ая, что тот догадался, в чем дело; невольное сообщничество усугубило вражду. Он счел ее лживой и осудил за ту легкость, с какой она покрывает брата. Она почувствовала, что он осуждает ее, и оскорбилась еще больше. Госпожа де Фонтанен улыбнулась и движением руки пригласила их сесть. - Моя маленькая пациентка заметно выросла, - констатировал Антуан. Жак молчал, уставившись в пол. Он пребывал в полнейшем отчаянии. Никогда не стать ему больше таким, каким он был прежде. Он ощущал себя больным, незримый недуг разъедал его душу, делал слабым и грубым, отдавал во власть инстинктов, превращал в игрушку неумолимой судьбы. - Вы музыкой занимаетесь? - спросила его г-жа де Фонтанен. Он словно не понял, о чем речь. Глаза наполнились слезами; он поспешно нагнулся, делая вид, что завязывает шнурок на ботинке. Услышал, как за него ответил Антуан. В ушах шумело. Хотелось умереть. Смотрит ли на него сейчас Женни? Прошло уже больше четверти часа, как Даниэль и Николь закрылись в стенном шкафу. Войдя, Даниэль поспешил запереть дверь на задвижку и вынуть пленку из аппарата. - Не прикасайтесь к дверям, - сказал он, - малейшая щель - и мы рискуем засветить всю катушку. Поначалу ослепленная темнотой, Николь вскоре заметила возле себя раскаленные тени, сновавшие в красном мерцании фонаря, и постепенно различила призрачные руки; длинные, тонкие, будто отсеченные у запястий, они раскачивали маленькую ванночку. Она не видела Даниэля, ничего не видела, кроме этих двух одушевленных обрубков; но каморка была так мала, что она ощущала каждое его движение, словно он к ней прикасался. Оба старались не дышать, и оба, точно во власти какого-то наваждения, думали об утреннем поцелуе в спальне. - Ну как... уже что-нибудь видно? - прошептала она. Он нарочно ответил не сразу, наслаждаясь восхитительной тревогой, которой было проникнуто это молчание; избавленный благодаря потемкам от необходимости сдерживать свои порывы, он повернулся к Николь и, раздувая ноздри, жадно вдыхал ее запах. - Нет, пока еще не видно, - проговорил он наконец. Опять наступило молчание. Потом ванночка, с которой Николь не сводила глаз, замерла в неподвижности: две огненные руки ушли в темноту. Казалось, это мгновенье никогда не кончится. Вдруг она ощутила, что ее обнимают. В этом для нее не было никакой неожиданности, она даже почувствовала облегчение, потому что мучительному ожиданию пришел конец; но она начала откидывать туловище назад, вправо, влево, убегая от ищущих губ Даниэля, которых она и ждала и боялась. Наконец их лица встретились. Пылающий лоб Даниэля наткнулся на что-то упругое, скользкое и холодное, - это была коса Николь, уложенная вокруг головы; он невольно вздрогнул и слегка отпрянул; она воспользовалась этим, чтобы не дать ему своих губ, и успела позвать: - Женни! Он зажал ей рот ладонью; наваливаясь всем телом на Николь и прижимая ее к двери, он бормотал, почти не размыкая зубов, будто в бреду: - Молчи, не надо... Николь... Милая, любимая... Послушай... Она отбивалась уже не так неистово, и он решил, что она сдается. Она же, просунув руку за спину, искала задвижку; неожиданно дверь поддалась, в темноту хлынул свет. Он отпустил девушку и торопливо притворил дверь. Но она успела увидеть его лицо. Оно было неузнаваемо! Жуткая мертвенная маска с розовыми пятнами вокруг глаз, словно оттянутых из-за этого к вискам; сузившиеся, лишенные выражения зрачки, рот, только что такой тонкий, а теперь вдруг раздувшийся, перекошенный, приоткрытый... Жером! Даниэль был совсем не похож на отца, но сейчас, в этом безжалостном всплеске света, она увидела вдруг Жерома! - Поздравляю, - выговорил он наконец свистящим шепотом. - Вся пленка пропала. Она ответила спокойно и твердо: - Останемся еще на минутку, мне надо с вами поговорить. Только откройте задвижку. - Нет, войдет Женни. Поколебавшись, она сказала: - Тогда поклянитесь, что вы не дотронетесь до меня. Ему хотелось броситься на нее, зажать ей рот, разорвать корсаж; но он чувствовал себя побежденным. - Клянусь, - сказал он. - Так вот, выслушайте меня, Даниэль. Я... Я позволила вам зайти далеко, слишком далеко. Утром я поступила дурно. Но теперь я говорю "нет". Не для этого я убежала из дому. - Последнюю фразу она проговорила быстро, словно для себя. И продолжала, обращаясь опять к Даниэлю: - Я выдаю вам свою тайну: я сбежала от мамы. О, ее мне упрекнуть не в чем, просто она очень несчастна... и увлечена. Больше я ничего не могу сказать. Она замолчала. Ненавистный образ Жерома стоял у нее перед глазами. Сын сделает из нее то же, что сделал из ее матери Жером. - Вы меня почти не знаете, - торопливо заговорила она, обеспокоенная молчанием Даниэля. - Впрочем, я сама виновата, я понимаю. С вами я все время была не такой, какая я на самом деле. С Женни - другое дело. А с вами я распустилась, и вы решили... Но я не хочу. Только не это. Мне не нужна такая жизнь... жизнь, которая началась бы вот так. Стоило ли ради этого приезжать к такой женщине, как тетя Тереза? Нет! Я хочу... Вы будете надо мною смеяться, но мне все равно, я скажу; мне хочется, чтобы я могла когда-нибудь... заслужить уважение человека, который полюбит меня по-настоящему, навсегда... Словом, человека серьезного... - Да я ведь серьезный, - выговорил Даниэль и жалко улыбнулся; она догадалась об этом по звуку его голоса. И тотчас поняла, что всякая опасность миновала. - О нет, - отозвалась она почти весело. - Не сердитесь, Даниэль, но я должна вам сказать, что вы меня не любите. - О! - Нет, правда. Вы любите не меня, а... совсем другое. И я тоже, я вас... Да, да, скажу вам прямо: думаю, что я никогда не смогу полюбить такого человека, как вы. - Такого, как я? - Вернее, такого, как все... Я хочу... полюбить, - конечно, не сейчас, а когда-нибудь позже, но пусть это будет человек... человек чистый..., который придет ко мне не так... ради совсем другого... не знаю, как вам это объяснить. Словом, человек, очень не похожий на вас. - Благодарю! Его желание прошло, он думал теперь лишь о том, чтобы не показаться смешным. - Ладно, - сказала она, - значит, мир? И не будем больше об этом. Она приоткрыла дверь; на этот раз он ей не мешал. - Друзья? - сказала она, протягивая ему руку. Он не отвечал. Он глядел на ее зубы, на ее глаза, на кожу, на это открытое взору лицо, которое она предлагала, как спелый плод. Потом вымученно улыбнулся, и веки у него дрогнули. Он взял ее руку и сжал. - Не надо портить мне жизнь, - прошептала она с ласковой мольбой. И весело добавила, подняв брови: - На сегодня хватит и катушки пленки. Он послушно рассмеялся. Этого она от него не требовала, и ей стало чуточку грустно. Но в итоге она гордилась своей победой, гордилась тем, что отныне он будет думать о ней с уважением. - Ну как? - крикнула Женни, когда они показались в дверях столовой. - Ничего не вышло, - сухо ответил Даниэль. Жаку это доставило злорадное удовольствие. - Совершенно ничего не вышло, - с лукавой улыбкой подхватила Николь. Но, видя, что у Женни страдальчески искривилось лицо и на глаза навернулись слезы, она подбежала и поцеловала ее. Как только его друг вошел в комнату, Жак перестал думать о себе; он не мог оторвать от Даниэля пристального взгляда. Маска Даниэля приобрела новое выражение, на которое было больно смотреть; то было кричащее несоответствие между нижней и верхней частью лица, полный разлад между тусклым, озабоченным, блуждающим взглядом и циничной улыбкой, от которой вздергивалась губа и перекашивались влево все черты. Их глаза встретились. Даниэль едва заметно нахмурил брови и пересел на другое место. Это недоверие обидело Жака больше всего. Его встреча с Даниэлем обернулась сплошной цепью разочарований. Наконец он это осознал. Ни разу за весь день между ними не было взаимопонимания, он даже не смог открыть своему другу имя Лизбет! Сперва ему показалось, что его мучает это крушение иллюзий; в действительности же, не отдавая себе отчета, он страдал прежде всего потому, что впервые посмел взглянуть критическим глазом на собственную любовь и тем самым утратил ее. Подобно всем детям, он жил одним настоящим, ибо мгновенно предавал забвению прошлое, а будущее вызывало в нем лишь нетерпение. Но настоящее упрямо не желало давать ему сегодня ничего, кроме мучительной горечи; день близился к концу и сулил безнадежность отчаянья. И когда Антуан показал ему знаком, что пора уходить, Жак почувствовал облегчение. Даниэль заметил жест Антуана. Он поспешил подойти к Жаку. - Вы ведь еще не уходите? - Нет, уходим. - Уже? - И тихо добавил: - Мы так мало были вдвоем! Ему этот день тоже принес лишь обманутые надежды. К ним примешивались укоры совести по отношению к Жаку и, что его особенно удручало, по отношению к их дружбе. - Прости меня, - вдруг сказал он, увлекая друга к окну, и у него сделалось такое жалобное и доброе лицо, что Жак мгновенно забыл все обиды и вновь ощутил прилив былой нежности. - Сегодня все так неудачно получилось... Когда я тебя снова увижу? - говорил настойчиво Даниэль. - Мне нужно побыть с тобой подольше и вдвоем. Мы теперь плохо знаем друг друга. Да и неудивительно, целый год, сам посуди! Но так нельзя. Он спросил вдруг себя, что станется с этой дружбой, которая так долго ничем уже не питалась, ничем, кроме какой-то мистической верности прошлому, хрупкость которой они только что ощутили. Ах, нет, нельзя, чтобы все погибло! Жак казался ему еще немного ребенком, но его привязанность к Жаку оставалась прежней; она, пожалуй, даже еще возросла от сознания своего старшинства. - По воскресеньям мы всегда дома, - говорила тем временем г-жа де Фонтанен Антуану. - Мы уедем из Парижа только после раздачи наград. Глаза у нее засияли. - Ведь Даниэль всегда получает награды, - шепнула она, не скрывая гордости. И, убедившись, что сын стоит к ним спиной и не слышит ее, внезапно добавила: - Пойдемте, я покажу вам свои сокровища. Она весело побежала в свою спальню; Антуан последовал за ней. В одном из ящиков секретера было аккуратно разложено десятка два лавровых венков из цветного картона. Она тут же задвинула ящик и засмеялась, чуть смущенная своей ребяческой выходкой. - Только не говорите Даниэлю, - попросила она, - он не знает, что я их берегу. Они молча прошли в прихожую. - Жак, ты идешь? - позвал Антуан. - Сегодняшний день не в счет, - сказала г-жа де Фонтанен, протягивая Жаку обе руки; она настойчиво смотрела на него, словно обо всем догадалась. - Вы здесь среди друзей, дорогой Жак. Когда бы вы ни пришли, вы всегда будете желанным гостем. И старший брат тоже, само собой разумеется, - прибавила она, грациозно поворачиваясь к Антуану. Жак поискал глазами Женни, но они с кузиной исчезли. Он нагнулся к собачонке и поцеловал ее в шелковистый лоб. Госпожа де Фонтанен вернулась в столовую, чтобы убрать со стола. Даниэль рассеянно прошел за ней следом, прислонился к дверному косяку и молча закурил. Он думал о том, что ему сообщила Николь; почему от него скрыли, что кузина сбежала из дома, что она попросила у них убежища? Убежища от кого? Госпожа де Фонтанен сновала взад и вперед с той непринужденностью в движениях, которая придавала ей моложавость. Она вспоминала разговор с Антуаном, думала о том, что он рассказал ей о себе, о своих занятиях и планах на будущее, о своем отце. "У него честное сердце, - думала она, - и какая прекрасная голова... - Она попыталась найти эпитет. - ...голова мыслителя", - прибавила она с радостным оживлением. Ей вспомнился недавний порыв; значит, и она согрешила, пусть только мысленно, пусть мимолетно. Слова Грегори пришли ей на память. И тут, без всякой причины, ее охватило вдруг такое могучее ликование, что она поставила на место тарелку, которую держала в руке, и провела пальцами по лицу, будто хотела ощутить, какова эта радость на ощупь. Подошла к удивленному сыну, весело положила ему на плечи руки, заглянула в глаза, молча поцеловала и стремительно вышла из комнаты. Она прошла прямо к письменному столу и своим крупным, детским, чуть дрожащим почерком написала: "Дорогой Джеймс, Я держалась сегодня ужасно надменно. Кто из нас имеет право судить своих ближних? Благодарю бога за то, что он еще раз меня просветил. Скажите Жерому, что я не стану требовать развода. Скажите ему..." Она писала и плакала, слова прыгали у нее перед глазами. XII Через несколько дней Антуан проснулся на рассвете от стука в ставни. Тряпичник не мог достучаться в ворота; он слышал, что в швейцарской дребезжит звонок, и заподозрил неладное. В самом деле, умерла матушка Фрюлинг; последний удар свалил ее на пол у самой кровати. Жак прибежал, когда старуху уже перекладывали на матрас. Рот у нее был открыт, виднелись желтые зубы. Это напомнило ему о чем-то ужасном... ах да, труп серой лошади на тулонской дороге... И вдруг подумалось, что на похороны может приехать Лизбет. Прошло два дня. Она не приехала, она не приедет. Тем лучше. Он не пытался разобраться в своих чувствах. Даже после того, как он побывал на улице Обсерватории, он продолжал работать над поэмой, где воспевал возлюбленную и оплакивал разлуку с нею. Но видеть ее наяву он, пожалуй, и не хотел. Однако он раз десять на дню проходил мимо швейцарской, всякий раз бросал туда тревожный взгляд и всякий раз возвращался к себе успокоенный, но не удовлетворенный. Накануне похорон, когда он, поужинав в одиночестве, вернулся домой из соседнего ресторанчика, где они с Антуаном столовались с тех пор, как г-н Тибо отбыл в Мезон-Лаффит, первое, что ему сразу же бросилось в глаза, был чемодан, стоявший в дверях швейцарской. Он затрепетал, лоб покрылся испариной. В мерцании свечей вокруг гроба виднелась коленопреклоненная девичья фигурка, покрытая траурной вуалью. Он, не колеблясь, вошел. Две монахини равнодушно взглянули на него; но Лизбет не обернулась. Вечер был душный, собиралась гроза; воздух в комнате был спертый и сладковатый, на гробе увядали цветы. Жак остался стоять, жалея, что вошел; погребальное убранство вызывало у него неодолимую дурноту. Он уже не думал о Лизбет, он искал предлога, чтобы сбежать. Одна из монахинь поднялась, чтобы снять со свечки нагар, он воспользовался этим и вышел. Догадалась ли девушка о его присутствии, узнала ли его шаги? Она догнала Жака раньше, чем он успел дойти до квартиры. Он обернулся, заслышав, что она бежит следом. Несколько секунд они стояли лицом к лицу в темном углу лестницы. Она плакала под опущенной вуалью и не видела протянутой к ней руки. Он бы тоже заплакал, хотя бы из приличия, но не испытывал ровно ничего, кроме некоторой досады да робости. Наверху хлопнула дверь. Жак испугался, что их могут застать, и вытащил ключи. Но из-за волнения и темноты никак не мог попасть в замочную скважину. - Может быть, ключ не тот? - подсказала она. Он был потрясен, когда услышал ее протяжный голос. Наконец дверь отворилась; Лизбет застыла в нерешительности; шаги спускавшегося по лестнице жильца приближались. - Антуан на дежурстве, - шепнул Жак, чтобы подбодрить ее. И почувствовал, что краснеет. Она без особого смущения переступила порог. Когда он запер дверь и зажег свет, она прошла прямо в его комнату и знакомым движеньем села на диван. Сквозь креп вуали он разглядел распухшие от слез веки, увидел лицо, быть может, подурневшее, но преображенное печалью. Заметил, что у нее забинтован палец. Он не решался сесть; в голове занозой сидела мысль о мрачных обстоятельствах, которыми было вызвано ее возвращение. - Как душно, - сказала она, - будет гроза. Она подвинулась, словно приглашая Жака сесть рядом, освобождая для него место - его место. Он сел, и тотчас, ни слова не говоря, даже не снимая вуали, а только откинув ее немного со стороны Жака, она точно так же, как прежде, прижалась лицом к его лицу. Прикосновение мокрой щеки было ему неприятно. Креп отдавал краской, лаком. Он не знал, что делать, что говорить. Захотел было взять ее за руку, она вскрикнула. - Вы порезали палец? - Ах, это... это ногтоеда, - вздохнула она. В этом вздохе слилось все - и боль, и горе, и волна безысходной нежности. Она стала рассеянно разматывать бинт, и когда показался палец, сморщенный, синий, с отставшим из-за нарыва ногтем, у Жака перехватило дыхание и на миг все поплыло перед глазами, словно она вдруг обнажила перед ним сокровенные уголки своей плоти. А теплота ее тела, так тесно прижавшегося к нему, пронизывала его сквозь одежду. Она обратила к нему фарфоровые глаза, которые, казалось, вечно молили об одном - не делать ей больно. Невзирая на отвращение, ему захотелось поцеловать ее больную руку, исцелить ее поцелуем. Но она встала и с печальным видом принялась бинтовать палец. - Мне нужно идти туда, - сказала она. Она казалась такой измученной, что он предложил: - Не хотите ли чаю? Она посмотрела на него странным взглядом и лишь потом улыбнулась... - Конечно, хочу. Только помолюсь там немножко и вернусь. Он торопливо вскипятил воду, заварил чай и отнес в свою комнату. Лизбет еще не было. Он сел. Теперь он страстно хотел, чтобы она пришла. Он испытывал волнение, причин которого даже не пытался объяснить. Почему она не возвращается? Он не решался ее позвать, отобрать ее у матушки Фрюлинг. Но отчего она так долго не возвращается? Время шло. Он поминутно вставал и ощупывал чайник. Когда чай совсем остыл, поводов вставать больше не было, и он сидел теперь не шевелясь. От яркого света лампы болели глаза. От нетерпения знобило. По нервам ударила молния, сверкнувшая сквозь щели в ставнях. Придет ли она вообще? Он чувствовал, что его охватывает оцепенение, он был так несчастлив, что был бы рад умереть. Глухой раскат. Бум! Взорвался чайник! Здорово получилось! Чай льется дождем, хлещет по ставням. Лизбет промокла до нитки, вода стекает по ее щекам, по крепу, и креп линяет, линяет, становится блеклым-блеклым и совсем прозрачным, как подвенечная фата... Жак вздрогнул: это пришла она, снова села рядом, прижалась лицом. - Liebling, ты уснул? Никогда еще она не говорила ему "ты". Она сбросила вуаль, и в полусне обрел он наконец лицо - несмотря на синеву под глазами и искривленный рот, - настоящее лицо своей Лизбет. Она устало повела плечами. - Теперь дядя на мне женится, - сказала она. И поникла головой. Плакала ли она? Голос у нее был жалобный, но покорный; как знать, не испытывала ли она даже некоторого любопытства перед новым поворотом своей судьбы? Настолько далеко Жак в анализе ее чувств не заходил. Ему хотелось, чтобы она была несчастлива, так неистова была в нем сейчас потребность ее жалеть. Он обнял ее, он сжимал ее все крепче и крепче, словно хотел растворить ее в себе. Она искала его губы, и он с жадностью отдал их ей. Никогда еще не испытывал он такого подъема. Должно быть, она заранее расстегнула корсаж, ему почти не пришлось искать - в ладонь тотчас легла всей своей горячей тяжестью голая грудь. Тогда она повернулась, чтобы его руке удобнее было скользить под ее платьем по ничем не стесненному телу. - Помолимся вместе за матушку Фрюлинг, - пробормотала она. Он и не подумал улыбнуться; он сам был готов поверить, что творит молитву, - такая истовость была в его ласках. Вдруг она вырвалась с каким-то стоном; он подумал было, что задел ее больной палец, что она убегает. Но она только шагнула, чтобы погасить свет, и вернулась к нему. Он услышал, как она шепчет ему в ухо "Liebling", как скользят ее губы в поисках его губ, как ее пальцы лихорадочно шарят по его одежде... Его разбудил новый раскат грома; дождь барабанил по каменным плитам двора. Лизбет... Где же она? Непроглядная ночь. Жак лежал один на помятом диване. Он хотел было встать, пойти на поиски Лизбет; он даже чуть приподнялся на локте; но, не в силах бороться со сном, повалился опять на подушки. Когда он наконец открыл глаза, было совсем светло. Сперва он увидел на столе чайник, потом свою куртку, валявшуюся на полу. Тогда он все вспомнил и встал. И его охватило неодолимое желание сбросить с себя остатки одежды, вымыть влажное тело. Прохладная вода в тазу навела на мысль о крещении. Весь еще мокрый, он принялся расхаживать по комнате, выгибая поясницу, ощупывая сильные ноги, свежую после омовения кожу, - и совершенно забыв обо всем том постыдном, о чем могло бы напомнить ему это любование собственной наготой. Зеркало показало ему гибкого юношу, и впервые за много времени он, ничуть не смущаясь, стал разглядывать особенности своего телосложения. Вспомнив о былых своих грехопадениях, он даже пожал плечами и снисходительно улыбнулся. "Мальчишечьи глупости", - подумал он; эта тема представилась ему окончательно исчерпанной, словно силы, долгое время никем не признанные, бродившие где-то стороной, обрели наконец свой истинный путь. Он не углублялся в размышления о том, что произошло этой ночью, он даже не думал о Лизбет, - он просто чувствовал радость в сердце, чувствовал, что очистился душой и телом. Не то, чтобы он открыл для себя нечто новое; скорее, он снова обрел былую уравновешенность; так человек, выздоравливающий после тяжелой болезни, радуется, но нисколько не удивляется возвращению сил. Все еще голый, он прокрался в прихожую и приоткрыл входную дверь. Ему показалось, что снова, как накануне вечером, он видит в сумраке швейцарской коленопреклоненную фигурку Лизбет под траурною вуалью. Какие-то люди стояли на приставных лестницах и обтягивали черной материей парадную дверь. Он вспомнил, что похороны назначены на девять, и стал поспешно одеваться, собираясь точно на праздник. В это утро всякая деятельность доставляла ему радость. Он заканчивал прибирать свою комнату, когда г-н Тибо, специально прибывший из Мезон-Лаффита, зашел за ним. Он шагал за гробом рядом с отцом. В церкви он шел в процессии вместе со всеми, вместе со всеми этими людьми, которые ничего не знали, и пожал руку Лизбет без особого волнения, даже с чувством некоторого дружеского превосходства. Весь день в швейцарской было пусто. Жак с минуты на минуту ожидал возвращения Лизбет, не отдавая себе отчета, какое желание таится под его нетерпением. В четыре часа в дверь позвонили, он кинулся открывать; это был учитель латыни! Жак совсем забыл, что сегодня урок. Он рассеянно слушал комментарии к Горацию, как вдруг опять позвонили. На этот раз она. Еще с порога она заметила открытую дверь в комнату Жака, спину учителя над столом. Несколько секунд они стояли лицом к лицу и вопросительно глядели друг на друга. Жак не подозревал, что она пришла с ним проститься, что она шестичасовым поездом едет домой. Она не посмела ничего сказать, только вздрогнула легонько; ресницы у нее затрепетали, она приложила к губам больной палец, придвинулась к Жаку еще ближе и, как будто поезд уже уносил ее навсегда, послала короткий воздушный поцелуй и убежала. Репетитор вернулся к прерванной фразе: - "Purpurarum usus" равносильно "purpura qua utuntur"*. Вы улавливаете оттенок? ______________ * Обладание пурпурными одеждами... пурпурные одежды, которыми обладают (лат.). Жак улыбнулся, будто в самом деле уловил оттенок. Он думал о том, что скоро придет Лизбет, ему виделось ее лицо в сумраке прихожей, откинутая вуаль и воздушный поцелуй, который она для него словно оторвала от губ забинтованным пальцем. - Продолжайте, - сказал учитель. 1921 ПОРА РАСЦВЕТА I Братья шагали вдоль решетки Люксембургского сада. Часы на Сенате только что пробили половину пятого. - У тебя взвинчены нервы, - заметил Антуан - его стала утомлять торопливая походка брата. - Ну и жарища. Наверно, будет гроза. Жак пошел медленнее, приподнял шляпу, сжимавшую виски. - Нервы взвинчены? Да ничуть. Что, не веришь? Я просто удивляюсь своему спокойствию. Вот уже две ночи сплю непробудным сном, да так, что утром еле встаю. Право же, я совсем спокоен. И ты бы мог не ходить. И без того у тебя куча дел. Тем более и Даниэль будет. Ну да, представь себе, нарочно ради этого прикатил из Кабура{273} - только что звонил по телефону узнать, в котором часу будет объявлен список принятых. Да, в этом отношении он - прелесть. И Батенкур должен прийти... Сам видишь, в одиночестве я не останусь. - Он вынул часы: - Итак, через полчаса... "Как он волнуется, - подумал Антуан, - да и я немного, хотя Фаври уверяет, что его фамилия занесена в списки". Антуан, как обычно, когда дело касалось его самого, отметал всякое предположение о неудаче. Он посмотрел на младшего брата отеческим взглядом и, сжав губы, стал мурлыкать: "В сердце моем... в сердце моем..."; ах, черт, и привязался же этот мотив - утром его все напевала крошка Ольга. По-моему - это Дюпарк{274}. Кстати, как бы она не забыла напомнить Белену о пункции седьмому номеру. "В сердце моем... та-та-та, та-та". "Ну, положим, я принят, но буду ли я искренне, вполне искренне счастлив? Уж наверняка не так, как они", - раздумывал Жак, подразумевая Антуана и отца. - А знаешь, как все получилось, когда я в последний раз обедал в Мезон-Лаффите, - сказал он, и к этому его побудило одно воспоминание. - Я только что развязался с устными экзаменами, и нервы у меня были измочалены. И вот представь: вдруг Отец - ты эту его манеру знаешь, бросает мне: "Как же нам с тобой быть, если тебя не примут?" Жак осекся: налетело еще одно воспоминание. Он подумал: "До чего же я сегодня взбудоражен". Усмехнулся и подхватил брата под руку: - Впрочем, Антуан, удивительно не это, а то, что произошло со мной наутро... Наутро - после того вечера. Мне просто необходимо поделиться с тобой. Я был свободен, и Отец поручил мне вместо него пойти на похороны господина Креспена. Помнишь? Вот тут и произошло нечто непостижимое. Оказалось, явился я слишком рано; полил дождь, я вошел в церковь. Надо сказать, раздражен я был ужасно, - потерял все утро. Однако, сам увидишь, это не объяснение... Словом, вхожу и сажусь в свободном ряду. И тут возле меня устраивается какой-то аббат. Обрати внимание вот на что: свободных мест было много, и все же аббат располагается бок о бок со мной. Совсем молод, конечно, из семинаристов. Такой чистенький, тщательно выбрит, благоухает зубным эликсиром, но меня раздражали его черные перчатки, а особенно зонт - старомодный зонтище с черной ручкой... И пахло от него мокрой псиной. Пожалуйста, не смейся, Антуан. Вот увидишь, что будет дальше. Я все думал об этом священнике и ни о ком другом думать не мог. Он внимал богослужению, шевеля губами, вперив глаза в старый молитвенник. Ну что ж. Пусть так. Но при вознесении даров он не встал на колени на скамеечку - это еще было бы простительно, - а распростерся ниц прямо на полу на голых плитах. А я взял и остался стоять. Вот он поднимается с полу, замечает меня, встречается со мной взглядом, - быть может, он учуял в моей манере держаться что-то вызывающее? Словом, я подметил, как на его лице появилось строгое, осуждающее выражение, как он завел глаза, - и до того все это было ханжески напыщенно, до того все это раздражало... что я... как мне только взбрело это на ум - до сих пор не пойму. Я выхватил из кармана визитную карточку, впопыхах наискось написал несколько слов и протянул ее аббату. (Все это было неправдой. Жак просто сейчас вообразил, будто способен на такую выходку. Отчего он лгал?) Он с важностью вскинул голову, как видно, колебался, и мне пришлось... ну да, пришлось вложить карточку ему в руку! Он взглянул на нее, потом уставился на меня как ошалелый, сунул шляпу под мышку, как-то украдкой взял свой огромный старомодный зонт и без оглядки бросился бежать... ну да, бежать... Будто рядом с ним одержимый... Да и мне, ей-богу, невмоготу там было оставаться, я просто задыхался от злости! И ушел, так и не дождавшись похоронного кортежа. - Ну а что же все-таки ты написал на карточке? - Ах да, на карточке! До того все это глупо, что я и сказать не решаюсь. Написал: "Ну, а я не верую!" Поставил восклицательный знак! Подчеркнул! И все это на визитной карточке! Какая чушь! "Я не верую!" - Глаза его округлились, взгляд застыл. - Да и как можно вообще утверждать это? Он помолчал, провожая глазами молодого человека, одетого в траурный костюм безукоризненного покроя и переходившего площадь Медичи. - Вот ведь нелепость, - произнес он дрогнувшим голосом, как будто принуждая себя к какому-то тягостному признанию. Знаешь, о чем я сейчас подумал? О том, что вот если бы ты умер, я непременно стал бы носить хорошо сшитый черный костюм, как вон у того субъекта, что маячит вдали. И захотелось, чтобы ты умер, страстно захотелось... Как по-твоему, уж не кончу ли я свои дни в доме для умалишенных? Антуан пожал плечами. - А жаль, если так не получится! Уж я бы там постарался, вел бы самоанализ до самой последней стадии безумия. Послушай, я задумал написать повесть о том, как один очень умный человек сошел с ума. Все его поступки были бы нелепы, однако действовал бы он, все тщательно обдумывая, и воображал бы, что ведет себя, следуя железной логике. Понятно? Я бы проник в самое средоточие его интеллекта и... Антуан молчал. Один из его излюбленных приемов, к которому он обычно прибегал. Но он научился так молчать, так внимательно вслушиваться, что мысль собеседника не сникала, а пробуждалась. - Эх, вот если бы только было время поработать, заняться творческими исканиями, - вздохнул Жак. - А то вечно эти экзамены. А ведь мне уже целых двадцать лет. Просто ужасно... "Да вдобавок снова чирей нарывает, хоть я и смазал его йодом", - подумал он, прикасаясь к затылку - к тому месту, где натирал воротничок, раздражая головку фурункула. - Скажи-ка, Антуан, - начал он снова, - ведь в двадцать лет ты уже не был мальчишкой, верно? Я-то хорошо это помню. Ну а сам я не меняюсь. И чувствую, что, по сути, я и теперь такой же, каким был десять лет тому назад. Не находишь? - Нет. "А ведь он прав, - раздумывал Антуан, - вот оно постижение неизменности явлений или, скорее, неизменность постижения явлений... Например, важный старик говорит: "Чехарду я просто обожал". И руки у него теперь те же и ноги те же. Сам он тот же, что был когда-то. Да и я все такой же, как в ту жуткую для меня ночь в Котрэ, когда я от страха не решался из комнаты выйти: а ведь то был сам доктор Тибо собственной персоной... главный врач нашей клиники... сильная личность..." - добавил он с самодовольством, словно услышав, как говорит о нем кто-то из студентов-медиков. - Я тебя раздражаю? - спросил Жак. Он снял шляпу и вытер лоб. - Да отчего же? - Отлично это вижу: еле отвечаешь и слушаешь так, словно я болен, в бреду. - Вовсе нет. "Если промывание ушей не даст снижения температуры..." - подумал Антуан, вспоминая страдальческое личико ребенка, которого утром доставили в больницу... "В сердце моем... в сердце моем... та-та-та, та-та..." - Ты вбил себе в голову, будто я нервозен, - продолжал Жак, - повторяю, ты ошибаешься. Послушай, Антуан, хочу тебе кое в чем признаться: так вот, иной раз мне почти хочется, чтобы меня не приняли. - Почему же? - Потому что хочу сбежать. - Сбежать? От кого? - От всех и всего. От сложности жизни! От тебя, от них, от вас всех. Антуан не сказал то, что думал: "Ты несешь чепуху", - нет, он повернулся к брату, испытующе посмотрел на него. - Отрезать пути к отступлению, - продолжал Жак. - Уехать! Да, да, уехать, уехать одному куда угодно, хоть на край света! Там, в далеких краях, я обрел бы спокойствие, стал бы работать. - Он знал, что никуда не уедет, и поэтому с особенным пылом предавался мечтам. Немного помолчав, с вымученной улыбкой он заговорил снова: - И вот оттуда, из своего далека, я, пожалуй, и мог бы простить их, но только оттуда - из далека. Антуан остановился. - Так ты все еще думаешь об этом? - О чем? - Да вот ты говоришь - простить их. Кого, за что простить? За то, что тебя отправляли в исправительную колонию? Жак метнул на него недобрый взгляд, пожал плечами и пошел дальше. Разумеется, дело касалось его пребывания в Круи! Но вдаваться в объяснения не стоит. Антуан все равно не поймет. Да и, кроме того, откуда исходит мысль о прощении? Как и сам толком не знал, хотя перед ним вечно вставал вопрос, какой сделать выбор - простить или же вынашивать в душе чувство старой обиды; не противиться, смириться, стать мелкотравчатым среди всех других мелкотравчатых или же, напротив, подстрекать, развивать те всеразрушительные силы, которые в нем бушуют, и броситься с былою яростью против... да он и сам не знал, против чего, - против обыденности, мещанской морали, семьи, общества! Он затаил зло с детских лет; подсознательно он все время чувствовал, что никем не признан, - а ведь ему должны были бы оказывать знаки внимания, на которые он имел право, но им пренебрегает весь род человеческий... Да, сомнений нет, если б в один прекрасный день удалось скрыться, он бы наконец обрел внутреннее равновесие, которого у него нет по вине других. - И там я принялся бы за работу, - повторил он. - Где же это там? - Ну вот видишь, ты спрашиваешь где! Да тебе, Антуан, этого не понять. Ты всегда жил в согласии со всем, что тебя окружает. Тебе всегда нравился путь, который ты избрал. И вдруг он мысленно стал осуждать старшего брата, что редко позволял себе. Антуан представился ему самодовольным и ограниченным. Энергичен, верно, - но умен ли он? Ну да, ум натуралиста! До того положительный ум, что Антуан находит в занятиях науками полнейшее удовлетворение! Ум, построивший для себя целую философию на одном лишь понятии активной деятельности, вполне довольный ею! И что всего важнее, - ум, который все обесценивает, лишает окружающее того, что составляет истинный смысл, истинную красоту вселенной. "Нет, я не такой, как ты", - подумал он запальчиво. И отстранился от брата, молча пошел один по самому краю тротуара. "Я здесь задыхаюсь, - раздумывал он. - Все, что я вынужден делать по их воле, мне ненавистно, смерти подобно! А чего стоят мои наставники! Мои сотоварищи! А их увлечения, их любимые книги! Эти современные писатели! Ах, если б хоть один человек в целом мире мог только предположить, что я представляю собою, вникнуть в мои замыслы! Да и никто и не догадывается, даже Даниэль!" Он не слушал, что говорил ему Антуан. "Забыть все, что я уже написал, - думал он. - Вырваться на простор! Заглянуть в свою душу и высказать все! Ведь еще никто не осмеливался высказать все. И вот час пробил: выскажу я!" Стояла такая жара, что трудно было подниматься по крутой улице Суфло. Братья пошли медленнее. Антуан все еще говорил. Жак молчал. И, заметив это, усмехнулся, подумал: "В сущности, спорить с Антуаном я никогда не мог. Или я даю ему отпор и прихожу в бешенство, или смиренно выслушиваю доводы, которые он выкладывает с такой последовательностью, и молчу. Как сейчас. И в этом есть что-то двоедушное. Ведь знаю, что Антуан принимает мое молчание за согласие, а это не так. Далеко не так! За свои идеи я держусь крепко. Пусть другие считают их сумбурными - мне все равно. В их ценности я уверен. Дело лишь за тем, чтобы умело доказать эту ценность. А так и будет, когда я этим займусь! Доказательства всегда найдутся. Ну, а Антуан идет в гору, в гору. И никогда не задается вопросом: а может быть, мои рассуждения в чем-то обоснованны. Но до чего ж я все-таки одинок..." И ему с новой силой захотелось уехать. "Все бросить, сразу, вот было бы чудесно! Опустевшие комнаты! Чудо отъезда"{279}. Он снова усмехнулся, бросил недобрый взгляд на Антуана и продекламировал: - Семьи, я ненавижу вас! О, замурованный очаг, о, запертые двери... - Откуда это? - Натанаэль! Ты мимоходом все увидишь, но не останешься нигде... - Откуда же? - Да так, из одной книги, - ответил Жак уже без улыбки. И вдруг заторопился. - Из книги, повинной во всем! Из книги, в которой Даниэль нашел оправдание всему... Хуже того - восхваление своих... своих цинических взглядов! Из книги, которую он теперь знает наизусть, а я... Нет, - добавил он дрогнувшим голосом, - нет, нет, я не могу оказать, что она мне омерзительна, но видишь ли, Антуан, эта книга обжигает руки, когда читаешь ее, и я не хотел бы остаться наедине с ней, потому что считаю ее опасной. - Помимо воли с удовольствием он повторил: - Опустевшие комнаты, чудо отъезда... - Потом замолчал и вдруг добавил совсем другим тоном - скороговоркой, глухо: - Ведь я только говорю - уехать! Но слишком поздно. Я и в самом деле не могу теперь уехать. Антуан возразил: - Ты всегда говоришь "уехать" с таким видом, как будто хочешь сказать: "Навек покинуть родину!" Разумеется, все это не так просто. Но отчего бы тебе не отправиться в какое-нибудь путешествие? Если ты принят, отец сочтет вполне естественным, что летом тебе надо развеяться. Жак покачал головой: - Слишком поздно. Что он подразумевал под этим? - Но ведь ты же не собираешься проторчать два месяца в Мезон-Лаффите в обществе отца и Мадемуазель? - Собираюсь. И он сделал какой-то уклончивый жест. Меж тем они уже пересекли площадь Пантеона, и, когда вышли на улицу Ульм, он указал пальцем на людей, группами стоявших перед Эколь Нормаль, и нахмурился. "До чего же своеобразная натура", - подумал Антуан. Он часто отмечал это, - снисходительно, с какой-то подсознательной гордостью. И хоть он терпеть не мог непредвиденного, а Жак вечно сбивал его с толку, он всегда старался понять брата. Несвязные речи, вырывавшиеся у Жака, заставляли Антуана, обладавшего деятельным умом, все время упражнять мысль в поисках смысла, что, впрочем, его забавляло и, как он воображал, позволяло постичь характер младшего брата. На самом же деле бывало так: стоило только Антуану решить, что с точки зрения психологической он сделал в высшей степени правильное заключение, как новые высказывания Жака опрокидывали все его логические построения; приходилось начинать все сызнова и чаще всего делать прямо противоположные выводы. Таким образом, в каждой беседе с братом у Антуана неожиданно возникал целый ряд самых противоречивых суждений, причем последнее из них всегда казалось ему окончательным. Они подходили к угрюмому фасаду Эколь Нормаль. Антуан обернулся к брату и окинул его проницательным взглядом. "Когда смотришь в корень вещей, - пришло ему в голову, - видишь, что этот юнец и не подозревает, какая у него тяга к семейной жизни". Ворота были отворены, и во дворе толпился народ. У парадного входа Даниэль де Фонтанен болтал со светловолосым молодым человеком. "Если Даниэль первым нас заметит, значит, я принят", - подумал Жак. Но Антуан окликнул их, и Фонтанен с Батенкуром обернулись одновременно. - Чуточку нервничаешь? - осведомился Даниэль. - Ничуть не нервничаю. "Если он произнесет имя Женни, значит, я принят", - загадал Жак. - Нет ничего хуже последних пятнадцати минут перед объявлением списка, - заметил Антуан. - Вы думаете? - с улыбкой возразил Даниэль. Из ребячества он частенько противоречил Антуану, величал его доктором и посмеивался над его видом - важным не по летам. - В ожидании всегда есть своя прелесть. Антуан пожал плечами. - Слышишь? - спросил он брата. - Ну, что до меня, - продолжал он, - то хоть мне приходилось уже четырнадцать, а то и пятнадцать раз испытывать такие "ожидания", я так к ним и не привык. К тому же я заметил: те, кто в такие минуты надевает личину стоиков, как правило, люди посредственные или малодушные. - Не всем дано находить прелесть в нетерпеливом ожидании, - заметил Даниэль, который смотрел на Антуана чуть насмешливым взглядом, теплевшим, когда он переводил глаза на Жака. Антуан продолжал развивать свою мысль. - Говорю вам серьезно: сильные духом задыхаются, пребывая в неизвестности. Настоящее мужество отнюдь не в том, чтобы бесстрастно ждать начала каких-то событий, а в том, чтобы ринуться им навстречу, поскорее все узнать и принять к сведению, Правда, Жак? - Нет, я, пожалуй, разделяю мнение Даниэля, - ответил Жак, ровно ничего не слышавший. Даниэль продолжал разговаривать с Антуаном, и Жак вкрадчиво спросил, чувствуя, что плутует: - А твои мать и сестра все еще в Мезон-Лаффите? Даниэль не услышал, и Жак, продолжая упрямо твердить про себя: "Я провалился", - все же чувствовал, что его вера в успех непоколебима. "Отец будет доволен". Он заранее улыбнулся и одарил улыбкой Батенкура: - Спасибо, что пришли, Симон. Батенкур с приязнью смотрел на него и не мог скрыть, как горячо он восторгается другом Даниэля, что нередко раздражало Жака, потому что он не мог ответить ему таким же дружеским чувством. Гул голосов во дворе вдруг стих. За стеклом одного из окон нижнего этажа появился белый бумажный прямоугольник. Не отдавая себе в этом отчета, Жак испытал такое ощущение, будто бурный поток подхватил его и понес к вещему бумажному листку. В ушах у него зашумело, но он услышал, как Антуан произнес: - Принят! Ты - третий. Да, он услышал голос брата - такой теплый, такой радостный, но смысл его слов понял только тогда, когда, несмело повернув голову, увидел его ликующее лицо. Обессилевшей рукой Жак сдвинул на затылок шляпу - по его лицу струился пот. К нему уже шагали Даниэль и Батенкур, стороной обходившие толпу. Даниэль смотрел на Жака, а Жак - в упор на Даниэля, у того верхняя губа вздернулась, обнажая зубы, хотя на лице не было и намека на улыбку. Шум нарастал, заполнил весь двор. Жизнь возобновилась. Жак глубоко вдохнул воздух; кровь снова начала свершать свой круговорот в его теле. И вдруг опять перед его мысленным взором возникла западня, ловушка, и он подумал: "Я попался". Другие мысли обступили его. Он вновь пережил все то, что произошло за несколько мгновений на устном экзамене по греческому языку, и тот миг, когда он допустил ошибку; снова он увидел зеленое сукно на столе и профессорский палец, впившийся в том "Choephores"*, затверделый, выпуклый ноготь - словно кусок, отбитый от рога. ______________ * "Хоэфоров"{283} (греч.). - Кто же первый? Он и не слушал, чью фамилию произнес Батенкур. "Первым был бы я, если б понял слова "пристанище", "святилище"... "Стражи домашнего святилища..." И много-много раз с ожесточением старался он восстановить последовательность своих рассуждений, которые и привели его к непростительно нелепой ошибке. - Да ну же, доктор! Сделайте довольное лицо! - воскликнул Даниэль, похлопывая по плечу Антуана, который наконец улыбнулся. Радость у Антуана почти всегда была какой-то скованной, потому что напускная важность не позволяла ему восторженно выказывать свои чувства. Даниэль же, напротив, всегда радовался от всей души. И сейчас с каким-то, пожалуй, чувственным удовольствием разглядывал он лица друзей, соседей и в особенности женщин - матерей и сестер, явившихся сюда; нежность их без стеснения проявлялась в каждом слове, в каждом жесте. Антуан взглянул на часы и спросил Жака: - Ну как, у тебя еще есть тут дела? Жак вздрогнул. - Дела? Никаких, - ответил он с расстроенным лицом. Он только сейчас заметил, что нечаянно, - конечно, это случилось, когда вывесили список, - разбередил волдырь на губе, который вот уже целую неделю обезображивал его. - Тогда давай улетучимся, - предложил Антуан. - До обеда мне еще надо навестить больного. Не успели они выйти из ворот, как встретили Фаври, который спешил сюда узнать новости. Он торжествовал: - А что я вам говорил! Недаром мне передали, что французское сочинение написано замечательно. Фаври закончил Эколь Нормаль{284} год тому назад и, чтобы увильнуть от работы в провинции, добился места в лицее Людовика Святого, где он временно замещал преподавателя; днем, в свободные часы, он давал частные уроки, что позволяло ему вкушать радости ночного Парижа. Он терпеть не мог преподавательскую деятельность, мечтал о журналистике и втайне о политической карьере. Жак вспомнил, что Фаври довольно близко знаком с экзаменатором по греческому языку; и снова перед его умственным взором всплыли зеленое сукно и профессорский палец, он почувствовал, что краснеет от стыда. Он еще как-то не осознавал, что принят, и испытывал не чувство облегчения, а одно лишь ощущение усталости, которое вдруг исчезало, когда на него находили приступы неистового раздражения при воспоминании о нелепой ошибке и о волдыре. Даниэль и Батенкур с веселым смехом подхватили его под руки и, словно пританцовывая, поволокли в сторону Пантеона. Антуан и Фаври шли за ними. - В половине седьмого звонит будильник, он поставлен на блюдце, а блюдце на стакан, - громко рассказывал Фаври, самодовольно посмеиваясь. - Я бранюсь, приоткрываю один глаз, зажигаю свет. Затем я перевожу стрелку на семь часов и засыпаю снова. А этот взрывной снаряд держу на груди. Скоро весь дом, весь квартал начинает так сотрясаться, что земля дрожит. Я прихожу в ярость, но держусь стойко. Даю себе поблажку - полежать еще пять минут, еще десять, еще пятнадцать, а когда набегает лишних две минуты, решаю долежать до двадцати минут, пусть уж будет круглая цифра. Наконец вылезаю из постели. Все у меня с вечера наготове - разложено на трех стульях, как амуниция у пожарного. В двадцать восемь минут восьмого я уже на улице. Разумеется, я еще никогда не успевал помыться, позавтракать. За четыре минуты надо добраться до метро. Взлетаю на кафедру, когда бьет восемь, и долбежка начинается. Сами видите, до которого часу все это тянется. А еще нужно пополоскаться в тазу, переодеться, пообедать, встретиться с приятелями. Когда же мне работать? Антуан слушал рассеянно и глазами искал такси. - Жак, ты пообедаешь со мной? - спросил он. - Жак пообедает с нами, - заявил Даниэль. - Нет, нет, - крикнул Жак, - сегодня я обедаю с Антуаном. - И с досадой подумал: "Да когда же они от меня отвяжутся! Прежде всего мне надо смазать йодом волдырь". - Давайте пообедаем вместе! - предложил Фаври. - Где? - Да где угодно Хотя бы у Пакмель. Жак стал отнекиваться: - Нет. Сегодня не надо. Я устал. - Ты нам портишь настроение, - негромко сказал Даниэль, подхватывая Жака под руку. - Доктор, встретимся у Пакмель. Антуан остановил такси. Он обернулся и, чуть поколебавшись, спросил: - А что такое Пакмель? - Да совсем не то, что вы думаете, - на всякий случай сказал Фаври с уверенным видом. Антуан вопросительно посмотрел на Даниэля. И тот ответил: - Что такое Пакмель? Объяснить нелегко. Не правда ли, дружище Бат? Ничего общего с заурядными ночными кабаками. Почти что семейный пансион. Ну да, пожалуй, бар, но только от пяти до восьми. В восемь чужаки расходятся и остаются одни завсегдатаи; столы сдвигают, накрываются большущей скатертью, и все чинно усаживаются обедать во главе с мамашей Пакмель. Недурной оркестр. Хорошенькие девушки. Что вам еще нужно? Значит, решено? Встречаемся у Пакмель? Антуан редко выходил из дому по вечерам: днем он бывал очень занят, и поэтому вечером приходилось готовиться к конкурсу больничных врачей. Но в этот день гематология была ему совсем не по вкусу; завтра воскресенье, всю работу - на понедельник. Время от времени он проводил субботние вечера, подчиняясь велениям плоти. Заведение Пакмель ввело его в искушение. Хорошенькие девушки... - Ну, раз вы настаиваете, - сказал он самым непринужденным тоном. - А где же это находится? - На улице Монсиньи. Ждем вас до половины девятого. - Появлюсь гораздо раньше, - отозвался Антуан и захлопнул дверцу такси. Жак не стал бунтовать, - ведь брат согласился прийти, - и его настроение изменилось, кроме того, ему всегда доставляло удовольствие потакать капризам Даниэля. - Пошли пешком? - спросил Батенкур. - Я ринусь в метро, - заявил Фаври, поглаживая подбородок. - Только переоденусь и присоединюсь к вам. Тяжелые грозовые тучи нависли над Парижем - на исходе июля небо всегда становится опалово-серым, и нельзя понять, то ли это туман, то ли пыль. До заведения Пакмель можно было дойти за полчаса. Батенкур подошел поближе к Жаку. - Ну вот вы и вступили на путь, ведущий к славе, - произнес он без всякой иронии. Жака передернуло, а Даниэль улыбнулся. Батенкур был старше его лет на пять, но Даниэль считал его зеленым юнцом и терпел именно за то, что так бесило Жака: за неистребимое простодушие. Жаку вспомнилось, как они - чтобы позабавиться - упрашивали Батенкура прочесть что-нибудь наизусть и как тот подходил к камину и начинал: Сладковолосый корсиканец{286}! Как прекрасна В дни мессидора Франция была! И взрыв веселого хохота никогда не вызывал у него подозрений. В те далекие дни Симон де Батенкур, недавно приехавший из города, расположенного где-то на севере страны, - места службы его отца, полковника, - носил черный, наглухо застегнутый сюртук, который он приобрел, полагая, что именно в таком приличествует изучать богословие в Париже. Будущий пастор тогда часто навещал г-жу Фонтанен, которая почитала своим долгом его опекать, ибо с детства была дружна с полковницей Батенкур. - Терпеть не могу ваш Латинский квартал, - говорил тем временем бывший богослов, который ныне жил близ площади Звезды, носил светлые костюмы и, порвав с родителями из-за нелепейшего брака, в который намеревался вот-вот вступить, целые дни проводил за оценкой наимоднейших эстампов, получая четыреста франков в месяц, в книжной лавке Людвигсона, где подыскал ему место Даниэль. Жак поднял голову, осмотрелся. Взгляд его упал на старуху - продавщицу роз, сидевшую на корточках у корзины с цветами; он уже приметил ее, когда проходил здесь вместе с Антуаном, но тогда он был озабочен и ни на чем не мог сосредоточиться. И, вспоминая, как они вдвоем поднимались по улице Суфло, он вдруг почувствовал, что ему чего-то недостает, - так бывает, когда теряешь какую-то привычную вещь, например, перстень, который всегда носишь на пальце. Тревожная тоска, которая тяготила его не одну неделю и еще час назад то и дело сжимала ему сердце, исчезла и после нее остался какой-то мучительный осадок, какая-то пустота. В первый раз после того, как был объявлен список, он всем своим существом ощутил, что пришел успех, но это ошеломило, надломило его, как бывает после провала. - Ну, а в море ты успел покупаться? - спросил Батенкур Даниэля. Жак обернулся к Даниэлю. - Да, в самом деле, - сказал он, и взгляд его потеплел, - ведь ты же вернулся только ради меня! Весело тебе там было? - Даже и не представляешь, как весело! - ответил Даниэль. И Жак заметил с горькой усмешкой: - Как всегда. Они посмотрели друг на друга так, будто продолжали давнишний спор. В привязанности Жака к Даниэлю была взыскательность, не имеющая ничего общего с той дружеской снисходительностью, которую выказывал ему тот... - Ты предъявляешь ко мне большие требования, чем к самому себе, - случалось, упрекал его Даниэль. - Ты так и не примирился с тем образом жизни, который веду я. - Да нет же, я приемлю твой образ жизни, - отвечал Жак, - но не могу принять ту позицию, которую ты занял по отношению к жизни. Повод для разногласий, возникший давным-давно. Даниэль, став бакалавром, отрекся от проторенных путей. Отец вечно отсутствовал и вообще не обращал на него внимания. Мать же не мешала ему свободно выбрать цель жизни; она с уважением относилась к людям, наделенным сильной волей; кроме того, ее поддерживала какая-то мистическая вера в ее детей и вообще в счастливое будущее; больше всего ей хотелось, чтобы сын рос привольно, чтобы из чувства долга он не искал заработка, стремясь улучшить материальное положение семьи. А Даниэль как раз об этом и думал. Два года он втайне промучился оттого, что не мог помогать матери, и все выжидал, не позволит ли ему удачный случай сочетать сыновний долг с другими непреодолимыми потребностями, которые им владели. И даже Жак не мог до конца постичь - как сложны его переживания. Ибо тот, кто видел, как небрежно занимается он живописью, руководствуясь только врожденным влечением к ней, и скорее всего прихотью, как мало он работает кистью, чуть побольше отдавая времени рисунку, иногда целый день проведя взаперти со своим натурщиком и заполнив пол-альбома штриховыми набросками, как потом неделями не притрагивается к карандашу, - тот не мог бы и заподозрить, какого высокого мнения о себе Даниэль, как верит в свое призвание. Гордыня его была молчалива, он был чужд самодовольства: просто он ждал того дня, когда обстоятельства, подчиняясь неизбежным предначертаниям, сложатся именно так, что незаурядное его дарование проявит себя, и был уверен, что ему суждено стать выдающимся художником. Когда, какими путями достигнет он вершины славы? Даниэль и сам не знал, но вел себя, так, будто это ничуть его не заботит, и громогласно заявлял, что надо пользоваться радостями жизни. И действительно пользовался ими. Правда, порой его мучила совесть, и он в тревоге цеплялся за нравственные устои, внушенные матерью, но длилось это недолго и никогда не могло удержать его от падения. "Даже тогда, когда становились нестерпимыми муки совести, омрачавшие последние два года моей жизни, - еще не так давно писал он Жаку (в ту пору Даниэлю было восемнадцать лет), - клянусь тебе, мне и тогда ничуть не было стыдно за себя. Мало того, в дни сомнений, когда я корил себя за свои сумасбродства, по сути, я гораздо меньше возмущался собою, чем потом, когда вспоминал, как давал эти ребяческие зароки и как себя неволил, а сам снова плыл по течению". Прошло немного времени после этого письма, и Даниэль встретился в пригородном поезде с тем, кого они потом прозвали "Некто из вагона" и кто, разумеется, так никогда и не узнал, как повлияла эта мимолетная встреча на юношеские души двух друзей. Даниэль возвращался из Версаля, где провел полдня в тенистом парке, наслаждаясь ясной октябрьской погодой. Он еле успел вскочить в вагон. И случаю было угодно, чтобы лицо пожилого человека, напротив которого сел Даниэль, оказалось отчасти ему знакомо: днем они несколько раз встречались в рощах Большого Трианона{289}; Даниэль обратил на него внимание, приметил и теперь был доволен, что можно рассмотреть его получше. Вблизи незнакомец выглядел гораздо моложе: волосы его поседели, но ему, вероятно, еще не было и пятидесяти; короткая, совсем белая бородка аккуратно обрамляла лицо, которому правильность черт придавала особую привлекательность. Румянец, походка, руки, покрой костюма, сшитого из светлой материи, изысканный цвет галстука, в особенности же голубые глаза, живые и горящие, которые жадно вглядывались во все окружающее, - словом, весь его облик был совсем юношеский. Привычным движением книголюба он перелистывал страницы какого-то томика в мягком, как у путеводителя, переплете без заглавия. На переезде между Сюреном и Сен-Клу незнакомец встал и вышел в коридор; он высунулся в окно, любуясь панорамой Парижа, позолоченного лучами заходящего солнца. Затем он прислонился к застекленной двери, за которой сидел в купе Даниэль. И молодой человек в уровень со своим лицом увидел руки, отделенные от него лишь толщей стекла, - они держали загадочную книгу; тонкие руки, изящные и выразительные, как бы одухотворенные. Одно движение - и книга полураскрылась и на странице, прижавшейся к стеклу, Даниэлю удалось прочесть несколько слов: Натанаель, я научу тебя страстям... Жизнь прожигать в неистовом разгуле... Жар патетический, Натанаель, но только не покой... Книга передвинулась. Даниэль едва успел разглядеть название, змеившееся наверху каждой страницы: "Яства земные". Он сгорал от любопытства; в тот же день он обошел несколько книжных лавок. Но об этом произведении не знали. Неужели "Некто из вагона" навсегда унес с собой тайну? "Жар патетический, - повторял Даниэль, - но только не покой!" На следующее утро он ринулся в галереи Одеона{290}, перерыл все книжные каталоги, а спустя несколько часов вернулся домой с томиком в кармане и заперся у себя в комнате. Прочел он книжку одним духом. На это ушло полдня. Уже вечерело, когда он вышел из дому, Еще никогда он не испытывал такого возбуждения, такой восторженной просветленности. Он шел вперед большими шагами, с победоносным видом. Уже совсем стемнело, а он все шагал по набережным - дальше и дальше от дома. Вместо ужина он съел булочку и вернулся к себе. Книга, брошенная на столе, ждала его. Даниэль долго ходил вокруг, уже не решаясь к ней притронуться. Он лег, но ему не спалось. Наконец он сдался, набросил на себя плед и стал читать снова, не спеша, с самого начала. Он чувствовал, что наступил торжественный час, что в сокровенной глубине его души идет созидательная работа, свершается таинство рождения нового. Стало светать, и он, во второй раз прочитав последнюю страницу, вдруг понял, что смотрит на жизнь по-новому. Я дерзко присвоил все сущее и счел себя вправе обладать всем, чего ни пожелаю... Всякое желание идет нам на потребу, на потребу нам идет и утоление всякого желания, - ибо от этого оно возрастает. И он понял, что вдруг освободился от усвоенной в детстве привычки все оценивать с точки зрения правил нравственности. Слово "грех" приобрело для него совсем иной смысл. Действуй, не рассуждая, хорош или дурен поступок. Люби, не тревожа себя мыслью - добро ли это или зло... Чувства, которым он до сих пор поддавался лишь помимо воли, внезапно освободились от пут и с ликованием ринулись вперед; в ту ночь, за несколько часов все смешалось в его представлении о нравственных ценностях, - рухнуло сооружение, которое он с детства считал незыблемым. На следующий день он чувствовал себя так, будто накануне принял крещение. И пока он отрекался от всего, что еще недавно считал неоспоримым, какое-то удивительное спокойствие снисходило на него, смиряя те силы, которые его терзали доныне. Даниэль никому не сказал о своем открытии - признался только Жаку, да и то много времени спустя. То была одна из тайн, которые хранила их дружба, в их представлении она стала чуть ли не священной, и они говорили о ней намеками и обиняками. Однако же, невзирая на все старания Даниэля, Жак упорно избегал этой заразы; он не желал утолять жажду из этого слишком уж хмельного источника, считая, что противоборствует самому себе, а от этого становится сильнее духом и сберегает свою нравственную чистоту, но он чувствовал, что у Даниэля отныне свой, отличный от него образ жизни, свои яства, и в противоборстве Жака было что-то и от зависти и от отчаяния. - Значит, по-твоему, Людвигсон - одно из чудес природы? - спросил Батенкур. - Людвигсон, милый мой Бат... - И Даниэль пустился в объяснения. Жак передернул плечами и пропустил друзей немного вперед. Людвигсон, у которого Даниэль недавно стал служить, слыл в некоторых столичных городах, где он основал свои конторы, одним из самых беспардонных дельцов, ведущих торговлю произведениями искусства в Европе, и издавна был предметом разногласия между друзьями. Жак не мог одобрительно относиться к тому, что Даниэль, пусть даже ради хлеба насущного, может быть причастен к предприятиям, которыми заправляет этот ловкий торгаш, работает у него. Но Жак, да и никто другой, не мог похвалиться тем, что хоть раз убедил Даниэля отказаться от рискованной затеи, если тот искренне бывал ею увлечен. Итак, ум Людвигсона, деятельность, которую он развивал, не зная передышки, доводя себя до бессонницы, пренебрежение к роскоши и до какой-то степени презрение к деньгам, присущее этому разбогатевшему проходимцу, который упивался лишь одним - риском и успехом, - властная сила этого крупного афериста, чье существование можно было сравнить с чадящим, но ярко пылающим факелом, пламя которого колеблется под порывами ветра, - все это живо интересовало Даниэля. Да и согласился он работать на этого темного дельца скорее из любопытства, чем из необходимости. Жаку запомнился тот день, когда Даниэль и Людвигсон встретились впервые: сошлись представители двух человеческих разновидностей, двух общественных прослоек. Как раз в то утро Жак был в мастерской, которую Даниэль оплачивал вместе с товарищами, такими же безденежными, как он сам. Людвигсон вошел не постучавшись и усмехнулся на отповедь Даниэля. А затем, без всякого вступления - он даже не представился и не сел - вытащил из кармана бумажник, причем замашки его напомнили замашки актера, по ходу пьесы швыряющего кошелек лакею, и предложил тому из здесь присутствующих, кто носит фамилию Фонтанен, жалованье - в шестьсот франков ежемесячно, начиная с нынешнего дня и на последующие три года, - при условии, что он, Людвигсон, владелец картинной галереи Людвигсона и директор художественных салонов "Людвигсон и Ko", будет иметь исключительное право на все этюды, созданные Даниэлем за это время, причем тот обязан ставить на них свою подпись и дату. Даниэль работал мало, никогда и нигде не выставлялся и еще не продал ни единого наброска; поэтому он так никогда и не узнал, каким же образом Людвигсон составил себе столь выгодное мнение о его таланте, что счел нужным обратиться к нему с деловым предложением. К тому же он хотел остаться свободным художником и превосходно понимал, что, дав согласие на эту сделку, сможет принимать от Людвигсона деньги только в том случае, если будет ежемесячно вручать ему определенное число рисунков на сумму, означенную в договоре; а ведь у него была иная цель - работать, ничем себя не стесняя, только во имя творческой радости. И он тут же учтиво, но ледяным тоном, предложил Людвигсону немедленно уйти и на глазах опешивших приятелей с молниеносной быстротой сам выдворил его на лестничную площадку. Но это была только завязка. Людвигсон явился снова, действовать стал осмотрительнее, и спустя несколько месяцем" между торгашом и Даниэлем, который смотрел на все это как на веселую забаву, завязались по-настоящему деловые отношения. Людвигсон издавал на трех языках роскошный иллюстрированный журнал, посвященный вопросам изобразительного искусства; он предложил Даниэлю взять на себя составление статей на французском языке. (Характер молодого человека понравился ему с первого же дня, к тому же он сразу определил, что у Даниэля отменный вкус.) Работа была живая, на нее уходил весь досуг Даниэля, и вскоре он стал настоящим редактором французских выпусков журнала. У Людвигсона, тратившего на себя деньги бессчетно, было твердое правило - держать небольшой штат сотрудников; зато выбирал он их тщательно, поощрял самостоятельный почин каждого и за труды вознаграждал щедро. Даниэль скоро стал получать, хоть и не просил об этом, такое же жалованье, как и оба других редактора - англичанин и немец. Зарабатывать было необходимо, и Даниэль предпочел службу, никак не связанную с его жизнью художника. Кстати говоря, коллекционеры уже охотились за его рисунками, из числа тех, что Людвигсон отобрал для устроенной им частной выставки. Все те преимущества, которые Даниэль получал, завязав деловые отношения с торговцем картинами, помогали ему не только поддерживать благосостояние матери и сестры, но и жить в свое удовольствие; ему не приходилось выполнять какие-то неукоснительные дела, и ничто не мешало в часы досуга отдаваться работе по призванию. Жак нагнал друзей на бульваре Сен-Жермен. - ...и был невероятно удивлен, - продолжал свой рассказ Даниэль, - когда в один прекрасный день меня представили вдовствующей госпоже Людвигсон. - Вот уж не думал, что у твоего Людвигсона вообще может быть мать, - вставил Жак, чтобы поддержать разговор. - И я тоже, - согласился Даниэль, - да еще какая! Представь себе... Надо бы показать тебе набросок. Я, правда, сделал несколько, но все по памяти. И теперь страшно об этом жалею. Словом, представь себе мумию, которую клоуны надули воздухом для циркового номера! Старая-престарая египетская еврейка, - право, ей не меньше ста лет, - потеряла образ человеческий: до того заплыла жиром и обезображена подагрой; от нее разит жареным луком, она носит митенки, говорит выездному лакею "ты", а сынка называет bambino*, ест один только хлебный мякиш, смоченный в красном вине, и всех потчует табаком. ______________ * Мальчуган (ит.). - Старуха курит? - спросил Батенкур. - Нет, нюхает. Темная табачная труха засыпает ожерелье из крупных бриллиантов, которое, уж не знаю, чего ради, повесил ей на грудь Людвигсон... - Он запнулся, ему самому смешно стало от фразы, пришедшей на ум: - Как фонарь, зажженный над грудой развалин. Жак улыбнулся. Он всегда был бесконечно снисходителен к остротам Даниэля. - Что же ему от тебя надо? Зачем он ни с того ни с сего открыл тебе эту омерзительную семейную тайну? - А ведь ты угадал: у него новые замыслы. Каков хват! - Да, хват, потому что он архибогач, а будь он бедняком, то был бы просто... - Ну, пожалуйста, оставь его в покое. Мне он мил. И задумал он не такое уж плохое дело: выпустить серию монографий "Картины великих мастеров"; с головой весь в это ушел, собирается издавать сборники, буквально начиненные репродукциями, и продавать их по невероятно дешевой цене. Но Жак уже не слушал. Ему стало не по себе, взгрустнулось. Отчего? Устал, переволновался за день? Досадно, что поддался уговорам, проведет шумно вечер. А ведь так хотелось остаться наедине с собой... Или просто воротничок натирает шею? Батенкур протиснулся между ними и пошел посредине. Он все выискивал удобный случай - пригласить их в свидетели при его бракосочетании. Вот уже несколько месяцев он днем и ночью только и думал об этом событии - лихорадочное вожделение просто изнуряло его, на глазах таяла его и без того щуплая фигура. И вот заветная цель уже близка. Истекла отсрочка, предусмотренная законом на тот случай, если родители не дадут согласия; и сегодня утром назначен день свадьбы: через две недели... От этой мысли кровь бросилась ему в лицо, он отвернулся, чтобы скрыть пылающий румянец, снял шляпу и вытер пот со лба. - Стой смирно! - крикнул Даниэль. - Уму непостижимо, до чего ты в профиль смахиваешь на козленка! И в самом деле - у Батенкура был длинный нос, достающий до верхней губы, ноздри, вырезанные дугой, глаза круглые, а в тот вечер прядка бесцветных волос закрутилась, взмокнув от пота, и торчала на виске, словно маленький заостренный рог. Батенкур с унылым видом снова надел шляпу и устремил взгляд вдаль - там, за площадью Карусели близ Тюильрийского сада, рдели клубы пыли. "Жалкий блеющий козленок, - подумал Даниэль. - Кто бы мог предположить, что он способен на такую страсть. Идет на все: отрекается от своих принципов, порывает со своей родней ради этой женщины... вдовушки, которая на четырнадцать лет старше его!.. Да еще с подпорченной репутацией. Соблазнительна, но подпорчена..." Легкая усмешка чуть тронула его губы... Вспомнилось ему, как однажды, прошлой осенью, Симон упросил его познакомиться с красавицей вдовой и что получилось через неделю. Правда, для очистки совести он сделал все, чтобы отговорить Батенкура от этого безумства. Но натолкнулся на слепую плотскую страсть; ну, а он, Даниэль, почитал всякую страсть, в чем бы она ни проявлялась, и поэтому стал просто избегать встреч с красоткой и вчуже наблюдал за тем, как развиваются события, предваряющие этот странный брачный союз. - Вам повезло, а вид у вас невеселый, - сказал в эту минуту Батенкур, - его уязвило насмешливое замечание Даниэля, и он решил сорвать досаду на Жаке. - Как ты не понимаешь, ведь он же надеялся, что его не примут, - сострил Даниэль. И тут его поразило сосредоточенное выражение, мелькнувшее в глазах Жака; Даниэль подошел к другу, положил руку ему на плечо и, улыбаясь, сказал негромко: - "...ибо в каждой вещи есть своя несравненная прелесть!" Жак сразу вспомнил весь отрывок, который Даниэль часто любил повторять наизусть: "Горе тебе, если ты думаешь, будто счастье твое мертво только потому, что оно не такое, каким тебе мерещилось... Мечта о будущем - да, это радость, но радость осуществленной мечты уже совсем иная радость, и, к счастью, ничто в жизни не бывает похоже на нашу мечту, ибо в каждой вещи есть своя несравненная прелесть". И Жак улыбнулся. - Дай-ка мне папиросу, - сказал он. Чтобы доставить удовольствие Даниэлю, он постарался стряхнуть с себя оцепенение. Мечта о будущем - да, это радость... Ему показалось, что какая-то еще неуловимая радость и вправду витает тут, над ним. Будущее! Проснуться завтра и через отворенное окно увидеть верхушки деревьев, озаренные солнцем. Будущее, Мезон-Лаффит и прохлада тенистого парка! II На этой безлюдной улице, в квартале Оперы, вдоль тротуара стояло несколько машин - только они и привлекали внимание к фасаду кабаре без вывески, с опущенными занавесками. Грум толкнул вращающуюся дверь, и Даниэль, который чувствовал себя здесь как дома, посторонился, пропуская вперед Жака и Батенкура. Появление Даниэля было встречено негромкими возгласами. Его тут называли "Пророком", и только кое-кто из завсегдатаев знал его настоящее имя. Да и народу было мало. Из-за стойки - из ниши, откуда белая винтовая лесенка с позолоченными перилами под стать позолоте на деревянной отделке стен вела на антресоли, в покои мадам Пакмель, - неслись звуки рояля, скрипки и виолончели, исполнявших модные вальсы. Столы были придвинуты к серым плюшевым диванчикам, и несколько пар танцевали бостон на алом ковре в неярких лучах заходящего солнца, притушенных гипюровыми занавесками. Под потолком беспрерывно жужжали винты вентиляторов; раскачивались подвески на люстрах и ветви пальм, а вокруг танцующих то и дело взвевались концы муслиновых шарфов. Новая обстановка сначала всегда как-то опьяняюще действовала на Жака, и он послушно шел вслед за Даниэлем к столику, - отсюда видны были два зала, расположенные в ряд; в дальнем Батенкур уже танцевал, попав в окружение молодых женщин. - Тебя всюду приходится силком тянуть, - заметил Даниэль. - Ну, а раз уж ты пришел, я уверен, что ты повеселишься. Ну, признайся же, кабачок уютный и милый. - Закажи для меня коктейль, - буркнул Жак. - Сам знаешь какой, - с молоком, смородиной и лимонной цедрой. Прислуживали юные gerls* в беленьких полотняных передниках и наколках, прозванные здесь "сиделками". ______________ * Девушки (англ.). - Дай-ка я тебя хоть издали познакомлю с некоторыми из завсегдатаев, - предложил Даниэль, пересев поближе к Жаку. - Начнем вон с той, в синем, с хозяйки. Зовут ее "мамаша Пакмель", хотя сам видишь, она еще довольно соблазнительная блондинка. Право, соблазнительная! Весь вечер снует среди своих постоянных молоденьких посетительниц с этой своей дежурной улыбкой: прямо как модная портниха, показывающая манекенщиц. Обрати внимание вон на того смуглого субъекта, вот он с ней поздоровался, а сейчас разговаривает с бледной девицей, которая только что танцевала с Батенкуром, да нет, поближе к нам, - это Поль, вон та блондинка с лицом ангела, правда, ангела чуточку распутного... Смотри-ка, она сейчас потягивает какое-то странное зелье: это, верно, зеленое кюрассо... Так вот, субъект, который стоя с ней разговаривает, - художник Нивольский, фрукт, каких мало: врун, жулик, но держится иногда по-рыцарски, прямо мушкетер. Стоит ему опоздать на свидание, и он уже уверяет, что у него была дуэль; и сам начинает в это верить. У всех он занимает деньги, всегда сидит без единого су, но таланта он не лишен, расплачивается своими картинами; и знаешь, какую штуку он придумал, чтобы было поменьше хлопот? Летом отправляется на природу, пишет на рулоне холста в пятьдесят метров длиной дорогу - самую обыкновенную дорогу с деревьями, повозками, велосипедистами, закатом солнца, ну а зимой сбывает эту дорогу по кускам, соответственно вкусу кредитора и размеру долга. Всех уверяет, будто он русский, будто бы владеет несметным числом "душ". Поэтому во время русско-японской войны все, разумеется, над ним трунили - вот, мол, торчит на Монмартре, разглагольствует о патриотизме в ресторанах. И знаешь, что он выкинул? Уехал. Целый год о нем не было слышно. И появился он только после падения Порт-Артура. Привез целую кучу военных фотографий, - вечно у него были набиты ими карманы, - и говорил: "Видите, голубчик, батарею на передовой? А за ней высоченный утес? А из-за утеса чуть-чуть высовывается дуло винтовки - это, голубчик, я и есть". Но только вот что, он привез также и несколько ящиков с этюдами и в следующие два года расплатился за все долги... сицилийскими пейзажами. Постой-ка, он почуял, что я говорю о нем, ужасно доволен и сейчас надуется, как индюк. Жак сидел, полуоблокотившись на столик, и молчал. В иные минуты лицо у него становилось каким-то тупым: полуоткрытый рот, тусклые глаза, бессмысленный взгляд, недовольный и сонный. Слушая рассказ друга, он наблюдал за этой парой - за Нивольским и Поль, еще совсем молоденькой. Она держала в руке губную помаду; вот она округлила рот, приложила к нему алый карандаш, стала обводить губы мелкими резкими мазками, словно пробуравливала отверстие; художник смотрел на молодую женщину, вертя на пальце ее сумочку. По всему было видно, что у них чисто приятельские отношения - ресторанное знакомство, однако она то и дело притрагивалась к его рукам, к колену, поправляла ему галстук; вот он наклонился к ней, о чем-то рассказывает, и она шутливо отталкивает его, прижимает к его лицу ладошкой вниз свою узенькую бледную руку... Жак был в смятении. Неподалеку от нее в одиночестве сидела, свернувшись в клубок, на диване темноволосая женщина, она зябко куталась в черную атласную пелерину и пожирала глазами Поль, которая, быть может, этого и не замечала. Жак переводил свой тяжелый взгляд с одного лица на другое. Наблюдал ли он, фантазировал ли? Стоило ему посмотреть на кого-нибудь, и он тотчас же приписывал этому человеку сложные душевные переживания. Впрочем, он и не пытался анализировать то, что, как ему казалось, угадывал; да и не мог бы выразить словами все, что постигал как бы наитием, - зрелище увлекло его, и он неспособен был раздвоиться и хладнокровно осмыслять что бы то ни было. Но такое общение с людьми - воображаемое или действительное - доставляло ему неизъяснимое наслаждение. - А это что за дылда? Вот она говорит что-то буфетчику, - спросил он. - В голубом переливчатом платье с ожерельем до колен? - Да. Вид у нее суровый! - Это Мария-Жозефа. Недурна. Имя под стать императрице. Презабавная история у ее жемчужного ожерелья. Ты слушаешь меня? - говорил, улыбаясь, Даниэль. - Она была любовницей Рейвиля, сына парфюмерного фабриканта. Ну, а законная супруга Рейвиля изменяла ему с Жоссом - банкиром. Да ты слушаешь? - Еще как слушаю! - Вид у тебя сонный... Однажды Жоссу, а он здорово богат, вздумалось подарить своей любовнице, госпоже Рейвиль, жемчуга. Но как быть, чтобы не навести на подозрение Рейвиля? Так вот, Жосс, слава богу, не ребенок: затеял лотерею в пользу раскаявшихся девиц легкого поведения, всучил Рейвилю-мужу десять билетов по двадцать су и все так подстроил, что тот выиграл ожерелье, предназначенное его жене. Вот тут-то все и осложняется: Рейвиль пишет Жоссу благодарственное письмо, но в постскриптуме просит ни словом не обмолвиться госпоже Рейвиль о лотерее, ибо только что отослал ожерелье своей любовнице - Марии-Жозефе. Постой, самое интересное под конец... Жосс в ярости, в голове у него засела одна мысль, - вновь завладеть колье или, по крайней мере, овладеть женщиной, которая его носит. Спустя три месяца он бросил госпожу Рейвиль, оттягал Марию-Жозефу у своего приятеля Рейвиля - иначе говоря променял его жену без жемчугов на любовницу с ожерельем. И доблестный Рейвиль, вчистую запамятав, что колье обошлось ему в десять монет по двадцать су, вопит направо и налево о неслыханной подлости куртизанок!.. А, здравствуйте, Верф, - произнес он, пожимая руку красивому молодому человеку - он только что вошел, и его уже окликали с другого конца зала: "Абрикос"! - Вы ведь знакомы? - спросил он Жака, который нехотя протянул руку Верфу. - Здравствуйте, красавица, - сказал Даниэль, наклоняясь и целуя руку Поль, проходившей мимо, - Поль, худосочной приятельнице русского художника. - Разрешите вам представить моего друга Жака Тибо. Жак поднялся. Молодая женщина скользнула по его лицу каким-то истомленным взглядом, потом более внимательно посмотрела на Даниэля, казалось, она хотела что-то сказать, но промолчала и прошла мимо. - Часто здесь бываешь? - спросил Жак. - Нет. Впрочем, да. Несколько раз в неделю. Привычка. А ведь обычно мне быстро приедаются и одни и те же места, и одни и те же люди; люблю ощущать течение жизни... "Я принят", - вдруг подумал Жак. Он глубоко вздохнул. И тут его осенила одна мысль: - Не знаешь, когда закрывается телеграф в Мезон-Лаффите? - Уже закрыт. Но если ты сегодня вечером пошлешь телеграмму, твой отец получит ее завтра спозаранок. Жак знаком подозвал грума. - Принесите бумагу и чернила. И он стал писать своим неразборчивым почерком с лихорадочной поспешностью, и запоздалое это стремление сообщить о своем успехе было так ему свойственно, что Даниэль, склонившись через его плечо, улыбнулся. Но он тотчас же отступил, он был удивлен. Но еще больше он был раздосадован тем, что невольно допустил бестактность; вот что он прочел вместо адреса г-на Тибо: "Мезон-Лаффит, Лесная дорога, госпоже де Фонтанен". Все с любопытством подались вперед, когда появилась пожилая дама, постоянная посетительница здешних мест, в сопровождении прехорошенькой брюнетки, которая держалась без всякой робости, но несколько натянуто, а это говорило о том, что пришла она сюда впервые. - Эге, что-то свеженькое, - вполголоса заметил Даниэль. Верф, проходивший мимо, усмехнулся. - А вы и не знали? Мамаша Жюжю выводит в люди новенькую. - Девчонка чертовски хороша, - чуть помолчав, с видом знатока заявил Даниэль. Жак обернулся. И в самом деле она была прелестна: ясные глаза, никаких румян; вся манера держаться говорила о том, что она не принадлежит к числу постоянных посетительниц этого заведения. Одета она была в бледно-розовое кисейное платье - ни отделки, ни украшений. Рядом с ней все женщины словно поблекли - даже самые молодые. Даниэль снова уселся возле Жака. - Тебе надо присмотреться к мамаше Жюжю, - сказал он, - я-то с ней знаком. Своеобразная фигура. Теперь она добилась определенного положения в обществе: у нее сносная квартира, свой приемный день, она устраивает вечеринки, печется о начинающих девицах. Примечательно в ней то, что никогда она не хотела жить на содержании: смирная дешевенькая проституточка никогда не стремилась быть на виду. Тридцать лет жила по билету, выданному полицией, топталась на панели между церковью Мадлен и улицей Друо. Но жизнь свою она разделила на две части: с девяти утра до пяти вечера именовалась госпожой Барбен и вела образ жизни скромной мещаночки: снимала квартирку на антресолях, на улице Рише, была у нее висячая лампа, служанка и точно такие же заботы, как у всех обывательниц, даже тетрадь для записи расходов и биржевой бюллетень, чтобы следить за тем, как обстоит дело со сбережениями; были домашние хлопоты, родственные связи - племянники Барбены, племянницы Барбены, дни рождений, и даже раз в году она устраивала полдник для детей с танцами вокруг рождественской елки. Честное слово, все именно так и было. Ну а в пять часов вечера, в любую погоду, она сбрасывала бумазейный халатик, надевала шикарный костюм и, не испытывая никакой брезгливости, отправлялась на свой промысел. И это уже была не госпожа Барбен, а душечка Жюжю - всегда веселая, добросовестная, неутомимая, - которую знали и ценили во всех меблирашках на Бульварах. Жак не сводил глаз с мамаши Жюжю. У нее было славное лицо, напоминавшее лицо сельского священника, - решительное, веселое, не без лукавства; на короткие седые волосы надета была соломенная шляпка, похожая на шляпу рыбака, сидящего в удочкой. Жак, раздумывая о чем-то, повторил: - Не испытывая никакой брезгливости... - Именно так, - подхватил Даниэль. И хитро, чуть вызывающе посмотрев на Жака, негромко процитировал две строчки из Уитмена: You prostitutes flaunting over the trottoirs or obscene in your rooms, Who am I that I should call you more obscene than myself?* ______________ * Вы, проститутки{303}, великолепные на панели и бесстыдные в ваших спальнях, Кто я такой, чтобы называть себя менее бесстыдным, чем вы? (англ.). Даниэль знал, что задевает строгие нравственные устои Жака. И делал это умышленно, с досадой видя, что Жак, - быть может, в противовес его собственному распутству, - ведет почти совсем целомудренный образ жизни. Даниэль даже искренне тревожился по этому поводу; и знал, что иногда сам Жак бывает немного озабочен тем, как легко сносит он воздержание, хотя прежде все предвещало, что темперамент у него будет страстным. Только один раз друзья затронули этот щепетильный вопрос - дело было нынешней зимой, когда они, возвращаясь из театра, шли по Большим бульварам, где теснились влюбленные пары. Даниэля удивила отрешенность Жака. - А ведь я вполне здоров, - заметил Жак, - удостоверился на комиссии по осмотру новобранцев, что попал в разряд сильнейших... И Даниэлю вспомнилось, как от невысказанной тревоги осекся его голос. От этого воспоминания его отвлек Фаври, которого он увидел еще издали, - тот кивнул им, с преднамеренной небрежностью отдал по очереди шляпу, трость и перчатки девице, приставленной к гардеробной, и спросил Жака, заранее посмеиваясь: - Твой брат так и не пришел? Каждый вечер Фабри надевал чуть-чуть высоковатый пристежной воротничок, новенький костюм, словно с чужого плеча, и его свежевыбритый подбородок так ретиво выдавался вперед, что Верф говорил: - Эколь Нормаль двинулась на завоевание Вавилона. "Я принят", - подумал Жак. И ему захотелось сейчас же незаметно уйти и нынче же вечером уехать в Мезон. Но останавливала мысль об Антуане, - ведь он обещал прийти сюда и с минуты на минуту явится. "Останусь - но завтра поеду с первым же поездом", - рассудил он. И словно ощутил, как его омывает свежесть - утреннее солнце всасывает ночную росу с дорожек... Заведение Пакмель исчезло... Зажглись все люстры сразу, и ослепительный свет вывел его из душевной оцепенелости. "Я принят", - подумал он еще раз, словно торопясь подтвердить, что пришел в соприкосновение с действительностью. Он поискал глазами своего друга и увидел, что Даниэль сидит в уголке и негромко разговаривает с мамашей Жюжю. Даниэль сидел боком на качалке, и его оживленная речь и поза подчеркивали грациозную посадку головы, выразительность умного лица, глаз, улыбки, изящество приподнятых рук; руки, улыбка и взгляд говорили так же убедительно, как и губы. Жак любовался им. "До чего же хорош! - думал он, не отдавая ясного отчета своим мыслям. - Как чудесно, когда вот так, без остатка, настоящее может захватить молодое существо, полное жизни! Как естественны его манеры! Он и не подозревает, что я смотрю на него, и не думает об этом, да он и не боится никакого наблюдения. Застичь врасплох человека, не знающего, что его видят, в тот миг, когда обнажается вся его подноготная! Так, значит, есть люди, которые и в общественном месте могут забыть обо всем, что их окружает? Вот он говорит и весь отдается тому, о чем говорит. А я никогда естественным не бываю. Никогда я не смог бы забыться до такой степени, - да нет, пожалуй, смог бы, но только в запертой комнате, чтобы меня никто не видел. И то вряд ли!" После недолгого раздумья он решил: "Даниэль не склонен к созерцательности. Поэтому все, что он видит, не захватывает его, как меня; он остается самим собою. - Он подумал еще немного. - А меня внешний мир поглощает". И, сделав такое заключение, встал с места. - Ну нет, красавец Пророк, и не настаивай, девочка не для тебя, - говорила тем временем мамаша Жюжю Даниэлю; в его взгляде сверкнула такая ярость, что она рассмеялась. - Полюбуйтесь-ка! Садись, малыш, все у тебя и пройдет. (То была одна из тех набивших оскомину фраз вроде; "Дитя, ты мой кумир", или "Кому какое дело", или "Все на свете ерунда, было бы здоровье", - тех нелепых фраз-штампов, менявшихся каждый сезон, которыми завсегдатаи обменивались кстати и некстати, усмехаясь при этом, как люди, посвященные в некую тайну.) - Как же ты с ней познакомилась? - упрямо выспрашивал Даниэль. - Ну нет, красавчик мой, повторяю, не для тебя она. Эта девчонка не чета другим. Славная она, без выкрутас, прямо клад. - И все-таки скажи, как ты с ней познакомилась. - А ты ее не тронешь? - Не трону. - Ну так вот, дело было, когда я плевритом болела. Помнишь? Узнала она об этом и является ко мне без спроса. И, заметь, знакома-то с ней я по-настоящему и не была: помогла ей разок-другой, да и то по пустякам. (Надо тебе сказать, что перед тем девчонка уже горя нахлебалась. Был у нее серьезный роман: господин из высшего общества, как я поняла, любила она его и ребенка прижила. Вот уж не скажешь, верно? Малыш сразу умер, и с ней о детях слова теперь сказать нельзя, тут же нюни распускает.) Так вот, когда, значит, ко мне плеврит привязался, она пришла и поселилась у меня, как милосердная сестра, выхаживала меня день и ночь, ласковее родной дочери, полтора месяца с гаком, ставила по сотне банок в сутки, да, красавец мой, она просто-напросто спасла мне жизнь; и притом в расход не ввела. Прямо клад. Тут-то я и дала себе зарок вызволить ее из беды. Ведь сама-то еще молода, только о своих любовных делах и думает. Я взялась вывести ее на дорогу, - а ты ведь знаешь, легко ли на дорогу вывести! (И ты бы мог мне помочь, я растолкую тебе как). Вот уже три месяца я с ней вожусь. Перво-наперво надо было найти ей имя. Звалась она Викторина. Викторина Ле Га, Ле Га в два слова, - это еще куда ни шло. Но Викторина - немыслимо! Вот я и сделала из нее Ринетту. Неплохо, верно? И за все остальное принялась таким же манером. Колен занялся с ней произношением, - у нее был бретонский выговор, и все над ней потешались; кое-что от него осталось - так, изюминка, выговаривает чуточку не по-нашему, пикантно, чуть-чуть слышится english*, - прелесть. За две недели она и бостон научилась танцевать - легонькая такая, прямо пух. И притом неглупа. Поет звонко, с огоньком, с эдаким задором, а это я просто обожаю. И вот теперь она оснащена, и нынче вечером я спускаю ее на воду; все дело теперь за попутным ветром. Да ты не смейся! Как раз тут ты мне и можешь помочь. Толковала я о ней с Людвигсоном, - ведь с того дня, как Берта его бросила, он себе места не находит. Пообещал прийти сегодня взглянуть на девчонку. Ты только намекни ему, что она тебе нравится, тут он и закусит удила. Сам понимаешь, такой вот Людвигсон ей и нужен. В голове одно у нее засело - скопить капиталец и вернуться в Бретань. Ничего не поделаешь, так уж ей хочется. Все бретонки такие. Им бы только хибарку на рыночной площади, белый чепец да церковные процессии - вот тебе и вся их Бретань! Несметных богатств ей не нужно, да она и сама быстро разбогатеет, если будет соблюдать порядок и слушаться дельных советов. Хочется мне, чтобы она сразу после почина припрятала бы ассигнаций двадцать, а я-то уж знаю, куда их вложить. Ты-то сам в денежных делах разбираешься? ______________ * Английский язык (англ.). - Все за стол, - раздались громкие возгласы. Даниэль присоединился к Жаку. - Твой брат так и не пришел? Что ж, займем места. Все толпились вокруг длинного стола, накрытого человек на двадцать. Даниэль устроил все так, что Жак оказался слева от Ринетты; мамаша Жюжю не отпускала ее от себя ни на шаг и притиснулась к ней с правой стороны. Но в ту минуту, когда все стали занимать места и Жак уже собирался сесть, Даниэль толкнул его в бок. - Поменяемся местами, - сказал он и, не дожидаясь ответа, так крепко потянул его за руку, что Жак, почувствовав, как пальцы Даниэля впились ему в запястье, чуть было не вскрикнул. Но Даниэль и не подумал извиниться. - Мамаша Жюжю, - сказал он, - по-моему, приличия ради вам следует представить меня моей соседке. - Ах, вот ты как, - буркнула старуха, поняв маневр Даниэля. Затем, обращаясь к компании, собравшейся за столом, она возгласила: - Представляю вам всем мадемуазель Ринетту. - И добавила предостерегающим тоном: - Я ей покровительствую. - Нас тоже представьте! Нас тоже представьте! - раздались голоса. - Не было печали, - вздохнула мамаша Жюжю. Она нехотя поднялась, сняла шляпу и швырнула ее одной из "сиделок", прислуживавших за столом. - Это Пророк, - начала она с Даниэля. - Человек достойный. - Привет вам, сударь, - учтиво сказала девушка. Даниэль поцеловал ей руку. - Дальше! - Его друг, как звать, не знаю, - продолжала мамаша Жюжю, показывая рукой на Жака. - Привет вам, - проговорила Ринетта. - Затем по порядку: Поль, Сильвия, госпожа Долорес, а с ней рядом никому не ведомый мальчишка по прозванию "Дитя Чуда". Верф, по кличке "Абрикос", Габи, "Фляга"... - Благодарю, - прервал насмешливый голос, - предпочитаю фамилию предков: Фаври, мадемуазель, один из ваших страстных воздыхателей. - "Дитя, ты мой кумир!" - язвительно произнес кто-то. - Лили и Гармоника, иначе "Неразлучные", - никого не слушая, продолжала мамаша Жюжю. - Полковник, красавица Мод. Господин, которого я не знаю, с двумя дамами, которых я хорошо знаю, но как их звать - забыла. Пустое место. Рядом idem*. Батенкур, по прозвищу "Малыш Бат". Мария-Жозефа со своими жемчугами и напоследок госпожа Пакмель, - сделав реверанс, закончила мамаша Жюжю. ______________ * Такое же (лат.). - Привет вам, сударь, привет вам, мадемуазель, привет вам, сударыня, - звонким голоском повторяла Ринетта и улыбалась без тени смущения. - Называть ее надо не мадемуазель Ринетта, - заметил Фаври, - а мадемуазель Привет! - Пожалуйста, называйте, - ответила она. - Ура, мадемуазель Привет! Она смеялась и, как видно, была в восторге оттого, что в ее честь подняли столько шума. - А теперь приступим к супу, - предложила г-жа Пакмель. Жак локтем подтолкнул Даниэля и, показав ему на красный след на своем запястье, спросил: - Какая муха тебя сейчас укусила? Даниэль взглянул на него смеющимися глазами, без всякого раскаяния, - взгляд у него был горящий и чуть диковатый. I am he that aches with amorous love*, - произнес он вполголоса. ______________ * Я тот, кого любовный пыл терзает{308} (англ.). Жак наклонил голову, чтобы получше рассмотреть Ринетту, - она как раз обернулась к нему, и он увидел ее глаза: зеленые, ясные и влажные, как устрицы. Даниэль продолжал: Does the earth gravitate? does not all matter aching, attract all matter? So the body of me to all I meet or know"*. ______________ * И разве не притягивает нас к себе земля? И разве вся материя всегда не мучается тяготением к всему? Как плоть моя к всему, кого я на пути встречаю (англ.). Жак нахмурил брови. Не в первый раз довелось ему быть свидетелем того, как Даниэль загорался страстью, охваченный такой жаждой наслаждения, что удержать его уже было невозможно. И всякий раз дружеское чувство независимо от воли Жака теряло свою силу. Забавная мелочь вдруг отвлекла его от этой мысли: он заметил, что ноздри Даниэля обросли густым черным пушком и от этого похожи на прорези маски; он отыскал глазами руки Пророка, красивые и тонкие руки, тоже покрытые темным пушком. "Vir pilosus"*. Подумал и почувствовал искушение улыбнуться. А Даниэль снова наклонился к нему и тем же тоном, словно заканчивая цитату из Уитмена, сказал: ______________ * Муж волосатый (лат.). - Fill up your neighbour's glass, my dear*. ______________ * Налей-ка вина своей соседке, мой милый (англ.). - Госпожа Пакмель, сегодня меню написало неразборчиво, - прошепелявил кто-то на другом конце стола. - Госпоже Пакмель два нуля, - заявил Фаври. - "Все это ерунда, было бы здоровье", - глубокомысленно отвечала прекрасная блондинка. Жак сидел рядом с Поль - этим бледнолицым падшим ангелом. За нею молча восседала девица с пышным бюстом, которая за все время не произнесла ни слова и утирала рот после каждого глотка. Подальше, почти напротив Жака, возле брюнетки с кудряшками, закрывавшими лоб, той самой, которую мамаша Жюжю назвала госпожой Долорес, мальчуган лет семи-восьми в довольно убогом черном костюмчике следил смышлеными глазками за жестами сотрапезников, и на его лице то и дело мелькала улыбка. - Вам супа не подали? - спросил Жак свою соседку. - Благодарю, я суп не ем. Глаза ее были опущены, и когда она их поднимала, то смотрела только на Даниэля. Она сделала все, что могла, только бы сидеть за столом с ним рядом, и в последнюю минуту заметила, как он поменялся местом с Жаком, и рассердилась за это на Жака. И откуда только появился этот малый с угреватым лицом и чирьем на затылке? Она терпеть не могла рыжих, а этот чернявый смахивал на рыжеватого. Уж не говоря о заросшем лбе, оттопыренных ушах, тяжелой челюсти, - все это придавало ему какой-то животный вид. - Послушай, ты почему салфетку не надеваешь? - громко сказала г-жа Долорес, дернув к себе мальчика, чтобы потуже завязать вокруг его шеи накрахмаленную салфетку, в складках которой он почти потонул. - Если женщина не скрывает своего возраста, - кричал Фаври, споривший с Марией-Жозефой, - значит, она уже выдохлась. - Говорю вам, что она поступила в консерваторию уже перезрелой, как раз сорок пять лет тому назад, по свидетельству о рождении своей младшей сестры, омолодившись на два года. Таким образом... - "Кому какое дело?" - сказала в сторону мамаша Жюжю. - Фаври один из тех людей с положительным умом, которые, ввязавшись в любой разговор, сразу же доложат вам, что ускорение силы тяжести в Париже равно девяти метрам восьмидесяти сантиметрам, - заметил Верф, который когда-то собирался поступить в Училище гражданских инженеров. Прозвали его "Абрикосом" потому, что кожа у него, благодаря каждодневным спортивным упражнениям на открытом воздухе, стала золотистой и покрылась веснушками. А вообще - это был настоящий мужчина с сильными плечами, крепкими скулами и чувственными губами; по вечерам все его мускулистое тело, натренированное за день, испытывало радость жизни, и она отражалась и в его голубых глазах, и на глянцевитых щеках. - Кто знает, отчего он умер, - произнес кто-то. - А ты знаешь, чем он жил? - прозвучал чей-то насмешливый голос. - Да поторапливайся же, - сказала г-жа Долорес мальчугану. - Знаешь, будет сладкое. А ты его не получишь. - Почему? - спросил мальчик, вскидывая на нее свои лучистые глаза. - Не получишь, и все тут - воля моя. Будь послушным. Поторапливайся. Она заметила, что Жак внимательно смотрит на них, и улыбнулась ему с заговорщическим видом. - Он, знаете ли, у меня с капризами, боится всего непривычного. Тебе дадут рагу из жареных голубей. Ел-то он чаще тушеную капусту в сале, чем голубей! Но вообще его совсем избаловали. Лелеяли да ласкали, - так всегда бывает с единственным ребенком. Да и мать у него долго хворала! Да, да, - продолжала она, погладив его по круглой, коротко остриженной головке. - Балованный мальчишка. Никуда это не годится. Зато у тетки все будет иначе. Наш барчук, видите ли, хотел по-прежнему носить локоны, как девчонка. Да уж нет, хватит капризничать да привередничать. Тебе говорят, ешь. Вон тот господин все смотрит на тебя, поживей! - Она была очень довольна, что ее слушают, и снова улыбнулась Жаку и Поль. - Малыш осиротел, - сообщила она безмятежным тоном. - Потерял мать на этой неделе. Мне-то она приходилась золовкой. От чахотки умерла у себя в деревне, в Лотарингии. Бедный малыш, - добавила она. - Ему еще повезло, что я пожелала взять его на свое иждивение; у него нет никакой родни ни с отцовской, ни с материнской стороны - я у него одна. Да, забот у меня будет по горло. Мальчуган перестал есть; он не сводил глаз с тетки. Все ли он понимал? Он спросил каким-то странным тоном: - Это моя мама умерла? - Не лезь не в свое дело. Ешь, говорят. - Не хочу больше. - Сами видите, какой неслух, - подхватила г-жа Долорес. - Ну да, да, умерла твоя мама. Ну, а теперь слушаться - ешь. Иначе мороженого не получишь. В эту минуту Поль обернулась, и Жак, встретившись с ней взглядом, как ему показалось, понял, что она испытывает такое же неприятное чувство, как и он сам. Ее тонкая гибкая шея была, пожалуй, еще бледнее, нем щеки, и вся она была такая слабенькая, что хотелось окружить ее нежными заботами. Жак смотрел на ее шею, на тонкую кожу с нежным пушком, и ему вдруг почудилось, будто он прикоснулся губами к чему-то сладкому. Ему хотелось что-то сказать ей, но ничего не шло на ум, и он просто улыбнулся. Она поглядывала на него украдкой и нашла, что он не так уж некрасив. И вдруг она почувствовала такую щемящую боль в сердце, что вся побелела. Она вытянула руки, положила их на край стола и, чуть откинув голову, прикусила язык, борясь с дурнотой. Жак все видел. Она была похожа на птицу, залетевшую сюда, чтобы умереть на скатерти. Он спросил шепотом: - Что случилось? Веки ее были полусомкнуты, виднелись белки закатившихся глаз. Она сделала над собой усилив и, не двигаясь, тихо сказала: - Никому не говорите. У него так перехватило горло, что он и не смог бы позвать на помощь. Впрочем, никто не обращал на них внимания. Он посмотрел на руки Поль: застывшие пальчики, прозрачные, как тоненькие восковые свечи, были мертвенно бледны, и ногти казались лиловыми пятнами. - Мой будильник звонит в половине седьмого, он поставлен на блюдце, а блюдце стоит на стакане... - самодовольно ворковал Фаври, обращаясь к своей соседке. Но вот у Поль появились краски в лице, она открыла глаза; вот она повернула голову и слабо улыбнулась, словно благодаря Жака за то, что он молчал. - Все прошло, - сказала она, вздохнув. - Бывают у меня эти приступы: колет сердце. - И, с трудом шевеля губами, еще сведенными судорогой, она добавила не без печали: "Садись, малыш, все у тебя и пройдет". И ему захотелось взять ее на руки, унести прочь из этого злачного места; он уже мечтал посвятить ей жизнь, исцелить ее. Ах, какой любовью он окружил бы всякое слабое существо, если бы его только попросили или хотя бы согласились, чтобы он оказал поддержку! Он готов был доверительно рассказать Даниэлю о своем несбыточном замысле, но Даниэль позабыл о Жаке. Даниэль вел беседу с мамашей Жюжю. Между ними сидела Ринетта, и он мог то и дело поворачиваться к ней и чувствовал тепло ее тела. С самого начала трапезы он вел себя по отноше