало изменившимся. Может быть, тайна заключалась в том, что Пени никогда не выглядел молодым. Свойственная Хвостику подвижность не позволяла стороннему взгляду хоть за что-то зацепиться, дабы определить его истинный возраст, для этого просто не представлялось возможности. Хвостик был своего рода сморчком - правда, весьма достойным уважения, но при чем тут, собственно, сморчок? Пепи, казалось, был сделан из нетленного материала. Пошатавшись по городу, Мило вновь вышел по Вольцайле к Рингштрассе и сел в трамвай. Вагон вскоре свернул с широкой Рингштрассе, двинулся в направлении Пратера. Эта часть города просторно и пустынно впадала в его залитые солнцем дали, не сверкая сотнями затейливых мелочей, как узкие переулки центра. Вот трамвай выехал на мост, переехал канал. На том берегу уже, казалось, властвует Пратер: хотя там еще стояли дома, но впечатление было такое, будто только здесь кончаются луга, будто они еще тянутся между домами до самого канала, что бежит меж зелеными лентами своих крутых склонов. На самой границе дальних лугов Мило сошел с трамвая и в тени деревьев Принценалле направился к вилле Клейтонов. "Она почти так же глупа, как какая-нибудь Пипси Харбах. Как она сказала? "Не могу же я затеять долгий роман с гимназистом!!" Ну и дура. Можно подумать, это только от нее зависит! Все лучше тех глупостей, которые она затевает с Радингером, с этим фатом! Это еще кончится скандалом! Такой славный парнишка, совсем мальчик, но уже красивый и элегантный! Он, конечно, будет нем как могила. Просто взяла и бросила малыша! Должно быть, для него это ужасно. Он, вероятно, тоскует по ней". Приблизительно так развивался внутренний монолог фройляйн Моники Бахлер, когда она прохаживалась по коротко подстриженному газону перед террасой рядом со Зденко фон Кламтачем. Солнце давно уже высушило газон. В саду Клейтонов - собственно, это был маленький парк - никто не ходил по усыпанным гравием дорожкам, которых, впрочем, здесь почти не было, все ходили прямо по газону. После чая в холле гости разбрелись кто куда. За домом торчали высокие столбики вокруг еще влажного теннисного корта; привратник Брубек с помощью лакея опять снял все заградительные сетки, так как во влажном состоянии они бы слишком растянулись. Ярко светилась зелень травы. После ливней последних тусклых дней сегодня утром выглянуло ослепительное солнце, и Пратер напоил воздух свежим ароматом тянущихся к синему небу растений. Моника, со вчерашнего дня чувствовавшая себя так, словно ее поколотили палкой, здесь вступила в новую жизнь. И в свете этого уже никакого значения не имело то, что в нескольких шагах от нее и Зденко Дональд болтал с двумя барышнями Харбах. Здесь он встретился ей обновленным, совсем новым, словно в первый раз, да, тот же Дональд, но без туманной разъединяющей завесы, всегда так мучившей ее, Дональд, который действительно был здесь, который жил, участвовал в жизни, двигался, - это был Роберт. Поначалу она буквально отшатнулась от этого наваждения, что поджидало ее здесь, в парке. И тут на помощь ей пришел приветливый старый Хвостик. Она уже за чаем завела с ним разговор, с удивлением заметила, какая у него приятная манера задавать вопросы, и тут же принялась оживленно описывать ему трудности при устройстве венского филиала. А теперь Моника шла по газону с этим милым Зденко, и настолько она уже вновь пробудилась к жизни, что ей всерьез захотелось как-нибудь обиняками выяснить, как же обстоит у бедного юноши с этой автократической дурой. За домом, возле террасы, - она теперь не могла его видеть - стоял Роберт Клейтон. До нее донесся его смех. Моника шла дальше по газону вместе со Зденко, со Зденко своей подруги Генриетты, в глубь парка. Здесь стояло исполинское старое дерево, патриарх Пратера. Сегодня она должна была как бы освидетельствовать этого Зденко. Ибо уже восемь дней назад гимназист Генрих за обедом после какого-то короткого школьного анекдота упомянул о том, что трое его однокашников - среди них тот, с которым он недавно ставил опыты в воскресенье вечером, - приглашены к английскому фабриканту по фамилии Клейтон на его виллу в Пратере. (Излишняя словоохотливость членов "Меттерних-клуба", но уже все-таки это нечто!) Генриетта знала, что Моника тоже будет у Клейтонов. Итак, они стояли под старым деревом. Здесь было две скамейки. Какая же это чудовищная бесчувственность, так обойтись с мальчиком! Но он ни в коей мере не казался подавленным или печальным. "Он выглядит очень спокойным. Что за прелесть эта мальчишеская суровость на таком красивом лице! В нем есть какая-то решительность! Может быть, эта корова, так сказать, не на того напала? Когда я себе представляю... В моей спальне!" Но ее снедало любопытство. Может быть, Моника просто хотела отвлечься, ухватиться за что-то другое, удержаться, ибо она нежданно-негаданно угодила в новый водоворот. - Есть у вас школьный товарищ по фамилии Фрелингер? - вдруг спросила она. Пуля вылетела неожиданно для самого стрелка, но никого не задела. - Да, - сказал он, - Фрелингер сидит на парте впереди меня. - Вы с ним общаетесь? - Один раз в воскресенье был у него. - Его мать подруга моей юности. Вы знаете родителей Фрелингера? - Да, я был приглашен на чашку кофе. - Она красивая женщина, правда?! - ("Это заходит уж слишком далеко", - подумала Моника сразу после своих слов.) - Я не очень запомнил. Мы совсем недолго сидели за столом. Она, кажется, очень высокая, как и Генрих. "Кремень! - подумала Моника. - Никто никогда ничего не заподозрил бы! Старая перечница! Еще пытается заигрывать с этим Радингером! Но я ей выскажу свое мнение! Может быть, удастся еще все наладить со Зденко?! Это же просто идеал! Для них обоих!" Соваться в чужие дела любят, в общем-то, все. Но тут к ним подошли. Это была великолепная, хотя и несколько старомодная, идея (исходила она от Роберта!) здесь, в саду, после чая выпить французского шампанского. - Оригинально, я бы даже сказал: гениально! - высказался Гольвицер при виде лакея, горничной и Брубека, идущих по траве с массивными серебряными подносами, на которых стояли бокалы. Разумеется, все слышали, как сестрички Харбах хохочут вместе с гимназистами Васмутом и Хофмоком. Можно было различить и жирноватый смех Августа. Поодаль стояла вторая группа взрослых (впрочем, скоро с террасы принесли шезлонги). В них живописно расположились супруги Бахлеры, Эптингер с Дональдом, а также родители Харбахи. Хвостик и Мило подошли к Монике со Зденко, подошел и Роберт Клейтон с Гольвицером. Всего лишь на миг во времени образовалась прореха, течение его застопорилось, освободив место для следующей сцены: Роберт взглянул на Монику и потянулся к ней со своим бокалом. То, что должно было сейчас случиться, уже случилось. И тут же разговор прикрыл зияющую прореху. За это всегда приходилось расплачиваться (оттого-то большинство людей так мало это ценят). Несколько вопросов к Монике по поводу ее деятельности в Вене; Дональд тут упоминал, что она долго пробыла в Англии. Вопросы были менее оживленными и искусными, нежели недавние вопросы Хвостика. Но им и не следовало быть такими. Впрочем, Моника явственно ощущала, что ей приятно присутствие Хвостика, ее оно успокаивало и утешало. Осколок или заноза, попавши в разговор, могут придать ему совсем другое направление, не будучи обнаружены во время этого разговора, тем более после него, после того поворота, когда никто уже толком не помнит, о чем шла речь раньше и с чего все началось. Так или иначе, но, когда из дому принесли маленький столик и садовые кресла - скамейки под деревом всем показались сыроватыми - и большую, медную крюшонницу, полную льда, а бутылки шампанского поставили в тени (надо сказать; что все это было очень уютно - повсюду в саду сидели гости в пили шампанское), разговор уже шел о Земмеринге. - Старина Пени! - воскликнул Клейтон. - Вы должны как-нибудь опять сводить нас на Раке... Как давно это было... - Он умолк. - Да, - сказал Хвостик, - я бы с удовольствием еще разок поднялся туда. Возможно, это перед взором Клейтона и Хвостика стояла одна и та же картина: как они вместе с Харриэт отдыхали под утесами. - Но дорога, дорога! - вскричал Роберт. - Через Земмеринг ведь не проедешь в автомобиле. Только поездом. Это было мое первое и самое сильное впечатление в Австрии. Посыпались замечания о земмерингской железной дороге, о времени ее возникновения, о том, что ей уже скоро шестьдесят лет, о том, сколько лет ее строили; эти даты привел Милонич (наверно, он помнил их еще со времен работы в венском отеле, он ведь был весьма осведомленным портье), что, конечно, заслуживает упоминания. Гольвицеру было известно все негативное; повороты на горном участке дороги были намечены слишком резко и круто, так что для тогдашних паровозов дорога была едва проходима. Само собой разумеется, тут всплыло имя строителя - Карл Риттер фон Гега. Создания инженерного искусства в те времена еще не были анонимными: Земмеринг и Суэц принесли славу своим творцам. Хофмок и Васмут вместе с барышнями Харбах присоединились к обществу. Вероятно, Хериберт, услышав это, еще больше убедился, что инженер вполне может быть джентльменом. Что касается Зденко, то он как раз об этом и думал, а вовсе не о Генриетте. Это только Монике так казалось. Она сильно преувеличивала значение своей красивой подруги для этого гимназиста. Ребенок, на которого обрушилась стихия, тем не менее остается ребенком. Но теперь опять заговорил Роберт Клейтон. Он описывал трассу горной железной дороги: - Едва только заметишь виадук, к которому приближаешься на повороте, и сообразишь, что это такое, как земля рядом с рельсами исчезает неведомо куда; ты уже едешь по мощной каменной арке на невероятной высоте над вытянутой в длину деревней, дорога через которую проходит понизу. - Это Пайербах-Райхенау, - сказала Моника, глядя на Роберта. Она сидела, немного наклонясь вперед с бокалом в руке. - Да, - сказал он. - А рельсы все петляют и петляют. Впечатление такое, будто по винтовой лестнице взбираешься на крышу дома. Кажется, забрался уже на самый верх, но лестница ведет еще выше. А где-то вдалеке виднеется арка, по которой ты только что проехал. Обрывы вдоль полотна становятся все круче и глубже, так что в конце концов начинает кружиться голова, когда едешь по своеобразной открытой галерее, столбы которой со свистом проносятся мимо. - Вайнцеттельванд! - воскликнула Моника. - Это и вправду не просто обычная поездка по железной дороге, это прекраснейшее приключение. На этом перегоне горный ландшафт, собственно, почти не виден, он как бы дробится вдоль полотна. Такое можно наблюдать и на любой проселочной дороге. Но здесь в особенности. - Да, совершенно верно! - И при этом все время смотришь в окна и перед тобой открываются такие многообразные дали! - продолжала она. - Солнечные лучи словно опираются об обломки скал, леса вдали кажутся мхом. - А под конец, - сказал Клейтон, - все волшебство исчезает, когда после станции "Земмеринг" въезжаешь в длиннющий туннель: скорость, свист, темнота, газовое освещение в купе. А выезжаешь опять на свет божий уже в успокоительно зеленой местности, окруженной невысокими холмами. Клейтон замолчал, взял со столика свой бокал, слегка наклонился вперед и заставил зазвенеть бокал Моники, который она немедленно протянула ему навстречу. На этом их дуэт оборвался. Он был как бы вне собравшегося здесь общества, вне общего разговора и, может быть, даже производил странное впечатление. На несколько минут все смолкли, так что ехидному Гольвицеру даже не о чем было вспомнить. Положение обострилось; после этой мимолетной кристаллизации одни покинули маленький кружок, другие присоединились к нему, и вскоре все снова перемешалось. Роберту и Монике тоже пришлось расстаться. Позади дома по границе сада проходила одна из немногих имевшихся здесь дорожек, не посыпанная гравием, а поросшая травой, но широкая, с часто посаженными по обеим сторонам молодыми деревьями, между которыми буйно разросся кустарник, - одичавшая часть сада позади ухоженного, подстриженного газона. Все было оставлено как есть. Рита Бахлер, ее брат доктор Эптингер и Хвостик направились туда, дабы исследовать одичавшее место, медленно двигаясь по заросшей травой дорожке под сводом молодой листвы. На Хвостика госпожа Рита Бахлер произвела совсем иное впечатление, нежели когда-то производила на нас (запах огуречного салата). С первой секунды и с самого первого взгляда на ее лицо он уловил, что она находится в таком же положении, в каком однажды находился и он и привкус которого он вдруг как бы вновь ощутил на языке. С реальностью присутствия госпожи Бахлер, конечно, нельзя было не считаться. И оно имело для Хвостика особую утонченную привлекательность. Как будто он подошел к окну и смотрит в голубую даль. Доктор Эптингер со все возраставшей в последние годы старческой болтливостью вскоре уже сообщил Рите и Хвостику, что он, Хвостик, в свое время переехал в ее, Ритину, квартиру и так далее, но эта цепь фактов ни в коей мере не могла служить объяснением того, что Хвостик ощущал и по сю пору, можно даже сказать, старался ощутить. Но ему это не удавалось; он не в состоянии был охватить разумом ту синеву, что его переполняла и все-таки ускользала от него. По затененной дорожке они дошли до места, где она обрывалась, упершись в проволочную сетку, и повернули обратно; вокруг них были еще по-весеннему нежно-зеленая листва и растения, чей почти уже чрезмерный аромат скопился здесь, в застоявшемся воздухе. Так с наступлением настоящей весны начинал благоухать весь Пратер, а листва мало-помалу становилась темнее и полнокровнее. Зденко бродил по коротко подстриженному газону. Ему нравились такие сады, не то что у родственников его матери в Лайинце, где никому даже в голову бы не пришло сойти с посыпанной гравием дорожки между клумбами и боскетами. Здесь их не было и в помине. Здесь можно было бродить по всему саду, словно это не сад, а устланная коврами анфилада комнат. Разумеется, он тотчас же узнал Монику, которую видел в тот достопамятный вечер своего визита к Фрелингеру в кафе "Неженка". Теперь ему было известно, что в кафе ее дожидался младший из двух англичан, то есть сын, Дональд. Это открытие оставило его абсолютно равнодушным, так же как и сама Моника. С тех пор как он увидел госпожу Харбах, он понял, что Генриетте может найтись замена, так же как и госпоже Харбах в свою очередь тоже, и что она и, конечно же, Моника живут в неколебимом заблуждении, будто они незаменимы, оттого что для кого-то на них сошелся клином свет. Он решил больше на эту удочку не попадаться. Если ему теперь, после Генриетты, могла понравиться госпожа Харбах, значит, со всякого рода неповторимостью покончено раз и навсегда. Так весьма примечательным способом он вновь избавился от госпожи Харбах, которая только что величественно проследовала мимо в окружении небольшой эскадрильи гимназистов. Ее важный супруг остался в шезлонге, за бутылкой шампанского. Между тем юный господин фон Кламтач, несмотря на все разочарования, не без пользы для себя бродил по зеленому ковру газона и наслаждался своим превосходством над только что виденной эскадрильей, превосходством этим он обязан был не приключению с госпожой Фрелингер, а этому нынешнему, собственно, и не бывшему, с госпожой Харбах. Таким вот образом он в конце концов и пришел к истинному наслаждению синим небом и зеленой травой, а заодно и шампанским. Там, где газон не был подстрижен, и позади дома - возле самых зарослей кустарника - трава уже высоко вымахала. Там сейчас прогуливались Моника и Милонич, который был от нее в восхищении, как, впрочем, и все мужчины здесь (гимназисты, за исключением Зденко, не осмеливались даже приблизиться к ней, они только украдкой поглядывали на нее, когда она хохотала вместе с сестрами Харбах). До этого Мило беседовал с Харбахами (они, по-видимому, были хорошо знакомы с элегантным доктором Бахлером - давние его пациенты, как выяснилось из разговора). Он держался так, будто ищет общества столь богатых людей лишь из своего рода безобидной продажности, берущей начало в его профессии. (Или как раз благодаря ей он и пришел к этой профессии?) Гость есть гость - это скажет любой ресторатор и каждому предоставит быть самим собой (если тот, конечно, не слишком расскандалится). Но те, кто работает в отелях, уже научились различать клиентов, сразу видят, что крупный промышленник из Вены вполне соответствует требованиям первоклассного белградского отеля. Поэтому он строил глазки и мамаше Харбах, а она приветливо на это отвечала, хотя Мило был уже отнюдь не юноша; таких она больше всего любила впрягать в свою внушительную триумфальную колесницу. Однако, только что прогуливаясь по саду, окруженная, невзирая на пренебрежение дочерей, стайкой гимназистов, она скорее напоминала флагманский корабль в сопровождении посыльных судов. Сейчас Мило шел рядом с Моникой. Это было уже серьезнее. К ним подошел Дональд, держа трубку в руках. Он сделал знак Брубеку, и тот явился с подносом, на котором стояли бокалы. Милонич был дерзок на язык благодаря своим способностям или образованности, а может, тому и другому, вместе взятому. В тот миг, когда звякнули бокалы - возможно, оттого, что Моника, коснувшись своим бокалом бокала Дональда, тут же отдернула руку, - он сразу почувствовал, что здесь существуют какие-то ему неведомые обстоятельства, что здесь соприсутствует какое-то прошлое, объединяющее этих двоих. Когда Роберт с бокалом в руке весело направился через газон к стоявшей возле кустарника маленькой группе и чокнулся с Моникой, Мило в основном уже обо всем догадался. "Что-то все время происходит", - сказал однажды венский кельнер в Оттакринге, когда кого-то только что закололи ножом. В сущности, Милонич ничего другого и не предполагал. На лице Моники - теперь он уже незаметно наблюдал за нею - отразилась растерянность и упрямство. Мимо прошел Хвостик. - Господин директор! - крикнула Моника. - Идите к нам! На этот раз Роберт подозвал Брубека. И по тому, как старина Пени чокался с Клейтонами, сразу можно было понять, что здесь все идет как надо. В ее нынешнем состоянии, когда она буквально разрывалась на части и внезапно прониклась глубочайшим недоверием ко всем и вся - так собственная ее неуверенность, точно дыхание, туманило смотровое окошко души, - Хвостик показался ей наилучшим выходом из положения. Весь вечер она опиралась на него гораздо больше, чем сама это сознавала - но кое-что она все-таки сознавала, - и, когда все стали расходиться, ей представилось просто невозможным сразу же его потерять. Такие вещи, для которых, так сказать, дорога проложена много раньше, чем могут заподозрить садящиеся теперь в вагон пассажиры, случаются сплошь и рядом. Так и здесь все катилось как по рельсам. Хвостик рядом с Моникой шагал по Принценалле; другие шли кто впереди них, кто сзади. Гимназисты уже исчезли. Эптингеры тоже. Оставшиеся взрослые и Харбахи вместе с дочерьми рассаживались по машинам. Моника оставила машину возле кафе "Неженка". Шофер дожидался ее в кафе. Сейчас они вдвоем направлялись туда. Все общество осталось уже далеко позади. Прибыли, подумала Моника; она с удовольствием прошлась бы еще по прекрасному свежему воздуху в сторону Пратера. Она вошла в кафе - Хвостик остался ждать ее снаружи - и сказала шоферу, что он может поужинать в расположенном напротив отличном трактире (как нам известно из биографии Хвостика, он называется "Уршютц"), а потом они вновь встретятся в кафе. Затем она и Хвостик пошли той же дорогой, по которой пришли сюда, только в обратном направлении, в сторону Пратера. Тем временем стемнело. То, как ловко они оторвались от остального общества, в котором провели вечер, эта прогулка сейчас в обратном направлении (а он ведь собирался только проводить ее до машины) - все придавало их совместному пребыванию нечто самостоятельное, независимое от только что окончившегося светского вечера. Скорее было похоже, что они заранее договорились об этой прогулке. На мосту, посмотрев вверх по течению канала между столбиками решетчатой ограды - они шли по правой стороне моста - приблизительно в том направлении, где жил доктор Эптингер (который давно уже был дома), Хвостик заглянул в большое, еще распахнутое настежь голубое окно неба, которое мало-помалу затягивалось чернотой. Перейдя мост, они пошли по широкой улице, пересекли Принценалле (слева находилась вилла Клейтонов, теперь здесь независимость их предприятия стала абсолютно очевидной) и последовали за трамваем, который ходил на лоно природы по довольно высокой насыпи, а следовательно, уже не был трамваем. Он шел за решеткой, слева от дороги. Уединения здесь не было. Люди, воспользовавшись прекрасным вечером, валом валили в Пратер или из Пратера. Моника пожалела, что сегодня суббота и все уже открытые ресторанчики Пратера наверняка переполнены (Хвостик предложил где-нибудь поужинать). Она сказала, что это было бы прекрасно, но она боится большого скопления народа. Если бы можно было посидеть вдвоем! В уединении. Сейчас она ищет уединения. Сегодняшний вечер был для нее, пожалуй, слишком многолюден. Он простодушнейшим образом спросил - только потому, что любым путем хотел угодить ей, - не соблаговолит ли она после этой прогулки зайти к нему перекусить, для него это была бы великая честь. Он ведь живет поблизости. - Так мы и сделаем, господин директор! - сразу согласилась она. - А у вас дома есть что-нибудь съестное? - О да, - ответил он, - все необходимое. (Венидопплерша, став еще старше и еще зауряднее, если такое вообще возможно, делала для него покупки.) Пратер еще не полностью очнулся от зимней спячки, еще не бурлил, как в жаркие летние дни, когда в открытых кафе у Главной аллеи играли военные оркестры, хорошо слышные тем, кто стоял за оградой, а по проезжей части двигалась вереница экипажей и фиакров. Автомобили в те времена, пятьдесят лет назад, туда вообще не допускались. Пешеходов все прибывало и прибывало, а из балаганов Пратера доносились органные звуки карусели, над купами деревьев уже возникло некое подобие того молочного светового тумана, который в разгар сезона даже затмевает звезды. Они прогуливались вдоль аллеи и вновь сошли с нее возле горы, производящей странно ненатуральное впечатление, которую называли Константинов холм. Наверху было темно, ресторан еще не открылся. Сейчас проводником был Хвостик, так как Монике многое здесь казалось незнакомым; между домами они вышли обратно к Дунайскому каналу, много выше моста, почти там, где жил дядя Моники, доктор Эптингер. Здесь ходил канатный паром через канал, и он все еще работал, несмотря на наступившую темноту. Горел одинокий фонарь. По лестнице они спустились к воде. Спускаясь по этим ступеням, выбываешь из взаимозависимости улиц и твердой земли, да, уже одним тем, что хочешь переехать через поток, тем, что направляешь свои стопы к береговому откосу. Хвостик, который вот уже долгие годы частенько пользовался этим паромом, когда хотел попасть в Пратер, до сих пор всякий раз воспринимал это именно так, хотя и в сокращенном варианте - из-за частого повторения. Внизу несколько человек уже ожидали на маленькой пристани, этой пристанью служил стоящий на якоре понтон. Канал здесь рассекает городской пейзаж, вместе с ним в него врывается даль, из которой течет канал, образуя во тьме дугу редких фонарей. Когда паром причалил к берегу и его немногочисленные пассажиры ушли, нашей паре оставалось только спуститься на три ступеньки в глубь судна и заплатить десять геллеров. И вот уже паром опять отчалил, зазор между ним и причалом стал шире, паромщик, стоя на корме, с помощью руля слегка регулировал ход. Канатный шкив, бежавший по натянутому через канал тросу, сейчас не был виден. Стремительно текущая вода была совсем близко. И вот они уже на другом берегу. Они спустились по сходням, прошли по пристани и вышли в переулок, почти вертикально сбегавший к каналу. Здесь все было застроено. И напротив углового дома, где жил Хвостик, вытянулся ряд новых зданий (вид на Пратер теперь был закрыт). Входную дверь еще не запирали. Венидопплершу мы игнорируем. Возможно, она, по своему обыкновению, уже заглянула в глазок. Пусть ее. Моника чувствовала себя легко, приятно и спокойно. Этот вечер как бы приподнял ее над самою собой. Она не понимала, каким ветром ее сюда занесло (на сей раз это был полный штиль по имени Дональд). Вновь и вновь перед нею возникал портрет Роберта, да, она сама была как бы в глубине этого портрета и тем самым отдалялась от всего, что угнетало и подавляло ее в эти последние недели. Теперь, казалось, с этим покончено, и все объясняется незначительным заблуждением, в котором она так долго пребывала. Это было как пробуждение от тягучего сна - тебе снится, что ты находишься в замкнутом пространстве, не имеющем выхода. И все-таки - когда она так проснулась здесь, теперь - Хвостик по-прежнему остался для нее поддержкой, от которой она не желала отказываться. Он тем временем торопливо орудовал на кухне - а Моника сидела в той задней комнате, где старый дамский письменный столик соседствовал со все еще новой с виду мебелью от "Портуа в Фикса", - и через десять минут импровизированный ужин был уже на столе, сардины, белый хлеб, масло - что держит в доме старый холостяк?! - и открытая бутылка бордо. Для Хвостика эта ситуация со всеми ее частностями была как некий успокаивающе блестящий предмет, вроде маленькой элегантной серебряной корзиночки, которая сейчас со сладостями стояла на столе (подарок Мило, а Венидопплерша постоянно начищала ее до блеска). Комната была освещена по-новому, доселе незнакомый ему мощный осветительный прибор сиял в его маленькой квартире, да, это был парадоксальный восход солнца сразу после заката. Но все это он переживал без того досадного и прискорбного иронического взгляда на себя со стороны, и это уже само по себе было чем-то чрезвычайным. Итак, все происходило как бы над ним и так им и воспринималось. Моника же с самого начала, и теперь в этой обстановке особенно, прониклась доверием к Хвостику. Это свидетельствовало о ее здоровом инстинкте. Ибо здесь на нее взирали как на сошедшую с неба звезду, с изумленным благоговением, и наш старина Пепи кружил вокруг этой звезды, как едва различимый, почти темный спутник. И мило прислуживал ей, а она с аппетитом ела. Один раз, повернувшись к нему в профиль, она на секунду напомнила Хвостику кого-то, кого он некогда, очень давно, знал, но это было так бесконечно далеко, а ему не хотелось ничего приближать. Теперь ему показалось, что в ней есть что-то французское (или то, что он понимал под французским). Может быть, это брало начало в Швейцарии, где Моника воспитывалась. Она рассказывала о Швейцарии. Короче говоря, он наслаждался ее присутствием, он был свидетелем ее присутствия и своего собственного тоже. В этом возрасте перед нами, а уже не перед библейскими свиньями жизнь мечет свой бисер. Нет, мы отчетливо видим, как катятся бисеринки, так бильярдист следит за блестящим шаром на сукне, зеленом, как луг, в спертом воздухе излюбленного, но весьма заурядного кафе. Мы знаем скромные привычки Хвостика в той, обращенной не к нам стороне жизни, мы однажды уже повернули ее к себе. Сейчас ему, так сказать, с неба на колени упала звезда, а это случается сравнительно редко, с иными и вовсе никогда; и она тоже, чувствуя себя утешенной, с доверием отнеслась к исключительности этого плавучего острова в потоке времени, острова, который ни к чему ее не обязывал, где не надо упрямо биться в будущее головой, раскалывающейся от разных вопросов, более того, можно остаться в настоящем, в состоянии райской невинности, как на одном из тех счастливых островов в южных морях. А разве не была она спасена от кораблекрушения, оставаясь между прежней и вновь начинавшейся жизнью, свободная от этих обеих жизней для невинного настоящего? Ибо чистое настоящее с его приятной поверхностью, без забот, без оглядок, лишено обязательств и угроз, и там, где нам это удается, мы в самом деле возвращаемся в нашу детскую. Увидев в спальне Хвостика белый вращающийся столик на одной ножке, она засмеялась и сказала: - Такой же стоит в кабинете у моего папы. Как ночной столик он действительно очень мил. Но Хвостик ничего на это не ответил (хотя мог бы ответить). Он обнял свою звезду, которая теперь светилась белым сиянием. Наш старина Пепи по-прежнему пребывал в благоговении перед однажды зашедшей к нему стройной богиней, чей повторный визит он считал абсолютно невозможным и который действительно не повторился. Где бы он потом - и надо сказать, нередко, - с нею ни встречался, она всегда оставалась для него носительницей добра, и он со старомодной галантностью склонялся к ее руке. Моника так никогда и не осознала, что в той ситуации вела себя ничуть не лучше, чем ее столь резко порицаемая подруга Генриетта в истории со Зденко. И если бы кто-то мог сказать ей об этом, она, несомненно, возразила бы: "Но тут же совсем другое дело". Между тем у нее было слишком мало досуга, чтобы такого рода открытия и внутренние диалоги могли войти в обыкновение. Ибо Роберт Клейтон позабыл об игре в гольф - сезон ее вскоре должен был наступить, - он даже забыл на некоторое время о своей конторе и о курении трубки, стиль которого странным образом переменился в те решающие дни. Прямая трубка больше не свисала изо рта, как обычно свисают изогнутые; теперь Роберт, когда был один - а теперь он искал одиночества, - горизонтально держал ее в руке и курил торопливыми короткими затяжками. Затем Роберт бодро перешел в наступление. А что же Дональд? Для Моники это был самый трудный вопрос. Сейчас, как и прежде, в издательстве и дома она с полным спокойствием отвечала на его дружеские телефонные звонки. (Пускать в ход сапог еще рано?! Но мы не можем выбросить Дональда из нашей композиции, как консьержку Веверка, хотя бы уже в силу необходимости; и нам по-прежнему все-таки мил и дорог этот переживший свое время, а следовательно, анахроничный равнодушный верзила. Как же ему тогда не повезло перед лицом поколения отцов, одержавшего полную победу над сущностью сфинкса!) О верзила-сфинкс! Замечаешь ты что-нибудь? Мне кажется, ты ничего не замечаешь. Он продолжает спокойно звонить ей. Привет! Это может хорошо кончиться. Конечно, она изворачивалась, а как же иначе, что ей еще оставалось? Разговора быть не могло, пока во всяком случае. Или?.. Или она должна была ему сказать накануне приема в саду, что уже лежит в постели? Дональд стал для нее неприемлем. В ее душе не было больше места для него. Пока что его спасли два абсолютно неведомых Монике господина, а именно: уже однажды мельком встречавшийся нам мистер Сайрус Смит из Чифлингтона (Хвостик II) и тамошний технический директор или главный инженер. Им требовалось присутствие Дональда из-за какой-то выставки новых моделей станков, которую Дональд уже провел в Вене и, следовательно, имел в этом деле опыт. Мы тем самым оказываемся перед неразрешимой задачей выведать у нашего сфинкса, заметил ли он что-нибудь, когда Клейтон-старший сообщил ему, что необходимо ехать в Англию. Хвостик, во всяком случае, видел в конторе письмо, которое Роберт в понедельник после приема велел написать этим двум господам в Чифлингтон и в котором предлагал им, ежели они сочтут это необходимым, прислать младшего шефа фирмы. Кто же тут не сообразит, что в такой ситуации, когда ты не очень-то разбираешься в предмете, ответственность с тебя будет снята. Господа ухватились за эту идею и попросили Дональда приехать. Они написали ему вдвоем, дабы придать просьбе больший вес, хотя, по сути дела, достаточно было бы подписи одного технического директора. Роберт сказал об этом сыну вечером по окончании обеда в холле. При этом присутствовал и Август. Мы сидим (ни о чем не думая) и таращим глаза на камин, в котором давно уже не горит огонь. И ничего не замечаем, по виду Дональда во всяком случае. - И пожалуйста, наведайся в Помп-Хаус, - сказал Роберт, - вот уже скоро год, как никто из нас там не был. Вскоре была устроена поездка на высокогорные пастбища Раксальпе вместе с Моникой и Хвостиком. Тогда как раз была закончена новая горная дорога в Штирию, и "найт-минерва" без труда преодолевала плавные повороты этой дороги на высоте около тысячи метров над уровнем моря. Построена была и новая гостиница. Там оставили машину и шофера. Эта гора была более пологой, менее крутой и отвесной, нежели та, на которую они когда-то поднимались с Харриэт. С шоссе они сошли на каменистую тропу, и за ними с визгом закрылись деревянные ворота в ограде пастбища. Удивительным для нас остается то - эти трое взяли влево и пошли к лесу, - что во время прогулки в горы, казалось, совершенно стерлась разница в возрасте между Моникой и обоими ее спутниками. Как обстояло дело с этим старым грибом, Мило сразу распознал. Но Роберт не был старым грибом. Впрочем, в последней деревне во время краткого привала можно было наблюдать несколько таких сморщенных старичков, и Клейтон на свой лад сразу же приметил сходство между ними и стариной Пепи, приблизительно так же как между Брубеком и привратником Помп-Хауса в старой крикетной шапочке. Те старички были своего рода корневой системой, так называемое коренное население. Оно совершало свои браконьерские вылазки и без промаха всаживало пулю в свою добычу, проползало, если это требовалось, по узким скалистым тропкам над пропастью, не боялось ни бога, ни черта, тяжким трудом зарабатывало свое пропитание, рубя лес на отвесных горных склонах, развивая такую силу, что у стороннего наблюдателя волосы становились дыбом. В деревне Роберт видел совсем мало таких старых грибов, зато много почти вертикально расположенных пашен. Но ему и этого было довольно. Кое-что он из этого извлек. Нет, он не был старым грибом. Он был мускулистым и длинноногим сыном того, всеми нами любимого и почитаемого острова, чьи сухопарые дети с широко раскрытыми от грандиозного и отважного любопытства глазами идут по всему свету, будь то Африка или Швейцарские Альпы, - на Маттерхорн они, кстати, поднялись первыми. У Роберта не было ни одного седого волоса (на висках Дональда уже тогда их можно было видеть в изобилии). Он бодро вышагивал по тропе. Что касается Хвостика, то здесь ему явно на пользу были его подвижность и худоба. Моника в свое время совершала в Швейцарии подобные восхождения и была достаточно тренирована. Все трио смотрелось отлично. Они как бы дополняли друг друга. Лес уходил вверх все круче, совсем отвесно. Между деревьями валялось множество серых каменных обломков, свалившихся, но ни в коем случае не скатившихся сверху. До них донеслось журчание родника, что бил возле горного приюта, на самой границе леса. Тишина, их окружавшая, стала явственно слышной, и это в двух часах езды от промышленных районов вокруг Винер-Нойштадта. Широкого обзора отсюда не открывалось, но в одном месте, немного отступив назад, можно было увидеть, как высоко в небо вздымаются могучие ели. Почти все вершины других деревьев были ниже и в солнечной пелене казались замшелыми. Время клонилось к полудню. Они не слишком рано выехали из Вены. Только в восемь часов Роберт нажал на кнопку звонка возле оливково-зеленой двери, ведущей в квартиру Моники. Но в ту секунду, когда прозвенел звонок, Хвостику полностью уяснилась вся ситуация. ("Давайте, господин Хвостик, поднимемся к ней вместе!" - предложил Роберт еще в машине, когда они ехали по Аухофштрассе.) Потом он быстро, через две ступеньки, взбежал по лестнице впереди Хвостика. И тут Хвостик понял то, что Мило верно почувствовал или угадал в саду виллы Клейтонов, впрочем, не без того, чтобы потом поведать об этом Хвостику, в следующее после приема воскресенье. В понедельник было продиктовано письмо Роберта Клейтона в Англию. Хвостик видел это письмо на столе в канцелярии. С его точки зрения, верховный надзор Дональда в Чифлингтоне по выдвинутому в письме поводу был не так уж необходим. Там был заводской мастер, которого Дональд инструктировал на ранее проводившихся выставках. Однако не все эти комбинации действительно что-то проясняли, не они бросались в глаза, а только факты и чувственные впечатления: в данном случае стремительный бег Роберта Клейтона по лестнице на Аухофштрассе, через две ступеньки. Тут-то с высокого деревца познания упал на голову Пени свинцовый плод. Вскоре после того, как на колени ему упала звезда. Удержать ее, то есть покрепче в нее вцепиться, - это, как мы видели, было нашему Хвостику абсолютно чуждо. Но теперь, когда он в полной тишине осознал, во что все это могло вылиться, в него закралось ощущение совершенной им измены по отношению к своим патронам, обоим. Однако в том, что касается этих эмоций Хвостика, нам ясно, что мы обязаны, говоря о событиях вокруг 1910 года, придерживаться исторической достоверности в изображении чувств. Для Пени дело было вовсе не в женщине. Она промелькнула, приняла воздаваемые ей почести, была звездой или богиней. Для Пени все дело было в обоих мужчинах, мы даже решаемся сказать - в его законном хозяине и хозяйском наследнике. Вот какое у него было горе! А любовных горестей он не испытывал. Ах ты старый сморчок! Старину Пепи можно поздравить! Организм, с его унизительными физическими проявлениями, в этом конфликте не участвовал. И факты, приведшие его в это состояние, исключали возможность каких-либо самопорицаний. Вся эта история не коснулась его и была воспринята надлежащим образом. Свинцовый же плод, свалившийся ему на голову, был не что иное, как сознание серьезности положения, да, он, Хвостик, может быть, первым это осознал. Ибо наблюдение Мило было подано лишь как заметка на полях, чуть ли не с удовольствием и с одной только целью - мимоходом сориентировать Пепи в том, что разыгрывается вокруг. Итак, Хвостик был целиком поглощен собственной персоной и всей ситуацией, а значит, для жалкой и липкой грусти попросту не оставалось места. Когда лес утратил свою силу в сравнении с надвигающимися на него горами, когда деревья сперва поодиночке, а потом, точно выстроившись во фронт, отступили от крутой тропы, он с упоением ощутил силу солнечного сияния и ветра, что срывался с подпирающих небо отвесных склонов, - вот оно, истинное пребывание на лоне природы, и надо преодолеть эту вдруг прояснившуюся ситуацию, как преодолеваешь ступеньку лестницы или перепрыгиваешь через забор, а ведь и ступенька, и забор при этом остаются внизу. Приблизительно в это время - а именно прошлым летом - в краю так называемых Глубинных камней случился сильнейший горный обвал, в результате которого раскололся - точно посередине и вплоть до самой подошвы - и с грохотом обрушился на кучи осыпи один из знаменитых каменных столбов. Теперь он торчал, точно обломок зуба, темно-красный, как доломитизированный известняк, светящаяся угловая башня под небом цвета горечавки, как раз там, где гора боком обращена к Штирии. Трое наших туристов остановились среди горных сосен и посмотрели вверх. Оттуда донеслось нежно-пунктирное чириканье горных галок, которые только что тенью промелькнули над их головами, а теперь исчезли, что сделало тишину еще слышнее. Гора больше не говорила и промолчит теперь, может быть, целых сто лет после своего последнего громового слова, заставившего всех стариков, гнущих спину на своих отвесных полях справа и слева от долины, одновременно повернуться в сторону горы. От трещины в скале сбегал вниз поток красных обломков. Он уходил далеко вправо, к горной гряде, которая теперь, когда на нее смотришь вблизи, являла себя во всей красе своих расщелин и каньонов, по одному из которых наши туристы под водительством Хвостика добрались доверху без особого труда, в обход наиболее головокружительных мест. К скале для безопасности был прикреплен проволочный трос, за который можно было держаться. Наконец они ступили на горное пастбище и на расстоянии нескольких сот шагов среди снежных полян увидели большой горный приют. Свежий ветер бил им в лицо. В тот же день, через час после ленча, который он съел, сидя на диване у себя в комнате, Дональд выехал верхом из ворот парка и взял вправо (в Чифлингтон надо было ехать влево), через чахлый лесок на холме, и потом вниз по дороге, на поворотах которой ему открывалась сверкающая в долине река. Спустившись с горы и уже подъехав к мосту, он пустил лошадь шагом. То была дань местной традиции. Никто и никогда не ездил по мосту рысью, но почему, никто не знал. Вероятно, из-за шума. Мост был деревянный, он висел над рекой и был слегка приподнят в середине. Река под мостом текла не спеша, гладь ее была почти вровень с прибрежными лугами. Трава граничила непосредственно с водой. Поднявшись на холм на противоположном берегу, Дональд перешел на короткий галоп. Дальше зона тишины. Дальше - Помп-Хаус. Старик еще довольно бодро поспешил навстречу с пучком соломы, который ему протянула жена. Она совсем не изменилась. При виде ее невольно думалось, что она переживет на столетия всех и вся. Дональд огляделся кругом, прошелся по комнатам, проверяя, как принято говорить, все ли в порядке. Разумеется, он искал нечто совсем другое, пытался уяснить себе, что же, собственно, преследует его с момента его-прибытия из Вены в Бриндли-Холл. Что он не был большим мыслителем, мы уже знаем. Многим людям для самопознания попросту не хватает интеллекта, удивляться этому не приходится: это и впрямь нелегкая задача. Дональд доволок свои мысли до того места - где-то в глубине души, - где коренилась мучительная для него тяжесть, чуть-чуть задел ее, с какого-то боку, потом прислонился к ней, даже слегка развалясь. Но так объект размышлений в руки не дается. Он был печален, вот в чем дело. Соответствующий фон тоже нашелся. Привратник принес чай в облицованный коричневыми панелями маленький кабинет двоюродного деда, где повсюду стояли и лежали толстые конторские книги. Дональд пил чай и курил трубку, но ничего не делал, чтобы прогнать свою печаль. К ней относилось и то, что там, в Бриндли-Холле, недалеко от дивана, на котором он сегодня спал (этот диван был только что туда внесен), еще стояла его маленькая парта, за которой он когда-то делал уроки. По-видимому, ему не следовало бы сейчас жить в детской. Новые станки были уже установлены - три фрезерных и один штамповочный - и пущены в ход. Почему бы ему не остаться вообще в Бриндли-Холле? Отец, как ему казалось, ничего не имел бы против. Может быть, именно это и было причиной его нынешней грусти. Непостижимые люди - отец, потом Хвостик и еще этот Милонич. Все остальные словно бы ковыляют за ними вдогонку. Вечно они из-за чего-нибудь входят в раж, а он должен тщательно скрывать свою невозмутимость. Хвостик ему нравился. Дональду даже немного не хватало его. А вот Август действовал ему на нервы. Почему он всегда так прекрасно настроен? Хитрющий малый. Жирный смех. Теперь-то ясно, что за этим кроется. В сущности, Август просто мелкая злобная скотина. Да, но где же ему самому теперь остаться? Дональд с досадой коснулся объекта своих раздумий: он нигде не был дома - ни здесь, ни там. Может быть, ездить верхом по Пратеру? С тех пор как умерла мать, он совсем это забросил. Дональд встал. В окно почти ничего нельзя было увидеть. Он вышел на террасу и сверху взглянул на реку. На площадке перед домом среди гравия росли разнообразно зеленые кусты. Привратник заметил его, подошел и спросил, седлать ли лошадь. Дональд поскакал домой. Выйдя из конюшни и пройдя через холл, он встретил старую Кэт. И тут же спросил, где ее гитара. И не может ли она сыграть для него здесь, внизу, у пруда? Она совсем по-девичьи улыбнулась и при этом покраснела. У нее уже голос не тот, сказала она. Ничего, сказал Дональд. Она принесла инструмент, настроила его в холле. Потом они вместе прошли через парк, к пруду. - Здесь? - спросила она. - Да, лучше всего здесь. Зазвучала гитара. Потом голосок Кэт. Вода, нежная и гладкая, не колеблемая даже легким дуновением ветерка, лежала меж высоких деревьев. Лишь только Кэт начала играть, страх его улегся, и он понял, что все дело в Монике. Эта мысль внезапно поразила его. Вечером он поужинал вместе с Кэт, она с материнской заботливостью прислуживала ему. "В этой боли можно долго жить, как в этом просторном пустом доме. Можно здесь даже остаться". Он и остался. Еще два, еще три дня. Как он и ожидал, отец не торопил его с возвращением. Чем дольше он тут задерживался, тем больше дела ему находилось, так как надо было устанавливать еще станки. Теперь он почти весь день проводил на заводе. Мистер Сайрус Смит, а также главный инженер, казалось, то и дело открывают какие-то ящики, в которых хранятся все еще не решенные вопросы. Они так и сыпались на него. Например, необходимость пристройки монтажного цеха средних размеров. Отчасти Дональд и сам себе придумывал дела. Одну поломку в станке он устранил своими руками. Иначе пришлось бы дожидаться человека из Лондона. На пристройку монтажного цеха он согласился, обменявшись письмами с отцом. Эта переписка - диктовка в заводской канцелярии, машинописный текст - внушала ему тревогу. В бодром письме отца проглядывал безмолвный страх. Когда он пробегал глазами строчки, в которых говорилось о том, какому кирпичному заводу следует отдать предпочтение, ему чудилось, что речь здесь идет о чем-то совсем другом. Письмо словно создало какую-то преграду между ним и отцом. Это было непостижимо, и он прогнал от себя это ощущение, в то же время недостаточно отчетливое, чтобы о нем раздумывать. К тому же последнее, как мы знаем, вообще было не свойственно Дональду. Через несколько часов они вернулись к деревянным воротам, что закрылись за ними перед их восхождением, и теперь шагали по дороге к той тропе, что вела к гостинице, где их дожидался шофер. Вскоре они уже сидели в машине. Клейтон хотел еще засветло одолеть изобилующую крутыми поворотами горную дорогу и предпочитал выпить кофе внизу, в долине. Вот так, вдруг оказавшись на мягких сиденьях, они плавно катили вперед, уже позабыв, как, спускаясь с горы, то и дело, даже внизу, спотыкались об обломки известняка, что валялись под ногами. Удивительным до сих пор оставалось ощущение, будто бы к ним постепенно, со слабым потрескиванием, возвращается слух и проходит та легкая глухота, что напала на них там, наверху. Дорога между тем все петляла, точно коридор в слаломе, и вдруг после какого-то поворота взгляду открылся широкий вид. На горах вечер уже дал знать о себе, залив их розовым светом. Они остановились у отеля напротив императорско-королевской почты и обнаружили в нем тихую пустую залу со светлой сосновой мебелью, где им подали кофе, так, как тогда было принято в Австрии, - в высоких стеклянных бокалах с тюрбанами из сбитых сливок. Затем вошел Мюнстерер, который только что закрыл свою контору. Почтмейстер и Хвостик одновременно узнали друг друга и поздоровались, а Роберт, в своем новом состоянии, спросил по-английски старину Пепи, не хочет ли он пригласить этого господина ("this gentleman") к ним за стол. Итак, "this gentleman" присоединился к нашим трем путешественникам, а вместе с ним появился и четвертый "меланж" (как в то время назывался кофе, приготовленный таким способом). Многозначительная встреча. Хвостик почувствовал это, Мюнстерер тем более. Они словно бы мерили друг друга, прикладывали друг к другу мерку, мерку времени, при этом вопросы о том о сем, как это обычно бывает, оставались всего лишь внешним, аккомпанирующим бренчанием. Мюнстерер стал теперь представительным мужчиной. Деревенская жизнь явно пошла ему на пользу. Но он от этой жизни устал, так сказал почтмейстер; надоело сидеть здесь, в этой маленькой нижнеавстрийской горной деревушке, так близко от Вены, куда он, впрочем, совсем не жаждет вернуться. Империя велика, заметил он, она охватывает еще и экзотические края, вроде недавно аннексированной Боснии или областей, прилегающих к бывшей военной границе в Хорватии, не говоря уже о прекрасной Далмации. И все это достижимо даже в рамках его профессии, вопрос лишь в знании языка, благодаря которому чиновник может претендовать на ту или иную должность. Поэтому последние десять лет, а особенно зим в этом тихом уголке он использовал для изучения языков и немало продвинулся в хорватском, венгерском, французском и даже турецком. Надо же в конце концов помнить, что австрийская дирекция почт есть и в Константинополе - как одна из так называемых концессий оттоманского правительства, - и в Палестине, в Иерусалиме, есть почтовое агентство, которое даже выпускает собственные марки. Но не обязательно сразу в Константинополь. И тут Мюнстерер признался, что пробудет здесь едва ли больше двух недель. Единственная существенная трудность состоит в том, что Хорватия - земля, где для него открывается немало возможностей, - принадлежит венгерской короне. Таким образом, ему необходимо стать подданным венгерского королевства. Но в конце концов рано или поздно это ему удастся. Хвостик заговорил с ним по-хорватски. И Роберт Клейтон тоже принял участие в разговоре на этом языке, на котором, как выяснилось, Мюнстерер говорил уже довольно бегло. Затем старина Пепи перешел на турецкий, и почтмейстер бойко подхватил разговор. Хвостик с удивлением взирал на почтмейстера, как бы идущего по его, Хвостика, стопам. Между ними сохранилась связь. Мюнстерер был как бы его ответвлением. Теперь ему стало понятно, почему он сразу же, едва тот вошел, узнал Мюнстерера, несмотря на большие перемены, происшедшие с ним, которые Хвостик только теперь рассмотрел как следует. Мюнстерер никогда не был замкнутым, никогда не попадал за ту непроницаемую стену, в то неопределенное пространство, которое кажется бесконечным, ибо оно лишено частностей; а где-то эти частности существуют, окончательно изъятые из нашей жизни, и, может быть, недалеко - всего в каких-нибудь пяти улочках отсюда или еще ближе, совсем близко, а ты их потом уже не узнаешь, ибо никогда не знал их в действительности. И поэтому-то он сразу приветствовал Мюнстерера. Только тут все это дошло до сознания Хвостика, все непривычное, но тем не менее постижимое, что при появлении почтмейстера обрело зримые черты. Он взял со столика сдачу, которую кельнерша положила перед ним, сгреб ее в жилетный карман и тут же спохватился, что сделал это вопреки своим всегдашним привычкам, вместо того чтобы аккуратно положить в кошелек три монеты по пять крон и еще какую-то мелочь. Этот час запечатлелся в его памяти вплоть до мельчайших деталей. В зале зажгли свет, в оконных нишах синели сумерки. Сердечно простившись с почтмейстером, они направились к машине, куда после своего бесконечного обеда явился и шофер. Со включенными фарами машина тронулась в путь, она мягко и осторожно скользила вниз по извилистой деревенской улице. Они добрались до равнины и теперь по ровной дороге ехали очень быстро. Хвостик на сей раз сидел впереди, рядом с шофером, хотя на широком заднем сиденье вполне удобно можно было усесться втроем. Ему хотелось побыть одному. Едва они миновали часовню "Пряха у креста" - тогда этот средневековый памятник стоял на вершине Виннерберга много свободнее, чем теперь, - и въехали в шумный город, Хвостик наконец освободился от Мюнстерера, который занимал его мысли в продолжение двух часов поездки. Напоследок он еще вспомнил, что не знает, куда переходит служить Мюнстерер. Кажется, тот об этом не упоминал? Через отдаленный район Майдлинг, мимо чрезвычайно обширного императорского парка, мимо темного в темноте фасада дворца Шенбрунн, вдоль глубокого русла реки они наконец выехали на Аухофштрассе. Они вылезли из машины, и, пока с Моникой прощался Клейтон, а потом и он сам, Хвостик, в эти минуты все, со всех сторон обрушилось на него, далекое и близкое, недавний прием в саду Клейтонов и то, что за ним последовало, далекий Адамов переулок и сегодняшняя встреча с Мюнстерером. Теперь они через центр города поехали восвояси, по направлению к Пратеру. Хвостику не хотелось, чтобы его подвозили к дому. И Клейтон велел шоферу остановиться на углу. Рукопожатие, дверца машины захлопнулась, и "найт-минерва" покатила прочь, в сторону моста. Итак, он увидел себя одиноко стоящим на хорошо знакомом углу. Было темно, но еще не поздно. Хвостик побрел по тротуару мимо своей двери. И дальше. В Адамов переулок. Вероятно, он был здесь впервые, с тех пор как съехал отсюда, тридцать один год тому назад. Перед его прежним домом - он еще издали увидел его в свете того газового фонаря, который с незапамятных времен стоял неподалеку от ворот, - маячили женские фигуры (это не были случайные прохожие). И он тоже, как мы уже знаем, прибегал к услугам - хотя и на иной, более цивилизованный манер и не в этом районе - этой одной из древнейших (наряду с лирической поэзией и мошеннической торговлей) профессий человечества. Однако то, как это некогда выглядело в ближайшем его окружении, было его в известной мере недостойно, может быть, потому, что он жил слишком близко. Это просто находилось вне поля его зрения, в необозримом пространстве. За прошедшие годы дистанция увеличилась. И тот сладостный дух осенней прели, присущий каждому возвращению в былые места, тоже сделал свое дело. Итак, он вошел. И уже сел (как он ошибочно полагал) не в тот поезд, и поезд уже тронулся, теперь он не мог сойти без скандала (это Хвостик отлично понимал). То была немолодая дородная женщина, которую, впрочем, никак не назовешь некрасивой, с приветливым и благонравным выражением лица. Она открыла входную дверь. Его охватил страх, а вдруг Веверка все еще здесь, он ведь начисто позабыл о ней. Но здесь явно господствовал новый режим, введенный то ли одряхлевшей Веверка, то ли ее преемницей (мы не станем это выяснять), со взиманием денег за отпирание дверей и выдачу ключей здешним обитательницам. Итак, он поднимался по лестнице вслед за своей пышной дамой. И вдруг на секунду ему показалось, что он сел как раз в тот поезд, в который надо. Неужто они войдут в его прежнюю квартиру? На первой же площадке его дама повернула туда, и вот ключ уже в замочной скважине. Сейчас, через тридцать один год, Хвостику почудилось, что он слышит все тот же запах начадившей лампы в совсем не изменившейся прихожей, хотя теперь там горела лишь одна тусклая электрическая лампочка. Она пошла направо, в спальню его родителей, выходившую в переулок. Вспыхнул свет. Диван оскалился на него белым покрывалом. Он, как обычно, сразу дал ей деньги, вдвое больше, чем она запросила, чтобы в тишине и покое поразмыслить над сложившейся ситуацией, которую ему как бы предрекла сегодняшняя встреча с Мюнстерером. Именно так он это воспринял. Хвостик опустился на стул. Прежде чем он успел помешать или отказаться от этой любезности, она разделась, быстро и донага, очевидно, была благодушно настроена из-за двойного гонорара. Хвостик смотрел не на нее, а на изножье стоявшей здесь кровати, застеленной только для виду, потому что так положено в спальне. Но главной вещью здесь был деловой диван, в чехле из чистого белого полотна. Хвостик смотрел на изножье кровати, конечно не зная и даже не думая о том, что это может быть кровать его отца или матери. Как всегда под этой кроватью, обвивая ее ножки, таилась самая сильная и самая глубокая радость, какую он когда-либо в жизни испытывал, - маленькая железная дорога, единственная дорогая игрушка, которая была у него в детстве, которую он заботливо берег еще мальчишкой и сохранил до сегодняшнего дня; неповрежденная, в полном комплекте, лежала она в своей плотной картонной коробке, со специальным отделением для паровоза, и тендера, и каждого вагончика, в самом большом отделении помещались рельсы. И сейчас он видел, как поезд выходит из-под кровати, как объезжает вокруг ножек - торопливый паровозик со своими сверкающими шатунами, а дальше вагон за вагоном, - и вот он опять уже скрывается в темноте под кроватью, чтобы неожиданно вернуться снова, ведь часть рельсового круга, по которому бежит поезд, остается невидимой. Конечно, это длилось всего несколько секунд. Однако возбуждение еще не совсем покинуло его, он поднял глаза и увидел обнаженную женщину, которая терпеливо и вежливо дожидалась, упитанную, белую. Она улыбнулась. Хвостик вовсе не был оригиналом. А для чего же он вообще сюда пришел? И тут он позабыл всякую осторожность. Когда она опустилась на диван, он ощутил истинную радость, и все-таки в ушах у него все еще тикал часовой механизм, звонкие напевные звуки неутомимого игрушечного поезда - из-под кровати, вокруг ножек и снова во тьму под кровать. На улице. Он чувствовал себя не совсем так, как если бы сел не в тот поезд, хотя это все-таки случилось, и притом в спальне его родителей. Голод дал о себе знать, сигнал тревоги под ложечкой, слабость в коленях. Прошло уже много часов с тех пор, как он пил кофе с почтмейстером. Хвостик вошел в ресторацию. Там было полно народу, какие-то споры, свежие сытные запахи и в длинном меню еще не было пустот. Хорошо. Хвостик сам удивлялся своему прекрасному самочувствию. В сущности, он ожидал другого после того, как сошел с рельсов или по меньшей мере перепутал поезда. Затем дорога домой в почти теплом воздухе знакомых улиц. На сей раз он не прошел мимо своей двери. А ведь недавно он, ни секунды не мешкая, старался уйти подальше от угла, где остановилась машина Клейтона. Она уехала. В сторону моста. К пустому дому. Дональд в Англии. Все было решено. Хвостик поднимался по освещенной лестнице. Очень тихо отпер дверь - почему, собственно? Почему его ключ бесшумно скользнул в замочную скважину? Он сам задался этим вопросом, но это было как неизбежность! И когда створка двери так же беззвучно отворилась, Хвостик увидел, что его красивая прихожая необычно ярко освещена. Он не погасил свет! Все так же тихо как мышь он закрыл за собой дверь и лишь потом заглянул в комнату. При этом его шатнуло от испуга. Слева, напротив зеркального шкафа, в белом лакированном кресле, оставшемся еще от госпожи Риты Бахлер, кто-то сидел. Не сразу узнал он Венидопплершу. И лишь задним числом вспомнил, что почуял ее, еще отпирая дверь, носом почуял. Но вовсе не по ставшему уже привычным привратницкому запаху, который всегда сопровождал ее. А по тому, что в передней пахло духами "Ландыш". Венидопплерша спала. Она всегда выглядела заурядно, даже в годы своей юности, но в зрелые годы ее заурядность стала еще гораздо более явной (как это по большей части бывает). Сейчас, сидя тут, она показалась Хвостику "прифранченной", "расфуфыренной" (в Вене и по сей день употребляют эти выражения), иными словами, принаряженной. Она спала. Это была все еще красивая, статная женщина, Венидопплерша, хотя из нее так и перла вульгарность, если можно так выразиться, из всех ее окон, уже утративших зеркальный блеск молодости, заглянув сквозь них в душу, можно было увидеть разве что обгорелые развалины. Нет, она была даже красивой, и сегодня к тому же чистой. Голова - склоненная влево и повернутая вполоборота к Хвостику - была аккуратно подстрижена. На консьержке был просторный цветастый халат, полурасстегнутый; он наполовину выставлял напоказ "сферу влияния" ее мощной груди, и то, что там угадывалось, было туго обтянуто снежно-белой ночной рубашкой, так как она сидела не наклонясь вперед, а откинувшись назад. На вытянутых и широко расставленных ногах красовались синие домашние туфли. Едва Хвостик оправился от пережитого и вновь обрел почву под ногами - надежностью этой почвы он обязан был только путанице с поездами, - как Венидопплерша проснулась. Она медленно повернула голову, потом открыла глаза и проворно вскочила, запахнув на груди халат. Руки ее остались скрещенными на груди. Эта улыбка на мгновение вновь застеклила пустые глазницы ее окон, так что они зеркально взблеснули, как прежде, я в душу было уже не заглянуть. - Слава тебе господи, что вы здесь, господин директор, - сказала Венидопплерша. - Я не хотела уйти спать, не дождавшись вас. У мужа ночное дежурство. Как я переволновалась! Ведь то и дело читаешь о несчастных случаях с туристами в горах. Я и подумала, а вдруг господин директор повел этих английских господ лазать по скалам и что-то с ним стряслось. Я так беспокоилась, одна в квартире, у мужа ночное дежурство, он придет с работы только утречком. Я и думаю себе: пойду-ка наверх, почищу все металлическое у господина директора на курительном столике и медную кровать и подожду, пока вернется господин директор. Вот я и заснула тут в прихожей. Образец преданной заботливости. Он ни в чем не заблуждался, этот Хвостик, наш старина Пепи. Она сейчас, стоя перед ним, и вправду была приятна на вид, со свежезастекленными окнами. Глаза ее сверкали, "Вообще-то я предпочитаю зрелых женщин. Эта Моника была для меня слишком молода", - подумал Хвостик, и ему с беспощадной ясностью представилась едва избегнутая опасность, которая поджидала его здесь, не сядь он по ошибке не в тот поезд, теперь уже окончательно было доказано, что это и был самый правильный поезд. Под руководством и в сопровождении Мюнстерера. Как опытный венец, Хвостик уже через минуту содрогнулся, представив себе, какие сложности могла бы повлечь за собою связь с привратницей - это было как раз то, от чего следовало воздерживаться в первую очередь, так же как от подписания векселя в качестве частного лица или от взятия на себя финансовых гарантий. Да, Хвостик содрогнулся, как будто заглянул в пропасть, до которой ему оставался один шаг. Но в то же время он улыбался. И вовсе не кисло, а очень даже добродушно. Старина Пени. Грязная скотина. Нет, с ними ничего не случилось, ни по каким скалам они не лазали. - Это было великолепно, однако довольно утомительно, и я жутко устал, - сказал он. (Теперь-то мы знаем, что несколько переутомился он уже потом.) С улыбкой произнося эти слова, Хвостик по своей привычке сунул указательный палец в левый жилетный карман и нащупал там большие пятикроновые монеты, две из них он легко и незаметно зажал в кулак. - А вы так за меня беспокоились и дожидались тут, - присовокупил он с неподдельной теплотой, - должен сказать, что я глубоко тронут. А теперь чувствую, что мне надо лечь, иначе я засну стоя. - Хвостик пожал ей руку (чего обычно н