его долга. (Я твердо обещал себе, что не стану касаться проблем, которые мне не по плечу. Впрочем, не был ли это наипростейший способ отделаться от них?) Во имя чего совершаются бескорыстные поступки, во имя чего - преданность, профессиональная честность и т.д.? А во имя чего раненая львица скорее позволит добить себя, нежели бросит своих детенышей? Во имя чего свертывает свои лепестки мимоза? Во имя чего амебовидные движения лейкоцитов?.. Во имя чего окисляются металлы? и т.д. и т.п. ... Во имя какой цели? Без всякой цели, вот и все. Ставить такой вопрос - значит склоняться к версии, что существует "нечто", значит попасться в ловушку метафизики... Нет! Следует признать, что сфера познаваемого небезгранична (Ле-Дантек{668} и т.д.). Мудрость отказывается от "почему", ей достаточно "как". (Уже и с этим "как" - хлопот хватает!) И прежде всего отказаться от наивного желания все сделать объяснимым, логичным. Итак, отказаться от попыток растолковать себя себе самому. Как некое гармоническое целое!.. (Долгое время Антуану его "я" таким и представлялось. Гордыня, свойственная всем Тибо? Вернее, самонадеянность, свойственная Антуану...) Все же вполне приемлем и такой подход: принять моральные условности, не обманываясь насчет их истинной ценности. Можно любить порядок, желать его, но не стремиться видеть в нем некую моральную сущность и не забывать, что порядок есть не что иное, как практически необходимое условие коллективной жизни, предпосылка реального общественного благополучия (говорю: порядок, - чтобы не сказать: добро). Чувствовать, что этот порядок распоряжается тобой; и вместе с тем не уметь разобраться в законах, которым ты чувствуешь себя подчиненным, вот вечный повод для раздражения! Я долго верил, что настанет день, когда я разгадаю загадку. А обречен умереть, поняв лишь весьма немного в себе самом и в окружающем меня мире. Верующий сказал бы: "Но это так просто!.." Не для меня! Устал до предела, а сна нет. Пытка бессонницы именно в этом: истерзанное тело требует отдыха любой ценой, сознание же беспорядочно работает и отгоняет сон. Вот уже целый час, как я ворочаюсь с боку на бок. С одной-единственной мыслью: "Я жил оптимистом. Я не смею умереть в сомнении и отрицании". Мой оптимизм. Я жил оптимистом. Быть может, так получалось инстинктивно, но теперь я сознаю это с полной очевидностью. Состояние интуитивно-радостного восприятия жизни, активного к ней доверия - вот что поддерживало меня, окрыляло, и я думаю, что всем этим я обязан общению с наукой - источником и питательной средой моего оптимизма. Наука. Она больше, чем просто познание. Она стремится к гармонии с окружающим миром, с тем миром, законы коего предчувствует. (И те, кто идет по этому пути, приходят в итоге к чудесному, куда более всеобъемлющему и вдохновляющему, чем все чудеса, все экстазы религиозной веры.) Наука дает ощущение гармонической связи, согласия с природой и тайнами природы. То же религиозное чувство? Словечко отпугивает, но в конце концов... Милосердие, надежда, вера. Аббат Векар как-то сказал мне, что я, в сущности, принимаю теологические добродетели. Я возражал. Насчет милосердия и надежды я еще соглашался, но вот насчет веры... И все же... Если бы я хотел сейчас найти смысл того порыва, который нес меня непрерывно в течение пятнадцати лет, если бы я искал разгадку неистребимого доверия к жизни, быть может, это не было бы уж таким далеким от понятия веры. Веры во что? Ну хотя бы в возможность неограниченного и бесконечного роста живых форм. Веры в непрерывное движение всего сущего к некоему высшему состоянию... Значит ли это быть "финалистом" поневоле? Хотя бы и так. Во всяком случае, я принимаю только такой "финализм". 16 августа. Высокая температура. Дыхание затрудненное, со свистом. Несколько раз пришлось прибегнуть к кислороду. Встал с постели, но из комнаты не выходил. Зашел Гуаран с газетами. По-прежнему верит, что мир будет заключен еще этой зимой. Защищает свою точку зрения убежденно и умно. Странный тип! Странно слышать успокоительные речи из уст человека, который обычно кажется безнадежно озабоченным, - может быть, потому, что у него такие маленькие, вечно мигающие глазки, длинный нос и все лицо вытянуто, как морда у борзой Кашляет и отхаркивается каждую минуту. Говорил со мной о своей работе, как о ремесле. Удивительно все же! Преподаватель истории в лицее Генриха IV, - казалось бы, довольно благодарное занятие, могущее дать радость. Рассказывал также о своих студенческих годах в Эколь Нормаль. Насмешливый ум. Слишком наслаждается критикой и потому вряд ли может быть справедливым. Иногда кажется мне неискренним. Умен, даже слишком умен, но ум чересчур довольный самим собой, равнодушный к людям, черствый... При всем том он нередко бывает остроумен. Остроумен? Есть два вида остроумных людей: одни вкладывают остроумие в смысл своих слов (Филип), у других остроумна сама манера. Гуаран принадлежит к тем, кто кажется остроумным, даже когда не говорит ничего остроумного. Тут дело в способе выражения, в манере упирать на концы слов, в забавной мимике, в недоговоренности, в туманных намеках и, наконец, в лукавом выражении глаз, в игре голоса, в загадочных паузах, которые делают двусмысленным каждое произнесенное им слово. Можно повторить остроту Филипа, она останется ядовитой, тонкой, разящей и в чужих устах. Не то с Гуараном. Попробуйте повторить его слова - от остроты почти ничего не остается. 17 августа. Дышать все труднее. Просвечивание. Снимок показал, что экскурсии диафрагмы ничтожны при глубоком дыхании. Бардо на три дня ушел в отпуск. Чувствую себя больным, не могу думать ни о чем другом, кроме болезни. 19 августа. Тяжелые дни и еще более тяжелые ночи. Мазе проделал новую процедуру в отсутствие Бардо. 20 августа. Совсем разбит после процедуры. 21 августа. Нынче утром непонятное облегчение. После укола ночью спал почти пять часов подряд! Бронхи заметно очистились. Просматривал газеты. Вечер. С самого обеда полудремота. Приступ как будто прошел. Мазе доволен. Преследует воспоминание о Рашели. Этот прилив воспоминаний, быть может, симптом ослабления организма?.. Раньше, когда я жил, я не вспоминал. Прошлое было для меня ничто. Жан-Полю. Нравственность. Нравственная жизнь. Каждому следует понять, в чем его долг, понять сущность своего долга, его границы. Избрать себе путь, следуя личному суждению, в свете непрерывно углубляемого опыта, непрерывных исканий. Терпение, помноженное на дисциплину. Идти, держа направление между относительным и абсолютным, возможным и желательным, не теряя из виду реальности, прислушиваясь к голосу глубокой мудрости, которая живет в нас. Сохранять свое "я", не бояться впасть в ошибку. Неустанно, без боязни отрицать себя самого еще и еще. Видеть свои ошибки так, чтобы все ярче становился свет самопознания, все глубже - сознание своего долга. (В сущности, нет другого долга, кроме как в отношении самого себя.) 21 августа, утро. Газеты. Англичане топчутся на месте. Мы тоже, хотя кое-где наблюдается незначительное продвижение. (Слова "незначительное продвижение" я переписал из сводки. Но я-то вижу, что это означает для тех, кто "продвигается": похожие на кратер воронки, забитые ползущими людьми ходы сообщения, переполненные перевязочные пункты...) Пришлось встать из-за процедуры. Попробую выйти к завтраку. Ночью, при свете ночника. Надеялся хоть немного поспать. (Вчера вечером температура почти нормальна: 37,8.) Зато бессонница, ни на минуту не забылся. И вот - уже рассветает. А ночь все-таки была чудесная. Утро, 22-го. Вчера вечером испортилось электричество, писать поэтому не мог. Хочу, чтобы в моих записях осталась эта чудесная ночь, ночь падающих звезд. Было так тепло, что около часу я поднялся, чтобы отдернуть занавески. Прямо с постели погружался в прекрасное летнее небо. Ночное, бездонное. Как будто по небу вспыхивали разрывы шрапнели, потом огненный дождь, струение звезд во все концы. Вспоминается наступление на Сомме, траншеи в Мареокур, мои ночные бдения в августе шестнадцатого года: английские ракеты взлетали в небо наперерез падающим звездам, смешивались с ними в фантастическом фейерверке. Вдруг мне подумалось (и я считаю эту догадку правильной), что астроному, привыкшему жить мыслями в межпланетных пространствах, должно быть, много легче умирать. Долго-долго раздумывал обо всем этом. Не отрывал глаз от неба. Оно необъятно, оно уходит от нас все дальше и дальше, с каждым новым телескопом. Поистине умиротворяющие мысли! Бесконечные пространства, где медленно движутся по своим орбитам множества светил, подобных нашему солнцу, и где солнце, - которое кажется нам громадным и которое, если не ошибаюсь, в миллион раз больше земли, - есть ничто, всего-навсего одно из мириадов небесных тел... Млечный Путь, звездная пыль, легионы светил, к которым тяготеют миллиарды планет, отделенных друг от друга сотнями миллионов километров! И туманности, откуда возникнут в будущем новые и новые вереницы светил. И все эти кишащие рои миров ничто, ибо и они, как показывают расчеты астрономов, занимают лишь бесконечно малое место в бесконечном пространстве, в том эфире, который, по нашим догадкам, весь изборожден, весь трепещет от излученья под пронизывающим действием сил взаимопритяжения, полностью нам неизвестных. Напишешь такое, и с воображением уже не совладать. Благотворный вихрь кружит голову. Этой ночью, - в первый раз, в последний, быть может, раз, - я мог думать о смерти с каким-то спокойствием, с каким-то трансцендентным равнодушием. Освободился от страхов, был почти чужд своей тленной плоти. Я - бесконечно малая и ничем не примечательная частица материи. Дал себе слово каждую ночь смотреть на небо ради этой безмятежности. А теперь наступил день. Новый день. Днем, в саду. С благодарностью открываю свою тетрадь. Она прекрасно выполняет свое назначение: изгоняет призраки. Все еще заворожен созерцанием той ночи. Взаимонепроницаемость человеческой породы. Мы также движемся, каждый по своей орбите, не сталкиваясь, не сливаясь. Каждый - сам по себе. Каждый - в герметически замкнутом одиночестве, отдельный мешок мяса и костей. Чтобы пройти свою жизнь и исчезнуть. Рождения сменяются смертями, следуя непрерывному ритму. По одному рождению в секунду - шестьдесят рождений в минуту. Свыше трех тысяч новорожденных в час и столько же смертей. Каждый год три миллиона живых существ уступает место трем миллионам новых жизней. Если по-настоящему вникнуть в это, осознать, "освоить", можно ли эгоистически беспокоиться о своей судьбе? 6 часов. Сегодня как на крыльях. Чудесное освобождение от собственного бремени. Частица живой материи, "парцелла", но только такая, которой дано сознавать свою "парцеллярность". Вспомнил наши бесконечные споры в Париже, когда Целлингер являлся к нам по вечерам со своим другом Жаном Ростаном. Нахождение Человека в этой огромной вселенной - вещь поистине удивительная. Сейчас я вижу его суть столь же ясно, как в те дни, когда Ростан объяснял нам это своим резким и трезвым голосом, осторожно и точно, как ученый, но и как поэт, со всей силой лирического волнения и свежестью образов. Близкая смерть придает этим мыслям особую прелесть. С благоговением перебираю эти мысли. Не здесь ли исцеление от отчаяния? Инстинктивно отвергаю метафизический обман. Никогда еще небытие не казалось мне столь наглядным. Я приближаюсь к нему в ужасе, все во мне противится, но ни малейшего поползновения отрицать небытие, искать спасения в нелепых надеждах. Ясно, как никогда прежде, осознаю свою малость. А ведь эта малость целое чудо! Я наблюдаю как бы со стороны это удивительное соединение молекул, которое и есть "я", пока еще - есть. Я как будто вижу там, в глубине, непостижимый процесс обмена, который вот уже тридцать с лишним лет совершается в миллиардах клеточек, из которых я состою. Эти непостижимые химические реакции, эти превращения энергии совершаются неведомо для меня самого в клетках мозга, и им я сейчас обязан тем, что я есть животное, способное мыслить, писать. Обязан мыслью, волей и т.д. Все формы духовной деятельности, которыми я так гордился, не что иное, как система рефлексов, не зависящая от меня, не что иное, как естественный феномен, феномен преходящий, - и чтобы прекратить навсегда его существование, достаточно нескольких минут клеточной асфиксии. Вечер. Снова в постели. Спокоен. Ясность сознания, слегка опьяненного. Продолжаю размышлять о Человеке, о Жизни... Испытываю восторг и удивление при мысли о том длинном органическом ряде, высшим звеном которого являюсь я. Вижу сквозь миллиарды веков все ступени этой живой лестницы. Начиная с первой, с того необъяснимого и, быть может, случайного химического соединения, которое совершилось в какое-то мгновение где-нибудь на дне теплых морей или под обугленной корой земли. Начиная от первых проявлений жизни в первичной протоплазме и до нынешнего странного и сложного животного организма, одаренного сознанием, способного строить представления о порядке, осознавать законы разума, справедливости... вплоть до Декарта, до Вильсона. И, наконец, эта потрясающая и между тем вполне обоснованная мысль - мысль о том, что другие биологические формы, призванные дать жизнь существам, бесконечно более совершенным, чем человек, могли погибнуть в зародыше, вследствие космических катаклизмов. Но разве не чудо, что эта цепь организмов, высшим звеном которой является современный Человек, могла развертываться на протяжении веков и до наших дней? Что она могла уцелеть, перенести тысячи геологических потрясений? Ухитрилась не стать жертвой слепого расточительства природы? И как долго продлится это чудо? К какому концу (неизбежному концу) движется наш род? Исчезнет ли он в свою очередь, как исчезли трилобиты, гигантские скорпионы и сонмы пресмыкающихся и земноводных, о существовании которых нам известно? Или же человечеству посчастливится, и оно выживет наперекор хаосу, удержится на земной коре и долго еще будет развиваться? До каких пор? До тех пор, пока солнце, остыв и остановясь, лишит его тепла, возможности дышать и жить? И каких новых успехов достигнет человечество, прежде чем исчезнуть? Головокружительная мечта... Каких успехов? Я не могу верить в существование некоего космического плана, в котором животному, носящему название "человек", отводилась бы привилегированная роль. Слишком часто я наталкивался на нелепости, на противоречия природы, чтобы поверить в предвечную гармонию. Никакой бог не откликался никогда на зов человечества, на его вопрошающие голоса. То, что могло казаться ответом, было лишь эхом наших призывов. Человеческая вселенная замкнута в себе, ограничена Человеком. Единственное, на что может притязать Человек, - это как можно лучше приспособить к своим потребностям ту ограниченную сферу, которая ему, конечно, кажется громадной сравнительно с его собственной малостью, но которая ничтожна перед лицом вселенной. Поймет ли он наконец с помощью науки, что нужно довольствоваться этим? Сумеет ли найти равновесие, счастье в самом сознании своей малости? Возможно, Наука способна еще на многое. Она может научить человека принять положенные ему пределы, принять случайности, которые дала жизнь ему, такой малости, как он. Наука может прочно завоевать человечеству тот покой, каким наслаждаюсь я сегодня. Дать ему почти безмятежное созерцание небытия, всепоглощающего небытия, для меня уже близкого. 23-е. Пробуждение. Сон, немного более продолжительный, более глубокий, чем обычно. Отдохнул. Хорошее самочувствие, почти хорошее, если бы не выделения мокроты, которая меня буквально душит, и не свистящее дыхание... Заснул в каком-то опьянении. Мрачном опьянении и все же сладостном. Все, что утром снова гнетет меня, ночью казалось мне невесомым, не важным; небытие, близкая смерть представали передо мной как некая бесспорная данность особого типа, что исключало всякий протест. Не фатализм, нет: я чувствовал, что даже болезнь и смерть лишь приобщают меня к судьбе вселенной. Как хорошо было бы вернуть вчерашнее состояние духа! В саду перед террасой, ждем завтрака. Разговоры. Граммофон. Газеты. Боевые действия у Нуайона и на всем фронте между Уазой и Эн. За сутки продвинулись на четыре километра. Заняли Лассиньи. Англичане отбили Альбер, Бре-сюр-Сомм. (Как раз в Бре за домом священника погиб Делакур; нелепая смерть: шальная пуля настигла его в отхожем месте.) Вечером. Обрести вчерашнее спокойствие Нынче, в обеденное время, приступ удушья, очень сильный, очень продолжительный. После него - полный упадок сил. 26-е. Со вчерашнего дня ретростернальные боли почти не утихают. Ночью - просто нестерпимые. При этом тошнота. 27-е. Семь часов вечера. Выпил немного молока. Сейчас придет Жозеф и потом исчезнет до утра. Жду его. Прислушиваюсь к шагам. Он столько должен сделать: перестелить постель, взбить подушки, приладить завесу от мух, приготовить лекарство, подать судно, опустить шторы, вымыть плевательницу, поставить рядом стакан с водой, капли, грушу электрического звонка и грушу включения света. "Добрый вечер, господин доктор". - "Добрый вечер, Жозеф". Теперь надо дожидаться до половины девятого, прежде чем появится дядюшка Гектор, ночной дежурный. Он не разговаривает. Приоткрывает дверь и просовывает голову, что должно означать: "Я здесь, Я на страже. Будьте спокойны". И потом - одиночество, начинается ночь, которой не видно конца. Полночь. Теряю мужество. Все во мне рушится. Все свожу к мыслям о себе, то есть о своем конце. Если и вспоминаю о ком-либо из прежних времен, то сейчас же мысль: "А он ведь тоже не знает, что мне крышка". Или иначе: "Что-то он скажет, когда услышит о моей смерти?" 28-е. Боли как будто утихают. Может быть, они исчезнут так же незаметно, как и начались? Рентген неутешительный. Разрастание фиброзной ткани значительно ускорилось со времени последнего просвечивания. Особенно в правом легком. 29 августа. Страдания немного утихли. Очень изнурили эти четыре тяжелых дня. Сводка: атаки (между Скарпом и Велем) развиваются. Англичане наступают на Нуайон. Бапом наш. Жан-Полю. Да, гордецом ты будешь. Мы все гордецы. Таким себя и прими. Будь гордецом - сознательно. Смирение: паразитическая, умаляющая человека добродетель. (Впрочем, нередко она есть внутреннее сознание какой-нибудь слабости.) Не надо ни тщеславия, ни скромности. Сознавать себя сильным, чтобы быть сильным. Столь же паразитарны: склонность к самоотречению, желание подчиняться, жажда приказов, радость послушания и т.п. Факторы слабости и бездействия. Страх свободы. Нужно выбирать такие добродетели, которые возвышают. Высшая добродетель: энергия. Именно энергия создает величие. Расплата: одиночество. 30-е. Наши части уже за Нуайоном. Но какой ценой? Удивляюсь, зачем позволяют прессе твердить, что конец войны близок. Америка не для того вступила в войну, чтобы удовлетвориться чисто военной победой и таким же миром. Вильсон хочет политически обезглавить Германию и Австрию. Вырвать у них из-под опеки Россию. События - так, как они шли до сих пор, - все же не дают надежды на то, что все решится в какие-нибудь полгода: рухнут обе империи и установятся в Берлине, Вене, Петербурге устойчивые республиканские порядки, что позволит успешно вести переговоры. Мое окно. С полдюжины проводов, туго натянутых, пересекают четырехугольник неба, как полосы на фотопластинке. В грозу сверкающие жемчужины дождя скользят вдоль проводов, через каждые три-четыре сантиметра, стекают часами все в одном направлении, но не настигают друг друга. И тогда я не могу ничего делать, не могу смотреть ни на что, кроме этого движения капель. СЕНТЯБРЬ 1 сентября, 18. Новый месяц. Увижу ли я его конец? Снова стал спускаться вниз. Завтракал со всеми. С тех пор как я перестал бриться (июль), мне уже незачем смотреться в зеркало, которое висит над умывальником. Сегодня в канцелярии я вдруг увидел себя в зеркале. Секунду я колебался, прежде чем признать себя в этом бородатом мертвеце. "Да, астения есть", - согласился Бардо. Сказал бы лучше "кахексия". Нет, это не может продлиться еще недели. Англичане взяли обратно высоту Кеммель. Мы наступаем на Северном канале. Неприятель отходит по направлению к Лис. Ночь, 1 сентября. Рашель. Почему Рашель? Ее рыжие ресницы. От этого золоченого ободка лучится взгляд. Какой всезнающий взгляд! Ее рука. Она прижимала руку к моим глазам, чтобы я не оказался свидетелем ее наслаждения. Сведенная судорогой тяжелая рука вдруг расслаблялась в тот же самый миг, что и рот, в тот же самый миг, что и все мускулы тела... 2 сентября. Немного ветрено. Устроился в затишье у дома. Наверху перед верандой Гуаран, Вуазене и унтер-офицер вспоминают свою студенческую жизнь (Латинский квартал, студенческие кабачки, "Суферло", "Вашет", танцульки, женщины и т.д.). Прислушивался несколько минут и ушел в дом, раздраженный, злобный. Но и взволнованный тоже. Жан-Поль, не слишком бойся терять время. Нет, не это должен бы я сказать тебе. Вернее другое. Тверди себе, что человеческая жизнь невообразимо коротка и что тебе отпущено слишком мало времени на то, чтобы проявить себя до конца. Но все же не очень бойся расточать свои молодые силы, мой мальчик. Дядя Антуан, чей конец уже близок, до сих пор жалеет, что ему никогда не удавалось растратить бесцельно хоть самую малость юности... 3 сентября. Первые проблески дня. Видел тебя во сне, Жан-Поль. Мы оба были в здешнем саду. Я прижимал к сердцу маленького, крепенького Жан-Поля, гибкого, как молодой дубок, который так и тянется вверх, которого ничто не остановит в этом порыве. Ты был и тем трехлетним мальчиком, которого я так недавно сажал к себе на колени, и Антуаном - мною, каким я был в юности, мною, каким я стал, сделавшись доктором Тибо. Проснувшись, я подумал, впервые с тех пор, как узнал тебя: "Быть может, из него выйдет врач?" И мечтами долго бродил в этом будущем. А теперь я думаю о том, как оставлю тебе в наследство свои архивы, записи, многолетние наблюдения, изыскания, незавершенные замыслы. Когда тебе исполнится двадцать лет, возьми их себе или отдай за ненадобностью какому-нибудь начинающему врачу. Но мне трудно сразу расстаться со своей мечтой. Этот начинающий врач, мой наследник и продолжатель, - нынче утром это ты, я хочу, чтобы это был ты... Полдень. Кажется, я напрасно отказался от тренировки гортани и сократил дыхательную гимнастику. За последние две недели - ухудшение, так что нынче пришлось даже прибегнуть к прижиганию электричеством. Все утро пролежал в постели. Газеты. Читал и перечитывал несколько раз послание, напечатанное в "Лейбор дэй". Тон простой, благородный, здравые мысли. Вильсон повторяет, что настоящий мир - это нечто совсем иное и более значительное, чем просто еще один вариант европейского равновесия. У него сказано ясно: "Это освободительная война" (подобная американской). Избежать старых ошибок, раз и навсегда избавиться от парадоксов довоенной Европы, чтобы мирные трудолюбивые народы не жили, как прежде, разоряясь на вооружение, выстраиваясь у своих границ с примкнутыми штыками. Мир наций, заключивших между собой союз. Мир прочный, могущий наконец дать Европе то ощущение безопасности, которым сильны Соединенные Штаты. Мир без победителей и без униженных, мир без очагов будущего реванша, без всего того, что может в один прекрасный день воскресить дух войны. Вильсон правильно указывает первое условие такого мира: свержение деспотических правительств. Важнейшая цель. Европа не будет чувствовать себя в безопасности, покуда не вырван с корнем германский империализм. Покуда австро-германский блок не проделает эволюции в сторону демократии. Покуда не будет уничтожен этот рассадник ложных идей (ложных - потому что они противоречат общим интересам всего человечества), рассадник мечты о мировой империи, цинического воспевания силы, веры в превосходство германца над всеми прочими народами и его право подчинить их себе. (Проповедь особой миссии Германии в окружении кайзера, согласно которой всякий германец обязан быть крестоносцем, носителем идеи германского владычества над миром.) Вечер. Рад был посещению Гуарана и Вуазене, они зашли после обеда. Говорили о Германии. Гуаран утверждает, что зловещая религия силы является не столько плодом имперского режима, сколько выражением особых этнических свойств расы: скорее инстинкт, чем доктрина. Споры. Пруссия - еще не вся Германия, и т.д. Гуаран сам признает, что у Германии есть все необходимые данные для того, чтобы стать мирной и пользующейся свободами нацией. А если даже в германском мессианизме проявляет себя инстинкт расы? Разве не ясно, что деспотический режим растравляет его, усиливает, использует в своих целях! От нас, если мы победим, от характера мирных договоров, от нашего отношения к побежденным будет зависеть - останется или исчезнет это зло. Демократическое перевоспитание Германии, которое Вильсон хочет предписать, выведет этот мессианизм из употребления и тем самым лишит его жала или же направит его по иному пути, но лишь при одном условии: если мирный договор не даст немецкому народу никаких поводов желать реванша. На все это потребовалось бы лет пятнадцать. Я не теряю надежды. Я склонен верить, что Германия 30-х годов - республиканская, патриархальная, трудолюбивая и мирная - станет одной из самых верных гарантий европейского союза. Вуазене напомнил ноябрь 1911 года. Очень верно. Почему франко-германское соглашение Кайо только отдалило войну? Потому что она не меняло - не могло изменить - политического режима Германии. Потому что политика Германии, Австрии, России по-прежнему оставалась политикой самодержавной власти, политикой имперских министров, имперских генералов. Вильсон это понял. Ничто не изменится, если будет побежден только кайзер, но останется неприкосновенным прусский, тевтонский дух, императорская власть, ее стремление к гегемонии, ее пангерманизм. Устранить первопричины, чтобы не дать возродиться духу автократии. И тогда прочный мир будет обеспечен. Не надо забывать, что именно кайзеровское правительство{683}, одно, против желания всей остальной Европы, сорвало Гаагскую конференцию. (Записываю подробности со слов Гуарана; было достигнуто полное согласие по вопросу об ограничении вооружений, было заключено соглашение, которое могло пойти очень далеко; и вот накануне подписания представитель Германии получил от своего правительства приказ не брать на себя никаких обязательств.) Иными словами, в этот день Империя сбросила маску. Если бы принцип арбитража был принят, если бы Германия, подобно другим государствам, согласилась бы на ограничение вооружений, положение Европы в 1914 году было бы совсем иным, чем оказалось в действительности, и мы, возможно, избегли бы войны. Помнить об этом. До тех пор, пока в самом сердце Европы сохраняется режим пангерманской экспансии, самодержавно распоряжающейся судьбами семидесяти миллионов подданных, разжигающих каждодневно националистическую гордыню, - мир в Европе невозможен. 4 сентября. Сегодня с утра боли в боку мобильные, перемежающиеся, очень острые. (Помимо всего прочего.) В сводке сообщается о взятии обратно Перонна. До сих пор, если не ошибаюсь, командование ни разу не проговаривалось, что Перонн в августе перешел в руки противника. Коротенькое письмо от Филипа. В Париже говорят, что Фош проектирует наступление в трех направлениях одновременно. Одно на Сен-Кантен. Другое на реке Эн. Третье, совместно с американцами, на Маасе. Или, как выражается Филип, "в перспективе еще одно кровопускание..." Неужели нужны еще и еще трупы, прежде чем будут приняты вильсоновские предложения? Вечер. Недавно заходил Гуаран. Возмущен. Оказывается, за обедом шел спор о новом послании Вильсона. Почти все сошлись на том, что роль Лиги наций прежде всего - после войны сохранять с помощью постоянного института коалицию цивилизованного мира против Германии и Австрии. Гуаран утверждает, что эта идея прочно засела в мозги официальной Франции (начиная с Пуанкаре и Клемансо). Ее можно сформулировать так: "sine qua non* мирного устройства Европы состоит в исключении бошей из европейского концерта. Как проклятой богом расы. Как фермента будущих войн. Мир невозможен, покуда существует в Европе слишком живучая Германия. Следовательно, нужно учредить над ней опеку, чтобы обезвредить". ______________ * Обязательное условие (лат.). Чудовищно. Если Гуаран передает точно, то это полное извращение мысли Вильсона. Оставить для начала за пределами всеобщего Союза одну треть Европы под предлогом ответственности этой трети за войну, провозгласить Германию на все времена страной, не заслуживающей доверия, - это означает убить в зародыше правовую организацию Европы, удовлетвориться карикатурой на Сообщество наций, открыто признать, что у нас мечтают подчинить Европу англофранцузской гегемонии, с умыслом выращивать семена новых кровавых конфликтов. Вильсон слишком разумен, слишком опытен, дабы попасться в эту империалистическую ловушку. 5-е, четверг. Сегодня еле держусь на ногах. Похож на случайно ожившего удавленника. Чтобы спуститься с лестницы, потребовалось целых пять минут. Медленно, неотвратимо приближаюсь к своему концу. Этой ночью снова вспомнил, как умирал Отец. Во время агонии он напевал песенку, которую любил еще в юные годы: Гоп! Гоп! Милая ждет! Не следует откладывать, поскорее записать свои мысли об Отце для Жан-Поля. Как часто там в дни, когда нас отводили в тыл на отдых, где была тишина, где всякий мог снова испытать величайшее счастье - растянуться на настоящей кровати, - я проводил целые часы в наивных мечтаниях о послевоенном будущем, о том, что я непременно начну вести другую, лучшую жизнь, жизнь, по-настоящему полную труда и более полезную людям... Все впереди, казалось мне, должно было быть таким прекрасным! Мертвый, мертвый. Неотвязная мысль. Непрошеная во мне. Чужая. Язва. Паразит. Все было бы по-иному, если бы я мог принять. Но для этого пришлось бы искать опоры в метафизике. А я... Странно, что наше возвращение в небытие способно вызвать такое сопротивление. Что чувствовал бы я, если бы верил в существование ада, знал, что мне суждены вечные муки? Думаю, что страшнее все равно не было бы. 5 сентября, вечер. Майор прислал мне через Жозефа журнал, в котором лежала закладка. Я открыл отмеченную страницу и прочел: "Войны ведутся под всевозможными предлогами, но истинная причина у них всегда одна - армия. Не будет армий, не будет войн. Но как упразднить армию? Путь к этому один: свержение деспотизма". Это цитата из речи Виктора Гюго, а Реймон написал на полях: "Конгресс мира, 1869!"{686} - и поставил восклицательный знак. Пусть издевается, если ему угодно. Если пятьдесят лет назад уже проповедовалось уничтожение деспотизма и ограничение вооружений, это вовсе не значит, что ныне нужно терять веру в то, что человечество выйдет наконец из тупика. Мокрота в эти дни обильнее, чем когда бы то ни было. Увеличилось количество расплавленной ткани (пленки слизистой и ложной пленки). 6 сентября. Получил сегодня утром письмо от г-жи Руа. Пишет мне каждый год в день смерти своего сына. (Любен иногда чем-то напоминает Манюэля Руа.) Как думал бы он теперь, останься он в живых? Представляю его себе довольно ясно, дохляка (как Любен), но по-прежнему отчаянного, - он дождаться бы не мог выздоровления, чтобы поскорее вернуться на фронт. Жан-Поль, что будешь думать ты о войне в 1940 году, когда тебе исполнится двадцать пять лет? Ты, конечно, будешь жить в перестроенной заново, умиротворенной Европе. Ты, должно быть, и представить себе не сможешь, что это такое было - "национализме". Что такое была героическая вера тех, которым в августе 1914 года тоже исполнилось двадцать пять и перед кем открывалось все будущее: героизм юношей, уходивших на фронт горделиво, как мой милый мальчик Манюэль Руа! Не суди их слишком строго, попытайся понять. Не истолкуй ложно благородство этих мальчиков, которым не хотелось умирать и которые, как подобает мужам, поставили на карту свою жизнь, когда их родине угрожала опасность. Далеко не все были сорвиголовами. Многие, подобно Манюэлю Руа, шли на эту жертву, веря, что она послужит счастью будущего поколения, к которому принадлежишь и ты. Да, таких было много. Я сам их знал. Дядя Антуан свидетельствует за них. Газеты. Мы перешли Сомму, достигли Гискара. Продвинулись также на севере от Суассона, отбили Куси. Удастся ли помешать немцам укрепиться за линией Шельды и канала Сен-Кантен? 7-е вечером. Жан-Полю. Думаю о будущем. О твоем будущем. О том "прекрасном будущем", о котором мечтали Манюэль Руа и подобные ему. Прекрасное? Надеюсь, что именно такое будущее ждет тебя. Но мы оставляем вам в наследство мир, погруженный в хаос. Боюсь, что тебе придется войти в жизнь в смутные, тревожные времена. Противоречия, неуверенность, столкновение старых и новых сил. Потребуются крепкие легкие, чтобы не задохнуться в этом зараженном воздухе. Помни же - не всякому дано будет узнать радость жизни. Воздерживаюсь от всяких пророчеств. Но не так уж трудно представить себе Европу завтрашнего дня. Экономически - всеобщее обнищание, расстройство социального бытия. Морально - резкий разрыв с прошлым, ниспровержение прежних ценностей и т.д. И, как следствие всего этого, грандиозное смятение. Период линьки. Болезни роста, сопровождаемые приступами лихорадки, судорогами, то взлетами, то упадком сил. В итоге - равновесие, в итоге, но не сразу. Роды, которые будут протекать мучительно. А как поведешь себя тогда ты, Жан-Поль? Ведь трудно разобраться во всем этом. Каждый будет считать себя обладателем истины, и у каждого, как всегда, найдется своя панацея. Быть может, это будет эпоха анархии? Так думает Гуаран. Я - нет. Если анархия, то анархия только видимая, временная. Ибо не анархия будущее человечества, не может она быть его будущим, нельзя даже допускать такую мысль. Свидетельством тому - история. Единственное возможное будущее человечества - организация, каковы бы ни были неизбежные колебания. (Очень возможно, что эта война - решительный шаг если не к братству, то, во всяком случае, к взаимному пониманию. Приняв вильсоновский мир, Европа расширит свои горизонты; идеи человеческой солидарности, коллективной цивилизации заменят идею национализма и т.д.) Во всяком случае, ты будешь свидетелем грандиозных изменений, коренной переплавки. И вот что я хочу тебе сказать. Мне кажется, что в ту пору общественное мнение, магистральные идеи, которые направляют его, будут иметь все возрастающее влияние. Будущее, очевидно, станет невиданно гибким. Значение личности возрастет. Настоящий человек сможет, как никогда раньше, громко сказать свое слово о нашем мире, и оно будет услышано; сможет участвовать в перестройке мира. Стать настоящим человеком. Развивать в себе дееспособную личность. Остерегаться ходячих теорий. Так соблазнительно освободиться от слишком тяжкого бремени собственной личности! Так соблазнительно дать себя втянуть широкому движению коллективного энтузиазма! Соблазнительно верить, ибо удобно, в высшей степени комфортабельно! Сможешь ли ты противостоять искушению?.. Это будет не так-то легко. Чем запутаннее нам кажутся тропы, тем более склонны мы любой ценой выбираться из лабиринта, цепляясь за любую уже готовую теорию, лишь бы она успокаивала, указывала выход. Всякий мало-мальски убедительный ответ на те вопросы, которые мы ставим перед собой и которые не можем решить сами, предстает перед нами как некое убежище, в особенности если мы полагаем, что ответ этот одобрен большинством. Опасность первейшая! Крепись, отвергай штампованные формулы! Не позволяй завербовать себя! Пусть лучше терзания неуверенности, чем ленивое моральное благополучие, которое предлагают доктринеры каждому, кто согласен пойти за ними! Нащупывать путь самому, в потемках, не очень весело; но это меньшее зло. Худшее - покорно идти за тусклым светильником, который твой сосед выдает за светоч. Остерегайся! Пусть память об отце будет тебе примером! Пусть его одинокая жизнь, его беспокойная мысль, вечно ищущая мысль, будет для тебя образцом щепетильной честности по отношению к самому себе, примером правдивости, внутренней силы и достоинства. Рассвет. Бессонница, бессонница... (Я, кажется, впадаю в проповеднический тон, как только обращаюсь к Жан-Полю. Не употреблять всяких "остерегайся" и прочего.) Стать "настоящим человеком"... Одно забыл объяснить ему - как это достигается! Как это достигается? В самом деле, я не знал настоящих людей, кроме своих собратьев по профессии. Впрочем, склонен думать, что поведение настоящего человека перед лицом событий, перед лицом реальности и случайностей социальной жизни не должно отличаться от поведения врача у постели больного. Важно одно: свежесть взгляда. В медицине годы учения, знания, почерпнутые из книг, очень редко могут пригодиться для решения новых проблем, перед которыми оказывается врач в каждом данном случае. Всякая болезнь, а равно также и всякий социальный кризис, всегда предстает как первый случай, не имеющий прецедентов; как случай исключительный, для которого всякий раз нужно изобретать какие-то новые способы врачевания. Чтобы быть настоящим человеком, нужно обладать богатым воображением... Воскресенье, 8 сентября, 18. Сегодня утром, проснувшись, отхаркнул сгусток около девяти сантиметров. Велел передать его Бардо для анализа. Перечел то, что писал сегодня ночью. Был удивлен, что могу еще временами испытывать интерес к будущему, к людям, которые будут жить после меня. Неужели это только ради Жан-Поля? Подумав, пришел к убеждению, что интерес этот возникает сам собой и довольно стоек. И, напротив, мое удивление по этому поводу - результат умственного напряжения, постоянного изучения самого себя за последнее время. В самом деле, я не могу не думать о будущем. Это для меня, как и прежде, постоянная деятельность ума, и притом совершенно естественная... Странно! Перед завтраком. Вспоминаю газетную заметку, которая когда-то поразила Филипа. (Один из наших первых внепрофессиональных разговоров. Я только что начинал работать с ним.) В этой заметке речь шла о преступнике, приговоренном к гильотине, который, когда его привезли на место казни, стал вырываться из рук палача и крикнул прокурору: "Не забудьте о моем письме!" (Сидя в тюрьме он узнал, что его любовница была ему неверна, и в утро своей казни написал судьям письмо, где признавался еще в одном своем преступлении, не раскрытом властями, в котором была замешана также и эта женщина.) Мы никак не могли понять. До последней секунды так страстно интересоваться земными делами! Филип объяснял это почти полной невозможностью для большинства людей "представить себе реально" небытие. Сейчас эта история не так уж меня удивляет. 9 сентября. Скверный вкус во рту; к чему еще и эта мука! Никогда я не верил в креозот, он напоминает кабинет зубного врача, от него только лишаешься последнего аппетита. После обеда, в саду. Написал сегодня утром число, 9 сентября, и вдруг вспомнил: сегодня вторая годовщина Ревиля. Вечер. Прожил весь день в мыслях о Ревиле. Наш приезд на закате. Устройство санитарного пункта в часовне. Развалины деревни. Накануне немцы выпустили двести снарядов. Непроглядная тьма, и в ней взлетают к небу осветительные ракеты. Командный пункт, полковник, исполняющий обязанности командира бригады, устроил свой КП в доме, от которого остались три полуразрушенных стены. Грохот семидесятипятимиллиметровок, установленных в лесу. Обломки крыши, лужа. Красная разорванная перина на земле, как раз в том месте, где меня ранило на следующий день. Обломки, высохшая грязь, земля, изрытая колесами обозов. И пригорок за деревней, пригорок, который был виден сквозь разбитые цветные стекла часовни, с пригорка пачками спускались к нам раненые, белые от пыли, прихрамывая и, как всегда, тихие, с отсутствующим взглядом. Мне хорошо запомнился этот пригорок, черный на горящем, как будто в отблеске пожара, небе, истыканный кольями с колючей проволокой, которые склонялись к земле, словно сбитые напором циклона. И слева старая мельница, рухнувшая на крылья, похожая на сломанную игрушку. (Почему-то приятно описывать все это. Спасти от забвения? Для чего? Для того, чтобы Жан-Поль знал, что однажды утром в Ревиле дядя Антуан?..) В часовню к ночи набилась уйма народу, Стоны, ругань. Груда соломы в глубине, там, где складывали мертвых вперемежку с полумертвыми, которых нельзя было эвакуировать. Фонарь на алтаре. Свеча в бутылке. Свод с причудливым хороводом теней. Вижу стол, доски, положенные на два бочонка, простыни, вижу так ясно, как будто я успевал тогда наблюдать и запоминать. Моя тогдашняя энергия! Чудесное полуопьянение, наслаждение своим искусством, рабочий порыв. Действовать быстро. Владеть собой совершенно. Зрение, осязание, все чувства в удивительной готовности к действию; всем телом, до кончиков пальцев, управляет напрягшаяся воля. Притом какая-то грусть и вместе нечувствительность, как у автомата. А поддерживала цель, дело, которое надо было делать. Ничего не слушать, ничего не видеть, целиком уйти в свое дело. И делать точно, споро, не торопясь и не теряя ни секунды, рассчитывая все движения, необходимые для того, чтобы вот эта рана была обработана, вот эта артерия зажата вовремя, вот этот перелом иммобилизирован. Следующего! Уже менее отчетливо помню навесы, сараи по другую сторону улочки, где носилки с ранеными ставили просто на землю. Но самую улочку помню очень хорошо, помню, как мы прижимались к стене, спасаясь от пуль. И до сих пор в ушах стоит тоненький свист и сухое щелканье пуль о глиняные стены. И безумные глаза маленького небритого майора с рукой на перевязи; здоровой рукой он все время водил у виска, будто отгонял рой насекомых: "Здесь много мух. Так много мух!" (И вдруг я вспомнил старого бородача-добровольца, полуседого, который работал с нами в госпитале в Лонпре-ле-Кор-Сен, его унылую физиономию; достаточно было послушать, как он говорил раненому, снимая его с носилок: "А ну-ка, парень, слазь, за тобой пришли!" - чтобы угадать в нем парижского рабочего.) Работали всю ночь, даже не подозревая об обходном движении неприятеля. А на заре: прибытие связиста; неприятель, охвативший деревню с фланга, выводные окопы, ставшие вдруг опасными; площадь, которую надо было пересекать под пулеметным огнем, чтобы добраться до единственного неугрожаемого хода сообщения. Ни на секунду не было мысли, что я рискую собой. И потом я падаю, мелькает красная перина, и такая четкая мысль: "Пробито легкое... В сердце не попало... Выкручусь..." (Вот от чего зависишь... Если бы тем утром я был ранен в ногу или в руку, я не был бы таким, каким стал сейчас. Та капля иприта, которую я глотнул два года спустя, не причинила бы столь сильных разрушений, будь у меня целы оба легких.) 10 сентября. Со вчерашнего дня весь поглощен воспоминаниями о войне. Хочу записать для Жан-Поля историю с тифозными, из-за них-то, в сущности, я вынужден был оставаться на фронте гораздо дольше, чем большинство моих коллег по санитарной службе. Зима 1915 года. Я все еще служил в моем компьенском полку, который стоял в то время на передовых позициях на севере. Но мы, батальонные врачи, установили очередь, и примерно раз в две недели каждый из нас отправлялся в тыл, километров за шесть, где в маленьком сарае был устроен госпиталь на двадцать коек. Прибываю я туда как-то вечером. Восемнадцать больных в полуподвальном этаже под сводчатым потолком. Все с температурой; у некоторых 40o!.. Я осмотрел их при тусклом свете ламп. Сомнений быть не могло: все восемнадцать в тифу. Но на фронте было запрещено иметь тифозных. Фактически приказано было никогда не ставить подобного диагноза. В тот же вечер звоню начальству. Заявляю, что у меня находятся восемнадцать парней, которые, по моему мнению, "страдают тяжелыми желудочно-кишечными расстройствами, очень сходными по своим явлениями с паратифом" (я благоразумно избегаю слова "тиф"), и что я как честный человек принужден отказаться от управления госпиталем, ибо считаю, что несчастные перемрут в этом погребе, если их не эвакуировать немедленно. На другой день на рассвете за мной прислали автомобиль. Мне велено было явиться в дивизию. Я твердо выдержал натиск начальства, не сдался. Больше того: добился немедленной эвакуации больных. Но с этого дня в моем послужном списке появилась некая "отметка", которой я обязан тем, что со дня моего ранения мне были закрыты всякие пути продвижения по службе! Вечер. Думаю о своих отношениях со здешними обитателями. Близость между людьми здесь должна бы быть кровной, как на фронте. Но нет! Ничего общего. Здесь просто товарищеские отношения, и только. А на фронте последний кашевар тебе брат. Думаю о тех, кого я там знал. Печальный смотр: кто признан негодным, кто искалечен, кто пропал без вести... Карлье, Бро, Ламбер, и славный Дален, и Гюар, и Лене, и Мюлатон, - где-то они все? А Соне? А маленький Нопс? И сколько еще их? Кто из них уцелеет в этой войне? Сегодня я думаю о войне иначе, чем всегда. Вспоминаю слова Даниэля в Мезоне: "Война дает тысячи и тысячи поводов к редчайшей человеческой дружбе..." (Жестокие поводы и скоропреходящая дружба.) И все-таки он прав: там была какая-то жалость и великодушие, какая-то взаимная нежность. Когда проклятие обрушивается на всех, остаются лишь самые простые реакции, и они для всех одинаковы. Есть ли у нас нашивки, нет ли - все мы равны; нас объединяют те же страдания, то же рабство, та же тоска, те же страхи, те же надежды, та же окопная грязь и часто та же похлебка, те же газеты. Меньше маленькой лжи, меньше маленьких подлостей, меньше злобы, чем в мирной жизни. Там так нуждаются друг в друге. Там любишь и помогаешь, чтобы тебя любили и тебе помогали. Меньше личных антипатий, нет зависти (на фронте). Нет ненависти. (Нет даже ненависти к бошу, жертве той же нелепости.) И потом еще одно: силою вещей война - время раздумий. И для некультурных и для образованных. Раздумий простых, глубоких. И, за немногими исключениями, у всех об одном и том же. Может быть, непрерывное общение со смертью заставляет размышлять даже самых, казалось бы, не склонных к этому людей. (Пример - мой дневник...) Буквально у каждого своего товарища по батальону я подмечал минуты такого раздумья. Раздумья одинокого, которое становится потребностью, без которого не можешь обойтись, которое скрываешь, уходя в себя. В тот единственный уголок души, который оставляешь для себя. В этой вынужденной обезличенности размышление - последнее убежище личности. Что останется от плодов этого раздумья у тех, кто уцелеет? Немного, быть может. Яростная жажда жизни, во всяком случае, ужас перед бесполезными жертвами, перед громкими словами, героизмом. Или, наоборот, тоска по фронтовым "добродетелям"? 11-е. Наличие расплавленной ткани в мокроте было установлено гистологически. Никаких ложных пленок, а кусочки слизистой. Вечер. По правде говоря, я почти так же часто думаю о своей жизни, как и о своей смерти. Беспрерывно возвращаюсь к прошлому. Роюсь в нем, как мусорщик в отбросах. Концом крюка подцепляю какой-нибудь обломок, рассматриваю его, изучаю, думаю о нем без устали. Жизнь! Это такая малость... (И я считаю так вовсе не потому, что мои дни сочтены. Это относится ко всякой жизни.) Архиизбито: короткая вспышка во тьме нескончаемой ночи и т.д. Те, кто повторяет это в качестве общего места, как мало они понимают смысл этих слов. Как мало чувствуют весь их пафос! Праздный вопрос, но отделаться от него до конца невозможно: "В чем смысл жизни?" И, пережевывая, как жвачку, мое прошлое, я ловлю себя нередко на мысли: "А какой во всем этом толк?" Никакого; абсолютно никакого. При этой мысли испытываешь какую-то неловкость, ибо в тебя въелись восемнадцать веков христианства. Но чем больше думаешь, чем больше глядишь вокруг себя, в самого себя, тем больше постигаешь эту бесспорную истину. "Никакого толку в этом нет". Миллионы существ возникают на земной поверхности, возятся на ней какое-то мгновение, потом распадаются и исчезают, а на их месте появляются новые миллионы, которые завтра также рассыплются в прах. В их кратком появлении никакого толку нет. Жизнь не имеет смысла. И ничто не имеет значения, разве только стараться быть как можно менее несчастным во время этой мимолетной побывки... Впрочем, этот вывод не так уж безнадежен, не так уж парализует, как может показаться на первый взгляд. Чувствовать себя омытым, начисто освобожденным от всех иллюзий, которыми убаюкивают себя люди, желающие во что бы то ни стало видеть в жизни какой-то смысл; чувствовать так - значит достичь чудеснейшего состояния просветленности, могущества, свободы. Больше того: эта идея обладает, если уметь только воспользоваться ею, даже каким-то тонизирующим действием. Вспомнил вдруг корпус Б, зал в нижнем этаже, через который проходил каждое утро, закончив работу в больнице. Как сейчас вижу: зал полон ребятишек, они сидят на полу, играют в кубики. Там были хроники, калеки, больные, выздоравливающие. Были там умственно отсталые дети, полуидиоты, и другие, очень развитые. В общем, полное подобие микрокосма... Человечество, если на него посмотреть через перевернутый бинокль... Многие ребята просто переставляли кубики как попало, переносили их с места на место, переворачивали их то одной, то другой стороной. Другие - более развитые - подбирали кубики по цветам, выстраивали их по прямой линии, складывали из них геометрические фигуры. Некоторые строители дерзали возводить маленькие, шаткие домики. Иной раз какой-нибудь упорный, изобретательный и самолюбивый зодчий задавался трудной целью и после десятка попыток воздвигал мост, обелиск, высоченную пирамиду... Когда кончалась перемена, все это рушилось. На линолеуме оставалась груда разбросанных кубиков в ожидании завтрашнего дня. В конечном счете довольно схоже с тем, что представляет собою жизнь. Каждый человек, повинуясь единственной потребности - играть (какие бы высокие предлоги он ни измышлял), строит жизнь сообразно со своими прихотями и способностями из тех самых элементов, которые доставляет ему действительность, из тех разноцветных кубиков, которые попадаются ему под руку, - и так со дня рождения. Те, кто одарен, стараются сделать из своей жизни сложную конструкцию, подлинное произведение искусства. Нужно следовать их примеру, чтобы как можно лучше, веселей провести "перемену"... Каждый, сообразно со своими возможностями. Каждый - из тех элементов, которые дает ему случай. И так ли уж важно в самом деле - хуже или лучше получится какой-нибудь обелиск или пирамида. Той же ночью. Мой мальчик, я раскаиваюсь в том, что написал вчера вечером. Если тебе попадутся эти страницы, ты, должно быть, вознегодуешь. "Так мог думать только старик, - скажешь ты, - или умирающий". Ты прав, конечно. Я и сам уже не знаю, в чем правда. Существуют другие ответы, не просто негативные, на тот вопрос, который ты, несомненно, ставишь перед собой: "Во имя чего жить, работать, какова цель, которой стоит отдать себя всего?" Во имя чего? Во имя прошлого и будущего. Во имя твоего отца и твоих детей, во имя того, что сам ты - звено этой цепи. Развитие не должно прерываться... Передать другим то, что тебе досталось, но обогатив, возвысив. Не ради ли этого мы живем? 12 сентября, утро. Был средним человеком, не выше того. Средние способности, как раз в соответствии с тем, чего требовала от меня жизнь. Средний ум, и память, и дар ассимиляции. Средняя личность. Все прочее - маскировка. После обеда. Здоровье, счастье - только шоры. В болезни черпаешь наконец явное видение мира. (Идеальным условием для того, чтобы понять себя и понять людей, было бы переболеть и затем восстановить здоровье. Меня подмывает даже сказать, что "человек, неизменно пользующийся хорошим здоровьем, неизбежно дурак".) Был средним человеком - не выше того. Без настоящей культуры. Культура у меня была профессиональная, ограниченная моим ремеслом. Великие люди, настоящие великие люди, не ограничены своей областью. Великие врачи, философы, великие математики, великие политики никогда не бывают только врачами, философами и т.д. Их мысль свободно движется в других сферах, бежит за пределы специальных знаний. Вечер. О себе самом. Я просто-напросто всегда был удачлив. Карьеру выбрал такую, в которой легче всего было преуспеть. (Что уже само по себе показатель практического ума.) Но ума среднего, хорошо уравновешенного, но лишь настолько, чтобы использовать благоприятные обстоятельства. Прожил в ослеплении гордыней. Воображал, что всем обязан своему уму и своей энергии. Воображал, что сам выковал свою судьбу и что мои успехи заслужены мною. Считал себя незаурядным субъектом только потому, что сумел убедить в этом людей менее способных. Маскировка. Ухитрялся вводить в заблуждение даже Филипа. Обман, иллюзии, которые жизнь не замедлила бы разрушить. Меня, конечно, ожидали жестокие разочарования. Я просто был бы хорошим врачом, таким, как сотни других. 13 сентября. Нынче утром розоватая мокрота. 11 часов. Лежу, дожидаясь Жозефа, банок. Моя палата. Ненавистный маленький мирок, знакомый мне до последнего гвоздика, до тошноты. Нет такой щелочки, царапинки на этой розовой стене, следа от рамки, на которых тысячи раз не останавливался бы мой взор. И неизменные girls над зеркалом! (Которых мне, может быть, недоставало бы, если бы меня послушались и убрали их.) Часы, долгие часы, дни, ночи на этой постели, и это я, когда-то такой деятельный! Деятельность, активность. Я был не просто активным. У меня был культ активности, фанатический и ребяческий. (Не хочу быть слишком суровым к своей прежней активности. Всему, что я знаю, научило меня именно действие. Столкновение лицом к лицу с реальностями. Действие воспитало меня. Даже этот кромешный ад войны я выносил так твердо лишь потому, что он вынуждал меня непрестанно к действию.) Днем. В сущности, мне следовало бы избрать хирургию. Я вкладывал в свою работу темперамент хирурга. Чтобы стать действительно хорошим врачом, нужно быть и созерцателем. Вечером. Все время вспоминаю о прежней чудесной, деятельной жизни. Не без суровости. Я замечаю в ней сейчас долю - некую долю - притворства. (Перед самим собой не меньше, во всяком случае - столько же, сколько и перед другими.) Моя слабость: вечная потребность в одобрении. (Нелегко признаться в этом, Жан-Поль!) Сотни раз убеждался, что мог проявить себя во всем блеске только в присутствии других. Когда я чувствовал, что на меня смотрят, говорят обо мне, восторгаются, я расцветал, росла моя смелость, решимость, сознание силы; воля устремлялась в бой. (Примеры: бомбардировка Перонна, скорая помощь в Монмирайле, удачная операция в лесу Брюле и т.д. Другой пример - в довоенное время: я всегда был в сто раз проницательнее в диагнозах, предприимчивее в лечении, когда действовал на глазах у моих сотрудников, в больнице; другое дело - дома, у себя в кабинете, наедине с пациентом.) Я понял теперь, что истинная энергия - нечто иное; она обходится без зрителей. Моя энергия всегда нуждалась в присутствии других, чтобы дать максимум того, что я мог дать. Будь я один на острове Робинзона, возможно, я покончил бы с собой. Но появление Пятницы побудило бы меня к свершению подвигов. Вечер. Упражняй волю, Жан-Поль. Если ты способен желать, ты сможешь достигнуть всего. 14-е. Рецидив. Ретростернальные боли, помимо всего прочего. И спазмы непонятного происхождения. Беспрерывная рвота. Не смог встать с постели. Гуаран принес газеты. В Швейцарии говорят о мирных предложениях Австро-Венгрии{700} (?), а также о глухом революционном брожении в Германии (?)... Значит ли это, что в Германию, благодаря посланиям Вильсона, проникли демократические идеи? Более достоверно известие о продвижении американцев в направлении Сен-Миеля. А ведь Сен-Миель - это дорога на Бриен, на Мец. Зато мы подвигаемся на линии Гинденбурга{700}, которую считают неприступной. 16 сентября. Немного легче. Приступы рвоты прекратились. Эти дни очень ослаб от диеты. Ответ Клемансо на попытки Австрии начать мирные переговоры. В высшей степени неприятный ответ. Стиль кавалерийского офицера. Хуже того: пангерманский стиль. Плоды недавних военных успехов уже дают себя знать: как только один из противников решит, что превосходство на его стороне, он раскрывает свои тайные замыслы, которые всегда оказываются империалистическими замыслами. Вильсону придется выдержать не один бой с государственными деятелями Антанты, если только победа союзников не будет исключительно делом рук американских солдат. У Антанты был прекрасный случай сказать открыто и честно, каковы ее цели. Но Антанта предпочла блефовать, Антанта делает вид, что ее требования будут максимальными, и это из страха, что иначе в момент подведения счетов ей не удастся вытянуть из побежденных все, что только можно вытянуть. Гуаран говорит: Антанта пьянеет от любого успеха. 17-е. Они могут говорить все, что угодно, но это распространение очагов бронхопневмонии следует рассматривать как форму обострения инфекции легких. 18-е. Бардо долго меня осматривал и выслушивал, потом совещался с Сегром. Явное ослабление правого желудочка, явление синюшности, и пониженное кровяное давление. Я ждал этого уже давно. Старая песня: "Поражены легкие - лечи сердце". Повадки санитаров: они ухитряются быть вне пределов досягаемости, когда спешно нужны больному, и вечно торчат в палате как раз тогда, когда их присутствие кажется предельно неуместным. Ночь с 19-го на 20-е. Жизнь, смерть, непрерывное произрастание и т.д. После обеда мы с Вуазене рассматривали карту фронта Шампани. Внезапно вспомнил белесую равнину (кажется, где-то к северо-востоку от Шалона), где мы остановились на привал, чтобы перекусить; меня тогда, в июне семнадцатого года, прикомандировали к другому полку. Земля была так глубоко взрыта бомбежками еще с первых дней войны, что на ней не произрастало больше ничего, даже пырея. А ведь дело было весной, вдали от фронта, и все пространство вокруг было вновь перепахано. И неподалеку от того места, где мы расположились, среди мертвой меловой пустыни, вырисовывался зеленый островок. Я направился к нему. Это оказалось немецкое кладбище. Могилы, сровненные с землей, укрытые в высокой траве, а над этим еще свежим скопищем трупов, - изобилие злаков, полевых цветов, бабочек. Архибанально. Но сегодня это воспоминание волнует меня сильнее, чем прежде. Весь вечер раздумывал над слепыми силами природы и т.д. Но так и не сумел додумать эту мысль. 20 сентября. Успешные бои на фронте у Сен-Миель. Успех на линии Гинденбурга. Успехи в Италии, успехи в Македонии, успехи повсюду. Но... ценой каких жертв? И это еще цветочки. Нельзя без тревоги наблюдать, как изменился тон союзной прессы, с тех пор как мы почувствовали себя сильнее, чем противник. С какой непримиримостью Бальфур{702}, Клемансо и Лансинг{702} оттолкнули предложения Австрии! И это они, конечно, заставили Бельгию отвергнуть предложение Германии! Заходил Гуаран. Нет, думаю, что конец войны не так уж близок. Создать германскую республику и вновь поставить прочно на ноги русского глиняного колосса - на это потребуются долгие месяцы, а может быть, и годы. И чем больше у нас будет побед, тем меньше мы будем склонны к искреннему примирению, без которого невозможен прочный мир. Гуаран. Бесполезный и досадный спор о прогрессе. Он сказал: "Итак, значит, вы не верите в прогресс?" Верю, верю, как же! Но что в том? Тысячелетия пройдут, пока оправдаются наши надежды на человека... 21-е. Завтракал со всеми внизу. Любен, Фабель, Реймон - при всем различии взглядов, все в равной мере узкие сектанты. (Вуазене сказал про майора: "Ни за что не поверю, что у него есть мозг. Разве только спинной".) Жан-Полю. Нет истины, кроме преходящей. (Помню еще те времена, когда все верили, что антисептика важнее всего. "Убить микроба". А потом поняли, что вместе с микробом часто убивают живые клетки.) Идти осторожно, ощупью. Ничего не утверждать окончательно. В конце всякого пути, если стать на него без оглядки, - тупик. (Примеров сколько угодно, хотя бы из области медицины. Я сам видел, как выдающиеся ученые, равные по силе, одинаковой прозорливости, страстные искатели истины, - приходили в результате изучения одних и тех же явлений, производя совершенно те же клинические наблюдения, к совершенно различным, даже диаметрально противоположным выводам.) С молодых лет освободиться от склонности к безоговорочным суждениям. 22-е. Такие мучительные боли в боку, что, когда я примощусь хоть как-нибудь, боюсь шелохнуться. Бардо уверял, что мазь из этилового парааминобензола делает чудеса. Никак не действует. Они сами уже не знают, где мне делать теперь прижигания. Живого места не осталось. 25-е. Со вчерашнего дня снова резко скачет температура. Все-таки пытался сойти вниз. Но не смог, пришлось вернуться к себе и лечь, - так задохнулся на лестнице. Эта палата, эти розовые стены... Закрываю глаза, чтобы больше ничего не видеть. Думаю о предвоенном времени, о моей тогдашней жизни, о моей юности. Истинным источником моей силы было потаенное ненасытное доверие к будущему. Больше, чем доверие, - уверенность. А сейчас там, откуда шел ко мне свет, беспросветный мрак. Это пытка, не прекращающаяся ни на минуту. Тошнота. Бардо задержался внизу, принимал троих больных. Ко мне сегодня после обеда дважды заходил Мазе. Не могу выносить его угрюмого вида, его физиономии старого колониального вояки. Провонял, по обыкновению, всю комнату потом. Чуть меня не вырвало. Четверг, 26 сентября. Плохая ночь. Аускультация показала новые очаги субкрепитирующих хрипов. Вечер. После укола несколько легче. Надолго ли? Заходил на минутку Гуаран, утомил меня. Франко-американское наступление. Наступление англобельгийское. Немцы отступают повсюду. Успехи союзников также и на балканском фронте. Болгария просит перемирия. Гуаран говорит: "Мир с Болгарией - это начало конца: это как у беременной женщины перед родами отходят воды!.." В Германии начинает пахнуть порохом. Социалисты выставили ряд конкретных условий, на которых они согласны войти в правительство... В стране всеобщее недовольство, оно сквозит даже в намеках канцлера, - смотри его последнюю речь. Боюсь верить. Слишком хорошо. Но события разворачиваются так стремительно, что становится просто страшно. Турция раздавлена. Болгария и Австрия накануне капитуляции. Повсюду победа. Какие бездны сулит нам заключение мира? Головокружительно! Созрела ли наша Европа для настоящего мира? В "Гранд-отеле" в Грассе один американец побился об заклад на тысячу долларов против одного луидора, что война будет закончена к рождеству. Счастливы те, кто будет праздновать это рождество. 27-е. Слабость увеличивается. Удушье. С понедельника полная афония Бардо приводил ко мне Сегра. Осматривали меня целый час. Сегр держится проще, чем обычно Встревожен. Вечер. Анализ мокроты: пневмококки, но преимущественно стрептококки, с каждым разом их все больше и больше, несмотря на специфическую сыворотку. Характерная токсикоинфекция. Завтра утром рентген. 28-е. Явные симптомы общего заражения. Бардо и Мазе заходят по нескольку раз в день. После просвечивания Бардо решил сделать пробную пункцию. Чего он опасается? Абсцесса в паренхиме? ОКТЯБРЬ 6 октября. Целых восемь дней. Еще слишком слаб, чтобы писать. Клонит ко сну. Снова - дневник - все-таки какая-то радость... И даже палата радость. И мои girls тоже. Значит, выкрутился и на этот раз? 7 октября. Всю неделю не прикасался к дневнику. Силы мало-помалу восстанавливаются. Температура окончательно упала. По утрам нормальная, вечерами 37,9-38. Все уже думали, что мне крышка. А оказалось - нет. В понедельник, 30-го, меня перевезли в клинику в Грасс. Вечером меня оперировал Микаль. Сегр и Бардо ассистировали. Большой абсцесс в правом легком. К счастью, хорошо ограниченный. На пятый день уже смог вернуться в Мускье. Почему я не покончил с собой 29-го, после пункции? Просто в голову не пришло. (Именно так!) Вторник, 8 октября. Слабость меньше. Удивительно, я нисколько не сожалею о том, что меня спасли, нисколько: я малодушию обрадовался новой отсрочке. Так как я несколько дней не читал газет, мне трудно сейчас разобраться в происходящем. Ничего не знал об отставке немецкого кабинета. Там, очевидно, произошли довольно важные события. Швейцарская пресса утверждает, что назначение принца Макса Баденского канцлером{706} объясняется желанием немцев начать мирные переговоры. 9 октября. Хвастаться, в сущности, нечем. Ни на минуту не соблазнила мысль о самоубийстве. Только возвратившись в свою палату, вспомнил. В промежуток времени между диагнозом и операцией думал только об одном: "Скорей бы операция. Больше шансов на успех". Еще унизительнее другое: все время, пока я был в Грассе, я не переставал жалеть, что забыл в Мускье янтарное ожерелье. Я решил было даже, как только вернусь в Мускье, передать его Бардо, взяв с него обещание... положить ожерелье со мной в гроб! Но не уверен, что сделаю так. Капризы умирающего. Если я поддамся искушению, не суди меня слишком строго, мой мальчик, не презирай дядю Антуана. Это ожерелье дорого мне как память об одной ничем не примечательной истории, но эта история, вопреки всему, - самая счастливая в моей ничем не примечательной жизни. 10-е. Был Микаль. 11 октября, пятница. Вчера бесконечно утомил осмотр хирурга. Сообщил мне все подробности. Большой абсцесс, хорошо локализованный, осумкованный очень устойчивой фиброзной тканью. Гной густой, вязкий. Признался, что легкое находится в состоянии сильнейшего отечного полнокровия. Бактериологический анализ: культура стрептококков. Микаль заинтересовался моим случаем. Относительно редкий: в течение года из семидесяти девяти отравленных ипритом, бывших здесь на излечении, только у семи простые абсцессы, как у меня. Четырех оперировали успешно. Трое других... Множественные абсцессы, к счастью, встречаются реже. Не операбельны. Из семидесяти девяти отравленных газами только три случая, и все три - смертельные. Мне повезло. (Написалось это само собой. Конечно, я бы этого не написал, если бы хоть немного подумал. Но раз уже написалось, не хочу вычеркивать. Должно быть, я еще слишком привязан к жизни, раз называю "везением" продление пытки...) 12 октября. Попробовал немножко походить после обеда. Еще похудел. С 30 сентября потерял два кило четыреста. Сердце сдает. Дигиталин дважды в день. Страшная потливость. Боли, слабость, сухой кашель, удушье - все удовольствия разом. А когда меня спрашивают, как я себя чувствую, отвечаю с полным убеждением: "Неплохо..." 13-е. Швейцарские газеты сообщают, якобы из достоверного источника, что новый немецкий кабинет обратился окольным путем к Вильсону{707} с предложением начать переговоры. Прямое предложение немедленного перемирия. Правдоподобно, ибо последняя речь канцлера в рейхстаге была откровенным предложением мира. И это Германия, вчера еще столь дерзкая! Только бы союзники, чего доброго, не зарвались! Только бы удержались от искушения, не слишком бы вознеслись... В каждом их слове - наглость выигравшего скачку жокея! Уверен, что сам Рюмель позабыл свои мрачные весенние предсказания: должно быть, из всех сегодняшних триумфаторов Рюмель - самый непримиримый. Слово "радость", которым пестрят страницы французских газет, звучит просто оскорбительно. "Облегчение" - да, но только не "радость"! Нет, можно ли забыть так быстро ту лавину горя, которая нависает над Европой! Ничто, даже окончание войны не отменит того, что боль господствует и длится. 14 октября, ночь. Снова бессонница. Ловлю себя на том, что жалею теперь об отупляющей сонливости, которая была у меня в период инфекции. Голова пустая, полное безразличие. Во власти "призраков". Сознания хватает только на то, чтобы как следует прочувствовать страдание. Мне хотелось запечатлеть в этом дневнике свое "я". Для Жан-Поля. Но когда я начал писать, я был уже неспособен сосредоточиться, мыслить последовательно, работать. Еще одна неосуществленная мечта. Пускай так. Полнейшее безразличие, расползается, как масляное пятно. 15-е. Генеральное наступление. Повсюду успех. Все фронты зашевелились разом. С тех пор как заговорили о мире, союзное командование пустилось во все тяжкие, словно хочет отыграться напоследок. Травля зверя в полном разгаре. Сегодня немного получше. Пишу с удовольствием. Заходил Вуазене. Напоминает Будду. Лицо плоское, широко расставленные глаза, веки тяжелые, выпуклые, округлые, похожие на мясистые лепестки цветов (магнолии, камелии), большой рот, толстые губы, еле шевелит ими при разговоре. Лицо мудреца. Когда глядишь на него, становится спокойно. Какая-то фаталистическая безмятежность, что-то азиатское. Ему якобы известны настроения, царящие в последнее время в генеральном штабе. Не предвещают ничего хорошего. Потери считаются ни во что с тех пор, как решили все надежды возложить на американскую помощь, которую полагают неисчерпаемой. И глухое сопротивление миру. Отвергнуть любые условия перемирия, захватить Германию, подписать мир в Берлине и т.д. Вуазене говорит: "Они мыслят категориями победы, вместо того чтобы думать об окончании войны". И все более открыто враждебны Вильсону. Уже твердят, что "четырнадцать пунктов"{709} выражают только личные взгляды Вильсона; что Антанта никогда не одобряла их официально и т.д. Вуазене напомнил мне, что с июля, со времени первых военных успехов, пресса (подцензурная) еще изредка говорит о Лиге наций, но уже никогда о Соединенных Штатах Европы. Вечер. Вуазене оставил мне несколько номеров "Юманите"{709}. Просто поразительно, какое жалкое зрелище являют собой наши социалисты в глазах каждого, кто вдумался в американские послания. Тон узколобых сектантов. Ничего великого не может породить эта среда, эти люди. Социалистических политиков Европы следует отмести ко всем прочим обломкам старого мира. И выбросить на свалку вместе со всей остальной дрянью. Социализм. Демократия. Думаю, что Филип, пожалуй, был прав: правительства победивших стран вряд ли откажутся от диктаторских замашек, приобретенных ими за эти четыре года. Империализм (империализм республиканский), представленный Клемансо, пожалуй, не так-то легко сдаст позиции! Быть может, очаг подлинного социализма в будущем возникнет для начала в побежденной Германии. Именно вследствие того, что она побеждена. 16-е. Немного полегче последнюю неделю. Гуаран разыскал для меня текст послания от 27 сентября. Ничего нового по сравнению с прежними, но более четко определены цели мира. "За этой войной должен последовать новый порядок и т.д.". Всеобщий союз народов - единственная гарантия коллективной безопасности. Если эти слова производят такое действие на меня, "мертвеца в отпуске", что же должны испытывать миллионы солдат, жены, матери! Нельзя впустую будить такие надежды. Искренне или неискренне, - теперь это уже не важно, - правительства союзных стран присоединятся к принципам Вильсона: обстоятельства таковы, единодушное давление народов на правительства будет столь мощным, что в назначенный час ни один политический деятель Европы не сможет уклониться от заключения мира, которого ждут десятки миллионов людей. Думаю о Жан-Поле. О тебе, мой мальчик. И это такое облегчение. Родится новый мир. Ты будешь свидетелем его упрочения. Одним из его созидателей. Будь сильным, чтобы стать достойным его созидателем. Четверг, 17-е. Драконовский ответ Вильсона на первый зондаж со стороны Германии. Требует без всяких оговорок, чтобы началу переговоров предшествовало свержение императорской власти, изгнание военной касты, демократизация режима. Требует даже, идя на явный риск, отсрочить мир. Эта непримиримость, конечно, диктуется обстоятельствами. Не забывать об основных целях. Нужен не мертворожденный мир и даже не капитуляция кайзера. Нужно всеобщее разоружение и создание Европейской федерации. Это неосуществимо без уничтожения императорской Германии и императорской Австрии. Гуаран крайне разочарован. Я защищал Вильсона против него и всех остальных. Вильсон - искушенный практик, который знает, где очаг болезни, он до конца вскрывает нарыв и только затем перевязывает рану. Кстати, о нарыве. Наш добряк великан Бардо объяснил мне весьма подробно, что иприт является лишь побочной причиной возникновения нарыва. Что нарыв на самом деле следствие побочной инфекции, вызываемой микробами, размножающимися в паренхиме, что усиливает ущерб, причиненный газами... 18 октября. С ужасным трудом преодолеваю сегодня усталость. Не могу прочесть строчки, разве что газеты. Каким тоном говорит союзная пресса о наших "победах". Прямо наполеоновская эпопея в изображении Гюго... Нынешняя война (любая война) ничего общего не имеет с героической эпопеей. Она варварство и отчаяние. Она кончается, как кончаются кошмары, - в холодном поту и тоске. Те героические акты, которые она породила, тонут в ужасе. Они свершились во мраке окопов, в крови и грязи. С мужеством отчаяния. С отвращением к тому мерзкому делу, которое придется довести до конца. Война оставит после себя невыразимо гнусные воспоминания. Ни звуки труб, ни развевающиеся знамена не в силах этого изменить. Два скверных дня. Вчера вечером внутритрахеальная инъекция гоменолового масла. Но инфильтрат и повышенная чувствительность гортани затруднили процедуру. Они возились со мной втроем. Бедняжка Бардо совсем упарился. Я проспал целых три часа. Сегодня немножко полегче. Среда, 23 октября. Новая доза дигиталина, кажется, немного эффективнее. Заметил, что, когда я не полностью теряю голос, я чаще заикаюсь. Прежде это бывало редко и всегда означало у меня глубочайшее внутреннее смятение. А сейчас это, должно быть, просто признак упадка физических сил. Газеты. Бельгийцы в Остенде, в Брюгге. Англичане в Лилле, в Дуэ, в Рубе, в Туркуэне. Неудержимое наступление. И зловещая медлительность обмена нотами между Германией и Америкой. Однако говорят, что Вильсон добился, как предварительного условия, реформы имперской конституции и введения всеобщего голосования{711}. Это было бы неплохо. Добиться затем отречения кайзера. Завтра или через полгода? Пресса не перестает твердить, что внутри страны волнения. Не надо обманываться: немецкая революция может ускорить события, но и усложнит их. Ибо Вильсон, кажется, твердо решил вести переговоры только с прочной властью. 24 октября. Нет, я не завидую обычному неведению больных, их наивным иллюзиям. Сколько глупостей наговорено об отсутствии иллюзий у врача перед лицом смерти. Думаю, напротив, что это отсутствие иллюзий поможет мне держаться. И, быть может, до самого конца. Знание - не проклятие, а сила. Я знаю. Я знаю, что происходит во мне. Я вижу разрушительное действие болезни. И оно мне интересно, Я слежу за стараниями Бардо. Любопытство это в какой-то мере и поддерживает меня. Хотелось бы глубже проанализировать все это. И написать Филипу. Ночь с 24-го на 25-е. День провел сносно. (Я уже не вправе быть слишком требовательным.) Дневник - оружие против "призраков". Три часа ночи. Бесконечная бессонница, и над всем властвует мысль о том, что исчезает вместе с человеком в небытии. Сначала я уходил в эти мысли с каким-то отчаянием, считал их верными. Напрасно. Смерть уносит в небытие лишь очень немногое, самую малость. Я старательно, терпеливо выуживаю из прошлого свои воспоминания. Совершенные ошибки, тайные интриги, мелкие постыдные поступочки и т.д. И каждый раз я спрашиваю себя: "А это, это тоже полностью исчезнет вместе со мной? Разве это и в самом деле не оставило никакого следа нигде, кроме как во мне самом?" Целый час я бился, стараясь отыскать в моем прошлом нечто содеянное мною, какой-нибудь выделяющий меня среди других поступок, о котором я мог бы с уверенностью сказать, что он остался только в моем сознании, только, - ни малейшего продолжения, никаких материальных или моральных последствий. Но не оказалось даже малейшего зародыша мысли, который после моей смерти не мог бы дать всходов в памяти других существ. И для каждого из моих воспоминаний я в конце концов находил вероятного свидетеля, кого-нибудь, кто знал или мог догадаться, кто жив еще, должно быть, и сейчас и кто после моей смерти может случайно вспомнить о том, что... Я ворочался в постели, мучимый необъяснимым чувством досады, даже испытывал унижение при мысли, что если я ничего не найду, не вспомню, моя смерть будет просто насмешкой, и я не могу утешиться даже тем, что унес в небытие нечто принадлежавшее исключительно мне, и никому больше. И вдруг я вспомнил! Больница Лаэнека{713}, моя алжирочка! Так вот оно, это воспоминание, единственным обладателем которого являюсь я сам! И которое исчезнет, исчезнет без следа в ту минуту, когда я перестану существовать! Рассвет. Обессилел от бессонницы и не могу уснуть. Засыпаю на несколько минут и просыпаюсь тут же от приступа кашля. Всю ночь боролся с воспоминанием-призраком... Разрывался между желанием написать свою исповедь, чтобы вырвать у небытия эту туманную повесть, и моим ревнивым желанием сохранить ее для себя одного; иметь хоть эту тайну, которая уйдет со мной в могилу. Нет, не напишу ничего. 25 октября, полдень. Слабость? Наваждение? Бред? С той ночи я представляю себе смерть только в связи с моей тайной, и я думаю уже не о своем исчезновении, а о том, что исчезнет воспоминание о случае в больнице Лаэнека. (Жозеф пришел ко мне поговорить о мире: "Скоро нас всех демобилизуют, господин доктор". Я ответил: "Скоро, Жозеф, я умру". Но про себя подумал: "Скоро не останется ничего от истории с маленькой алжиркой".) И с этой минуты я как будто стал хозяином своей судьбы. Ибо разве я не властвую над смертью, если только от меня, от одной моей записи, от одного моего признания зависит, станет или нет моя тайна достоянием небытия. Перед вечером. Не мог удержаться и заговорил об этом с Гуараном. Конечно, ничего определенного не сказал. Даже не намекнул на маленькую алжирку, даже не назвал больницу Лаэнека. Как ребенок, которому невтерпеж скрывать какой-нибудь секрет и который кричит всем и каждому: "А я знаю, знаю и не скажу". Я заметил, что ему стало неловко, даже страшно. Решил, очевидно, что я сошел с ума. И я насладился, должно быть, в последний раз, досыта удовлетворив свое тщеславие. Вечер. Пытался дать отдых голове - просматривая газеты. И в Германии тоже военная каста старается сорвать мирные переговоры. Говорят, что Людендорф возглавляет оппозиционную партию против канцлера{714}, которого он публично обвинил в измене, в намерении вести переговоры с Америкой. Но общее стремление к миру оказалось сильнее. И самому Людендорфу пришлось уйти в отставку. Хороший знак. Заходил Гуаран. Зловещая речь Бальфура. У англичан разыгрался аппетит: они говорят теперь о захвате немецких колоний! Гуаран напомнил мне, что еще год назад в палате общин лорд Роберт Сесиль{714} заявил: "Мы вступили в эту войну, не преследуя никаких империалистических завоевательных целей". (Вступить-то они вступили так, а выходят по-другому...) К счастью, есть Вильсон. Право народов располагать своей судьбой. Не позволит же он, надеюсь, победителям поделить между собой чернокожих, как бессловесный скот! Гуаран о колониальной проблеме. Очень умно разъяснил, какую непростительную ошибку совершат союзники, если поддадутся соблазну поделить между собой немецкие колониальные владения. Неповторимый случай пересмотреть во всей широте колониальную проблему. Создать под эгидой Лиги наций широкую систему совместного использования мировых богатств. Верная гарантия против войны! 26-е. Внезапное ухудшение. Весь день удушье. 27-е. Теперь одышка приняла другой характер - спазмами. Крайне мучительно. Гортань сжимается, как будто ее сдавливает железная рука. Сжимание сопровождается удушьем. Около часа провозился с черной тетрадкой - записывал ход болезни. (Не уверен, что смогу еще долго вести записи.) 28-е. Сегодня газеты принес мне молоденький Мариус. Я смотрел на него с ужасом. (Свежее лицо, чистые глаза, молодость... И это чудесное безразличие к своему здоровью!) Мне хотелось бы видеть только стариков, только больных. Понимаю теперь, почему приговоренный к смерти бросается на своего тюремщика и душит его: ему непереносим вид свободного, здорового человека... Механизм приходит в расстройство все быстрее, быстрее. Неужели и мысль также?.. Если я этого не замечаю, то это уже само по себе признак распада. 29-е. Предположим, в этом диалоге с самим собой сохранилось бы воспоминание о том, что в романах зовется "большой" любовью, быть может, я не так бы сокрушался сейчас? Опять думаю о Рашели. И даже часто. Но как-то эгоистически, как больной. Думаю: вот хорошо было бы, если б она находилась здесь, если бы можно было умереть у нее на руках. В Париже, когда я увидел ее ожерелье, какое меня охватило тогда волнение! Как меня потянуло к ней! С этим покончено. "Любил" ли я ее? Во всяком случае, только ее. Никого больше ее, никого, кроме нее. Но было ли это то, что они все называют "Любовь"? Вечер. Вот уже два дня дигиталин совершенно не действует. Сейчас придет Бардо, он хочет попробовать впрыскивание эфирно-камфарного масла. 30-е. День посещений. Смотрю, как они суетятся! А ведь неизвестно, что готовит им жизнь. Может быть, самый счастливый из них я. Устал. Устал от самого себя! Устал до того, что хочется, чтобы поскорее все кончилось! Замечаю, что они стали бояться меня. В эти последние дни я, конечно, сильно изменился. Дело быстро идет к концу. У меня, должно быть, лицо человека, которого душат: застывшая маска отчаяния... Я знаю, какое это страшное зрелище. 31 октября. Здешний священник выразил желание меня повидать. Он заходил уже раз в субботу, но мне было слишком худо. Согласился принять его сегодня. Утомил меня. Пытался сначала разглагольствовать насчет моего "христианского воспитания" и т.д. Я ему сказал: "Не моя вина, что я от рождения наделен потребностью понимать и не способен верить". Он предложил принести мне религиозные книги. Я ответил ему: "Почему молчит церковь, почему она не разоблачает войну? Ваши французские и их германские епископы благословляют знамена и поют "Te Deum", возносят хвалу господу за резню и т.д." Услышал ошеломляющий (ортодоксальный) ответ: "Справедливая война снимает с христиан запрет человекоубийства". Вел разговор сердечным тоном. Не знал, как ко мне подступиться. Уходя, сказал: "Поразмыслите же хорошенько. Столь достойный человек не должен умереть, как собака". На что я ответил: "А если я неверующий, как собака?" Уже в дверях он оглянулся на меня с любопытством (тут было многое: удивление, грусть, суровость и, как мне показалось, нежность...): "Зачем вы клевещете на себя, сын мой?" Думаю, больше он ко мне не придет. Вечер. Я в крайнем случае и согласился бы, если бы это было очень нужно кому-нибудь. Но ради кого мне разыгрывать комедию христианской кончины? Австрия просит перемирия у Италии{717}. Только что заходил Гуаран. Венгрия провозгласила себя независимой и республиканской{717}. Может быть, это наконец мир? НОЯБРЬ 1 ноября 18. Утро. Месяц моей смерти. Быть лишенным надежды. Это страшнее мук жажды. И, вопреки всему, во мне еще бьется жизнь. Неодолимо. Бывают минуты, когда я забываю. На несколько минут я становлюсь прежним, таким, как другие, даже строю какие-то планы... И вдруг - леденящее дыхание: я снова знаю. Плохой признак. Мазе стал заходить реже, когда приходит, говорит обо всем, только не обо мне. Будет ли мне жалко расставаться с Мазе, не видеть больше его квадратного черепа, его физиономии тюремного надзирателя? Вечер. И подумать только, что за порогом этой комнаты продолжается жизнь вселенной... В какую бездну одиночества я уже погружен! Живые не могут понять этого. 2 ноября. Уже не поднимаюсь с постели. Уже три дня не могу пройти те 2 м 50 см, которые отделяют мою постель от кресла. Никогда. Никогда больше я не буду сидеть у окна? Ни у какого окна? Грустные кипарисы на фоне вечернего неба... Никогда не увижу сада? Никакого сада? Написал: никогда больше. Но весь ад, заключенный в этих словах, улавливаю только короткими вспышками. Ночь. Как подкрадется смерть? Этот вопрос я задаю себе десятки раз в ночь, десятки ночей подряд. Так по-разному она приходит... Резкий спазм гортани, как у Нейдара? Или постепенно развивающийся спазм, как у Зильбера? Или, быть может, сердечная слабость и шок, как у Монвьеля, как у Пуаре? 3-е, утро. Так как же? Какая смерть? Хуже всего - от асфиксии, как у несчастного Труайя. Этой - боюсь. Эту ждать не стану. Вечер. Так худо сегодня вечером, что два раза вызывал Бардо. Придет еще раз около двенадцати. Оставил у меня на столе свой ящик для трахеотомии. Говорят обычно: "Смерть не страшна, страшны мученья". А почему же я, хоть и могу избавиться от них, продолжаю страдать? Ждать? И я жду. 4 ноября. Италия подписала перемирие с Австрией и Венгрией{719}. Священник хотел было снова прийти. (Отказал ему, сославшись на усталость.) Это предостережение. Близок день, когда мне надо будет решиться. 5-е. Все, во что мы верим, все, чего мы желаем, все, что нам не удалось сделать, ты должен воплотить в жизнь, мой мальчик! 6 ноября. Заходил Гуаран. Ждут перемирия. На всех фронтах идут бои. К чему? Полная афония. Не могу вымолвить ни слова. 7-е. Горло уже почти совсем не расширяется. Что это - паралич задних крико-аритеноидных нервов? Бардо непроницаем. Морфий. 8 ноября 1918 г. Немецкие уполномоченные перешли наши линии. Это конец. Все-таки удалось дожить. 9 ноября. Ухудшение. Снова страшно скачет температура (37,2-39,9). Снова отечное полнокровие. Никаких новых симптомов, но обострение во всем. Попросил (к чему?), чтобы сделали просвечивание. Можно будет проверить, нет ли нового очага. Боюсь нового абсцесса. Колебание температуры определенно указывает на глубокое нагноение. 10-е. Правое легкое делается все более болезненным. Весь день принимаю внутрь морфий. Новый абсцесс? Бардо не верит. Никаких симптомов. Мокрота, пожалуй, менее обильная. Революция в Берлине. Кайзер бежал{720}. Повсюду в окопах надежда, ликование! А я... 11 ноября. Страшный день. Непереносимое жжение, все в том же месте - с правой стороны. Почему я не решился раньше, когда энергия была еще при мне? Чего я еще жду? Каждый раз, когда я говорю себе: "Час пришел", - я... (Нет. Я еще ни разу не говорил: "Час пришел!" А говорю: "Час близок". И жду.) 12-е. Бардо замечает при дыхании очаг субкрепитирующих и локализованных хрипов (?). Полдень. Просвечивание. Полоса затемнения в верхушке правого легкого, без резких границ. Диафрагма неподвижная. Общее уменьшение прозрачности, но без явных уплотнений. Будь у меня другой абсцесс, было бы полное затемнение подозрительного места, с ясными границами. Что ж тогда? Указания пока слишком еще неясны, чтобы решиться на пункцию. Раз не новый абсцесс, тогда что же? Что же? 13-е. Очень ограниченные флюктуирующие очаги, локализованные все в тех же точках. Инфекция определенно стала всеобщей. Зловонный, страшно обильный пот. Вечер. Мелкие абсцессы, множественные мелкие абсцессы? Бардо, конечно, тоже близок к этой мысли. Значит, ничего больше сделать нельзя, множественные абсцессы в паренхиме легких, никакое вмешательство невозможно, неминуемая асфиксия. 14-е. Жжение с обеих сторон. Левое легкое тоже отекло. Абсцессы, очевидно, рассеяны в обоих легких. Последний шанс - вызвать наружный абсцесс. Вечер. Бесконечная апатия, равнодушие. В столике письмо от Женни, другое от Жиз. Только что опять от Женни. Даже не распечатывал. Оставьте меня одного! Ничего больше не могу никому дать. De profundis clamavi!* Сегодня всю ночь твердил эти слова, смысл которых понял только впервые. ______________ * Из бездны взываю! (лат.). 15-е. Быть может, я зря так боялся. Быть может, это не так страшно, как я думаю. Быть может, худшее уже позади. Так часто я воображал себе конец, - не могу больше. Но все готово, все здесь, под рукой. 16-е. Наружный абсцесс... Безрезультатно. Да и пробовали ли они? Или просто притворились? Два дня ничего не писал в черную тетрадку. Так мучился. Надо подумать о конце. Нелегко сказать себе: "Завтра", - сказать: "Сегодня вечером..." 17-е. Морфий. Одиночество. Тишина. С каждым часом все больше и больше отдаляюсь от всех, уединяюсь я еще слышу их, но я их не слушаю. Выделение мокроты стало почти невозможным. Как подкрадывается смерть? Так хотелось бы сохранить ясность сознания, писать еще, вплоть до самого укола. Приятие? Нет, безразличие. Бессилие убивает всякий протест. Примирение с неизбежным. Власть физического страдания. Мир. Кончить. 18-е. Отек ног. Пора, а то уже не смогу. Все - здесь, стоит только протянуть руку, решиться. Боролся всю ночь. Пора. Понедельник, 18 ноября 1918 г. 37 лет, 4 месяца, 9 дней. Гораздо проще, чем думают. Жан-Поль. ПРИМЕЧАНИЯ ЛЕТО 1914 ГОДА (гл. XL-LXXXV) Стр.13. ...хладнокровие сэра Эдуарда Грея... - Грей оф Фалладон Эдуард, виконт (1862-1933) - министр иностранных дел Великобритании в 1905-1916 гг. Стр.18. Юмбер Шарль (1866-1927) - французский буржуазный политический деятель. Накануне первой мировой войны заседал в сенате; в годы войны издавал газету "Журналь", где вел яростную кампанию за укрепление французской армии. Пиупиу - фамильярное прозвище французского пехотинца в период первой мировой войны. ...идти на войну босоногим, как солдат Второго года Республики... - По календарю Великой французской революции Второй год Республики - это 1793-1794 гг., время героической борьбы революционной Франции против войск монархической коалиции. Фиески Джузеппе (1790-1836) - произвел покушение на французского короля Луи-Филиппа в 1835 г. Стр.20. "Стража на Рейне" - написанная в 1840 г. немецкая патриотическая песня, которая со времен образования Германской империи стала гимном немецкого шовинизма. Стр.23. Казимир-Перье Жан-Поль-Пьер (1847-1907) - президент Франции в 1894-1895 гг.