- Хорошо, - безразлично сказал Тербер. - Спасибо. - Слушай, чего это с тобой? - спросил Лива. - Со мной ничего, полный порядок. Это с тобой что-то не то. - Не говори ерунду. Со мной тоже полный порядок. Ну ладно, Милт. Пока. Еще увидимся. - Он шагнул к двери, но снова в нерешительности задержался; привычный цинизм и задиристое нахальство исчезли без следа, он даже не пытался это скрыть, Никколо Лива словно разом состарился и был сейчас похож на растерянного пожилого человека, которого объявили в завещании душеприказчиком и на его плечи нежданно-негаданно свалилось множество забот. - Нет, - сказал Тербер, - не увидимся. Теперь мы можем встретиться с тобой только у Цоя. - Там и увидимся. Тебя туда что, не пустит кто-то? - Работа не пустит, - сказал Тербер. - Некогда будет. - Вот оно что! - Лива радостно ухватился за эту зацепку. - Ему, видите ли, будет некогда! Будет очень занят! А как бы ты хотел? Чтобы я тут остался, пахал на твоем складе всю жизнь, а мне за это только РПК и дулю под нос? Ты это хотел сказать? Тербер задумчиво смотрел на него и молчал. - Ну хорошо, сволочь, хорошо! - бушевал Лива. - Если ты этого хочешь, пожалуйста! - Зря разоряешься, - сказал Тербер. - Я скажу Гилберту, пусть катится подальше! - кричал Лива - Очень мне нужно это повышение! Пусть он им подавится, пусть... - Кончай! - заревел Тербер. - Я тебе сказал, болван, решай сам! Мне надоело решать за всех. Приходят тут все подряд, а я за них решай! Хватит! Теперь пусть каждый решает за себя сам. У меня это уже в печенках сидит. Я всего лишь первый сержант, а не господь бог, и мне надоело, что из меня делают совесть роты! Ты бы хотел, чтобы тобой затыкали дырки в чужой совести? - Тьфу ты, пропасть! - Лива поджал губы. - Только этого не хватало. Со своей совестью я как-нибудь сам разберусь. - Тогда переводись, - сказал Тербер. - Или оставайся. Только, бога ради, решай сам. - А ты бы на моем месте отказался? - Вот! Опять все сначала! Понимаешь теперь, про что я говорю?.. - Ладно, - вздохнул Лива. - Ладно, Милт. Пока. Еще увидимся. - Но теперь эта фраза была всего лишь традиционной формулой прощания. - Конечно, Никколо, увидимся обязательно, - не менее традиционно попрощался Тербер. - Желаю удачи на новом месте. Он смотрел в окно, как Лива идет через двор. Наконец-то, отслужив двенадцать лет, Никколо Лива станет сержантом. А когда вступит в силу приказ о повышении званий - штаб-сержантом. Времена меняются, пути людей расходятся. Никколо Лива на глазах у Тербера шагал через двор к казарме двенадцатой роты и тащил на себе тающее бремя их прежних отношений, уносил его с собой в двенадцатую роту, словно трофей, и Тербер почувствовал, как гнев распирает его и рвется наружу. Если этот двуличный подонок решил продать друзей и вот так запросто может бросить их в беде, что ж, его право. Пусть становится сержантом, мне не жалко. Но от него я этого не ожидал. От кого угодно, только не от Никколо! После обеда, даже не прикоснувшись к работе, хотя по самоубийству оставалось накропать всего три бумажки и он мог бы завтра встретиться с Карен, Тербер смылся из канцелярии. Поехал в "Киму", они с Элом хорошо выпили и долго вспоминали старые времена, когда Скофилд еще не был учебным центром и когда жилось много проще. Из стариков здесь почти никого не осталось, больше вроде и не с кем вспомнить. Они так надрались, что жена Эла, сердито ворча, встала за стойку вместо мужа. Эл хотел было даже закрыть бар совсем. Жене китайца Тербер не нравился, и Тербер не ощущал больше того жаркого летнего восторга бытия, который испытал здесь неделю назад. В душе он был уверен, что в этом каким-то боком виновата жена Эла. На оформление перевода Ливы не понадобилось даже двух дней. Капитан Гилберт после разговора с Никколо сразу же отправил документы в штаб и на следующее утро получил их назад подписанными. Судя по всему, Джейк Делберт был не просто готов, а более чем счастлив пойти навстречу командиру 3-го батальона подполковнику Джиму Дэвидсону. Эта катастрофа прекрасно дополнила прекрасное летнее утро, нисколько не пьянящее летним восторгом бытия. Капитан Хомс был оглушен новостью, как обухом по голове, и воззвал о спасении к Терберу. Тербера еще слегка вело с похмелья, он лишь глупо улыбнулся Хомсу и остался нем как могила. Пока Лива укладывал вещи, в канцелярию явился Джим О'Хэйер и подал официальный рапорт с просьбой вернуть его на строевую. Хомс подписал без возражений. Пропотев полчаса над списком роты, капитан назначил снабженцем Чемпа Уилсона и послал дневального отлавливать его на учебном поле. Чемп прибыл в канцелярию еще до полудня и категорически отказался: если его за это разжалуют - пожалуйста! Хомс отпустил Уилсона в том же звании, в каком тот пришел, и вместо него назначил Айка Галовича. Айк был на седьмом небе от радости, что ему доверили такой ответственный пост. Для капитана Хомса он сделает "все лучшее, что его силы есть", сказал он. Хомс растроганно поблагодарил. С мокрыми от счастья глазами Айк гордо проследовал в свои новые владения. Милт Тербер наблюдал, безмолвный как могила. Он знал: на его глазах рушится легенда о Великом Милте Тербере. И он наблюдал за этим с тем же горьким пониманием неизбежности и с тем же радостным удовлетворением, с каким мальчишка смотрит на гибнущую в пламени модель самолета, которую он мастерил бог знает сколько времени и перед самым запуском поджег собственной рукой, поднеся к бумажным крыльям горящую спичку. Дождавшись, когда пожар сожрал все дотла, Тербер отправился в город. Он сидел на скамейке в тенистом Аала-парке, на той аллее, что со стороны Кинг-стрит. Когда Карен подъехала за ним, она роскошно выглядела, но волновала его сейчас не больше, чем волнует мужа собственная жена в жаркий день, и это его испугало. Пройдя по скрипящей густой траве, он шагнул в машину с наводненного азиатской текучей толпой тротуара, плюхнулся на сиденье и закурил новую сигарету, потрясение сознавая, что что-то кончилось. Ощущение было уже не новым, но вся сила удара дошла до него лишь сейчас, когда он увидел ее. Он даже не сказал ей: "Здравствуй". 40 Карен Хомс готовилась к этой минуте почти всю неделю. После звонка Милта она в тот же вечер наводящими вопросами о новой катастрофе, постигшей седьмую роту, выведала у мужа то, о чем давно подозревала, но не хотела спрашивать в лоб: первый сержант Тербер, несмотря на уговоры, до сих пор не подал заявления на офицерские курсы. Последнее обстоятельство в свете самоубийства Блума особенно удручало Хомса, потому что, подай Тербер заявление - то, что Тербера охотно произведут в офицеры, не вызывало ни малейших сомнений, - сам этот факт был бы засчитан в пользу капитана и с лихвой покрыл бы ущерб, нанесенный репутации роты новым ударом предательской судьбы. (Этот выгодный аргумент был подсказан Хомсу женой несколько недель назад в связи с делом Пруита, и капитан уже успел уверовать, что автор идеи он сам.) Да, времена изменились, горько сетовал он, офицер вынужден умолять сержанта стать офицером, а тот еще отказывается. Узнав то, что хотела, Карен пропустила дальнейшие философские рассуждения Хомса мимо ушей. Итак, ее подозрения подтвердились: из нее делают дуру. Она с трудом удержалась, чтобы не рассказать мужу все, до того ей была сейчас нужна чья-нибудь поддержка. Ее сверлила единственная мысль: оказывается, все эти две недели счастья, какого она не знала никогда в жизни, все то время, что она сознательно не позволяла себе проверить свои подозрения, чтобы доказать свою веру в него, он не менее сознательно ее обманывал. Напоминая себе, что скоро снова его увидит, она была готова петь от счастья, но при этом, захлестнутая любовью и желанием отомстить, кропотливо, до тончайших оскорбительных нюансов продумывала уготованную ему казнь: она любила и потому знала, чем уязвить его побольнее, она жаждала мести и потому была твердо намерена со всей жестокостью заставить его испить чашу до дна и лишь после этого сжалиться; но когда он с горящими безумными глазами загнанного зверя сел в машину и даже не поздоровался, она мгновенно поняла, что случилось что-то ужасное, и напрочь забыла про месть, любовь наполнила ее материнской тревогой и неукротимой, бешеной злобой на того, кто посмел его обидеть; не сказав ни слова, она невозмутимо перевела рычаг скоростей и спокойно направила машину вокруг парка к выезду на Беретаниа-стрит. В молчании они проехали через медленно прожаривающийся деловой район и покатили дальше, мимо подгорающей на солнце глубокой котловины, потом, миновав Масонский храм, углубились в шелестящую листвой тень квартала особняков и пересекли Пунахоу, где над всем незримо, но осязаемо царили вершины Круглой горы и холма Тантала. Карен сосредоточенно вела машину, Тербер угрюмо курил. Они были уже почти на Юниверсити-авеню, когда он сердито выкинул в окно окурок и начал рассказывать. Позади остались Каймуки, Вайалайе и Вайлупе, а он все рассказывал. Город должен был вот-вот кончиться, но, когда они поравнялись с развилкой, Карен, вместо того чтобы ехать дальше по загородному шоссе, свернула на щебенку к мысу Коко, и, обогнув рощу киав, они оказались на отвесном берегу залива Ханаума, где возле пляжа была большая автостоянка. По крутому склону с криками носилась молодежь - студенческая компания, выехавшая на пикник: юные и поджарые, они гонялись друг за другом по зигзагам тропинки, ведущей вниз, к пляжу, где кто-то некогда взорвал сотни ярдов кораллового рифа, чтобы высвободить место для купания; парни гонялись за девчонками, девчонки убегали от парней. Эти мальчики и девочки почему-то казались им сейчас пришельцами из другого мира, более чужими и непонятными, чем любые иностранцы, и, наблюдая за ними, он рассказал ей все еще раз, а она задавала вопросы. - Вот так, - с некоторым недоумением подытожил он. - Взял и перевелся, сукин сын. - И ты ничего не мог сделать? - Мог. Я мог опять его отговорить. - Нет, ты бы на это не пошел, - уверенно сказала Карен. - Если ты такой, каким я тебя знаю, ты бы не смог. Тербер посмотрел на нее с неприязнью. - Думаешь? Я с ним это сто раз проделывал. - Тогда почему же не отговорил в этот раз? - торжествующе спросила она. - Почему? - взорвался он. - Потому что мне просто хотелось посмотреть, сумеет этот подонок отказаться сам или нет. А он, конечно же, не отказался. - Ты ждал, что он откажется? - Нет, конечно, - соврал он. - А ты как думала? Она не ответила. Ей потребовалось время, чтобы полностью осознать колоссальный смысл случившегося. - Значит, теперь мы встретимся неизвестно когда, - наконец сказала она. Тербер сухо улыбнулся, будто подобная мысль раньше не приходила ему в голову, хотя, в общем, не была неожиданной. - Да, примерно так. - А мы-то ведь считали, что все уже наладилось. Господи, Милт! И это после того, как ты столько надрывался! Неужели мы ничего не придумаем? - Что тут придумаешь? Если только ты сможешь иногда выбираться вечером. - Ты же знаешь, это невозможно. - Но ты же сможешь, когда я стану офицером, правда? - Да, но это другое. Тогда я уйду к тебе насовсем. А сейчас... Кого мне просить сидеть с сыном? Кому я могу доверяться? - Ясно. Ты сама можешь что-нибудь предложить? - А если тебе поднапрячься? Ты не мог бы большую часть работы делать утром? Тербер с горечью взвесил в уме невероятную гору работы, из-под которой выкарабкивался всю эту неделю, и ему захотелось громко захохотать. - Мог бы. Но сейчас важна не столько работа, сколько сам факт, что в рабочее время кого-то не будет на месте. В такой ситуации никто и не ждет, что работа будет делаться, на это не рассчитывает даже твой дорогой муженек. Пока все кое-как наладится, пройдет несколько месяцев, поэтому очень важно, чтобы все были на местах и усиленно изображали бурную деятельность. А любой, кого заставят безвылазно сидеть в роте, обязательно будет проверять, где остальные. - Тогда тебе ни в коем случае не стоит рисковать. Так можно все испортить, и тебя не произведут в офицеры. А нам с тобой совершенно необходимо, чтобы ты стал офицером. - Вот именно, - сказал Тербер. - Совершенно необходимо. Другие предложения будут? Всматриваясь в его лицо, Карен почувствовала, как мстительная жестокость (она целых семь дней вынашивала ее в себе и берегла как зеницу ока, но сегодня за несколько секунд растеряла без остатка) внезапно снова всколыхнулась в ней, но на этот раз направленная против мужа, потому что только его полный идиотизм мог довести все до такого состояния. С негодованием опытной жены, уверенной в своей власти, она поклялась себе, что Хомс у нее еще попляшет. - Я, конечно, твою работу знаю плохо, - сказала она, - но мне кажется, лучше бы убрать со склада Галовича. И как можно скорее. - Ты заодно плохо знаешь и собственного мужа. Он теперь согласится убрать Галовича не раньше чем через месяц, а то и два. Минимум через месяц. Но вероятнее всего через несколько месяцев, когда забудется нынешний позор. И когда у него лично будет столько неприятностей из-за Айка, что он на стенку полезет. - Это пока я сама за него не взялась, - сухо сказала Карен. - Кого ты хочешь поставить на склад вместо Галовича? Он явственно почувствовал, как сердце у него рванулось и на мгновение замерло, Терберу открылся новый стопроцентно гарантированный метод, позволяющий спасти роту и полновластно ею командовать. Он готов был убить себя: почему он не додумался раньше? При таком раскладе возникали поистине неограниченные возможности. Но потом он вспомнил, что слишком поздно, Лива уже упорхнул из клетки, а до двенадцатой роты не дотянуться даже этой волшебной палочкой, и надежда рухнула. - Пита Карелсена, - без колебаний сказал он, мысленно с грустью провожая глазами жар-птицу, которую так бездумно упустил. - Он единственный, кто работал снабженцем. Правда, очень недолго и сто лет назад. - Карелсен, конечно, будет там больше на месте, чем Галович, - спокойно согласилась Карен. - И если никого другого нет, надо ставить его. Тебе сейчас не выбирать. - Да, Карелсен, конечно, лучше. Хотя и не намного. - Тогда так и сделаем. Поставим Карелсена. Дай мне неделю, - решительно сказала она. - Мне нужна всего неделя. Через неделю Карелсен будет на складе вместо Галовича. Возможно, даже раньше, - добавила она с радостной уверенностью. - Все равно неразбериха будет еще долго. - Дорогой, это все, что я могу. А в перспективе Карелсен лучше, чем Галович. И для нас это самое главное. Мы ведь, кажется, хотим, чтобы в перспективе у нас все было вполне определенно. Если ради нашего будущего необходимо на какое-то время расстаться, мы расстанемся, - твердо закончила она. - Ишь как у тебя все просто и ясно. Хорошо, предположим, мы не сможем встречаться четыре месяца. Ради будущего. Всего четыре месяца. Вроде бы не так много. Только ты, кажется, забываешь, что уже через год Америка будет воевать. - Тут я ничего сделать не могу, - спокойно отмела этот довод Карен. - Запиши у себя в календаре. Двадцать третьего июля тысяча девятьсот сорок первого года Милт Тербер сказал тебе, что через год с небольшим Америка вступит в войну. А может быть, даже раньше, - сказал он с садистским удовольствием. - Прекрасно. - Карен сохраняла спокойствие. - Предположим, даже раньше. По-твоему, из-за этого надо перечеркнуть все, что между нами было? Забыть о будущем и послать к черту все наши планы? И что тогда с нами будет? После войны? - Я этого не говорил. - Тербер начинал злиться, что она не понимает. - Я только сказал, что глупо жить будущим, когда, может быть, его не будет совсем. Я не говорю, что не надо думать о будущем, нет! Но нельзя, чтобы из-за планов на будущее, которого может не быть вообще, страдало то немногое, что можно взять от жизни сейчас. - А я говорю, - Карен тоже начинала злиться, что он не понимает, - мы не имеем права сейчас рисковать и ради чего-то, что нельзя даже назвать подобием счастья, ставить под угрозу наш единственный шанс обеспечить себе будущее. И если надо идти на жертвы, то лучше во имя будущего пожертвовать настоящим. - А я говорю, если не выходит встречаться днем, - оба давно ждали, когда он к этому подойдет, - то по крайней мере стоит иногда вырываться вечером, даже если это немного рискованно. Через год у нас может не быть и этого. - Ты же знаешь, как я к этому отношусь, - сказала Карен. - Твое отношение мне давно известно. Зато тебе теперь известно мое. - Думаешь, я все это ради себя? Дурак! - Карен наконец дала волю злости. - Между прочим, если о нас узнают, я потеряю гораздо меньше, чем ты! Я ведь думаю только о тебе, дурак ты несчастный! Ты соображаешь, что с тобой сделают, если будет скандал? Если тебя, сержантишку, застукают с женой офицера? И не просто офицера, _а командира твоей же роты_! - А я говорю, ерунда! - рявкнул Тербер. - Что бы они со мной ни сделали, хуже, чем на войне, мне не будет. Когда знаешь, что завтра - война, начинаешь понимать: жить нужно сегодняшним днем. Побыла бы ты, как я, в Китае, тогда бы тоже поняла. - Возможно, - ледяным тоном сказала Карен. - Но позволь тебя спросить: это и есть та глубокая философская концепция, из-за которой ты не подал заявление на курсы, хотя уверял меня, что все давно сделал? Он так здорово гнул свою линию, так хорошо распалил себя, он уже почти доказал ей, что прав. Но тут осекся. Пауза затянулась. Карен в ожидании ответа не сводила с него холодного, жесткого взгляда, который так восхищал его, когда был адресован Хомсу, но сейчас не восхищал совсем. - Да, - глухо ответил он. - Из-за нее. - Тогда я не понимаю, - решительно сказала она, - как можно рассчитывать, что я пойду на риск и буду подставлять себя под угрозу ради нескольких вечеров в постели только потому, что тебе не совладать со своими чисто животными инстинктами. И вот что я тебе еще скажу, друг мой. - Она произнесла это, четко выговаривая каждое слово, как опытная медсестра, успокаивающая больного. - Мужчине легко говорить, что нужно жить сегодняшним днем. Мужчине это куда легче, чем женщине. Потому что каждый раз, когда мужчина наслаждается сегодняшним днем, женщина может попасться и потом ходить с животом. Слава богу, мне хоть об этом не надо беспокоиться. Но это далеко не единственный риск. Что, интересно, я буду делать, когда муж выставит меня из дома, а любовник, вместо того чтобы обо мне заботиться, бросит меня? А я при этом без специальности, без профессии, умею быть только женой и если могу хоть чего-то добиться, то только за широкой спиной какого-нибудь дурака, которому сама же должна все подсказывать. Наверное, это ты и называешь жить сегодняшним днем? И мы должны, когда тебе хочется, плюхаться в постель - а насколько я понимаю, тебе этого хочется все время, - что же до остального, то и твое офицерское звание, и наша женитьба, пусть все решается само собой. Или, наверное, было бы даже лучше и удобнее все эти планы незаметно похоронить. Так, что ли? - Я это сделал, вернее, не сделал, потому что не хотел, чтобы что-то мешало нам встречаться. Курсы нам бы все поломали, - глухо и подавленно, сказал он. - Только поэтому. - А зачем ты врал? Почему не сказал мне правду? - Потому что знал, что ты именно так к этому и отнесешься. - Если бы ты повел себя честно, я могла бы отнестись иначе. Тебе это не пришло в голову? - Нет, иначе бы ты не отнеслась, - сказал Тербер. - А ты вместо этого, - Карен торжествовала: пусть хорохорится, сейчас он у нее в руках, - ты уже сейчас ведешь себя, как муж, который уверен, что дурочке жене совсем необязательно знать всю правду, и рассказывает ей ровно столько, сколько считает нужным. Но при этом ты мне даже еще не муж. Тебе не кажется, что с твоей стороны это немного преждевременно, чтобы не сказать самонадеянно? - А то, что ты меня чихвостишь, как заправская лучшая половина, это с твоей стороны не самонадеянно? - подстегнутый ее язвительностью, вспыхнул Тербер, как бумажка под точно нацеленной лупой. - Что ж, теперь тебе, вероятно, не придется терпеть это долго, - угрожающе пообещала она. - А тебе не придется терпеть мужские прихоти. - И они поженились и были несчастливы всю жизнь, - улыбнулась Карен. - Вот именно. - Тербер криво улыбнулся в ответ, ощущая, как разбуженное этой женщиной чувство вины опутывает его цепкими щупальцами. - И зря ты напускаешь на себя такой виноватый вид, - презрительно бросила Карен. - Это кто напускает виноватый вид? - По крайней мере теперь ты не сможешь говорить, что не подаешь заявление только потому, что не хочешь жертвовать нашими встречами, - жестоко сказала она. - Да подам я его, подам! - Он снова был уязвлен. Как это у них получается: и так ужалит, и этак, и с одного бока, и с другого, и каждый раз все больнее? Невероятно. Даже высшая раса, мужчины, и то так не могут. - Не знаю, что с тобой произошло. - Карен несколько отступила от классического сценария и слегка смягчилась. - Ты же раньше был честным человеком. Меня это в тебе и привлекло. Раньше ты вел себя честно: что думал, то и говорил, ничего не боялся. Я тобой восхищалась. Ты был сильный и стойкий. Ты был надежный. Надежный, как... - она запнулась, подыскивая сравнение, - как солдатское одеяло в холодную ночь. Но все это куда-то исчезло. Когда ты появился в моей жизни, я подумала: вот то, что я ищу. Мне хотелось, чтобы рядом со мной был человек гордый и честный. И я подумала - нашла! Подумала, ты именно такой. А выходит, ничего я не нашла. Потому что ты, как мне кажется, постепенно опустился до уровня самого заурядного мужчины. Возможно, я максималистка, но заурядность меня не очень интересует. Я сделала из Дейне надутого осла, и, по-моему, эта же история сейчас повторяется с тобой. Ты ведь был не такой, когда мы познакомились. Видимо, это я так действую на мужчин. Стоит мне к ним прикоснуться, и они расползаются по швам. - Я, между прочим, думаю примерно о том же, - сказал Тербер. - И мне тоже это не очень-то нравится. Ты раньше была сильная, ты была твердая как скала, гордая... как черт! А теперь хнычешь, как сопливый младенец, и я не могу сказать тебе правду, потому что ты ее не вынесешь. В тот первый день, у тебя дома... - И они поженились и были несчастливы всю жизнь, - горько сказала Карен. - Аминь, - сказал он. - Ты думаешь, все так просто? Думаешь, само собой, без причины? Твоя ошибка в том, что ты приучил меня тебе доверять. Сколько раз я видела, как ты раздеваешь глазами каждую молоденькую вертихвостку, даже когда мы едем со скоростью пятьдесят миль в час! И мне ведь ясно как дважды два: в такие минуты ты про меня забываешь, будто меня нет и не было, а сам мысленно уже в постели с этой фифой! - Ты что, обалдела?! - в ужасе запротестовал Тербер. - Никогда такого не было. Карен улыбнулась. - Понимаешь, это совсем другое. Честно. Это же разные вещи. С этими девочками все иначе. Все равно что сходить в публичный дом или... - Я бы с удовольствием выцарапала тебе глаза, - сказала Карен. - Фу-ты, господи! А сколько раз я смотрел, как ты уезжаешь домой, и вспоминал, что ты спишь с этим подонком в одной комнате, а может, и в одной постели, почем я знаю? И потом шел в казарму, ложился на койку и представлял себе вас с ним в подробностях. Так что, я думаю, моя верность не должна тебя особенно волновать. - Какой же ты все-таки кретин! - закричала она. - Уж ты-то должен понимать, что у меня с Дейне никогда больше ничего не будет! Нет у меня к нему никакого чувства. И не знаю, было ли оно у нас с ним вообще. Если бы он захотел, я могла бы стать ему другом, близким другом, но не больше. О постели и речи быть не может. Я никогда не вернусь к мужчине, если он меня предал. Я не говорю, что я святая. Но по крайней мере на это у меня гордости хватает. Я даже не могу представить себя ни с кем другим, меня сразу вырвет! - Ты думаешь, мне от этого легче? - Я думаю, тебе со мной не намного тяжелей, чем мне с тобой, - отчеканила Карен. - И они поженились и были несчастливы всю жизнь, - зло усмехнулся Тербер. - Да, - кивнула она. - Вероятно, только так и бывает. Они сидели и глядели друг на друга в немой ярости, все аргументы были высказаны, все протесты заявлены, и яснее ясного сознавали, что до конца исчерпали возможности разумного человеческого разговора, но так ни черта друг другу и не объяснили, потому что мужчине никогда не понять женщину, а женщине мужчину. Они просидели так, наверно, полчаса, каждый ждал от другого сочувствия, но сам проявить сочувствия не желал и кипел от возмущения, что другой - бесчувственный сухарь; казалось, их разделяет целая комната и они напряженно замерли в темноте, каждый в своей кровати, дожидаясь, когда негодование оттого, что тебя не понимают, наконец перейдет в другое чувство, в трагическую скорбь человека, оставшегося непонятым. А вокруг мальчики-студенты с криками гонялись за девочками-студентками и те, визжа, убегали. - Знаешь, - неловко нарушил молчание Тербер, - мы с тобой совершенно одинаковые. Абсолютно разные, но в то же время одинаковые. - Мы оба внушаем себе, что нас хотят бросить, - сказала она. - И нам даже в голову не приходит, что мы любим друг друга одинаково сильно. - Мы ссоримся и нападаем друг на друга из-за одного и того же, - сказал он. - И мы оба такие ревнивые, что не выносим ни малейших подозрений. - Мы представляем себе всякие кошмары, и каждый считает, что другой для него недостаточно хорош. - До того, как мы с тобой познакомились, я никогда так не мучился, - сказал Тербер. - Я тоже, - сказала Карен. - Но я не променял бы эту муку ни на что другое. - И я. - Ведь вроде бы мы взрослые люди, должны понимать. - Не должны - обязаны. - Но я все равно не хотел бы по-другому. - Такая любовь, как у нас, всегда мука. - Слушай, - загорелся он, - я возьму отпуск. Тридцать дней. Он мне давно полагается, но я все откладывал. И у меня есть шестьсот долларов. Мы с тобой поедем, куда скажешь. В любое место на Гавайях. Блеск! Этого у нас никому не отнять. И какое нам дело, будет война, не будет войны - хоть весь мир перевернись, ну их к дьяволу! - Ой, Милт! - прошептала она, и ему стало хорошо, как никогда в жизни. - Было бы так здорово! Представляешь, только ты и я. И не надо прятаться, притворяться. Было бы прекрасно. - Не было бы, а будет, - поправил он. - Если бы мы только могли... - Что значит "если бы"? Мы обязательно поедем. Что нам может помешать? - Ничего. Только мы сами. - Значит, поедем. - Милт, неужели ты не понимаешь? Я же не могу так надолго. Идея потрясающая, и я тебя очень люблю за то, что ты это придумал, но ничего не получится. Я не могу оставить сына так надолго. - Почему? Ты ведь вроде решила, что расстанешься с ним навсегда. - Да, конечно, - беспомощно сказала Карен. - Но это совсем другое. Пока я не порвала с Дейне, я за сына отвечаю. Мальчишке и без того будет несладко, особенно если подумать, какую жизнь он себе выбрал. Я обязана быть с ним хотя бы сейчас. Милт, миленький, ну как ты не понимаешь? То, о чем ты говоришь, - это прекрасная мечта. У нас ничего не выйдет. Как я объясню, что уезжаю на целый месяц? Дейне уже и сейчас что-то подозревает, а если... - Ну и пусть подозревает, подлец. Он тебя что, не обманывает? - Но мы не можем себе это позволить. Мы должны держать все в секрете, пока ты не станешь офицером и не уйдешь из его роты. От этого зависит вся наша жизнь. Как ты не понимаешь? - А мне вообще не нравится, что мы от него скрываем, - упрямо сказал Тербер. - Кто он такой, чтобы я его боялся? - Важно, не _кто_ он, а какой у него пост. Ты же сам знаешь. И если я уеду на месяц, а ты в это же время уйдешь в отпуск... - Знаю. - Тербер помрачнел. - Просто иногда все это так действует на нервы, что тошно делается. - Нет, Милт, мы никак не сможем. Неужели ты не понимаешь? Тридцать дней слишком много. Десять - еще кое-как. На десять дней я, наверно, смогу вырваться. Ты уйдешь в отпуск, а я уеду через неделю, мы с тобой поживем где-нибудь десять дней, а потом я вернусь домой раньше тебя. Тербер пытался разделить в уме свою мечту на три. Это было трудно. За десять дней даже не успеешь потратить шестьсот долларов. Он ничего не ответил. - Ну, Милт, как ты не понимаешь? Я с превеликим удовольствием. Ради такого я пойду на что угодно. Но не тридцать дней, понимаешь? Я просто не могу. - Да, наверно, ты права, - сказал он. - Все это, конечно, фантазии. - Ох, Милт, когда же, ну когда это кончится? Неужели так всегда и будет? Боимся, все заранее рассчитываем, прячемся, как какие-то преступники... Милт, когда это, наконец, кончится? - Ладно, малыш, ладно, - сказал Тербер. - Не расстраивайся. Десять дней тоже хорошо. Десять дней - это прекрасно. Все будет замечательно, вот увидишь, - приговаривал он, поглаживая ее по голове, и, как всегда, когда прикасался к ней, чувствовал себя неуклюжим деревенщиной: того и гляди, разобьет хрупкую вазу. - Десять дней? Ха! Десять дней - это целая жизнь. Вот увидишь. - Я больше так не могу. - Карен уткнулась лицом в его грубую, пахнущую мужским запахом солдатскую рубашку и, один-единственный раз позволив себе расслабиться до конца, на мгновение блаженно отдалась сладкому, унизительному страданию, извечному уделу всех женщин. - Не могу я. - Она всхлипнула, упиваясь этой мукой. Вечно в клетке, вечно в цепких руках мужчины, вечно униженная его разнузданными вольностями, вечно придавленная его тяжелым телом, из-под которого не выскользнешь, вечно беспомощная и зависящая от него во всем, а он всегда только берет, что хочет, и любая женщина инстинктивно знает: ничего другого от него не жди. - Даже в гарнизонку боюсь заходить, так и кажется, все на меня смотрят. До того унизительно! Со мной никогда в жизни так не было, - добавила она, с наслаждением растравляя себя. Им ведь только одно нужно. Все они одинаковые. Отдаешь им самое дорогое, самое сокровенное, а они просто берут - и все. Ну и пусть. - Нет, Милт, я больше не могу, - прошептала она. - Ну-ну-ну. - Непонятно отчего глаза у него вдруг налились кровью, и все вокруг стало красным, как закат в горах. - Успокойся. Не надо, малыш. Скоро будет по-другому. Осталось немного. Ну хватит, давай лучше пойдем на пляж, поплаваем, а потом куда-нибудь отъедем и побудем вместе. - Он в ту же секунду понял, что не должен был этого говорить. Парен выпрямилась и пристально взглянула на него пронзительными кошачьими глазами, еще мокрыми от слез. - Милт, у нас же с тобой не только секс, правда? - Голос ее зазвенел, как натянутая до предела струна, готовая лопнуть от неловкого прикосновения. - Ведь нас с тобой связывает что-то большее? Тебе ведь нужно больше, чем просто секс? И у нас ведь не только секс? Любовь - это же гораздо больше, правда, Милт? Тербер мысленно попробовал препарировать свою любовь под мощным микроскопом "просто секса". - Правда, Милт? - Конечно. Любовь - это гораздо больше. - Было бессмысленно снова пытаться с ней спорить и объяснять. Только что он безумно хотел ее, а сейчас ему стало почти все равно. Он так выкладывался ради этой встречи, что, когда наконец она состоялась, был разочарован. Высшая точка - тот первый раз у нее дома - осталась позади, и острота притупилась. - Ладно, - сказал он, чувствуя, как все, что накипело, давит на него, не находя выхода. - Пойдем купаться. - А тебе не нужно назад в гарнизон? - спросила она с опаской. - Ну их к черту. - Нет, - теперь уже уверенно и спокойно сказала она. - Это я тебе не разрешу. Как бы мне самой ни хотелось. Сейчас довезу до города, сядешь на такси и поедешь прямо в гарнизон. - Ладно. Мне в общем-то и не хочется купаться. - Все равно было бы не так: и купание, и то другое, чего он столько ждал. Это работа виновата, вымотала его, превратила в тряпку. Он откинулся ни спинку сиденья и ничего не сказал, когда она гордо повела машину назад с таким видом, будто приносит огромную жертву и счастлива от этого не меньше, чем хрестоматийный бойскаут, делающий каждый день по доброму делу. Он сидел рядом с ней, опять зло курил, опять угрюмо смотрел перед собой в окно, настроение у него было такое же, как когда они ехали сюда, только сейчас причина была другая. - Когда выяснишь насчет отпуска, можешь мне написать, - сказала она. - Пошлешь из города в обычном конверте и без обратного адреса. Так лучше, чем звонить. Это ведь тебе не очень сложно? - Нет, - сказал он. - Совсем не сложно. Он вернулся в роту достаточно рано, и до ужина у него еще было время заполнить бланк заявления на офицерские курсы. На столе валялись недописанные рапорты по самоубийству Блума, и он отодвинул их в сторону. Заполнив бланк, он расписался, положил заявление на стол Хомса и снова взялся за рапорты. Когда с Блумом было покончено, он откинулся на спинку стула и стал молча дожидаться ужина и дальнейшего развития событий. События развивались быстро. Через неделю Айка Галовича бесцеремонно поперли со склада, а вместо него был назначен повышенный в штаб-сержанты Пит Карелсен, которого благодетель Хомс встретил теперь уже совсем малопонятным рычанием и заставил согласиться, пригрозив разжаловать и торжественно пообещав, что, как только восходящая звезда в наилегчайшем, выпускник сержантской школы Мало выучится на снабженца, Карелсен вернется в свой любимый взвод оружия. Пит не разговаривал с Тербером две недели. Но еще до всего этого капитан Хомс, войдя утром в канцелярию, обнаружил у себя на столе подписанное Тербером заявление и так возрадовался, что, несмотря на полный развал в администрации роты, тут же предложил своему старшине три дня увольнительной, а когда Тербер отказался, потому что (как он сказал) он не может в такой тяжелой ситуации бросить роту на произвол судьбы, капитан не только возрадовался еще больше, но и еле сумел подобрать слова признательности, а потом, чего давно не бывало, начал по любому поводу расхваливать своего старшину на всех углах. Тербер дождался, когда Пита поставили на склад, и на следующее утро попросил тридцатидневный отпуск. От такой просьбы радужная благожелательность Хомса заметно потускнела. - Сержант, вы с ума сошли! Тридцать дней?! - От растерянности он даже забыл снять шляпу. - Это невозможно! Вы сами знаете. Я с удовольствием дам вам увольнительную на три дня, я ведь уже предлагал. Даже две увольнительные по три дня. Это не зачтется в отпуск, и вы сохраните его целиком. Но тридцать дней... Вы с ума сошли! Тем более в такое время, как сейчас. - Сэр, я уже больше года не могу уйти в отпуск, - упрямо талдычил свое Тербер. - Я все время откладываю. Если не уйду сейчас, то останусь без отпуска совсем. Пока на складе сержант Карелсен, мы можем не волноваться еще минимум полгода. А если я затяну с отпуском так надолго, мне его потом вообще не дадут. - По инструкции он вам уже и сейчас не положен, - отрезал Хомс. Его благожелательность таяла на глазах. - Вы сами знаете. Отпуск, предоставляемый при возобновлении контракта, можно получить только в течение первых трех месяцев, а затем он автоматически аннулируется. Вы должны были пойти в отпуск вовремя. - Если по инструкции, то я должен был пустить все в роте на самотек, и рота давно бы накрылась, - сказал Тербер. - Как вы знаете, сэр, я не брал отпуск только потому, что надо было поставить роту на ноги. - Пусть так. - Хомс заколебался. - Но тридцать дней! И в такое время! Совершенно немыслимо. - Я не уходил в отпуск, потому что думал об интересах роты, - упорно гнул свою линию Тербер. Он достаточно хорошо знал Хомса и не стал прибегать к такому грубому средству, как явный шантаж: из гордости Хомс немедленно бы ему отказал. Но скрытый намек в его словах присутствовал, к тому же еще слишком свежа была память о переводе Ливы. Капитан Динамит Хомс больше не был любимчиком Джейка Делберта. Динамит сдвинул шляпу на затылок и сел за стол. - Я хочу вам кое-что объяснить, сержант, - доверительно сказал он. - Вы сами скоро будете офицером, и наш разговор, возможно, вам пригодится. Присаживайтесь, сержант, что вы стоите? Через два-три месяца вы, черт возьми, начнете обыгрывать меня в покер в офицерском клубе! Мы уже вполне можем обходиться без всех этих формальностей. Тербер неуверенно опустился на стул. - Я не собираюсь задерживаться в этом полку надолго, - откровенно и все с той же доверительной интонацией сказал Динамит. - Вы, конечно, понимаете, это строго между нами. Я жду, что в ближайшие месяц-два меня по личному приказу генерала Слейтера переведут в звании майора в штаб бригады. - Замечательно, - услышал Тербер свой голос. - Вы, как и многие другие, вероятно, думаете, что, раз я в немилости у нашего Большого Белого Отца, моей карьере конец. - Динамит усмехнулся. - Но "если это и безумие, то в своем роде последовательное" [Хомс цитирует Шекспира ("Гамлет", акт 2, сцена 2)]. Вот об этом-то другие не догадываются. Генерал Слейтер берет меня в штаб своим личным адъютантом, - с пафосом сообщил он и сделал паузу. - Черт возьми! - Тербер притворился, что поражен. - Первое правило, которое обязан усвоить каждый офицер, гласит: умей менять лошадей часто и даже на переправе, но так, чтобы не замочить ног. - Динамит улыбнулся. - Это самое важное из всего, что должен знать офицер. Солдаты и сержанты - другое дело, они могут обойтись и без подобной политики. Конечно, им она тоже иногда помогает, но для них это не первостепенная необходимость, они спокойно проживут и так. А офицеру без политики нельзя. Это первое, что вы должны запомнить. - Ясно, сэр, - услышал Тербер свой голос. - Спасибо. - Переведут меня только через пару месяцев, - продолжал Хомс. - Но переведут обязательно, это ясно как божий день. Если бы вы не подали в офицеры и если бы я не считал, что вам полезно это знать, я ничего бы вам не сказал. Но я обещаю: когда я перейду в штаб бригады, я пробью вам двухнедельный отпуск. Как вам такой вариант? - Мне бы лучше сейчас, - сказал Тербер. - И не две недели, а все тридцать дней. Если бы мне не причиталось, тогда другой разговор. Динамит отрицательно покачал головой. - Сержант, я вам предлагаю лучший из возможных вариантов, - мягко сказал он. - И не как ваш командир, а, скорее, как собрат по оружию. Если бы вы не надумали стать офицером, у меня, наверно, и мысли бы такой не возникло. Но теперь я отношусь к вам как к равному. Тем не менее, - дружелюбно продолжал он, - это максимум, что я могу вам предложить. Мне, как, впрочем, и вам, совершенно наплевать, что будет с этой ротой, но, если сейчас, в этой ситуации и особенно в такое время я подам рапорт с просьбой отпустить вас на целый месяц, рапорт немедленно завернут и, более того, нам обоим это зачтется в минус. Политика, сержант, политика. Все далеко не так просто, как кажется на первый взгляд, - таинственно намекнул он с видом знающего человека. Тербер внимательно наблюдал за ним, все еще чувствуя себя неловко от того, что сидит в присутствии офицера. - Ну так как? - мягко спросил Динамит. - Две недели. Ровно через два месяца. Ничего лучшего вам не предложит никто. - Ладно, согласен, - сказал Тербер. Никогда не стоит перегибать палку. Одно чрезмерное усилие - и от апельсина останется труха, а к выжатому соку не прибавится ни капли. - Прекрасно, - кивнул Хомс. - В таком случае по рукам. Но вы, конечно, понимаете, если наш разговор станет известен еще кому-нибудь, все отменяется. - Законное условие. - Не условие, а прикрытие, - поправил Хомс. - Поверьте мне, сержант, для офицера важнее всего обеспечить себе прикрытие. - Я вам верю, - кисло сказал Тербер. - Отлично. - Хомс бодро улыбнулся. - Мы сегодня еще увидимся. А сейчас у меня кой-какие дела в штабе. Тербер смотрел в окно, как капитан шагает через двор, и думал, сколько же раз при самых разных обстоятельствах он наблюдал, как самые разные люди шагают через этот двор. Если бы кто-то пересказал ему его сегодняшний разговор с Хомсом, он бы не поверил. Вот, значит, что такое быть офицером. Все как в крупных фирмах между боссами, которые перед рождеством рассылают друг другу подарки на деньги из рекламного фонда. Множество замечательных, дорогих рождественских подарков для них самих и для их жен. И никто от этого не страдает. Платить за это тоже никому не надо. Естественно, круг получающих подарки всегда ограничен: только они сами и их жены. Больше всего его поражало, насколько это просто. Только что ты был таким же, как всегда, а через минуту стал совершенно другим, превратился в нечто диаметрально противоположное. Р-раз - и готово! Для этого надо лишь расписаться на большом листе бумаги. Два месяца, думал он. Целых два месяца. Хочет он тратить свои денежки или не хочет, а Герте Кипфер, похоже, снова кое-что перепадет. Пруит, бедолага, кукует сейчас в тюрьме. И Маджио тоже. Пруит и Маджио, два обыкновенных, нормальных, заурядных неудачника, кукуют в тюрьме, и ни им девочек, ничего! Не герои, не робин гуды, не легендарные рыцари, а просто два заурядных, обычных, вполне нормальных неудачника, и расплата вполне нормальная - шиш. Невезуха. Раз тридцать дней нельзя, согласишься и на десять. Нельзя, чтобы Карен была с тобой, когда ты хочешь, нельзя повезти ее, куда задумал, - согласишься и на когда можно, и на куда можно. Не дают отпуск на тридцать дней сейчас - согласишься на четырнадцать через два месяца. Даже Магомет идет к горе, если гора не хочет идти к Магомету. Это обычно, нормально, заурядно, так поступают даже пророки, а ты не пророк, ты не Магомет, не Моисей, ты просто обычный, вполне нормальный, заурядный неу... или как там они называются. 41 В тюрьме они часто играли в одну игру. По вечерам, после ужина, со свободной койки снимали матрас, связывали выдернутые из ботинок шнурки и с их помощью прикрепляли матрас к железной сетке окна в торце барака. Потом кто-нибудь, самый малорослый, если не находилось добровольцев, становился спиной к матрасу, а остальные выстраивались у противоположной стены строго по росту, причем высокие вставали в конец, и по очереди с разбега таранили "матрасника", ударяя его плечом в живот. Матрас не давал отступить назад, и вся сила удара приходилась на мышцы брюшного пресса - только от их крепости зависело, удержишься ты на ногах или нет. Карты, кости, рулетка и "расшибалочка" в тюрьме запрещались, и игра с матрасом была по вечерам главным развлечением второго барака. В других бараках в нее не играли вообще, но во втором от участия в игре не освобождался никто. Она была не для слабаков, эта игра. Но ведь и ребята во втором были не слабаки. Закаленнейшие из закаленных. Элита. Если "матрасник" удерживался на ногах до самого конца, он выигрывал. В награду он получал право атаковать всех следующих "матрасников" по два раза. Очень немногие добивались этого права. Когда Пруит попал во второй, там было всего два таких чемпиона: Джек Мэллой и Банка-Склянка, двое самых высоких. Рост - большое дело, особенно в тюрьме. И они были единственные, у кого это получалось, хотя Анджело - Итальяшка Маджио - так старался выиграть, что несколько раз терял сознание. Впервые став к матрасу, Пруит продержался, пока в очереди атакующих не остался всего один человек - Джек Мэллой, самый высокий и крупный. Мышцы живота и колени у Пруита вдруг ослабли, и, хотя Мэллой был последний и, чтобы выиграть, Пруиту надо было всего лишь устоять на ногах, после удара Мэллоя он тяжело повалился на пол. Мэллой потом помог ему дотащиться до унитаза, и Пруита вырвало. Он зло и обессиленно матерился. Все считали, что для человека его роста это рекорд, но Пруит был собой недоволен и еще до конца первой недели сумел выдержать даже атаку Мэллоя и выиграл, хотя после этого ему пришлось на время выбыть из игры и он пропустил несколько конов, прежде чем очухался настолько, что смог воспользоваться своим правом победителя атаковать каждого играющего дважды. Помимо Игры (она не имела названия, и все так просто и говорили - Игра), в бараке развлекались еще, подкидывая щелчком спичечный коробок, и тот, кто с первого раза ставил коробок "на попа", выигрывал у противника завтрашнюю порцию табачной смеси "Дюк", Были и другие игры, одна, например, называлась "сколько выдержишь" и заключалась в том, что человек прикрывал левой рукой солнечное сплетение, а правой - то, что между ног, и противник со всей силы бил его кулаком в живот, потом они менялись ролями, и так продолжалось до тех пор, пока один не сдавался. Кроме того, любили разные виды "индейской борьбы", но, чтобы было интереснее, несколько ужесточили этот традиционный спорт бойскаутов. Так, в известной "борьбе на столе", когда борцы, опираясь на локоть, крепко переплетают пальцы и стараются прижать руку противника к поверхности стола, под руку каждому сопернику в качестве дополнительного стимула к победе клали по горящему окурку. А в "борьбе на полу", когда двое ложатся на спину головами в разные стороны, переплетают ноги и пытаются друг друга перевернуть, с обеих сторон от борцов клали на пол дощечки, утыканные короткими тонкими гвоздиками, и, несмотря на все усилия перевернутого задержаться на боку, утром немало ребят выходило в каменоломню с исколотыми, потемневшими от синяков коленями. Но все-таки наибольшей популярностью неизменно пользовалась Игра. Ее придумал Джек Мэллой, еще когда сидел в тюрьме по первому заходу, и с тех пор она стала традицией второго барака. Отбыв срок, Мэллой вернулся в свою часть и забыл про Игру напрочь, но, когда сел снова, обнаружил, что она по-прежнему жива, причем играют в нее без всяких отступлений от первоначальных правил (что само по себе лучший комплимент автору), и он опять стал чемпионом. Благодаря острому бойцовскому инстинкту и железной воле в сочетании с физической силой и ростом Мэллой был непобедим. Как только Мэллой вставал к матрасу, суть Игры коренным образом менялась: главное было не в том, сумеет ли Мэллой устоять, а в том, удастся ли кому-нибудь его повалить. Пруит сумел сбить его с ног один-единственный раз и был счастлив, будто совершил подвиг. Мэллой, человек с мягкой улыбкой и глазами мечтателя, если чем и гордился, то только своей физической силой и ловкостью. Он был высокий и большой, но не как Тербер, а, скорее, как Вождь Чоут, только в отличие от Вождя он не заплыл жиром. И гордился он отнюдь не мощью своего интеллекта, в которой другие усматривали нечто почти мистическое, а своей силой и ловкостью - так капитан школьной футбольной команды гордится успехами в плавании и прыжках с вышки. Это удивляло окружающих, но, если на то пошло, в Мэллое удивляло все. Для второго барака Джек Мэллой был загадкой, как всегда кажутся загадкой люди, воплощающие собой какую-то идею, живые символы. Пока Анджело, выполняя свой героический план, сидел в "яме", Пруит сблизился с Мэллоем и узнал о нем гораздо больше, чем остальные. Он узнал его достаточно хорошо, чтобы понять: Мэллой приоткрыл ему свое прошлое вовсе не потому, что считал его человеком одного с собой уровня, с которым можно поделиться, нет, для Мэллоя он стоял на ступеньку ниже и явно нуждался в помощи, лишь это и побудило Мэллоя столько всего ему рассказать. Сознание, что человеку рядом нужна помощь, было, пожалуй, единственным ключиком, способным отпереть душу Джека Мэллоя. Пруиту очень тяжело далось то время, когда Анджело отбывал в "яме" пресловутые тридцать дней. Пруит заранее представлял себе, как это будет, когда Анджело однажды вечером скажет: "Завтра!"; напоследок они досыта наговорятся, будут долго пожимать руки и хлопать друг друга по плечу. Он рассчитывал, что у них будет время попрощаться. Но все произошло иначе. Он пробыл в тюрьме уже целый месяц, а Анджело все собирался с силами, пытаясь назначить день и наконец выполнить задуманное, но каждый раз что-нибудь случалось, и он снова откладывал. Даже ему, с его фантастической храбростью, было трудно решиться. Испытание будет страшное, страшнее некуда, Анджело знал это и никак не мог заставить себя сделать первый шаг. Когда же это наконец случилось, то произошло неожиданно для всех, включая самого Анджело, в результате обстоятельств, совершенно неподвластных итальянцу, и никаких рукопожатий и прощальных слов не было. Охранник Тыква-Текви неизвестно почему давно невзлюбил Анджело, и эта неприязнь постепенно переросла в открытую ненависть: стоило Тыкве завидеть Анджело, как он тут же к нему придирался и начинал осыпать язвительными насмешками. В то утро Текви получил наряд в "трюм" - охранники называли так нижний пост в глубине каменоломни, из-за жары и пыли считавшийся самым незавидным, - и, вероятно от досады, измывался над Маджио даже больше обычного: едва Анджело на секунду опускал кувалду, чтобы передохнуть, Текви немедленно кричал: "Итальяшка, работай!", едва тот произносил хоть слово, Текви отчитывал его особенно оскорбительно и явно старался довести до какого-нибудь поступка, за который мог бы настучать на него начальству. В конце концов он подошел к Анджело вплотную и, держа автомат в левой руке, правой наотмашь ударил итальянца по лицу за то, что тот не прекратил разговоры. Пруит работал неподалеку от Анджело и увидел, как черные глаза коротко блеснули. Впервые за все время, что он знал Анджело, он не заметил в его взгляде той жгучей ненависти, с какой эти небольшие глаза обычно буравили человека, осмелившегося нанести ему оскорбление. Глаза Маджио смотрели холодно и оценивающе, словно он, как и Пруит - у того в эту минуту екнуло сердце, - понял, что вот оно, наконец, вот он, его единственный шанс, та долгожданная ситуация, которую он пытался создать, и что, если он сейчас этим не воспользуется, он никогда не выполнит задуманное. По лицу итальянца было видно, что он колеблется перед выбором: либо сделать то, чего не хочется, либо раз и навсегда признать себя трусом. Когда Текви отступил назад полюбоваться произведенным эффектом и его цепкие глазки зашарили по сторонам, выискивая подходящий повод для очередного доноса, Анджело отбросил кувалду и, великолепно изображая буйное помешательство, с захлебывающимся безумным криком вцепился голыми руками Тыкве в горло. Тот ждал чего угодно, только не нападения. Застигнутый врасплох, он не успел и шевельнуться, как Анджело повалил его на землю и начал душить. Работавшие рядом заключенные, в том числе и Пруит - почти все они были из второго барака, - застыли с кувалдами в руках и молча наблюдали. Отбиваясь автоматом, Текви кое-как сумел вырваться и поднялся на ноги, но продолжавший издавать безумные вопли Анджело кинулся на него снова, Тыква даже не успел нажать на спусковой крючок, он ухватил автомат обеими руками и с силой ударил итальянца прикладом по голове, тем самым в точности оправдав и расчет, и надежды Анджело. В сгустившейся тишине Тыква оторопело стоял над лежащим без сознания Маджио, и тяжело дышал, потирая рукой шею, и тупо глядел на группу заключенных, которые за все это время не сдвинулись с места, а сейчас тем более не желали рисковать и стояли как вкопанные. - Только суньтесь, - наконец прохрипел он. - Только попробуйте что-нибудь. Все молчали. - Не хотите? Жалко, - с надеждой продолжал он, все так же потирая шею и задыхаясь. - Я бы с удовольствием кого-нибудь из вас пристрелил. Сволочи! Этот псих меня чуть не задушил, а они только стоят и смотрят. Хоть бы Один пальцем пошевелил. Дождешься от вас помощи! Зверье вы, а не люди. Зверье самое настоящее. Все молчали. - Двое, отнести его вон туда. - Не отрывая от них взгляда, он мотнул головой в сторону дороги. - Остальные работать! Я кому говорю?! Никто из второго не двинулся с места, двое заключенных из третьего барака нехотя, будто их толкали в спину, шагнули вперед. - Давайте поднимайте его, - приказал Тыква. - Живой он, не сдох - не с его счастьем!.. Эй, наверху! - На выступе над каменоломней появились два охранника с винтовками и смотрели вниз. - Последите пока за этой бандой! - крикнул он. - Тут у меня, похоже, бунт... Ну, вы, поднимайте его. Когда Анджело подняли, Пруит издали разглядел у него на лбу быстро набухающую шишку, тонкая струйка крови сползала из-под волос наискосок к глазу. Вот и стало у тебя на одну медаль больше. Но мысли уже стремительно опережали события, и Пруит думал только о ждущих итальянца тридцати днях, все остальное для него сейчас не существовало. Тыква вслед за "санитарами" вышел на дорогу, приказал им положить Маджио на землю и, лишь когда те отправились назад в каменоломню, снял трубку висевшего на столбе полевого телефона и позвонил в тюрьму. Вооруженные винтовками охранники внимательно наблюдали сверху за "трюмом", и заключенные вернулись к работе. Два "вэпэшника", примчавшиеся по срочному вызову Тыквы, закинули так и не пришедшего в сознание итальянца в кузов, и грузовик двинулся по дороге вниз - больше Пруит не видел Анджело Маджио никогда. Роберт Э.Ли Пруит очень давно не встречал на своем пути никого, кто оставил бы в его жизни такой глубокий след, как Маджио, не считая, конечно, Джека Мэллоя и Цербера. Но эти двое, каждый на свой лад, были люди особые, на порядок выше остальных, и двигались по своей особой орбите, а Анджело Маджио, рожденный в Бруклине, потомок итальянских эмигрантов, американец в первом поколении, солдат, всей душой ненавидящий армию, полная противоположность ему, парню с гор, солдату, отдавшему себя армии на тридцать лет, американцу, чьи белые предки перебрались в Америку из Шотландии и Англии еще до американской революции и по сю пору ненавидели иностранцев, - Анджело Маджио был ему ровня, и он был роднее и ближе ему, чем птицы такого высокого полета, как Мэллой и Тербер. И потеря была очень велика. То, что, едва Анджело демобилизуют, он исчезнет из его жизни, они никогда больше не увидятся и ничего не будут знать друг о друге, он принимал как должное: в армии только так и бывает, здесь дружишь только с теми, кто с тобой сегодня. А что Анджело демобилизуют, было несомненно, как и то, что им не увидеться ни до его отправки в "яму", ни после, когда итальянца переведут в психотделение гарнизонного госпиталя. Возможны были только два варианта: либо Анджело в "яме" умрет, либо выживет, и тогда его демобилизуют. Зная Анджело, Пруит не верил, что он умрет. Однако ни то, что он заранее знал исход, ни то, что принимал этот исход как должное, не облегчало боль утраты. Следя со стороны, из второго барака, за объявленной итальянцем войной, Пруит так откровенно волновался, что в другое время его бы это озадачило, и в эти-то трудные дни Мэллой сам добровольно пришел ему на помощь и поддержал. Если быть точным, Анджело пробыл в "яме" не тридцать дней, а меньше. Но все остальное совпало с разработанным им планом один в один. Едва пошел двадцать пятый день, его вытащили из "ямы" и отправили в тюремный корпус гарнизонного госпиталя на психиатрическое обследование. О развитии событий им сообщал рядовой первого класса Хэнсон. Как правило, только Хэнсону поручалось запирать после ужина второй барак, и он почти каждый вечер рассказывал им, что произошло за день и прошлую ночь. Никаких других источников информации у них не было, и, исчезни Маджио в ту пору с лица земли навсегда, они могли об этом даже не узнать. От самого Маджио, из черных глубин "ямы", до них не доходило ни звука. Хэнсон не знал и даже не догадывался, что Анджело действует по четкому плану. Он простодушно верил, что Маджио потерял рассудок. Это нисколько не умаляло его восхищения Итальяшкой. - Вы бы его видели, - говорил Хэнсон толпе, собиравшейся послушать новости, пока он задвигает засовы и запирает двери на замок. - Колоссальный мужик! Это надо видеть. Если он сумасшедший, то хорошо бы таких сумасшедших было побольше... Пока я здесь служу, это у них первый случай, - пояснял он. - Говорят, раньше тоже бывало, но это я только понаслышке знаю, а своими глазами в первый раз вижу. Джек, ты вроде был здесь, когда один тоже вот так рехнулся, да? - Не один, а двое, - сказал Мэллой. - И оба при мне. Я тогда по первому заходу сидел. - Ну, а у меня это за все время первый случай. - Хэнсон восхищенно покачал головой. - Да-а, это, я вам скажу, надо видеть. Одно слово - фантастика! И пусть мне не говорят, что, если кто сбрендит, ему сразу все нипочем. Пьяному вон тоже море по колено. Тут дело не в этом. Таким отчаянным можно только родиться. Либо в тебе это есть, либо нет, вот и все. - Я, пожалуй, с тобой согласен, - сказал Мэллой. - Обидно, что армия теряет таких людей, - заметил Хэнсон. - Смелые ребята армии нужнее всего. - Пожалуй, я и здесь с тобой согласен, - кивнул Мэллой. - Вот именно! Уж мне-то можешь не рассказывать. Да, кстати, у Толстомордого это тоже первый случай, знаешь? Когда было с теми двумя, он здесь еще не работал. - Верно, - откликнулся Мэллой сквозь дверь. - Тогда здесь штаб-сержантом был один старик. Толстомордого прислали, когда тот ушел в отставку. - Толстомордый думает, он с ним справится, - сказал Хэнсон. - Хвастается, что тот у него скоро запоет по-другому. Говорит, нет такого человека, чтобы он не смог его переломить, сумасшедший он или не сумасшедший. Говорит, мол, отдали бы его мне и не вмешивались, он бы у меня стал как шелковый. - Может, и правда, - предположил Мэллой. - Не думаю, - возразил Хэнсон. - Кого-нибудь другого, может, и переломит, а Итальяшку никогда. Вы же, ребята, не видели, а я видел. Это конец света! - Да, хороший он был человек, - сказал Мэллой. - Не был, а есть! И неважно, сумасшедший он или какой еще. - А падре Томпсон что говорит? - Ничего он не говорит. Разрешил Толстомордому все. Только чтобы не убивать. Он Толстомордому так и сказал: убьешь его, говорит, сам на его место сядешь. Насчет того, чтобы убивать, это он категорически против. А остальное - как Толстомордому захочется. Но Толстомордый его не переломит. Я вам точно говорю. Каждый раз было очень трудно вытянуть из него новые подробности. Ему хотелось поделиться своим изумлением и восторгом, и надо было постоянно перебивать его, чтобы он не отвлекался. Постепенно конкретные факты складывались в общую картину, сквозь которую проглядывала хорошо известная им схема. Когда Маджио в тот первый день доставили из каменоломни в тюрьму. Толстомордый лично привел его в чувство, Тыква по телефону рассказал Толстомордому, в чем дело, и тот сгорал от нетерпения доказать свою теорию на практике. Он вызвал к себе наряд из трех охранников во главе с Шоколадкой - Хэнсон тоже был в их числе, - и они повели Маджио в "спортзал". Там они выдали Итальяшке обработку, какой, по словам Хэнсона, в тюрьме не проходил еще никто. Когда его поволокли в "яму", он был без сознания, за все время службы Хэнсон видел такое впервые. Толстомордый пытался заставить Итальяшку признаться, что он симулирует, но Маджио только смеялся, пускал слюни и бормотал чепуху. Его откачивали три раза, а когда он отключился в четвертый раз. Толстомордый сдался и разрешил бросить его в "яму". - То, что он рехнулся, это факт, - говорил им Хэнсон. - Ни один нормальный такого бы не вынес, даже Итальяшка. Цель метода Толстомордого заключалась в том, чтобы вынудить Маджио признаться, что он симулирует. Толстомордый составил специальное расписание и приходил обрабатывать Маджио через равные промежутки времени: сначала через восемь часов, потом через четыре - в расчете, что точно дозированное ожидание его сломит. Когда это не дало результатов, Толстомордый начал навещать его без всякой системы, в самое разное время дня и ночи, уверенный, что тем самым будет держать Маджио в постоянном напряжении. Он мог появиться у него среди ночи, а потом нагрянуть снова ровно через пятнадцать минут или, наоборот, оставить в подвешенном состоянии на целые сутки. Толстомордый относился к своей работе ответственно и трудился на совесть. Он не скупился на посулы, обещая итальянцу все, что угодно: от назначения в "доверенные" до восстановления утраченного им в первую же неделю права скостить себе срок образцовым поведением, обещал даже, что его приговор пересмотрят, пусть лишь признается, что симулирует. Маджио в ответ только смеялся, или плаксиво скулил, или корчил рожи, или нес околесицу. Однажды он помочился под ноги Толстомордому, тот ткнул его в лужу носом и, держа за волосы, долго возил лицом по полу. Толстомордый был убежден: Итальяшка симулирует, и все демобилизованные из тюрьмы по восьмой статье - просто хорошие актеры. Он шел на любую крайность, разве что не применял настоящие орудия пыток, чтобы заставить Маджио признаться, что тот симулянт. Но каждый вечер, запирая второй барак, Хэнсон сообщал, что Итальяшка не сломался. Дело оборачивалось даже круче, чем предрекал Мэллой, и у Пруита начала копиться ненависть к штаб-сержанту Джадсону, все свободное время он обдумывал, как убить Толстомордого. Если мысли об убийстве такое же преступление, как само убийство, Пруита следовало бы посадить на электрический стул раз пятьдесят, не меньше. Однажды вечером Хэнсон наконец сообщил, что сегодня Маджио вынули из "ямы", слегка прихорошили и перевезли в госпиталь. Попутно они узнали от Хэнсона, что присвоение Джадсону звания техник-сержанта временно отложено, хотя еще два месяца назад считалось, что это дело решенное. Пруит спросил Мэллоя, как тот думает, Анджело когда-нибудь об этом узнает? Ему хотелось надеяться, что узнает. Но если честно, он и сам в этом сомневался. А о том, что было дальше, они узнали от одного заключенного. Его звали Кирпич Джексон. Он вполне натурально свалился в каменоломне со скалы и попал с переломанной ногой в госпиталь задолго до того, как Пруит и Маджио сели в тюрьму. Во второй барак Кирпич вернулся через месяц после перевода Маджио в психотделение, и только тогда они услышали продолжение этой эпопеи. Анджело поместили в одиночную камеру для буйных, где, как и во всех таких "отдельных палатах", стены были обиты одеялами, и, когда санитары впервые к нему зашли, Маджио уполз ка четвереньках в угол и со слезами умолял больше его не бить. И все время, пока он был в госпитале, стоило кому угодно, будь то психиатр, врач-терапевт, медсестра или санитар, заглянуть в его камеру, он сразу съеживался, забивался в угол и просил не бить его. Эта неожиданная смена тактики позабавила всех, улыбнулись даже Пруит и Мэллой. Джексону один раз удалось поговорить с Итальяшкой после того, как тот уже прошел комиссию и вопрос о его демобилизации был решен окончательно. Итальяшка держался очень недоверчиво, но, когда Джексон убедительно доказал, что он действительно из второго, Анджело стал пооткровеннее и с усмешкой попросил передать ребятам, что у него полный порядок и он скоро будет на свободе. Он страшно изуродован, сказал Джексон, весь в шрамах, как задиристый боксер. Но он нисколько не задирается, добавил Джексон. Прежде чем вызвать на комиссию, его продержали в госпитале две недели. А почти сразу после комиссии отправили в Штаты. Комиссия рекомендовала уволить его из армии с лишением всех прав, сказал Джексон. На том основании, что у него врожденное неизлечимое психическое расстройство, никак не связанное со службой в армии и ни в коей мере от нее не усилившееся, и, следовательно, к военной службе он непригоден. Три с лишним недели, когда Анджело сидел в "яме", и еще целый месяц неизвестности, пока Джексон не вернулся из госпиталя с новостями, Джек Мэллой неизменно поддерживал Пруита, и тот чувствовал себя как за надежной каменной стеной. В особенно тяжелые минуты Мэллой всегда был рядом, и разговоры с ним помогали Пруиту отвлечься. Говорил в основном Мэллой. Он часами подробно рассказывал о своем прошлом, и за эти два месяца Пруит, сам того не подозревая, узнал о Мэллое больше, чем все остальные. У Джека Мэллоя была удивительная особенность. Когда он смотрел на тебя своими глазами неисправимого мечтателя и ты слышал его мягкий раскатистый голос, тебя охватывало обманчивое ощущение, что ты самый значительный человек на земле или даже во всей вселенной; и ты верил, что тебе под силу многое такое, о чем ты раньше и не помышлял. За свои тридцать шесть лет он объехал чуть ли не полсвета и перепробовал множество занятий. Он до сих пор сохранял в походке легкую матросскую раскачку. Это как нельзя лучше дополняло его облик, придавало ему ту уверенную вальяжность, которая в тюрьме вызывает у людей почти благоговейный трепет. К тому же в глазах профессиональных солдат ничто не окружено таким романтическим ореолом, как вольная жизнь моряка. И еще в армии питают огромное уважение к печатному слову. А Джек Мэллой прочитал уйму всякой всячины. Казалось, он наизусть знает биографию кого угодно, от знаменитого Джона Рокфеллера до мало кому известного генерала Филиппинской дивизии Дугласа Макартура. Кроме того, он на каждом шагу цитировал книги, о которых никто и не слышал. Но для поддержания его легендарной славы эти замечательные качества были даже не нужны. Джек Мэллой был не из тех, кому приходится свою славу _зарабатывать_: венок героя ему бесплатно сплела фантазия заключенных. 42 Когда Анджело был уже в госпитале, а Кирпич Джексон еще не вернулся оттуда с новостями, во второй барак перевели парнишку-фермера родом из Индианы, того самого, которого на глазах у Пруита Толстомордый огрел палкой по голове. Казалось бы, из всех обитателей третьего барака у Фермера были самые слабые шансы выбиться в люди, однако именно он попал во второй и, хотя перед этим три дня отдыхал в "яме", был все так же добродушен и приветлив. Его здесь ждали еще до того, как Анджело сел в "яму". Состояние полной прострации, вызванное ударом по голове и продолжавшееся в тот раз только один день, теперь стало находить на Фермера все чаще и длилось все дольше. В промежутках между этими периодами он был, как и раньше, нормальным, мягким, покладистым парнем, а когда снова впадал в депрессию, превращался в расслабленного, отрешенного от всего вокруг идиота - картина, знакомая Пруиту по третьему бараку. Но каждый раз, как он выходил из этого состояния, его охватывало бешенство, он тут же лез драться и свирепо кидался на первого попавшегося. Так, например, он дважды нападал в каменоломне на охранников. А один раз в столовой вылил свою тарелку с баландой на голову соседу и принялся пилить ему горло столовым ножом. Жертву спасло только то, что ножи в тюремной столовой с трудом резали даже масло. Он покорно отсидел за это в "яме" трое суток, а выйдя оттуда, на следующий же день попытался размозжить голову работавшему рядом заключенному здоровенным булыжником. Не раз случалось, что в третьем бараке человек просыпался среди ночи оттого, что какое-то привидение с перекошенным безумным лицом вцеплялось ему в горло, он начинал отбиваться, трое-четверо разбуженных шумом людей бросались на подмогу, садились на Фермера верхом и не отпускали его, пока он не успокаивался. Ребята в третьем по дружбе не выдавали его и в конце концов даже установили систему дежурств, чтобы каждую ночь кто-то один не спал и сторожил его. Кончилось тем, что однажды он напал в столовой на самого Джадсона. Толстомордый снова врезал ему палкой по башке, и начальство пришло к выводу, что пареньку из Индианы место во втором бараке. На деле же это было неверно. Во втором он был явно не на месте и выделялся как белая ворона. Но он принял свой перевод с тем же безразличием, с каким принимал все остальное. Он помнил Пруита и быстро с ним подружился, он сразу же стал боготворить Мэллоя и превзошел в этом даже Склянку: он таскался за Мэллоем, как собачонка, такая преданность даже удручала. Когда по вечерам состязались в "индейской борьбе" или играли в Игру, он очень старался не ударить в грязь лицом - между приступами депрессии он за все брался с одинаковым рвением - и потом ходил с исколотыми коленями, обожженными руками и помятыми ребрами, но сносил эту боль так же безропотно, как любую другую. Однажды он даже сумел выдержать у матраса атаки пяти самых малорослых нападающих, и его наградили аплодисментами. В истории барака он стал первым, кого освободили от непременного участия в играх, но он отказался быть только зрителем и продолжал играть, хотя никогда никого не побеждал ни в одном состязании; в конце концов все начали ему поддаваться. Они взяли его под свое крыло, заботились о нем и опекали, как ребенка. Приступы буйства, следовавшие за периодами депрессии, их не пугали, и им не требовалось устанавливать систему дежурств, потому что во втором все без исключения еще с детства умели сами за себя постоять в любой свалке и драке. Если кто-то просыпался оттого, что Фермер его душил, он без чужой помощи скидывал парня на пол, врубал ему так, что тот терял сознание, а потом укладывал на койку, и утром Фермер просыпался таким же добродушным и покладистым, как всегда. Никто во втором да и во всей тюрьме не считал, что он представляет собой хоть какую-то опасность. Даже Джек Мэллой, несмотря на весь свой ум, не видел в бесплодных покушениях паренька из Индианы ничего тревожного. Было бы просто смешно предположить, что именно он окажется той спичкой, от которой загорится бикфордов шнур, и взрыв вдребезги разнесет тщательно отлаженный миропорядок как в тюрьме в целом, так и во втором бараке в частности и круто повернет всю последующую жизнь кое-кого из заключенных. Случилось это нежданно-негаданно как-то раз днем, в каменоломне. С тех пор как Фермера перевели во второй барак, он постепенно все больше ожесточался и даже начал потихоньку ворчать. Это было ему несвойственно, и никто впоследствии так и не понял, то ли он пытался подражать своим новым кумирам, то ли злился, что из-за своих приступов потерял возможность скостить себе срок примерным поведением, а с переводом во второй автоматически добавил к месяцу за решеткой еще один. В тот день он снова был в депрессии. Пруит дробил камни, стоя между Склянкой и Кирпичом Джексоном, когда Фермер вдруг очнулся от задумчивости. Их троица давно наблюдала за ним, ожидая знакомых симптомов, и, как только Фермер бросил кувалду на землю и в глазах его вспыхнула ярость, они тотчас навалились на него и не отпускали, пока он не пришел в себя. После этого они все вернулись к работе, не особенно раздумывая над случившимся, потому что давно успели к такому привыкнуть. Немного погодя Фермер подошел к ним и добродушно, но с необычно решительным видом спросил, не сможет ли кто-нибудь из них сломать ему руку. - Зачем это тебе, Фрэнсис? - поинтересовался Пруит. - Хочу в госпиталь. - На черта тебе туда? - Надоело мне здесь, - добродушно сказал парень. - Я свой месяц уже отсидел, а теперь мне все равно тут торчать еще двадцать шесть дней. Целых двадцать шесть. - А шесть месяцев, как я, не хочешь? - спросил Джексон. - Не хочу. - Оттого, что сломаешь руку, раньше не выпустят, - резонно заметил Пруит. - Зато недели две проваляюсь в госпитале. - Да и вообще, как это, интересно, мы тебе ее сломаем? - сказал Пруит. - Об колено, как палку? Рука - это, Фрэнсис, не палка, ее сломать трудно. - Я уже придумал как, - торжествующе заявил парень. - Я положу руку на два камня, а кто-нибудь ударит по ней кувалдой. Очень все просто и быстро. Буду отдыхать минимум две недели. - Извини, Фрэнсис, я не смогу, - сказал Пруит, внезапно почувствовав легкую тошноту. - Кирпич, а ты? - На хрена тебе нужно в госпиталь? - ушел от ответа Джексон. - Там не лучше, чем здесь. Я там был, и я знаю, что говорю. Там так же дерьмово, как здесь. - Там хотя бы не будет Толстомордого и не заставят в такую жару долбать эти сволочные камни. - Оно, конечно, - кивнул Джексон. - Там ты будешь отсиживать задницу и смотреть в окошко на небо в клеточку. Так с тоски взвоешь, что каменоломня тебе раем покажется. - Там хоть жратва получше. - Это да, - признался Джексон. - Но все равно быстро надоест. - Значит, не можешь? Даже как одолжение? - укорил его Фрэнсис. - Да я бы, наверно, смог, - неохотно и брезгливо сказал Джексон. - Только очень уж неохота. - А я могу, - ухмыльнулся Банка-Склянка. - Всегда пожалуйста, Фрэнсис. Если ты действительно хочешь. - Я действительно хочу, - добродушно и твердо сказал парень. - Какие выберем камешки? - спросил Банко. - Там, возле меня, есть пара подходящих. - Ладно, - кивнул Банко. - Пошли. - На секунду задержавшись, он повернулся к двум другим: - Ребята, вы не против? Ч-его тут такого, честно? Если парню больше невмоготу. Я его понимаю. Может, и сам когда-нибудь кого попрошу. - Нет, - неохотно сказал Пруит. - Я не против. Это его дело. Просто сам я за это браться не хочу. - И я тоже, - борясь с тошнотой, пробормотал Джексон. - Понял, - кивнул Банко. - Я сейчас вернусь. Вы тут пока глядите в оба, чтобы нас охрана не засекла. Охранник в "трюме" был вне поля зрения, но те двое, что стояли на выступе, вполне могли их увидеть. - Ты поосторожнее, - сказал Пруит. - Им сверху видно. - Пока они отойдут, десять раз сдохнешь. - Им скоро надоест на одном месте стоять. Подожди пять минут, - посоветовал Пруит. - Да ну их к черту! - зло сказал Банко. - Все равно ни хрена они оттуда не увидят. Он подхватил свою кувалду и вслед за Фрэнсисом перешел на другое место, ярдах в пяти от Пруита. Фрэнсис покакал выбранные им камни: два плоских гладких валуна высотой в три-четыре дюйма лежали на расстоянии примерно семи дюймов друг от друга. Фрэнсис встал на колени и, вытянув левую руку, опустил ее на камни: запястье и кисть опирались на один валун, а локоть на другой. - Видишь? Оба сустава останутся целы, - добродушно объяснил он. - Я не левша, поэтому решил, лучше левую. Правой мне и жрать удобней, и письма домой писать смогу... Я готов, - сказал он. - Ломай. - Хорошо. Сейчас. - Банко шагнул вперед, примерился, потом занес кувалду высоко над головой, размахнулся и, как опытный лесоруб, вонзающий топор точно в зарубку, со всей силы ударил по лежащей на камнях руке. Фрэнсис, паренек родом с фермы в штате Индиана, удивленно вскрикнул, будто не ожидал этого, будто был застигнут врасплох, как человек, раненный пулей невидимого снайпера. Рука под кувалдой, вероятно, громко хрустнула, но крик заглушил этот хруст, и никто его не слышал. Фрэнсис еще немного постоял на коленях - он побелел и, казалось, вот-вот потеряет сознание, - потом встал и подошел к Пруиту и Джексону показать. Посредине предплечья ровная линия резко прерывалась квадратной вмятиной. За те несколько секунд, что он шел разделявшие их пять ярдов, рука начала опухать. Линия предплечья прямо на их глазах снова выровнялась и там, где только что была вмятина, вздулась большая шишка. - По-моему, сразу в двух местах, - удовлетворенно заметил Фрэнсис. - Блеск! Это недели три, самое малое. Может, даже больше. - Голос его внезапно оборвался. Бережно придерживая левую руку правой, Фрэнсис покачнулся, упал на колени, и его вырвало. - Черт, а здорово болит, - гордо сказал он, снова подымаясь на ноги. - Я даже не думал, что будет так болеть, - добавил он с тем же простодушным удивлением, которое недавно прозвучало в его крике. - Склянка, спасибо тебе огромное. - Не за что, - ухмыльнулся Банко. - Выручить друга - какой вопрос? - Ладно, пойду-ка, пожалуй, покажу охранникам, - радостно сказал Фрэнсис. - Пока, ребята. До встречи. - Все так же бережно придерживая руку, он двинулся вниз, в "трюм". - Ну и ну! - Пруит почувствовал, как по спине у него поползла струйка непривычно холодного пота. - Сам захотел, его дело, - сказал Джексон. - Я бы на такое не пошел. Ни за какие коврижки. Даже если бы досрочно выпустили. - А чего тут такого? - ухмыльнулся Банко. - Гангстеры и ковбои, чуть что, сами себе операции делают, пули из ран вытаскивают, не слышали, что ли? А это куда больнее. - Я про такое не слышал, - сказал Пруит. - Это только в кино. - Я тоже не слышал, - подтвердил Джексон. - И не видел. - А просто-то как. - Банко снова ухмыльнулся. - Разок тюкнул - и всех делов. Они дробили камни и между взмахами кувалды наблюдали, как охранник звонит с дороги по телефону, а Фермер со счастливым лицом стоит возле будки и бережно придерживает левую руку. Довольно скоро за ним приехали, и он, все так же осторожно придерживая сломанную руку, залез в кузов грузовика. - Видели? - сказал Банко. - Проще пареной репы. А что, я, пожалуй, тоже так сделаю. Чем я хуже? - Они сразу поймут, - сказал Пруит. - Чтобы у двоих подряд, так не бывает. - Знаю. - Банко хищно оскалился. - Потому и не буду. Только это меня и останавливает. Вечером, вернувшись в барак, они узнали, что Фрэнсис Мердок, фермер из Индианы, отправлен в госпиталь "в связи с переломом руки в результате ушиба при падении со скалы в каменоломне". Но рука сломалась только в одном месте, а не в двух, как надеялся Фрэнсис. Никаких разговоров на эту тему не возникало, вопросов никому не задавали, и вроде бы все было шито-крыто. Ужин прошел как обычно. Но после ужина, незадолго до сигнала "тушить огни", во второй барак явились вооруженные палками Толстомордый и майор Томпсон, злые как сто чертей. Все было почти как на утренней проверке. Их построили в проходе, скомандовали "смирно!", два охранника с автоматами встали в дверном проеме, а третий стоял по ту сторону дверей в коридоре и держал ключ в замке. У майора Томпсона был такой вид, словно он застукал свою жену в постели с солдатом. - Сегодня днем Мердок сломал в каменоломне руку, - жестко сказал майор. - Он утверждает, что упал со скалы. Мы именно так и написали в сопроводиловке, потому что не любим выносить сор из избы. Но если строго между нами, Мердок сломал руку не сам, кто-то ему помог. И Мердока, и этого второго следует считать симулянтами. В нашей тюрьме за симуляцию наказывают. Мердоку будет увеличен срок заключения, и, когда он вернется из госпиталя, никто с ним церемониться не станет. А сейчас тот, кто сломал Мердоку руку, выйдет из строя. Никто не сдвинулся с места. Все молчали. - Прекрасно, - жестко сказал майор. - Мы тоже умеем играть в эти игры. Вас поместили во второй барак, потому что вы упрямые болваны. Никому из вас рассчитывать на мое сочувствие не стоит. Вы думаете, вам сойдет с рук даже убийство. Кажется, пришло время преподать вам урок, чтобы вы знали, кто в тюрьме хозяин. В последний раз говорю по-хорошему: кто сломал руку Мердоку - выйти из строя! Никто не шевельнулся. - Отлично. Сержант, действуйте. - Майор кивнул Толстомордому. Джадсон подошел к первому с края шеренги: - Кто сломал руку Мердоку? Щуплый невысокий заключенный из 8-го учебного полевого был в тюрьме старожилом. Глаза на циничном, изборожденном морщинами бугристом лице смотрели прямо перед собой, застывшие, как два камешка. Он сегодня работал в другом конце каменоломни, но уже знал все в подробностях. - Не знаю, сержант, - сказал он. Толстомордый ударил его палкой ниже колен и повторил вопрос. Бугристое лицо осталось неподвижным, каменные глаза не дрогнули и даже не моргнули. - Не знаю, сержант, - снова сказал он. Толстомордый ткнул ему палкой в живот и спросил в третий раз. Результат был тот же. И точно так же было со всеми. Толстомордый методично начал с левого фланга, дошел до конца прохода, повернулся и двинулся в обратном направлении, с той же тщательностью опрашивая шеренгу, построенную напротив первой. Он спрашивал у каждого только одно: "Кто сломал руку Мердоку?" - и повторял вопрос пять раз. Ни один не шевельнулся, ни один не опустил глаза и не моргнул, ни на одном лице не отразилось ничего, кроме презрения к приемам Толстомордого и к самому Толстомордому. Это тебе не третий барак, а второй. А во втором все заодно, и вместе они - как каменная стена. Толстомордого нисколько не трогали ни их презрение, ни их упорство. Его дело было задать каждому вопрос и, если человек ответит неправильно, ударить. Что будет с человеком, его не касалось. И он делал свое дело тщательно и методично. Дойдя до конца второй шеренги, он присоединился к майору, они вдвоем двинулись вдоль строя и остановились перед Склянкой. - Кто сломал руку Мердоку? - спросил майор Томпсон. Все поняли: они знают. Банко смотрел прямо перед собой и не отвечал. Толстомордый ударил его. - Это сделал ты? - спросил майор. Банко стоял, вытянувшись по стойке "смирно", смотрел прямо перед собой и не отвечал. Толстомордый ударил его. - Это ты сломал руку Мердоку? - снова спросил майор. Банко молчал. Толстомордый опять ударил. - Между прочим, - майор улыбнулся, - мы и так знаем, что это твоя работа. Банко усмехнулся. Толстомордый ударил его. - Выйти из строя! - приказал Томпсон. Банко сделал два шага вперед, по-прежнему усмехаясь. Толстомордый ударил его концом палки в переносицу. Банко повалился на колени. Несколько секунд он оставался в этом положении - никто не сдвинулся с места помочь ему, - потом, шатаясь, поднялся. Из носа у него текла кровь, но он держал руки по швам и не отводил глаз от стены. Облизнув губы, он усмехнулся. - Я сделаю так, что твой пример послужит хорошим уроком для остальных, - жестко сказал майор. - Ты, Банко, забыл, что каждый сверчок должен знать свой шесток. И я позабочусь, чтобы ты это вспомнил. Ты думаешь, тебя никому не сломить. Я позабочусь, чтобы все в вашем бараке увидели, что бывает со сверчками, которые забывают свой шесток и думают, что их никому не одолеть. Это ты сломал руку Мердоку? - В гробу я тебя видел, - хрипло сказал Банко. На этот раз Толстомордый ткнул ему концом палки в рот. Колени у Банко подкосились, но он не упал. Глаза его потеряли ясность, но все так же смотрели в стену. Выпрямившись, он пожевал губами, презрительно выплюнул под ноги Джадсону два зуба и ухмыльнулся. - Толстомордый, я ведь тебя убью, - ухмыляясь, сказал он. - Если когда-нибудь отсюда выйду, я тебя выслежу и убью. Так что лучше сам меня пришей, пока не поздно. Потому что я ведь тебя убью, так и знай. На Толстомордого это подействовало ничуть не больше, чем всеобщее презрение и отказ отвечать на вопросы. Он с той же методичностью равнодушно занес палку снова, но Томпсон остановил его. - Отведите его в "спортзал", - сказал майор. - В бараке и без того уже грязно. Кто-нибудь подотрите здесь. Толстомордый взял Банко за локоть и потянул к двери, но Банко выдернул руку. - Убери свои жирные лапы! Сам дойду, - и первым шагнул к двери. Стоявший в коридоре охранник отпер замок. Банко прошел в дверь. Толстомордый, майор и два охранника вышли в коридор вслед за ним. - Вот ненормальный! - сдавленно пробормотал Мэллой. - Против них это не метод. Я же говорил ему, так действовать нельзя. - А может, он устал действовать иначе, - враждебно сказал Пруит. - Теперь отдохнет, - сурово отозвался Мэллой. - Они взялись за него всерьез. Никто из них раньше не слышал, чтобы человек кричал, когда его обрабатывают в "спортзале". И то, что кричит не кто-нибудь, а Банко, подтверждало, что майор и Толстомордый взялись всерьез и на этот раз твердо решили добиться своего любой ценой: либо расколется, либо... Во втором бараке вытерли пол и ждали. Было без двадцати десять, но свет все еще горел, что указывало на исключительность ситуации. У торопливо прошедшего мимо дверей Хэнсона - он был в полной форме и при оружии - они успели выяснить, что Склянку засек один из тех охранников, которые стояли на выступе. Была уже половина двенадцатого, когда в бараке появился в сопровождении охранников майор Томпсон. На боку у него висел пистолет. Десять пришедших с ним охранников держали в руках автоматы, и у каждого тоже висел на боку пистолет. Второй построили в колонну по двое и строем повели в "спортзал". Вдоль стен коридора через равные промежутки стояли охранники с автоматами наперевес. Еще одна группа автоматчиков опоясывала стены "спортзала". Похоже, здесь сейчас была собрана вся охрана тюрьмы. Колонна второго барака вошла строем в "спортзал", и заключенных распределили по трем стенам. Охранники встали у них за спиной. Склянка в коротких солдатских подштанниках стоял у свободной стены, ярко освещенной свисавшими с потолка лампочками, и все еще пытался ухмыляться, но губы у него так вздулись, что с трудом раздвигались в кривую узкую усмешку. Его едва можно было узнать. Сломанный нос распух и все еще кровоточил. Каждый раз, как Склянка кашлял, изо рта у него тоже текла кровь. Глаза заплыли и почти не открывались. Оба уха под ударами палок оторвались и висели на одних мочках. Грудь и белые кальсоны были в пятнах крови, лившейся из носа, рта и ушей (уши кровоточили не очень сильно). - Ему конец, - уверенно прошептал кто-то за спиной у Пруита. Толстомордый и два других охранника - Текви и старый приятель Маджио капрал Шокли по кличке Шоколадка - устало стояли рядом с Банко. Майор Томпсон с пистолетом на поясе стоял чуть поодаль, ближе к углу. - Мы хотим показать вам, что бывает с людьми, которые думают, что в армии можно своевольничать, - жестко сказал майор. - Сержант, - он кивнул Толстомордому. - Повернись кругом, - приказал Джадсон. - Лицо и ноги прижми к стене. - Ты лучше меня убей, - прохрипел Банко. - Давай, Толстомордый, сделай доброе дело. Иначе я сам тебя убью. Если выйду отсюда, убью обязательно. Штаб-сержант Джадсон шагнул вперед и ударил Банко коленом между ног, Банко вскрикнул. - Повернись, - повторил Джадсон. - Лицо и ноги прижми к стене. Банко повернулся и прижался носом к стене. - Гнида ты драная, - прохрипел он. - Падла толсторожая. Лучше убей меня. Убей, говорю, а не то я тебя убью. Лучше убей! - Казалось, это была единственная еще не выбитая из него мысль, и он нарочно на ней заклинился, чтобы хоть за что-то уцепиться. Он твердил это снова и снова. - Банко, это ты сломал руку Мердоку? - спросил Джадсон. Банко продолжал шепотом бормотать себе под нос, повторяя вслух свое заклинание. - Банко, ты меня слышишь? Это ты сломал руку Мердоку? - Я тебя слышу, - прохрипел Банко. - Ты меня лучше убей. Толстомордый, и дело с концом. А не то я тебя убью. Лучше убей. - Шокли, - позвал Толстомордый. И кивком головы показал на Банко: - Займись. Капрал, Шокли расставил ноги пошире и, изготовившись, как бейсболист перед подачей, двумя руками с маху вонзил конец палки Склянке в поясницу. Банко громко закричал. Потом закашлялся, и изо рта снова хлынула кровь. - Это ты сломал руку Мердоку? - спросил Толстомордый. - Паскуда! - прошептал Банко. - Лучше убей меня. А не то я тебя убью. Лучше убей. Их продержали там пятнадцать минут. Потом строем провели между шеренгами охранников назад в барак и выключили свет. Из "спортзала" то и дело доносились крики, и в эту ночь было не до сна. Но наутро их подняли, как всегда, в 4:45. За завтраком они узнали, что в полвторого ночи Склянку увезли в тюремный корпус гарнизонной больницы. Оба уха у него были оторваны и болтались, почки отказали, и он не мог мочиться. Как сообщалось в сопроводиловке, заключенный направлялся на лечение в связи с травмой, полученной при падении с грузовика. Он умер на следующий день около двенадцати. "Смерть, - говорилось в официальном заключении, - наступила в результате обширных кровоизлияний в мозг и повреждений внутренних органов, вызванных, по всей вероятности, падением с грузовика, ехавшего на большой скорости". Только когда Банко умер, Пруит рассказал Мэллою про свой план. Он все обдумал, еще когда Банко был жив, но Мэллою рассказал, лишь когда Банко умер. - Я убью его, - сказал он. - Дождусь, когда меня выпустят, а потом выслежу его и убью. Но я не такой дурак, как Банко, и не собираюсь трезвонить об этом на всех углах. Я буду молчать и подожду, пока придет время. - Да, его убить нужно, - кивнул Мэллой. - Его убить необходимо. Но убийство как таковое ничего никому не даст. - Мне даст, - сказал Пруит. - И очень много. Глядишь, снова стану человеком. - Ты не сможешь просто взять и убить. Не сможешь, даже если захочешь. - А я не говорю, что просто возьму и убью. Мы с Толстомордым будем на равных. Ребята рассказывали, он в городе всегда сшивается в одном и том же баре. И еще говорили, у него всегда при себе нож. Я пойду на него тоже с ножом. Так что будем на равных. Но только он меня не убьет. Потому что это я его убью. И никто никогда не узнает, чья работа. А я вернусь в гарнизон и забуду. Всякая гнусь легко забывается. - Это ничего никому не даст, - повторил Мэллой. - Склянке бы дало. - Нет, не дало бы. Банко все равно бы так кончил. Он был на это обречен. В тот самый день, когда родился. Потому что родился в жалкой развалюхе, в дыре под названием Уичита где-то в Канзасе. - Толстомордый тоже не во дворце родился. - Правильно. И они с Банко вполне могли поменяться местами. Ты не понимаешь. Если тебе так хочется убить, то лучше убей то, что сделало Толстомордого таким, какой он есть. Ведь он действует так не потому, что считает это правильным или неправильным. Он об этом и не задумывается. Он просто делает то, что обязан. - Я тоже так. Я всегда делаю то, что обязан. Но я никогда не вел себя, как Толстомордый. - Да, но у тебя очень четкое представление о том, что правильно и что неправильно. Это, кстати, главная причина, почему ты попал в тюрьму. Со мной тот же случай. А спроси Толстомордого, как он думает: то, что он делает, правильно? Он же обалдеет от удивления. А дашь ему время подумать, скажет: конечно! Но он скажет так лишь потому, что его всегда учили: он обязан делать только то, что правильно. И в его сознании все, что он делает, - правильно. Потому что это делает _он_. - Это все болтовня. Слова, и больше ничего. То, что делает Толстомордый, - неправильно. Более чем неправильно. Мы с тобой здесь не последние, после нас через эту тюрьму пройдет еще уйма ребят. - А ты знаешь, что Толстомордый когда-то работал на спасательной станции? Был спасателем. - Хоть президентом. Мне плевать. - Если бы от этого была какая-то польза, я бы сказал: валяй, убей его. Но смерть Толстомордого ничего не изменит. На его место поставят другого, точно такого же. Почему ты не хочешь убить Томпсона? - Вместо Томпсона тоже поставят точно такого же. - Конечно. Но ведь это Томпсон дал команду Толстомордому. - Не знаю, - сказал Пруит. - Толстомордого я ненавижу больше. Томпсон - офицер. От офицеров можно ждать чего угодно. Они - другой лагерь. Но Толстомордый... Он же как мы, он по контракту. А раз так, значит, он предает своих. - Я тебя понимаю, - улыбнулся Мэллой. - И ты прав. Но ты не прав в другом, в том, что решил его убить. Просто потому, что это ничего не даст. - Я делаю то, что мне велит мой долг, - бесстрастно сказал Пруит. - Да. Так думает каждый. И Толстомордый тоже. - Этим все и сказано, - отгородился Пруит стандартной фразой, завершающей разговор. - Ты ведь любишь армию? - спросил Мэллой. - Не знаю. А вообще да, люблю. Я же не зря на сверхсрочной. Я с самого начала знал, что я на весь тридцатник. В первый же день, когда завербовался. - Так вот. Толстомордый точно так же плоть от плоти твоей любимой армии, как этот сержант Тербер, про которого ты все время говоришь. Что один, что другой, оба они - Армия. Без толстомордых не может быть и терберов. - Когда-нибудь будут только терберы. - Нет, невозможно. Потому что, когда придет этот день, не будет и самих армий, а следовательно, не будет и терберов. А терберов без толстомордых тоже быть не может. - А я все-таки хочу верить, что может. Не возражаешь? - Нисколько. Ты и должен верить. Но даже если ты убьешь всех толстомордых в мире, того, что ты хочешь, не будет. Каждый раз, как ты убиваешь своего врага Толстомордого, ты вместе с ним убиваешь своего друга Тербера. - Может, и так. Но я все равно сделаю то, что мне велит долг. - Что ж. - Мэллой улыбнулся. - Вот и учи тебя после этого пассивному сопротивлению. Объяснял тебе, объяснял, а ты так ничего и не понял, как Банко и Анджело. - Очень оно им пригодилось, твое пассивное сопротивление! Они оба его применяли, а толку? - Не применяли они его. Ни тот, ни другой. Их сопротивление всегда было только активным. - Но они же не давали сдачи. - А им и не надо было. Мысленно они все равно дрались. Просто им неоткуда было взять дубинку, только и всего. - Ну, знаешь, нельзя от человека требовать так много. - Правильно, - кивнул Мэллой. - Но ты послушай. Один парень - его звали Спиноза - когда-то написал: _Оттого, что человек любит Бога, он не должен ждать, что в ответ Бог тоже будет его любить_. Это очень глубокая мысль. Годится на все случаи. Я применяю пассивное сопротивление вовсе не в расчете на то, что оно мне что-то даст. Я не жду, что оно в ответ даст мне больше, чем уже дало. Суть не в этом. А если бы была в этом, я давно бы поставил на нем крест. - Это я понимаю, - сказал Пруит. - И я был не прав. Но то, что я убью Толстомордого, ясно как божий день. У меня нет выбора. Это единственное, что понимают такие дуболомы. Другого способа нет. - Ну что же. - Мэллой пожал плечами, отвернулся и обвел взглядом барак. Свет давно погасили, и все уже залегли спать. Только они двое сидели и разговаривали в темноте, их лица едва проступали в красноватом мерцании сигарет. С молчаливого согласия барака после того, как Анджело попал в госпиталь, Пруит переселился на его койку, соседнюю с койкой Мэллоя. Джек Мэллой продолжал глядеть в конец темного прохода, будто в чем-то себя убеждая. - Ладно, - наконец заговорил он, снова поворачиваясь к Пруиту. - Я тебе сейчас скажу одну вещь. Я не собирался говорить, но, может, мне так будет легче. Тебе же полегчало, когда ты рассказал мне про Толстомордого. Бывает, решишься на что-нибудь против воли, тогда лучше кому-нибудь рассказать - иногда помогает... Я надумал бежать, - сказал он. Пруит почувствовал, как его сковывает странное оцепенение, и вовсе не от того, что вокруг ночь и тишина. - Зачем? - Не знаю, смогу ли тебе объяснить... Понимаешь, со мной что-то неладно. - В каком смысле? Ты что, заболел? - Нет, я здоров. Тут другое. Нет во мне чего-то такого, у меня не получается то, что я хочу... Понимаешь, это ведь я виноват в том, что случилось и с Анджело, и с Банко, как будто это я подписал одному приказ об увольнении, а другого забил насмерть. И это я виноват, что ты убьешь Толстомордого. - Ну, Джек, ты загнул. - Нет, это правда. - Не понимаю, почему ты вдруг решил, что это ты виноват. - Потому что и Анджело и Банко старались делать то, чему хотел научить их я. Не знаю, поймешь ты или нет, но поверь - это правда. У меня так всю жизнь. Я пытаюсь объяснить людям простые и понятные вещи, но они каждый раз берутся не с того конца и все портят. Это потому, что во мне чего-то не хватает. Я проповедую пассивное сопротивление, но сам не делаю того, чему учу других. А если и делаю, то не до конца. Порой мне даже кажется, я никогда в жизни никого и ничего не любил. Если бы не я и не мои разговоры, Анджело и Банко не пошли бы на такое. И все было бы иначе. Если я здесь останусь (мне в этот заход сидеть еще семь месяцев), то же самое повторится с другими. И уже повторяется - с тобой. Я всем вам говорю: "Сопротивляйтесь пассивно", но вы все равно боретесь, потому что, даже когда мой язык произносит: "Не надо бороться", душа у меня кричит: "Борись!" И я не хочу, чтобы все это повторилось с кем-нибудь еще. - По-моему, тебе это только кажется, - беспомощно сказал Пруит, отступая перед непосильной его уму задачей отыскать ответные аргументы. - Нет, это правда. Потому я и решил - сбегу. Тусклый огонек сигареты выхватил из темноты его мягкую грустную улыбку. - Наверное, только так и бывает, когда люди берутся не за свое дело и, как я, отдают ему всю жизнь. Наверно, мой побег тоже поймут неправильно. Будут считать, что я герой. - Как ты собираешься сбежать? - Это-то проще всего. В гараже столько разных инструментов, что можно даже эти стены пробить. - А прожектора? - Ерунда. Меня и не заметят. - А забор? Проволока ведь под напряжением. И сигнализация может сработать. - Прихвачу в гараже пассатижи с резиновыми ручками. И длинную проволоку потолще. Подсоединю ее к столбам заранее, чтобы не замкнуло, и вырежу в заграждении лаз... Но проще бежать прямо из гаража. Там меня никто не заложит. Возьму в гараже комбинезон, в нем и сбегу. А доберусь до своей роты, ребята одолжат, во что переодеться. И - привет! - А деньги откуда возьмешь? - Деньги мне не нужны. У меня в городе друзья, самые разные люди, человек шесть-семь. Будут меня прятать, пока не сумеют переправить в Штаты на туристском пароходе. - Скоро война начнется, - напомнил Пруит. - Знаю. Я тогда, наверно, снова завербуюсь, только уже в Штатах и под другой фамилией. Так что я все прикинул. А с тюрьмой покончено, мне здесь оставаться бессмысленно. Пока не началась война, хочу успеть еще кое-что сделать. Только надо будет действовать по-другому, чтобы не пострадали те, кто мне дорог. - Возьми меня с собой. Мэллой удивленно вскинул на него глаза. Потом улыбнулся, и Пруит запомнил эту улыбку на всю жизнь - он никогда не видел в улыбке столько грусти, доброты, горечи и тепла. - Пру, тебе ведь это совсем не нужно. - Еще как нужно. - Не выдумывай. А Толстомордый? - Если возьмешь меня с собой, плевал я на Толстомордого. - Ты же не знаешь, что это такое. А я скрывался от закона и раньше. - Я тоже. - Да, но сейчас все будет по-другому. Это совсем не то, что кочевать по мелким городкам и прятаться от шерифов. Да и потом, в этот раз я, может быть, не сумею перебраться в Штаты, так и застряну на Гавайях - шансы равные. Никакой романтики тут нет. И все не так просто. - Ты же сам сказал, что из барака сбежать не труднее, чем из гаража, - возразил Пруит. - Это так. Но я не об этом. Трудно будет потом, когда мы отсюда выберемся. Если бегут двое, это в пять раз сложнее. Вместо того чтобы попасть в Гонолулу через гарнизон, мы должны будем уйти в горы и в арестантской робе спускаться к городу в обход. А как раз в горах нас и будут искать. Чтобы добраться до города без риска, у нас уйдет целая неделя. Мы должны будем стороной обходить каждый поселок, каждый дом. А потом еще придется топать через весь Гонолулу к моим друзьям. - Я все равно хочу с тобой. - Я умею путешествовать первым классом, - продолжал Мэллой. - Я все это проделывал и раньше. Я знаю, как себя держать в высшем обществе, чтобы не вызвать подозрений. Я знаю, как надо одеваться и как что делать: как заказывать в ресторане, как обращаться с официантами и стюардами и, особенно, как себя вести с другими пассажирами - короче говоря, миллион разных мелочей, которым учишься годами. А ты выдашь себя с головой в первый же день. - Я быстро схватываю, - сказал Пруит. - Я, конечно, понимаю, вначале со мной будет хлопотно. Но я тебе отплачу с лихвой. Позже. Когда ты возьмешься за то, что задумал. Мэллой улыбнулся: - Ты ведь не знаешь, что я задумал. - Догадываюсь. - Пру, я же и сам еще толком не знаю. - Что ж, - сухо сказал Пруит. - Навязываться не буду. Но только мне очень хочется пойти с тобой. - Твое место не со мной. Твое место