енами я забывалась, но настоящий сон все не приходил. В голове теснились образы и мысли: отлакированное солнцем тело среди вспененных гребней волн, наши ни о чем не догадывавшиеся хозяева, а в перспективе недели и месяцы жизни без помех... и мне чудилось теперь, что мое счастье направляет некто или нечто, некая всепримиряющая сила, кто-то живой; этот некто просто слово, но не поддающееся определению... быть может, всего-навсего слово 'тихий'. 2  Однако наша совместная жизнь приобрела свою подлинную окраску только тогда, когда горы, где нам предстояло жить, приобрели свою: в декабре в Биг Бэр выпал снег и все стало белым. Несколько рядов стандартных бунгало, выстроенных на берегу озера и уже оборудованных, ждали любителей зимнего спорта. Теперь в обязанности Нормана входило в соответствии с сезоном обеспечивать сдачу внаем этих домиков и поддерживать порядок в лагере, воздвигнутом его собственными руками. По распоряжению своего патрона он выстроил для себя на краю дороги очаровательный домик, выделявшийся среди всех прочих. Это, в сущности, административное помещение служило одновременно рекламой лагеря, равно как и удобным жильем для зимовщика. А также для его молодой жены. Наш низкий, одноэтажный домик, стоявший между огромных секвой, был сложен из горизонтально лежащих бревен. Единственной каменной деталью была труба из крупных кирпичей, шедшая по старинной моде по фасаду дома и подымавшаяся над крышей в виде квадратной башенки. В центре дома мы устроили living-room* {гостиная - англ.}, куда приходилось спускаться на две ступеньки. Справа - единственная спальня и ванная, а слева - кабинет и кухня. Пол был деревянный, некрашеный. Мне захотелось обставить большую комнату по-своему. И я даже возымела смелость нарисовать эскизы. Норман стал внимательно их разглядывать. - Очень мило,- заявил он.- У вас есть вкус. Я была уже так захвачена своим чувством, что этот комплимент преисполнил меня гордостью. Я знала, что Норман, как и всё ему подобные, меблируя или украшая жилище, способен погрешить против вкуса, но не это было важно. Впрочем, возвращая мне мои наброски, он добавил: - Все это не совсем в стиле горного лагеря. И уж совсем не в стиле американском. Это может сбить людей с толку. Убранство нашего бунгало создаст у нанимателей ложные представления о сдаваемых помещениях. Я не могла не признать разумность этого довода, предоставила действовать Норману и, таким образом, приобщилась к трапперскому стилю. Бревенчатые стены были украшены медвежьими головами, доставленными одним натуралистом из Невады, рядом висели перекрещенные лыжи и индейские шерстяные ковры, и хотя они были достаточно грубой подделкой, потомок чероки даже бровью не повел. Несколько университетских вымпелов, спортивные трофеи свидетельствовали о наклонностях и вкусах хозяина. Очаг, как и стоявшая напротив классическая кушетка, был таких солидных размеров, что шестеро человек, усевшись рядом, могли греться одновременно. Этот уголок занимал половину комнаты. Удивленная подобной диспропорцией, я указала на это Норману. - Так и должно быть,- ответил он. Мало-помалу я привыкла к этой обстановке. Впрочем, она не была мне совсем незнакомой. Она напоминала неоднократно виденные декорации американских фильмов и оперетт, и я постепенно свыклась с мыслью, что сама похожа на одну из их героинь. Норман с огромным рвением приступил к новым своим обязанностям; подобно большинству американцев, которых мне доводилось наблюдать, он вообще относился к своей работе, к своему job, не без благоговения. А когда начинал действовать, то распространял это чувство на себя самого. С точно такой же серьезностью, с какой он на моих глазах относился к университетским занятиям, затем к своим архитектурным проектам, он с головой ушел теперь в будничные дела и тщательно вел бухгалтерские книги. Он пропадал целыми утрами. Когда завтрак начинал подгорать, я бегом неслась в лагерь на берег озера и обнаруживала .Нормана, деловито хлопотавшего над какой-нибудь мелочью. Юный чародей не щадил ни глаз, ни, рук, занимаясь всякими пустяками. Вся ловкость и смекалка моего Быстроногого Оленя, моего 'последнего из могикан' уходила на ничтожные поделки. Утром он подымался беспощадно рано, с наступлением зимы вставал в темноте. Я пеняла ему на это, даже хныкала. Он неизменно отвечал: - У меня много дел. А по утрам работа особенно спорится. Я с сожалением покидала теплую постель, однако чувствовала себя счастливой, хлопоча в нашей кухоньке, пока Норман приводил себя в порядок в довольно примитивной ванной комнате. Как-то я сделала ему сюрприз, сварив крепкий кофе. - О, зачем? - сказал он, увидев на кухонном столе чашку дымящегося кофе. - Я сам могу себя обслужить. - Верно, Норман. Но вам ни за что не сварить такого кофе. А я в этих делах специалистка. - Вот как? Какой-нибудь фокус? А я просто разогреваю вчерашний кофе. Вот мой фокус. - Даже не говорите таких вещей, Норман! - вознегодовала я. - Разогревать кофе? Но ведь его пить нельзя! - Какие вы все европейцы странные, - заметил Норман. И, отхлебывая горячий кофе небольшими глотками, он поднял глаза от чашки и посмотрел на меня. Я стояла возле полки под лампочкой, свисавшей с балки. Для него я, в пеньюаре, озябшая и еще сонная, представляла собой классический тип европейской женщины, причем безразлично какой - гречанки, норвежки, испанки. Именно в такие минуты я особенно остро ощущала всю банальность и одновременно нелепость своего приключения. Что я, в сущности, делаю здесь, в этой хижине, убранной в псевдотрапперском стиле, среди снегов, в десяти днях пути от родной стран'; с этим юношей, по собственному его выражению, 'на двести процентов американцем', в глазах которого я полубогиня, полукухарка? Норман продолжал: - Да, все-таки странные вы, европейцы. Мы, по вашему мнению, слишком ребячливы и практичны. А сами вы придаете бог знает какую важность ничего не стоящим пустякам. - Значит, хорошая кухня, по-вашему, ничего не стоящий пустяк? - Вы все это преувеличиваете насчёт хорошей кухни. - Не удержавшись, я нравоучительно заметила, что французы сумели превратить жизненную потребность в искусство, - что не такая уж мелочь. - Искусство это, - произнес Норман безмятежным сном, - действует всего лишь в течение нескольких минут, пока глотаешь кусок. Я невольно рассмеялась, но тут же замолкла. Ибо изрек он это с важным и загадочным видом, который в моих глазах придавал ему особую прелесть и приближал моего друга к его предкам. И каждый раз, когда у Нормана становилось такое лицо, я была уверена, что обязательно услышу от него какой-нибудь весьма глубокомысленный афоризм. Я обошла стол и встала за его табуретом, положила обе руки ему на плечи и сквозь шерстяную рубашку почувствовала твердые мускулы; я приблизила свое лицо к его лицу и ощутила щекой его горячую после бритья щеку, его кожу без малейшего изъяна, прикосновение к которой имело надо мной почти, магическую власть. И смутная тоска, но все же тоска сдавила мне горло... Я произнесла: - О Норман, мне так бы хотелось... так бы хотелось... Он легонько прижал ладонями мои руки к своим плечам. - Да, дорогая? - спросил он более предупредительным тоном.- Чего бы вам хотелось? Я и сама не знала точно, чего именно. Я предпочла бы стоять так, не шевелясь, не произнося ни слова. Какая-то цепенящая грусть овладела мною. Однако, когда участником разговора был Норман, приходилось уточнять. - Мне хотелось бы,- сказала я, - чтобы вы поскорее, ну, скажем, завтра, повезли меня в горы. Мы наденем лыжи. - Охотно, - отозвался он. - Но что мы там будет делать? - Не знаю, Норман... Просто мне хочется посмотреть вместе с вами пейзаж, который так на вас похож... Только не смейтесь надо мной. - Я вовсе не собираюсь смеяться. Я добавила: - Если хотите, мы можем поохотиться... Голод выгоняет зверей из нор... Пушных зверей. - Ведь вы знаете,- сказал он,- сейчас сезон охоты на уток. Как-то в январе уже к вечеру я подметала наше крылечко, погребенное под только что выпавшим снегом, как вдруг услышала голос Нормана: он звал меня в лагерь. Вслед за тем примчалась девочка из поселка и, не отдышавшись от бега, сообщила, что миссис Келлог зовут к озеру, потому что там произошел несчастный случай. Я бросилась бежать, боясь самого худшего. Небольшая кучка людей, сбившихся у двери бунгало, где, как я знала, никто не живет, расступилась передо мной. В комнате я обнаружила Нормана: он был жив и здоров, но с него ручьями стекала вода и валил пар, как от взмыленного жеребенка; он сам рассказал мне о происшествии. Сын рыбака, жившего на северном берегу озера, решил продать нашим туристам мелкую форель, которую его отец с трудом добыл из-подо льда. Но снегоочиститель работал только на южнобережной дороге, так что мальчуган пошел прямо по льду. У нашего берега, там, где в озеро впадает ручей, лед треснул. Норман услышал крики ребенка, который пошел ко дну и уже почти совсем задохся; Норман бросился к нему на помощь. Ему пришлось нырнуть в эти грозившие смертью воды, и он вытащил искалеченное маленькое тельце; лицо мальчика уже посинело. Я узнала пострадавшего. - Да это же Майк! - крикнула я. На наше горе, среди туристов в эту неделю не оказалось врача. Я выставила вон зевак и попросила остаться одну миссис Потер; эта славная женщина держала у заправочной колонки небольшую бакалейную лавочку. Прежде всего я велела ей развести в печке сильный огонь; и пока я раздевала мальчугана, я уговорила Нормана скинуть с себя одежду, потому что от холода он уже начал стучать зубами; он закутался в одеяла и быстро согрелся. Но, ворочая неподвижно лежавшего мальчика, я вдруг вскрикнула: обе ноги у него были сломаны. Сумею ли я привести ребенка в чувство, не дать развиться воспалению легких и вправить переломанные кости? На минуту я приуныла - слишком трудна была задача и слишком велика ответственность. Тут я подняла голову и посмотрела на Нормана. После ледяной ванны волосы над его лбом завились колечками; они были похожи на мокрые стружки, да и цвет у них был такой же; и из-под этой путаницы кудрей смотрел на меня, на мои хлопоты тот, кого я любила, смотрел с интересом, с верой, чуть ли не с восхищением. Должна признаться, что это-то и подбодрило меня. Наконец Майк пришел в себя, я поставила ему горчичники, сделанные миссис Потер. Но переломов оказалось несколько. Надо было принять решение, и принять немедленно. Нечего было и думать предупреждать родителей: если посланный пойдет прямо по льду, с ним может случиться то же, что с Майком, а берегом озера, хоть путь и безопасен, по глубокому снегу придется идти не меньше четырех часов. Норман, уже надевший сухое платье, за которым сбегали к нам домой, очевидно, благополучно перенес свое купание. Если он дивился, видя, как я вожусь с больным, то и я в свою! очередь восхищалась быстротой его реакции, его великолепной неуязвимостью. - Вы в самом деле хорошо себя чувствуете? - спросила я. - Великолепно. - Тогда, Норман, вам придется отвезти меня и мальчика на форде в Викторвиль. Потом я обратилась к своему маленькому пациенту, который, стиснув зубы, мужественно, как взрослый, старался преодолеть боль. - Ты согласен? - Да, - ответил он. И добавил с достоинством, которое не смогли сломить даже страдания: - Я верю вам, миссис Келлог. - Спасибо, Майк. И я прибавила не только для него, но и для Нормана: - В Викторвиле есть рентгеновский кабинет и небольшая клиника. А миссис Потер не откажется туда позвонить и предупредить о нашем приезде. - Конечно, миссис Келлог! - согласилась лавочница.- И я берусь также сообщить о несчастном случае его родителям. - Вы хотите послать к ним человека? Не забывайте, что через два часа будет совсем темно. - А световые сигналы? - весело воскликнула она. - Дайте только мне подняться на гору, вот на эту скалу у хижины, я возьму фонарь, и, уж поверьте, мы со стариком сумеем договориться. - По-моему, она права,- подтвердил Майк. - Еще бы! - подхватила миссис Потер. - Не забывайте, я и сама с гор, и предки мои были горцами! Она засмеялась,- я не удивилась, я поняла, что ей просто необходима разрядка. Норману, Майку и мне долго пришлось пробыть в пути. Вплоть до небольшого озера Болдуин мы катили, не боясь ухабов. Снегоочиститель, освобождая дорогу, не достигал земли и оставлял после себя ледяную трассу, такую же гладкую, как два вертикальных снеговых вала по обеим сторонам шоссе. Мы ехали, таким образом, как бы по алебастровой траншее, вбиравшей в себя предзакатный свет. Я не села, как обычно, в кабинку рядом с Норманом. Позади его сиденья было свободное пространство, так как из грузовичка вынули скамейки и приспособили его для перевозки материалов; я велела внести туда тюфяк, наложила на ногу моего маленького пациента импровизированную шину, что немного облегчило его страдания. Усевшись подле мальчика прямо на полу, я крепко держала между колен керосиновую печку. Когда мы миновали перевал, Норман остановил машину - уже давала себя чувствовать смена давления. - Посмотрите, - сказал мне Норман. Начиналось обычное чудо. Из одного мира мы попадали в другой. Внизу расстилалась пустыня, и казалось почти невероятным, что она лежит так глубоко под нами и так далеко от нас. Последние отблески заката заполняли все пространство рыжей пылью; клубами собирался туман; он густел на горизонте, становился на наших глазах плотной, непроницаемой завесой, а совсем вдали лиловатые горы вздымали свои вершины над этой жемчужной дымкой, омывавшей их, как море омывает острова. Ни звука. Ничто не шелохнется. На западе, там, где шла дорога на Кэджон, край небосклона еще пестрел яркими красками, смешавшимися в неподвижный, без единого облачка спектр. Мне почудилось, что день медлит, колеблется перейти в ночь, цепляется за эту минуту, достойную этой шири, достойную длиться бесконечно. Быть может, никогда, даже в наиболее интимные минуты, я не была так близка к Норману. Никогда, быть может, я не была счастливее, чем на краю вот этой дороги, сидя, скорчившись, вот в этой машине, держа в одной руке ручку моего пациента и опершись другой на плечо моего друга, чтобы удобнее было глядеть в окошко. Норман протер стекло ладонью, и я осмотрелась. На сердце у меня теснилась грусть, которая у некоторых женщин служит свидетельством счастья, и подымается она из самых потаенных глубин, как первое предостережение. И я тоже переживала тогда минуты равновесия и умиротворенности, которые никогда не возвратятся. Пора было, однако, ехать дальше. Мы уже привыкли к разности атмосферного давления, да и состояние Майка не позволяло нам мешкать здесь без толку. Мы стали спускаться к пустыне. Недолговечные лупинусы, вербены, оранжевые маки - весенний ее убор - облетели, и только сухие стебельки покрывали сейчас спящую землю. А мы уже начали чувствовать тепло, веявшее из ее недр. Приближение ночи запаздывало здесь на целый час по сравнению с высокогорной долиной, откуда мы спускались. Мы променяли наши снега и секвои на гальку и кактусы, на юкку, которые только сумрак мешал нам различить отсюда. Ехали мы теперь медленно: дорога, шедшая по непроезжей местности, стала труднее, ухабистее; шла она по самому краю обрыва. Еще несколько остановок - Норман методически тормозил машину на обычных местах,- и форд достиг равнины. Наконец, уже ночью мы прибыли в Викторвиль. Когда мальчику сделали рентгеновский снимок, перевязали его и поместили в клинику, я позвонила миссис Потер, чтобы сообщить ей наши новости. Как я и предполагала, все семейство Майка в полном составе уже собралось у лавочницы. Я сообщила отцу все наиболее важные детали и наиболее существенные сведения; потом меня захотела поблагодарить мать Майка. Она раз двадцать называла меня honey, что в переводе - означает просто мед, но в подобных случаях и по-американски звучит совсем иначе, гораздо прочувствованнее. После чего Норман объявил, что умирает с голоду. Для телефонного разговора с миссис Потер я зашла в кафетерий; Норман тут же занял столик и с апломбом заказал две порции окорока. Нам их принесли с пылу с жару, они блестели, как лакированные, были украшены каждая ломтиком ананаса, а на ломтике лежала еще ложка творога. Жесткий окорок сперва упорно не поддавался ножу, затем зубам; но все мне показалось чудесным. Когда мы закончили трапезу, было уже более десяти. Я сказала, что слишком утомлена, чтобы возвращаться ночью в Биг Бэр, но усталость была лишь предлогом. Мне хотелось как можно дальше отодвинуть минуту возврата к нашей повседневной жизни. Мне хотелось продлить, растянуть отпущенные мне мгновения. В отеле Андерсона нам дали комнату на третьем этаже. Я открыла окно и оперлась на подоконник. Окно выходило в сторону наших гор, неразличимых сейчас во мраке. У моих ног лежал обычный бульвар маленького американского городка, по обе стороны которого стояли двухэтажные домики, а вдоль главной аллеи тянулись электрические лампионы и дикие груши. Верхушки деревьев подымались к самому нашему окну; их легкая, освещенная снизу листва трепетала на расстоянии вы* тянутой руки. Когда слуга вышел, Норман приблизился ко мне и обнял меня за талию. Он молчал. Я тоже. Я устало опустила голову к нему на плечо и слегка пододвинулась, чтобы лучше чувствовать его руку, руку, которая обнимала меня, прижимала к себе, сильную руку, которая спасла человеческую жизнь. Я подумала, что едва не потеряла своего друга, что жизнь его тоже была дважды в опасности - сначала в ледяной воде, а потом в бунгало, где промокшая одежда примерзла к его телу. Он был обязан своим спасением вот этому животному теплу, которое сейчас передается мне и приводит меня в волнение. Я вздрогнула у открытого окна. Норман закрыл окна. Однако он не ошибся насчет моей дрожи, не приписал ее ночной прохладе. Норман, который в известном смысле проявлял излишнюю наивность, Норман, который меньше всего был распутен в любви, обладал, однако, непогрешимым физическим чутьем. Он легче улавливал взгляд, чем слово, и еще легче прикосновение, чем взгляд. Итак, он понял меня. И повел к нашей постели. Прежде чем я успела опомниться, я уже лежала с ним рядом. И в объятиях Нормана я, которая с некоторых пор уже не так остро воспринимала его ласки, вновь обрела счастье, дарованное мне в наш первый вечер. 3  В Биг Бэр все пошло по-старому. Возможно, что Норман уже забыл несчастный случай с Майком и все сопутствовавшие ему обстоятельства, о которых я рассказала. Но я знала, что никогда не исчезнет в моей душе память о последних часах этого дня; снегопад, начавшийся через день на наших высотах, и тот был не в силах похоронить это воспоминание. Однако воспоминание это не ввело меня в обман, тот вечер ничего не прибавил к жизни, которую мы вели с глазу на глаз и, однако же, порознь. Я видела все слишком ясно. Когда Бинни - младшей из двух сестер Фарриш - посоветовали после болезни пожить в горах вплоть до окончательного выздоровления и когда она попросила взять ее к нам погостить, я охотно согласилась на присутствие третьего лица. - Вы будете у нас желанной гостьей, - сказала я Бинни, когда в Сан-Бернардино зашел разговор на эту тему. И я не солгала ни ей, ни себе. Семнадцатилетняя Бинни принадлежала к числу тех юных особ, которые, по-моему, водятся в Соединенных Штатах роями. Она шла через жизнь решительным шагом, с безмятежным челом, хотя вряд ли за ним скрывалось многое. В число ее добродетелей никак уж не входила способность удивляться чему бы то ни было; напротив, удивлялась я, видя, что она ко всему подготовлена. В ее распоряжении имелась целая система реакций, действовавших чисто автоматически; не было, кажется, такого обстоятельства или события, которое могло_бы застигнуть ее врасплох. Это свидетельствовало или о наличии весьма определенного мироощущения, или о полном отсутствии такового. Проще всего было поместить Бинни в моей комнате, что сразу вернуло меня ко временам университета Беркли и нашего sorority. Норман спал на огромной кушетке, подложив под голову подушку и накинув на ноги ватное одеяло. Часто вечерами я задерживалась у него. Он ложился спать, а я устраивалась прямо на медвежьей шкуре, брошенной перед очагом. И прислонялась спиной к кушетке, так, чтобы Норман мог обнять меня за плечи. Свет я тушила. Огромную комнату освещали только трепетные язычки пламени. Я смотрела, смотрела не отрываясь на багровое зарево, покуда у меня не начинали слезиться глаза; от нестерпимого жара меня всю размаривало, голова, ноги, руки - все тело наливалось тяжестью. Обуглившимся концом палки - я выбирала ее из дерева той породы, которое почти не горит, - я, как кочергой, ворошила уголья. Возможно, я рассчитывала приручить огонь. Возможно, надеялась, как надеялись некогда в старину, превратить его в доброго союзника, который защитит нас, меня и моего индейца, отгонит от нашего порога злых духов и убережет от грядущих бед. Но пламя не обладало свойством разгонять меланхолию; она смело переступала через заколдованный круг и подбиралась к нам. Я хранила упорное молчание, опасаясь нарушить чары, равно как опасалась убедиться в том, что Норман уже заснул. Я чувствовала, как его рука все тяжелее опирается на мое плечо. Я не оборачивалась, стремясь продлить очарование, уверить себя самое, что он не мог оставить меня в одиночестве так быстро. И это тоже были хорошие минуты. Иной раз я сама начинала дремать, опьяненная жарой и грезами. Меня будил холод: в очаге догорали два-три последних полена, и Норман, погруженный в пучину сна, бессознательно убирал руку с моего плеча, чтобы спрятать ее под одеяло. Я подымалась с полу с затекшими членами, подкладывала в камин еще полена три и уходила от этого остывшего огня, от этого Норова, отторгнутого от меня сном, бросив на него прощальный взгляд, чувствуя, как щемит сердце. Я шла в свою комнату, где Бинни - еще одна разновидность очеловеченного животного - была погружена в такой же крепкий сон. Открывая двери и зажигая свет, я всякий раз рисковала ее разбудить, услышать вопрос о том, который теперь час; но я не рисковала услышать шутки по поводу моего столь позднего возвращения. Уже давно я перестала надеяться, что у тех, среди кого я живу, может возникнуть даже тень задней мысли. Но сама я американизировалась еще не до такой степени, чтобы походить на них в этом отношении. Происшедшее в скором времени недоразумение - яркое тому доказательство. В тот день Норману надо было отправиться по делам в Сан-Бернардино, и Бинни, обрадовавшись случаю нарушить монотонный ход жизни, а также желая похвастаться перед родителями своим цветущим видом, попросила взять ее с собой. Меня удерживали в бунгало каждодневные дела; одиночество, которое я любовно взращивала во Франции, и в Америке было мне мило. Мне казалось, что в эти часы одиночества мне снова становится близка другая девушка, непохожая на их Эгннс; и эти возвраты прошлого с каждым разом были для меня все менее неприятны. Дни становились длиннее. Когда я покончила с домашними делами, до захода солнца в моем распоряжении оставалось еще два свободных часа. Позвонив по телефону Фарришам, я узнала, что к ним только что заезжал за Бинни Норман; я решила пойти пешком им навстречу. Я шла и шла по шоссе, очищенному снегоочистителем. Машин почти не было, и наш форд тоже не показывался. Я добралась до плотины, замыкавшей озеро с запада, а его все не было. Дорогу через Рэдлендс занесло снегом и Норман мог вернуться в Бит Бэр только через Сити Крик Роуд, где я как раз и находилась. Прежде чем пуститься в дальнейший путь, на что я, впрочем, не сразу отважилась, я присела на парапет, отгораживавший дорогу от шлюзов. Позади меня лежал овраг; по ту сторону шоссе, почти напротив, озеро, как бы вознесенное над естественным ложем всей своей промерзшей до дна массой, блистало ледяным зеркалом, припорошенным снегом. Толстые бурые ветви деревьев, росших на берегу, подчеркивали эту незапятнанную белизну, еще резче оттененную на первом плане коричневыми стенами хижины. И только глядя на нее, на эту хижину, я вдруг поняла, где нахожусь. Хижину эту поставили между шоссе и озером как раз на том месте, откуда Биг Бэр открывалось во всей своей шири. Гуляющие охотно посещали ее. Каждое воскресенье здесь размещался со своим товаром продавец сэндвичей; и даже в будни эта площадка со столами и облезлыми деревянными скамьями, врытыми прямо в землю, с водопроводными колонками и кирпичными печурками привлекала любителей пикников. Рядом специальная территория была отведена под стоянку машин, чтобы не загромождать шоссе. Сейчас тут стояла только одна машина, и это был наш фордик. Я сначала не тронулась с места. Я старалась разобраться в нахлынувших на меня мыслях. Итак, Норман и Бинни, доехав до плотины, не пожелали продолжать путь в Биг Бэр. Они поставили здесь машину, вышли из нее, сели на скамеечку, скрытую от меня стенами хижины, и вовсе не для того, чтобы любоваться пейзажем, который они знали наизусть, а для того, чтобы оттянуть возвращение в бунгало и встречу с той, что ждала их там. Случайно я обнаружила их маневр. Обнаружила их. И если я, стараясь не шуметь, сделаю несколько шагов вперед, я обнаружу и их предательство. Однако я не спешила подняться с парапета. Я вопрошала себя. Что я испытывала? Гнев, горечь, муку? Больно ли мне? Безусловно... Но среди всех этих мыслей господствовала одна: все это вполне объяснимо, все это вполне справедливо, и я не имею никакого права на них сердиться. Как могла я не предвидеть то, что произошло? Неужели я живу во власти химер, раз верю в прочность чувств Нормана? Достаточно было появиться первой же girl, чтобы все стало на свои места. Разве Бинни, которую случайно свела с нами судьба не является женской особью той же расы, что и Норман? Я сама сознавала, как велика разница между ними обоими и мной! И в мгновение ока меня обступило мое европейское племя, все эти мужчины и все эти женщины, шагу не делающие без задней мысли, эта загадочная в своей немоте бабка, этот брат, образец самообладания, эта коварная мать, вся эта семья, не превзойденная по части хитроумных козней... И с ними-то я надеялась порвать? Чтобы слиться с чужой породой?.. Я уже не понимала себя. И напротив, в какой-то мере я вполне понимала Нормана. Я вовсе не так уж на него сердилась. Твердила себе, что его флирт с маленькой Фарриш, обладательницей солидного приданого, в будущем богатой наследницей, возможно, кончится свадьбой, - потом, позже, когда я устранюсь с их пути. И для Нормана это будет замечательно. И наконец в голове моей мелькнула мысль, что этот инцидент всем на руку. Я направилась к хижине. Пушистый снег, выпавший накануне, не скрипел под ногами. Поэтому-то я могла приблизиться и, не прибегая к позорным хитростям, получить доказательства и сохранить превосходство. Впрочем, я знала, что представляют собой эта girl и этот boy, они и не подумают отпираться, будут вести честную игру. Я уже слышала их голоса, еще не различая слов. Сейчас я обогну угол хижины, сейчас они меня увидят... И вдруг до моего слуха долетел обрывок фразы, и я остановилась. - ...самая соблазнительная из всех, кого я только встречал за свою жизнь. Голос принадлежал Норману. Я навострила уши. Бинни отвечала ему в том же тоне. Между ними действительно царило согласие, но иное, чем я подозревала. Норман не скупился на похвалы. Те, кого я собиралась разоблачить, дружно превозносили меня. Я слышала, как Норман воспевал свое чувство ко мне, превозносил мое обаяние и уж не помню какие еще мои достоинства; когда он дошел до моей порядочности, 'столь редкой, - как он выразился,- для иностранки', я бросилась бежать прочь, как воровка. Я снова очутилась на шоссе. Я боялась, что теперь уже они обнаружат меня в неположенном месте, и сердце от страха громко стучало у меня в груди. Я бросилась по направлению к Биг Бэр. Потом услышала шум машины, ехавшей по моим следам, быстро настигавшей меня. Я остановилась, ожидая заслуженной кары, Когда машина догнала меня, я храбро повернулась к ней лицом... Это оказался шевроле. Я подняла руку, шофер затормозил машину, посадил меня рядом с собой и довез до бунгало. Через несколько недель Бинни достаточно поправилась, чтобы предпринять автомобильную поездку с сестрой и ее друзьями. Мы остались с Норманом одни. И тут-то я стала искать настоящего одиночества; наше одиночество вдвоем меня тяготило. Не проходило дня без того, чтобы я не обнаруживала в моем друге какой-нибудь новой слабости, нового недостатка. Другими словами, я теперь открывала их для себя один за другим и без боязни называла их. С какой-то даже недоброй радостью я чувствовала, что мои глаза наконец-то широко открылись. Словно после происшествия на плотине мои несправедливые подозрения разом избавили меня от всех иллюзий, освободили от излишней терпимости, и отныне весь этот груз стал мне не по силам. Я точно сердилась на Нормана за то, что он не изменил мне. Те самые черты, которые были мне особенно дороги, теперь отталкивали меня. Уважение, с каким он относился к своей работе, к любому пустяку, вышедшему из его рук, к этим своим рукам и своему телу, все это раздражало меня. Его важность казалась мне ребяческой. В нем я обнаружила даже педантизм, к чему вообще сама имела склонность и старалась бороться с этим недостатком. Норман, к несчастью, привык употреблять ни к селу ни к городу научные и технические термины. В случае расстройства желудка он никогда не говорил, что у него болит живот, а заявлял, что нарушена деятельность кишечника, и заявлял это с таким многозначительным видом, что я еле удерживалась от смеха. Короче, я разучилась понимать Америку. Когда во время одинокой прогулки я взбиралась на откос, откуда можно было охватить взглядом бунгало, гнездившиеся на берег озера; или когда, спускаясь к Викторвилю, видела расстилавшуюся подо мной пустыню; или когда в Сан-Бернардино я ждала, сидя в машине, пока Норман закончит в банке свои дела, и рассматривала дома, дорогу, людей, - в такие минуты мне казалось, что все эти картины, которым я сама приписывала объемность и глубину, были в действительности лишены этих свойств и что все вокруг меня жило и живет лишь в качестве силуэта и фасада. Я была бессильна бороться против этого нового наваждения. При виде любой горы, стены, двери, человеческого профиля я испытывала ощущение, что ни позади, ни внутри них нет ничего. Символом страны как бы стали мои подружки по университету Беркли, которые почтя все, к величайшему моему изумлению, обходились вовсе без нижнего белья. И одновременно с тем, как я приходила к таким выводам, я горько упрекала себя за то, что прихожу к ним. Обвиняла себя за то, что поддаюсь чисто французским склонностям и недостаткам, которые и повинны в том, что путешествуем мы, французы, так мало и так нелепо, не можем научиться говорить на иностранном языке без акцента, туго схватываем чужие мысли и, таким образом, замкнуты на острове нашего духовного мира. А потом, когда прошло еще несколько недель, я стала менее нетерпимой. Период повышенной нервозности сменился периодом апатии. Местные нравы, к которым, попав в Америку, я старалась приспособиться, ради любопытства, а потом, когда узнала Нормана, из-за любовного влечения; нравы эти, столь ненавистные мне порой, стали теперь моими силою вещей и силою моей податливости. Я видела ныне в Биг Бэр лишь Бит Бэр и ничего больше, а в Нормане лишь Нормана. Я пристрастилась к детективным романам и к сигаретам, которые курила с утра до вечера, снова стала кататься на лыжах; безбожно забросила кухню; и все чаще и чаще выпадали дни, вернее ночи, когда пылкие объятия Нормана находили во мне лишь ничтожно малый отклик. Наступил конец марта. В одно прекрасное утро плотно слежавшийся снег начал подтаивать снизу. Тысячи новорожденных ручейков побежали к озеру. Вся гора сверху донизу забормотала. Целую неделю нам пришлось шлепать по грязи. По обе стороны еще стояли белые стены, но проезжавшие машины забросали их черными комьями. Солнечные лучи пробуравили всю поверхность снега. Биг Бэр поблек. И опустел. В Викторвильскую пустыню, так же как и на плантации Сан-Бернардино, пришла весна. Возможно, там, внизу уже начался летний сезон на пляжах и в бассейнах. В пятницу вечером и в субботу утром к нам перестали ходить машины. Норман по целым дням оставлял меня одну, у него была уйма дел: требовалось привести в порядок и запереть бунгало и хижины, потому что публика разъехалась и новый наплыв ожидался лишь с наступлением июльской жары. Миссис Потер тоже прекратила дела, прикрыла свою лавку. Она решила провести месяц в Лонг Бич, куда переехала после замужества ее сестра. Норман предложил довезти ее до Сан-Бернардино, где она пересядет на автобус. Но, когда я увидела, как он грузит в форд чемоданы нашей соседки, когда я увидела приготовления к этому отъезду, у меня вдруг перехватило дыхание и я почувствовала, что даже лицо у меня исказилось. Мне почудилось, что я вижу не миссис Потер, а другую путешественницу, другую женщину, готовую дезертировать. - Боюсь... боюсь, я не смогу вас проводить, - пробормотала я. - Ой, правда? - удивилась миссис Потер. - Очень жаль. - Вы себя неважно чувствуете? - спросил Норман. - Не особенно хорошо. Но... Я смотрела, как исчезают в грузовичке чемоданы, я смотрела, как миссис Потер устраивалась на переднем сиденье, где я десятки раз сидела рядом с Норманом. Я трусливо ждала, когда он возьмет последний тюк, лежавший на пороге лавочки. Тут я сделала шаг вперед и схватила славную мою приятельницу за обе руки. Голос мой слегка дрожал. - О, дорогая миссис Потер! Я сохраню о вас самые лучшие воспоминания! - Что такое? - удивилась та.- Разве я вас здесь не застану? Ведь я возвращусь через месяц. - Да, конечно, конечно. Но... отъезд - всегда отъезд. - Хорошо, миссис Келлог, хорошо... До чего же вы романтичны! Она расхохоталась, но вдруг замолкла, не спуская с меня глаз. Я потупила взор. Тут она заговорила непринужденным тоном, в котором звучала обычная неназойливость и проницательность. - Но ведь вы знаете, что, если нам с вами не суждено будет свидеться, я тоже всегда буду вас помнить, Я поцеловала ее. Подошел Норман. - Забудьте, что я вам сказала, - попросила я миссис Потер. - Конечно. Но тут же добавила почти шепотом и уже иным тоном. - И вы тоже. Я отвернулась. Когда фордик исчез за поворотом, я вдруг поняла, что мне просто не хватает мужества вернуться в наше бунгало. Я сошла с шоссе, чтобы подняться на откос. Сейчас можно было обходиться без лыж. Тропинка очистилась от снега, но зато ее совсем размыло. То и дело ноги скользили, и подъем оказался не из приятных. Становилось жарко. Мне пришлось расстегнуть меховую куртку. И все же я добралась до того места, откуда обычно любовалась лагерем и озером. И то и другое изменилось к худшему. Снега осталось совсем немного, последние и единственно нетронутые белые полоски сохранились только в расселинах скал, лежали на ветвях сосен. И хотя я видела этот край прошлой осенью, еще до снегопадов, я не узнавала его сейчас. Исчез мой Биг Бэр. Я не стала здесь мешкать. Четыре стены нашего жилища, где некогда я нашла свое счастье и где сейчас найду лишь себя самое, пугали меня меньше, чем этот лишенный своих зимних чар пейзаж. Я начала спускаться. Увы, я отлично понимала: оттепель как бы стала рубежом. Все, что было до сих пор зыбким, неясным, разом рухнуло, подобно тому как почернел и растаял снег в крошечной моей вселенной, у которой каждый день отнимали частицу ее прежней белизны и тишины. Я ненавидела зеленые побеги, пробивавшиеся из-под земли, и журчание ручейков. Я проклинала весну. Я спускалась к нашему бунгало, которое было видно отсюда и казалось совсем целехоньким, но я-то знала, что оно лежит в руинах. В последнее время меня грызла еще неведомая мне тревога. Она жила где-то в тайных глубинах моего существа, терзала мое сердце, не давала покоя голове. Я боялась, что вскоре окончательно охладею к ласкам Нормана. Эта идиотская боязнь неотступно преследовала меня, становилась сродни самовнушению и еще больше притупляла мои чувства. В минуты самого острого страха я твердила себе, что лучше уйти подальше от этого жилища, от этой постели, от объятий этого юноши, чем ждать полного поражения. Мне хотелось убежать, прежде чем неприятель войдет в крепость, и я знала, кто враг: это была некая Агнесса, до конца непокорная и до конца проницательная. Я спускалась не спеша... Боясь поскользнуться,- я цеплялась за стволы деревьев, росших по краю тропинки. И вдруг что-то до ужаса холодное, мокрое и мягкое упало мне на шею... Я вскрикнула... С куста, за который я ухватилась слишком энергично, сорвался кусок слежавшегося снега. Снег, попавший за воротник меховой куртки, уже таял на моей голой шее, проникал под одежду, стекал струйкой по спине, леденил меня до костей. Тот незначительный запас мужества, который еще оставался у меня, разом испарился. Это уж было чересчур. На тропинке стояла сейчас маленькая девочка - взрослая Агнесса, и с ней судьба поступила слишком несправедливо. Край тропинки уже просох; она присела на откос. Потом, закрыв лицо рукавицами, она громко заплакала. 4  Как-то в пятницу вечером я сказала Норману, когда он пришел домой ужинать: - Дни совсем теплые, Норман. А мы еще не купались. Давайте проведем день в Лагуна Бич? - О! У Фарришей? Охотно. Позвоните им, пожалуйста. - Вовсе не обязательно ехать к ним. Лучше закажем номер в Ньюпорт-клаб. Там нам будет спокойнее. - О, совсем как в медовый месяц, - добавил Норман с улыбкой. Он направился в ванную и спросил меня по дороге! - А что вы делали весь вечер? Взглянув в его сторону и убедившись, что он стоит ко мне спиной, я ответила, пожалуй, немного громче, чем обычно: - Убиралась. В субботу на заре фордик увез нас в долину. Туман, сопровождавший зарождение нового дня, еще окутывал пространство между городом и последними уступами Сан-Бернардино Рейндж, мимо которых катила наша машина. Когда мы проезжали через Хайлэнд, я заметила, что японец уже открывает цветочный ларек. Вдоль тротуара, прямо на газоне, он расставлял металлические ящики в водой, где покоились букеты. - Остановите машину! - попросила я Нормана. - Цветы? Вы хотите купить цветы? Кому? - ...Да так, мне пришла в голову одна идея. Я выбрала самые различные цветы и велела связать их в огромный сноп. Когда я вернулась со своей покупкой к машине, Норман не стал надо мною подшучивать, чего я опасалась, но удивленно заметил: - Вы нынче утром, дорогая, какая-то странная. - Странная, потому что люблю цветы? - Нет, странная потому, что у вас сегодня нет обычного оптимистического вида. Но, верный себе, не стал добиваться дальнейших объяснений. Я сказала: - Давайте проедем мимо 'Фронтона', ладно? Норман промолчал, но, когда машина остановилась у виллы патрона, он просто сказал; - В субботу он так рано не встает. И она тоже. - Тем лучше, никто нас не заметит. Просто оставлю цветы и записочку. И в самом деле, этот очаровательный домик был еще погружен в сон. Стоя на равном расстоянии от него и от машины, где ждал меня Норман, я мешкала, держа, в руках цветы. Я смотрела на 'Фронтон'. Неяркое утреннее солнце заливало его своим ласковым светом. Вот именно здесь, после первой ночи любви, проведенной у Фарришей, мы с Норманом без слов, в силу естественного хода вещей почувствовали себя интимно близкими. Здесь мне было суждено судьбою начать свою женскую жизнь, провести неслыханно блаженный месяц. Здесь, наконец, 'мой грех', как сказала бы наша семья, обернулся такими потоками света, таким здоровьем, такой чистотой, что ни разу я не могла обнаружить в нем ни прелести запретного плода, ни сладости краденого счастья. Я глядела не отрываясь на этот домик, который всего несколько недель был моим. Никогда раньше он не казался мне таким милым. Фасад его, копировавший американские жилища начала девятнадцатого века, был выдержан в том стиле, который искусствоведы Соединенных Штатов слишком пышно именуют 'греческим Ренессансом'. Но особенно меня поражало, и поразило в первый же день приезда, то, что привело меня и сейчас сюда с букетом цветов,- это узенький перистиль на высоком крыльце с четырьмя ионическими колоннами, увенчанный треугольным фронтоном. Человеку с живым воображением он напоминал склеп в виде чуть-чуть нелепого, но прелестного храма. Здесь я и оставила свой цветочный сноп. Поднявшись на четыре ступеньки, я возложила букет на площадку перед закрытой дверью, порог которой переступили прошлым летом 'мистер и миссис Келлог'. Однако Норман ничего мне не сказал, и во время всего остального пути до пляжа мы не открыли рта. Пользуясь той свободой нравов, которая царит на тихоокеанских пляжах, я вышла из Ньюпорт-клаб в купальных трусиках и лифчике; за мной шел Норман в одних лишь плавках. На пляже еще не было так многолюдно, как летом. Несколько десятков boys и girls, столь же обнаженных, что и мы, играли на песке в мяч или принимали первые солнечные ванны. Мало кто рисковал войти в море. Норман кинулся в воду даже с каким-то восторгом и, очутившись среди волн, стал звать меня, уверяя, что совсем не холодно. Но я предпочла обождать полудня, когда станет теплее. Я села на брезент, которым мы закрывали наш форд и который захватили с собой вместе с полотенцами, термосом и сэндвичами. Я не спускала с Нормана глаз. Он вышел на берег. Как и тогда, я увидела его словно отлакированное тело, возникавшее из океана, все в россыпи солнечных бликов, увидела, как шагнул он ко мне. Но на участке, разделявшем нас, трое юношей играли в бейсбол. И этого оказалось достаточно, чтобы я была забыта. Норман без приглашения встал четвертым, ловко перехватив на лету мяч, что восхитило игроков. С этим новым партнером получалась настоящая игра. Самым ловким, самым сильным, самым умелым оказался Норман. Он делал с мячом просто чудеса. Мяч для игры в бейсбол ужасно тяжелый и жесткий, им ничего не стоит отбить себе руки, в чем я сама имела случай убедиться на практике, играя с Норманом, когда у него не было партнеров. Сейчас Норман загонял всех игроков. Они восторженно заявили, что он terrific* {ужасающий - англ.). Подошли девушки и тоже стали смотреть на Нормана, не щадившего своих сил. Достаточно ему было вступить на этот песок, как снова он стал кумиром, стал богом. Его обаяние особенно ярко проявляло себя сейчас, когда он, обнаженный, слитый со стихией, наслаждался игрой. Ни один из здешних юношей не мог с ним сравниться, хотя все они были молоды, ибо на пляжах Тихого океана не встречаются купальщики, будь то мужского или женского пола, старше тридцати лет. Я видела только его одного. Он снова стал в моих глазах таким, каким был год назад. Я пришла на пляж, чтобы бросить его, но обрела его вновь. Состязание в мяч прекратилось за неимением партнеров. Норман мог подойти наконец ко мне. Теперь уже его тело лоснилось не от морской воды, а от пота. Он взял полотенце и тщательно стал вытираться. Потом сел и провел полотенцем по ногам. И тут же чертыхнулся. - Смотрите-ка! - обратился он ко мне. На подошве у него блестело черное жирное пятно. Я вдруг вспомнила наши французские пляжи, где сплошь и рядом приходится шагать прямо по бляшкам смолы, отваливающейся от кормы рыбачьих баркасов и прибиваемой к берегу морской волной. - Это легко стирается жиром, Норман. Он возразил мне, довольно уместно, что у него под рукой нет сейчас жира, на что я ответила, что придется дождаться вечера. Но американцы испытывают священный ужас перед любым пятном. Вооружившись ракушкой, Норман с суровой миной стал скрести пятку. И ворчал: - Всё эти проклятые нефтяные вышки! - Какие вышки? - удивилась я.- Они здесь ни при чем, Вы запачкались смолой, а она стекает с рыбачьих баркасов. Норман без труда рассеял мое заблуждение. Виновны в происшествии именно 'деррики', которые в нескольких милях отсюда заполонили берег и шагнули даже в море. По словам Нормана, его пятку обесчестила не смола, а нефть, плавающая в воде; он в этом уверен, если я сомневаюсь, то могу навести справки... Я с улыбкой прервала его. - Ладно, Норман... Впрочем, это вопрос темперамента. - Как темперамента? - Да. Я, например, предпочитаю думать, что в вашей беде повинны рыбачьи баркасы. - Почему? - Потому что так поэтичнее. Он повернул ко мне удивленное лицо. - В конце концов, что с вами сегодня происходит, Эгнис? Стараясь заглянуть мне в глаза, он отвел руку назад и уперся ладонью в песок. При этом движении торс его слегка изогнулся, подчеркнув широкий разворот плечей и тонкость талии. В эту минуту две мысли одновременно пронеслись у меня в голове: 'Как он может быть таким прекрасным?' и 'Как он может не понимать?' Его глаза, черные, как агат, впились, не моргая, в мое лицо. Впервые с того времени, как я узнала Нормана, я без малейшего смятения встретила их лучи. Я даже улыбнулась, и улыбка эта тоже была для меня непривычно новой, ибо если до сегодняшнего дня к моей нежности и примешивалось порой сомнение и разочарование, то впервые это случилось в присутствии моего друга, когда он находился от меня на расстоянии всего полуметра, когда его рука, его взгляд, его губы почти касались меня, - я улыбнулась, и не будь Норман Норманом, он сразу бы все понял и ничего бы мне не пришлось объяснять, ничего сообщать. И я предпочла отложить объяснение. - Мне самой неприятно, Норман, я, видимо, перенервничала. Плохо спала. - Это было истинной правдой. - Поплаваю пять минут кролем, и все пройдет. Я поднялась, ласково провела кончиками пальцев по его затылку и щеке, что, впрочем, уже давно перестало быть для меня привычным жестом. Я подобрала волосы, надела резиновую шапочку и побежала к воде. Она оказалась не такой холодной, как я боялась, и непривычно спокойной для Тихого океана. Я не торопилась уплыть, слабо шевеля руками среди негрозных волн. Ровно настолько, чтобы держаться на месте. Мне был виден Норман. Он перестал скрести пятку и не лежал на песке по примеру прочих, желавших 'набраться' побольше солнца. Он неподвижно сидел на корточках; я мне подумалось, что он глядит на меня и о чем-то размышляет. Именно в эту неповторимую минуту - помню это отлично, - лениво держась на поверхности воды, я наконец ясно осознала смысл своей неудачи. До приезда в Соединенные Штаты я не знала любви, не знала даже чувства любви; как же я могла предвидеть, что любовь к Норману заведет меня в тупик? Я имею в виду не те трудности, которые помешали бы нашему браку. Так или иначе, я все равно вышла бы замуж без согласия своей семьи, я в этом всегда была уверена. Нет: самый характер нашей любви стал причиной того, что она с первой же встречи была обречена. Я слишком любила красоту Нормана, и то, что он такой необычный, и его новизну в моих глазах. А вот внутренней близости недоставало. Недоставало моему уму, сердцу, а особенно моим ночам. Норман не покорил меня целиком: он только оторвал меня от родной почвы. Заметив, что я вышла из воды и уже вступила на узенькую песчаную полоску берега, Норман лег на спину. Как сказать ему то, что я должна была ему сообщить теперь же, ибо, отсрочив объяснение, я рисковала поступить бесчестно? От меня одной зависело наносить или не наносить удар этому юноше. Лежавший на спине у самых моих ног, Норман казался мне особенно уязвимым, открытым для нападения, вдвойне обнаженным. Стараясь защитить глаза от солнца, он прикрыл лицо тыльной стороной ладони и смотрел на меня сквозь раздвинутые пальцы. Я вытерла плечи, ноги, сняла резиновую шапочку. Норман подвинулся, освобождая мне место возле себя, и это, возможно, даже бессознательное движение напомнило мне о нашем общем ложе; он вытянул левую руку, как бы ожидая, что на нее ляжет моя голова. Я опустилась с ним рядом, чувствуя его горячий от солнца бок. Как ему сказать? И тут я заметила, что я уже говорю, это я-то, которая так боялась сдать в последнюю минуту... Получилось это само собой, без всяких усилий. Само, как следствие моих раздумий и моих бессонниц, как результат тайного созревания в течение, быть может, многих месяцев: этот плод, напоенный горечью, без посторонней помощи упал на землю. Я не начала с побудивших меня причин. Я считала, что будет более по-американски объявить сначала о том, что решение бесповоротно, рассказать о различных уже принятых мною практических мерах. Я призналась, что еще накануне уложила вещи. Они уже запакованы и ждут наверху, когда Норман перешлет их через транспортную контору в Сан-Франциско. Ибо завтра на нашем фордике он отвезет меня в Сан-Хуан Капистрано, который совсем близко отсюда и где проходит железная дорога, идущая на север. Не правда ли, это самое простое? Откровенно говоря, мне вовсе не улыбалось - хотя ни за что на свете я не сказала бы этого вслух - вновь увидеть Биг Бэр вместе с Норманом, уже знавшим всю правду, и расставаться с ним среди наших гор. Желая закончить разговор, я сказала неестественно громким голосом: - Я уже попрощалась вчера с озером, с секвоями и бунгало. Значит, возвращаться туда незачем. Потом я замолчала. Голова моя по-прежнему лежала на плече у Нормана, и мы не повернулись друг к другу лицом, Он выждал в молчании, а потом произнес не шевелясь: - О! Теперь я знаю... Я понимаю. - Что понимаете, Норман? - То, что мне не удавалось себе объяснить. Что он сейчас скажет? Какой неведомый мне внутренний процесс совершается в нем? Неужели наше объяснение, которое я надеялась свести к самым простым словам, чревато сюрпризами, станет испытанием, карой? Но в то же время любопытство толкало меня на дальнейшие расспросы. - А что вам не удавалось себе объяснить? - Почему вы отнесли нынче утром цветы в 'Фронтон'?.. И добавил: - Да... Жена моего патрона будет тронута. Очень милый знак внимания. Хотя я решила ничего не скрывать, я не сочла необходимым вывести Нормана из заблуждения, не сказала ему, что цветы - впрочем, при них и не было никакой записки - я возложила некоему призраку. Мы по-прежнему лежали не шевелясь. Солнце палило немилосердно. Юноши, игравшие поблизости от нас, угомонились. Уже знакомая с обычаями здешних пляжей, я не глядя догадывалась, что они один за другим улеглись рядом со своими девушками - обычный пляжный флирт; скованные жарой, их объятия утратили живость, не утратив бесстыдства. Точно таким же движением, как Норман, я прикрыла глаза тыльной стороной ладони. Наши тела покоились бок о бок, параллельно, в том классическом положении, в котором воплощается отдых, если даже двое отдыхают вместе последний раз; и, должно быть, со стороны казалось, что мы оба очень спокойны и почти ничем не отличаемся от остальных лежавших на пляже. Я заговорила. На этот раз я изложила все свои соображения; все, кроме одного, наиболее верного; ибо я отлично знала: будь я по-прежнему зачарована миражем первых месяцев, тогда все прочее утратило бы всякую весомость и сила счастья была бы так веч лика, что свела бы даже наших Буссарделей к ничтожно малым пропорциям. Я сама еще не могла разобраться: было ли причиной моего физического охлаждения к Норману душевное разочарование или же, напротив, рассудок мне вернула охлажденность чувств; одно я понимала: обе эти незадачи взаимно действовали друг на друга, и моя история - самая банальная история девушки, охладевшей к своему любовнику. Но могла ли я сказать об этом Норману! У меня просто не хватало для этого мужества. Более того, я сама была смущена случившимся и не имела оснований гордиться собой. Счастье еще, что в моем распоряжении было достаточно благовидных предлогов, которыми можно заменить истинные причины. Итак, волей-неволей мне приходилось произносить защитительную речь. Норман молча слушал ее, параграф за параграфом. И когда наконец я уже начала дивиться его упорной немоте и в качестве самого веского довода сослалась на почти полную невозможность акклиматизироваться ему во Франции, а мне в Соединенных Штатах, он отнял руку от своего лица и незаметным жестом прервал меня: - Разрешите? - Конечно, Норман. Говорите. - Простите, дорогая, но вы так долго держите голову на моей руке... она совсем затекла, кровообращение нарушилось... Я поднялась, села и посмотрела в сторону, - на горизонт. Я чуть было горько не рассмеялась над собой. И впрямь пора было, кажется, заметить, что никогда мы не говорили на общем языке. А что я сделала, чтобы сгладить это противоречие? Напротив, разве не я сама содействовала ему, упрямо питая иллюзии? В сущности, все это было моей, а не его ошибкой, моей огромной ошибкой. Внутренние сетования, которые я отгоняла от себя с самого утра, как искушение, победили как раз в ту самую минуту, когда я считала, что переборола их. От непереносимого стыда даже сердце зашлось, и при мысли о собственной подлости, о беспощадном ударе, который я собственноручно наношу сейчас этому юноше, глаза мои увлажнились. Зачем я напала на него врасплох, зачем поставила его так сразу перед уже свершившимся фактом? Увы, лишь для того, чтобы оградить самое себя, избежать уверток и споров. Некрасиво все это. И этим тоже гордиться нечего... - О Норман! - воскликнула я. - Норман! Я упала к нему на грудь; уткнулась лицом во впадину этого мужского плеча, прижимаясь к которому я все-таки испытывала неведомое мне доселе волнение. Коснувшись губами его плеча, я прошептала: - Норман, мне будет не так грустно уезжать, если я буду уверена, что вы на меня не сердитесь. И я снова села, стараясь прочесть ответ в его глазах. Он слегка отодвинул меня в сторону с той присущей ему ласковой твердостью, которую дает только сила. - Дорогая, - произнес он. - Для нас обоих будет лучше, если вы продолжите разговор, как прежде, не глядя на меня. Это будет гарантировать нас от излишней растроганности. Он круто повернул меня, сам гибким движением повернулся тоже, и я очутилась именно в такой позе, какая его устраивала. Я снова лежала, но уже под прямым углом к Норману; и теперь моя голова покоилась у него на боку. - Так вам будет лучше,- сказал он.- Лицом прямо к солнцу.- И без всякого перехода: - Как же я могу на вас сердиться, Эгнис, за то, что вы избрали лучший для себя путь? Я вас хорошо знаю: прежде чем объявить мне о своем решении, вы долго думали, и если вы все-таки его приняли, значит оно наилучшее. Я отпускаю вас и сохраню к вам самые теплые чувства и от души желаю вам удачи. Мы ведь таковы, разве вы этого не знали? Когда пора любви проходит, мы никогда не упрекаем, никогда не жалуемся. И, так как я медлила с ответом, он, помолчав немного, спросил: все ли я сказала ему, что собиралась сказать. Я ответила утвердительно. - Тогда разрешите в свою очередь мне сказать вам несколько слов, - Он выдержал короткую паузу, будто поставил двоеточие. - Эгнис, я знал, что это у нас с вами ненадолго. Вот вы мне пытались сейчас доказать, что наш брак невозможен. Совершенно незачем было убеждать меня в этом. Ибо с первого же дня я понял, что вы никогда не согласитесь выйти за меня замуж. Заметьте, я никогда вам этого и не предлагал. Вы слишком многим отличаетесь от меня. За это-то я вас и любил и из-за этого вас теряю. И из-за этого также я пошел на ложь позволил называть вас миссис Келлог. Конечно, я нисколько об этом не жалею. Однако я знал, на что иду. Я рискнул. Меня удивляло другое: что вы, по-видимому, совсем не думали о своем будущем. - Норман, было вы слишком долго вам объяснять то, что во мне происходило. Слишком долго и слишком трудно. - И я того же мнения... Говоря откровенно, когда я на вас смотрю... я имею в виду ваших соотечественников... я все больше убеждаюсь в том, что во всех вас что-то остается для нас непонятным. Прежде всего потому, что сами вы для себя непонятны. Он говорил теперь все медленнее, проникновеннее, что означало переход к афоризмам. - Вам нравится, очень нравится создавать такое впечатление, будто в вашей душе хранится некая тайна. И вы сочли бы для себя позором, не будь ее у вас... Вы ее тщательно взращиваете... Вы относитесь к себе с уважением лишь тогда, когда чувствуете себя игрушкой неведомых сил. После этих слов он замолк. Я опиралась затылком о его бок и чувствовала, как меня баюкает мерное его дыхание, лишь изредка прерывавшееся, когда он одним залпом произносил длинную фразу. Но по мере того, как Норман говорил, голос его казался мне все более и более далеким, как будто исходил он из других уст, чужих на этом столь любимом мною лице. Это тело пока еще было со мной; я еще прикасалась к нему; всем затылком сквозь волосы я чувствовала, как оно дышит, живет. Мне захотелось еще полнее ощутить его близость, коснуться его щекой; и, не подымаясь, тем движением, которым спящий поворачивает голову на подушке, я повернулась, потом еще и еще, пока губы не коснулись кожи Нормана. Но под лучами солнца, раскалившего его тело, кожа приобрела тепло, запах, вкус, приобрела реальность, мне незнакомую. Тот, мой Норман, уходил от меня все дальше и дальше; он уступил свое место положительному человеку, резонеру. Тот, мой Норман, удалялся от меня с каждой минутой; без всякого сомнения, он вернулся во 'Фронтон'. И вот в этом убежище, далеко от меня, без моих забот, он вскоре исчезнет; и вскоре, подобно струйке дыма, его поглотит беспредельность, но не забвение. Океан с грохотом бил о берег. Я совсем разомлела от жары. Но чувствовала себя хорошо. 'Печаль придет потом', - догадалась я. А пока на меня снизошел небывалый покой. Так я и лежала рядом с Норманом, прижавшись к нему, будто хотела лучше запечатлеть в памяти - в качестве эпилога нашей несовершенной любви - тот рассеянный, почти бесплотный поцелуй, каким я прикоснулась к этой безупречно прекрасной впадине живота. 4. КСАВЬЕ  Но вслед за тем - провал. Больше ничего не произошло. Последние часы, проведенные мною в Лагуна Бич, железная дорога, Сан-Франциско, приготовления к отъезду во Францию, три дня на 'Стрим Лайнер' - все это мертвые письмена. Боюсь, моя память не удержала ни одного воспоминания об этом отрезке времени. Америка меня не интересовала. Она стала для меня как бы спектаклем, который перестает существовать, как только актер, играющий главную роль, уходит со сцены. Норман исчез на тихоокеанском пляже в субботу утром. Было вполне логичным, что первая же моя парижская ночь, проведенная без сна, должна была вновь воскресить передо мной его образ. Этой ночью я увидела его. Что было весьма неосторожно: в этом лице, возникшем из такого еще недавнего прошлого, я не сумела обнаружить тех достоинств, какие рисовала себе в воображении. Слишком свежи были в памяти эпизоды нашей жизни, слишком явственно звучали слова в моих ушах; возникший с такой четкостью образ был не столь благоприятен для моего американского друга, какими могли бы стать случайные смутные воспоминания, исконные враги спокойного женского сна. Эта чересчур верная перспектива умалила Нормана, а меня успокоила. Но надолго ли? В последние месяцы пребывания в Биг Бэр я, проводив Нормана на работу, иной раз вздыхала с облегчением. Потом, оставшись одна, начинала воссоздавать образ Нормана сообразно собственным своим мечтам; день казался мне бесконечно длинным, тоска сопутствовала мне повсюду, и вечером я бежала навстречу форду; я, нетерпеливая возлюбленная, бросалась в объятия Нормана, садилась рядом с ним в кабину. Но, еще не доехав до бунгало, я начинала испытывать горькое разочарование. Память продолжала подсказывать мне нашу истерию. Я побывала во 'Фронтоне', в Викторвиле, в Биг Бэр; места эти ничуть не изменились и тут я обнаруживала настоящего Нормана. Окончив путешествие, я вновь очутилась в своей парижской комнате, на время избавившись от чар. Но колдовство это, помноженное на одиночество и на расстояние, колдовские силы сна, полного неожиданных видений, колдовские силы бегущего времени, которое отмывает и преображает, вновь начнут свою работу, и я вновь познаю власть чар. Кто знает, устою ли я перед искушением, опять переплыть моря и океаны, чтобы увидеть в его родной стране юного чародея с темно-малиновыми губами? Я решилась наконец потушить лампу. Сквозь щели занавеси в мое итальянское окно просачивалась узкая полоска бледно-серого света, предвестника утра. Оно уже занималось над парком Монсо, над Парижем. Утром я смогу... веки мои сливались... смогу выйти из дома... побродить по улицам, побывать в гостях, как я задумала... Наконец сон смилостивился надо мною. Но когда я всего через несколько часов проснулась и подошла к зеркалу, чтобы посмотреть, как отразилась тяжелая ночь на моей внешности, я заметила, что от глаз к вискам тянутся, уходят под волосы две серебристые полоски - наложенный самой природой грим, - и потерев пальцем кожу, я в трудом стерла с нее соль. 1  В половине двенадцатого я вышла из дома. Я не чувствовала ни усталости, ни головной боли. Надо полагать, что иные ночи, пусть даже бессонные, приносят больше отдохновения, чем долгий сон. Каблуки звонко стучали по тротуару; ни на асфальте, вина фасадах домов нет и следа ночного тумана; Он ушёл прочь из города. Неяркое солнце согрело воздух. Но чувствовалась близость зимы: утренняя пора продлится за полдень, а после трех часов день вдруг сразу склонится к вечеру. Вдоль бульваров уже не росли каштаны, знакомые мне с детства. Их заменили платаны, зеленеющие почти до самой зимы; кое-где за ветки еще упорно цеплялась листва, а маленькие шишечки, похожие на шарики, подвешенные за нитку, так и перезимуют на дереве. Я шла. И внезапно очутилась на улице Ренкэн. Здесь живет тетя Луиза. На углу улицы Ренкэн и Понсле, которые вместе с авеню Ваграм образуют перекресток, стоял ее дом, одно из тех уже устаревших сейчас зданий с маленькими узенькими окошками, где все этажи похожи на антресоли. Дом не приносил большого дохода; он находился за пределами фешенебельных кварталов, соседствуя с Терн. Но все-таки был расположен в долине Монсо. Привратница заверила меня, что тетя никуда не выходила. Я поднялась на четвертый этаж. Переоборудовав свое жилище на более современный лад, тетя Луиза не смогла, однако, установить лифта, потому что главная лестничная клетка оказалась слишком тесной для этой цели. Поэтому лифт устроили со стороны двора, и, так как его остановки не совпадали с лестничными площадками, приходилось выходить между этажами. Я позвонила два раза. И сразу же услышала в коридоре торопливые шаги и голос тети, крикнувшей кому-то: - Не ходите! Я сама отопру! Смотрите за мясом! Она открыла мне дверь. - Я была уверена, что это ты, детка! На тете был передник в крупных цветах из провансальского сатина. Я застала ее, так сказать, в излюбленной ее униформе, потому что тетя Луиза была не только непревзойденной, но и неутомимой кулинаркой. Эта невинная тетина слабость вдохновляла ее родную сестру Эмму на самые ядовитые сарказмы. - Стряпать самой! Неужели тебе не хватает денег нанять прислугу? Знаю, знаю, что ты мне скажешь: что мы, мол, принадлежим, слава господу, к той среде, где кухня входит в программу воспитания юных девиц. Ну и что тут такого? Я тоже умею готовить, но разве я готовлю?.. Меня в детстве тоже учили рукоделью, я тоже умею подрубать, обметывать и штопать, однако же я не чиню разное тряпье! Таким вещам нас обучают для того, чтобы мы могли впоследствии вести дом и не давали бы прислуге нас обирать! - Бедняжка Луиза! - медовым голосом добавляла мама.- Но раз это развлекает бедняжку Луизу... И тетя Эмма заключала: - В том-то и дело!.. Других удовольствий у нее нет. Каждый развлекается по-своему. Тетя Луиза ввела меня в гостиную, слишком загроможденную разномастной мебелью и безделушками. Но я знала, что любой пустяк здесь связан с памятью о ком-то или о чем-то, в противоположность самым ценным предметам в нашем доме, ибо на все мои расспросы мама неизменно отвечала: - Откуда эта японская ваза? Откуда этот старинный поставец? Ей-богу, просто не сумею тебе сказать, откуда он к нам попал. А у тети Луизы все было полно значения и прелести, все пробуждало в ее душе отзвук. И не было никакой нужды вызывать ее на разговор, потому что она сама вынимала из какого-нибудь старинного столика какой-нибудь старомодный кошелек и протягивала его мне со словами: - Это твой дядя купил мне в Венеции, когда мы там были в первый раз. Хозяйка антикварного магазина была уже немолодая, но еще красивая. И, распустив шнурок, затягивавший кошелечек, она открывала потайной кармашек и показывала мне сухие цветы, мирно старившиеся в своем убежище. - Посмотри-ка, эти гвоздички обрамляли весь сад у нас в Бретани, когда мы еще не продали половину участка. Тетя Луиза - последний отпрыск бабуси - имела много сходных черт с моим отцом. Но то, что было у него бесцветным и безнадежно потухшим, у тети казалось лишь приглушенным. Бледным был не только взгляд, но и улыбка, даже волосы последние пятнадцать лет не были по-настоящему ни белокурыми, ни седыми. Она напоминала мне ткани времен Людовика XV, наброшенные на кресла в ее гостиной, - рисунок чуть-чуть расплылся, оттенки чуть-чуть поблекли, краски чуть-чуть выгорели но сама ткань по-прежнему драгоценна. Тетя вышла замуж за небогатого архивиста. И так как ее собственная доля наследства значительно пострадала в результате одной неудачной операции с недвижимым имуществом - случай беспрецедентный в нашей семье! - чета жила скромно. Но ничуть не страдала от этого. А братья и сестра неудачницы Луизы не столько сокрушались об ее участи, сколько чувствовали себя униженными. Свою неприязнь они перенесли на тетиного мужа и так и не приняли окончательно в свое лоно этого нового зятя, никак уж не Буссарделя, который предпочитал свои палимпсесты проверке денежных счетов. Говоря о нем, они никогда не называли его промеж себя по имени, а употребляли раз навсегда готовую формулу, вроде: 'наш зять, хранитель музея' или 'муж этой бедняжки Луизы'. Ибо личность и значение Луизы были низведены до уровня, какого она заслуживает. Она, которая могла рассчитывать на лучшие партии, вступила в этот глупейший брак... Пусть не посетует и не удивляется, что ее с супругом держат на расстоянии даже в разговоре и отказывают в кое-каких правах! Признавалось, впрочем, что это замужество не было прямым позором для семьи, но все же было мезальянсом. Ну, как если бы, скажем, Луиза, Луиза Буссардель сочеталась браком с цыганом или актером. Впрочем, мой дядя, хранитель музея, редко показывался на авеню Ван-Дейка, легко смирившись с остракизмом. Он переступал порог нашего особняка только в тех случаях, когда уж никак нельзя было отвертеться. Сейчас, выйдя в отставку, он продолжал трудиться над пикардийским диалектом; и всякий раз, манкируя семейными обедами, ссылался в свое оправдание на этот труд, отнимавший все его время. Тетя Луиза неукоснительно являлась ко всем обедам, но уходила раньше других и шла без провожатых домой, где ее ждал муж, склонившийся над письменным столом. Конечно, тетя совсем не походила на всех прочих родственников; ей свойственны были кротость, чуткость, подлинная доброта, даже известная веселость, особенно когда она доверяла собеседнику. Но я лично всегда считала, что тетя слишком склонна к всепрощению, слишком легко поступается своим я; и всегда в душе упрекала ее за то, что она довольствуется полумерами, вместо того чтобы сбросить ярмо! Хотя вид у нее был лимфатический, она пользовалась прекрасным здоровьем; в конце концов она вовсе не была бедной, муж ее любил; однако для семьи она существовала лишь в качестве 'бедняжки Луизы'. Сама тетя никогда не жаловалась, а ее жалели, но не любили. Она была, я в этом твердо уверена, единственной представительницей рода Буссарделей, которая если не достигла, то, во всяком случае, почти достигла счастья. Зато судьба взяла реванш: у тети не было детей. Тетя Луиза опустилась было рядом со мной на кушетку, но тут же вскочила. Она открыла дверь и крикнула: - Мирейль! Ничего пока не трогайте! Не переставляйте кастрюлю на другую конфорку, а главное, не снимайте крышки! - Хорошо, мадам! - послышался откуда-то издали звонкий голос. - Ох уж эта мне молодежь! - вздохнула тетя.- Возьми хотя бы мою, ну ничего в стряпне не смыслит... А как только выведает все мои секреты, сейчас же упорхнет. И снова открыв дверь, крикнула: - И не прибавляйте огня! Сейчас как раз в меру. Тетя снова уселась. И сообщила мне с заговорщицким видом: - Мы, знаешь, готовим тушеную говядину! Твой дядя ее просто обожает... Но уж слишком много с ней хлопот: как начали в восемь часов утра, так и до сих пор возимся. - И еще вчера вечером ты с ней целый час провозилась, - подхватила я. Тетя даже руками всплеснула, она была на седьмом небе. - Как? Оказывается, ты помнишь мой рецепт? Не забыла? - Тетя доверительно понизила голос: - Знаешь, что я тебе скажу? Главное тут вовсе не в уксусе. Мой секрет... словом, мой секрет в том, чем нашпиговать мясо! - А я знаю твой секрет, - сказала я, желая ее поддразнить. - Каждый ломтик сала ты обваливаешь в мелко рубленной петрушке с различными специями... - Верно. А ну-ка, скажи, что бы ты еще добавила, будь ты тетей Луизой? - Зубок чеснока? - Фу! Это всякий может. - Что же тогда? - Ага, видишь! Может быть, в один прекрасный день я тебе и открою секрет... Кстати, ты попробуешь нашего тушеного мяса? - Хм, тетя Луиза! Понимаешь ли ты весь соблазн своего предложения для человека, прожившего два года в Америке? - Ах! - Тетя так заинтересовалась разговором, что даже схватила меня за руку.- А действительно там так скверно кормят? - Нет, люди преувеличивают. И потом там очень здоровая пища. - Браво! Понятно! - воскликнула тетя, весело рассмеявшись. - Представь, я тебя спросила бы: 'Красива ли мадам такая-то?'- а ты мне ответила бы: 'В ней есть грация'. Всякий понимает, что это за грация... Значит, ставить тебе прибор? - Конечно, я только позвоню домой и предупрежу их. На моих глазах тетя изменилась в лице и сразу заговорила смиренно-благоразумным тоном: - Ах, значит, ты не предупредила? Тебя ждут на авеню Ван-Дейка? В таком случае, детка, не надо ничего нарушать. Так оно лучше... Особенно на следующий день после приезда: как это я не сообразила!.. Придешь в другой раз. Слушай-ка, я приготовлю тебе матлот из телятины, ты его всегда любила. Тетя ничуть не переменилась. Как только возникала угроза скандала, она тут же стушевывалась. Вчера она осмелилась пересечь гостиную, где меня подвергла остракизму наша семья, и приблизиться ко мне - для нее это был настоящий бунт, и должно было пройти немало времени, чтобы она решилась на новый, столь же дерзкий шаг. 'Нелегко мне будет, - подумала я, - добыть от нее сведения, за которыми я пришла'. Однако я была полна решимости, тем более что терпения и времени мне не занимать. Я мужественно выстояла под градом вопросов: ведь мне было что порассказать! Но сама тетя Луиза избегала любого разговора, который мог хотя бы косвенно коснуться нашей семьи: она-то не забыла, что лучше не вступать со мной на эту опасную почву. Конечно, я не рассчитывала на нее, чтобы узнать, какие именно разговоры велись в особняке обо мне на протяжении двух лет, обо мне, пребывавшей за океаном. К великому моему счастью, эта тема оставляла меня равнодушной; не это меня тревожило. Я продолжала болтать с тетей; чтобы отвести разговор от своей особы, я стала расспрашивать о родных. Прежде всего, как здоровье дяди, который вчера не присутствовал на обеде. - Славу богу! - воскликнула тетя Луиза. - Ему никто не дает его лет! С тех пор как он стал работать над своей книгой, он прямо переживает вторую молодость. Сейчас кончает первый том. У него уже есть издатель, понимаешь, что это значит? Теперь он целый день проводит в Национальной библиотеке. Часто я в полдень сажусь в метро, подхожу к дверям залы, вызываю его, и мы завтракаем в столовке, как студенты. Но сегодня он придет домой: он знает, что у нас будет тушеное мясо. Так что ты его увидишь. Я осведомилась, как в действительности здоровье бабуси, по-моему, она очень переменилась. Тетя Луиза вздохнула, сказала что-то о ее преклонном возрасте, который один всему причиной... А мне сообщили, что дети Валентина все по очереди переболели корью? Момент показался мне благоприятным. Я спросила: - А как Ксавье? Говорят, он поправился. - Да, поправился, детка. Скоро он окончательно распростится с горами. Ты же сама знаешь, какая Эмма осторожная: уж если она разрешила ему приехать, значит, опасности больше нет. - Ему, верно, дадут бывшую комнату Симона? - Ну и что же? Так и должно быть, - сказала тетя Луиза. - Из всех свободных комнат она самая большая и лучше всех расположена. Я разрешила себе немного помолчать. Дело в том, что я вообще не знала, будет ли жить Ксавье на авеню Ван-Дейка. Я только предполагала это, а вот теперь знаю точно. И, пожалуй, рада этому... Я снова заговорила, будто продолжая ничего не значащую болтовню, и делала вид, что каждый мой вопрос просто случайно пришел мне только что в голову: - По-моему, самое главное, не будет ли он чувствовать здесь себя чужим... Как знать, может быть, даже ему будет скучно? Разве что он займется... Я подождала. - Но ведь он, как я слышала, будет изучать право, - сказала тетя. Я скрыла изумление; точно так же старалась я скрыть смущение из-за того, что притворяюсь перед тетей. - Вот оно что! - произнесла я.- Что ж, неплохая мысль. Правда, он как будто вышел из студенческого возраста... Зато программа ему будет по силам, и ему будет легче учиться. - Тем более что твой брат Симон лично им займется. - Симон? - Мое любопытство возросло. - Для начала он устроит Ксавье в контору нотариуса Мортье. На сей раз завеса разодралась! Наконец-то я все поняла! Целью семейного комплота было поместить моего дальнего родственника в контору нотариуса, который уже давно связан с нами деловыми отношениями. Тетя Луиза покачала головой, как бы желая придать своим словам больше убедительности, хотя я поняла, что все это делается для виду. - Контора Мортье - это не первая попавшаяся контора! И верно. Мне это тоже было известно. Солидная репутация. Большая контора, специализирующаяся на делах акционерных компаний. И сына у Мортье нет. Есть только дочь. Восемнадцать лет, ни малейшего блеска молодости, жидкие волосы и короткие ноги. Зато в качестве приданого - контора. Что ж поделаешь, надо притворяться до конца. Хотя мне стыдно было за свои маневры перед бесхитростной тетей Луизой... - Как жаль, что у Ксавье ничего нет, - сказала я. - Но если он поступит в контору, перед ним откроются самые радужные перспективы. ...Как ловко, оказывается, при желании могла я говорить по-буссарделевски. - Это у Ксавье ничего нет? - воскликнула тетя.- Детка, ты, стало быть, не знаешь тетю Эмму! Она же его крестная; она всегда говорила, что даст ему миллион, когда он решит вступить в брак. Это во-первых... Во-вторых, тебе не единственной пришла в голову эта мысль... да, да! Я имею в виду брак, в результате чего твой кузен станет зятем Мортье. О, Эмма об этом прямо сказала, прямо призналась, что это ее мечта. А если мечта сбудется... только не упади со стула, - Эмма удвоит сумму! Но и это еще не все. В случае свадьбы остальная семья, то есть бабушка, Теодор и твой отец... увы! не мы - мы не в силах - сложатся и дадут ему третий миллион. Твои братья согласны... Этому я охотно поверила... Направив разговор на кузину Жюльену, чья младшая дочь вышла в мое отсутствие замуж, я перестала слушать и ушла в свои мысли. Уже очень давно семейство Буссарделей нацелилось на дочку Мортье. Разве в детстве не слышала я десятки раз сетования на то, что она слишком молода - сначала для сыновей дяди Теодора, а потом для моих братьев? Зачем она так поздно, не вовремя родилась... Мои родные сердились и негодовали, что она так медленно растет. Но теперь она достигла совершеннолетия. Как раз кстати и как раз в то время, когда семейство Буссарделей откопало в своих запасниках еще одного представителя мужской линий - холостого, подходящего по возрасту богатой наследнице. Упущенное всегда можно наверстать. Если, конечно, ловко взяться за дело. Но я думала сейчас не о моих родных, радостно взволнованных тем, что близка желанная цель. Я вызывала в памяти образ Ксавье, я пыталась представить себе Ксавье, который еще не знает, что его судьбой уже распорядились по-своему барышники. Ксавье, ставшего вещью, разменной монетой на этих торгах, к которым каждый приложил руку и внес свою лепту, потому что каждый видел в этом свою выгоду. Ксавье, который ныне расстается со своими вершинами, со своим озоном, с белизной снегов и спускается, спускается вниз к Буссарделям. 2  Тетя Эмма хлопнула ладонью по столу и закричала: - Да послушайте вы хоть минутку спокойно! Всю первую половину обеда она не переставала болтать, и сотрапезники внимали ее речам с привычным уважением. Нас сидело за столом всего десять человек: небольшая группка постоянных обитателей особняка и оба моих брата без жен. Мои невестки - образцовые матери и ни за что не допустили бы, чтобы их дети, пускай даже взрослые, обедали дома одни. В ответ присутствующие не поскупились на знаки самого почтительного внимания. Тогда тетя сказала: - Мне необходимо знать, кто поедет со мной завтра на Западный вокзал встречать Ксавье! - Я с удовольствием поеду с тобой, милочка, - вставила мама. - Спасибо, Мари... я очень тронута... Мама меланхолически улыбнулась с видом человека, который ирад бы сделать все для ближнего, да, увы, нет прежних сил. - Да, да, очень стронута... А кто еще? - допытывалась тетя; Папа поднял от тарелки голову. - Ты действительно хочешь, Эмма, чтобы я с тобой поехал? В голосе мамы прозвучали металлические нотки: - Кто тебя об этом просит, Фердинанд? Что тебе, завтра делать нечего, что ли? В пять часов, в самый разгар рабочего дня! - Я поеду! - сказал Симон. Тетя с притворным изумлением подняла брови: - Чудесно! Чудесно! Но... впрочем, хватит нас троих. Тут заговорила я. - Если я не окажусь сверх комплекта, то и я с удовольствием... Мне так и не удалось закончить фразу. Все присутствующие, за исключением бабуси, повернулись в мою сторону. Потом мама с тетей переглянулись, словно говоря; 'Что это на нее накатило?' Наконец тетя Эмма снизошла до ответа: - Надеюсь, ты понимаешь, что не мне отвращать тебя от родственных обязанностей. Особенно в таких исключительных случаях!.. Раз уж ты этого хочешь, поезжай. Поскольку нас четверо, придется ехать в лимузине. Симон заявил, что приедет на вокзал с работы, и я решила воспользоваться благоприятным моментом: - Я тоже. Я тоже приеду одна. - Здрасьте! - произнесла тетя.- Значит, ты не удостоишь нас чести ехать с нами в машине? Я сразу подумала - откуда такая милость! Мама вздохнула и покачала головой. Сама не знаю почему, я пустилась в объяснения: завтра у меня в три часа примерка. - Опять новое платье? - осведомилась тетя. - Да. Все мои туалеты уже двухлетней давности. Мне даже нечего надеть на вечер, который ты даешь на следующей неделе. Ведь ты сама сказала, что будет целый тарарам! - Конечно! Если я устраиваю раут в честь окончательного возвращения Ксавье, то уж не сомневайся, все будет как надо! Два оркестра! Будет буфет, а за маленькими столиками пусть ужинают, я за модой не гонюсь! Велю открыть комнаты нижнего этажа, включая бильярдную, которую освободят от мебели, а также библиотеку. А столы для бриджа расставим во втором. - А много будет народу, тетя Эмма? - Что за вопрос, кисанька! - Коль скоро я дала тете повод показать, что она не скупится на расходы, она заговорила более теплым тоном: - Во-первых, наша семья в полном составе. И потом все наши друзья и знакомые по бирже. Короче, человек шестьсот, не меньше. Будет префект, два маршала, старшина сословия адвокатов, жена бельгийского посла, а возможно, и сам посол!.. Да, кстати: ты не составила еще списка своих приглашенных, я имею в виду проект списка? - Нет, нет, тетя Эмма... с друзьями... словом, с моими личными друзьями мы обычно встречаемся в небольшой компании. Они не любят балов. - Что? Тем лучше!.. Не смею настаивать! Уж не воображаешь ли ты, что мне требуется подкрепление!.. Впрочем, теперь поздно их приглашать. Я обиженно замолчала. - А разреши узнать, - спросила мама с притворно озабоченным видом, - какое именно платье ты себе шьешь по такому секрету ото всех нас? - Надеюсь, не особенно открытое? - подхватила тетя. - Предупреждаю тебя, голизны не потерплю! Я тебя к себе приглашаю, так что уж не посетуй! - Платье будет вполне пристойное, успокойся, пожалуйста. И в то же время шикарное. Очень простенькое, обтянутое, светло-зеленого цвета. Достаточно закрытое и спереди и сзади, но совсем без плечиков, и будет держаться само по себе... - Как это без плечиков?.. Что за эксцентричность! Ну и вкус. Я взглянула на тетю, величественно восседавшую против меня на другом конце стола, на ее угловатую, плоскую фигуру - словно кусок деревяшки, задрапированный крепом. Но я помнила, что мама слушает наш разговор. И произнесла извиняющимся тоном: - У меня красивые плечи. И, конечно, тетя Эмма тут же съязвила: - Надеешься кого-нибудь соблазнить? Я промолчала. Тетя решила, что сумела меня сконфузить, осадить, и негромко, но ехидно хихикнула. Но мне нравилось молчать. Я смаковала свое молчание, которое, правда, лишь для меня одной должно было звучать красноречивым ответом на тетин вопрос. Нет, последнее слово осталось не за ней. - Чуть-чуть не опоздала! - обратилась ко мне тетя Эмма, когда я подошла на перроне вокзала к семейной группе, состоявшей из мамы, тети и брата Симона. - А если бы поезд уже пришел? Я взглянула на вокзальные часы: до прибытия поезда оставалось еще больше пяти минут. К тому же Симон, отправившийся взглянуть на железнодорожное расписание, вывешенное на большой доске, сообщил нам, вернувшись, что поезд опаздывает на четверть часа. Было холодно, мы топали ногами, стараясь согреться; поэтому я предложила зайти посидеть в буфет. Но тетя взорвалась: - Нет, ты скажи, ну можно себе представить маму и меня в кафе? Ей-богу, она совсем с ума сошла! - Боюсь, что в кафе я просто не сумела бы заказать себе чашку чая, - заметила мама, явно переигрывая. Я осмелилась возразить и, указав на внушительную фигуру Симона, сказала, что, во-первых, мы пойдем не одни, а во-вторых, сидеть будем в вокзальном буфете - это не одно и то же, что сидеть в кафе. - Знаю, знаю! - сказала тетя Эмма.- На сей счет ты обладаешь редкостными познаниями и можешь смело делать сравнения. Ты ведь у нас великая путешественница! Но представь себе, что и я тоже бывала за границей. И не раз. Я знаю Женеву, знаю Брюссель. Только я посещаю музеи, а не бегаю по кабакам! Сославшись на то, что я озябла, и добавив, что не успела выпить чаю, я в одиночестве отправилась в буфет. Сидя у столика в ожидании, когда чай как следует настоится, я дивилась своему собственному терпению в отношении родных. Я вела себя так, словно пока требовалось щадить их и беречь свои силы. Но с чего я взяла, что в недалеком будущем мне предстоит выдержать против них куда более серьезную битву? Сама не знаю... А ведь, кажется, можно было бы это предвидеть. Но в ту минуту все мои помыслы занимала сегодняшняя примерка. Я думала о ней с удовольствием. Платье, несомненно, получается удачным. Прежде всего оно меня худит. А кроме того, его цвет гармонирует с моим цветом лица, с легким загаром, еще не сошедшим с плеч, и с каштановыми волосами, которые всегда и при всех обстоятельствах я упорно отказывалась красить... Правда, желая усилить их естественный рыжеватый блеск, я мыла голову специальным шампунем; но это вовсе не значит красить волосы. Гости найдут меня красивой. Я этого хочу; а чтобы быть красивой, мне достаточно только захотеть быть такой. Я и была красивой, только чересчур классического типа. Но моя наружность очень выигрывала от прически, украшений и искусного грима; зато скучающий вид губил меня. Конечно, на тетином балу я буду скучать, но постараюсь это скрыть; а ради того чтобы блеснуть, стоит постараться. Гости найдут меня красивой. Я вынула из сумки зеркальце и убедилась, что без ущерба для своей внешности переношу невыгодный свет вокзального ресторанчика. Горячий чай, теплое помещение сделали свое дело. Я попудрилась, подкрасила губы; и не могла сдержать, улыбки при мысли, что мама с тетей дрожат сейчас на сквозняке; у них непременно покраснеют носы. Из буфета я вышла в самую последнюю минуту и, проходя через зал, убедилась, что никаких объявлений о дополнительном запоздании поезда не вывесили. Своих родных я застала именно в том виде, в каком представляла себе, сидя в буфете; один лишь Симон все-таки не так окоченел, потому что курил сигарету за сигаретой. Показался поезд. - За мной! - скомандовала тетя.- Держитесь все вместе! Прибытие или отход поезда, а возможно, сама вокзальная атмосфера всегда приводили тетку в состояние полного смятения. Она нервничала, бегала, цеплялась за одного, расспрашивала другого; мне всегда казалось, что она уже не может не совершать этого ритуального кружения; так собака, очутившись на улице, ни с того ни с сего начинает вертеться, прыгать и визжать. Тетя Эмма на рысях неслась вдоль состава, двигавшегося нам навстречу. Пришлось Симону ее придержать, иначе она увела бы нас слишком далеко. Поезд остановился; показались первые пассажиры. - Сейчас я вам опишу его приметы! - вопила тетя среди общего гама. - Ведь вы его почти не знаете! Бедненький мой мальчик - белокурый, бледный и тонкий как былинка! Поезд постепенно опустел. Носильщики складывали у наших ног чужой багаж. Мы искали Ксавье в толпе и не могли найти. Пассажиры, направляясь группами к выходу, проходили мимо нас. - Ах, боже мой! - не унималась тетя.- Нет его нигде! А вдруг он опоздал на поезд! А вдруг что-нибудь случилось!.. Я встала на цыпочки, посмотрела в конец состава, потом направо... И я заметила рядом с носильщиком чью-то удаляющуюся спину, длинный и тонкий силуэт, бежевое пальто. Еще сама не веря своей догадке, я, не предупредив родных, бросилась вслед за этим пассажиром. И догнала его. - Ксавье! Казалось, он очнулся ото сна, остановился и поднял на меня светлые, глубоко запавшие глаза. Он был ничуть не бледен. На его лице еще лежал отблеск тех одиннадцати лет, которые он провел на горных вершинах, вдали от людей. - Я Агнесса... Твоя кузина... - О! О! - негромко произнес он. И улыбнулся. Я подошла к нему ближе. - Ну, давай поцелуемся. Он молча позволил мне обнять себя за плечи, слегка нагнулся... Я почувствовала щекой его костистое лицо, прижалась к нему губами и отступила на шаг. Он улыбнулся еще шире. Поглядел на меня внимательнее. - Теперь-то, теперь я тебя узнал, - произнес он. Голос его, ровный и глуховатый, казалось, шел откуда-то издалека, как и его мысли. Он добавил: - Агнесса... И снова нагнувшись, вернул мне мой поцелуй. В эту минуту я невольно отметила про себя, что, целуя, он не сбил набок моей шляпки. Я уже почуяла в нем какую-то странную, пожалуй даже болезненную, деликатность. Желая отделаться от этого впечатления, я сказала: - А наши ждут тебя там... Я помахала им рукой. Симон первый заметил меня. Пока они добирались до нас, я снова повернулась к Ксавье. Он все еще глядел на меня, и улыбка не сходила с его губ. И тут он произнес: - Надеюсь, тебе понравилось в Америке? Но к нам уже подоспела тетя Эмма. Эта вторая мать, не узнавшая свое дитя, когда оно прошло мимо, набросилась на него с восторженными воплями, однако, не удержавшись, кинула на меня бешеный взгляд. Я отошла. Тетя взяла Ксавье под руку; с другой стороны его подхватил Симон. Мы направились к выходу. Мама шагала рядом с Симоном. А мы с носильщиком замыкали шествие. Очутившись на улице, я отказалась ехать с вокзала домой в нашем лимузине, где, я знала, тетя окончательно завладеет Ксавье и заставит его отвечать на свои многочисленные вопросы. Под тем предлогом, что в лимузине всем нам будет тесно, я сказала, что поеду вместе с Симоном. Я увидела, как наш лимузин тронулся с места и проехал мимо. Ксавье, сидевший между без умолку болтавшей тетей и упорно молчавшей мамой, не взглянул в мою сторону. Я пересекла привокзальную площадь и села в автомобиль Симона. Он сам вел машину. Я поместилась с ним рядом. Машина тронулась. Симон спросил меня о чем-то. Я не ответила. С обычным своим равнодушием брат не стал настаивать. Мы молча катили вперед. Как я и предполагала, Симон направился на авеню Ван-Дейка. Я сразу поняла, что он будет у нас обедать, а до обеда не отпустит ни на минуту Ксавье. И совершенно ясно, что он, как лакей, проводит Ксавье в его комнату, пройдет с ним в ванную, поможет ему разобрать чемоданы; позвонит, чтобы принесли портвейн. Завяжет первые узы братской дружбы. Я сильно рассчитывала на пребывание Ксавье в нашем доме. Хотя совсем немного времени прошло после моего возвращения под отчий кров и после того, как я вновь соприкоснулась с нашей семьей, совсем немного прошло и после той бессонной ночи, которая как-то оглушила меня, вместе с тем принеся облегчение, я уже успела убедить себя, что по крайней мере от Ксавье мне зла не будет. С удивившей меня самое горячностью я тянулась к этому новому для меня лицу, ибо, хотя мы были с Ксавье на 'ты', я его почти не знала. Я хотела сделать его своим другом. И взамен тайно поклялась себе любить и охранять его, быть ему поддержкой. Я не могла, просто не могла позволить нашей семье на моих глазах столкнуть этого новоявленного Даниила в ров львиный. Как знать, не был ли продиктован мой план кампании отчасти эгоизмом? Хотела ли я в действительности уберечь беззащитного юношу, не подозревавшего о кознях Буссарделей, или просто-напросто мне улыбалась мысль оставить наших в дураках? А возможно также, пройдя через внутренний кризис, разрешившийся смятением и одиночеством, я просто радовалась возможности уцепиться за что-нибудь или за кого-нибудь. В первые дни мне не удалось привести свой план в исполнение. Назавтра после приезда Ксавье отправился в Фонтенбло, где жили его дядя с теткой и двоюродные братья по материнской линии. - Погости у них до самого раута, детка! - посоветовала тетя Эмма.- Отдай, так сказать, родственный долг семье мамы, а затем будешь только наш, только буссарделевский. Все эти дни она упивалась приготовлениями к рауту. Велела открыть парадную половину. Церемония ее открытия происходила не более десяти раз в году по случаю периодически повторявшихся больших семейных обедов, в дни обедов, которые давались деловым людям, а также ради того, что тетя Эмма вплоть до самой своей кончины будет именовать 'нашими раутами'. Парадной половиной назывался весь первый этаж. Состояла она из картинной галереи, из двух салонов, причем один был огромный, из столовой, бильярдной и библиотеки. Эти апартаменты были наиболее характерными для всего особняка. Именно здесь царил орнаментальный разгул, еще более бредовый, чем на фасаде дома. Целые каскады вздыбленного кондитерского крема, да еще разукрашенного золотом, низвергались со стен, струились вдоль Карнизов и вновь сливались в середине плафонов. Эта чудовищная смесь была нелепо дозирована: в первом салоне процветал стиль Помпадур, во втором - Людовика XIV, тогда как столовая была выдержана в средневековом духе, а библиотека, неизвестно почему, тяготела к Тюдорам; весь этот разнобой объединяла общая безвкусица и бесконечное повторение определенных мотивов, отражавших личность декоратора, что придавало парадной половине даже какую-то цельность. Тем не менее шесть комнат, разные по размеру, различно расположенные, с различным освещением, обладали множеством преимуществ: в маленьком салоне весь день стояло солнце, из большого три стеклянные двери вели на каменное крыльцо, а оттуда в сад; столовая, которая тянулась через весь особняк, выходила одновременно и во двор и в парк. Эта часть дома была наиболее приятной; но обычно стояла она запертой. Семья жила на втором этаже, где помещались так называемые малая столовая, малая гостиная и курительная комната, а также личные покои бабуси, и на третьем, где были комнаты тети Эммы, дяди Теодора, моих родителей и наши бывшие детские. Так как кухни находились в подвале, передняя была единственным на первом этаже местом, где в будни чувствовалось присутствие живых людей. Таким образом, все здание возносилось над анфиладой пустовавших комнат, как обычный жилой дом - над пустующим торговым помещением. Нередко, сидя в своей келье на четвертом этаже, я при мысли о том, что подо мною лежат чуть ли не пятнадцать метров пустоты, ощущала какое-то неясное беспокойство, даже головокружение. В ожидании праздника, который затеяли в честь Ксавье, тетя Эмма открыла двери этого спящего царства. Оно сразу же заполнилось ее торопливыми шагами, ее трубным голосом, ее властными распоряжениями, ее криками на прислугу и полотеров. А поскольку предполагались танцы, сняли все ковры, унесли мебель, и в этом пустынном пространстве звонкое, как в лесу, эхо отдаленным гулом отвечало на тетины вопли. Но в самом дальнем конце анфилады, комнат продолжал мирно дремать один весьма своеобразный уголок, который избежал общей побудки, ибо уже давно впал в немилость и находился в запустения. Я имею в виду наш зимний сад. Стеклянные его стены вздымались между северным крылом особняка и соседним домом, который фактически представлял собой тоже особняк, но в отличие от нашего был скопирован с виллы Боргезе. Никто из нас не заглядывал в эту душную теплицу, за исключением садовника. А он гордился своим претенциозным творением - ботаническим садом в миниатюре. Тут были две лужайки, разделенные тропинкой, приводившей к гроту. Среди газона, где не водилось насекомых и который был похож поэтому на декорацию, неподвижно возвышались папоротники, араукарии и латании. Зимний сад жил среди одиночества, тишины, тепла и влажных испарений компоста. Здесь пахло осенью и затхлостью. Но входивший испытывал и еще одно ощущение: чьего-то незримого присутствия. Через несколько секунд это неясное подозрение превращалось в уверенность, и человек невольно искал того иди ту, что спряталась здесь, кого он не видит, но кто видит его. Девочкой я не раз пробиралась сюда только ради того, чтобы испытать это приятное и одновременно жуткое чувство, и тут же со всех ног бросалась наутек. 3  Для предстоящего раута мама изобрела себе один из тех сногсшибательных туалетов, на которые она была такая мастерица. Все женщины в нашей семье, перешагнувшие за пятый десяток, как правило, одевались плохо. Отстав от моды, они могли бы остановить свой выбор пусть не на современных туалетах, но хотя бы на не противоречивших здравому смыслу. Но нет, дамы Буссардель обращались к лучшим портным, ибо, занимая определенное положение в обществе, необходимо много тратить на свои туалеты; выбрав себе шикарное платье, они требовали, чтобы к облюбованной им модели добавили какую-нибудь фантастическую деталь, противоречившую существующей моде, однако же воображали, что делают это как раз во имя моды. - Так будет гораздо элегантнее! - заявляли они старшим мастерицам, которые, зная нравы этих своих заказчиц и уже устав от бесполезной борьбы, не пытались им противоречить. Таким образом, каждая из моих родственниц сообразно своим вкусам хранила неизменную верность какой-нибудь нелепой детали. Тетя Эмма, которая, сверх всего, ходила в девицах, требовала, чтобы каждое ее траурное платье было непременно с шемизеткой. Тетя Жюльена питала слабость к широким рукавам, которые образовывали острый угол от плеча к запястью, и к отделке из венецианских кружев, ибо в ее шкафах хранился их неистощимый запас. Исключения не составляла даже тетя Луиза, которая при первой же возможности требовала от своей дешевой портнихи, чтобы та пришивала к платью бесконечный ряд обтянутых материей пуговиц. Маму же мучил лишь демон пестроты. Для нашего бала она выбрала довольно миленький, но сложный фасон. Однако, любуясь им на манекене, мама решила, что ткань, а главное - цвет недостаточно броски. Она велела показать себе другие материи и не устояла перед каким-то необыкновенным расшитым бархатом лиловато-пурпурного оттенка. Когда первоначальный замысел платья был нарушен, оно стало пригодно лишь для городских танцулек. Одно полотнище, собранное на плече крупными складками, ниспадало вдоль спины и образовывало шлейф. В этом снаряжении мама достаточно ярко представляла тот помпезный стиль, какой был узаконен большинством моих родственников для убранства квартир и сообразно которому в гостиной, достойной этого наименования, все долж