икогда не делал), даже взял ее обе руки в свои, слегка похлопал по ним, а левой рукой сунул в ее мягкую лапу обе монеты. Лапа, привычная к пересчету денег, немедленно сообщила ей, сколько там было. А тогда десять крон были для привратницы невероятными чаевыми, скорее это был роскошный подарок. - Но господин директор! - воскликнула она. А он: - Ах, оставьте, госпожа Мицци! А она: - Тысяча благодарностей, господин директор, и желаю вам приятного отдыха. - Она попятилась к входной двери и тут сделала книксен. - Целую ручки, господин директор. Хлоп. Хвостик еще услышал, как она спускается. Руководство и сопровождение Мюнстерера. Это было почти так, как если бы тот дал ему десять крон специально для Венидопплерши. Лишь тут он действительно вошел в квартиру и зажег свет. Хлоп. Все. Ушел, ускользнул, теперь он в безопасности. ("Оторвался от противника" - так это называлось потом, через пять лет, в первую мировую войну во время отступления.) Отнюдь не своими силами. Он и вправду был совсем не глуп, этот Хвостик, чтобы некоторую свою пассивность считать решительностью и выдающимся достижением. Сейчас он отыскал бутылку коньяка, в ней оказалось не больше половины. Ему это было абсолютно необходимо. Тут он вспомнил, где стоит коробка с железной дорогой: в спальне под кроватью. Словно что-то защелкнулось в Хвостике, какое-то доселе ему почти неизвестное сочленение. И оно как будто дало ему досуг для игры - совсем так, как он в первой комнате, сдвинув в сторону кресла и столик, освободил место на блестящем навенидопплеренном паркете, похожем на зеркальную гладь пруда. Затем он подошел к окну, из которого больше не был виден Пратер. Там, где раньше было свободное пространство, теперь тлели непонятные призывы отдельных, еще освещенных окон. У него, Хвостика, было время и место, чтобы делать то, что ему заблагорассудится, чтобы наслаждаться так, как ему нравится: благодаря руководству и сопровождению Мюнстерера и пятикроновым монетам впридачу. Он потянул за шнурок, и шторы задернулись. Потом он пошел в спальню и там сразу же вытащил из-под кровати железную дорогу. Рельсов оказалось гораздо больше, чем ему помнилось; таким образом, подумал он, это был уже не просто короткий путь вокруг изножья супружеской кровати - половина снаружи, половина под кроватью, - рельсы в темноте уходили гораздо дальше. Значит, поезд дольше оставался там и лишь затем выезжал на свет божий. Хвостик соединил отливающие серебром рельсы на паркетном полу, аккуратно вставляя каждый крючок в предназначенную для него петельку. Для этого ему, разумеется, пришлось опуститься на колени. Получился большой овал - в нем могла бы уместиться кровать - с двумя прямыми отрезками пути. Теперь он поставил на рельсы вагоны. Их было четыре - один почтовый и три длинных пассажирских. Толкнешь их легонечко, и они мягко покатятся по рельсам, звук такой, будто что-то журчит. Паровоз и тендер были очень увесистые. Хвостик осторожно вынул их из коробки. Здесь же лежал и ключ для завода механизма. Когда состав был готов, он осторожно завел механизм. Из низкой паровозной трубы скорого поезда торчал клок ваты, белый и незапыленный, действительно похожий на рвущийся из трубы дым. Хвостик заметил это в момент, когда поворачивался ключ. И тут вдруг сюда, в эту комнату, точно кубик, свалилась та спальня в Адамовом переулке и мальчик, что стоял на коленях перед маленькой железной дорогой. Прежде всего в глаза ему бросилась вата, которую засунули в паровоз во время последней игры (ведь была же когда-то последняя игра). Хвостик нажал на никелированную кнопку сбоку кабины машиниста, которая запускала часовой механизм. Потом придвинул к рельсам кресло. Поезд тронулся. Сперва медленно, немного клонясь на поворотах, потом на прямой набрал скорость, а перед поворотом опять сбавил ход. И так по кругу, много раз, шесть или, может быть, семь. Все было очень красивое, совсем как новое. Так он просидел до глубокой ночи. Маленький поезд все ездил. Хвостик заводил его вновь и вновь. Он шел не только по равнине паркетного пола, но по спирали мало-помалу уходил вглубь, под сверкающий навенидопплеренный паркет, проникал под загар прошлого и, кружа по спирали, вновь выбирался наверх, в настоящее, в усталость. Хвостик подождал, покуда кончится завод. Железная дорога была погружена во тьму. Рано утром он хотел еще раз взглянуть на нее, а потом аккуратно разобрать и уложить в коробку. Может быть, уже навсегда. Прием в саду у Клейтонов в "Меттерних-клубе" оценивали по-разному. Август счел его скучнейшим топтанием на одном месте с барышнями Харбах (что не мешало ему при этом хохотать во всю глотку). Действительные члены клуба придерживались иного мнения. Надо с младых ногтей привыкать к светским приемам, а это был настоящий светский прием, сказал Хофмок, великолепная практика. Зденко при этом высказывании Фрица чувствовал себя не слишком хорошо. Конечно, говорили и о Монике. Но не о госпоже Харбах. Эта тайная тема, безусловно, относилась к влекущей области непристойного. Каждый воспринимал госпожу Харбах как тупик, который никуда не ведет. Какое торжество инстинкта у столь юных господ! Нет сомнения, что последние события только укрепили позиции Августа. К тому же мнение, будто инженер не может быть джентльменом, было поколеблено отцом и сыном Клейтонами. В особенности Хериберту фон Васмуту это дало пищу для размышлений. Зденко становился все более одиноким. Это звучит печально, напоминает о старости и закате жизни. Но для пего это было счастливое состояние. И его успехи в учебе служили теперь для упрочения этого состояния. Они служили уже не "дендизму" и не "impassibilite", как это было у других членов "Меттерних-клуба". Хотя и последних тоже не в чем было упрекнуть. Впрочем, Август в этой связи вызывал некоторые сомнения. Его веселость была непрозрачна. Возможно, ему недоставало чувства формы. Однако ему удалось - благодаря своим родственникам и их приемам в саду - всех ошеломить и повергнуть в изумление. Ему вообще это было свойственно. Такова была его манера продвигаться в жизни: хитрость вкупе с ошеломляющими эффектами. Когда однажды они прогуливались по Пратеру в стороне от Главной аллея, навстречу им по одной из широких дорожек в лиственном лесу галопом мчалась оседланная лошадь без всадника, с болтающимися поводьями. Они еще издали завидели ее. Молодые люди отошли в сторонку. Но Август бросился наперерез лошади, что-то крича, и, раскинув руки, преградил ей дорогу, так что лошадь в изумлении встала на дыбы и бросалась то вправо, то влево, пока Август не схватил поводья. И вот он уже сидит верхом. Животное сразу успокоилось. Толстяк уселся поудобнее в седле и сказал, что отведет лошадь в манеж, откуда она сбежала. Местом встречи назначено было кафе "Неженка". И с этими словами он пустил лошадь рысью. О своих уроках верховой езды (которые он брал очень неохотно) Август никогда прежде не упоминал. Зденко становился все более одиноким. Всякую минуту он готов был к тому, что внезапно меняющиеся стены вновь начнут ходить ходуном, шататься и раскачиваться, утратят привычную устойчивость. Если обычно этот возраст характеризуется гудящим и звенящим переизбытком замыслов и порывов, то здесь, в случае с нашим юный господином фон Кламтачем, все обстояло наоборот. Сейчас, в конце учебного года, они гуляли в Пратере, тогда как большинство их школьных товарищей (даже те, кого раньше называли "элементами") пребывали в состоянии удручающей и не слишком полезной для здоровья напряженности, спасали то, что еще можно было спасти, бились в жестоких тисках, занимались безнадежной статистикой, распределяя по дням, оставшимся до переходных экзаменов, еще не пройденные страницы учебников; а здесь, в "Меттерних-клубе", учебный год давно был окончен. Они уже готовились к следующему году, последнему, в конце которого им предстояли экзамены на аттестат зрелости. При помощи учебников, которые только с осени пойдут в ход, они уже продвинулись так далеко, что, в сущности, были готовы к следующему классу и даже к экзамену в конце его. "Дендизм" был укрыт броней наук. Теперь их деятельность пошла на убыль. Выполнялись только повседневные обязанности. Можно было гулять. Они достигли того состояния, восхитительнее которого трудно себе представить. Никаких забот, уйма времени, и вся жизнь впереди. И они играли в теннис у Клейтонов, сидели вокруг Моники, которую всякий раз встречали здесь. Роберт любил окружать себя мальчиками. Более того, они, как ни странно, теперь составляли его основное окружение. Друзья Роберта, а не только Августа. Жирный смех Августа слышался чаще, с тех пор как уехал Дональд. Можно даже сказать, что он бесстыдно выставлял напоказ постоянно прекрасное настроение. Прежде оно нередко подавлялось одним только взглядом Дональда за столом или в саду. Особенно гнетущими были эти взгляды, когда Дональд при этом вынимал трубку изо рта, словно собирался что-то сказать. Но никогда ничего не говорил. Характерно, что эти немые интермеццо между Дональдом и Августом не укрылись от внимания Роберта. Да, дело зашло так далеко, что он подчас нарочно пытался подбить толстяка на какую-нибудь наглость, только чтобы спровоцировать Дональда. Однако его попытки не имели ни малейшего успеха. Зденко становился все более одиноким. Время было тихое, и столько времени, сколько сейчас, у него еще никогда не бывало. Все прошло, кончилось, как дорожки парка кончаются, впадая в спокойную кольцевую дорожку. Самое разнородное соединялось здесь воедино. То, что они уже теперь соприкоснулись с ораторским искусством Демосфена и до конца постигли его длинные периоды, которые для большинства гимназистов навсегда останутся путаными ходами лабиринта, где из-за любого поворота может появиться Минотавр, на сей раз чтобы поставить им "неуд", то, что у членов "Меттерних-клуба" вырастали крылья при этой пляске на грамматическом канате, крылья, надежно державшие их, и теперь в каждом обороте, в каждом извиве аттической прозы являлось им ее совершенство - как будто летишь над речной долиной, - все это и, может быть, еще то, что он, Зденко, вполне освоился с мыслью о заменимости госпожи Харбах и госпожи Фрелингер, так что обе они остались позади, когда из запутанных дорожек парка он выбрался на спокойную кольцевую дорожку (на сей раз в шезлонгах рядом с теннисным кортом лежали Клейтон и заменимая Моника); далее - то, что он неожиданно для себя и очевидно для других должен был стать "примусом", или первым учеником в классе (к чему отнюдь не стремился), - все это вместе относилось сейчас к тому движению, которое совершала его жизнь: она встала за его спиной, за его спиной она упорядочивалась. Она толкала его вперед с помощью уже пройденных предметов. Он вышел на кольцевую дорожку, и эта дорожка была пуста. Такое состояние длилось всего лишь несколько недель. Это были как раз те недели, когда город прогревался, накапливая для лета невыносимую жару, покамест она еще разделялась развевающимися лентами легкого ветра, который полосой волок за собою запах вара с того места, где чинили асфальт. Если существует пустое пространство, то существует и опасение: кто же его займет? То, что Хофмок встречался с Пипси, почти ровесницей, младшей в семействе Харбахов, в "Меттерних-клубе" считали просто смешным. Эти отношения обходились полным молчанием, хотя сам он рассказывал о них в клубе. Свидания происходили в чопорных кондитерских. Никто не желал сопровождать туда Фрица, не желал в этом участвовать. (Малышка расспрашивала Хофмока о его друзьях.) Вообще это тоже рассматривалось ими как тупик, не согретый даже подземным огнем и невозможными возможностями. Для Зденко все это давно уже угасло. Может быть, только поэтому и еще по причине возросшей уверенности в себе он представлял собой известное исключение и вел себя иначе, нежели его товарищи по клубу. Так дело дошло до прогулки в Хюттельдорф. Предварительно они зашли на виллу Харбахов в Хаккинге за двумя барышнями, так как в это время года вся семья уже перебиралась с Райхсратштрассе за город. Фриц и Зденко прошли через парк по широкой, посыпанной гравием дорожке, которая круто поднималась вверх, к дому. Юный господин фон Кламтач при этом удивленно спрашивал себя, чего он здесь, собственно, ищет. Разумеется, не "великосветские связи", о которых с ранних лет так откровенно заботился Фриц Хофмок и о чем он намекнул, когда они ехали сюда в прокуренном вагоне городской железной дороги. До такой степени проникся он воззрениями отцов и начальников департаментов, что распространял эти воззрения и на семью промышленника. Поезд остановился и на станции "Сент-Вейт", неподалеку от Аухофштрассе. Изумление сейчас как бы отдалило Зденко, он словно смотрел в перевернутый бинокль. Это было здесь, вблизи, было действительно и несомненно. Он нажал на кнопку звонка, и гора Сезам сразу беззвучно открылась - распахнулись оливково-зеленые створки дверей. Барышни спустились в вестибюль, обширность которого сообщала дому какой-то барский оттенок, дому, который в остальном был обычным монстром того времени - как в страшном сне, сплошные ниши, раковины, эркеры, все выкрашено ослепительно-белой краской, здание как из взбитых сливок. В последовавшей засим прогулке в Хальберталь лишь одно-единственное обстоятельство кажется нам заслуживающим внимания: а именно то, что Зденко все время путал одну барышню с другой, так что Фрицу Хофмоку это уже становилось неприятно. Но Зденко, по-видимому, был не в состоянии удержаться от этих промахов. Левая барышня что-то ему рассказывала, а вскоре он обращался к правой так, будто это она только что говорила с ним о катании на пони. То, что Зденко путал их имена, было еще полбеды. Но обе сестрички Харбах вовсе не были так уж схожи между собой, разве чуть больше нормальной меры семейного сходства, не говоря уж о том, что Пипси была меньше ростом, чем старшая сестра. Но юному господину фон Кламтачу они, очевидно, казались близняшками! И все-таки им всем было весело, и они с широкой дороги сошли на дорожку, ведущую в глубь леса, в зеленую чащу. Куковала кукушка, девушки болтали и смеялись, хотя для Зденко их смех и болтовня значили не больше чем кукование кукушки на дереве. Он просто вбирал в себя благозвучие этих голосов, раздававшихся под высокими зелеными сводами. Эта прогулка с Пипси и ее сестрой, которую Зденко впоследствии вспоминал так же, как парное молоко, что они тогда пили в "Лесной хижине", привела в результате к тому, что оба эти создания опять появились в саду виллы Клейтона. Хофмок ловко ухватился за эту возможность, а именно за слова Роберта - пусть, мол, они приведут на теннис девушек. Причудливый фон для новой парочки! Моника теперь даже находила известную привлекательность в глупости барышень Харбах, в интеллектуальной атмосфере, окружавшей молодых людей, они казались совсем уж молочно-невинными. Она наслаждалась тем, что Клейтон окружил себя именно такой компанией. Моника лежала на террасе в шезлонге и пила крепкий чай. На корте началась игра. Роберт, весь в белом, как и остальные - на сей раз он тоже собирался играть, - слез с помоста из просмоленных досок, на котором стояла судейская скамья, и подошел к Монике. Она вступала в это лето, словно сквозь благоухающую стену. Старина Пепи тоже был здесь и сидел на террасе рядом с Моникой в свете предвечернего солнца. Он был наделен волшебной силой, недоступной человеческому разуму. Моника, похоже, поняла это. Каких только ситуаций из своей деловой практики она ему ни излагала, достаточно было ей показаться ему на глаза, коснуться голосом его слуха, как ей сразу все уяснялось и она без всякого труда принимала определенное решение. В сущности, Монике довольно было только заговорить с Хвостиком. В этой ситуации проглядывала шаткость, а следовательно, и недолгий век. Но кольцевая дорожка успокаивала своей завершенностью, так это воспринимал не только Зденко, но и остальные два действительных члена "Меттерних-клуба". С отъездом Роберта Клейтона все кончилось. Разумеется, теперь Дональд должен был вернуться в Вену, хотя, кроме него, на здешнем предприятии не было ни одного инженера. В последние дни в Бриндли-Холле он заметно переменился. Самопознание, как нам уже известно, не было ему свойственно, а к чему же иному оно могло в конце концов свестись, как не к расхождению швов, если так можно выразиться, и чем дальше, тем больше (а под конец уже совсем далеко от Моники). Нет, он не отклонился в сторону. Ничуть. Тут крылась одна ошибка. Настолько он это уже понял. Сейчас он мысленно добрался до вечера накануне приема в саду. Тогда у него было что-то вроде тошноты. Недомогание. Это облегчило его положение. Ибо тут просто нечего было обдумывать. Тогда он словно нырнул в облако. В комнате стало темнее. Хлещущий дождь. С Моникой это никак не было связано. Но обычное его поведение с Моникой было в корне неверным. Ну конечно. Его нерешительность. Но разве тем самым он не оказывал ей уважения?! (Эти мужчины-северяне могут довести человека до сумасшествия возвеличениями своего предмета и следующей засим Тристановой томностью! Вдобавок это всегда не соответствует действительности и на самом деле все обстоит подозрительно иначе! Молодые люди! Сапог!) Но если он обнаружил ошибку, он мог еще все поправить. Конечно, кое-что надо было наверстать. Да, безусловно! Отец просто хорошо относится к Монике. Тем лучше. Жить без отца было бы чистейшим вздором, невозможно! И в то время, как в голове его шевелились подобные мысли, Дональд вдруг вспомнил, что за время, прошедшее между приемом в саду и его отъездом, он ни разу не смог дозвониться Монике. Когда пароход в окружении чаек подошел к Остенде, а из синей сегодня воды одиноко торчал знак, указывающий фарватер, Дональд проникся решимостью. Да, он все наверстает, исправит любую ошибку. Тогда он просто был подавлен. А теперь пора действовать. С такими мыслями стоял он возле своего плоского кофра в зале таможни. Потом в купе первого класса еще не отошедшего поезда он буквально рухнул на мягкое сиденье. В первый раз в жизни словно чья-то сверхмощная рука, как подъемный кран, подняла его и перебросила в потусторонний мир посреди нашего мира. На свете есть только Моника. Тотчас же по приезде в Вену он позвонил в издательство, так как на Аухафштрассе никто не отвечал, и узнал, что она в отъезде на несколько дней, так неопределенно это прозвучало. И здесь снова одиночество в большом доме, хотя, увы, и не полное одиночество, здесь был еще и Август. Хвостик не мог ему сказать, где в настоящее время находится его отец. Вероятно, все еще закупает локомобили в Венгрии. Ему пришлось лично выехать туда, поскольку Дональд так долго отсутствовал. А там, в Англии, конечно, воспользовались прекрасной возможностью разрешить все свои задачи, ведь с самого начала было ясно, что одной только установкой станков дело не ограничится. Весна быстро набирала силу, нахально вмешиваясь во все, сводила с ума роскошеством света. Ливни и апрельское непостоянство погоды давно уже миновали, дни стояли сплошь голубые. Сирень еще не расцветала. Но уже близилось время путешествия на юго-восток. Откладывать его на разгар лета было невозможно. Хвостик давно уже составил план поездки, с учетом расписания всех железнодорожных и пароходных линий. Все это они детально обсуждали в саду, расхаживая взад и вперед по подстриженному газону. С практической точки зрения Дональд мог ехать в качестве технического эксперта, как инженер, ну и, конечно, как младший глава фирмы. Если бы он сейчас, расхаживая по газону, оперся на Хвостика, вернее, на его плечо, это было бы вполне уместным жестом и в известной мере воздало бы должное правде. Так и случилось, хотя и на иной манер: Дональд попросил его остаться к обеду (несмотря на то, что они все уже обговорили) и не желал принимать никаких возражений. Только шутки ради стоит упомянуть, что нашему старичку сегодня вечером предстояла стариковская вылазка, ну, скажем, в скрытую от нас сторону его жизни. Но все это сейчас выскочило у него из головы. Ибо уже в саду и во время деловой беседы он почувствовал, что происходит с Дональдом. Если человек о чем-то умалчивает, сразу чувствуется, что он о чем-то умалчивает; мы также чувствуем, когда у другого начинает скрипеть замок его молчания, когда плотина молчания готова вот-вот прорваться. А Хвостик не был неосведомленным человеком. Он только был угнетен своими личными обстоятельствами. Мы уже сказали, что он понимал серьезность создавшегося положения. Более того, это была ужасающая перспектива: увидеть, как этот молодой человек тяжко борется на том самом ринге, который он, Хвостик, совсем недавно с благодарностью покинул легко и бодро. Для Дональда лето уже наступило, хотя было еще начало мая, с нерасцветшей сиренью и время от времени развевающимися лентами прохлады, если не холода, в саду и на улице. Но в нем самом был тот мрак, который иной раз зарождается в нас от сильной жары и нестерпимо яркого летнего солнца, заодно с ощущением, будто ты связан по рукам и ногам. Листва была светло-зеленой. Для Дональда она уже потемнела. Они обедали вместе с Августом, который сразу же после обеда откланялся с лукавой усмешкой. Хвостик и Дональд вышли в холл и сели в кресла. Им подали кофе. Затем Дональд едва не заговорил о том, что на самом деле еще не было свершившимся фактом. Но он сделал всего лишь одно замечание: что, живя в двух странах, в конце концов в обеих перестаешь чувствовать себя дома. В действительности именно это было для него очень ощутимо и создавало угрожающе шаткий фон, его самого тоже шатало с тех пор, как кран поднял его с постамента, на котором он стоял доныне (лучше бы сказать - фундамента!), и постамент этот был не что иное, как его совместная жизнь с отцом. А теперь ему предстояло жить совсем одному, что уже заранее омрачало наступающее лето, да вдобавок это неизбежное теперь прощание с Веной. Он позвонил в издательство. Она еще не возвращалась. Между тем до отъезда надо было кое-что уладить, но теперь все шло гладко, одно без труда вытекало из другого. Обстоятельства складывались так, словно они, эти обстоятельства, затаили дыхание. Такое можно наблюдать не только в счастье, но и в несчастье. Даже Август, которого Дональд видел только за столом, казалось, немного придержал свой жирный смех. Из какого-то его замечания, брошенного вскользь, можно было заключить, что здесь играли в теннис с его друзьями и барышнями Харбах. Дональд не выказал к этому ни малейшего интереса. На следующий день, когда он возвращался домой к ленчу, ему навстречу попались два гимназиста, а именно Васмут и Кламтач. Он остановился с этими вежливо приветствовавшими его молодыми людьми. Он ведь был в Англии? Да. А когда вернется из путешествия мистер Роберт Клейтон? Дональд отвечал, что ждет его со дня на день. Ведь он сам через несколько дней уезжает на месяц на Ближний Восток. - Вам можно позавидовать! - воскликнул Васмут. - Там будет жарковато, - сказал Дональд. - Значит, опять не судьба вам, мистер Клейтон, быть у нас судьей, как это было задумано с самого начала, - сказал Зденко. - Хериберт и Август мне тогда еще об этом сказали. Собственно, мы на вашем корте вообще играли без судьи. Фройляйн Бахлер все время лежала в шезлонге на террасе, а таким образом ваш отец тоже не мог все время быть с нами. Она, по-моему, не играет в теннис. Блеклая молния метнулась от Дональда к Августу, этому скрытному хитрюге с его всегда ровной манерой поведения. Теперь, когда Дональд сам падал - а в эти мгновения он знал, что падает, чувствовал это впервые в жизни, - постоянная уловка, с помощью которой эта скотина ("brute", сейчас он думал по-английски) Август умудрялся всех и вся не принимать всерьез, показалась ему бесконечно ненавистной: потому, что намного превосходила собственное его бессилие. Молодые люди учтиво распрощались с англичанином. Тот повернул (Кламтач посмотрел ему вслед), потерял равновесие, видимо наступив на брошенную кем-то по южной привычке фруктовую кожуру, медленно выпрямился и, вновь обретя равновесие, ушел, еще раз кивнув гимназистам. Зденко, идя дальше, искоса взглянул на Хериберта, который, по-видимому, ничего не заметил. Но теперь снова закачались окружающие его стены, словно на петлях или на шарнирах. Однако они не закрылись так плотно, как это было через некоторое время после появления госпожи Генриетты Фрелингер. Сейчас осталась щелка. В нее Зденко с удивлением наблюдал воздействие, которое он оказал на совсем чужую жизнь, предоставив ей дальше идти своим чередом. ("Мы", мог бы подумать Зденко, ибо Хериберт с тем же правом мог бы упомянуть об этой фройляйн Бахлер.) Так Зденко впервые в жизни столкнулся с обстоятельствами, о которых никогда не думал и о которых ровно ничего не знал, иными словами, с доселе неведомым ему объектом. И этот объект не свалился ему на голову, точно свинцовый плод познания, для этого он был слишком хрупок, но внезапно все вокруг стало куда привлекательнее, куда интереснее для исследования: жизнь, в которой участвовал он, Зденко, по другой, не тот, хорошо ему известный Зденко. Так на улице за несколько секунд он сдал своего рода экзамен на аттестат зрелости, который в гимназии предстоял ему только через год. Правда, в "Меттерних-клубе" подготовка к таковому уже значительно продвинулась. Продолжая смотреть в щелку, мысля конкретно и наглядно (любое проявление ума и одаренности находит свое отражение в отдельных достоинствах человека), он без труда уяснил себе образ мыслей и нравственную нечистоплотность толстяка Августа и в общих чертах знал уже, пожалуй, не меньше, чем Хвостик, сознавал даже серьезность положения. Сейчас он увидел Роберта Клейтона, слезавшего с просмоленной до черноты судейской скамьи; Роберт отправился к Монике на террасу и застрял там. Зденко предстояло лето у хорватской тетки, долгое, пустое, пространное лето. Разумеется, родители пожелают иметь его четвертым игроком в тарок. Но пожалуй, в тех краях возможны и дальние прогулки. И выберется время подумать. Моника проснулась с первым светом дня, села на кровати, придвинулась к Роберту и склонилась над ним, погруженным в глубокий сон. Выражение лица у него было как у маленького серьезного мальчика. Так вблизи, без помех она с наслаждением смотрела на его голову, его лицо. У хороших лошадей "головы сухие", говорят лошадники, чистые, ничего лишнего: ни скоплений жира, ни припухлостей, складок или желваков. Так и у Роберта. Ее ладонь, раскрытая и бессильная от восторга, лежала рядом с его головой. Спящий чуть повернулся, потом еще раз, и его выпуклый затылок оказался в ее ладони. Она обхватила его и слегка сжала пальцы. Вспоминая очень четко плоский затылок Дональда, она поняла с еще небывалой ясностью бутафорскую роль сына, стоявшего впереди отца как ширма или, вернее, неплотно прикрытая дверь. Она прошла в нее. И теперь почувствовала, что ее правая рука держит какой-то сосуд, а в нем содержится не более и не менее как тайна ее собственной жизни. Слишком взволнованная, чтобы лежать без движения, она тихонько поцеловала Роберта в лоб, осторожно выпростала руку из-под его головы, выскользнув из кровати, накинула пеньюар. Застекленная дверь на маленький балкон чуть-чуть скрипнула. Моника испуганно оглянулась на спящего. Но он не проснулся. Лежал и спал. Такой как есть, не больше, не меньше, просто мужчина. Она вышла на балкон и неплотно прикрыла дверь. Ее встретила свежесть, более того, холодок и полная тишина, которую не нарушал даже шорох, весь дом спал... Остроконечные вершины елей на крутом склоне под нею вдали сливались в сплошной мшистый поток, волнистыми уступами устремлявшийся в долину и сливавшийся в одно темное пятно. Оттуда вставал день, и его росток, окутанный парящими нежными облачками, сиявшими пунцовым и желтым цветом, был единственным уголком неба среди пустой и ровной голубизны, привлекавшим к себе взор. Моника была здесь своя, на этом балконе перед одной из комнат гостиницы в горах, чуть пониже перевала над головокружительной пропастью, как была своя и там, где провела сегодняшнюю ночь. Неожиданно выглянул краешек солнечного шара - точно кусок добела раскаленного угля. Ни один луч еще не проникал сюда. Моника вернулась в комнату. Дверь скрипнула. Она юркнула в постель и свернулась клубочком под одеялом. Боб все еще спал. На самом деле он из-за локомобилей ненадолго съездил в Венгрию, затем из Оденбурга [старое австро-венгерское название; теперь город Шопрон (Венгрия)] через Зауэрбрунн выехал в Винер-Нойштадт и сюда, в горы, где хотел дождаться Монику. Она тоже приехала не в своем автомобиле, а по железной дороге, на последней станции перед Земмерингским виадуком наняла фиакр и за три с половиной часа добралась доверху. Место здесь было уединенное, особенно в будни и до начала каникул. Связь поддерживал Хвостик. Это уже само по себе свидетельствует о позиции, которую он занял, и о доверии, которое ему оказывалось. Старина Пепи сообщил и о прибытии Дональда. Телефонные разговоры Хвостик вел из своей квартиры и всегда по-английски. Приезд Дональда не был причиной для того, чтобы сократить пребывание здесь, в горах. Но у старика Гольвицера должен был состояться вечерний прием ("soiree", как говорили тогда), и Клейтон на сей раз не мог там не быть, ибо пропустил прошлый прием, а тем паче теперь, перед поездкой Дональда на Восток, поскольку тот на обратном пути должен был заехать в Бухарест в фирму "Гольвицер и Путник". Моника тоже была приглашена. Для нее, конечно, ничего не значило пренебречь этим приглашением. Но "дело" не допускало ее слишком долгого отсутствия. Итак, им было дано лишь несколько дней, и эти дни стали плодом внезапного решения обоих, когда выяснилось, что Роберту необходимо поехать в Венгрию. Это было своего рода бегством. Они жаждали освобождения. Даже в квартирке Моники на Аухофштрассе оба не чувствовали себя отъединенными от того, что было до этих пор. Здесь же они были ото всего укрыты, отделены, как бы изгнаны из нашего мира в мир потусторонний; они даже и вообразить себе не могли, что будут ограждены так надежно. Над ними смыкались бесконечные леса; самоуспокоенность, тишина казались ясно видимыми сквозь просеки и вырубки. В те давние времена, когда молодой император еще охотился в этих местах на лесную дичь, крутые склоны были опоясаны дорожками. Остатки этих дорожек, усыпанных пружинящими хвойными иглами, давали возможность бесцельно гуляющей парочке заглянуть в самую чащу леса, испещренную затейливыми солнечными узорами, опушенную мшистой каймою. Лес поглощал. Он не кончался, не начинался, всю местность заодно с Робертом и Моникой он завернул, закутал в свой темный плащ. Итак, когда пришло время, они уехали из лесу в Вену - два с лишним часа рысцой под гору, - изредка даже пуская в ход тормоз, сперва по извилинам перевала с дальним и открытым видом, потом по нижним населенным пунктам до самой железнодорожной станции. Возвращение, погружение в будни, глубокое изумление уже на перроне Пайербах-Райхенау, где имелся газетный киоск и служитель гостиницы, доставивший их багаж. Встретив по дороге домой гимназистов, Дональд в тот день не пошел больше на завод и только один раз поговорил по телефону с Хвостиком. За едой он сумел, ни слова не сказав, так перепугать толстяка Августа, что тот выскочил из-за стола при первой же возможности. На этот раз, как и всегда, Дональд после обеда растянулся на диване в слабой надежде заснуть. И ему это удалось, хотя всего на несколько минут. Во сне ему померещилось, что его маленькая школьная парта из Бриндли-Холла стоит рядом с диваном. Он вскочил и вышел на галерею. Напротив была комната отца. Внезапно на него пахнуло прелестью обоих этих домов, окруженных парками, как в Бриндли-Холле, так и здесь, на Принценалле. Суровый и чистый запах кожи, исходивший от многочисленных кресел в холле, чувствовался и здесь, наверху, он заполнял собою тишину и застоявшийся воздух. Но Дональд был отлучен от того и другого страхом и досадой. А это не давало ему наслаждаться одиночеством. Сегодня на улице гимназисты играли с ним как с мячиком, во всяком случае, он так это воспринял. Ему казалось, что Август стоит во главе направленного против него заговора этих бездельников. Право же, они зашли слишком далеко! Надо было отойти от них, отступить в эти холодно-сдержанные, заботливо ухоженные дома, а не стоять на улице с гимназистами. Они ожесточили Дональда, Август со своими дружками. Дональд прошел в свою комнату и немного привел себя в порядок. Из холла он поговорил по телефону с Хвостиком. Потом позвонил в издательство на Грабене, тщетно. На Аухофштрассе никто не снял трубки. И он ушел из дому с намерением сбежать. Ему хотелось сейчас отыскать часть города, в которой он еще никогда не бывал. Отыскать в одиночку, без машины, без шофера. Кабачок Марии Грюндлинг за Мацляйнсдорфской церковью был странным заведением и являл собою резкий контраст с другими венскими заведениями такого же рода, как тогдашними, так и нынешними; вообще-то национальный характер за пятьдесят лет существенно не меняется. А возможно, и вовсе не меняется. Но здесь о венской манере обслуживать гостей не могло быть и речи. Иной раз гостя выставляли за дверь, прежде чем он успевал занять место за столиком, а в ответ на заказ кружки пива объемистая хозяйка грубо предлагала посетителю позаботиться о себе где-нибудь в другом месте, ее-де уже клонит ко сну. И все же две тесные комнаты всегда были полны народа, хотя случалось, что хозяйка всех выдворяла из помещения или же кому-нибудь одному грубо отказывала в том, чего он просил вежливейшим образом, в какой-нибудь ерунде - в порции ветчины или колбасы, и речь шла лишь о том, чтобы принести это из буфета. Но и в этом ему отказывали, и гостям нередко приходилось здесь самим обслуживать себя или своих приятелей, под командой хозяйки. "А теперь что вам понадобилось?! Бутерброд с ветчиной? К черту! Но господину Пюрингеру можете принести бутылочку вина". Хозяйка почти никогда не поднимала со стула свои 128 килограммов, а официанта она не держала. И все-таки находились люди, которые и слышать не хотели о другом кабачке, ибо тот или иной спектакль здесь всегда был обеспечен. К примеру, нежданные удаления гостей, которые сегодня и в этот час пришлись не по вкусу хозяйке. ("Не могу на вас смотреть, идите куда-нибудь подальше".) Или наоборот - нескрываемое выражение симпатий. ("Люблю смотреть на твою мордафью! Ты у меня душанчик! Сейчас угощу колбаской".) Эти ее слова относились к муниципальному советнику, уже давнему пенсионеру, семидесяти шести лет от роду, который удирал сюда от своего одиночества и желая посмеяться. Но ежели он смеялся слишком много, хозяйка пускала в ход глушитель. ("Такой старикан, как ты, не должен много хохотать. А то не успеешь оглянуться - и дуба дашь".) К любимым гостям хозяйка обращалась на "ты". В их числе был и художник Грабер, пожилой дородный господин, выдающийся живописец и в свое время лучший иллюстратор сказок. Этот приятнейший человек с большим и значительным лицом (оно сразу же бросалось в глаза), с носом, похожим на почтовый рожок, усаживался на почетное место рядом с хозяйкой, поскольку оно одновременно являлось еще и местом исключительным, так как она не только не выбрасывала его из заведения, но и не отказывала ему в его просьбах, а также не делала нежных и заботливо продуманных намеков на ожидающую его могилу, не угрожала ему никакими глушителями. Ввиду того, что одни гости здесь обслуживали других, на него была возложена обязанность открывать буфет и снова его запирать, если кому-либо разрешалось пользоваться блюдами холодной кухни (другой здесь попросту не было), для чего хозяйка всякий раз снимала ключи с завязки передника. Грабер, человек на редкость работящий, хорошо знавший жизнь и говоривший на многих языках, приходил сюда, так как любил вечерком выпить пива и мирно посидеть за столиком. Последнее было ему гарантировано, тогда как в других кабачках на это рассчитывать не приходилось. Гости же Марии Грюндлинг вставали все, как один, если кто-нибудь начинал дебоширить или проявлять недостаточное уважение к авторитету хозяйки. Дебошир вызывал гнев всех здесь присутствующих мужчин, не менее шести пар кулаков протягивались к его лицу, среди таковых и весьма увесистые кулаки господина Грабера, который, кстати сказать, носил титул профессора, о чем здесь, конечно, никто не знал. В этом мирном уголке Грабер медленно погружался в пиво и в дремоту, участвуя в разговоре, который велся как-то мимоходом или вдруг начинал изобиловать шуточками и остротами, конечно, не на уровне господина Грабера, но, несомненно, доставляя ему удовольствие. Среди посетителей нет-нет да и встречались люди, чем-то напоминавшие господина Грабера. В каждом кабачке бывают гости, которых он заслуживает, - так по читателям можно узнать цену писателю, даже если ты сам не прочитал ни единой его строчки. Хвостик тоже разок забрел сюда, вскоре после того, как хозяин заведения, где его отец служил кельнером, отошел от дел и продал свой кабачок другому. Хвостик редко здесь бывал, но знал благодушнейшего Грабера и даже имел один из бесчисленных иллюстрированных им сборников сказок - подарок художника с собственноручной надписью. В книге было множество удивительных лесных человечков, карликов из корней, шиковатых парнишек, пней с широко открытыми глазами. Бывали здесь гости и совсем другой породы - через Винер-Нойштадт с близлежащего Южного вокзала они приезжали из тогда еще королевско-венгерского Бургенланда, точнее говоря, с полоски земли между постепенно сходящими на нет горами Штирии и глубоко на равнине расположенным Нойзиндлер-Зе. Люди крестьянского обличья, почти все в сапогах, по той или иной причине они приехали в Вену, наверное, и на рынке хотели побывать, мужчины и женщины в одинаково высоких сапогах. Это были мирные люди, они говорили на каком-то тарабарском наречии, если вообще не по-венгерски или по-хорватски. Когда Дональд, протаскавшись несколько часов по городу, заглянул сюда. Хвостик сидел слева от хозяйки. Грабер, по обыкновению, справа, а рядом с ним две простые, уже старые, хотя и свежо выглядевшие, женщины, обе с высоких сапогах. Муниципальный советник тоже был здесь. - Вот что, мой мальчик, - заговорила хозяйка с новым гостем, - ты все растешь, этому, видать, конца не будет. Садись-ка и подожми свои ходули. С башней святого Стефана не побеседуешь, а подзорную трубу я дома оставила. А-а, господа друг друга знают, - сказала она, когда Дональд и Хвостик поздоровались. - Ты с виду англичанин. Садись сюда, жентильмен, рядом с Фини и Феверль. Поскольку эти смышленые дамы ориентировались в Вене, Глобуш Венгерский - он еще жил и процветал! - время от времени посылал их туда по разным делам и кстати кое-что купить и привезти: для кухни, для дома, а заодно еще и для туалетного столика управляющего Гергейфи, который до сих пор сохранил прежнюю стройность, очень любил парфюмерию и привык к крему для бритья под названием "Проснись!", а крем этот в Мошоне нельзя было достать. Этот трудолюбивый человек нам вспоминается как даритель пары хорошеньких гусарских сапожек, предназначенных Феверль. Когда фигуры из области относительной и метафорической святости опять - пусть на самое короткое время - снисходят до нас, обыкновенных людей, и бродят в толпе нам подобных, они быстро попадают в сети, расставленные писателем; глядь, и в них уже барахтаются две разжиревшие троянские лошадки. Не спешите! Мы скоро их опять освободим, но сначала мы хотим посмотреть, как они теперь управляются со всеми делами. Сейчас им уже далеко за шестьдесят; но обе на диво хорошо сохранились. Собственно, они уже давно в отставке. Но в Мошоне по-прежнему незаменимы - следовательно, незаменимые пенсионерки. Обе, по правде говоря, интереснее, чем были в возрасте, положенном троянским лошадкам. Вернее, теперь они менее ординарны, чем тогда. Удивительный случай? Ведь люди с годами выглядят все более ординарными. Исключением можно назвать разве что начальника почтового отделения Мюнстерера. Они все еще "парная упряжка". А это значит, что каждая осталась идентичной не только сама себе, но другой, что при такой двуликости отнюдь не является правилом, и это неопровержимо доказывает прискорбный случай с бр.Клейтонами. Критики, конечно, будут утверждать, что автору не удалось "точнее обрисовать каждую из этих двух фигур и подчеркнуть различия между ними". Не в том дело, что ему не удалось, а в том, что он даже и не попытался это сделать! Попробуйте-ка спрофилировать этих двух! Я с самого начала их путал и никогда не знал, как они выглядят поодиночке, а только как обе вместе. На Хвостика появление здесь Дональда произвело тревожное впечатление, ему это показалось многозначительным фактом, а не простой случайностью. Сам он как-то в разговоре с Дональдом среди прочих достопримечательностей Вены описал и кабачок Марии Грюндлинг, но это было давным-давно, вместе они никогда здесь не бывали, хотя в свое время и собирались. Теперь Дональд заявился сюда в девять вечера, весь потный, без машины, в запыленных ботинках, и с жадностью выпил кружку пива - все вопреки своим всегдашним привычкам. Но Хвостик уже научился стойко держаться в этой ситуации, которую он переживал без унизительной муки в кишечнике, а со своеобразной возвышенной грустью: и сейчас перед ним возникла картина - граница леса, они выходят на солнечный свет, а с вершины горы срывается ветер. Опять он выходит на простор, словно преодолел ступеньку лестницы или перепрыгнул через ограду, при этом прояснившаяся ситуация осталась внизу, вполне доступная взгляду. То, что ворвалось в его жизненный круг (сколько долгих и серьезных усилий потребовалось на укрепление такового!), перебаламутив уже сбывшееся, как он теперь догадывался, не было следствием ошибки, попустительства или упущения, не было это и злополучной случайностью; нет, оно состояло из такого же крепкого и прочного материала, из которого был сделан сам этот жизненный круг. Значит, надо держаться стойко! И Хвостик держался. Если ему суждено этого столь милого его сердцу молодого человека взять с собой в поездку - а почему, собственно, должны рушиться планы?! - тогда игра будет выиграна и еще раз выиграна, как раз в тот момент, когда корабль - у них были заказаны места на "Кобре" - отойдет от мола. Он уже сейчас видел первую узкую щель между бортом корабля и причалом, и вот возле мокрого борта уже плещется вода, а на набережной стоят люди, все лица обращены к кораблю, все машут платочками, и с верхней палубы вздымает ввысь медленно-торжественный хорал - императорский гимн - все это Хвостик представляет себе, с тревогой глядя на Дональда, который сидит против него рядом с двумя незнакомыми рыночными торговками (влажные волосы у него прилипли к вискам); он заказал два литра вина - должен же молодой человек угостить их как следует! - а заодно и пачку сигарет, предложил обеим закурить и сам закурил - все очень непривычно, все, так сказать, в порядке эксцесса - по крайней мере так это воспринял Хвостик, хорошо знавший своих англичан. Но завтра или послезавтра вернется Роберт Клейтон из гостиницы "Альпийское подворье"; далее прием у Гольвицера, абсолютно неизбежный, и вскоре после него они должны уехать. "Это хорошо, - подумал Хвостик, - для него это будет просто счастье. В Вене ему теперь нельзя оставаться ни в коем случае". Наиболее скромные гости за столом молчали, оробев от присутствия незнакомых господ. - Вина не выпьешь, жентильмен? - спросила хозяйка Дональда, который сидел перед пустой пивной кружкой, а к стакану с вином даже не притронулся. Тогда он осушил его одним глотком. Профессор Грабер давно уже подозревал, что он собою представляет. Появление абсолютно неуместных здесь гостей стало уже как бы традицией заведения. Поговаривали даже, что сюда время от времени заглядывают и очень именитые гости, впрочем, возможно, что на кое-кого из них возводили напраслину. Но в конце концов и сам профессор Грабер был лицом весьма заметным. Он вынул изо рта сигару, добродушно выпил за здоровье Дональда и сказал по-английски: - Ваше здоровье, сударь! Дональд, нимало не удивившись, поблагодарил его. В этом городе такое смешение языков! К этому он давно уже привык. Но после того, как он вылил со своим визави, у него отлегло от сердца. Он снова налил старухам, хозяйке и трем соседям по столу - твердой рукой, как точно отметил Хвостик, - потом вытащил трубку и осторожно вытянул свои длинные ноги. - Ну, теперь ты в порядке, жентильмен! - сказала хозяйка, когда над столом поплыли голубые клубы "кепстена". Муниципальный советник, приятно взволнованный, потянул носом. - Пахнет дальними странами, - сказал он. - Америкой пахнет. Это были единственные слова, которые пожилой господин произнес за все время. Вскоре Дональд и старина Пепи отправились домой, правда, по убедительной просьбе первого, пешком. Это был долгий путь вниз, к Пратеру. Светящиеся часы показывали начало одиннадцатого. Прекрасный вечер оживил улицы. Когда двое одиноких мужчин, двое холостяков - а оба они были холостяками и одинокими, сейчас, может быть, более чем когда-либо, - ночью не спеша кружат по центру большого города, то это ситуация ни в коем случае не гиблая, не скучная, а по меньшей мере обнадеживающая, со множеством выходов в разные стороны, вглубь и вовне. Возможно, здесь дело было в разнице возрастов, определявшей особенность ситуации, и в той почти нежной и заботливой заинтересованности Хвостика в жизни младшего друга, о которой мы все-таки хотим сказать, что она проистекала из своеобразного чувства вины. В таком случае это чувство было уж очень возвышенным. Он считал себя одиноким. Мило уехал. С ним Хвостик не мог, как раньше, беседовать о делах, что всегда действовало на него благотворно. Но теперь словно засов задвинули. Груз доверия, взваленный на него Робертом Клейтоном, с тех пор как он вместе с Моникой находился в "Альпийском подворье", сделал невозможным подобные беседы. Дойдя до церкви св.Павла, они пошли дальше, углубляясь в центр города. От запаха асфальта, выдыхавшего из себя дневной жар, у Хвостика появилось предощущение жаркого лета в городе. Это было по ту сторону путешествия, позади него. Об этом путешествии он сейчас и толковал Дональду, тем самым как бы продвигаясь вперед ощупью, и уже почувствовал, что здесь - боль, боль, связанная с этим путешествием, и что сейчас он как бы задел и сдвинул плохо сидящую повязку, которая страшилась любого прикосновения и разумно прикрывала рану. Поэтому-то Дональд и сам заговорил о поездке, все приготовления к ней были уже завершены. Старина Пени догадывался, почему Дональд захотел идти пешком: это был страх одиночества там, на пустой вилле, на краю Пратера. И ему, хотя сам он никогда в жизни не вылезал так из собственной шкуры, как теперь Дональд, был ведом страх, который неизбежно поджидает каждого, кто уже не рассчитывает на размягчающую и разрушительную поддержку повседневности, ибо утратил способность ею воспользоваться. И в то время как Хвостик бок о бок с Дональдом шагал в направлении Кернтнерштрассе, прописная истина касательно перемены места как лучшего средства против несчастной любви вдруг показалась ему весьма сомнительной. Все равно никуда от нее не денешься. Удивительно, как этот Хвостик умел выйти за пределы собственного опыта, ему помогало врожденное сознание жизненных бурь, хотя именно они больше всего пощадили убогую молодость Хвостика, вероятно только потому, что бедность и жизненные невзгоды не оставили для них места. В те времена, когда мы вместе с обоими господами проходим мимо Оперы, города по ночам еще не были оживлены, как нынче, разноцветной и растворяющейся вдали игрой света; зато непережитым осталось и то, как все это затемнялось со дня на день, - темные глыбы под гнетом страха. Хвостик и Дональд свернули вправо на пешеходную аллею Рингштрассе. Дональд замедлил шаги. Здесь уличный шум не помешал бы им говорить. Лишь изредка по широкой мостовой, над которой еще не парила яркая цепь электрических лампочек, проезжали автомобили или фиакры. Но высокие дуговые фонари - вечное полнолуние больших городов - все вокруг заливали молочным светом. Лишь возле Городского парка Дональд решился: - Господин Хвостик, - сказал он по-английски, - это предстоящее нам путешествие весьма желательно мне в сугубо личном смысле. В последнее время я потерпел неудачу. Может быть, мне нужно навсегда покинуть эти края. Поехать, например, в Чифлингтон, на тамошний завод. - Мне было бы чрезвычайно жаль, - сказал Хвостик и в тот же миг понял, что эти слова могут оказаться последними откровенными и прямыми словами, которые он скажет Дональду, в том случае, если и тот почтит его, Хвостика, своим доверием. Он чувствовал, что этот момент уже близок. Если Дональд станет выражаться яснее, то Хвостиково положение будет очень и очень неловким. Хвостик остро ощущал приближение опасности. Дональд заговорил о Монике, назвал ее по имени. Это было, если можно так выразиться, его грехопадение, вызванное внезапным приступом слабости, может быть, вследствие физического переутомления, а может быть, и от непривычки к спиртным напиткам. Но Хвостика он тем самым поверг в настоящий конфликт с самим собой, причины которого, конечно же, коренились не в сиюминутной слабости. Дональд мало что сказал, и ничего особенно умного, к тому же его слова были не в ладах с истиной. Но как же может быть иначе? Что он мог бы рассказать, что осветить? Ему пришлось бы тогда говорить и о необъяснимом, может быть, о дурноте накануне приема в саду, о том, как в комнате стемнело из-за дождя, - но как раз это-то он и отмел с самого начала. Это все не имело ничего общего с Моникой. И все-таки. Он сказал: - Как мне это ни больно, но я так и не сумел установить с ней настоящего контакта. - Простите меня, мистер Клейтон, - сказал Хвостик, - но не исключено, что с такой особой это никому бы не удалось. Первая поперечная повязка. Задумано хорошо. Это должно унять, смягчить боль. Тонкая благодарность Хвостика. Вдобавок: сейчас, на высоте 1000 метров над уровнем моря, Моника наверняка была вполне контактна. - Все-таки здесь дело в некоторой автократичности натуры, - еще присовокупил Хвостик. Да, черт возьми, так будет лучше! О, и пусть нам еще больше встречается таких "автократических натур"! В особенности это пошло бы на пользу нашей молодежи! Но где и в чем Моника проявила тогда свою автократичность по отношению к Дональду? Все это чепуха. Бедняга Хвостик порет сейчас сущую чепуху. А что ему еще остается? - А после вашего возвращения из Англии, мистер Клейтон, вы говорили с фройляйн Бахлер? Позор. Итак, он спешит в укрытие. А что ему делать?! Я спрашиваю: а кто же, собственно, оказался несостоятельным в присутствии Моники? Разумеется, не Пепи. Никоим образом. Он обнял свою бело-светящуюся звезду и сам стал при этом красным, как раскаленная чугунная печь. Жалкий этот разговор еще немного продолжался, когда они дошли до конца Городского парка и свернули вправо. Вдоль узкой стороны парка они прошли молча, потом поднялись на мост, под которым на многочисленных путях товарной станции стояли рядами темные вагоны. Слышалось звяканье буферов. Здесь уже начиналась та часть города, где они жили и трудились. Хвостик живо это ощутил. Слева, на главной таможне, он сам лично отправлял в Бухарест фирме "Гольвицер и Путник" большие партии станков. Теперь они шли по Зайдльгассе. Смолянистый запах торцовой мостовой. Хвостик вдруг вспомнил, как он когда-то взял здесь фиакр, чтобы поехать к своему тогдашнему домовладельцу, советнику Кайблу, прощальный визит перед переселением из Адамова переулка. Вот они уже идут мимо завода. Возле ворот освещенное оконце ночного сторожа. "Сюда приметалось что-то совсем новое", - подумал Хвостик. Да, он готов был признать, что все не может двигаться вперед, оставаясь таким, как прежде. Окна кафе "Неженка" были еще освещены. Неужто Дональд захочет туда заглянуть? Но он прошел мимо, даже немного прибавив шагу. У моста они пожелали друг другу спокойной ночи. Хвостик еще раз быстро оглянулся. Дональд уходил, высокий и стройный. "Я ведь знал его еще совсем мальчиком, - подумал Хвостик, - я изредка видел его в саду их виллы. А теперь он страдает от любви". Нет, ему не свойственно было пренебрегать страданиями, которые были ему чужды. Он отлично сознавал всю серьезность ситуации, а это обычно редко удается осознать вовремя. Но что ему было делать с этим сознанием? Разве не сводится все к тому, что ты убеждаешься - у тебя зрячие глаза, но руки-то слабые. На пристани чувствовалось дыхание воды, а от Пратера сюда долетал аромат зелени. Хвостик подошел ближе к откосу. Потом повернул налево, перешел через дорогу и зашагал по переулку, ведущему к его дому. На следующий день вернулся Роберт и уже под вечер появился в конторе, весело и громко приветствуя Дональда и Хвостика. Пени про себя решил, что он изменился. Несколько спал с лица, загорел и, казалось, весь стал как-то легче и подвижнее. Покупка локомобилей прошла гладко, сообщил Роберт, хотя он (это относилось к Дональду) чувствовал себя там уже не так уверенно; он несколько отстал, чтобы толком разобраться во всех деталях этого дела. Потом его пригласили совершить поездку в горы. Хорошо, что он не поехал в Венгрию на машине, - ужасные дороги. Машина тогда - наверное, к счастью, - была в ремонте. Вечером Август был встречен громким "о-ля-ля!" и толчками в бок. После обеда Роберт и Дональд в холле обсуждали текущие дела. И рано ушли спать. Дональд тоже очень устал. На другой вечер был soiree у Гольвицера, куда на сей раз получил приглашение и Хвостик. Старики Эптингеры извинились, что не смогут быть. Хвостик поехал туда вместе с Клейтонами. Опять большой съезд на Фихтнергассе, поток разнообразных взаимных приветствий уже на тротуаре перед виллой, а затем не менее оживленный и бесформенный introitus с путаницей голосов уже в холле. Оттуда все устремились в первую гостиную (оба англичанина и Хвостик молча присоединились к обществу), где с шумом и смехом окружили маленького хозяина дома. Последний, как только приметил Роберта Клейтона, разомкнул образовавшийся круг и поспешил навстречу Роберту: - Я рад, мистер Клейтон, сегодня видеть вас здесь. Далее последовал оживленный обмен рукопожатиями с Дональдом и Хвостиком. Сердечность иной раз изливается таким потоком, который все делает невидимым, затопляя целиком всю суть человека; и при этом она может быть подлинной, хотя бы на время. И опять здесь можно было увидеть множество лиц, каких обычно не встретишь в кругу промышленников - бородатые профессорские лица и бритые лица знаменитых актеров Бургтеатра. Множество разговоров и дебатов на темы, не всегда и не всем здесь привычные. Англичане и Хвостик дошли до зимнего сада, двери которого сегодня были открыты в парк. На пороге стояла пришедшая из парка Моника Бахлер. Роберт поздоровался с Моникой приветливо, добродушно и непринужденно, Хвостик осыпал ее комплиментами с известной торжественностью, из которой можно было уловить, что он сознает всю значительность ее особы, а Дональд растерялся (до сих пор, верный своей природе, он держал себя в руках), не сказав ни единого слова, пожал ей руку и поклонился. Они остались здесь, в зимнем саду, куда летом никто не заглядывал, возле бассейна с фонтаном и стали смотреть на воду, на медленно плавающих сазанов, ибо в этот момент им ничего другого не оставалось и никому ничего толкового в голову не приходило. Хвостик первым сделал открытие, что декоративные водоемы коммерции советника Гольвицера несут еще и утилитарную, вернее, гастрономическую нагрузку, по крайней мере в определенное время года. Во второй половине бассейна не было рыб. Там, куда падала вода из фонтана, были устроены пещеры и гроты из туфа: Хвостик обнаружил там раков, два или три из них разгуливали в воде неподалеку от этих пещерок. Хвостик указал на них Роберту, на Роберта один из раков произвел ошеломляющее впечатление своей живостью. Он тут же обернулся к Монике и сказал ей, что здесь есть на что посмотреть. Она с интересом нагнулась над краем бассейна. Дональд тоже заглянул в него. Но все это не удивило Хвостика, странным ему показалось другое мелкое обстоятельство: Роберт только сейчас - раньше этого никогда не бывало - заговорил с Моникой по-английски. Обычно в Вене он почти не пользовался родным языком, и лишь звоня по телефону с гор старине Пени, вел с ним доверительные беседы по-английски. Но сейчас вдруг, опустившись на колени у края бассейна, Роберт сказал Монике по-английски: - Мы их поймаем! И вот она тоже опустилась на колени. Это выглядело так, будто они собираются наперегонки ловить раков. Но Моника выиграла это состязание. Решительным движением сунув руку в воду, она по всем правилам, двумя пальцами, схватила рака, вытащила из воды и подняла повыше. Через секунду то же самое сделал и Роберт Клейтон. - Мой больше! - воскликнула Моника. - Верно, - отозвался Роберт (теперь снова по-немецки). Оба эти экземпляра были весьма внушительных размеров - "раки экстра", как их называют в ресторанах. Каждый поднял выловленного им рака повыше, для сравнения, оба рака в ярости шевелили клешнями в воздухе и били своими мощными хвостами так, что и Моника, и Клейтон оказались забрызганными. Хвостик, позабыв свое удивление, с неподдельным интересом наблюдал за добычей, вероятно, он впервые в жизни видел так близко живого речного рака. Дональд стоял в стороне. Раков выпустили обратно в бассейн. - Пока вас не съест старик Гольвицер! - вслед им сказала Моника. Эта небольшая сцена, во время которой в зимнем саду не было никого, кроме них (все гости и на этот раз устремились в буфет), позднее стала предметом разговора, который Дональд и Хвостик вели, расхаживая перед ужином по прогулочной палубе спустя два дня после отплытия из Триеста; было уже темно, море казалось черно-синим, и отчетливо слышался плеск разрезаемой бушпритом и бьющейся в борта воды. Только теперь, с появлением первых звезд, стала заметна высота неба. Хотя Дональд и Хвостик, как всегда, рассматривали ситуацию с разных позиций, в этом пункте они чувствовали одинаково: что именно здесь, в этой игре, при всей ее незначительности, что-то было им обоим непонятно, некоторая утрированность, как они считали, по крайней мере со стороны Роберта, и, пожалуй, своего рода усердие со стороны Моники. Они плыли на роскошнейшем пароходе, совершавшем круиз по маршруту Левант [общее название стран, прилегающих к восточной части Средиземного моря] - Стамбул. Пребывание в портах было весьма на руку Хвостику и Дональду, а в Бейруте они даже могли, не сходя с корабля, вести деловые переговоры с партнерами. Из Константинополя им предстояло Восточным экспрессом доехать до Бухареста (фирма "Гольвицер и Путник"), затем в Белград (инженер Восняк, Мило), далее в Будапешт и оттуда в Хорватию, где их снова ожидали кое-какие важные дела. Должны они были побывать и в Слуни. Перед их отъездом Роберт Клейтон неоднократно советовал старине Пепи во что бы то ни стало посмотреть это место. - Это будет действительно великолепным заключительным аккордом, - так говорил он Дональду. - В свое время это была моя идея. Мы с твоей матерью ездили туда в свадебное путешествие. Дональд непрерывно страдал после второго приема у Гольвицера и после отъезда из Вены, порою страдал ужасно - ну и поделом, сказали бы мы, но мы не можем себе этого позволить, хотя бы уже потому, что человек здесь вступил на тяжкий путь. Скажем так: страдая, Дональд постепенно вживался в истинное положение вещей, серьезность которых, как нам известно, давно уже осознал господин Хвостик. Хвостик по-прежнему был заинтересованным лицом. Он просто не мог оставаться в стороне по причинам, которые мы уже знаем. Но то, что теперь вторглось в его жизненный круг и сбило его с толку - в круг, который он действительно создавал с трудом и долготерпением! - в одинаковой мере оживляло и удручало его. В том-то и заключалась особенность его тогдашнего положения. И он об этом знал. В глубине его души вновь возникло то давно прошедшее время, время, исполненное трудов и забот, время, потребовавшее срочных и неотложных перемен. Он теперь частенько вспоминал свой прощальный визит к советнику земельного суда доктору Кайблу, которого он потом никогда больше не видел, хотя тогда и шла речь о новой встрече по случаю какой-нибудь холостяцкой пирушки. Особенно часто он вспоминал это здесь, на корабле. С тех пор прошло больше тридцати лет. То время виделось ему в весьма трогательном свете. И что-то даже возвращалось к нему от тогдашней растроганности. Хорошо! Пусть так! Такова уж была душевная организация Хвостика. А что из всего этого выйдет, он, конечно, не знал. Но даже и сторонний наблюдатель, вроде мюнхенского терапевта доктора Пауля Харбаха, должен был заметить, что Дональд сейчас в дурном состоянии, что он не владеет собой. А доктор Харбах был к тому же врачом, и врачом выдающимся. Как врач он вскользь намекнул Хвостику, что мистеру Клейтону следовало бы поберечь себя, что сердце может не выдержать такой нагрузки. Он сказал еще что-то о губах Дональда и употребил выражение "синюшные" или "слегка синюшные", этого Хвостик не понял. Доктор Харбах считал, что это неспроста. Но он всегда и во всех случаях оставался сторонним наблюдателем, а не только раз в год, когда на несколько дней приезжал в Вену, в родительский дом. Сейчас он только что оттуда и в соответствии с временем года гостил на вилле в Хаккинге, а не на Райхсратштрассе. Затем побывал с друзьями в горах, а теперь - у него был отпуск - пустился в морское путешествие, впервые за семь лет. С неопределенными целями, сказал доктор Харбах. Пока что он собирается доехать до Стамбула. Для нас к особенностям его стороннего наблюдательства, безусловно, относится и тот факт, что в своей комнате на вилле в Хаккинге он стоял немного поодаль от окна, слегка выкаченными глазами наблюдая, как по дорожке, ведущей к вилле, поднимаются гимназисты Хофмок и Кламтач, и надо еще заметить ad notam, не пропустил и уход всей компании с его младшими сестрами. Примечательным представляется нам и то, что, когда молодые люди скрылись из виду, он еще долго стоял у окна в полной неподвижности, и еще то, что об увиденном (и для всех очевидно) ничем не замечательном событии он, как сторонний наблюдатель, никогда нигде не упомянул. В то время на прогулочных пароходах трапезы происходили за общим столом - это называлось табльдотом, - на верхнем конце которого сидел капитан, а также кто-нибудь из офицеров или корабельный врач. У пассажиров тоже были определенные места за табльдотом. Таким образом Дональд и Хвостик познакомились за столом с доктором Харбахом и еще со многими другими, разумеется. В салонах и на падубах все общество тем более перемешалось. Путь от Отранто корабль прошел при встречном ветре и большой зыби, но потом море успокоилось. Жара на верхней палубе уже начала темнеть (так казалось Дональду). Господа все чаще стали появляться в белых костюмах и в модных тогда на морских курортах и кораблях белых кепи. Дамы были в летних платьях, тоже в основном белых, и в соломенных шляпах. Над шезлонгами то тут, то там раскрывались солнечные зонтики, ветер не мешал им, так как его почти не было. Клубы дыма из пароходной трубы повисали над морем. По правому борту впервые после того, как они прошли далматинские острова, приблизительно на широте мыса Санта-Мария-ди-Леука на один час вдали показалась земля, и темное от зноя, испещренное крохотными волнишками море сомкнулось с круговым горизонтом. Дональд ушел с палубы. Ощущение покинутости и затмения становилось уже непереносимым. Пройдя по обширному пустому салону, он вошел в кафе, которое своими тиснеными коричневыми обоями, мраморными столиками и развешанными по стенам газетами и журналами в рамках казалось плавучим уголком Вены. Кафе находилось в ведении шефа ресторана, опытного венского обер-кельнера - только таких и держали на пароходах австрийского отделения "Ллойда" - по фамилии Костацкий. Впрочем, люди этого сорта обладали почти сверхъестественным знанием человека, что приносило так называемым оберам до десяти тысяч дохода. Здесь было прохладно, работали сразу два электрических вентилятора. В этом замкнутом пространстве Дональд зачастую чувствовал себя лучше, чем наверху, где всякому уединению и всякой приглушенности наносились чудовищные световые раны и, казалось, ни то, ни другое уже не вернется. Под смеющимся небом всего труднее переносить боль. А еще эта знойно-темная пелена, пугавшая его. Здесь приходило раздумье. Насколько это возможно для человека, не привыкшего размышлять, а значит, недостаточно себя знающего. Но мало-помалу он на мгновение нащупал самую темную точку в своем бытии раненого, ведомый не рассуждением, а смутной тяжестью на совести, которая во всех случаях куда лучший проводник, нежели самое ясное сознание. Любовь - она и есть любовь, и ничего тут не поделаешь. Расценивая на такой лад состояние Дональда, Роберт был весьма далек от истины. Он придерживался точки зрения, что женщина тридцати семи лет слишком стара для тридцатидвухлетнего. Ему этого было достаточно. И он никогда не корректировал эту банальность в отличие от Пени, которому его прописная истина относительно перемены мест как лучшего лекарства от несчастной любви вскоре показалась сомнительной. Ибо Моника, конечно же, должна была предвидеть, хорошенько поразмыслив, что разговор между бр.Клейтонами рано или поздно, но все-таки может состояться. Та неопределенность и гибкость, которые необходимы в подобных случаях, чтобы вобрать в себя все условности, были соблюдены Моникой с присущим ей тонким чутьем. Она сказала, что действительно одно время интересовалась Дональдом, но связь с ним была для нее невозможна. В общем-то, верно, почти правда. Но даже когда оба лгут одинаково, это все-таки не одно и то же. Так или иначе, а Дональд (в присутствии Хвостика) больше лгал, нежели Моника. Роберта это не волновало. Его теза о разнице в возрасте, которую он, разумеется, Монике не высказывал, была непоколебима, а значит, и путь для него был свободен. И он бодро шагал этим путем. Теннисные партии гимназистов в саду на его вилле мало-помалу обрели иное качество. За чаем все собирались вокруг Роберта и Моники, как вокруг хозяина и хозяйки дома. Монике не хватало Хвостика. Роберт говорил то же самое, но ни в какой мере не связывая это с конторой (там, конечно, тоже недоставало Хвостика). Присутствие Хвостика было бы для обоих законченным фоном их счастья, его, если так можно выразиться, спокойной грунтовкой. Видимо, их эгоизм вышел уже за рамки приличия, как то нередко бывает у любовников. Они и впрямь были любовниками, но над этой действительно существующей разницей в возрасте Роберт никогда не ломал себе голову. Клейтонам, как мы однажды уже упоминали, с давних нор принадлежала вилла в Вайсенбахе возле Аттер-Зе, которой они, правда, до сих пор очень мало пользовались. Она была куплена по случаю. В связи с нынешними обстоятельствами Роберт нет-нет да и вспоминал о ней. Но как раз этот уголок Верхней Австрии неподалеку от Зальцкаммергутских озер был своего рода проходным двором для венского общества, и там едва ли можно выйти из калитки и через улицу дойти до купальни и лодочной станции, не раскланявшись с хозяином соседней виллы или, пусть даже не в буквальном смысле слова, не очутившись под колесами автомобиля, битком набитого знакомыми. К тому же дела требовали присутствия Моники в Вене. Итак, оставалась Аухофштрассе. Что касается дел Моники, то Роберт втайне рассчитывал на скорый их провал. Его намерения были ясны, как стеклышко. Не будь этого издательства на Грабене, он мог бы вместе с Моникой в конце концов тоже отправиться в путешествие или попросту куда-нибудь скрыться. Итак, оставалась Аухофштрассе. Дух Дональда, поскольку о нем вообще может идти речь, не витал здесь. Его никогда не существовало, в действительности тоже - по крайней мере при жизни Дональда, чуть-чуть не написали мы. Моника смотрела на это почти так же. Меж тем старый привратник Брубек ухаживал за тенистыми кустами лиловой и белой сирени в парке и, может быть, был единственным человеком среди появлявшихся здесь, который внимательно следил за происходящим. Он не спускался больше в преисподнюю, его очки и газета не лежали больше на столике перед котельной. Преисподняя потухла во всех смыслах этого слова, и сравнительно новое центральное отопление было таким же железно-серым, холодным и мертвым, как и те заботливо составленные в подвале сушильные печи, что когда-то были там в употреблении. Но на мощеном дворе привратницкого домика в разных горшках и кадках пышным цветом цвели самые капризные растения, и после полива вокруг них растекались маленькие лужи. Все было вовремя пересажено, ухожено и подрезано, а на краю террасы, там, где пестрые шезлонги резко контрастировали с высоко взнесенным синим небом, всегда стояли самые лучшие экземпляры. Во время возобновившихся теннисных партий на Принценалле Зденко странным образом мучило отсутствие Дональда. Обсуждать это в "Меттерних-клубе" оказалось немыслимым. То неуловимое, что произошло на улице, когда он и Хериберт фон Васмут повстречались с младшим из англичан - Хериберт, очевидно, не заметил легкого облачка, омрачившего лицо Дональда, - поначалу при ближайшем рассмотрении известных фактов давало возможность даже по их контурам увидеть всю серьезность ситуации: и то, что Дональд оступился, и его медленное, неуклюжее движение в попытке обрести равновесие. Но не это больше всего мучило Зденко. А то, что Дональд, раненый, плавает теперь где-то на Ближнем Востоке, и рану эту ему случайным неосторожным замечанием нанес он, Зденко. Неважно, что с таким же успехом это мог сделать и Васмут. Но сделал-то он! (Неверно: не он, а механика внешней жизни. Зденко безличное принимал за личное. Но тут уж мы предъявляем непомерные требования к умному гимназисту.) Итак, жизнь на Принценалле шла без Дональда - хотя благодаря Зденко он все время незримо там присутствовал, - и мы должны признать, что отсутствие младшего из бр.Клейтонов никого особенно не удручало. И уж меньше всего, конечно, Августа. Ему теперь жилось превосходно. То и дело слышался его жирный смех. Впрочем, его впрямую провоцировал Роберт Клейтон. Мальчишка нравился ему: в школе он хорошо продвигался вперед и в выборе окружения проявил одаренность, как уже отмечал учитель Петшенка; только толстяк был несколько ленив и увиливал от тенниса, так же как от верховой езды. Раздумывая об этом, Роберт Клейтон оглядывался назад, и ему приходило в голову, что Дональд никогда не водил в дом своих друзей. Сейчас этот вопрос обернулся против него самого, против Роберта: ему тоже некого было назвать в этой связи. Однако Хвостик. Им Роберт даже гордился. Но ведь они жили вместе, он и Дональд, вот в чем дело. Это заменяло им отсутствующее общество. Из молодых людей, входивших в комитет "Танцевальных вечеров", никто не примкнул к Дональду. Это был результат их жизни вдвоем, сейчас Роберт отчетливо это понимал. И еще понимал, что с этой жизнью покончено. Дональду необходимо жениться. Эта идея вдруг показалась ему решением всех наболевших вопросов. Таким образом, бр.Клейтоны были сейчас разделены не только пространственно. Да, теперь, в той точке, которой они достигли, прежнее положение дел едва ли можно было бы вернуть. Никто бы не поверил, будто это обстоятельство не причиняло Роберту никаких неудобств. Ибо дар предвидения заводил Роберта достаточно далеко. Он сознавал также, что ситуация остается непроясненной только ввиду отсутствия Дональда; долго так продолжаться не может, ибо отсутствие это будет кратким - это Роберт ощущал постоянно. Но его способность наслаждаться прекрасной оболочкой (как это отлично сумел сделать Хвостик в известный нам вечер), здесь и сейчас являющей себя во всей своей сиюминутной красе, может быть, никогда прежде не проявлялась так ярко; жизнь человека его склада, обремененная далеко идущими планами, мало была пригодна к тому, чтобы проявлять подобные способности. Хотя надо сказать: кто никогда вовсю не пользовался ими, этими способностями - зачастую они зовутся легкомыслием, - тот никогда не жил по-настоящему и ничего не видел в этом мире, хотя его и тянуло в Бейрут, в Испанию или к тринадцати Слуньским водопадам в Хорватии. Ибо весь этот мир со всеми своими "глубинами" (с которыми покончено раз и навсегда) содержится в прекрасной оболочке женщины, а кто не верит, пусть, если хочет, спросит художника. Здесь Роберту Клейтону было далеко до совершенства. Иначе он бы наслаждался цветением сирени не меньше, чем Брубек. Но он не желал ничего замечать, он хотел только утвердиться, и по возможности еще до возвращения Дональда. Так мы опять добрались до Моники. Брак с Робертом был для нее очевидностью. Пожалуй, даже чересчур. Это была слишком хорошая партия. Моника, так сказать, переступила границу декорума. Женщин, даже в их страстях, преследуют честолюбивые устремления, и, если сами они ничего собой не представляют, они все равно стремятся ни в коем случае не уронить свое достоинство. Она немного упрямилась. Роберта это сковывало, и он, мужчина нордического типа, которые по природе своей в отличие от южан не ведут себя с женщинами нагло, а потому нередко попадают в смешное положение, все эти капризы принимал слишком уж всерьез. Ибо с недавних пор она стала придавать еще больше значения своим делам, чем прежде, и Роберту частенько приходилось жить в воздержании. Впрочем, здесь не обошлось без консультации с госпожой Генриеттой Фрелингер. Подобные советы часто бывают злыми, высокомерными, идущими вразрез с инстинктом, пусть даже с инстинктом эротически-честолюбивой лунатички, балансирующей на самом краешке своего стремления ввысь и вовне (такие всегда вовремя входят в окно комнаты). Советчица в подобных случаях по большей части бывает опьянена здравым смыслом и чувствует себя вдобавок прокурором и защитником всего женского пола, подстрекаемая собственными упущенными честолюбивыми возможностями. И все-таки Моника была счастлива, и из всех персонажей, участвующих или играющих роль в нашем повествовании, в своем восприятии сирени была ближе других к привратнику Брубеку. Иной раз ее возросшее спокойствие и собранность касались даже тех растений, что в горшках и кадках стояли на мощеном дворе привратницкого домика, в луже, которая, хоть и была невелика, умудрялась отражать небо. Нечто похожее можно сказать и о Монике в ее пестром шезлонге на террасе. Теннисные мячи, ударяясь о тугую ракетку, издавали округлый, полный, сильный звук. Сейчас она услышала, как Роберт в качестве судьи определил положение: - Thirty all [Тридцать. Игра окончена (англ.)]. Однако не была еще окончена та настоящая игра, в которой и мы принимаем участие, далеко не окончена, но и на месте она не стояла, она шла к концу. Решение уже было принято. Хотя после этого, после того, что мы называем решением, дальнейшее существование и есть, собственно, самый решающий фактор, только тут в этой, уже брошенной на стол карте и кроется окончательный выигрыш и проигрыш. Лишь наивность драматургов может питать их веру в то, что за опустившимся в их пьесе занавесом ничего уже больше не происходит. Мало-мальски опытному создателю добротных романов такой чепухи не внушишь. Ибо не только пароход "Кобра" бороздил морскую гладь, но также неудержимо текущее время словно между прочим выявляло все новые бесчисленные детали, так что можно было свести знакомство с целой массой людей, а не только с доктором Харбахом из Мюнхена или в один прекрасный день прийти в некоторое замешательство оттого, что внутренние помещения корабля выглядят совсем по-другому, чем вскоре после посадки, когда багаж только был еще доставлен в элегантные каюты. Теперь уже все расхаживали по хорошо изученным каютам и салонам, как по собственной квартире. На пароходе был даже - сразу за кафе - "Американский бар", казавшийся Дональду презабавным, в особенности высокие табуреты в этом баре. Так, на борту корабля откровенно афишировалась та приятная атмосфера, которую Дональд как бы созерцал снаружи и включиться в которую ему не удавалось. Доктору Харбаху, впрочем, Дональд дал понять, что они с отцом бывают на Райхсратштрассе. Однако доктор Пауль никогда не слыхал в родительском доме об этих англичанах. Может быть, там при стороннем наблюдателе вообще не упоминали о подобных светских связях. В то время как они обменялись по этому поводу всего несколькими словами, Дональду вспомнились лиловые шелковые драпировки одной из харбаховских гостиных; и за этими драпировками - а не перед ними - стояла Хильда; иными словами, за стеной, но стена была прозрачной, как вода. Какую-то секунду он искал опоры в высокой белокурой девице, что заговорила с ним по-английски. Но тут появился Гольвицер. А потом Дональд вместе с Брубеком спускался в котельную. Перед входом в нее на столе под окном лежала газета, а на газете очки привратника. Таким вот образом Дональд какие-то мгновения отсутствовал, и по нему это было заметно. Заметила это и госпожа Энн Хильдегард Крулов, урожденная Вустерштибель, объемистая и добродушная старая дама, которую Дональд заставил по-матерински за него опасаться. Она путешествовала вместе с супругом, лютеранским священником, дома его называли "генералом трубачей", ибо пастор Крулов был главой разветвленного по всей Германии ферейна трубачей. Совсем маленький его филиал образовался и здесь - кружок из девяти весьма активных трубачей-любителей, итого девять человек, кое-кто из них с дамами, но дамы в трубы не дули. Инструменты были взяты с собою. В первый раз музыканты трубили, надо сказать, к превеликому удовольствию всего общества, на форштевне корабля, сыграли переложенный для девяти тромбонов "Дивертисмент" Моцарта. Играли они великолепно, более того, все они были виртуозами, хотя обычно играли лишь ради удовольствия, профессии у них были совсем другие. В эту оригинальную группу входили два берлинских адвоката и один крупный промышленник из Геннингена, что в Баден-Вюртемберге. Эти безобидные и простодушные немцы со своими трогающими душу тромбонами, пожалуй, даже напоминали американцев. Все-таки это было весьма примечательно, что даже из столь малого по численности скопления людей - а на этом маленьком пароходе было совсем немного пассажиров - частенько высовывался острый шип шутовства. Капитану "Кобры" подобные номера, предлагавшиеся пассажирам бесплатно, были весьма желательны. Поэтому он уговорил наш славный нонет дать вечером концерт на прогулочной палубе вместе с оркестром, который постоянно играл во время обеда; среди прочего в программе было и попурри из "Аиды" с Триумфальным маршем. В этой истории выявилась и другая, не менее важная сторона дела. Венские музыканты корабельного оркестра предварительно обо всем договорились и провели совместные репетиции с достославными немцами. Поэтому результат был блестящим. Они играли еще при свете дня, так как достаточно осветить на палубе все нотные пульты вечером было бы очень затруднительно. Но во время последнего номера море резко изменило свой цвет и звучные голоса тромбонов разносились над поверхностью воды, которая становилась серой, теряя синеву и сверкание дня, словно стремилась назад к своей бездонности, а заходящее солнце еще было видно во всем буйстве вечернего зарева. Никто не захотел уклониться от этого концерта, и менее всех Дональд, которому казалось, что он впервые в жизни слышит музыку. Так оно и было на самом деле. Его посещения Венской придворной оперы сводились к каким-то обязательным функциям, и непременно в вечернем костюме. Только здесь, стоя у поручней и глядя на постепенно сереющее море, пасторша Крулов, стоявшая рядом с ним и тоже слушавшая музыку, впервые обеспокоилась, искоса взглянув на Дональда. Через секунду ей уже казалось, что она заглянула в страшную темницу и увидела там в буквальном смысле слова заживо погребенного человека. Учебный год все еще длился, и до его окончания оставалось почти полтора месяца, хотя для членов "Меттерних-клуба" с их превентивными мерами многое было пройдено. А Зденко давным-давно уже преодолел эту часть верхней ступени, правда, если можно так выразиться, в два прыжка: первым было его столкновение (только это слово попадает в точку) с госпожой Генриеттой Фрелингер, а вторым - легкое облачко, затмившее на улице лицо Дональда Клейтона. После того и другого осталась грусть. Теперь, если он шел под жарким солнцем, залитая светом улица затемнялась для него, ему хотелось поскорее вернуться в свою комнатушку, не в ту, что выходила на Разумовскигассе, а в другую, с окном, смотрящим в графский парк. Даже Пратер внушал ему боль. Времени у него теперь было предостаточно, и он частенько стаивал в растерянности, его никуда не тянуло, ничто не влекло, разве только обширная клумба возле Главной аллеи - вокруг нее под светящимися белым или розовым цветом каштанами стояли пустые скамейки, там, где широкая аллея вела к "Ротонде", зданию, оставшемуся от Всемирной выставки 1880 года (много позже оно, к счастью, сгорело). В подобные минуты, без начала и без конца, а уж тем более без решения, стоя на пустой ладони времени, он, можно сказать, видел перед собой каждую упавшую на гравий веточку. "Меттерних-клуб" стал обыденностью. Все, что от него осталось, - совместные занятия, практическая цель. Но тем самым все кончилось, и та первая, чуткая, будившая надежды стрелка, переводящая на свободный путь - поставленная когда-то ничего не подозревавшими англичанами, - осталась далеко позади, на дистанции, правда, в двояком смысле этого слова. Прежняя жизнь, казалось, потонула во тьме. А новая началась с фотографии в рамке: железно дорожный мост через залив Ферт-оф-Форт, когда он шел в столовую Фрелингеров. Давно уже никто не ставил белую гвоздику в маленькую вазочку перед мемуарами старого канцлера в комнате Хофмока. Ничто не бывает так непрочно, как аромат времени, который удерживает вместе частички времени: а сколько же их нужно разом, чтобы создалась такая атмосфера! Теперь все было упорядочено, но аромата не было в помине. Меж тем в Вену приехала тетка Вукович, остановилась в "Империале" и часто встречалась с его родителями. При виде этой шестидесятилетней дамы всегда возникало чувство, будто она ходит в высоких сапогах; вполне возможно, что она и вправду носила их в своем поместье в Хорватии. Для Зденко, собственно, только теперь, на этом, так сказать, ядреном фоне, стала по-настоящему зримой суть его матери, госпожи фон Кламтач. Жена начальника департамента не принадлежала к людям особенно заметным и занимающим много места в пространстве; нам она до сих пор на пути не попадалась, да и вообще никому. С Эжени Кламтач такого просто не могло случиться. Подобные женщины зачастую, даже почти всегда связывают свою жизнь с мужчинами прямо противоположного толка, занимающими чувствительно много места в пространстве и абсолютно невосприимчивыми, что, как правило, связано одно с другим, по нисколько не зависит от уровня интеллекта, некогда достигнутого и больше уже не развивавшегося. Этого, разумеется, не бывает с пресловутыми "сильными личностями", которые, впрочем, при помощи изрядной порции грубости, если она окажется уместной, могут излечиться, так сказать, в одну ночь. Начальник департамента к этому сорту людей не относился, а странным образом принадлежал к тому же разряду, что и мать Зденко, так что оба супруга как-то неясно стекались, сплывались в единое целое. Это были люди, которые жили так размеренно, что никогда даже легонько не касались границ своей общественной прослойки, не говоря уж о том, чтобы переступить эти границы. Но в то же время они подчеркивали, хотя и очень неназойливо, что ничего особенного в этом не видят. В известной степени это было последним прибежищем их самостоятельного бытия. И неизбежно должно было привести к кислому скептицизму в отношении всех и вся, даже и того факта, что они жили и живут на земле. Кламтач был высокий, стройный, элегантный господин, широко образованный и превосходный юрисконсульт. Он мог бы вскоре уже успешно соперничать со знаменитым и столь опасным на государственных экзаменах профессором Бернациком, правда, не с его метким, ядовитым сарказмом. Но даже и без того эрудиция Кламтача поставляла достаточно средств для упражнений в скептицизме. У его супруги это тоже находило отклик. Вот так потихоньку и блекли супруги Кламтач, впрочем, подобная участь ожидает и "сильных личностей" с их обременительным и скучным "твердым характером". Исключение составляет разве что Зденко. Тетка Ада Вукович занимала чувствительно много места в пространстве, ничего не воспринимала, непрерывно фрондировала, ходила большими шагами, говорила много и громко, обладала излишней дозой практической сметки, но в том, что касается общепринятых правил, в сущности, как и Кламтачи, никогда даже легонько не задевала реальных границ общепринятого; деревенское краснощекое яблоко, которое падает строго вертикально, параллельно стволу и недалеко от яблони. Ну что ж, посмотрим. Уже началась игра в тарок вчетвером, итак, репетиции перед летом, - впрочем, единственно по этой причине Зденко и был приглашен в Ванице, что до сих пор никогда не приходило в голову госпоже фон Вукович; то, что племянник вырос, воспринималось ею лишь с точки зрения его пригодности для игры в тарок. Едва он достиг соответствующего возраста, он мог ехать вместе с родителями. На не в меру резвого мальчика у нее не хватило бы ни интереса, ни терпимости. Более того, тетя Ада теперь заговаривала даже о бридже, об игре несколько более сложной, которая тогда только начинала распространяться на континенте. В доме начальника департамента с нею были уже немного знакомы. Вот что его ожидало в Ванице (название поместья). Зденко по возможности прощупывал почву, спрашивал самым невинным образом, сможет ли он познакомиться со страной, хотя бы во время долгих прогулок (тут он, между прочим, услышал, что тетка держит верховых лошадей), и уже заранее предусмотрел, как умудрится там, на юге, хоть изредка удирать от родни. Какое время, время Ады Вукович! Если до сих пор родители лишь скромно ютились где-то на самом краю существования Зденко, то теперь они в предвидении карточных игр отпускали его на все четыре стороны. Да это и понятно. Родители усердствовали. Читатель и сам уже достаточно зауряден, чтобы понять - от тетки Ады ждали наследства. Члены "Меттерних-клуба" в полном составе собирались вокруг корта и террасы на вилле Клейтонов; и то, что для Зденко там блуждала тень Дональда, лишь усиливало печаль, которая у всех нас гораздо больше способствует возникновению нежной и ароматной паутины прошлого, нежели шумная веселость. Присутствие одного абсолютно чуждого (если смотреть со стороны) существа, Августа, только усугубляло положение, хотя бы тем, что приходило с ним в противоречие, становилось еще ощутимее. Почти такое же воздействие оказывала и Хофмокова Пипси; он, как и прежде, таскал ее за собой, то был экземпляр довольно-таки длинноногий, но лошадиная поступь старших сестер у нее в значительной степени была смягчена, во всяком случае, к ней больше подходила человеческие мерки. Хвостик становился все более одиноким. Дональда в его нынешнем состоянии нельзя было считать ни партнером, ни спутником. К тому же он, как ни странно, держался пасторши Крулов (можно было бы сказать - держался за нее). Старина Пепи при всем желании не знал, о чем с ней говорить. Однако, к величайшему его изумлению, достойная дама приблизительно на широте Мальты (откуда в те времена всегда доставляли в Вену превосходный ранний картофель и молодое вино) завела с ним разговор о Дональде, из которого явствовало, что тот почему-то доверился ей. Одновременно и столь же косвенным путем было установлено, что младший из Клейтонов, по-видимому, еще не осознал всю серьезность и определенность положения (тут занавес падает!), потому что (так сказала госпожа пасторша), очевидно, страдает от мучительного представления, что "очень уж некстати уехал, когда все еще могло кончиться счастливо для него". Поразительная женщина, она сумела расшевелить Дональда да еще проведать о том, что он недостаточно осознает сложившуюся ситуацию! Последнее было наиболее удивительным! Теперь она считала, что Хвостик достаточно обо всем осведомлен, чтобы тут же начать так называемый курс лечения "лошадиными дозами". Но груз доверия, взваленный на него Робертом Клейтоном, запрещал ему это, равно как и его природный ум. Лишь в связи с этими последними событиями они и внутренне очутились в новом положении, как бы полностью включившись в это путешествие, которое началось прощанием с Веной и Триестом, а теперь оно осталось позади, опускалось, точно занавес, сквозь который все уже прошли и успокоившиеся складки которого вновь висят вертикально и неподвижно. За занавесом, который теперь надежно разделял бр.Клейтонов, Роберт пришел к твердому решению, что до возвращения Дональда необходимо все расставить по местам, так, чтобы ничто не вызывало сомнении. Путешествие сына казалось ему для этого наиболее подходящей, почти идеальной возможностью. Иными словами: если они не смогут пожениться в ближайшие две недели, то им, очевидно, придется публично объявить о своем намерении ("перед всем народом" - как однажды сказал некий знаменитый человек, ибо даже людям такого масштаба случается патетизировать свою частную жизнь). Нет, "пафоса не хочет он", Клейтон-старший, но он гонится за призраком порядка и надежности во всех делах, призраком, что постоянно ускользает от нас, как движущаяся мишень (meta fugiens). Солидные коммерсанты всегда с особой охотой импортируют эту необходимую им форму поведения в пределы суверенного государства, где они не подлежат суду. Моника, вероятно, знала это лучше, не упуская из виду и вопросы честолюбия, так, чтобы с этой точки зрения обе мишени (meta) оставались одинаковыми. Но для Моники - надо признать - все-таки не легко было решиться махнуть рукой на все, чего она достигла. Ибо она далеко продвинулась, этого отрицать нельзя. С другой стороны, Клейтон не оставлял сомнений в том, что ей, в случае если они поженятся, придется оставить издательство на Грабене, и действительно, ничего другого нельзя было себе представить, хотя бы из соображении честолюбия, - это она сама понимала. Разумеется, что ее родителей никто и не спрашивал. Госпожа Рита и элегантный доктор Бахлер были согласны с любой альтернативой. Представив себе, что Роберт в Деблинге станет просить ее руки - а нечто подобное он, казалось, имел в виду, - она громко расхохоталась, и это в конторе на Грабене. Так самые разные силы участвовали в событии, собственно весьма значительном, что Клейтон-старший осознавал не вполне или разве что мельком: близился крах прежней жизни вдвоем с Дональдом, которая со смерти Харриэт пустила глубокие корни, более того, была почвой, на которой стояли они оба. Сейчас Роберт Клейтон, казалось, готов был без долгих размышлений оторваться от этой почвы. Земля, что была уже видна с носовой части корабля, оказалась не горным массивом Ливан (как полагали некоторые пассажиры), а сравнительно высоким холмом, что возвышался над проливом и сооруженной французами в начале девяностых годов Бейрутской гаванью. Хвостика по мере приближения к этой цели их путешествия все больше подмывало произнести довольно популярную сентенцию; он похлопал себя по сюртуку, там, где лежал бумажник, и сказал: - Сюда надо приезжать с набитым кошельком и покупать шелка. Вот это было бы выгодное дельце! А наш товар здесь не котируется! Конечно, они хотели попасть и в Дамаск, который расположен много дальше от моря. В первый приезд Хвостик добирался туда еще на лошадях. Теперь из гавани в Дамаск давно была проложена железная дорога. Ливанские горы и великолепные виды на сей раз не доставляли удовольствия Хвостику и Дональду, но зато радовали других пассажиров "Кобры", в том числе и доктора Харбаха, которые, как полагается, взбирались туда верхом на ослах. Дональд, спустившись по трапу и ступив на набережную, в глубине души испытал отвращение, оно не было внезапностью, не было и страхом, просто тягучее, страшноватое ощущение, словно увязаешь в трясине. Может быть, он суеверно полагал, что, ступив на твердую землю, на землю другой страны, разом избавится от тяжести на сердце, которая на пароходе часто казалась ему невыносимой? Все вышло иначе. Сейчас ему почудилось, что она стоит с ним рядом. Хвостик, в чьем солидном блокноте все было расписано по часам, сидел в пролетке рядом с Дональдом и вдруг ни с того ни с сего заговорил с кучером по-арабски. От жары они страдали мало, она в это время была не страшной, небо, которое они, подплывая, видели ослепительно синим, теперь заволокло тучами. Прошел даже краткий ливень с грозой. И лишь потом, в промытом воздухе, с прибитой дождем пылью, вовсю зазвучала та симфония света над морем и над городом, с его бесчисленными извилистыми садами на холмах, куда вели узкие, кривые улочки. Теперь, в сверкающей свежести, казалось, будто вывернули наизнанку искрящийся зелено-золотой грот. Хвостика и Дональда уже ждали, что при столь тщательно спланированном путешествии как бы само собой разумелось. Переговоры велись по-французски - тем самым Хвостик и Дональд вежливо предотвращали любую попытку говорить на ломаном английском языке. Помещения фирм, которые они посещали в современной (по тогдашним понятиям) европейской части города, были очень просторными, выбеленными и прохладными, так сказать, колониальная элегантность, с жужжащими вентиляторами, с множеством сосудов водяного охлаждения из глины, которые в великом разнообразии производили здесь. Собственно, речь шла о двух французских торговых фирмах, вернее, следует сказать, левантинских, дабы тем самым отметить, что много лет назад Роберт Клейтон потерпел здесь неудачу. Но позднее Хвостик весьма недвусмысленными действиями поправил дело. Даже и сегодня присутствовали представители банка, через который должны были проводиться все операции и который сотрудничал с обеими фирмами. Сейчас уже к этому положению все привыкли, более того, с ним примирились. Дональд был на этих переговорах как сосед за стеной, а не как участник. Время от времени выдавал технические справки, точно автомат шоколадки. В остальном его вид и поведение производили вполне благоприятное впечатление, хотя и несколько отпугивающее - в этом путешествии он постоянно был таким, - и на Востоке по крайней мере это больше пронимало людей, нежели оживленная и общительная манера Роберта. А Дональд словно придавливал эти переговоры пресс-папье, прижимая, фиксируя их. Хвостик давно уже освоился с этой его функцией и усугублял спокойную внушительность младшего шефа в присутствии торговых партнеров подчеркнуто почтительным обращением с ним и даже обрывал себя на полуслове, если тот порывался что-то сказать, что, впрочем, случалось достаточно редко. Меж тем Дональд был действительно полностью равнодушен ко всем деловым вопросам. И это производило наилучшее впечатление. То, что оба торговых партнера, казалось, рвутся войти в контакт с фирмой "Клейтон и Пауэрс", Хвостик, в глубине души крайне удивленный, отчасти приписывал состоянию и поведению Дональда, поведению в двояком смысле этого слова, что вдобавок очень и очень сочеталось с его наружностью. Это была своего рода пытка впечатлениями, то, чем они тут занимались. Дональд делал это непреднамеренно, а Хвостик сознательно этим пользовался, прямо-таки наслаждаясь. К тому же ему было выгодно, что Дональд часто не понимал, что же, собственно, происходит. Он только весьма корректно и уверенно реагировал на технические высказывания. Когда спустя два дня "Кобра" отошла от причала, все было в полнейшем порядке и превосходные результаты переговоров покоились теперь в папках Хвостика. Прислонясь к поручням рядом со стариной Пепи и Дональдом, стояли доктор Харбах и пасторша Крулов, оба "ливанских кавалериста" (как скакала верхом госпожа пасторша, позднее описывал доктор Харбах), в то время как девять тромбонистов играли "Разве надо, так уж надо ехать в город мне...", что на корабле вызывало некоторое удивление, но зато имело огромный успех у оставшейся на причале толпы. Дональд вспоминал сейчас не Монику, a la reine, "королеву". Она присутствовала на обеде, которым, как водится, заканчивались переговоры, все почтительнейше величали ее этим титулом, она и вправду выглядела королевой. Супруга одного из компаньонов фирмы, маленького смуглого господина, родилась и выросла в Париже. Крупная пышная женщина, та же госпожа Харбах, только лет на тридцать моложе, но блондинка, и возможно, не такая глупая. За столом Дональд сидел с ней рядом. Она знала Вену. Она рассказала Дональду, что девочкой была послана туда учиться музыке и немецкому языку. Но последнее ей не удалось, потому что в Вене все сразу же переходили с ней на французский. Дональду было знакомо это лингвистическое усердие венцев. La reine слилась для него с Хильдой Харбах. И все-таки она при этом стояла не за лиловыми драпировками, а перед ними. При упоминании о "лингвистическом усердии" Дональду, должно быть, вспомнился английский язык Моники. La reine причиняла ему боль, до сих пор. Именно потому, что стояла перед лиловой завесой. Если бы лиловая пелена закрыла ее, может быть, она смогла бы как-нибудь излечить его от Моники. Но так ее телесность была уж очень на виду. Тогда, за столом, она рассказывала ему, что ее младшая сестра вышла замуж и живет в Будапеште, принадлежит dans la meme branche [здесь: к тому же кругу; branche (франц.) - отрасль (торговли, промышленности)], он, вероятно, познакомится с ее сестрой, госпожой Путник (фамилию она выговорила на французский лад, приблизительно так: Пютник). Это произошло здесь, на палубе, - гавань постепенно исчезала из виду, а город и холмы над ним ненадолго приняли ту же форму, что при приближении к нему, покуда пароход не лег на новый "Урс, - это произошло здесь, где пассажиры длинными рядами стояли у белых поручней и смотрели на удаляющийся берег (тромбонисты уже замолкли). Дональд осознал свою замкнутость, увидел ее, как видят нечто вполне реальное, словно она была вне его, и уже отнюдь не смутно ощутил тот крючок, за который он зацепился. Только тут он понял, до чего дошел и что точило его нечто непостижимое, в то же время каза