рятанного среди зеленых растений. При первых словах Антуана портье сделал знак дородной особе, затянутой в черное атласное платье, которая тотчас же вышла из-за кассы и, ни слова не говоря, с крайне нелюбезным видом проводила их до лифта. Дверца захлопнулась. Тут только Женни с огромным облегчением заметила, что Жак не поднимается с ними. Не успев опомниться, она очутилась на площадке одного из этажей, прямо перед своей матерью. Лицо г-жи де Фонтанен было искажено и в то же время словно застыло. Женни прежде всего заметила, что шляпа у нее совсем съехала набок; этот необычный беспорядок туалета взволновал ее больше, чем скорбный взгляд матери. Госпожа де Фонтанен держала в руках распечатанный конверт. Она схватила Антуана под руку. - Он здесь... Идемте... - проговорила она, быстро увлекая его по коридору. - Полиция только что ушла... Он жив... Надо его спасти... Здешний врач говорит, что его нельзя двигать с места. - Г-жа де Фонтанен обернулась к Женни; ей хотелось избавить дочь от мучительного свидания с раненым отцом. - Подожди нас здесь, милая. И протянула ей конверт, который держала в руке. Это было письмо, найденное на полу, около револьвера: указанный на нем адрес дал возможность сейчас же броситься на улицу Обсерватории. Женни, оставшись одна на площадке лестницы, пыталась при слабом свете лампочки под потолком разобрать нацарапанную отцом записку. Ее имя - "Женни", - бросилось ей в глаза в последних строках: . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . "Пусть простит меня моя Женни. Я никогда не умел выказать ей всю мою нежность". . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Руки ее дрожали. Чтобы справиться с нервным ознобом, сотрясавшим ее тело до кончиков пальцев, Женни тщетно пыталась напрячь все мускулы; и силилась как могла прочитать все, с начала до конца. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . "Тереза! Не судите меня слишком строго. Если бы Вы знали, как я страдал, прежде чем дошел до этого! Как мне Вас жаль! Друг мой, сколько я причинил Вам горя! Вам - такой благородной, такой доброй! Мне стыдно, за добро я всегда платил Вам только злом. А между тем я любил Вас, друг мой. Если бы Вы знали! Я люблю Вас, я всегда любил только Вас". . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Слова прыгали перед глазами Женни, но глаза оставались сухими, пылающими, и она ежеминутно отрывала их от письма, чтобы метнуть беспокойный взгляд в сторону лифта, - она не могла думать ни о чем, кроме того, что Жак находится поблизости. Страх перед его появлением был так велик, что она не могла сосредоточиться на трагических строках записки, нацарапанных карандашом поперек страницы, в которых ее отец в роковую минуту, прежде чем сделать решительное движение, оставил след своей последней мысли о ней: "Пусть простит меня моя Женни..." Она искала взглядом какой-нибудь уголок, где можно было бы спрятаться, какое-нибудь убежище. Ничего нет... Там, в углу, диванчик... Шатаясь, она добралась до него и села. Она не пыталась понять, что она чувствует. Она была слишком утомлена. Ей хотелось умереть здесь, сию минуту, чтобы разом покончить со всем, избавиться от самой себя. Но она не владела своими мыслями. Прошлое воскресало в памяти, и яркие картины проходили перед ее глазами, как фильм, прокручиваемый со сказочной быстротой... Непонятное начиналось для нее с конца того лета 1910 года, проведенного в Мезон-Лаффите. В то время, когда Жак, по всей видимости, с каждым днем все больше влюблялся, все более настойчиво стремился покорить ее; в то время, когда она сама с каждым днем все больше пугалась своего возрастающего смятения и своего желания уступить ему, - внезапно, без всякого предупреждения, ни строчки не написав ей, ничем не объяснив оскорбления, наносимого ей такой переменой, Жак перестал бывать у них... А потом однажды вечером Антуан вызвал Даниэля к телефону: Жак исчез!.. С этой минуты начались ее терзания. Что послужило причиной бегства или, может быть, хуже того - самоубийства? Какую тайну этот необузданный юноша унес с собой?.. Изо дня в день в течение всего октября этого памятного 1910 года, полная тревоги, она следила за бесплодными поисками Антуана и Даниэля, пытавшихся напасть на след беглеца, и никто вокруг нее, даже мать, не подозревал о ее страданиях... Так продолжалось многие месяцы... В полном молчании и душевном смятении, не имея даже поддержки в настоящем религиозном чувстве, она билась одна в этой тяжелой атмосфере неразгаданной загадки. Упорно скрывала она не только свое отчаяние, но и физическое недомогание, вызванное потрясением всего организма после такого удара... Наконец после года с лишним молчаливой борьбы, после того как силы то восстанавливались, то снова падали, наступило душевное успокоение. Теперь оставалось только позаботиться о теле. Доктора отправили ее на целое лето в горы, а с наступлением первых холодов - на юг... Именно в Провансе прошлой осенью она узнала из письма Даниэля к матери, что Жак отыскался, что он живет в Швейцарии, что он приезжал в Париж на похороны г-на Тибо. В течение нескольких недель после этого она находилась в глубоком смятении, но потом оно само собой улеглось, и, вопреки всему, так быстро, что она действительно поверила в свое выздоровление: между нею и Жаком все кончено, не осталось ничего... Так она думала. А сегодня вечером, в самый драматический час ее жизни, он вдруг снова предстал перед ней со своими бегающими зрачками, со своим недобрым лицом! Она продолжала сидеть, нагнувшись вперед, не спуская испуганного взгляда с пролета лестницы. Мысли ее неслись галопом. Что ждет ее впереди? Случайная встреча, внезапное столкновение скрестившихся взглядов - достаточно ли этого, чтобы всколыхнуть весь осадок прошлого, чтобы в один миг уничтожить физическое и моральное равновесие, с таким трудом достигнутое ею в течение нескольких лет? По знаку Антуана Жак остался внизу, в холле. Особа в черном атласном платье снова заняла свое место за кассой и время от времени бросала на Жака недружелюбные взгляды поверх своего пенсне. Скрытый в глубине оркестр, состоявший из рояля и визгливой скрипки, старательно наигрывал танго для одной-единственной пары танцующих, мелькавшей за стеклянной перегородкой. В столовой кончала обедать запоздалая публика. Из буфетной доносился звон посуды. Лакеи сновали взад и вперед с подносами в руках. Проходя мимо кассирши, они объявляли негромким голосом: "Одну бутылку "Эвиана" в третий номер", "Счет десятому номеру", "Два кофе в двадцать седьмой". Горничная сбежала с лестницы. Кончиком своего пера особа в черном платье указала ей на Жака. Горничная подала ему записку от Антуана: "Телеграфируй доктору Эке, пусть срочно приезжает в Пасси. О9-13". Жак попросил провести его к телефонной будке. В трубку он услышал голос Николь, но не назвал себя. Эке был дома. Он подошел к телефону. - Выезжаю. Через десять минут буду на месте. Кассирша ждала около дверцы телефонной будки. Все, что имело отношение к "этому дураку из девятого номера", казалось ей подозрительным: даже больной обычно является нежелательным постояльцем в гостинице, а что же говорить о самоубийце? - Понимаете, подобные дела в таком почтенном заведении, как наше... Мы не можем... категорически не можем... Необходимо немедленно... В эту минуту на лестнице появился Антуан. Он был один и без шляпы. Жак бросился к нему. - Ну что? - Он без сознания... Ты звонил по телефону? - Эке сейчас приедет. Особа в черном платье решительно набросилась на них: - Вы, может быть, домашний врач этой семьи? - Да. - Мы ни в коем случае не можем держать его здесь, понимаете?.. В такой гостинице, как наша... Необходимо перевезти его в больницу... Антуан, не обращая больше на кассиршу никакого внимания, увлек брата в другой конец холла. - Что случилось? - расспрашивал Жак. - Почему он решил покончить с собой? - Понятия не имею. - Он жил здесь один? - Кажется. - Ты сейчас поднимешься обратно? - Нет. Подожду Эке, чтобы переговорить с ним... Давай сядем. - Но, едва усевшись, Антуан снова вскочил. - Где телефон? - Он внезапно вспомнил об Анне. - Следи за входной дверью. Я сейчас вернусь. Анна лежала на диване в темноте, с открытыми окнами и спущенными шторами. Услышав телефонный звонок, она инстинктивно почувствовала, что Антуан не придет. Она слушала его объяснения, но они как-то не доходили до ее сознания. - Вы меня поняли? - спросил он, удивленный ее молчанием. Она не в состоянии была ответить. Спазма сжимала ей горло, душила ее. Сделав над собой усилие, она прошептала: - Не может быть, Тони! Голос был такой глухой, такой изменившийся, что Антуан невольно сдержался на минуту, прежде чем дать волю раздражению. - Что не может быть? Раз я вам говорю... Он без сознания! Я жду хирурга! Пальцы Анны судорожно сжимали телефонную трубку, и она боялась вымолвить слово, чтобы не разрыдаться. Антуан терпеливо ждал. - Где ты находишься? - наконец спросила она. - В гостинице... Недалеко от площади Звезды. Она повторила, как слабое эхо: - Площадь Звезды?.. - После бесконечно долгих колебаний она наконец вымолвила: - Но ведь это совсем рядом... Ты совсем близко от меня, Тони!.. Он усмехнулся: - Да, недалеко... Она уловила улыбку в тоне его голоса, и надежды ее сразу ожили. - Я знаю, о чем ты думаешь, - сказал Антуан, продолжая улыбаться. - Но повторяю, мне придется провести здесь всю ночь... Лучше бы тебе спокойно вернуться домой. - Нет, - крикнула она быстро и глухо. - Нет, я не тронусь с места! - И после минутного колебания прошептала: - Я буду ждать тебя... Она откинулась назад, отстранила трубку от лица и глубоко вздохнула. Издали аппарат прохрипел ей в ответ: - ...если мне удастся вырваться... но не слишком на это рассчитывай... До свиданья, милая... Она живо приблизила телефон к уху. Но Антуан уже повесил трубку. Тогда она снова растянулась на диване и лежала так, неподвижно, вся напряженная, вытянув ноги, уставившись в одну точку и все еще прижимая к щеке телефонную трубку. - Госпожа де Фонтанен действительно замечательная женщина, - сказал Антуан задумчиво, усаживаясь рядом с Жаком после телефонного разговора. Он помолчал, затем заговорил снова: - Ты не виделся с Женни... с тех пор? - Он живо вспомнил исчезновение брата, появление "Сестренки" и все, что в свое время удалось разузнать из этой смутной истории. Жак, нахмурившись, отрицательно покачал головой. В эту минуту у подъезда гостиницы остановился автомобиль. На нижних ступеньках лестницы показалась фигура Эке. За ним шла его жена. Николь так никогда и не могла простить дяде Жерому: она считала его виновником дурного поведения своей матери, и теперешняя скандальная история казалась ей справедливой божьей карой. Но в этот час тяжкого испытания она не хотела покидать свою тетку Терезу и Женни. Эке на минуту задержался на пороге. Острым взглядом из-за пенсне он быстро оглядел вестибюль. Увидел Антуана, шедшего к нему навстречу. Но не узнал Жака, который умышленно оставался в тени. Антуан не встречался с Николь с того самого вечера, накануне смерти ее дочурки. (Он знал, что вскоре после этого Николь родила мертвого ребенка, что роды были очень тяжелые и навсегда искалечили ее тело и душу.) Она похудела; юношеское, доверчивое выражение лица совершенно исчезло. Она протянула Антуану руку. Взгляды их встретились, и черты Николь слегка передернулись: образ Антуана был для нее неразрывно связан с самыми мучительными воспоминаниями, и вот сейчас ей опять пришлось встретиться с ним в трагической атмосфере новой драмы... Антуан, что-то нашептывая хирургу на ухо, проводил его с женой до лифта. Прежде чем все они исчезли в застекленной кабинке, Жак издали увидел, как его брат прижал палец к виску, у самых корней волос. Особа в черном платье выскочила из-за своей конторки. - Это родственник? - Нет, хирург. - Надеюсь, они не вздумают оперировать его здесь! Жак повернулся к ней спиной. Музыка кончилась. В столовой потушили свет. Автобус привез с вокзала молодую молчаливую парочку: это были, по-видимому, англичане; их прекрасные чемоданы сверкали новизной. Прошло не более десяти минут, как вдруг снова появилась горничная и передала Жаку вторую записку от Антуана: "Телефонируй в клинику Бодран, Нейи, 54-03, от имени Эке. Пусть немедленно пришлют карету скорой помощи для лежачего больного и готовят операционную". Жак сейчас же позвонил. Выходя из телефонной будки, он наткнулся на кассиршу, стоявшую за дверью. С видимым облегчением она любезно улыбнулась ему. Жак заметил Антуана и Эке, шедших к выходу через холл. Хирург направился к автомобилю и уехал один. Антуан вернулся к Жаку. - Эке хочет попытаться извлечь пулю еще до утра. Это единственный шанс... Жак вопросительно взглянул на брата. Антуан поморщился. - Черепная коробка глубоко продавлена. Будет чудо, если он выкарабкается из этой истории... Теперь вот что, - продолжал Антуан, направляясь к письменному столу у входа в галерею. - Госпожа де Фонтанен просит известить Даниэля, он в Люневиле. Тебе нужно будет отнести депешу в какое-нибудь почтовое отделение, открытое ночью, например, возле Биржи. - Дадут ли ему отпуск? - усомнился Жак. "При создавшемся положении, - думал он, - да еще из пограничного гарнизона!" - Конечно... А почему бы нет? - возразил Антуан, не понимая. Он уже сел за стол и начал составлять текст телеграммы. Но передумал и скомкал исписанный лист. - Нет... Лучше обратиться прямо к полковнику, Это будет вернее. - Он взял другой лист и начал писать, бормоча: "Прошу вас... настоятельно срочно разрешить... отпуск... сержанту Фонтанену... отец которого..." Кончив, он встал. Жак послушно взял от него телеграмму. - Встретимся в клинике? Где она находится? - Если хочешь... бульвар Бино, четырнадцать... Но стоит ли? - добавил он, подумав. - Не лучше ли тебе ехать домой, старина, и хорошенько выспаться... (Он чуть было не прибавил: "Где ты остановился? Не хочешь ли перебраться ко мне на Университетскую улицу?" - но воздержался.) Позвони мне по телефону завтра утром до восьми часов; я сообщу тебе обо всем, что случилось за ночь. Жак уже направился к выходу, когда Антуан снова окликнул его: - Тебе следовало бы дать телеграмму и самому Даниэлю тоже и указать ему адрес клиники. XIX Когда Жак вышел из почтового отделения у Биржи, время близилось к полуночи. Мысли его были заняты Даниэлем; он представлял себе своего друга распечатывающим телеграмму, которую он только что отправил, подписав: "Доктор Тибо". Жак в нерешительности остановился посреди тротуара, устремив невидящий взгляд на ярко освещенную пустую площадь. Все тело его слегка поламывало, как перед началом болезни; у него кружилась голова. "Что это со мной?" - подумал он. Он заставил себя подтянуться, выпрямился и перешел улицу. Воздух уже не был так неподвижен, но ночь оставалась теплой. Жак побрел вперед без определенной цели. "Что со мной? - вторично задал он себе вопрос. - Женни?" Образ девушки, бледной и тоненькой в своем строгом синем костюме - такой, какой он внезапно увидел ее после стольких лет разлуки, - вновь предстал перед ним. Всего лишь на одно мгновение. Он тотчас же без особого усилия отогнал его прочь. По улице Вивьен Жак дошел до бульвара Пуассоньер и тут остановился. Бульвары, в этот воскресный летний вечер остававшиеся почти пустынными, начинали теперь понемногу оживляться, но всего лишь на какой-нибудь час: публика покидала театральные залы и заполняла террасы кафе. Открытые такси вихрем неслись к Опере. Поток толпы двигался по тротуарам в сторону западных районов. Девицы легкого поведения, кокетливо-задорные под своими большими шляпами с цветами, направлялись против течения к воротам Сен-Мартен, откровенно заглядывая в лицо одиноким мужчинам. Прислонившись к ларьку на углу улицы, Жак наблюдал, как мимо него вереницей проходили все эти ослепленные люди. Заблуждение, в котором находился Антуан, несомненно, было всеобщим. Был ли среди этих радостно настроенных прохожих хоть один человек, догадывавшийся, что Европа уже попалась в ловушку? Никогда еще Жак не постигал с такой остротой, что судьба миллионов беспечных людей находится в руках нескольких человек, выбранных, можно сказать, случайно, людей, которым народы по глупости вверяют заботу о своей безопасности. Газетчик, шлепая старыми башмаками, кричал не слишком уверенно: - Второй выпуск... "Либерте"... "Пресса"... Жак купил газеты, просмотрел их при свете фонаря: "Процесс Кайо... Поездка г-на Пуанкаре... По Сене вплавь через весь Париж... Соединенные Штаты и Мексика... Драма на почве ревности... Велосипедные Гонки вокруг Франции... Игра в мяч на Большой приз в Тюильри... Финансовый бюллетень..." Больше ничего. Снова возникла мысль о Женни. И внезапно Жак решил ускорить свой отъезд на два дня. "Завтра же уеду в Женеву". Решив это, он неожиданно почувствовал, что ему стало легче. "А что, если зайти в "Юма"?" - подумал он и почти весело направился на улицу Круассан. В квартале, где в этот поздний час изготовлялось большинство утренних газет, кипела жизнь. Жак проник в этот муравейник. Ярко освещенные бары и кафе были переполнены. Царивший в них шум через открытые окна и двери доносился на улицу. Перед редакцией "Юманите" небольшое сборище людей загораживало вход. Жак обменялся рукопожатиями. Здесь уже комментировалось сообщение, которое Ларге только что передал патрону: по слухам, во Французский банк был на днях сделан чрезвычайный вклад в четыре миллиарда золотом (это называлось "военным резервом". Вскоре группа разбрелась в разные стороны. Кто-то предложил закончить вечер в кафе "Прогресс", находившемся всего в нескольких шагах на улице Сантье; там социалисты, жаждущие новостей, всегда могли рассчитывать на встречу с редакторами газет. (Те, кто не посещал "Прогресс", отправились в "Круассан" на улицу Монмартр или в "Кружку пива" на улицу Фейдо.) Жака пригласили выпить пива в кафе "Прогресс". Он уже бывал в этих местах, где обычно собирались, и всегда встречал там друзей. Было известно, что он приехал из Швейцарии с поручением. К нему относились с почтительным вниманием; старались осведомлять его обо всем, чтобы облегчить ему задачу; однако, несмотря на доверие и товарищеское отношение к нему, многие из этих активных работников партии, вышедшие из рабочего класса, считали Жака "интеллигентом" и "сочувствующим", который, по существу, не был "своим". В "Прогрессе" они расположились на антресолях в довольно обширном зале с низким потолком, куда управляющий кафе, член партии, пускал только постоянных посетителей. В этот вечер здесь собралось человек двадцать различного возраста; они сидели за неопрятными мраморными столиками в атмосфере, насыщенной табачным дымом и кисловатым запахом пива. Обсуждалась статья Жореса, появившаяся утром, о роли Интернационала в случае войны. Здесь присутствовали Кадье, Марк Левуар, Стефани, Берте и Рабб. Они окружали бородатого великана, белокурого и краснощекого немца - социалиста Тацлера, которого Жак встречал в Берлине. Тацлер утверждал, что эта статья будет перепечатана и прокомментирована всей германской прессой. По его мнению, речь, произнесенная недавно Жоресом в палате, чтобы оправдать отказ французских социалистов голосовать за кредиты на поездку президента в Россию, речь, в которой Жорес заявил, что Франция не позволит "вовлечь себя в авантюру", получила широкую огласку по ту сторону Рейна. - Во Франции тоже, - сказал Рабб, бывший типографский рабочий, бородатый, с причудливо-шишковатым черепом. - Именно эта речь побудила Сенскую федерацию{477} голосовать за предложение о всеобщей забастовке в случае угрозы войны. - А как ваши немецкие рабочие? - спросил Кадье. - Будут ли они готовы, достаточно ли они дисциплинированны, чтобы провести забастовку без рассуждений, если ваша социал-демократическая партия в принципе на нее согласится... и отдаст распоряжение осуществить ее при угрозе мобилизации? - Могу задать тебе тот же самый вопрос, - возразил Тацлер, смеясь своим искренним, простодушным смехом. - Будет ли рабочий класс у вас, во Франции, достаточно дисциплинирован, чтобы в день мобилизации... - Я думаю, что это будет в значительной мере зависеть от поведения немецкого пролетариата, - заметил Жак. - А я отвечу: да! Без малейшего сомнения, - оборвал его Кадье. - Неизвестно! - сказал Рабб. - Я склонен скорее сказать: нет! Кадье пожал плечами. (Это был длинный, худой, нескладный малый. Его можно было встретить повсюду - в секциях, в комитетах, на Бирже труда, во Всеобщей конфедерации труда, в редакциях, в приемных министерств, - всегда на бегу, всегда спешащий, неуловимый. Обычно с ним сталкивались где-нибудь в дверях, и, когда его начинали искать, он уже исчезал; он был из тех людей, которых узнают в лицо всегда слишком поздно, когда они уже прошли мимо.) - Да, нет... - заметил Тацлер, смеясь во весь рот. - Вот так же и у нас - gerade so!* А знаете что? - внезапно заявил он, делая страшные глаза. - В Германии очень обеспокоены тем, что ваш Пуанкаре посетил царя. ______________ * Совершенно то же самое! (нем.). - Черт возьми! - буркнул Рабб. - Это был действительно не совсем удачный момент. Мы как будто хотели показать всему миру, что официально поощряем панславизм! Жак заметил: - Это в особенности бросается в глаза, когда читаешь наши газеты: вызывающий тон, каким 80 французской прессе комментируется эта поездка, поистине невыносим! - А знаете что? - продолжал Тацлер. - Ведь именно присутствие Вивиани{478}, министра иностранных дел, заставляет думать, что в Петербурге происходит дипломатический сговор против германизма... У нас прекрасно известно, что Россия заставила Францию издать закон о трехлетнем сроке военной службы. С какой целью? Панславизм все больше и больше угрожает Германии и Австрии! - А между тем дела в России обстоят неважно, - сказал Миланов, который только что вошел и сел рядом с Жаком. - Здешние газеты почти ничего об этом не пишут. А вот Праздновский, только что приехавший оттуда, привез интересные сведения. На Путиловском заводе началась забастовка и оттуда быстро распространяется по стране. Третьего дня, в пятницу, было уже около шестидесяти пяти тысяч забастовщиков в одном только Петербурге! Шли уличные бои! Полиция стреляла, и было много убитых. Даже женщин и девушек! Фигурка Женни в синем костюме мелькнула перед мысленным взором Жака и снова исчезла. Чтобы сказать что-нибудь и отогнать волнующий образ, он спросил у русского: - Разве Праздновский здесь? - Ну да, он приехал сегодня утром. Уже целый час сидит, запершись с патроном... Я его жду... Хочешь подождать со мной? - Нет, - ответил Жак. И снова его охватил приступ болезненной, лихорадочной тревоги. Сидеть здесь неподвижно, в этой насквозь прокуренной комнате, пережевывая все одни и те же вопросы, стало ему вдруг невыносимо. - Уже поздно. Мне пора уходить. Но на улице ночной мрак и одиночество показались ему еще более тяжкими, чем общество товарищей. Ускоряя шаг, он направился к своей гостинице. Он жил на углу улицы Бернардинцев и набережной Турнель, по ту сторону Сены, около площади Мобер, в меблированных комнатах, которые содержал социалист-бельгиец, старый приятель Ванхеде. Не обращая ни на что внимания, Жак пробрался сквозь ночную сутолоку Центрального рынка, затем перешел через площадь Ратуши, огромную и безмолвную. Часы на башне показывали без четверти два. Это был тот подозрительный час, когда перекрещиваются пути запоздавших мужчин и женщин, которые принюхиваются друг к другу в ночи, словно кобели и суки... Жаку было жарко и хотелось пить. Все бары были закрыты. Понурив голову и волоча отяжелевшие ноги, он шел по набережной, стремясь скорее добраться до постели и найти забвение в сне. Где-то там Женни, должно быть, дежурила у изголовья отца. Жак старался об этом не думать. - Завтра, - прошептал он, - в это время я уже буду далеко! Он ощупью поднялся по лестнице, кое-как отыскал в темноте свою комнату, выпил глоток тепловатой воды из кувшина, разделся, не зажигая свечи, и, бросившись на постель, почти мгновенно заснул. XX Операция, сделанная в присутствии Антуана, не могла быть вполне закончена. Эке надрезал края раны, приподнял раздробленные кости, осколки которых глубоко вонзились в мозговую ткань, и даже собирался произвести трепанацию черепа. Но так как состояние больного не позволяло продолжить поиски, оба врача были вынуждены отказаться от мысли найти пулю. Они решили предупредить об этом г-жу де Фонтанен. Однако из сострадания к ней утверждали, - что, впрочем, было не так уж далеко от истины, - что операция дала больному некоторые шансы на сохранение жизни; если положение улучшится, явится возможность вновь предпринять поиски пули и извлечь ее. (Они не признались лишь в том, насколько сомнительным казался им успех.) Было два часа ночи, когда Эке с женой решились покинуть клинику. Г-жа де Фонтанен настояла на том, чтобы Николь вернулась домой вместе с мужем. Жерома перенесли в палату на третьем этаже; при нем была сиделка. Чтобы не покидать обеих женщин в одиночестве, Антуан предложил остаться с ними на ночь в больнице. Все трое расположились в маленькой приемной, смежной с палатой, где лежал Жером. Двери и окна были распахнуты настежь. Вокруг царила тревожная ночная тишина, обычная для больниц: за каждой стеной угадывалось присутствие измученного тела, которое мечется, вздыхает, отсчитывая час за часом и не получая облегчения. Женни уселась в стороне, на диване, помещавшемся в глубине комнаты. Скрестив на коленях руки, выпрямившись и опираясь затылком на спинку дивана, она закрыла глаза и казалась спящей. Госпожа де Фонтанен пододвинула свое кресло поближе к Антуану. Она не виделась с ним больше года. Тем не менее первой ее мыслью при известии о самоубийстве Жерома было обратиться к доктору Тибо. И он откликнулся. По первому зову он пришел сюда, верный себе, энергичный и преданный. - Я еще не видела вас со времени печального события в вашей семье, - заговорила внезапно г-жа де Фонтанен. - Вам пришлось пережить тяжелые минуты, я знаю... Я много думала о вас. Молилась за вашего отца... - Она умолкла: ей вспомнилась ее единственная встреча с г-ном Тибо во время побега обоих мальчиков. Каким он выказал себя тогда жестоким, несправедливым!.. Она прошептала: - Мир праху его!.. Антуан ничего не ответил. Наступило молчание. Люстра, вокруг которой носились мухи, заливала безжалостно ярким светом фальшивую роскошь окружающей обстановки: золоченые завитушки стульев, зеленое растение, чахлое и разукрашенное лентами, водруженное посередине стола в голубой фаянсовой вазе, скрывавшей глиняный горшок. Изредка приглушенный звонок слабо дребезжал в конце коридора. Тогда по кафельному полу раздавались шаркающие шаги сиделки и где-то тихо отворялась и затворялась дверь; иногда издали слышался чей-то стон, звяканье фарфоровой посуды, а затем вновь наступала тишина. Госпожа де Фонтанен, наклонившись к Антуану, прикрывала своей маленькой пухлой рукой усталые глаза, которые раздражал яркий свет. Она принялась шепотом рассказывать Антуану о Жероме, пытаясь разъяснить, довольно бессвязно, то, что ей было известно о запутанных делах мужа. Ей не пришлось делать над собой никаких усилий, чтобы предаваться такому размышлению вслух: она всегда относилась к Антуану с полным доверием. Антуан, также наклонившись к ней, внимательно слушал. Время от времени он поднимал голову. Тогда они обменивались понимающим, серьезным взглядом. "Как она хорошо держится", - говорил он себе. Он отдавал должное тому спокойствию, тому достоинству, с каким она переносила свое горе, а также ее природному обаянию, которое она сохраняла наряду с мужественными чертами характера. "Наш отец был только буржуа, - размышлял Антуан, - а она настоящая патрицианка". Он не пропустил ни одного слова из ее рассказа. И постепенно он восстановил в уме все этапы бурного жизненного пути Фонтанена, приведшего его к смерти. Жером уже около полутора лет состоял на службе в какой-то английской компании, главное управление которой находилось в Лондоне и которая занималась эксплуатацией лесов в Венгрии. Фирма была солидная, и г-жа де Фонтанен в течение нескольких месяцев могла думать, что муж ее наконец прочно устроился. По правде говоря, она так и не могла вполне уяснить себе, каковы были обязанности Жерома. Большую часть своего времени он проводил в спальных вагонах между Веной и Лондоном, с короткими остановками в Париже. В таких случаях он заходил провести вечер на улице Обсерватории, таща за собой портфель, набитый какими-то бумагами, преисполненный важности, но вместе с тем обходительный, веселый, кокетливый, и осыпал домашних знаками внимания, оставляя всех совершенно очарованными. (Но бедная женщина не сказала, что по некоторым признакам она убедилась в том, что муж ее содержал двух дорого стоивших ему любовниц - одну в Австрии, другую в Англии.) Во всяком случае, создавалось впечатление, что он хорошо зарабатывает. Он даже намекал на то, что его положение должно еще улучшиться и что в скором времени он будет иметь возможность оказывать жене и дочери щедрую материальную поддержку. Ведь в последние годы г-жа де Фонтанен и Женни жили полностью на средства Даниэля. (Признаваясь в этом, г-жа де Фонтанен явно испытывала стыд за беспечность мужа и вместе с тем гордость за самоотверженность сына.) Даниэль, по счастью, получал очень приличный гонорар за сотрудничество в художественном журнале Людвигсона. Обстоятельства чуть было не ухудшились, когда Даниэлю пришлось уехать в полк. Но великодушный и предусмотрительный Людвигсон, чтобы обеспечить себе возвращение сотрудника после освобождения от военной службы, обязался выплачивать за время его отсутствия уменьшенное, но регулярное месячное жалованье. Таким образом, г-жа де Фонтанен и Женни, несмотря ни на что, имели все самое необходимое. Жером все это прекрасно знал. Он даже немало говорил на эту тему. С обычной беззаботностью он принимал как должное тот факт, что содержание дома целиком падает на сына, но требовал с непринужденностью вельможи, чтобы ему отчитывались в том, сколько именно денег получено от Даниэля; и не упускал случая высказать сыну свою благодарность. Впрочем, он делал вид, что считает эту денежную помощь лишь временной ссудой, выдаваемой ему сыном, которую он возместит при первой возможности. Для окончательного расчета он - по его словам - предпочитал подождать, чтобы эта сумма "округлилась", и добросовестно подводил итог своего долга, время от времени вручая Терезе и Даниэлю отпечатанную на машинке выписку в двух экземплярах, где щедро были начислены сложные проценты... По тому наивному и разочарованному тону, каким г-жа де Фонтанен сообщала эти подробности, было невозможно угадать, отдает ли она себе отчет в недобросовестности Жерома или нет. В эту минуту, подняв глаза, Антуан встретил устремленный на него взгляд Женни. Взгляд этот выдавал такую напряженную внутреннюю жизнь, такое сосредоточенное и молчаливое одиночество, что Ан-туан, натолкнувшись на него, всегда испытывал некоторую неловкость. Он не мог забыть того далекого дня, когда он пришел к малютке Женни, чтобы расспросить ее о побеге брата, и впервые встретил этот взгляд. Внезапно девушка вскочила с места. - Мне душно, - сказала она матери и отерла лоб маленьким носовым платочком, скомканным у нее в руке. - Пойду в сад подышать воздухом... Госпожа де Фонтанен одобрительно кивнула и взглядом проводила дочь до дверей. Потом снова обернулась к Антуану. Она не возражала, чтобы Женни оставила их вдвоем. Все, что до сих пор было ею сказано, никак не оправдывало внезапного покушения Жерома на самоубийство. Теперь ей надо было приступить к самой трудной и мучительной части объяснений. Прошлой зимой Жером, завязавший некоторые деловые знакомства в Вене, "неосторожно" позволил использовать свое имя и титул, - ибо в Австрии он называл себя графом Жеромом де Фонтанен, - став председателем административного совета одного австрийского предприятия - обойной фабрики, которая просуществовала всего несколько месяцев и недавно объявила довольно неблаговидное банкротство. Шла ликвидация имущества, и австрийское правосудие искало виновных. Кроме того, дело осложнялось иском, предъявленным администрацией выставки в Триесте, где весной этого года обойная фабрика устроила крикливый павильон, а за аренду так и не уплатила. Выяснилось, что Жером лично занимался устройством этого павильона и в июне получил даже месячный отпуск от английской компании, в которой служил, и провел его очень весело в Триесте. Обойная фирма отпускала ему в различные сроки довольно крупные суммы, а он как будто не мог представить оправдательных документов об их использовании; и следователь обвинил графа де Фонтанен в том, что он вел веселую жизнь в Триесте за счет фирмы, не уплатив за аренду павильона. Так или иначе, Жером привлекался к ответственности как председатель административного совета обанкротившегося предприятия. Его считали держателем довольно большого пакета акций, которые ему будто бы "любезно" были преподнесены в обмен на согласие занять председательское место. Каким образом удалось г-же де Фонтанен узнать все эти подробности? До последнего месяца она ничего не подозревала. Затем она получила письмо от Жерома - запутанное и взволнованное письмо, где он умолял ее снова заложить дачу в Мезоне, которой она владела единолично (и которую она ради него уже вынуждена была частично заложить). Когда она посоветовалась со своим нотариусом, тот быстро навел справки в Австрии, и таким путем г-жа де Фонтанен узнала о судебных исках, предъявленных ее мужу. Что могло случиться за последние дни? Какие новые события заставили Жерома решиться на этот отчаянный поступок? Г-жа де Фонтанен терялась в догадках. Ей было известно, что некоторые триестские кредиторы ежедневно обливали грязью ее мужа в местной газете. Но были ли их разоблачения на чем-нибудь основаны? Жером не мог не сознавать, что будущее его безвозвратно скомпрометировано. Даже если бы ему удалось избежать суда в Австрии, он не мог надеяться после такого скандала сохранить свое положение в английской компании... Находясь в безвыходном положении, преследуемый со всех сторон, он, видимо, не нашел другого выхода, как покончить с собой. Госпожа де Фонтанен умолкла. Недоуменный взгляд, который она устремила в пространство, казалось, задавал безмолвный вопрос: "Все ли я сделала для него, что нужно было сделать? Решился ли бы он на этот шаг, если бы я была около него, как прежде?.." Мучительный, неразрешимый вопрос... Она сделала над собой усилие, чтобы вернуться к действительности. - Где Женни? - спросила она. - Боюсь, как бы она не простудилась... как бы не заснула на воздухе. Антуан встал. - Не беспокойтесь. Я сейчас посмотрю. XXI У Женни не хватило мужества сойти в сад. Ей только хотелось ускользнуть из приемной, чтобы избежать присутствия Антуана. Держась рукой за стену, облицованную плитками, Женни сделала несколько шагов по коридору без определенной цели. Несмотря на то, что все окна были открыты настежь, атмосфера оставалась удушливой, Из операционной, помещавшейся этажом ниже, по лестнице поднимался тошнотворный запах эфира, примешиваясь к горячему потоку воздуха, струившемуся по всему дому. Дверь в палату отца была приоткрыта. В темноте разливался слабый свет ночника, спрятанного за ширмой. Сиделка вязала чулок у изголовья больного. Под простыней вырисовывались неясные очертания неподвижного тела. Руки были вытянуты на кровати. Голова низко лежала на подушке. Повязка закрывала лоб. Полуоткрытый рот казался черной дырой, откуда вырывалось глухое и прерывистое дыхание. Женни в приотворенную дверь глядела на этот рот, слушала этот хрип, но мысли ее оставались ясными, спокойствие граничило с равнодушием и приводило в ужас ее самое. Отец умирал. Она твердо это знала, она повторяла это себе, но ей не удавалось осознать факт, выделив его из хаоса своих смутных мыслей, и рассматривать его как реальное, действительное событие, близко ее касающееся. Она чувствовала себя скованной, очерствевшей. А между тем она обожала отца, несмотря на его недостатки. Ей вспомнился другой период ее юности, когда ей пришлось дежурить у изголовья тяжелобольного отца и когда при виде его бледного, искаженного страданием лица сердце ее мучительно сжималось. Почему же сейчас она оставалась бесчувственной?.. Она принуждала себя стоять здесь, опустив руки, не в силах оторвать взгляд от кровати, безвольная и виноватая, стыдясь своей сухости, борясь с желанием отвести глаза, забыть об этом несчастье... Точно эта неуместная агония именно сегодня лишала ее последней возможности быть счастливой... Наконец в поисках свежего воздуха Женни оторвалась от притолоки двери и подошла к окну в коридоре. Здесь стоял стул. Она села на него, скрестила руки на подоконнике и тяжело уронила на них голову. Она ненавидит Жака! Это низкий, неверный человек. Может быть, даже безответственный в своих поступках... Сумасшедший... Под окном, внизу, в жарком мраке дремал безмолвный сад. Женни различала темные купы ветвей, извилистую бледную линию аллей вокруг лужайки. Японское лаковое дерево отравляло воздух стойким тяжелым запахом восточного снадобья. Из-за деревьев сверкали огоньки редких фонарей на улице, по которой медленно двигались тележки зеленщиков. Бесконечная их вереница тарахтела по мостовой, как будто трещала кофейная мельница. Время от времени гудки автомобиля заглушали стук тележек и огненный метеор вихрем проносился мимо сада, а потом исчезал во мраке. - Смотрите не засните здесь, - шепнул Антуан над ухом Женни. Она вздрогнула и едва сдержала крик, как будто Антуан дотронулся до нее. - Хотите, я принесу вам кресло? Она отрицательно покачала головой, нехотя встала и пошла вслед за ним в маленькую приемную. - Положение не ухудшается, - объяснил Антуан вполголоса на ходу. - Пульс как будто даже стал лучше. Судя по некоторым признакам, коматозное состояние сейчас менее глубоко. В приемной, ожидая их, стояла г-жа де Фонтанен. Она двинулась им навстречу. - Мне только сейчас пришло в голову, - сказала она с живостью, обращаясь к Антуану, - надо было бы известить Джеймса... Пастора Грегори, нашего друга... Продолжая говорить, она с рассеянной нежностью обняла Женни за плечи и привлекла дочь к себе. Их лица, охваченные несхожей печалью, касались друг друга. Антуан кивком головы подтвердил, что прекрасно помнит пастора. У него появилось внезапное желание воспользоваться этим неожиданным предлогом, чтобы улизнуть!.. Покинуть клинику хотя бы на один час... Может быть, даже заглянуть на Ваграмскую улицу?.. Образ Анны предстал перед ним - Анны, заснувшей на кушетке в белом пеньюаре... - Нет ничего проще! - предложил он, и его сдавленный голос невольно выдавал внезапное волнение. - Дайте мне адрес... Я съезжу! Госпожа де Фонтанен запротестовала. - Это слишком далеко... Около Аустерлицкого вокзала!.. - Но ведь у меня здесь автомобиль! Ночью - это одна минута... Кстати, - добавил он самым естественным тоном, - я воспользуюсь случаем и загляну домой узнать, не звонил ли ко мне вечером кто-нибудь из больных... Через час вернусь обратно. Он был уже на полпути к дверям и едва дослушивал указания г-жи де Фонтанен и выражения ее признательности. - Как он нам предан! Какое счастье иметь такого друга, - не в силах сдержать свои чувства, сказала г-жа де Фонтанен, как только Антуан вышел из комнаты. - Я его терпеть не могу! - прошептала Женни после минутного молчания. Госпожа де Фонтанен без особого удивления посмотрела на нее и ничего не ответила. Оставив Женни в маленькой приемной, она отправилась в палату, где лежал Жером. Хрип прекратился. Дыхание, час от часу слабевшее, бесшумно вылетало из полуоткрытых губ. Госпожа де Фонтанен сделала знак сиделке не вставать с места и молча села в ногах кровати. У нее не было ни малейшей надежды. Она не отрывала глаз от этой бедной забинтованной головы. Слезы текли по ее щекам, но она их не чувствовала. "Как он красив!" - думала она, не отводя взгляда. Под чалмой из ваты и бинтов, которая скрывала серебрившиеся пряди волос и подчеркивала восточную красоту профиля, неподвижные черты лица Жерома, мужественные, но тонкие, напоминали слепок с лица какого-нибудь юного фараона. Ибо легкая отечность тканей уничтожала все морщимы и складки, и в полумраке комнаты лицо казалось чудесным образом помолодевшим. Гладкие щеки закруглялись под выступавшими скулами, незаметно переходя в твердую округлость подбородка. Повязка слегка натягивала кожу на лбу и удлиняла к вискам линии опущенных век. Губы, слегка запекшиеся от наркоза, казались чувственно припухлыми. Жером был красив, как в дни их молодости, когда рано утром, проснувшись первой, она склонялась над ним и смотрела на него спящего... Не в силах утолить свое отчаяние и нежность, она созерцала сквозь слезы то, что еще оставалось от Жерома, что оставалось от великой, единственной любви всей ее жизни. Жером в тридцать лет... Он стоял перед ней во всей прелести своей по-кошачьи гибкой и стройной фигуры, своей матово-бронзовой кожи, со своей обаятельной улыбкой и нежным взглядом... "Мой индийский принц", - говорила она тогда, гордая его любовью... Ей слышался его смех, эти три раздельные нотки - "ха-ха-ха", которые он рассыпал, откинув назад голову... Его веселость, всегда хорошее настроение... Его лживая веселость. Потому что ложь была его естественной стихией - легкомысленная, беспечная, неисправимая ложь... Жером... Все, что она познала в любви как женщина, находилось здесь, на этой постели... Она, так давно сказавшая себе, что жизнь страстей для нее уже прошла! И вот сейчас она вдруг поняла, что никогда не переставала надеяться... Только теперь, только сегодня ночью все действительно кончится навсегда. Она закрывает лицо руками, она взывает к Духу. Тщетно. Сердце ее переполнено чисто земным волнением. Она чувствует себя покинутой богом, предоставленной нечистым сожалениям... Побежденная мысль ее стыдливо воскрешает в памяти последнее любовное свидание... в Мезоне... В той самой вилле Мезон-Лаффит, куда она привезла Жерома из Амстердама после смерти Ноэми... Однажды ночью он смиренно прокрался к ней в комнату. Он молил о прощении. Он жаждал ласки, сострадания. Он ластился к ней в темноте. И она обняла его, прижала к себе, как ребенка. Летней ночью, такой, как сейчас... Окно в сад было открыто... И потом до самого утра, охраняя его покой и не в силах уснуть, она прижимала его к себе, баюкала, как ребенка, как своего ребенка... Летней ночью, такой же душной и теплой, как сейчас... Резким движением г-жа де Фонтанен подняла голову. Во взгляде ее была какая-то растерянность... Дикое и безумное желание мелькнуло в уме: прогнать сиделку, улечься здесь рядом с ним, в последний раз крепко прижать его к себе, согреть собственным теплом; и если он должен уснуть навсегда, - убаюкать его в самый последний раз... Как ребенка... как своего ребенка... Перед ней на простыне покоилась, как изваяние, нервная, такая прекрасная по очертаниям рука, и на ней темным пятном выделялся перстень с большим сардониксом. Правая рука, та рука, которая дерзнула... которая подняла оружие... "Почему меня не было около тебя?" - говорила себе Тереза в отчаянии. Может быть, он мысленно звал ее, прежде чем поднести руку к виску? Никогда бы он не сделал этого движения, если бы в ту минуту душевной слабости она была рядом с ним - на том месте, которое было предназначено ей богом на всю земную жизнь, и никакое чувство обиды не давало ей права покинуть его... Она закрыла глаза. Прошло несколько минут. Незаметно восстановилось ее душевное равновесие. Угрызения совести отогнали прочь воспоминания и вернули ей благочестивое спокойствие. Она почувствовала, что снова вступает в общение со всемогущей силой, которое сделалось для нее постоянным, необходимым утешением. Она уже начинала иначе смотреть на это испытание, ниспосланное ей богом. В несчастье, которое обрушилось на нее и держало ее согбенной под тяжестью удара, она теперь стремилась увидеть высшую и таинственную необходимость, закон божественного провидения; и она почувствовала, что приближается наконец к земле обетованной... к блаженному Покою, даруемому отречением и покорностью судьбе, - этому пределу всякого страдания для избранников господних. "Да будет воля твоя!" - прошептала Тереза, молитвенно сложив руки. XXII Автомобиль с опущенными стеклами мчался по обезлюдевшим гулким улицам города, где краткая летняя ночь уже уступала напору нового дня. Антуан развалился на заднем сиденье, широко расставив ноги, раскинув руки, и размышлял, с папиросой в зубах. Как с ним всегда бывало, усталость от бессонницы не угнетала его, а, напротив, привела в лихорадочно-радостное возбуждение. - Половина четвертого, - прошептал он, взглянув на башенные часы площади Перейр. - В четыре я разбужу моего бесноватого пастора, отправлю его в клинику и буду свободен... Тот, конечно, может окочуриться за мое отсутствие... Но много шансов, что это протянется еще сутки... Совесть у него была спокойна. "Мы испробовали все возможное", - сказал он себе, возобновляя в памяти различные моменты операции. Затем, увлеченный этим воспоминанием, он представил себе приход Женни, вечер, проведенный вместе с Жаком. Но после нескольких часов врачебной работы споры с братом показались ему еще более нелепыми. "Я же врач, у меня есть свое дело, и я его делаю. Что им еще нужно?" "Они" - это был Жак, который не делал ничего, никакого дела, на считая того, что возбуждался и говорил в пустоту; это была стоявшая за спиной Жака орда революционных агитаторов, чьи мятежные призывы, казалось, уже послышались Антуану вчера. - Неравенство, несправедливость?.. Разумеется! Почему им кажется, что они изобрели нечто новое?.. Что тут можно поделать?.. Современная цивилизация - это ведь реальность, черт возьми! Реальность! Значит, отсюда и надо исходить. Зачем же замахиваться на все основы?.. Их революция! - продолжал он вполголоса. - Хорошенькую они нам готовят переделку! Все опрокинуть к черту, чтобы все начать сначала, как дети, играющие в кубики! Идиоты! Делайте свое дело, вот и все!.. Вместо того чтобы сетовать на несовершенство общества и отказываться с ним сотрудничать, вы бы гораздо лучше сделали, если бы, наоборот, уцепились за то, что уже существует, - за свою среду, за свое время, какие ни на есть, - и работали бы честно, как мы! И чем конспирировать, подготавливая переворот, благодетельность которого остается проблематичной, употребили бы лучше короткую человеческую жизнь на то, чтобы с большей или меньшей пользой и наилучшим образом исполнять свою работу в своей скромной области! - Он был удовлетворен этой тирадой и прибавил в заключение, как финальный аккорд: - Так-то, господа! - Это вроде того вопроса о наследстве, - продолжал он во внезапном приступе ярости. - Теперь иметь состояние значит "строить свою жизнь на эксплуатации других"!.. Дурак!.. Я не защищаю принципа наследственной передачи состояний... Нет, конечно, я его не защищаю... И не хуже, чем ты, знаю все, что можно об этом сказать... Но, черт побери, раз на сегодняшний день дело обстоит так! Раз таковы условия жизни, которые для нас созданы! Что же тут можно поделать? "Против чего, собственно, я ломаю копья? - подумал он, улыбаясь над самим собой. - Кажется, я почти что восстаю против того, что хочу защитить..." Но он тотчас же воспрянул, будто ему предстояло убедить какого-то собеседника: "Впрочем, я считаю, что результаты наследования нередко бывают превосходные... Сотни раз я видел, что именно наследственное состояние обеспечивает - девять раз из десяти - жизнь прекрасного человека... я хочу сказать - человека полезного, ценного для общества..." - Разве не быть бедным теперь будет считаться преступлением? - сказал он, резким движением скрестив руки. У него возникло смутное впечатление, что он немного плутует. Вопрос, который его совесть задавала сейчас самой себе, звучал скорее так: "Разве преступление - быть богатым, не приобретя состояние своим трудом?.." Но он не стал задерживаться на таких оттенках и, пожав плечами, стряхнул с себя эту коварную мысль. "Когда он писал мне зимой: "Я не хочу извлекать пользу из этого наследства..." Дурак! Пользу! А теперь меня упрекнут, что я им "пользовался"? Но кто же в конечном счете "извлечет пользу" из реорганизации моей профессиональной жизни, наших работ? Неужели я?.. Да, я, - честно признался он. - Однако я хочу сказать: только ли я один буду этим "пользоваться"?.. И, кроме того, если принять во внимание все обстоятельства, разве в моем положении служить также и своим личным интересам не значит в то же время работать как нельзя лучше ради общих интересов?" Машина пересекала Сену. Река, набережная, перспектива мостов расплывались в розоватой дымке. Он выбросил окурок в окно и зажег новую папиросу. "Ты больше схож со мною, чем думаешь, негодный, - продолжал он с довольным смешком. - Ты родился буржуа, мой мальчик, так же как ты родился рыжим! Твои вихры потемнели, но у них остался рыжеватый отлив, и тут ты ничего не можешь поделать... Твои революционные чувства? Я верю в них лишь наполовину... Твоя наследственность, воспитание и даже твои сокровенные вкусы - все это тянет тебя назад... Подожди немного: в сорок лет ты, может быть, будешь больше буржуа, чем я!.." Автомобиль замедлял ход. Виктор нагибался, пытаясь разобрать номера домов. Наконец машина остановилась у калитки. "И, несмотря ни на что, я его очень люблю, - такого, как есть", - подумал Антуан, открывая дверцу. Теперь он упрекал себя в том, что своим приемом недостаточно ясно показал, какое удовольствие доставило ему посещение брата. XXIII Пастор Грегори уже год, как жил в жалком пансионе в центре квартала Жанны д'Арк, населенного почти исключительно армянскими чернорабочими, которых он просвещал евангельским учением. Антуану стоило немало труда разбудить ночного сторожа, грязного левантинца, спавшего одетым на скамейке в вестибюле... - Да, мусси... Пастор Грегори, да. Пойдем со мной, мусси... Мансарда, которую занимал святой человек, находилась на пятом этаже. Июльская жара наполняла перенаселенную лачугу запахом гниющей помойки и пота, напоминавшим терпкие испарения арабских улиц. Сторож робко постучал в дверь, и Грегори тут же соскочил с кровати. "Сон прямо-таки духовной легкости", - подумал про себя Антуан. Дверная щеколда отодвинулась, и пастор появился на пороге с коптящим ночником в руке. Зрелище было неожиданное. Грегори на ночь надевал благопристойную длинную рубаху, ниспадавшую до пят; а так как он мог спать, лишь забинтовав себе печень, живот у него был туго стянут куском коричневой фланели, отчего низ рубашки вздувался наподобие юбки. Босой, бледный, как привидение, тощий, с растрепанными волосами и нечеловеческим выражением глаз, он бил похож на волшебника из "Тысячи и одной ночи". С первых же слов Антуана, которого он сначала не узнал, Грегори понял все. Не отвечая, не теряя ни минуты, пока Антуан, стоя на пороге, заканчивал свой рассказ, он привязал конец своего пояса к перекладине кровати и, чтобы размотать эти четыре метра фланели, начал вращаться вокруг своей оси, как волчок, все более быстро. Антуан, силясь сохранить серьезность, объяснял подробности хирургического вмешательства и затруднения, связанные с извлечением пули. - О!.. О!.. - возразил, задыхаясь, вращающийся дервиш. - Забудьте о пистолете!.. Оставьте, оставьте пулю... Волю к жизни... вот что надо... возродить в нем! Он жестикулировал и бросал вокруг недовольные взгляды. Наконец, разбинтовавшись, он приблизил к лицу Антуана свое угловатое асимметричное лицо, на котором брови беспрестанно подергивались нервным тиком. Затем разразился беззвучным внутренним смехом. - Бедный милый, когда-то бородатый доктор! - воскликнул он тоном нежного сострадания. - Ты думаешь, что излечиваешь, а это вы, богохульники, и создаете болезнь, потому что проповедуете, что болезнь существует!.. No!..* Говорю вам: дайте войти Свету! Христос - единственный врач! Кто исцелил Лазаря? Можешь ли ты исцелить Лазаря, ты, бедный врач, блуждающий в потемках? ______________ * Нет!.. (англ.). Антуану было смешно, но внешне он оставался бесстрастным. Несомненно, однако, что пастор заметил невольный лукавый блеск в глазах врача, потому что насупил брови и резко повернулся к нему спиной. С обнаженным торсом, спустив рубашку, закрутившуюся вокруг бедер, он метался по мансарде из угла в угол в поисках своего белья и платья. Антуан ждал его, стоя в молчании. - Человек божествен! - проворчал Грегори, прислонившись к стене и согнувшись, чтобы натянуть носки - Христос знал в сердце своем, что он божествен! И я тоже! И все мы тоже! Человек божествен! - Он сунул ноги в большие черные башмаки, которые так и оставались зашнурованными. - Но тот, кто сказал: "Закон убивает", - тот сам был убит законом! Христос убит законом. Человек сохранил в уме лишь букву закона. Нет ни одной церкви, действительно построенной на истинных заветах Христа. Все церкви построены лишь ни притчах Христовых! Не прерывая монолога, он извивался во все стороны с излишней быстротой и неловкостью, свойственной очень нервным людям. - Бог - Все и во Всем!.. Бог! Высший Источник Света и Тепла! - Победным жестом он снял висевшие на крючке брюки. Каждое его движение обладало стремительностью электрического разряда. - Бог - Все! - повторил он, возвысив голос, потому что он повернулся лицом к стене, чтобы застегнуть брюки. Покончив с этим, он повернулся на каблуках и бросил на Антуана мрачный, вызывающий взгляд. - Бог - Все, и несть зла от бога, - сказал он сурово. - И я говорю, poor dear Doctor*, ни единого атома зла или лукавства нет во вселенском Всем. ______________ * Бедный милый доктор (англ.). Он натянул свой сюртук из черного альпака, надел комичную маленькую фетровую шляпу с закругленными полями и неожиданным тоном, почти игриво, точно радуясь тому, что он наконец одет, провозгласил, вежливо дотронувшись до своей шляпы: - Glory to God!* - Затем, остановив на Антуане отсутствующий взгляд, внезапно прошептал: - Несчастная, несчастная милая госпожа Тереза!.. - Слезы заблистали у него на глазах. Казалось, он только сейчас осознал семейную драму, которая привела к нему Антуана. - Несчастный милый Жером! - вздохнул он. - Бедное ленивое сердце, значит, ты побеждено?.. Значит, ты сдалось? Ты не могло отстранить от себя Лукавого?.. О Христос, дай ему силы отринуть оковы мрака и препоясаться мечом света!.. Я иду к тебе, грешник! Я иду к тебе!.. Идемте, - сказал он, подойдя к Антуану, - ведите меня к нему! ______________ * Хвала господу! (англ.). Прежде чем погасить лампу, он зажег от нее витую свечу, которую вытащил из-под полы своего сюртука. Затем отворил дверь на лестницу. - Проходи! Антуан повиновался. Чтобы осветить ступеньки, Грегори высоко держал свечу в простертой руке. - Христос сказал: "Ставьте высоко светильник, чтобы он светил всем!" Это Христос возжигает светильник в сердцах наших!.. Бедный светильник, как часто горит он слабо, и пламя его колеблется и дает едкий дым!.. Ничтожная, ничтожная материя! Несчастные мы!.. Будем молить Христа, чтобы наше пламя было стойким и ясным, чтобы оно изгнало материю во тьму теней! И все время, пока Антуан, держась за перила, спускался по узкой лестнице, пастор продолжал бормотать все менее и менее внятно фразы, похожие на заклинания, беспрестанно повторяя ворчливым и раздраженным тоном слова "материя" и "тьма". - Я приехал на машине, - объяснил ему Антуан, когда они наконец вышли во двор, - она же и отвезет вас в клинику... А я, - добавил он, - приеду тоже туда... через час... Грегори ничего не возразил. Но прежде чем сесть в автомобиль, он вперил в своего спутника взгляд - такой острый и, казалось, такой проницательный, что Антуан почувствовал, как лицо его краснеет. "Не может же он все-таки знать, куда я направляюсь!" - подумал он. С невыразимым облегчением Антуан проводил взглядом машину, удалявшуюся в предрассветных сумерках. На перекрестке дул легкий ветерок; наверное, где-нибудь прошел дождь. Веселый, как школьник, выпущенный из карцера, Антуан почти бегом домчался до площади Валюбер и вскочил в первое попавшееся такси. - Ваграмская улица! В машине он вдруг заметил, что устал, - однако той напрягающей нервы усталостью, которая подхлестывает желание. Он велел шоферу остановиться метров за пятьдесят от дома, быстро выпрыгнул из машины, добрался до переулка и бесшумно открыл дверь. Уже на пороге его лицо прояснилось: запах Анны... Возбуждающий, скорее смолистый, чем цветочный запах, стойкий и густой, от которого захватывает дух; больше, чем просто запах, - какая-то ароматическая волна, которую он так любил. "Мне суждено опьяняться запахами", - подумал он, и у него внезапно сжалось сердце при мысли об ожерелье из серой амбры, которое носила Рашель. Осторожно, как вор, он проник в ванную, озаренную молочным светом зарождающегося дня. Там он поспешно разделся и, стоя в ванне, облился прохладной водой, выжимая себе на затылок большую губку. Вода испарялась с его разгоряченного тела, словно с раскаленного металла. Восхитительное ощущение, что с него стекает вся усталость. Он наклонился и стал пить ледяную струю прямо из-под крана. Потом неслышно прошел в спальню. Мелодичный, очень тихий зевок, звук которого шел откуда-то с пола, напомнил ему о присутствии Феллоу. Он почувствовал, как в ноги ему ласково ткнулась влажная мордочка, ощутил прикосновение шелковистого ушка. Полог был задернут. Лампа у изголовья заливала комнату сиянием зари, тем самым туманно-розовым светом, которым восхищался Антуан час назад, переезжая через мосты. На широкой кровати спала Анна, повернувшись лицом к стене, положив голову на обнаженную руку. На ковре валялись модные журналы. Пепельница на ночном столике была полна наполовину недокуренными папиросами. Стоя неподвижно у кровати, Антуан смотрел на густые волосы Анны, на шею, плечо и стройную линию ног под простыней. "На этот раз она беззащитна", - подумал он. Редко случалось, чтобы Анна пробуждала в нем такое нежное и жалостливое волнение; чаще всего он лишь принимал, словно отдаваясь спортивному увлечению, ту бурную, никогда не утихавшую страсть, которую Анна питала к нему. С минуту он длил это сладострастное ожидание, отдаляя наслаждение, которое ждало его здесь, так близко, и которое теперь ни Жак, ни Жером, ни Грегори - никто на свете не мог у него отнять. А затем стремление погрузить свое лицо в ее волосы, прижать к своей груди эту упругую теплую спину, слиться своим телом с другим телом стало таким властным, что улыбка застыла на его лице. Задерживая дыхание, он осторожно приподнял край простыни и, плавным, но сильным движением скользнув в кровать, медленно улегся рядом с Анной. Она подавила короткий глухой крик и, повернувшись на другой бок, очнулась от сна в объятиях Антуана. XXIV Проснувшись рано утром, Жак, казалось, снова обрел бодрость. "Если я поеду сегодня с пятичасовым вечерним поездом, то нельзя терять времени", - подумал он, спрыгнув с кровати. Но едва он встал, как почувствовал, что на душе у него неспокойно, - вчерашние события преследовали его. Он быстро оделся и сошел вниз, чтобы позвонить по телефону Антуану. Фонтанен был еще жив; коматозное состояние могло продлиться еще сутки, а может быть, и больше. Никаких оснований для надежды не было. Жак предупредил брата, что не сможет увидеться с ним, потому что уезжает в Швейцарию в этот же день. Затем возвратился к себе, расплатился за комнату и отправился сдать свой чемодан в камеру хранения на Восточном вокзале. Целый день он торопился, чтобы успеть выполнить все дела, которые оставалось сделать до отъезда: с полдюжины визитов к разным "типам", адреса которых дал ему Ричардли. Во всех левых кругах назревало широкое движение, имевшее целью преградить путь угрозе войны. Союз между различными партиями казался делом решенным. Новости в этом отношении были более чем утешительными. А между тем тревога не покидала Жака и незаметно овладевала им, как только он оставался один. Он ощущал какой-то необъяснимый упадок духа. Весь в поту, он лихорадочно носился по Парижу, беспрестанно меняя свои планы и маршруты, обрывая разговоры при встречах, отказываясь в последнюю минуту от какого-либо визита, ради которого он проделал получасовой путь. Улицы, дома, прохожие, даже его товарищи - все казалось ему безобразным и враждебным. Ему чудилось, что он всюду наталкивается на решетку, словно животное в клетке. И даже несколько раз его вдруг охватывало чувство физического недомогания: в течение нескольких секунд, оглушенный, с влажными от пота руками и стеснением в груди, которую сжимало, как тисками, вынужден он был бороться против внезапного и необъяснимого чувства страха, перебивавшего ему дыхание... "Что со мной?" - думал он. Тем не менее к четырем часам самое необходимое было сделано; он мог уехать. Ему не терпелось поскорее попасть в Женеву, и в то же время он испытывал странную боязнь расстаться с Парижем. "Если я подожду до ночного поезда, - подумал он вдруг, - у меня будет время побывать в "Юманите", в кафе "Круассан" и "Прогресс", сходить на улицу Клиши и собрать кое-какие сведения об этой истории с арсеналами..." (Действительно, в шесть часов в баре на улице Клиши должно было состояться собрание, организованное федерацией профсоюза моряков, и Жак рассчитывал встретить там агитаторов, которые на следующий день должны были отправиться в некоторые западные порты, где подготовлялись стачки. Жаку небесполезно было бы получить кое-какие сведения по этому вопросу.) Еще одна мысль мучила его с утра: приезд Даниэля. Конечно, Жак мог уехать, не повидавшись с ним. Но Даниэль, несомненно, узнает, что Жак был в Париже "Если бы только я мог встретиться с ним не в клинике!.." И внезапно он решился: "Останусь до ночного экспресса Приду в Нейи после обеда и увижу Даниэля, а в это время маловероятно встретить там ее." Верный своему плану, в половине девятого он вышел из "Прогресса". Он зашел туда на всякий случай после собрания на улице Клиши, и ему посчастливилось застать в кафе Бюро, редактора, который собирал для "Юманите" все сведения, касавшиеся западных арсеналов. Теперь оставалось посетить Нейи. "Завтра я буду в Женеве", - подумал он, чтобы придать себе твердости. Когда он спускался по маленькой винтовой лестнице, соединявшей антресоли с залом кафе, чья-то рука вдруг опустилась ему на плечо: - Так ты в Париже, малыш? Даже в полумраке по басу и по произношению жителя парижского предместья нетрудно было узнать Мурлана. Это был смуглый старик, похожий на Христа, со слишком длинными волосами, одетый зимой и летом в одну и ту же блузу типографского рабочего. В героические дни дела Дрейфуса Мурлан основал боевой листок, который еженедельно печатался на гектографе и усиленно ходил по рукам. В дальнейшем "Знамя" превратилось в небольшой революционный печатный орган, который Мурлан продолжал выпускать с помощью нескольких добровольных сотрудников. Жак время от времени посылал ему то какой-нибудь отчет, то перевод иностранной статьи. Дух этой газеты отличался твердой принципиальностью, которая привлекала Жака. Во имя подлинного социалистического учения Мурлан критиковал официальных деятелей партии, в частности, группу Жореса - "социал-оппортунистов", как он их называл. К Жаку он относился дружески. Он любил молодых, "малышей", за их пыл и твердость. Не обладавший широкой образованностью, но одаренный парадоксальным умом и многоречивым юмором, который он умело подчеркивал интонациями старого парижского рабочего, он в течение многих лет боролся - в одиночку или почти в одиночку - за существование своей газеты. Его побаивались: прочно окопавшись на своих ортодоксальных позициях, он был силен тем, что вел безупречную жизнь бедняка-социалиста, до конца преданного революционному делу, и безжалостно нападал на партийных политиканов, разоблачая их малейшие ошибки, выводя на чистую воду их компромиссы, причем его стрелы всегда попадали в цель Те, кого он "чистил", мстили ему, распространяя на его счет самые злостные слухи. Он когда-то содержал книжную лавочку с социалистической литературой в Сент-Антуанском предместье, и враги обвиняли его в том, что он продавал там по преимуществу порнографические книжонки. Вполне могло быть и так. Его частная жизнь была сомнительной. В маленькой квартирке на улице Рокет, где помещалась редакция незапятнанного "Знамени", постоянно толклись девицы легкого поведения, приходившие туда, по-видимому, из соседних притонов на улице Лапп. Они приносили ему сладости, на которые он был очень падок. Они громко разговаривали, ссорились между собой, иногда дело доходило до драки. Тогда Христос вставал, клал свою трубку, хватал каждую фурию за руку и выкидывал их на лестницу, после чего продолжал беседу с того места, на котором она была прервана. Сегодня он казался озабоченным. Он проводил Жака на улицу. - Ни одного су в кассе, - сказал он, выворачивая разом оба кармана своей черной блузы. - Если до четверга я не достану нескольких бумажек, которые мне необходимы, то следующий номер так и останется лежать в столе. - Однако, - сказал Жак, - я видел, что тираж у вас увеличился. - Подписчики все прибывают, малыш! Дело только в том, что они не платят... Прекратить им высылку газеты? Я не поколебался бы, если бы управлял коммерческим предприятием. Но какие цели я преследую? Пропаганду. Итак, что же делать? Сократить расходы? Я все делаю сам! Вначале я выделил себе из кассы сто франков в месяц. Я никогда не осмеливался брать больше, чем мои сто монет... Я питаюсь коркой хлеба, словно какой-нибудь цыган. Я весь в долгах. И это тянется вот уже восемнадцать лет... Но поговорим серьезно, - сказал он. - Что думают в Швейцарии обо всех этих скверных слухах?.. Я-то старый волк, меня не удивишь... Я уже всякого навидался... Это мне напоминает восемьдесят третий год... Мне было только двадцать лет, но я уже ходил каждый вечер в редакцию "Восстания"{502}, - той первой газеты, которая выходила в Швейцарии... Ты ведь не знал эту газету?.. Ты, может быть, даже не знаешь, что в восемьдесят третьем году Англия, Германия, Австрия и Румыния, эти четыре ражие шлюхи, хотели разжечь европейскую войну против России?..{502} И комар носа не подточил бы... С тех пор ничего не изменилось!.. Опять те же штучки!.. Тогда тоже говорили: "отечество", "честь нации"... А что за этим скрывалось! Промышленное соперничество, борьба за рынки, комбинации крупных финансистов... Ничего не изменилось с тех пор, кроме одного: у нас нет больше Кропоткина...{502} В восемьдесят третьем году Кропоткин неистовствовал, как черт... Он призвал к ответу большие военные заводы - Анзена, Круппа, Армстронга и всю клику, - которые подкупили европейскую печать, чтобы добиться своего... Как он их пробирал!.. Я разыскал его статьи... Ничего не изменилось! Три из них я напечатаю в следующем номере... Кропоткин!.. Ты прочтешь это, малыш; вы все извлечете оттуда пользу!.. Глаза у него блестели, видна была хватка старого борца. Он уже забыл, что для того, чтобы напечатать подготовленный номер, ему нужны триста восемьдесят франков, а у него нет ни единого сантима. Жак наконец расстался с ним. "Следовало бы включить "Знамя" в план общего выступления против войны", - подумал он. Он решил поговорить об этом в Женеве и, если окажется возможным, послать Мурлану кое-какую субсидию. Жак еще не обедал. Прежде чем сесть у Биржи о метро и направиться в сторону Шамперре, он зашел проглотить бутерброд в кафе "Круассан". Многие редакционные работники "Юманите", следуя примеру своего патрона, стали постоянными посетителями этого кафе-ресторана на углу улицы Монмартр. В своем любимом углу возле окна вместе с тремя друзьями обедал Жорес. Проходя мимо, Жак поздоровался с ним. Однако патрон, склонившись над тарелкой, ничего не видел; мрачный, вобрав шею до самой бороды в крутые плечи, он предоставил вести разговор своим соседям и с рассеянной жадностью поглощал порцию баранины с фасолью. Его портфель, толстый портфель, набитый бумагами, который он всюду таскал за собой, возвышался возле него на краю стола; а сверху были нагромождены газеты, брошюры и книги. Жак знал, что Жорес неутомимый читатель. Он вспомнил о случае, рассказанном накануне Стефани, который слышал это от Мариуса Муте{503}. Муте не так давно был в поездке вместе с Жоресом и удивился, застав его погруженным в чтение... русской грамматики! А Жорес сказал ему как нечто само собой разумеющееся: "Ну да. Надо торопиться изучить русский язык. Быть может, завтра России суждено сыграть выдающуюся роль в жизни Европы!" Жак, сидевший против света, издали наблюдал за Жоресом. "Слушает ли он когда-нибудь то, что говорят другие?" - подумал он. Этот вопрос Жак несколько раз задавал себе при виде Жореса. Когда патрон случайно замолкал и молча пережевывал пищу, он, казалось, внимал только аккордам какой-то внутренней музыки. Внезапно Жак увидел, как Жорес поднял голову, выпятил грудь, быстро провел салфеткой по губам и заговорил. Его глубоко посаженные глаза то вспыхивали, то угасали с необычайной быстротой. Окаймленный бородою, широко раскрытый рот, с опущенными углами, напоминал раструб громкоговорителя или черную дыру на античных трагических масках. Казалось, он не обращался ни к кому из сидевших за столом, а думал вслух и направлял свою речь против кого-то отсутствующего, как человек, для которого мысль и борьба мнений тесно связаны между собой и ум которого находит себе пищу только в споре. Нельзя было различить отдельных слов, ибо Жорес говорил тихо, - по крайней мере, настолько тихо, насколько позволял ему его голос оратора, звучный, как барабан; но Жак прекрасно различал среди гула, стоявшего в зале, особенный тембр этого голоса: своего рода жужжание, приглушенную вибрацию, подобную звукам, доносящимся к зрителям из оркестра, - она сопровождала в качестве аккомпанемента певучее парение фраз. Эти знакомые звуки вызывали у Жака тысячи воспоминаний о митинговой лихорадке, о словесных сражениях, овациях обезумевшей от восторга толпы... Увлеченный своей импровизацией, Жорес отставил наполовину еще полную тарелку и наклонился вперед, словно буйвол, готовый к нападению. Отмечая ритмическое движение фраз, его руки, сжатые в кулаки, поднимались и вновь опускались на край стола без усилия, но с размеренным звуком молота, забивающего сваю. И когда Жак, заторопившись ввиду позднего часа, вышел из зала, Жорес все еще говорил, отбивая такт кулаками по мрамору столика. Образ Жореса, представший перед глазами Жака, вернул ему бодрость духа, и он все еще ощущал это благотворное влияние, когда подходил к воротам клиники на бульваре Бино. "Клиника Бертрана". Это здесь... Было уже совсем темно. Жак прошел через сад, не замедляя шага, но не смея взглянуть на фасад здания. Старая привратница сообщила ему дрожащим голосом, что бедный больной еще жив и что сын его приехал в середине дня. Жак попросил старушку вызвать к нему Даниэля. Но она не могла отлучиться из привратницкой, где в этот поздний час никого больше не было. - Дежурная сиделка сообщит ему о вашем приходе, - сказала привратница. - Можете подняться прямо на третий этаж. После короткого размышления Жаку пришлось решиться на этот шаг. На площадке второго этажа - ни души; длинный белый коридор, слабо освещенный, безмолвный. На третьем этаже - опять тишина, такой же коридор, полный неясных отблесков, бесконечный и пустынный. Нужно было отыскать сиделку. Жак подождал несколько минут, а затем двинулся по коридору. Он уже больше не испытывал тревоги, напротив - скорее некоторое любопытство, которое толкало его на риск. Он не заметил сидящей фигурки, скрытой в оконной нише. Когда он подошел ближе, она обернулась и быстро встала. Это была Женни. Ожидал ли он этой встречи? "Начинается... - подумал он, не испытывая удивления. И тотчас же мысленно добавил: - Она сегодня без шляпы... Совсем как прежде..." Инстинктивным движением девушка подняла руку, чтобы поправить волосы, зная, что они в беспорядке. Ее доверчиво открытый лоб создавал впечатление душевной чистоты и даже кротости. Несколько мгновений они оба с бьющимся сердцем стояли друг против друга. Наконец Жак произнес грубым от волнения голосом: - Прошу меня извинить... Привратница мне сказала... Он был поражен ее бледностью, видом побелевших губ и заострившегося носа. Она устремила на него напряженный, ничего не выражающий взгляд, где можно было прочесть одно лишь желание - не ослабеть, не отвести глаз. - Я пришел справиться о здоровье... - Женни выразительным жестом дала понять, что не оставалось больше никакой надежды. - ...и повидать Даниэля, - добавил Жак. Она сделала над собой усилие, точно пытаясь проглотить лекарство, пробормотала несколько невнятных слов и быстро направилась к маленькой приемной. Жак пошел за ней, но сделал всего несколько шагов, а затем остановился посреди коридора. Женни открыла дверь. Жак думал, что она вызовет Даниэля. Но она держала дверь широко открытой и, стоя вполоборота к нему, с опущенными глазами и суровым выражением лица, не двигалась с места. - Мне бы не хотелось... беспокоить... - пробормотал Жак, сделав шаг вперед. Женни ничего не ответила, не подняла глаз. Она как будто ждала, сдерживая раздражение, чтобы он вошел в комнату. И как только он переступил порог, она захлопнула за ним дверь. На диване в глубине комнаты сидела г-жа де Фонтанен рядом с молодым человеком в военной форме. На полу лежала каска, портупея, сабля. - Это ты! Даниэль вскочил с места. Радостное удивление засветилось в его глазах. Застыв на месте, он рассматривал, плохо узнавая, этого коренастого Жака с выдающимся подбородком, который лишь отдаленно напоминал товарища его детских лет. И Жак тоже на миг остановился, глядя на высокого унтер-офицера с загорелым лицом и коротко остриженной головой, который наконец решился подойти к нему, как-то неловко, неожиданно звякнув шпорами и стуча сапогами. Даниэль схватил друга за руку и потащил к матери. Не выказав ни малейшего удивления или неудовольствия, г-жа де Фонтанен вскинула на Жака утомленный взгляд и протянула ему руку; спокойным голосом, таким же равнодушным, как и ее взгляд, она произнесла, как будто рассталась с ним лишь накануне: - Здравствуйте, Жак. С непринужденным и вместе с тем учтивым изяществом, которое Даниэль унаследовал от отца, он склонился к г-же де Фонтанен. - Прости, мама... Мне хотелось бы на минуту спуститься вниз с Жаком... Ты не возражаешь? Жак вздрогнул. Теперь он узнавал Даниэля - всего целиком - по его голосу, по смущенной полуулыбке, приподнимавшей левый уголок рта, по его прежней манере ласково, почтительно произносить слово "ма-ма", растягивая слоги... Госпожа де Фонтанен приветливо взглянула на обоих юношей и слегка кивнула головой: - Ну конечно, мой мальчик, иди... Мне сейчас ничего не нужно. - Пойдем в сад, - предложил Даниэль, положив руку на плечо Жака. Невольно он повторил этот жест, привычный ему в детстве, - сейчас, как и прежде, он оправдывался разницей их роста; ведь Даниэль всегда был выше Жака, а из-за военной формы казался особенно высоким. Его гибкий торс, затянутый в темный мундир с белым воротничком, составлял контраст с нижней частью тела, утонувшей в складках широких красных штанов, и ногами, которые казались толстыми из-за кожаных краг. Подбитые гвоздями подошвы скользили по кафельным плиткам коридора. Эти солдатские шаги непочтительно нарушали тишину уснувшего уже здания. Даниэль почувствовал это и смущенно молчал, опираясь на друга, чтобы не поскользнуться. "А где Женни?" - спрашивал себя Жак. Снова он почувствовал сжатие в груди, как будто ощущение страха. Он шел, напрягая шею, опустив глаза. Когда они дошли до лестницы, Жак невольно оглянулся, стараясь проникнуть взглядом в глубь пустынного коридора, и разочарование, смешанное с досадой, тайно овладело им. Даниэль остановился у верхней ступеньки: - Так, значит, ты в Париже? Радостный тон подчеркивал грустное выражение его лица. "Женни ничего не сказала ему обо мне", - подумал Жак. - Я уже должен был уехать, - ответил он с живостью. - Сейчас отправляюсь на вокзал. - Разочарование Даниэля было настолько явным, что Жак поспешил добавить: - Я отложил свой отъезд, только чтобы повидаться с тобой... Мне нужно завтра быть в Женеве. Даниэль пристально смотрел ему в лицо задумчивым и робким взглядом, полным недоумения. В Женеве? Жизнь Жака оставалась для него тревожной загадкой. Он еще не решался задавать вопросы. Сдержанность друга смущала его. Не желая быть навязчивым, он убрал руку с его плеча, взялся за перила и начал спускаться вниз. Вся его радость внезапно улетучилась. К чему эта неожиданная встреча, которая пробудила в нем такую огромную жажду общения, если Жак так скоро уедет, если приходится опять расставаться с ним? Сад, только что политый и освещенный кое-где между деревьев шарами электрических фонарей, был пуст и дышал свежестью. - Ты куришь? - спросил Даниэль. Он вытащил из кармана папиросу и нетерпеливо зажег ее. Пламя спички на минуту осветило его лицо. Особенно сильно его изменило то, что на свежем воздухе, в Вогезах, он утратил тот бледный, матовый цвет кожи, который некогда создавал такой странный контраст с черным цветом глаз, волос и тонкой полоской усов над верхней губой. Держась рядом, они молча углубились в боковую аллею, в конце которой были расставлены полукруглые белые садовые стулья. - Сядем здесь, хочешь? - предложил Даниэль и, не дожидаясь ответа, тяжело опустился на стул. - Я весь разбит. Жуткая поездка... - На несколько секунд он погрузился в воспоминания о тяжелом дне, проведенном в душном, тряском вагоне, где он сидел, не вставая с места, закуривая одну папиросу за другой, не отрывая глаз от движущегося за окном пейзажа, перебирая в уме ряд возможных и одинаково мучительных предположений, в то время как непредвиденные события развертывались вдали. Он повторил: "Жуткая..." Затем, указывая кончиком зажженной папиросы на окно палаты, где лежал в агонии его отец, он мрачно добавил: - Рано или поздно этим должно было кончиться!.. От мокрого чернозема с политых клумб поднимались в темноте крепкие испарения, а время от времени к сидящим в аллее юношам долетало легкое, как вздох, дуновение ветерка, принося с собой горьковатый, обманчиво-сладкий лекарственный запах. Но он исходил не из больничных лабораторий, - это пахло небольшое лаковое деревцо, притаившееся где-то среди чащи. Жак, обуреваемый мыслями о войне и еще острее сознавая ее возможность в присутствии военного, спросил: - Ты легко получил отпуск? - Очень легко. А что? - Так как Жак молчал, Даниэль добавил со спокойной уверенностью: - Мне дали четыре дня и обещали продлить срок. Но это не понадобится... Твой брат был здесь, когда я приехал, он откровенно сказал мне, что не осталось ни малейшей надежды. - Он умолк, затем резко продолжал: - Пожалуй, так оно и лучше. - Он снова вытянул руку в направлении больницы. - Это ужасно, но при создавшемся положении вещей никто не может пожелать, чтобы он остался в живых. Я знаю, что смерть его ничего не исправит, - продолжал он жестко. - Но, по крайней мере, она положит конец одной истории... последствия которой были бы ужасны... для мамы... для него самого... для всех нас... - Он слегка повернулся лицом к Жаку. - Моего отца должны были со дня на день арестовать, - произнес он каким-то сухим, сдавленным голосом, похожим на рыдание. Закрыв глаза, он немного откинулся назад. Падавший сквозь листву свет плафона на минуту осветил его прекрасный лоб, верхняя линия которого образовала две правильные четверти круга, разделенные посредине мысом волос. Жаку хотелось что-нибудь сказать ему, но замкнутая жизнь и товарищеские отношения с политическими деятелями давно отучили его от сердечных излияний. Он придвинулся к Даниэлю и тронул его за плечо. Под ладонью он ощутил шершавое сукно мундира. Своеобразный запах шерсти, нагретой и промасленной кожи, табака и конюшни исходил от Даниэля и при малейшем его движении примешивался к ночным ароматам уснувшего сада. Жак не видел друга целых четыре года. Несмотря на письма, которыми они обменялись после смерти г-на Тибо, несмотря на многократные приглашения Даниэля, Жак никак не мог решиться на поездку в Люневиль. Он опасался личной встречи. Сердечная, но очень редкая переписка казалась ему единственным подходящим способом общения при теперешнем состоянии их дружбы. Эта глубоко укоренившаяся дружба вовсе не умерла: Даниэль и Антуан оставались, в сущности, единственными привязанностями Жака. Но это был кусочек прошлого, того прошлого, от которого Жак добровольно оторвался и всякое возвращение к которому было ему тягостно. - В Люневиле не говорят о войне? - спросил Жак, желая нарушить молчание. Даниэль не выказал особого удивления. - Говорят, конечно! Офицеры каждый день говорят о войне... В этом весь смысл существования этих господ... В особенности на востоке! - Он улыбнулся. - А я только и знаю, что отсчитываю дни. Семьдесят три... семьдесят два... уже завтра семьдесят один... До остального мне дела нет. В конце сентября я буду свободен. Новый луч света скользнул в эту минуту по его лицу. Нет, Даниэль не так уж сильно изменился. На этом правильном овальном лице, которому чистота линий придавала известный оттенок торжественности (в особенности когда его омрачали усталость и горе, как в этот вечер), улыбка сохранила все свое прежнее очарование: медленная, подступающая откуда-то издалека улыбка, которая приподнимала вкось верхнюю губу, постепенно обнажая блестящий ряд зубов... Улыбка застенчивая - и вместе с тем вызывающая... В прежние годы, еще в детстве, Жак влюбленным взглядом ловил на губах своего друга эту волнующую и неотразимую улыбку; и даже сейчас он почувствовал, как его заливает нежная теплота. - Представляю себе, как ты должен страдать от этой жизни в казармах! - сказал Жак осторожно. - Нет... не слишком... Скупые фразы, которыми они обменивались, падали в окружающую тишину, как те канаты, которые моряки бросают с одного судна на другое и которые десять раз падают в воду, прежде чем удается схватить их на лету... После довольно длительной паузы Даниэль повторил: - Не слишком... Вначале - да: меня изводили наряды на уборку навоза, на чистку отхожих мест и плевательниц... Теперь я унтер-офицер, и жизнь стала сноснее... У меня там даже есть приятели: лошади, товарищи... И в конечном счете я доволен, что прошел эту школу. Жак уставился на него таким отчужденным, таким презрительным взглядом, что Даниэль едва сдержался, чтобы не дать волю раздражению. Неподатливость Жака, его скрытность, даже его вопросы словно подчеркивали какое-то превосходство, и это глубоко оскорбляло Даниэля. Тем не менее привязанность взяла верх. Он чувствовал, что его отдаляет от Жака не поверхностное разногласие, которое можно было объяснить длительным перерывом дружбы, а все то, чего он не знал о Жаке... Все то, что оставалось для него непонятным... в прошлом беглеца... Вернуть его доверие... Даниэль внезапно нагнулся и изменившимся голосом - нежным, вкрадчивым голосом, который как будто взывал к их былой привязанности, прошептал: - Жак... Конечно, он ждал ответа, порыва, сердечного слова, хоть какого-нибудь поощряющего жеста... Но Жак инстинктивно откинулся назад, как бы отстраняясь от него. Даниэль решил поставить на карту все: - Объясни же мне наконец! Что произошло четыре года назад? - Ты сам прекрасно знаешь. - Нет! Я никогда не мог хорошенько понять! Почему ты уехал! Почему ты меня не предупредил? Хотя бы на условии сохранить тайну... Почему ты долгие годы не давал мне о себе знать, как ты мог это сделать? Жак втянул голову в плечи. Он с упрямым видом смотрел на Даниэля. Сделав неопределенный усталый жест, он сказал: - Стоит ли возвращаться ко всему этому? Даниэль взял его за руку. - Жак! - Нет. - Что? Неужели же действительно нет? Неужели я так и не узнаю, что заставило тебя... так поступить? - Ах, оставь, - сказал Жак, высвобождая руку. Даниэль умолк и медленно выпрямился. - Когда-нибудь, со временем... - пробормотал Жак с непреодолимым, казалось, безразличием, и тут же, внезапно повысив голос, в бешенстве закричал: - "Так поступить"!.. Честное слово, можно подумать, что я совершил преступление!.. - И одним духом выпалил: - Да нужно ли объяснять? Неужели ты действительно не способен понять, как это человек в один прекрасный день может решиться порвать со всем, что его окружает? Уехать, никого не поставив в известность?.. Ты что ж, этого не понимаешь? Не понимаешь, что человек может не захотеть, чтобы его держали в цепях и калечили? Что он может осмелиться хоть раз в жизни быть самим собой, заглянуть к себе в душу, увидеть там все, что до сих пор люди считали самым ничтожным, самым презренным, и сказать наконец: "Вот это и есть я!" Осмелиться крикнуть всем окружающим: "Обойдусь и без вас!.." Как, ты действительно не способен это понять? - Да нет, я понимаю... - пробормотал Даниэль. Сначала, слыша этот несдержанный, настойчивый, тревожный голос, который так напоминал о прежнем Жаке, Даниэль не мог подавить невольной, хотя и едва уловимой радости. Но вскоре он безошибочно различил в решительном тоне друга что-то деланное: вспышка Жака была, в сущности, уверткой... Тогда он понял, что Жак ни за что не пойдет на откровенный разговор, который был бы избавлением для них обоих. От выяснения причин бегства Жака приходилось отказаться. А значит, придется отказаться и от их дружбы, той неповторимой дружбы, которой они когда-то так гордились. Даниэль ясно почувствовал это, и сердце его сжалось. Но сегодня у него и без того было достаточно горя. Несколько минут они просидели молча, неподвижно, даже не глядя друг на друга. Наконец Даниэль подобрал под себя вытянутые ноги и провел рукой по лбу. - Мне надо все-таки вернуться наверх, - пробормотал он. Голос его был совершенно беззвучен. - Да, - согласился Жак, тотчас же встав. - Мне тоже пора идти. Даниэль, в свою очередь, поднялся. - Спасибо, что пришел. - Извинись за меня перед матерью за то, что я так задержал тебя... Каждый ждал, что другой сделает первый шаг. - Когда ты едешь? - В двадцать три пятьдесят. - П.Л.С.?* ______________ * Экспресс "Париж-Лион-Средиземное море". - Да. - А машину найдешь? - Зачем?.. Поеду трамваем... Оба замолчали, стыдясь, что им приходится так разговаривать. - Я провожу тебя до ворот, - сказал Даниэль, углубляясь в аллею. Они прошли через сад, не обменявшись больше ни словом. Когда они выходили на бульвар, у ворот остановилась машина. Из нее выпрыгнула молодая женщина без шляпки, за ней - пожилой мужчина. У них были взволнованные лица. Они торопливо прошли мимо юношей, которые с минуту смотрели им вслед, - скорее из желания отвлечься, чем из любопытства. Стремясь ускорить прощание, Жак протянул руку; Даниэль молча пожал ее. На секунду, пока их руки оставались сплетенными, они взглянули друг на друга. Даниэль даже робко улыбнулся, и у Жака едва достало сил ответить ему улыбкой. Он решительно шагнул за ворота и пересек широкий, залитый электричеством тротуар. Но прежде чем сойти на мостовую, он обернулся. Даниэль стоял на прежнем месте. Жак увидел, как он поднял руку, повернулся на каблуках и исчез в темноте под деревьями. Вдали, за листвой, виднелись освещенные окна больницы... Женни... Не дожидаясь трамвая, Жак двинулся к центру Парижа, - к поезду, к Женеве, - почти бегом, словно дело шло о спасении его жизни. XXV В большой гостиной с лакированными ширмами (Антуан раз навсегда запретил Леону впускать кого бы то ни было в его маленький кабинет) сидела и скучала г-жа де Батенкур. Окна были открыты. День склонялся к вечеру, в воздухе не ощущалось ни малейшего дуновения. Анна повела плечами, и ее легкое вечернее манто упало на спинку кресла. - Придется подождать, бедненький мой Феллоу, - сказала она вполголоса. Уши болонки, лениво раскинувшейся на ковре, слегка задрожали. Анна купила этот клубок светлого шелка на выставке тысяча девятисотого года и упорно таскала повсюду свою одряхлевшую диковинку с испорченными зубами и сварливым характером. Внезапно Феллоу поднял голову, и Анна выпрямилась: оба они узнали быстрые шаги Антуана, его манеру резко открывать и закрывать двери. Действительно, это был он. Лицо его выражало привычную профессиональную озабоченность. Легким поцелуем он коснулся волос Анны, затем ее затылка. Она вздрогнула. Подняла руку и медленно провела пальцами по его красивому квадратному лбу, властным выпуклостям надбровий, вискам, щеке. Затем на мгновение задержала в своей ладони его челюсть, крепкую челюсть Тибо, которая ей нравилась и одновременно внушала страх. Наконец подняла голову, встала и улыбнулась: - Да взгляните же на меня, Тони... Не так, ваши глаза повернуты ко мне, но взгляд где-то блуждает... Ненавижу, когда вы напускаете на себя вид великого человека! Он взял ее за плечи и держал перед собой, сжимая руками выступы лопаток. Затем слегка отодвинулся, не отнимая рук, и оглядел ее сверху донизу взглядом собственника. Сильнее всего привязывало его к Анне не то, что она до сих пор сохранила свою красоту, но то, что она, казалось, была создана природой нарочно для любви. Она отдавалась его пытливому взору, обратив на него глаза, полные жизни и радости. - Я только переоденусь и затем поступаю в полное ваше распоряжение, - промолвил он, тихонько отстраняясь и снова усаживая Анну в кресло. Теперь он по вечерам так часто облачался в смокинг, что ему пришлось потратить не более пяти минут на то, чтобы принять душ, побриться, надеть крахмальную рубашку, белый жилет - все заранее приготовленные вещи, которые Леон протягивал ему одну за другой неловкими движениями церковного служки. - Соломенную шляпу и автомобильные перчатки, - сказал он вполголоса. Перед тем как выйти из комнаты, он беглым взглядом осмотрел себя в зеркале с головы до ног и поправил манжеты. С недавних пор он научился не пренебрегать тем дополнительным чувством удобства и приятным расположением духа, которые доставляют человеку тонкое белье, хорошо прилаженный воротничок, отлично скроенный костюм. Ему казалось теперь вполне законным, даже необходимым по соображениям гигиены, разрешать себе после трудового дня провести вечер в безделье и дорогостоящих развлечениях; и он радовался, что может разделить свой досуг с Анной, хотя был вполне способен, как это порою и случалось, эгоистически наслаждаться им в одиночестве. - Где мы будем обедать, Тони? - спросила она, когда Антуан помогал ей надеть манто, мимоходом целуя ее в голую шею. - Только не в Париже... Сегодня так жарко... А не отправиться ли нам в Марли, к Пра? Или лучше поедем в "Петух". Там будет веселее. - Это далеко... - Ну так что ж? Ведь за Версалем дорогу только что отремонтировали. У нее была особая манера произносить фразы, вроде: "А не сделать ли нам то-то?", "А не поехать ли туда-то?" - каким-то безмятежным тоном, нежным и немного усталым; поглядывая на него с невинным видом, она придумывала самые невероятные затеи, не считаясь с расстоянием, временем, усталостью или вкусами Антуана, не считаясь и с тратами, которых требовали ее прихоти. - Ну что ж, пусть будет "Петух", - весело сказал Антуан. - Феллоу, вставай! - Он нагнулся, взял собачонку под мышку, открыл дверь и пропустил Анну вперед. Она остановилась. От синего манто, кремовых тонов платья, черного лака ширм ее матовая кожа брюнетки светилась особенным приглушенным блеском. Повернувшись к Антуану, она без малейшего стеснения оглядела его. Потом прошептала: "Мой Тони..." - так тихо, что, казалось, слова эти не предназначались для него. - Ну, идем, - сказал он. - Идем... - вздохнула она с таким видом, словно, выбрав этот ресторан, находившийся в сорока пяти километрах от Парижа, сделала еще одну уступку капризам деспота. И, шумя оборками платья из тафты, она с высоко поднятой головой, упругим шагом весело переступила через порог. - Когда ты идешь, - шепнул ей на ухо Антуан, - ты похожа на красивый фрегат, выходящий в открытое море. Хотя машина была мощная и ее интересно было вести, Антуану уже не доставляло удовольствия управлять самому; но он знал, что Анна ничего так не любила, как эти прогулки с ним вдвоем, без шофера. Солнце уже село, но было все еще жарко. Проезжая через лес, Антуан выбирал боковые дороги, которыми мало пользовались, держался прямо под высокими деревьями. В опущенные окна автомобиля врывался теплый, пахнущий листвой воздух. Анна болтала. В связи со своей недавней поездкой в Берк она заговорила о муже, что делала довольно редко. - Представь себе, он не хотел меня отпускать! Просил, угрожал, был просто отвратителен. Все же он проводил меня на вокзал, но не преминул напустить на себя вид мученика. И на перроне, когда поезд отходил, у него хватило наглости сказать: "Значит, вы никогда не переменитесь?" Тогда с площадки вагона я бросила ему такое "нет"! "Нет", означавшее самые ужасные вещи!.. И это правда, я не переменюсь: я его не выношу, тут уж ничего не поделаешь! Антуан улыбался. Он не прочь был видеть ее разгневанной. Иногда он говорил ей: "Люблю, когда ты смотришь злодейским взглядом". Он вспомнил Симона де Батенкура, приятеля Даниэля и Жака, его козлиную мордочку, бесцветные, как мочало, волосы, кроткий, немного унылый вид; в общем, Симон был довольно антипатичен. - Подумать только, что он мне нравился, этот болван, - продолжала Анна. - И, может быть, как раз из-за этого... - Из-за чего? - Из-за его глупости... Из-за того, что у него было в жизни так мало любовных приключений... Меня это словно освежало, - все-таки перемена. И как будто подходящий случай начать жить заново... Да, порою бываешь такой идиоткой! Она вспомнила о своем решении чаще говорить о себе, о своем прошлом; сейчас представился удобный случай, сейчас - или никогда. Она устроилась поудобнее, положила голову на плечо Антуана и, устремив взгляд на дорогу, предалась воспоминаниям: - Иногда я встречалась с ним в Турени на охоте. Я заметила, что он поглядывает на меня, но заговорить он не решался. Однажды вечером, возвращаясь с прогулки, я встретила его в лесу. Он шел пешком, почему - не знаю. Я была одна. Я велела остановить машину и предложила подвезти его в Тур. Он покраснел как рак. Сел в машину. Все - не говоря ни слова. Наступала ночь. И внезапно, уже в черте города... Антуан слушал рассеянно, его внимание было поглощено дорогой, стуком мотора. Анна... После него она будет любить других, верная своей судьбе. Он не строил себе иллюзий насчет продолжительности их связи. "Любопытно, - думал он, - как это меня всегда влекло к таким эмансипированным, темпераментным женщинам..." Часто он задавал себе вопрос, не является ли это смешение товарищеского чувства и влюбленности, которым он удовлетворялся в своих отношениях с любовницами, неполноценной формой любви. Недостаточной, может быть, даже довольно убогой. "Ты смешиваешь любовь с вожделением", - сказал ему как-то Штудлер. Полная или неполная, но эта форма ему подходила и вполне удовлетворяла его. Она оставляла нетронутой его силу хорошего работника, которому нужна свобода, чтобы он мог целиком посвятить себя своему призванию. И ему снова пришел на ум недавний разговор с Штудлером. Халиф процитировал ему слова одного своего знакомого, молодого писателя, некоего Пеги: "Любить - значит признавать правоту любимого человека, когда он не прав". Эта формула сильнейшим образом шокировала Антуана. В такой все попирающей, самозабвенной, одуряющей форме любовь всегда вызывала у него недоумение, ужас и даже нечто вроде отвращения... Автомобиль проехал по мосту, пересек Сену и начал лихо взбираться на Сюренский холм. - Здесь есть маленькая харчевня, где можно поесть жареной рыбы, - внезапно промолвила Анна, вытянув руку. (В свое время именно сюда возил ее Делорм, бывший студент-медик, ставший аптекарем в Булони, который в течение нескольких лет до самой этой зимы, до тех пор, пока Анна не отучилась наконец от наркотика, оплачивал благосклонность этой неожиданно дарованной ему любовницы, поставляя ей морфий.) Опасаясь, как бы Антуан не задал неудобного вопроса, она принужденно засмеялась. - Туда стоит зайти ради хозяйки! Толстая тетка в бигуди и с постоянно спущенными чулками... Я бы предпочла ходить босой, чем носить чулки штопором. А ты? - Поедем как-нибудь в воскресенье, - предложил Антуан. - Только не в воскресенье. Ты же отлично знаешь, что я терпеть не могу воскресений. На улицах без конца толпятся люди под предлогом, что они отдыхают! - Да, это, в общем, очень удобно, что шесть дней из семи другие работают, - насмешливо заметил Антуан. Она не почувствовала упрека и рассмеялась: - Бигуди. Обожаю это слово. Его произносишь - и во рту словно раздается звук кастаньет. Когда у меня будет другая собака, я назову ее Бигуди... Но у меня никогда не будет другой собаки, - прибавила она решительно. - Когда Феллоу состарится, я отравлю его. И никем не заменю. Молодой человек улыбнулся, не поворачивая головы. - У вас хватило бы мужества отравить Феллоу? - Да, - сказала она. - Но только тогда, когда он станет совсем старым и больным. Он окинул ее беглым взглядом. Ему припомнились странные слухи,