в силах вынести так много ласки, он опустил голову, схватил гренок и для приличия откусил. Она улыбнулась еще нежнее; она была счастлива и не спрашивала ни о чем; не зная, куда девать избыток нежности, она трепала по голове собачонку, примостившуюся у нее на коленях. Он положил гренок на тарелку. Бледнея, не поднимая от пола глаз, спросил: - А в лицее - что они наговорили тебе? - Я им сказала, что все это неправда! Наконец-то у него разгладился лоб; подняв глаза, он встретился с матерью взглядом; ее взгляд был доверчив, и все же в нем читался вопрос, горело желание утвердиться в своем доверии; на немой этот вопрос глаза Даниэля ответили твердо и недвусмысленно. Тогда она наклонилась к нему и, вся светясь радостью, тихо сказала: - Почему же, мой мальчик, почему ты сразу не пришел ко мне и не рассказал обо всем, вместо того чтобы... Она поднялась, не договорив: в прихожей звякнули ключи. Она замерла, оборотившись к приотворенной двери. Собака, виляя хвостом, скользнула без лая навстречу знакомому гостю. Явился Жером. Он улыбался. На нем не было ни пальто, ни шляпы; он выглядел совершенно естественно, и можно было побиться об заклад, что он живет здесь, что он просто вышел из своей комнаты. Он глянул на Даниэля, но направился к жене и поцеловал ей руку, которой она не отняла. Вокруг него витал аромат вербены, мелиссы. - Вот и я, мой друг! Но что случилось? Право, я огорчен... Даниэль с радостным лицом подошел к нему. Он привык любить отца, хотя в раннем детстве долго выказывал матери ревнивую нежность и не желал делить ее ни с кем; еще и сейчас он с безотчетным удовлетворением относился к постоянным отлучкам отца: ничто не мешало тогда их близости с матерью. - Значит, ты дома? Что же мне про тебя рассказывали? - сказал Жером. Он взял сына за подбородок и, хмуря брови, долго глядел на него, потом поцеловал. Госпожа де Фонтанен продолжала стоять. "Когда он вернется, - сказала она себе еще неделю назад, - я его выгоню". Ее решимость и ожесточенность не поколебались ничуть, но он захватил ее врасплох, он держался с такой обезоруживающей непринужденностью! Она не могла отвести от него глаза; боясь признаться в этом себе самой, она ощущала, как ее волнует его присутствие, как по-прежнему чувствительна она к нежному обаянию его взгляда, улыбки, жестов: это был единственный мужчина ее жизни. Ей в голову пришла мысль о деньгах, и она ухватилась за нее, чтобы оправдать свою пассивность: как раз утром ей пришлось пустить в ход последние сбережения; она не могла больше ждать; Жером это знал, он, конечно, принес ей деньги за месяц. Не зная, что ответить, Даниэль повернулся к матери и внезапно прочел на чистом ее лице нечто такое, - вряд ли он смог бы определить это выражение, - нечто такое странное, такое личное, что поспешно, с каким-то стыдливым чувством, отвел глаза. В Марселе он утратил также и простодушие взгляда. - Побранить его, друг мой? - спросил Жером, сверкнув зубами в мимолетной улыбке. Она не сразу отозвалась. И наконец обронила с мстительной интонацией: - Женни была на волосок от смерти. Он отпустил сына и шагнул к ней с таким испуганным лицом, что она тут же готова была простить ему все, лишь бы избавить его от боли, которую сама же хотела ему причинить. - Опасность миновала, успокойтесь! - вскрикнула она. Она заставила себя улыбнуться, чтобы поскорее успокоить его, и эта улыбка означала, по существу, мгновенную капитуляцию. Она тотчас сама это поняла. Все кругом словно ополчилось против ее женского достоинства. - Можете взглянуть на нее, - добавила она, заметив, как дрожат его руки. - Только не разбудите. Прошло несколько минут. Г-жа де Фонтанен села. Жером вернулся на цыпочках и плотно прикрыл за собой дверь. Его лицо светилось нежностью, но тревоги уже не было; он опять засмеялся и подмигнул: - Если б вы видели, как она спит! Лежит на самом краю, под щечкой ладошка. - Его пальцы очертили в воздухе изящные контуры спящего ребенка. - Она похудела, но это даже к лучшему, она только похорошела от этого, вы не находите? Госпожа де Фонтанен не отвечала. Он взглянул на нее, помолчал в нерешительности, потом воскликнул: - Да ведь вы совсем седая, Тереза! Она встала и почти подбежала к зеркалу над камином. И правда, оказалось достаточно двух дней, чтобы ее волосы, уже тронутые сединой, но все еще русые, совсем побелели на висках и вокруг лба. Даниэль наконец понял, что в облике матери показалось ему с первой минуты новым, необъяснимым. Г-жа де Фонтанен разглядывала себя, не зная, как к этому отнестись, не в силах подавить сожаление; она увидела в зеркале позади себя Жерома, он улыбался ей, и это невольно утешило ее. Ее седина забавляла его; он дотронулся пальцем до белоснежной пряди, колыхавшейся в свете лампы. - Ничто вам так не идет, друг мой, ничто так не оттеняет, - как бы это получше сказать, - не оттеняет молодость вашего взгляда. Словно оправдываясь, но прежде всего стараясь скрыть удовольствие, она сказала: - Ах, Жером, это были ужасные ночи и дни. В среду, когда были испробованы все средства, не оставалось уже никакой надежды... Я была совсем одна! Я так боялась! - Бедный мой друг! - вскричал он с пылкостью. - Я страшно огорчен, ведь мне ничего не стоило приехать! Я был в Лионе в связи с делом, которое вам известно, - продолжал он с такой уверенностью, что она чуть было не начала рыться в памяти. - Я совершенно забыл, что у вас не было моего адреса. Впрочем, я ехал-то всего лишь на сутки, у меня даже пропал обратный билет. Тут он вспомнил, что давно уже не давал Терезе денег. В ближайшие три недели у него не предвиделось никаких поступлений. Прикинув, сколько денег у него сейчас при себе, он не мог удержаться от гримасы; но поспешил ей объяснить: - И вся эта поездка оказалась почти впустую, ни одной серьезной сделки заключить не удалось. Я все еще надеялся до последнего дня - да так и вернулся не солоно хлебавши. Эти лионские толстосумы так безумно скучны, так недоверчивы в делах! И он принялся рассказывать о своей поездке. Сочинял он щедро, без тени смущения, получая удовольствие от собственных выдумок. Даниэль слушал его; впервые, глядя на отца, он испытывал чувство, похожее на стыд. Потом без причины, без всякой видимой связи он подумал о человеке, про которого рассказала ему та женщина в Марселе, - "мой старик", говорила она, - этот женатый мужчина, с головой ушедший в дела, являлся к ней только днем, потому что вечера он проводил всегда в обществе своей "настоящей жены". Лицо матери, слушающей отца, показалось ему в эту минуту совершенно непонятным. Их взгляды встретились. Что прочитала мать в глазах сына? Быть может, она разобралась в его мыслях лучше, чем он сам? Торопливо, с легким недовольством она сказала: - Иди спать, мой мальчик; ты падаешь от усталости. Он повиновался. Но, нагибаясь, чтобы ее поцеловать, он вдруг представил, как мечется бедная женщина, всеми покинутая, совсем одна, у постели умирающей Женни. И во всем виноват он! При мысли о боли, которую он ей причинил, его затопила нежность. Он обнял ее и прошептал на ухо: - Прости. Она ждала этого слова с первой минуты, как он вернулся домой; но оно не принесло ей счастья, которое она испытала бы, будь оно сказано раньше. Даниэль это ощутил и рассердился на отца. Г-жа де Фонтанен тоже поняла это, но рассердилась на сына, потому что он должен был поговорить с ней, пока они были одни. То ли из озорства, то ли из чревоугодия Жером подошел к подносу и с забавной гримасой стал его рассматривать. - Для кого же все эти лакомства? Его манера смеяться была довольно наигранной: откидывая голову назад, отчего зрачки закатывались в уголки глаз, он трижды выдавливал из себя монотонное "ха": "Ха! Ха! Ха!" Придвинув к столу табурет, он взялся за чайник. - Не пейте этот чай, он остыл, - сказала г-жа де Фонтанен, подогревая самовар. Он стал было протестовать, и она сказала без улыбки: - Не мешайте мне, пожалуйста. Они были одни. Чтобы следить за чайником, она подошла поближе и вдыхала витавший над мужем кисловатый аромат мелиссы, вербены. Слегка улыбнувшись, он поднял к ней голову с видом ласковым и покаянным; в одной руке, словно школьник, он держал ломтик хлеба, а свободной рукой обнял жену за талию; од проделал это без всякого смущения, что свидетельствовало об изрядном любовном опыте. Г-жа де Фонтанен резким движением высвободилась; она боялась собственной слабости. Как только он убрал руку, она снова приблизилась, заварила чай и опять отошла. Она по-прежнему держалась с печальным достоинством, но при виде такой поразительной беззаботности ощущала, как улетучивается ее обида. Украдкой она разглядывала его в зеркале. Янтарный цвет лица, миндалевидные глаза, гибкость талии, некоторая изысканность в одежде - во всем сквозила этакая восточная небрежность. Она вспомнила, как невестой записала в своем дневнике: "Мой возлюбленный прекрасен, как индийский принц". Она смотрела на него - смотрела прежними глазами. Он сидел бочком на слишком низком для него табурете, вытянув ноги к камину. Изящно действуя кончиками пальцев с холеными ногтями, он намазывал маслом одну тартинку за другой, золотил медом и, наклоняясь над тарелкой, с аппетитом отправлял в рот. Покончив с едой, он залпом выпил чай, с легкостью танцора встал и удобно вытянулся в кресле. Можно было подумать, что ровно ничего не произошло, что он, как прежде, живет здесь. Он ласково гладил прыгнувшую к нему на колени Блоху. На безымянный палец левой руки надет был широкий сардониксовый перстень, полученный им в наследство от матери, - старинная камея, где Ганимед{108} молочно-белым контуром выступал над густой чернотой фона; с годами перстень стерся и при каждом движении руки скользил вверх и вниз по фаланге. Она жадно ловила все его жесты. - Вы разрешите мне закурить, мой друг? Он был неисправим и прелестен. Слово "друг" произносил он как-то по-своему, последние звуки таяли на губах, как поцелуй. В руках сверкнула серебряная табакерка; г-жа де Фонтанен узнала сухой щелчок и эту привычку: постучать сигаретой по тыльной стороне ладони, прежде чем сунуть ее в рот, под усы. И как знакомы ей были эти длинные руки с прожилками вен, вдруг превращенные вспыхнувшей спичкой в две прозрачные раковины огненного цвета! Она заставила себя спокойно убрать со стола. Последняя неделя сломила ее, и она заметила это как раз тогда, когда ей требовалось все ее мужество. Она села. Она больше не знала, как ей поступить, предписания свыше до нее доходили плохо. Быть может, господь не случайно столкнул ее с этим грешником, который даже в распутстве своем не сделался глух к добру, столкнул для того, чтобы она помогла ему в эти несколько дней встать на стезю Благодати? Нет, ее первейший долг - сохранить семейный очаг, оградить детей. Ее мысль постепенно прояснялась. Для нее было утешением почувствовать себя более твердой, чем она предполагала. Решение, которое в отсутствие Жерома она приняла в душе, озаренной молитвой, оставалось неколебимым. Жером уже несколько минут смотрел на нее с задумчивым вниманием; потом в его взгляде появилось выражение напряженной искренности. Она хорошо знала эту нерешительную улыбку, эти настороженные глаза; ей стало страшно; если она и в самом деле умела в любой момент, чуть ли не против собственного желания, прочесть то, что сменялось на этом капризном лице, все равно существовал некий предел, на который в конце концов натыкалась ее интуиция и за которым ее проницательность увязала в зыбучих песках; и нередко она спрашивала себя: "Да что он, в сущности, за человек?" - Да, я прекрасно понимаю, - начал Жером с оттенком рыцарской меланхоличности. - Вы меня сурово осуждаете, Тереза. О, я понимаю вас, я вас слишком хорошо понимаю. Если бы речь шла не обо мне, а о ком-то другом, я бы судил о нем точно так же, как вы судите сейчас обо мне! Это жалкий человек, сказал бы я. Да, жалкий - не будем бояться слов. Ах, как мне объяснить вам все это? - Но зачем, зачем... - перебила бедная женщина, и ее лицо, не умевшее притворяться, выразило мольбу. Он курил, развалившись в кресле; нога, закинутая на другую и открытая до щиколотки, беззаботно покачивалась. - Не бойтесь, я не стану спорить. Факты налицо, они против меня. И, однако, Тереза, всему этому можно найти объяснения, противоположные тем, что приходят в голову в первую секунду. - И он печально улыбнулся. Он любил потолковать о своих грешках и поиграть аргументами нравственного характера; быть может, он удовлетворял таким образом каким-то сторонам своей натуры, еще хранившим в себе дух протестантизма. - Часто, - заговорил он опять, - плохой поступок бывает вызван побуждениями, которые не следует считать плохими. Можно подумать, что человек стремится к удовлетворению животных инстинктов, а на самом деле он иногда, и даже часто, поддается чувству, которое само по себе доброе и хорошее, - жалости, например. Заставляя страдать любимое существо, он делает это порой потому, что пожалел другое существо, обездоленное, стоящее на нижних ступенях общественной лестницы, и человеку показалось, что немного внимания, и существо это будет спасено... Она вновь увидела набережную и рыдающую работницу на скамье. Нахлынули другие воспоминания, Мариетта, Ноэми... Она не отрывала глаз от раскачивающегося лакированного башмака, в котором вспыхивало и угасало отражение лампы. Она вспомнила себя молодой женой, вспомнила деловые обеды, неожиданные и срочные, после которых он возвращался на рассвете, запирался у себя в комнате и спал до вечера. И все анонимные письма, которые она торопливо прочитывала и рвала на клочки, сжигала, топтала ногами, но так и не могла ослабить мучительное действие яда! Она увидела, как Жером совращает ее горничных, обольщает одну за другой ее подруг. Он создал вокруг нее пустоту. Она вспомнила, как поначалу решалась его упрекать, как осторожно, терпеливо и снисходительно увещевала его, но перед нею всегда оказывалось одержимое прихотями, скрытное, ускользающее от объяснений существо; муж сперва с возмущением пуританина отрицал очевидное, а потом тут же, как мальчишка, клялся с улыбкой, что больше не будет. - И вот, вы сами видите, - продолжал он, - я веду себя скверно по отношению к вам, я... Да, да! Не будем бояться слов. И, однако, я люблю вас, Тереза, люблю всеми силами души, я вас уважаю, я жалею вас; ничто никогда, клянусь вам, - ни разу, ни на одну минуту, - ничто не могло сравниться с этой любовью, единственной, которая безраздельно срослась с моим существом! О, моя жизнь отвратительна, я не защищаю себя, мне за себя стыдно. Но, Тереза, поверьте мне, вы были бы несправедливы, вы, сама беспристрастность, если б вы стали судить обо мне лишь на основании того, что я творю. Я". Я не совсем тот человек, который совершает мои ужасные поступки. Я не умею этого объяснить, я чувствую, что вы не слушаете меня... Все это в тысячу раз сложнее, чем я могу выразить, и мне лишь на какие-то доли секунды удается разглядеть себя самого... Он замолчал, уронив голову и уставившись куда-то вдаль, словно обессиленный этой тщетной попыткой хоть на миг добраться до хрупкой сути своего бытия. Потом он вновь поднял голову, и г-жа де Фонтанен ощутила, как ее мазнул по лицу быстрый взгляд Жерома, такой, казалось бы, легкий, но обладавший способностью мимоходом ловить чужие взгляды, перехватывать их и держать в плену, пока они не сумеют вырваться; так магнит притягивает, приподнимает и отпускает слишком тяжелый для него кусок железа. Их глаза еще раз встретились и расстались. "Что ж, - подумала она, - может, ты и вправду лучше, чем твоя жизнь?" Но она только пожала плечами. - Вы не верите мне, - прошептал он. Она постаралась, чтобы ее голос звучал равнодушно: - О, я очень хочу вам верить, я так часто верила вам; но это не имеет никакого значения. Виноваты вы, Жером, или не виноваты, ответственны за свои поступки или нет, - но зло было совершено, зло совершается ежедневно, и оно еще долго будет совершаться, если это не прекратить... Расстанемся наконец. Расстанемся навсегда. Она так много думала об этом последние дни, что произнесла эти слова с сухостью, которой Жером не ожидал. Она увидела, что он ошеломлен, что ему больно, и поспешила заговорить снова: - У нас дети. Пока они были малы и не понимали, мне одной приходилось... (Она хотела произнести слово "страдать", но в последний момент ее удержало чувство стыда.) Зло, которое вы мне причинили, Жером, бьет теперь уже не только по моей... привязанности, - оно входит сюда вместе с вами, оно в самом воздухе нашего дома, в воздухе, которым дышат мои дети. Я больше не вынесу этого. Посмотрите, что сделал на этой неделе Даниэль. Да простит ему господь, как прощаю ему я, ту рану, какую он мне нанес! Он сам оплакивает ее в своем сердце, ибо оно осталось чистым, - в ее взгляде сверкнула гордость, даже почти вызов, - но я уверена, что ваш пример помог ему совершить это зло. Разве он уехал бы так легко и просто, не подумав, что я буду тревожиться, если бы он не видел, как вы постоянно исчезаете... из-за ваших дел? - Она поднялась, сделала несколько нетвердых шагов к камину, увидела свои седые волосы и, чуть наклонившись в сторону мужа, но не глядя на него, продолжала: - Я много думала, Жером. Мне пришлось многое пережить за эту неделю, я молилась и думала Я не собираюсь вас упрекать. Впрочем, я сейчас и не в силах этого сделать, так я измучена. Я вас прошу только посмотреть фактам в лицо - и вы признаете, что я права, что никакое другое решение невозможно. Совместная жизнь... - она быстро поправилась, - то, что осталось у нас от совместной жизни, то малое, что от нее осталось, Жером, - этого тоже слишком много. - Она вся напряглась, положила руки на мрамор и, подчеркивая каждое слово движением плеч и рук, четко выговорила: - Я - больше не могу. Жером не отвечал; но прежде чем она успела отступить, он соскользнул к ее ногам и прижался щекой к ее бедру, как ребенок, который хочет силой вырвать себе прощение. Он забормотал: - Да разве я смогу от тебя уйти? Разве я смогу жить без своих малышей? Я пущу себе пулю в лоб! Она едва не улыбнулась, таким ребячеством повеяло на нее, когда он поднес руку к виску, изображая самоубийство. Схватив запястье Терезы, бессильно висевшее вдоль юбки, он стал покрывать его поцелуями. Она высвободила руку и кончиками пальцев погладила его лоб; движение было рассеянным и усталым, почти материнским, и оно только подтверждало ее равнодушие Он обманулся в значении этого жеста и поднял голову; но, взглянув ей в лицо, понял свою ошибку. Она быстро отошла от него. Протянув руку к дорожным часам, стоявшим на ночном столике, она сказала: - Два часа! Ужасно поздно! Я вас прошу... Завтра. Он скользнул взглядом по циферблату, потом по приготовленной на ночь широкой кровати, где лежала одинокая подушка. Она прибавила: - Вам будет трудно найти экипаж. Он сделал неопределенный жест, выразивший удивление; у него не было никакой охоты сегодня отсюда уходить. Разве он не у себя дома? Прибранная комната, как всегда, ожидала его; достаточно было пройти через коридор. Сколько раз возвращался он поздно ночью после четырех, пяти, шести дней отсутствия! И появлялся за завтраком в пижаме, свежевыбритый и громко шутил и смеялся, чтобы побороть у детей молчаливую настороженность, над смыслом которой он не давал себе труда задуматься. Г-жа де Фонтанен все это знала, и она проследила сейчас на его лице весь ход его мысли; но она не пошла на попятный и распахнула перед ним дверь в прихожую. Он вышел с тяжелой душой, но сохраняя невозмутимый вид друга, который прощается с хозяйкой. Надевая пальто, он вспомнил, что она без денег. Не колеблясь ни секунды, он отдал бы ей все содержимое своих карманов, хотя он решительно не знал, где ему раздобыть себе деньги на жизнь; но мысль, что этот отвлекающий маневр может что-то изменить в ритуале его ухода, что, получив от него деньги, она, быть может, не рискнет столь решительно выпроводить его за дверь, - эта мысль задела его щепетильность; к тому же он испугался, что Тереза может заподозрить в этом расчет. Он сказал только: - Друг мой, мне еще так много нужно вам сказать... И она, помня о том, что нельзя отступать, но помня также, что деньги необходимы, быстро ответила: - Завтра, Жером. Я приму вас завтра, если вы придете. Мы поговорим. Решив уйти от нее галантно, он схватил ее пальцы и прижал к губам. Последовала секунда нерешительности. Затем она отняла руку и отворила дверь на лестницу. - Что ж, до свиданья, мой друг... До завтра... Она в последний раз увидела его, - приподняв шляпу и обратив к ней улыбающееся лицо, он шел по лестнице вниз. Дверь захлопнулась. Г-жа де Фонтанен осталась одна. Прижалась лбом к косяку; от глухого стука парадной двери вздрогнул дом. На ковре валялась светлая перчатка Она бездумно схватила ее, прижала к губам, глубоко вдохнула воздух, пытаясь сквозь затхлый запах кожи и табака уловить тонкий и такой знакомый аромат. Потом, увидав себя в зеркале, она покраснела, откинула перчатку на ковер, резко повернула выключатель и, избавившись благодаря темноте от себя самой, бросилась ощупью к комнатам детей и долго слушала их мерное дыхание. IX Антуан и Жак снова сели в фиакр. Лошадь шла медленно, копыта, точно кастаньеты, цокали по мостовой. На улицах было темно. В дряхлой колымаге мгла отдавала сырым сукном. Жак плакал. От усталости и, наверно, еще от материнской улыбки и поцелуя, которыми его одарила эта дама, в нем наконец пробудились угрызения совести. Что он ответит отцу? Он ощутил полный упадок сил и, выдавая свою тоску, приник к плечу брата, а тот обнял его. Впервые в жизни между ними не встала преградой застенчивость. Антуан порывался заговорить, но с трудом преодолевал в себе чувство неловкости; в его голосе звучало нарочитое, чуть грубоватое добродушие: - Ну, полно, старина, полно... Ведь все позади... К чему теперь себя так казнить... Он замолчал и только крепче прижал мальчика к себе. Однако любопытство не давало ему покоя. - Но все же с чего это ты? - спросил он более ласково. - Что там у вас произошло? Это он тебя подговорил? - Да нет же. Он-то как раз и не хотел. Это все я, только я. - Но почему? Ответа не было. Сознавая, что действует неуклюже, Антуан продолжал: - А знаешь, мне такие вещи знакомы, все эти отношения, которые завязываются в школе. Уж мне-то ты можешь спокойно во всем признаться, я знаю, как это бывает. Поддашься на уговоры... - Он мой друг, вот и все, - шепнул Жак, по-прежнему прижимаясь к брату. - Но, - отважился Антуан, - чем же вы... занимаетесь, когда остаетесь вдвоем? - Разговариваем. Он меня утешает. Антуан не решился продолжать расспросы. "Он меня утешает..." Это было сказано так, что у него сжалось сердце. Он собирался спросить: "Значит, тебе очень худо живется, малыш?" - но в ту же секунду Жак мужественно добавил: - И потом, если уж ты хочешь знать все, он исправляет мои стихи. Антуан отозвался: - О, вот это прекрасно, это мне по душе. Честное слово, я очень рад, что ты поэт. - Правда? - пробормотал мальчик. - Да, очень, очень рад. Впрочем, я и раньше это знал. Я прочел кое-что из твоих стихов, они валялись в комнате и случайно попались мне на глаза. Я тебе тогда об этом не сказал. Да ведь и вообще мы никогда с тобой не беседуем, сам не знаю почему... Но некоторые из твоих стихов мне очень понравились, у тебя несомненный талант, и нужно его развивать. Жак еще крепче прильнул к нему. - Я так люблю стихи, - прошептал он. - Я отдал бы все на свете за любимые строчки. Фонтанен мне дает книги, - ты никому об этом не скажешь? Это он заставил меня прочитать Лапрада{115}, Сюлли-Прюдома{115}, и Ламартина, и Виктора Гюго, и Мюссе... О, Мюссе! Ты, верно, знаешь эти стихи: Звезда вечерняя, посланница печали, Чей чистый взор пронзил заката пелену...{115} Или вот это: Уж сколько лет, как ты, предвечный наш отец, К себе на небеса призвал мою супругу, Но мы по-прежнему принадлежим друг другу, - Она полужива, и я - полумертвец...{115} Или "Распятие" Ламартина, - помнишь: Припав к ее устам, хладеющим, бескровным, Ее последний вздох я трепетно ловил... - Как здорово, а? Как плавно! Услышу - всякий раз прямо как больной становлюсь. - Его сердце не могло вместить переполнявшие его чувства. - А дома, - заговорил он опять, - меня не понимают; стоит им узнать, что я пишу стихи, ручаюсь, расспросы пойдут да насмешки. Вот ты совсем не такой, как они, - он прижал руку Антуана к своей груди, - я давно об этом догадываюсь; только ты ничего не говорил; и потом, ты так редко бываешь дома... Ах, если б ты знал, как я рад! Я чувствую, теперь у меня два друга вместо одного! - Ave Caesar! Гляди, пред тобой синеглазая галльская дева!.. - с улыбкой продекламировал Антуан. Жак отпрянул в сторону. - Ты прочел тетрадь! - Да полно, послушай... - А папа? - завопил мальчик таким душераздирающим голосом, что Антуан в растерянности пробормотал: - Не знаю... Может, и заглянул... Он не успел закончить. Мальчик откинулся на подушки в глубь кареты и, схватившись за голову, стал раскачиваться из стороны в сторону. - Какая гнусность! Аббат - шпион и подлец! Я ему это скажу при всех, на уроке, я плюну ему в рожу! Пусть меня выгоняют из школы, чихать мне на это, я опять убегу! Я покончу с собой! Он топал ногами. Антуан не решался вставить ни слова. Внезапно мальчик замолчал и забился в угол, вытирая глаза; зубы у него стучали. Его молчание встревожило брата еще больше, чем гнев. К счастью, фиакр уже катился вниз по улице Святых Отцов; они подъезжали к дому. Жак вышел первым. Расплачиваясь с кучером, Антуан настороженно следил за братом, опасаясь, как бы он не кинулся бежать в темноте куда глаза глядят. Но Жак выглядел подавленным и разбитым; его физиономия уличного мальчишки, измученная путешествием, изможденная горем, страшно осунулась, глаза были опущены вниз. - Позвони-ка сам, - сказал Антуан. Жак не ответил, не шелохнулся. Антуан подтолкнул его к дверям. Он безропотно повиновался. Он даже не обратил внимания на консьержку, матушку Фрюлинг, которая с любопытством уставилась на него. Его подавляло сознание собственного бессилия. Лифт подхватил его, как пушинку, чтобы швырнуть в горнило отцовского гнева; сопротивляться было бессмысленно, его обложили со всех сторон, он был во власти безжалостных механизмов, - семьи, полиции, общества. Но когда он опять очутился на своей лестнице, когда увидал в прихожей знакомую люстру, сверкавшую всеми огнями, как в те вечера, когда у отца бывали званые холостяцкие обеды, он вдруг почувствовал нежность; милые привычки ласково обволакивали его; а когда, вынырнув из глубины прихожей, навстречу ему заковыляла Мадемуазель, в своей черной мериносовой накидке, еще более тщедушная и трясущаяся, чем всегда, ему захотелось, забыв про все обиды, броситься в ее объятия, в эти тонкие ручки, которые она широко раскрыла, приближаясь к нему. Она схватила его и, осыпая жадными поцелуями, стала причитать дрожащим голосом, на одной пронзительной ноте: - Ах, грех-то какой! Бессердечный ты мальчик! Ты что ж, захотел, чтобы мы все умерли здесь от горя? Господи, грех-то какой! Или у тебя совсем нет сердца? - И глаза лани наполнились слезами. Но распахивается двустворчатая дверь кабинета, и появляется отец. Он сразу же видит Жака и не может сдержать волнение. Но он останавливается и опускает глаза; он будто ждет, когда блудный сын бросится к его ногам; как на гравюре с картины Греза{117}, что висит в гостиной. Сын колеблется. Ибо кабинет тоже по-праздничному освещен, и в дверях буфетной уже стоят две горничные, а г-н Тибо облачен в сюртук, тогда как в этот час на нем бывает вечерняя куртка; такое нагромождение необычного парализует мальчика. Он вырвался из объятий Мадемуазель, попятился и застыл, повесив голову и ожидая неведомо чего; в его сердце накопилось столько нежности, что мучительно хочется плакать и в то же время смеяться! Но первое же слово, произнесенное отцом, как бы ставит мальчика вне семьи. Поведение Жака, да еще при свидетелях, мгновенно гасит в г-не Тибо последние искры снисхождения; и, дабы окончательно смирить бунтаря, он надевает на себя маску полнейшего равнодушия. - А, вот и ты, - говорит он, обращаясь к одному Антуану. - А я уж стал было удивляться. Ну как, все прошло хорошо? Антуан отвечает утвердительно и пожимает протянутую отцом вялую руку, а г-н Тибо продолжает: - Благодарю тебя, мой милый, ты избавил меня от хлопот... От весьма неприятных хлопот! Несколько секунд он пребывает в нерешительности, надеясь еще, что ослушник в раскаянии бросится к нему; он быстро взглядывает на горничных, потом на Жака, но тот упрямо уставился в ковер. И тогда, окончательно рассердившись, отец заявляет: - Завтра мы обсудим, какие меры следует принять, чтобы подобные безобразия больше никогда не могли повториться. А когда Мадемуазель делает шаг в сторону Жака, чтобы толкнуть его в объятья отца, - движение, которое Жак, не поднимая головы, угадывает и которого ждет как последней надежды на спасение, - г-н Тибо, протягивая руку, властно останавливает Мадемуазель: - Оставьте его, оставьте! Это негодяй, бессердечный негодяй! Разве достоин он тех волнений, которые пришлось нам из-за него пережить? - И опять говорит Антуану, который тщетно пытается вмешаться: - Антуан, дорогой мой, окажи нам услугу, займись этим лоботрясом еще на одну ночь. Обещаю тебе, что завтра мы тебя от него избавим. Легкое движение; Антуан шагнул к отцу, Жак робко приподнял голову. Но г-н Тибо продолжает тоном, не терпящим возражений: - Ты слышишь меня, Антуан? Уведи его к нему в комнату. Скандал и так уж слишком затянулся. Потом, когда Антуан, ведя Жака перед собой, исчезает в коридоре, где горничные одна за другой прижимаются к стенам, как на пути к эшафоту, г-н Тибо, все так же не поднимая глаз, возвращается в кабинет и закрывает за собою дверь. Он идет через кабинет и входит в спальню. Это комната его родителей, точно такая, какой он помнит ее с самого раннего детства, во флигеле отцовского завода, возле Руана; точно такая, какой он получил ее в наследство и перевез всю обстановку в Париж, когда приехал сюда изучать право, - комод красного дерева, вольтеровские кресла, синие репсовые шторы, кровать, на которой умер его отец, а вскоре и мать; на стене, перед молитвенной скамеечкой (коврик для нее вышит г-жою Тибо), - распятие, которое он сам дважды за несколько месяцев вкладывал в сложенные на груди руки родителей. Здесь, в одиночестве, сделавшись опять самим собою, грузный человек опускает плечи; маска усталости будто соскальзывает с его лица, и черты обретают выражение непосредственности и простоты, как на его детских портретах. Он подходит к скамеечке и отрешенно преклоняет колена. Его отечные руки сплетаются в движении стремительном и привычном; во всех его жестах появляется здесь нечто непринужденное, сокровенное, одинокое. Он поднимает вялое лицо; взгляд, просачиваясь сквозь ресницы, устремляется к распятию. Он приносит богу свои горести, говорит о новом испытании, выпавшем на его долю; избавившись от бремени обиды, в глубине своего сердца молится он, удрученный отец, за спасение маленького грешника. Среди груды благочестивых книг возле подлокотника он выбирает четки - четки первого его причастия; их зернышки, отполированные сорока годами молитв, сами текут между пальцев. Он снова закрыл глаза, но лицо по-прежнему обращено к Христу. Никто никогда не видел у него этой внутренней улыбки, не видел такого лица, непритворного и счастливого. Его губы шевелятся, отвислые щеки подрагивают, дергается с равномерными промежутками подбородок, высвобождая шею из жесткого воротничка, и у подножья небесного престола так же мерно покачивается кадило. На другой день Жак сидел в одиночестве на незастланной кровати. Он не знал, как убить это субботнее утро, такое унылое и тоскливое, когда приходится торчать взаперти в четырех стенах. Вспоминал лицей, урок истории, Даниэля. Прислушивался к утренним звукам, - они были непривычны, даже как будто враждебны, - шарканье веника по ковру, скрип дверей под натиском сквозняка. Он не был ни угнетен, ни подавлен, - скорее даже возбужден; но бездействие казалось невыносимым, тяжко томило ощущение таинственной угрозы, витавшей в самой атмосфере отцовского дома. Истинным избавлением для него была бы сейчас возможность свершить акт самопожертвования, поступок героический и нелепый, который дал бы мгновенный выход переполнявшей его нежности. Временами он поднимал голову, чувствуя жалость к самому себе, весь во власти какого-то извращенного наслаждения, в котором сливались отвергнутая любовь, ненависть и гордыня. Кто-то подергал за дверную ручку. Это была Жизель. Ей только что вымыли голову, по плечам разметались мокрые черные кудри; она была в рубашке и штанишках; ее шея, руки, ноги были коричневыми от загара, и в своих пышных панталончиках, с красивыми собачьими глазами, свежими губками и копной нечесаных волос она выглядела маленьким алжирцем. - Чего тебе? - хмуро бросил Жак. - Проведать тебя пришла, - сказала она, глядя ему в глаза. В свои десять лет она за эту неделю успела догадаться о многом. Наконец-то Жако вернулся. Но жизнь не вошла еще в привычную колею; вот, например, тетка - только начала ее причесывать, а ее вдруг зовут к г-ну Тибо, и она побежала, и бросила ее с распущенными волосами, взяв обещание, что она будет себя хорошо вести. - Кто это звонил? - спросил он. - Господин аббат. Жак нахмурился. Она примостилась рядом с ним на кровати. - Бедный Жако, - прошептала она. Ему стало так хорошо от этого выражения любви, что в порыве благодарности он посадил ее к себе на колени и поцеловал. Но он был начеку. - Беги, сюда идут, - выдохнул он и подтолкнул ее к дверям. Он едва успел сесть в ногах кровати и раскрыть учебник грамматики. За дверью послышался голос аббата Векара: - Здравствуй, малышка. Жако здесь? Он вошел и остановился на пороге. Жак сидел, не поднимая глаз. Аббат подошел к нему и ущипнул за ухо. - Хорош гусь, нечего сказать! - проговорил он. Но, видя, что мальчик упрямится, аббат сразу переменил тон. С Жаком он всегда держался настороженно. К этой овечке, которая частенько бывала овечкой заблудшей, он испытывал особенную любовь, смешанную с любопытством и уважением; он давно понял, какие силы заложены в этой душе. Аббат сел и притянул мальчика к себе. - Попросил ли ты, по крайней мере, прощения у отца? - спросил он, хотя прекрасно знал, как обстояло дело. Жака покоробило это притворство; он равнодушно взглянул на аббата и отрицательно помотал головой. Наступило короткое молчание. - Дитя мое, - продолжал священник опечаленным голосом, в котором сквозила нерешительность, - не скрою от тебя, как меня все это огорчает. До сих пор, невзирая на твое плохое поведение, я всегда защищал тебя перед отцом. Я ему говорил: "У Жако доброе сердце, он исправится, запасемся терпением". Теперь я уж не знаю, что и сказать, - хуже того, я не знаю, что и подумать: я узнал о тебе такие вещи, в которых никогда, никогда не решился бы тебя подозревать. Мы с тобой еще к этому вернемся. Но я сказал себе: "У него будет время подумать, он придет к нам, раскаявшись, а если раскаянье искренне, им искупается самое тяжкое прегрешение". И что же? Вот ты сидишь предо мною, и на лице твоем я читаю злобу, и нет на нем ни тени сожаления, нет ни слезинки в глазах. На сей раз твой бедный отец совершенно пал духом, и это удручает меня. Он задается вопросом, до каких степеней порока ты докатился, если сердце твое так зачерствело. И, право, таким же вопросом задаюсь отныне и я. Жак стискивал в карманах кулаки и прижимал к груди подбородок, чтобы не дать рыданиям вырваться наружу, чтобы ничем не выдать своего состояния. Он один только знал, скольких мук стоил ему отказ попросить прощения, какие сладкие слезы был бы он счастлив пролить, если бы его встретили так, как встретили Даниэля! Но нет! Будь что будет, и пусть никто никогда не узнает о тех чувствах, которые он испытывает к отцу, о животной привязанности, что приправлена горькой обидой и словно еще жарче разгорелась теперь, когда не остается больше надежд на взаимность! Аббат молчал. Кроткое выражение лица делало его молчание еще более тяжким. Потом, глядя вдаль и без всяких предисловий, он заговорил нараспев: - У некоторого человека было два сына. И младший из них, собрав все, пошел в дальнюю сторону и там расточил имение свое, живя распутно. Когда же он прожил все, пришел он в себя и сказал: "Встану, пойду к отцу моему и скажу ему: "Отче! Я согрешил против неба и пред тобою и уже недостоин называться сыном твоим". Встал и пошел к отцу своему. И когда он был еще далеко, увидел его отец и сжалился; и, побежав, пал ему на шею и целовал его. Сын же сказал ему: "Отче! Я согрешил против неба и пред тобою и уже недостоин называться сыном твоим..." Боль, терзавшая Жака, оказалась сильней его воли: он разрыдался. Аббат переменил тон. - Я знал, что ты не испорчен в сердце своем, дитя мое. Нынче утром я молился за тебя. Так пойди же, как блудный сын, пойди к отцу своему, и он пожалеет тебя. И он тоже скажет: "Станем веселиться, ибо этот сын мой пропадал и нашелся!" И Жак вспомнил, что в честь его возвращения в прихожей горела люстра, а г-н Тибо остался в сюртуке; мысль, что, быть может, он сам испортил готовившийся праздник, растрогала его еще больше. - Я хочу тебе еще кое-что сказать, - продолжал священник, гладя рыжую мальчишескую голову. - Твой отец принял на твой счет серьезное решение... - Он запнулся; подыскивая слова, он ласково трепал оттопыренные уши, которые под его рукой то прижимались к щекам, то распрямлялись, точно пружина, и начинали пылать; Жак не смел шелохнуться. - ...решение, которое я одобряю, - подчеркнул аббат, он поднес указательный палец к губам и настойчиво пытался поймать взгляд Жака. - Он хочет на некоторое время отослать тебя далеко отсюда. - Куда? - вскрикнул сдавленным голосом Жак. - Он тебе это скажет сам, дитя мое. Но, как бы ты поначалу ни воспринял это известие, прими его со смирением и раскаянием, ибо все делается ради твоего же блага. Быть может, на первых порах тебе тягостно будет проводить долгие часы наедине с самим собою; но в эти мгновения ты должен вспоминать, что для доброго христианина нет одиночества и что бог никогда не покинет того, кто на него полагается. Ну, поцелуй меня и иди просить прощения у отца. Через несколько минут Жак вернулся к себе с заплаканным лицом и лихорадочно горящими глазами. Метнувшись к зеркалу, он уставился на себя безжалостным взглядом, словно хотел заглянуть себе в душу и выместить на собственном отражении всю обиду и злость. В коридоре послышались шаги; в замке не было ключа; он торопливо забаррикадировался стульями. Потом бросился к столу, нацарапал карандашом несколько строк, сунул бумагу в конверт, написал адрес, наклеил марку и с блуждающим взглядом встал. Кому доверить письмо? Кругом были только враги! Он приоткрыл окно. Утро было пасмурным, на улицах пусто. Но вот вдали показалась старая дама с ребенком; они двигались не спеша. Жак бросил письмо вниз, оно покружилось в воздухе и легло на тротуар. Он быстро отступил в глубину комнаты. Когда он отважился снова выглянуть, письма на тротуаре не было; дама и ребенок медленно удалялись. Тогда, теряя последние силы, он взвыл, как зверь, попавший в капкан, кинулся на кровать, уперся ногами в деревянную спинку и затрясся всем телом в бессильной ярости, кусая подушку, стараясь заглушить свои вопли; у него хватило рассудка лишь на то, чтобы не дать своим ближним увидеть, как ему тошно. Вечером Даниэль получил письмо: "Мой друг! Единственная моя Любовь, единственная нежность и красота моей жизни! Пишу тебе это как завещание. Они отрывают меня от тебя, отрывают от всего на свете, они хотят упрятать меня в такое место... нет, не смею сказать в какое, не смею сказать куда. Мне стыдно за своего отца! Чувствую, что никогда больше не увижу тебя, мой Единственный, тот, кто один во всем мире мог исправить меня. Прощай, мой друг, прощай! Если они вконец измучат и озлобят меня, я покончу с собой. И ты им скажешь тогда, что я убил себя нарочно, из-за них! А ведь я их любил! Моя последняя мысль, на пороге небытия, будет обращена к тебе, мой друг! Прощай!" Июль 1920 г. - март 1921 г. ИСПРАВИТЕЛЬНАЯ КОЛОНИЯ I С того дня, как в прошлом году он доставил домой двоих беглецов, Антуан больше ни разу не навещал г-жу Фонтанен; но горничная узнала его и, хотя было уже девять часов вечера, впустила без разговоров. Госпожа де Фонтанен вместе с детьми была в своей комнате. Держась очень прямо, она сидела под лампой перед камином и читала вслух какую-то книгу; Женни, забившись в глубь кресла, пристально глядела на огонь, теребила косу и внимательно слушала; поодаль Даниэль, заложив ногу за ногу и держа на колене картон, набрасывал углем портрет матери. Задержавшись на миг в полутьме на пороге, Антуан почувствовал, насколько неуместен его приход; но отступать было поздно. Госпожа де Фонтанен приняла его довольно холодно; она казалась более всего удивленной. Она оставила детей в спальне и провела Антуана в гостиную, но, когда он объяснил цель своего визита, встала и пошла за сыном. Даниэлю можно было дать теперь лет семнадцать, хотя ему было всего пятнадцать; темный пушок над губой оттенял линию рта. Пряча смущение, Антуан смотрел юноше прямо в глаза с чуть вызывающим видом, словно хотел сказать: "Я ведь привык действовать решительно, без обиняков". Как и в прошлый раз, в присутствии г-жи де Фонтанен он инстинктивно подчеркивал искренность своего поведения. - Ну вот, - сказал он. - Я пришел, собственно, из-за вас. Наша вчерашняя встреча навела меня на некоторые размышления. Даниэль явно удивился. - Да, конечно, - продолжал Антуан, - мы едва обменялись двумя-тремя словами, вы спешили, я тоже, но мне показалось... Не знаю даже, как это выразить... Ведь вы ничего не спросили про Жака, из чего я сделал вывод, что он вам пишет. Разве я не прав? Подозреваю даже, что он пишет вам о таких вещах, о которых я ничего не знаю, но очень хотел бы знать. Нет, погодите, выслушайте меня. Жака нет в Париже с июня прошлого года, сейчас на носу апрель, значит, он там около девяти месяцев. Я ни разу его не видел, он мне не писал; но отец часто навещает его, он говорит, что Жак чувствует себя хорошо, много занимается; что уединенность и дисциплина дали превосходные результаты. Обманывается ли отец? Или его обманывают? После вчерашней нашей встречи у меня вдруг стало неспокойно на душе. Я подумал, что, может быть, ему там худо, а я, ничего не зная об этом, не могу ему помочь; эта мысль мучает меня. И тогда я решил прийти к вам и честно все рассказать. Я взываю к дружбе, которая связывает вас с ним. Речь идет вовсе не о том, чтобы выдать его секреты. Но вам он, наверное, пишет обо всем, что там происходит. И только вы один можете меня успокоить - или заставить меня вмешаться. Даниэль слушал его с безучастным лицом. Первым его побуждением было вообще отказаться от разговора. Высоко подняв голову, он смотрел на Антуана суровыми от волнения глазами. Потом, не зная, как поступить, он обернулся к матери. Та с интересом ждала, что будет дальше. Ожиданье затягивалось. Наконец она улыбнулась. - Говори все как есть, мой милый, - сказала она и с какой-то удалью взмахнула рукой. - О том, что не солгал, никогда жалеть не приходится. И Даниэль повторил ее жест. Он решился. Да, время от времени он получал от Тибо письма, все более краткие, все менее ясные. Даниэль знал только, что его товарищ живет на полном пансионе у какого-то провинциального добряка-учителя, но где? На конвертах всегда стоит штемпель почтового вагона северного направления. Может, какие-то курсы подготовки на бакалавра? Антуан старался не показать своего изумления. Как тщательно скрывал Жак правду от лучшего своего друга! Отчего? От стыда? Да, должно быть, от того самого чувства стыда, которое заставляло г-на Тибо приукрашивать действительность, именуя исправительную колонию в Круи, куда он упрятал своего сына, "религиозным учреждением на берегу Уазы". Внезапно у Антуана мелькнуло подозрение, что эти письма написаны Жаком под чью-то диктовку. Быть может, малыша там запугивают? Антуану вспомнилась разоблачительная кампания, предпринятая одной революционной газетой в Бовэ, ужасные обвинения, брошенные Благотворительному обществу социальной профилактики; обвинения оказались ложными, г-н Тибо возбудил против газеты процесс, он блестяще выиграл его и проучил клеветников, но все же... Нет, Антуан привык полагаться только на себя. - Не могли ли бы вы мне показать одно из этих писем? - попросил он. И, видя, как покраснел Даниэль, запоздало добавил с извиняющейся улыбкой: - Только одно, просто взглянуть... Не важно, какое... Не отвечая и даже не спросив глазами совета у матери, Даниэль встал и вышел из комнаты. Оставшись с г-жой де Фонтанен наедине, Антуан опять испытал те же чувства, что и в прошлый раз: растерянность, любопытство, влечение. Она смотрела прямо перед собой и, казалось, не думала ни о чем. Но одно ее присутствие как будто подстегивало внутреннюю жизнь Антуана, обостряло его проницательность. Воздух вокруг этой женщины обладал какой-то особой проводимостью. Сейчас Антуан явственно ощущал исходившее от нее неодобрение. И он не ошибся. Она не порицала прямо ни Антуана, ни г-на Тибо, поскольку ничего не знала об участи Жака, но, вспоминая свой единственный визит на Университетскую улицу, она не могла отделаться от впечатления, что там что-то неладно. Антуан догадывался об ее чувствах и почти разделял их. Разумеется, если б кто-либо посмел критиковать поступки его отца, он бы только возмутился; но сейчас в глубине души он был на стороне г-жи де Фонтанен - против г-на Тибо. В прошлом году - этого он не забыл, - когда он впервые окунулся в атмосферу, окружавшую Фонтаненов, воздух отцовского дома долго еще казался ему непригодным для дыхания. Вошел Даниэль и протянул Антуану неказистый конверт. - Это первое письмо. Самое длинное, - сказал он, садясь. "Дорогой Фонтанен, Пишу тебе из моего нового дома. Не пытайся мне писать, здесь это категорически запрещено. В остальном же мне здесь очень хорошо. Преподаватель у меня тоже хороший, он добр ко мне, и я много занимаюсь. У меня много товарищей, они тоже очень добры ко мне. По воскресеньям меня навещают отец и брат. Так что, как видишь, мне здесь очень хорошо. Прошу тебя, дорогой Даниэль, во имя нашей дружбы, не суди строго моего отца, тебе всего не понять. А я знаю, что он очень добрый, и он правильно сделал, что отослал меня из Парижа, где я зря терял время в лицее, теперь я сам это сознаю, и я очень доволен. Не даю тебе своего адреса, чтобы быть уверенным, что ты не станешь мне писать, так как это было бы для меня просто ужасно. Как только смогу, дорогой Даниэль, напишу тебе еще. Жак". Антуан дважды прочитал письмо. Если б он не узнал по некоторым характерным приметам почерк брата, он ни за что бы не поверил, что письмо писал Жак. Адрес на конверте был проставлен другой рукой - почерк крестьянский, неуверенный, с помарками. Антуана в равной мере смущали и форма письма, и его содержание. К чему столько лжи? Мои товарищи! Жак жил в камере, в том пресловутом "специальном корпусе", который был учрежден г-ном Тибо в исправительной колонии Круи для детей из хороших семей и который всегда пустовал; Жак не общался ни с одним живым существом, кроме служителя, приносившего ему еду и сопровождавшего на прогулках, да еще раза два-три в неделю приезжал из Компьеня учитель, чтобы дать ему урок. Отец и брат навещают меня! Г-н Тибо в силу своего официального положения прибывал в Круи по первым понедельникам каждого месяца и председательствовал на заседаниях распорядительного совета, и по этим дням, перед отъездом, он в самом деле всякий раз просил привести к нему на несколько минут сына в комнату для посетителей. Что касается Антуана, он выражал желание навестить брата во время летних каникул, но г-н Тибо решительно противился этому: "Самое главное в режиме, установленном для твоего брата, - говорил он, - это полнейшая изоляция". Упершись локтями в колени, Антуан вертел в руках письмо. Прощай теперь душевный покой. Он ощутил вдруг такую растерянность, такое одиночество, что ему захотелось во всем открыться этой озаренной внутренним светом женщине, которую счастливый случай поставил на его пути. Он поднял на нее глаза; спокойно сложив на юбке руки, с задумчивым лицом, она, казалось, ждала. Ее взгляд проникал в самую душу. - Не можем ли мы вам чем-нибудь помочь? - тихо спросила она и улыбнулась. Из-за белизны пушистых волос эта улыбка и все лицо ее показались ему еще моложе. И, однако, готовый уже все рассказать, в последний момент он отступил. Даниэль не спускал с него своих суровых глаз. Антуан вдруг испугался, что его сочтут нерешительным, что г-жа де Фонтанен перестанет думать о нем как о человеке энергичном, каким он был на самом деле. Но для себя он нашел более удобное оправдание: он не имеет права выдавать тайну, которую Жак так упорно старался скрыть. Опасаясь самого себя и пресекая дальнейшие увертки, он встал и протянул руку с тем роковым выражением лица, которое он охотно принимал и которое, казалось, говорило: "Ни о чем не надо спрашивать. Вы меня разгадали. Мы понимаем друг друга. Прощайте". Выйдя на улицу, он пошел куда глаза глядят, твердя самому себе: "Прежде всего хладнокровие. И решительность". Те пять-шесть лет, которые он посвятил научным занятиям, казалось, обязывали его размышлять с максимальной логичностью. "Жак ни на что не жалуется. Следовательно, Жаку хорошо". Но он-то понимал, что дело обстоит как раз наоборот. Точно наваждение, в голову все лезла мысль о газетной шумихе, поднятой вокруг исправительной колонии; особенно назойливо вспоминалась статья, озаглавленная "Каторга для детей", где подробно описывались физические и нравственные страдания воспитанников, которые недоедают, живут в грязи, подвергаются телесным наказаниям и всецело отданы во власть свирепых надзирателей. У него вырвался угрожающий жест. Во что бы то ни стало он вызволит оттуда бедного малыша! Задача благородная, что и говорить. Но как ее выполнить? Заводить с г-ном Тибо разговор, вступать с ним в пререкания - об этом не могло быть и речи: шутка ли, Антуан замахивался на отца, на то учреждение, которое тот основал и которым руководил! Для самого Антуана в этой вспышке сыновнего бунта было столько новизны, что он ощутил сначала смущение, потом гордость. Он вспомнил, что произошло в минувшем году, на другой день после возвращения Жака. С утра г-н Тибо вызвал Антуана к себе в кабинет. Только что прибыл аббат Векар. Г-н Тибо кричал: "Негодяй! В бараний рог его!" Потрясая перед носом аббата своей жирной волосатой рукой, он растопыривал пальцы и, хрустя суставами, медленно сжимал их снова в кулак. Потом проговорил с довольной улыбкой: "Кажется, я нашел выход". Помолчав, он поднял наконец веки и бросил: "Круи". "Жака в исправительную колонию?" - вскричал Антуан. Завязался ожесточенный спор. "В бараний рог его", - твердил г-н Тибо и хрустел пальцами. Аббат не знал, что сказать. Тогда г-н Тибо стал расписывать прелести особого режима, которому будет подвергнут Жак, и по его словам выходило, что режим этот благотворен и по-отечески мягок. Густым проникновенным голосом, налегая на запятые, он заключил: "И тогда, вдали от губительных соблазнов, избавленный благодаря уединению от своих порочных инстинктов, приохотившись к систематическому труду, он достигнет шестнадцатилетнего возраста и, надеюсь, без всякой опасности сможет вернуться под мирный семейный кров". Аббат, соглашаясь, ввернул: "Уединение обладает поистине чудодейственными и целительными свойствами". Поддавшись доводам г-на Тибо, получившим одобрение священника, Антуан склонился к мысли, что они правы. Этого своего согласия он не мог сейчас простить ни себе, ни отцу. Он шел быстро, не разбирая дороги. У Бельфорского льва{131} круто повернул и пошел большими шагами назад, закуривая папиросу за папиросой; вечерний ветер подхватывал струйки табачного дыма. Действовать надо решительно, помчаться в Круи, явиться туда поборником справедливости... Какая-то женщина увязалась за ним, зашептала нежные слова. Он ничего не ответил и продолжал свой путь вниз по бульвару Сен-Мишель. "Поборником справедливости! - повторял он. - Уличить начальство в обмане, разоблачить жестокость надзирателей, устроить скандал, забрать малыша домой!" Но его порыв уже угасал. Мысли Антуана шли теперь в двух направлениях - рядом с планами благородной мести возникла дразнящая прихоть. Он перешел через Сену, прекрасно осознавая, куда толкает его рассеянность. А, собственно, почему бы и нет? Да и уснешь ли при таком возбуждении? Он расправил плечи, глубоко вздохнул, улыбнулся. "Быть сильным, быть мужчиной", - подумал он. Весело шагнул в темный переулок, вновь ощущая прилив благородства; принятое решение предстало вдруг перед ним словно бы в новом ракурсе - яркое, уже увенчавшееся успехом; готовый осуществить один из двух своих замыслов, вот уже четверть часа оспаривавших друг перед другом его внимание, он счел теперь и второй из них почти осуществленным; привычным движением толкая застекленную дверь, он подвел итог: "Завтра суббота, из больницы не вырвешься. А в воскресенье... В воскресенье с утра я буду в исправительной колонии!" II Утренний скорый не останавливался в Круи, и Антуану пришлось сойти в Венет, на последней станции перед Компьенем. Из вагона он выскочил в крайнем возбуждении. Он захватил с собой медицинские книги; на следующей неделе предстояло сдавать экзамен; но в поезде ему так и не удалось сосредоточиться. Приближался решительный час. Все эти два дня он с такой отчетливостью, до мельчайших подробностей представлял себе свой крестовый поход, что вызволение Жака из колонии уже казалось свершившимся фактом, и он думал теперь лишь о том, как снова завоевать его доверие и любовь. Ему оставалось пройти два километра по прекрасной ровной дороге, залитой веселым солнечным светом. После долгих дождливых недель весна впервые в этом году предстала во всем своем блеске, в свежем благоухании мартовского утра. Антуан восхищенно смотрел на взрыхленные бороною, уже начинавшие зеленеть поля, лежавшие по обе стороны дороги, на ясное небо, затянутое у самого горизонта легкой дымкой, на сверкавший под солнцем холмистый берег Уазы. Он ощутил такое умиротворение, и такая чистота была разлита вокруг, что на секунду мелькнула малодушная мысль: хорошо, если бы все оказалось ошибкой. Разве эта красота похожа на каторгу для детей? Чтобы попасть в исправительную колонию, надо было пройти через всю деревню Круи. Когда он миновал уже последние дома и вышел к повороту, его вдруг словно что-то ударило; никогда прежде не видел он колонию, но тут сразу узнал издалека это огромное одинокое здание под черепичной кровлей; среди меловой равнины, лишенной всякой растительности, оно высилось в обрамлении побеленной стены, точно новое кладбище; он узнал ряды зарешеченных окон и блестевший на солнце циферблат башенных часов. Здание можно было принять за тюрьму, если б не высеченные в камне золотые буквы, которые сверкали над вторым этажом, указывая на филантропический характер заведения: ФОНД ОСКАРА ТИБО Вдоль дорожки, что вела к колонии, не было ни деревца. Узкие окна издали разглядывали посетителя. Антуан подошел к воротам и потянул за шнурок; колокольчик задребезжал, прорезая воскресную тишину. Одна створка открылась. Яростно залаял злющий пес, сидевший на цепи в своей будке. Антуан вошел во двор; это был скорее палисадник; окруженный гравием газон закруглялся перед главной казармой. Он чувствовал, что за ним наблюдают, но не видел ни живой души, если не считать пса, который рвался на цепи и лаял не переставая. Слева от входа возвышалась часовня, увенчанная каменным крестом; справа стояло приземистое строение с вывеской "Администрация". К этому флигелю он и направился. Когда он подошел к крыльцу, дверь отворилась. Собака все лаяла. Он вошел. Выкрашенный охрой вестибюль, пол выложен плитками, по стенам новенькие стулья, как в монастырской приемной. В комнате было жарко натоплено. Гипсовый бюст г-на Тибо в натуральную величину, но под низким потолком выглядевший исполинским, украшал правую стену; жалкое распятие черного дерева, перевитое буксовыми ветками, висело, вероятно, симметрии ради, на противоположной стене. Антуан стоял, вслушиваясь в настороженную тишину. Нет, он не ошибся! От всего здесь разило тюрьмой! Наконец в задней стене отворилось окошко, высунулась голова надзирателя. Антуан бросил ему свою визитную карточку вместе с карточкой отца и объявил сухим тоном, что желает говорить с директором. Прошло минут пять. Раздражаясь все больше, Антуан уже собирался пройти внутрь дома, когда в коридоре послышались легкие шаги; молодой человек в очках, в светло-коричневом фланелевом костюме, весь кругленький и беленький, кинулся ему навстречу, подпрыгивая в комнатных туфлях, протягивая к нему руки и сияя круглой физиономией: - Здравствуйте, доктор! Какая приятная неожиданность! Ваш брат будет в восторге! Я много о вас слышал, господин учредитель часто говорит о своем взрослом сыне-враче! Впрочем, семейное сходство... да-да, оно налицо! - добавил он, смеясь. - Уверяю вас! Но прошу, пройдемте ко мне в кабинет. Ах, извините, я забыл представиться! Я - Фем, директор. Он подталкивал Антуана к директорскому кабинету и, шаркая ногами, семенил за ним следом, воздев к потолку широко расставленные руки, словно боялся, что Антуан споткнется и его надо будет подхватывать на лету. Он заставил Антуана сесть и сам занял место за своим столом. - Надеюсь, господин учредитель пребывает в добром здравии? - осведомился он сладким голосом. - Ах, он совсем не стареет, это просто поразительно! Какая жалость, что он не смог сегодня с вами приехать! Антуан недоверчиво огляделся вокруг и довольно бесцеремонно уставился на желтое, как у китайца, лицо и золотые очки, за которыми радостно помаргивали раскосые глазки. Он был совершенно не подготовлен к столь обильному словоизвержению и буквально сбит с толку домашним видом каторжного начальства, неожиданно представшего перед ним в облике этого улыбчивого юнца в пижаме, тогда как он ожидал здесь встретить переодетого жандарма отталкивающей наружности или, уж во всяком случае, кого-нибудь вроде директора коллежа, и ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы сохранить необходимое самообладание. - Ах, черт побери! - внезапно воскликнул г-н Фем. - Ведь вы приехали как раз к воскресной мессе! Все наши воспитанники сейчас в часовне, и ваш брат тоже. Как же нам быть? - Он взглянул на часы. - Это продлится еще минут двадцать, а то и все тридцать, если причастников много. Что весьма возможно. Господин учредитель вам, должно быть, рассказывал: у нас отличнейший капеллан - священник молодой, расторопный, ловкости необычайной! С тех пор как он здесь, религиозные чувства у воспитанников нашего заведения коренным образом переменились! Однако какая жалость! Что ж нам делать? Антуан порывисто встал. Он ни на миг не забывал, зачем он сюда приехал. - Поскольку в данный момент все ваши помещения пустуют, - сказал он, глядя на юркого человечка, - надеюсь, вы не сочтете нескромным мое желание осмотреть колонию? Мне было бы любопытно увидеть все вблизи; я так часто, с самого детства, слышал... - Правда? - спросил удивленный г-н Фем. - Нет ничего проще, - продолжал он, не двигаясь, однако, с места. Он улыбался и, не переставая улыбаться, о чем-то, казалось, размышлял. - Ах, знаете, в корпусе нет ничего интересного. Ведь это, по существу, не что иное, как маленькая казарма, а что такое казарма, вы знаете не хуже меня. Антуан продолжал стоять. - Нет, мне очень интересно, - заявил он. И, видя, что директор недоверчиво уставился на него своими прищуренными глазками, подтвердил: - Да-да, уверяю вас. - Ну что ж, доктор, с большим удовольствием. Надену вот только пиджак и ботинки - и я к вашим услугам. Он исчез. Антуан услышал, как прозвенел звонок. Затем пять раз бухнул колокол во дворе. "Ага! - подумал он. - Дают сигнал тревоги, неприятель в доме!" Он не мог усидеть на месте. Подошел к окну, но стекла оказались матовыми. "Спокойствие, - сказал он себе. - Быть настороже. Удостовериться во всем самому. Действовать. Вот в чем моя задача". Наконец появился г-н Фем. Они сошли с крыльца. - Наш парадный двор! - высокопарно возгласил директор и снисходительно усмехнулся. Потом подбежал к собаке, которая опять начала лаять, и с силой пнул ее ногой в бок; собака забилась в свою конуру. - Вы случайно не занимаетесь садоводством? Ах да, конечно, врач всегда имеет дело с растениями, черт побери! - Он весьма охотно остановился посреди палисадника. - Прошу вашего совета. Чем замаскировать этот кусок стены? Плющом? Но понадобятся долгие годы... Не отвечая, Антуан увлек его к центральному корпусу. Они обошли весь нижний этаж. Антуан шагал впереди, зорко вглядываясь в каждую мелочь, самочинно отворяя все закрытые двери; ничто не ускользало от его взгляда. Верхняя часть стен была побелена, а от пола метров до двух в высоту они были замазаны черным гудроном. Во всех окнах, как и в кабинете директора, стекла были матовые; везде решетки. Антуан хотел открыть одно из окон; оказалось, что для этого требуется особый ключ; директор вынул его из жилетного кармана и отворил окно; Антуан заметил, с какой ловкостью манипулируют его желтые пухлые ручки. Цепким взглядом детектива Антуан обвел внутренний двор; там было пусто; большой четырехугольный плац, покрытый засохшей грязью, был замкнут высокими стенами - и ни деревца, ни кустика, ничего. Господин Фем с огромным воодушевлением и очень подробно рассказывал о назначении каждой комнаты - здесь были учебные классы, столярные, слесарные, электротехнические и прочие мастерские. Комнаты были небольшие, содержались в чистоте. В столовых заканчивалась уборка, служители вытирали некрашеные деревянные столы; от водопроводных раковин, размещенных по углам, шел тяжелый дух. - Каждый воспитанник, закончив еду, моет здесь свой котелок, стакан и ложку. Разумеется, никаких ножей и даже вилок... - Антуан глядел на него, не понимая. Тот добавил, подмигивая: - Ничего режущего или колющего... На втором этаже опять шли учебные классы, и опять мастерские, и душевое отделение, которое, очевидно, бывало открыто не слишком часто, но которым директор особенно гордился. Он весело ходил из комнаты в комнату, широко расставив вытянутые вперед руки, и, ни на миг не замолкая, машинально придвигал к стене верстак, подбирал с пола гвоздик, завертывал до отказа кран, поправлял и расставлял все, что оказывалось не на месте. На третьем этаже размещались дортуары. Они были двух типов. В большинстве из них стояло по десятку коек, застланных серыми одеялами; сплошь уставленные полками для вещей, дортуары походили бы на небольшие солдатские спальни, если бы не странные железные, обтянутые тонкой сеткой клетки, занимавшие середину каждого из них. - Вы их туда запираете? - спросил Антуан. Господин Фем с комическим ужасом воздел руки горе и рассмеялся. - Да нет же! Здесь спит надзиратель. Видите, его кровать помещена как раз посредине, на одинаковом расстоянии от всех четырех стен: он все видит, все слышит и ничем не рискует. Впрочем, на случай тревоги у него есть специальный звонок, проводка спрятана под полом. Другие дортуары состояли из притиснутых одна к другой каморок кирпичной кладки, запертых решетчатыми дверьми, точно боксы в зверинце. Г-н Фем задержался на пороге. Временами его улыбка делалась горько-задумчивой, и тогда это румяное личико окутывала меланхолия, точно на статуях Будды. - Ах, доктор, - объяснял он, - здесь размещаются наши отпетые. Те, кто поступил к нам слишком поздно; их уж по-настоящему не исправить; да, паиньками их не назовешь... Попадаются среди них и дети порочные, верно? Так что приходится на ночь их запирать. Антуан заглянул за одну из решеток. Он различил в полутьме жалкую неубранную постель, похабные рисунки и надписи на стенах. Он отпрянул. - Не будем туда смотреть, это слишком печально, - вздохнул директор, увлекая его за собой. - Видите, это главный коридор, по нему всю ночь ходит надзиратель. Здесь надзиратели вообще не ложатся и электричество не гасится. Хоть мы и держим этих проказников под замком, от них всегда можно ожидать какой-нибудь пакости... Честное слово! Он тряхнул головой, прищурился и внезапно расхохотался; грустное выражение мигом слетело с его лица. - Тут всего наглядишься! - простодушно заключил он, пожимая плечами. Антуан был так захвачен всем окружающим, что совсем забыл о своих заготовленных заранее вопросах. Но все же спросил: - А как вы их наказываете? Мне бы хотелось взглянуть на карцеры. Господин Фем отступил на шаг, вытаращил свои круглые глаза и легонько всплеснул руками. - Карцеры, черт побери! Да помилуйте, господин доктор, или вы думаете, здесь Ла-Рокет{137}? Нет, нет, у нас никаких карцеров, упаси нас бог! Устав категорически это запрещает, да и господин учредитель никогда бы не пошел на это! Антуан был озадачен; в прищуренных глазках, моргавших за стеклами очков, ему чудилась насмешка. Роль соглядатая, которую он собирался здесь сыграть, начинала не на шутку его тяготить. Все, что он видел, отнюдь не поддерживало в нем решимости продолжать эту роль. Он даже спрашивал себя не без некоторого смущения, не догадался ли уже директор, какие подозрения привели Антуана в Круи; но судить об этом было нелегко, настолько естественным казалось простодушие г-на Фема, несмотря на лукавые огоньки, то и дело вспыхивавшие в уголках его глаз. Отсмеявшись, директор подошел к Антуану и положил руку ему на рукав. - Вы пошутили, правда? Ведь вы не хуже меня знаете, к чему может привести чрезмерная строгость, - к бунту или, что еще страшнее, к лицемерию... Господин учредитель прекрасно сказал об этом в своей речи на парижском конгрессе, в год Выставки...{138} Он понизил голос и посмотрел на молодого человека с особой симпатией, словно они с Антуаном входили в круг избранных и только им одним дано было обсуждать педагогические проблемы, не впадая при этом в ошибки, столь распространенные среди людей заурядных. Антуану это польстило, и впечатление, которое складывалось у него о колонии, стало еще более благоприятным. - Правда, во дворе, как бывает в казармах, у нас есть тут одно строеньице, архитектор окрестил его в своем проекте "дисциплинарными помещениями"... - ? - ...но мы держим там только уголь да картошку. К чему нам карцеры? - продолжал он. - Убежденьем можно добиться гораздо большего! - Неужели? - спросил Антуан. Директор с тонкой улыбкой опять положил руку ему на запястье. - Поймите меня правильно, - сказал он доверительно. - То, что я называю убеждением, - мне хотелось бы сразу поставить все точки над i, - заключается в лишении некоторых блюд. Наши малютки ужасные лакомки. В их возрасте это простительно, не так ли? Хлеб всухомятку обладает совершенно удивительными свойствами, доктор, он замечательно убеждает... Но этими свойствами нужно умело пользоваться; и главное здесь вот что: ребенка, которого вы хотите убедить, ни в коем случае не следует изолировать от других детей. Теперь вы видите, как далеки мы от того, чтобы сажать кого-нибудь в карцер! Нет! Пусть он грызет свою черствую корку на виду у всех, в столовой, в углу, во время самой обильной трапезы, то есть за обедом, когда вокруг струятся ароматы горячего рагу и товарищи уписывают его за обе щеки. Против этого не устоишь! Или я не прав? В этом возрасте худеют так быстро! Две, ну в крайнем случае три недели - и самые строптивые становятся у меня просто шелковыми. Убеждение! - заключил он, делая круглые глаза. - И ни разу мне не приходилось прибегать к более строгим наказаниям, я даже ни разу не замахнулся на вверенных мне шалунов! Его лицо лучилось гордостью и лаской. Казалось, он в самом деле любит этих сорванцов, любит даже тех, кто особенно досаждает ему своими проказами. Они снова спустились на нижний этаж. Г-н Фем вытащил из кармана часы. - Разрешите мне в заключение показать вам нечто весьма назидательное. Вы расскажете об этом господину учредителю; я уверен, он будет доволен. Они пересекли палисадник и вошли в часовню. Г-н Фем предложил ему святой воды. Антуан увидел со спины человек шестьдесят мальчишек в холщовых куртках; ровными рядами они неподвижно стояли на коленях на каменном полу; четверо усатых надзирателей в синих суконных мундирах с красными кантами расхаживали между рядами, не спуская с детей глаз. В алтаре священник, которому прислуживали двое воспитанников, заканчивал мессу. - Где Жак? - прошептал Антуан. Директор показал на хоры, под которыми они стояли, и на цыпочках пошел к дверям. - У вашего брата постоянное место там, наверху, - сказал г-н Фем, когда они вышли наружу. - Он там один, вернее сказать с парнем, который состоит при нем для услуг. В связи с этим вы можете передать вашему папеньке, что мы приставили к Жаку нового служителя, о котором у нас уже был разговор с неделю назад. Прежний, дядюшка Леон, был для этого староват, мы перевели его в надзиратели при одной из мастерских. А новый - еще молодой, из Лотарингии родом; о, это отличный малый, только что из полка, служил там у полковника в денщиках; рекомендации у него великолепные. И брату вашему теперь не так скучно будет на прогулках, не правда ли? Ах, боже мой, я заболтался, они уже выходят. Собака принялась яростно лаять. Г-н Фем заставил ее замолчать, поправил очки и застыл посреди парадного двора. Дверь часовни широко распахнулась, и дети, по трое в ряд, с надзирателями по сторонам, прошли четким шагом, как на параде. Они шли без шапок, в веревочных туфлях, ступая бесшумно и мягко, словно команда гимнастов; куртки на них были чистые, перехваченные в талии кожаными ремнями, металлические пряжки поблескивали на солнце. Самым старшим было уже лет по семнадцать-восемнадцать, младшим - по десять-одиннадцать. У большинства были бледные лица, глаза потуплены, выглядели они не по-детски серьезно. Антуан рассматривал их пристально и придирчиво, но не заметил ни косых взглядов, ни злобных ухмылок, ни хмурых лиц; эти дети вовсе не казались отпетыми; Антуан вынужден был признаться в душе, что они не походят на мучеников. Когда колонна скрылась в корпусе - деревянная лестница долго еще гудела от шума шагов, - он обернулся к г-ну Фему и прочитал в его глазах немой вопрос. - Выправка великолепная, - констатировал Антуан. Маленький человечек ничего не ответил; он тихонько потирал пухленькие ручки, словно намыливал их, и глазки его, горделиво сияя за стеклами очков, казалось, говорили "спасибо". И только теперь, когда двор опустел, на залитых солнцем ступенях часовни показался Жак. Но он ли это? Мальчик так изменился, так вырос, что Антуан смотрел на него, почти не узнавая. Он был не в форменной одежде, а в шерстяном костюме, фетровой шляпе и в накинутом на плечи пальто; следом шел парень лет двадцати, коренастый, белокурый; надзирательского мундира на нем не было. Они сошли с крыльца. Оба, казалось, не замечали ни директора, ни Антуана. Жак шел спокойно, глядя под ноги, и только почти поравнявшись с г-ном Фемом, поднял голову, остановился с удивленным видом и тотчас снял шляпу. Движение это было совершенно естественным; но Антуану в удивлении Жака почудилось что-то наигранное. Впрочем, лицо Жака оставалось спокойным; он улыбался, но особой радости не выказывал. Антуан шагнул к нему, протянул руку; его радость тоже была притворной. - Вот уж поистине приятная неожиданность, не правда ли, Жак? - воскликнул директор. - Но вас следует побранить: нужно надевать пальто в рукава и застегиваться на все пуговицы, когда вы идете в часовню; на хорах прохладно, вы можете схватить насморк! Как только Жак услышал, что к нему обращается г-н Фем, он отвернулся от брата и стал смотреть директору прямо в лицо - с выражением почтительности и какой-то тревоги, словно пытаясь уловить скрытый смысл его слов. И тут же, не отвечая, надел пальто. - Знаешь, ты здорово вырос... - пробормотал Антуан. Его порыв угас, он с изумлением вглядывался в брата, силясь определить, чем вызвана эта разительная перемена в лице, походке, во всем облике Жака. - Может быть, вы немного погуляете, сейчас так тепло, - предложил директор. - Побродите вдвоем по саду, а потом Жак проведет вас к себе. Антуан колебался. Он спросил брата: - Ну как, хочешь? Жак, казалось, не слышал. Антуан подумал, что брату вовсе не хочется торчать под окнами колонии у всех на виду. - Нет, - сказал Антуан, - нам, пожалуй, будет лучше в твоей... в комнате, правда? - Как вам угодно! - вскричал директор. - Но прежде мне хотелось бы вам еще кое-что показать, - вы непременно должны познакомиться со всеми нашими воспитанниками. Пойдемте, Жак. Жак пошел вслед за г-ном Фемом, а тот, растопыривая руки и хохоча, словно проказливый школьник, подталкивал Антуана в направлении пристройки, которая примыкала к наружной ограде. Оказалось, речь шла о крольчатнике - о доброй дюжине клеток. Г-н Фем обожал домашнюю живность. - Эти малыши родились в понедельник, - объявил он с восторгом, - а поглядите, шалунишки уже открывают глаза! А здесь у меня самцы. Полюбуйтесь-ка, доктор, вот на этого, - он сунул руку в клетку и вытащил за уши крупного серебристого кролика шампанской породы, который яростно вырывался, - поглядите-ка, ну чем не "отпетый"! Директор весь лучился добродушием и смеялся наивным детским смехом. Антуану вспомнились спальни верхнего этажа и в них железные клетки. Господин Фем обернулся и сказал с улыбкой человека, которого не поняли: - Черт побери, я тут болтаю, а вы, я вижу, слушаете меня просто из вежливости, ведь правда? Я провожу вас в комнату Жака и оставлю. Идемте, Жак, показывайте нам дорогу. Жак пошел впереди. Антуан догнал его и положил руку на плечо. Ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы вспомнить того тщедушного, издерганного, низкорослого мальчишку, за которым он ездил в прошлом году в Марсель. - Ты теперь одного роста со мной. Его рука поднялась к затылку брата, к его тощей птичьей шее. Все члены у Жака вытянулись и казались от этого хрупкими, длинные руки вылезали из рукавов, из-под брюк выглядывали лодыжки; в его походке чувствовалась какая-то скованность, неуклюжесть - и в то же время юная гибкость, которой не было раньше. Корпус, предназначенный для трудновоспитуемых, являл собой пристройку к административному зданию, пройти туда можно было лишь через контору. Пять одинаковых комнат выходили в коридор, выкрашенный охрой. Г-н Фем объяснил, что, поскольку Жак у них единственный особый, а другие комнаты пустуют, то в одной из них ночует приставленный к Жаку служитель, а остальные используются под кладовые. - А вот и камера нашего узника! - провозгласил директор и щелкнул пухлым пальчиком Жака, который оторопело взглянул на него и посторонился, пропуская вперед. Антуан с жадным интересом осматривал комнату. Она походила на гостиничный номер, скромный, но опрятный. Оклеенная обоями в цветочках, она казалась довольно светлой, хотя свет проникал лишь сверху, через две фрамуги с матовыми стеклами, забранными решеткой; комната была очень высокая, и окошки эти располагались метрах в трех от полу, под самым потолком. Солнце сюда не проникало, но в комнате было жарко натоплено, даже чересчур жарко, - здесь проходил калорифер из административного здания. Обстановка состояла из соснового шкафа, двух плетеных стульев и черного стола, на котором в боевом порядке выстроились учебники и словари. На маленькой кровати, прямоугольной и плоской, как бильярд, виднелись свежие простыни. Умывальный таз стоял на чистой салфетке, несколько нетронутых полотенец висели на вешалке. Этот тщательный обзор окончательно смутил Антуана. Все, что он видел на протяжении последнего часа, было прямой противоположностью тому, что он ожидал здесь увидеть. Жак жил, совершенно не соприкасаясь с остальными воспитанниками; отношение к нему было внимательным и приветливым; директор оказался славным малым, менее всего похожим на тюремщика; все сведения, сообщенные г-ном Тибо, были точны. Как ни был Антуан упрям, ему пришлось отказаться от всех своих подозрений. Он перехватил устремленный на него директорский взгляд. - У тебя здесь и правда хорошо, - поспешно сказал он, обращаясь к Жаку. Не отвечая, Жак снял пальто и шляпу; служитель взял их у него и повесил на вешалку. - Ваш брат говорит, что у вас здесь хорошо, - сказал директор. Жак стремительно обернулся. Он был крайне учтив и благовоспитан; брат за ним этого не знал. - Да, господин директор, очень хорошо. - Не будем преувеличивать, - отозвался тот с улыбкой. - Здесь у нас все по-простому, мы следим лишь, чтобы соблюдалась чистота. Впрочем, за это надо благодарить Артюра, - прибавил он, глядя на служителя. - Койку заправляет, как для инспекторского смотра... Лицо Артюра озарилось. Антуан не мог сдержать дружелюбной улыбки. У Артюра была круглая голова, мягкие черты лица, светлые глаза, честный взгляд и приятная улыбка. Он стоял в дверях и теребил усы, которые казались белесыми на его загорелом лице. "Вот он, этот тюремщик, которого я уже видел в мрачном подземелье, с тусклым фонарем и связкой ключей", - подумал Антуан; в душе подсмеиваясь над собой, он подошел к столу и стал весело рассматривать книги. - Саллюстий? Ты делаешь успехи в латыни? - спросил он, и на его лице мелькнула насмешливая улыбка. Ему ответил г-н Фем. - Может быть, я зря говорю это при нем, - сказал он с притворной нерешительностью, показывая глазами на Жака. - Однако следует признать, что учитель его прилежанием доволен. Мы работаем по восемь часов в день, - продолжал он уже более серьезно. Подойдя к висевшей на стене классной доске, он поправил ее, не переставая говорить. - Но это не мешает нам ежедневно и в любую погоду - ваш батюшка придает этому особенное значение - предпринимать долгие, занимающие не менее двух часов пешие прогулки вдвоем с Артюром. Оба они отличные ходоки, и я разрешаю им всякий раз менять маршрут. Со старым Леоном было по-другому; думается, они не ходили тогда особенно далеко; но зато собирали лекарственные травы вдоль дороги. Верно я говорю? Должен вам доложить, что дядюшка Леон в молодые годы был аптекарским учеником, он отлично разбирался в травах и знал их латинские названия. Это было весьма поучительно. Но все же я предпочитаю, чтобы они побольше бывали на свежем воздухе, это для здоровья полезней. Пока г-н Фем говорил, Антуан несколько раз взглядывал на брата. Казалось, Жак слушает словно сквозь сон и временами ему приходится делать над собою усилие, чтобы понять, о чем идет речь: тогда у него тревожно приоткрывался рот и вздрагивали ресницы. - Боже мой, я все болтаю, а ведь Жак так давно не виделся со своим старшим братом! - воскликнул г-н Фем и попятился к дверям, фамильярно подмигивая. - Вы отправитесь домой одиннадцатичасовым поездом? - спросил он. Антуан еще и не думал об отъезде. Но тон г-на Фема исключал всякое сомнение на сей счет, и Антуан ощутил, что не в силах будет отказаться от представлявшейся ему возможности поскорее отсюда удрать; унылость обстановки, равнодушие брата - все это угнетало его; разве он не выяснил того, что хотел? Ему здесь больше нечего было делать. - Да, - сказал он, - к сожалению, я должен вернуться пораньше, ко второму обходу... - И не жалейте: следующий поезд пойдет только вечером. До скорого свидания! Братья остались вдвоем. Оба были смущены. - Садись на стул, - сказал Жак, собираясь сесть на кровать. Но, заметив второй стул, он спохватился и предложил его Антуану, повторив самым естественным тоном: - Садись на стул, - словно просто говорил "садись". И сел сам. Это не укрылось от Антуана, прежние подозрения вернулись к нему, и он спросил: - Обычно у тебя один только стул? - Да. Но Артюр принес нам свой, как в те дни, когда у меня урок. Антуан переменил тему. - У тебя и правда здесь неплохо, - заметил он, снова осматриваясь вокруг. Потом, указывая на чистые простыни и полотенца, спросил: - Белье меняют часто? - По воскресеньям. Антуан говорил своим обычным тоном, отрывисто и весело, но в этой гулкой комнате, возле вяло отвечавшего Жака, его голос звучал резко, почти вызывающе. - Представь себе, - сказал он, - я боялся, сам не знаю отчего, что с тобой здесь плохо обращаются... Жак взглянул на него с удивлением и улыбнулся. Антуан не спускал с брата глаз. - И ты ни на что не жалуешься? Только честно, ведь никто нас не слышит. - Ни на что. - Может быть, ты воспользуешься моим приездом и попросишь чего-нибудь у директора? - Чего именно? - Я не знаю. Сам подумай. Жак задумался, потом снова улыбнулся и покачал головой: - Да нет. Ты ведь видишь, все хорошо. Голос его изменился не меньше, чем все остальное; теперь это был голос мужской, теплый и низкий, приятного, хотя и глуховатого тембра, - голос довольно неожиданный для подростка. Антуан смотрел на него. - Как ты изменился... Да нет, даже не изменился, просто в тебе ничего не осталось от прежнего Жака, совсем ничего... Он не отрывал взгляда от брата, стараясь отыскать на этом новом лице прежние черты. Те же волосы, рыжие, правда чуть потемневшие, с каштановым отливом, но по-прежнему жесткие и по-прежнему закрывающие лоб; тот же нос, тонкий и некрасивый; те же потрескавшиеся губы, затененные теперь едва заметным светлым пушком; та же нижняя челюсть, тяжелая, раздавшаяся еще больше; наконец, те же оттопыренные уши, которые, казалось, растягивают и без того широкий рот. Но ничто не напоминало больше вчерашнего ребенка. "Темперамент - и тот у него словно переменился, - подумал Антуан. - Всегда такой подвижный, неугомонный - и на тебе, застывшее, сонное лицо... Был такой нервный, а теперь лимфатик..." - Встань-ка на минутку! С учтивой улыбкой, которая не затрагивала глаз, Жак дал себя осмотреть. Его зрачки были словно подернуты изморозью. Антуан ощупывал его руки, ноги. - Но как же ты вырос! Утомления от быстрого роста не ощущаешь? Жак покачал головой. Взяв брата за запястье, Антуан поставил его прямо перед собой. Он заметил бледность густо усеянной веснушками кожи, увидел синеватые тени под нижними веками. - Цвет лица неважный, - продолжал Антуан более серьезно; он нахмурил брови, собираясь еще что-то сказать, но промолчал. Однако покорная, ничего не выражающая физиономия брата вдруг напомнила ему о тех подозрениях, что мелькнули у него, когда Жак появился во дворе. - Тебя предупредили, что я жду тебя после мессы? - спросил он без обиняков. Жак смотрел на него, не понимая. - Когда ты выходил из часовни, - настаивал Антуан, - ты знал, что я тебя жду? - Да нет. Откуда? Он улыбался с наивным удивлением. Антуану пришлось идти на попятный; он пробормотал: - А я решил было... Здесь можно курить? - поспешил он переменить тему. Жак глянул на него с беспокойством и, когда Антуан протянул ему портсигар, ответил: - Нет. Я не буду. Он помрачнел. Антуан не знал, о чем еще с ним говорить. И, как это всегда бывает, когда пытаешься продолжить беседу с человеком, который едва отвечает тебе, он мучительно выдавливал из себя все новые вопросы: - Так что, ты в самом деле ни в чем не нуждаешься? У тебя здесь есть все необходимое? - Конечно. - Спать-то тебе удобно? Одеял достаточно? - О да, мне даже слишком жарко. - А учитель? Он с тобой вежлив? - Очень. - Ты не скучаешь, занимаясь с утра до вечера, один, без друзей? - Нет. - А вечерами? - Я ложусь после ужина, в восемь часов. - А встаешь? - В половине седьмого, по звонку. - Капеллан к тебе когда-нибудь заходит? - Да. - Он хороший? Жак поднял на Антуана затуманенный взгляд. Он не понял вопроса и не ответил. - Директор тоже заходит? - Да, часто. - Он приятно держится. Его любят? - Не знаю. Наверно, любят. - Ты никогда не встречаешься с... другими? - Никогда. Жак сидел потупясь и при каждом вопросе чуть заметно вздрагивал, словно ему было трудно всякий раз перескакивать на новый предмет. - А поэзия? Ты все еще пишешь стихи? - спросил Антуан игривым тоном. - О нет! - Почему? Жак покачал головой, потом кротко улыбнулся, и улыбка довольно долго держалась у него на губах. Он улыбнулся бы точно так же, если б Антуан спросил, играет ли он еще в обруч. Окончательно выдохшись, Антуан решился заговорить о Даниэле. Этого Жак не ожидал - у него слегка порозовели щеки. - Откуда же мне о нем знать? - ответил он. - Писем ведь здесь не получают. - Но ты-то, - продолжал Антуан, - разве ему не пишешь? Он не спускал с брата глаз. Тот улыбнулся точно так же, как минуту назад, когда Антуан заговорил о поэзии. Потом слегка пожал плечами. - Все это старая история... Не будем больше об этом. Что он хотел этим сказать? Ответь он: "Нет, я ни разу ему не писал", - Антуан мог бы его оборвать, пристыдить - и сделал бы это даже с тайным удовольствием, потому что вялость брата начинала его раздражать. Но Жак ушел от ответа, и его тон, решительный и грустный, парализовал Антуана. Тут ему вдруг показалось, что Жак уставился в дверь за его спиной; к Антуану, пребывавшему в состоянии какой-то безотчетной злости, разом вернулись все его подозрения. Дверь была застеклена - наверняка для того, чтобы из коридора можно было наблюдать за всем, что происходит в комнате; над дверью было еще и маленькое слуховое окошко, зарешеченное, но не застекленное, позволявшее слышать, что говорят внутри. - В коридоре кто-то есть? - резко спросил Антуан, понизив, однако, голос. Жак посмотрел на него, как на сумасшедшего. - Как в коридоре? Да, иногда... А что? Да вот, я сейчас видел, как прошел дядюшка Леон. В дверь тут же постучались - дядюшка Леон зашел познакомиться со старшим братом. Он по-свойски присел на край стола. - Ну, нашли его небось в добром здравии? Подрос-то как с осени, а? Он засмеялся. У него были обвисшие усы и физиономия старого служаки; от густого смеха скулы у него покраснели, щеки покрылись мелкими лиловыми прожилками, которые, ветвясь, добежали до белков глаз и замутили взгляд, по-отечески добрый, но лукавый. - Меня в мастерские перевели, - объяснил он и поиграл плечами. - А ведь я так привык к господину Жаку! Ну да ладно, - добавил он, уходя, - жизнь есть жизнь, чего на нее жаловаться... Привет господину Тибо передайте, не в службу, а в дружбу, - скажите, от дядюшки Леона, он меня знает! - Славный старикан, - сказал Антуан, когда тот вышел. Ему захотелось продолжить прерванный разговор. - Я могу, если хочешь, передать ему письмо от тебя, - сказал он. И так как Жак не понимал, о чем идет речь, добавил: - Разве ты не хотел бы черкнуть несколько слов Фонтанену? Он упорно пытался уловить на этом невозмутимом лице хоть какой-то намек на чувство, какую-то память о прошлом, - все было напрасно. Юноша помотал головой, на этот раз без улыбки: - Нет, спасибо. Мне нечего ему сказать. Это все быльем поросло. Антуан больше не настаивал. Он устал. К тому же и времени оставалось мало; он вынул часы. - Половина одиннадцатого, через пять минут мне надо идти. Тут Жак внезапно смутился; казалось, он хочет что-то сказать. Стал спрашивать брата, как его здоровье, когда отправляется поезд, как у него дела с экзаменами. И когда Антуан встал, его поразило, как горестно Жак вздохнул: - Уже! Посиди еще немного... Антуан подумал, что Жака огорчает его холодность, что, может быть, приезд брата доставил малышу куда больше радости, чем это могло показаться по его виду. - Ты рад, что я приехал? - пробормотал он смущенно. Жак будто ушел в какие-то свои мысли; он вздохнул, удивился и ответил с вежливой улыбкой: - Конечно, я очень рад, спасибо тебе. - Ну ладно, я постараюсь приехать еще, до свиданья, - сказал Антуан сердито. Собрав всю свою проницательность, он еще раз посмотрел младшему брату в глаза; в нем опять пробудилась нежность. - Я часто думаю о тебе, малыш, - отважился он. - Все время боюсь, что тебе здесь плохо... Они были возле двери. Антуан схватил брата за руку. - Ты мне сказал бы, правда? У Жака сделалось смущенное лицо. Он наклонился, будто хотел в чем-то признаться. И наконец, решившись, быстро проговорил: - Хорошо, если б ты дал что-нибудь Артюру, служителю... Он такой старательный... И, видя, что Антуан озадачен и колеблется, добавил: - Дашь? - А неприятностей не будет? - спросил Антуан. - Нет, нет. Будешь уходить, скажи ему "до свиданья", только повежливее, и сунь тихонько на чай... Сделаешь? В голосе его звучала почти что мольба. - Ну конечно. Но ты все-таки мне скажи, не нужно ли тебе чего. Ответь... тебе здесь не очень худо? - Да нет же! - отозвался Жак с едва уловимой ноткой раздражения. Потом, опять понизив голос, спросил: - Сколько ты ему дашь? - Да я не знаю. Сколько? Десяти франков хватит? Или, может, двадцать дать? - Да, конечно, двадцать франков! - воскликнул Жак с радостным смущением. - Спасибо, Антуан. И крепко пожал протянутую руку брата. Выйдя из комнаты, Антуан наткнулся на проходившего мимо служителя. Тот принял чаевые без колебаний, и его открытое лицо, в котором еще было что-то детское, зарделось от удовольствия. Он проводил Антуана в кабинет директора. - Без четверти одиннадцать, - засвидетельствовал г-н Фем. - Вы успеете, но пора отправляться. Они прошли через вестибюль, где возвышался бюст г-на Тибо. Антуан взглянул на него уже без иронии. Он теперь понимал, что отец имел полное право гордиться этим учреждением, которое от начала до конца было его детищем; Антуан даже ощутил некоторую гордость оттого, что он сын этого человека. Господин Фем проводил его до ворот и просил передать господину учредителю самый почтительный привет; говоря, он не переставая похохатывал, щурил глазки за золотыми очками и доверительно стискивал руку Антуана своими по-женски мягкими и пухлыми ручками. Наконец Антуан высвободился. Маленький человечек остался стоять на дороге; хотя сильно припекало, он не надевал шляпы, поднимал приветственно руки, все время смеялся и в знак дружеского расположения покачивал головой. "И чего это я разволновался, как девчонка, - убеждал себя Антуан, шагая к станции. - Заведение в полном порядке, и в общем Жаку здесь совсем неплохо". "Глупее всего, - подумал он вдруг, - что я потерял уйму времени, разыгрывая из себя следователя, вместо того чтобы поболтать по-дружески с Жаком". Теперь ему даже казалось, что Жак расстался с ним без всякого сожаления. "Ну и он тоже виноват, - размышлял он с досадой, - нечего было ему напускать на себя такой равнодушный вид!" И все же Антуан жалел, что сам не проявил больше сердечности и тепла. У Антуана не было любовницы, он довольствовался случайными встречами; но двадцатичетырехлетнее сердце порою властно напоминало о себе: ему хотелось пожалеть слабое существо, поддержать его своей силой. Сейчас его охватила нежность к малышу; она становилась все сильней и сильней с каждым шагом, уводившим его от брата. Когда он снова свидится с ним? Еще немного, и он повернул бы назад. Он шел, опустив голову, - солнце светило в глаза. А когда поднял голову и огляделся, оказалось, что он сбился с дороги. Дети показали ему, как сократить путь, - прямиком через поля. Он ускорил шаг. "А если я опоздаю на поезд, - подумал он, словно бы в шутку, - что я стану делать?" Ему представилось, как он возвращается в колонию. Он провел бы с Жаком весь день, рассказал бы ему о своих напрасных страхах, о том, как он приехал сюда тайком от отца; он держался бы с ним по-товарищески, с полным доверием; напомнил бы малышу сцену в фиакре по возвращении из Марселя, признался бы, как он в тот вечер почувствовал, что они могли бы стать настоящими друзьями. Желание опоздать на поезд сделалось таким властным, что он замедлил шаги, не зная, на что решиться. Вдруг он услышал свисток паровоза; слева, над рощей, показались клубы дыма; тогда, не раздумывая больше, он побежал. Вот уже виден вокзал. Билет у него в кармане, остается только вскочить в вагон, пусть даже с неположенной стороны. Прижав локти к бокам, откинув голову, подставляя бороду ветру, он пил воздух полной грудью, с гордостью ощущая силу своих мускулов; он был уверен, что успеет. Но он не учел одного - железнодорожной насыпи. Перед самой станцией дорога делала крюк и ныряла под мостик. Как ни ускорял он свой бег, напрягая последние силы, - из-под моста он выскочил, когда поезд, стоявший на станции, уже тронулся. Ему не хватило какой-нибудь сотни метров. Он не мог допустить, что потерпел поражение; для этого он был слишком горд; нет, он опоздал нарочно, - думать так было приятней. "Я успел бы еще прыгнуть в багажный вагон, если бы захотел, - мгновенно пронеслось у него в мозгу. - Но тогда у меня не осталось бы выбора, я бы уехал, не повидав Жака еще раз". Он остановился, довольный собой. И все то, что несколько минут назад промелькнуло в его воображении, сразу же обрело реальность: завтрак в харчевне, возвращение в колонию, целый день, посвященный Жаку. III Не было еще часа, когда Антуан снова оказался перед "Фондом Тибо". В воротах он столкнулся с выходившим г-ном Фемом. Тот был так изумлен, что на несколько мгновений остолбенел; глазки так и прыгали за стеклами очков. Антуан рассказал о своей незадаче. Тут только г-н Фем рассмеялся, и к нему вернулось обычное красноречие. Антуан сказал, что хотел бы взять Жака и пойти с ним до конца дня на прогулку. - Боже мой, - растерялся директор. - Наши правила... Но Антуан настаивал и добился в конце концов своего. - Только уж вы сами объясните все господину учредителю... Я схожу за Жаком. - Я с вами, - сказал Антуан. И тут же пожалел об этом: они попали не вовремя. Войдя в коридор, Антуан сразу увидел брата; тот примостился на корточках, на самом виду, в чуланчике, который официально именовался "ватером"; дверь в чуланчик была распахнута настежь, к ней привалился Артюр и покуривал трубку. Антуан поспешно прошел в комнату. Директор потирал ручки и явно ликовал. - Вот видите! - воскликнул он. - Детей, вверенных нашему попечению, мы не оставляем без попечения даже там. Вернулся Жак. Антуан ожидал, что мальчик будет смущен; но тот невозмутимо застегивал штаны, и лицо его ровно ничего не выражало, даже удивления, что Антуан вернулся. Г-н Фем объяснил, что он отпускает Жака с братом до шести часов. Жак смотрел ему в лицо, будто пытаясь понять, но не произнес ни слова. - Прошу извинить, но я убегаю, - пропел г-н Фем своим сладким голоском. - Заседание муниципального совета. Ведь я мэр! - объявил он уже в дверях, давясь от хохота, словно в этом факте заключено было нечто на редкость смешное; и Антуан действительно улыбнулся. Жак одевался не спеша. С крайней услужливостью, которую Антуан тут же про себя отметил, Артюр подавал Жаку одежду; он даже почистил ему ботинки; Жак не противился. Комната утратила тот опрятный вид, который утром так приятно поразил Антуана. Он попытался понять, в чем дело. Поднос с завтраком был не убран со стола - грязная тарелка, пустой стакан, хлебные крошки. Чистое белье исчезло, на вешалке вместо полотенец висела тряпка, задубевшая, в пятнах, из-под умывального таза торчал кусок старой грязной клеенки; свежие простыни заменены были простынями сурового полотна, серыми и мятыми. В нем опять проснулись прежние подозрения. Но он ни о чем не спросил. - Куда мы пойдем? - весело спросил Антуан, когда они с Жаком вышли на дорогу. - Ты в Компьене бывал? Туда километра три с небольшим, если идти берегом Уазы. Ладно? Жак согласился. Казалось, он решил ни в чем не противоречить брату. Антуан взял мальчика под руку, приноравливаясь к его шагу. - Ну, что ты скажешь про этот фокус с полотенцами? - сказал он, смеясь, и посмотрел на Жака. - С полотенцами? - переспросил тот, не понимая. - Ну да. Сегодня утром, пока меня водили по всей колонии, у них было время постелить у тебя прекрасные белые простыни, повесить прекрасные новые полотенца. Но им не повезло, потому что я снова очутился здесь, когда меня больше не ждали, и вот... Жак остановился и принужденно улыбнулся. - Можно подумать, что тебе во что бы то ни стало хочется отыскать в колонии что-нибудь плохое, - проговорил он своим низким, чуть дрожащим голосом. Он умолк, пошел дальше и почти тотчас снова заговорил - с усилием, словно испытывал бесконечную скуку оттого, что его вынуждают распространяться на столь ничтожную тему: - Все это гораздо проще, чем ты думаешь. Белье здесь меняют по первым и третьим воскресеньям каждого месяца. Артюр, который занимается мною всего каких-нибудь десять дней, поменял мне простыни и полотенца в прошлое воскресенье; вот он и решил сделать то же самое сегодня утром, потому что сегодня воскресенье. А на бельевом складе ему, должно быть, сказали, что он ошибся, и велели принести чистое белье назад. Я имею на это право только через неделю. Он опять замолчал и стал глядеть по сторонам. Прогулка началась явно неудачно. Антуан постарался поскорее переменить разговор; но сожаление о собственной неловкости не отпускало его и мешало заговорить просто и весело, как ему хотелось. Когда фразы Антуана звучали вопросительно, Жак односложно отвечал, но не проявлял к разговору ни малейшего интереса. В конце концов он неожиданно сказал: - Прошу тебя, Антуан, не говори об этой истории с бельем директору: Артюра отругают, а он ни в чем не виноват. - Ну, разумеется, не скажу. - И папе тоже? - добавил Жак. - Да никому не скажу, можешь быть спокоен!