И прошу тебя, не придирайся к словам: я излагаю тебе их точку зрения. - Слушаю. Говори. - Ну так вот, он один имел право уличить тебя. А для этого ему требовалось дать в руки оружие. Когда подумаешь, что во время вашей помолвки, все мы так радовались... - Не стоит тратить столько красноречия, чтобы объяснить мне то, что я сама отлично знаю. Сказать тебе, почему нашему браку так радовалась вся семья? Не только потому, что нас обоих трудно было вообще поженить, а мы взяли и поженились... Одним ударом убили двух зайцев... Но главное потому, что молодая пара заведомо не могла иметь детей. Вот она истинная удача! Вот откуда всеобщее ликование, широкие жесты и великодушные дары. В данном случае капиталы не были брошены на ветер. Рано или поздно они перейдут... ну, скажем, хотя бы к моим племянникам, Симон. - Ты так говоришь, будто мы все какие-то корыстные! - А что, разве нет? - Мы, мы корыстные? - О, Симон! Что это с тобой? Спрашиваешь меня о таких вещах. И никто нас не слушает. Он сердито выпустил в воздух струйку дыма. - Вопрос денег тут не единственный, и ты это так же хорошо знаешь, как и я. Речь шла... ты, конечно, скажешь, что я прибегаю к громким словам... речь шла о фамильной чести. Ну, ладно! Я не хотел говорить тебе неприятные вещи, Агнесса, но ведь никто ничего не знал об этом ребенке. Откуда он? Тайна. А ты, однако, хочешь, чтобы он носил наше имя. Поставь себя на наше место. Именно этому и хотели помешать. И ты не сможешь сказать что то, что сделала наша семья в данном случае, было бессмысленно. - Как так? - Да. Мы условились не числить среди членов нашей семьи ребенка, который официально будет Буссарделем, а в действительности неизвестно кто. - Подожди... Я провела ладонью по лбу. Мне показалось, что я ослышалась, недопоняла чего-то. На что он намекает? Эта беседа - и то, что подспудно таилось под ней, - тут, в этой картинной галерее, в десяти метрах от умирающего Ксавье, о котором мы уже говорили в прошедшем времени... Только с трудом мне удалось собрать мысли, связать их логически. - Видишь ли, Симон, ничто не помешает мне иметь ребенка. И случится это в октябре. - Пожалуйста. И твое личное состояние позволит тебе его поставить на ноги. Но после всего происшедшего мы рассчитываем, что он не будет фигурировать в актах гражданского состояния как ребенок Ксавье. И, с другой стороны, что касается тебя... - Что?.. Значит, вот на что вы надеетесь? Его молчание и то, что в глазах его зажегся тревожный огонек, были красноречивее любого ответа. Мы с минуту помолчали, и я упорно глядела на брата, сидевшего передо мной в кресле, сильного, с квадратными плечами, плодовитого, богатого законными отпрысками Симона... - Значит, если я не брежу, этот ребенок, которого признал Ксавье и о происхождении которого он ни разу не задал мне ни одного вопроса, потому что уважал меня, этот ребенок, которого он ждал и уже успел полюбить, - вам, конечно, этого не понять... этот ребенок был бы нашим, и живой Ксавье его бы признал, а вы решили не признавать его от имени мертвого Ксавье? Чтобы устроить ваши собственные дела? Душу и рот мне вдруг наполнила непереносимая горечь, словно поднялась во мне та же самая тошнота, которая в тот день подступила к горлу Ксавье, и я невольно поднесла руку к губам. Но с них сорвался лишь смех, смех отвращения. - Ха-ха-ха!.. Никогда Буссардели не перестанут меня удивлять! Теперь я уже торопилась закончить разговор. У меня не хватило духу даже повысить голос. - Ни за что, Симон. Слышишь? Говорю тебе вполне хладнокровно: ни за что. Даже не рассчитывай на это. Устраивайте скандал, если вам угодно устраивать скандалы. Возбудите дело о лишении отцовства, кажется, это так называется. Или примерно так. Свидетельствуйте, давайте показания. Заявите муниципалитету, что вы, ваша семья, обвенчали нормальную девушку с обреченным на бесплодие юношей, не предупредив ни того ни другого. - Пожалуйста, не извращай фактов! Предположим, ты не обманула Ксавье, но нас-то ты обманула. Как бы ты сейчас здесь ни изощрялась, все равно ты совершила поступок... - Избавь меня от твоих соображений, Симон. Никогда в жизни я не следовала вашим заветам. Я не признавала и никогда не признаю, что хоть один человек среди вас имеет право судить о моем поведении, кроме Ксавье. Он один мог протестовать и судить поступки других. Поэтому-то я и попросила у него совета. На ваше горе, он предложил мне выйти за него замуж и таким образом, считался бы отцом ребенка. Смотри, как все здесь связано... События пойдут именно так, как он задумал. Я встала с кресла. Шагнула к двери, ведущей в переднюю, как делает хозяйка дома, которая хочет деликатно выпроводить своих гостей. Валентин, вернувшийся несколько минут назад, молча слушал конец нашего разговора. - Прежде чем мы расстанемся, я хочу задать тебе один вопрос, Симон. - И повернувшись к нему, я спросила: - Мама знала? - Что знала? - Что Ксавье был такой. - Мне это не известно! И к чему сейчас подымать подобные разговоры?.. - В самом деле, к чему? Очевидно, я еще не так равнодушна ко всему, как мне казалось. Такие вещи в один день не делаются. Но если я тебя об этом спрашиваю, Симон, то лишь потому, что в день нашей помолвки, как я сейчас припоминаю, одна мама вела себя как-то сдержанно, неуверенно. - Ну и что? - Возможно, она знала. И ее мучила совесть. Так? Теперь ты сам видишь, что я приписываю ей не только одни корыстные побуждения. Симон, раздосадованный моим отказом подчиниться их требованиям, старался улизнуть от прямого ответа. И пробурчал себе под нос: - Э-э... Подумаешь! Один-единственный раз! Ведь ты всегда вела против мамы открытую войну! Он замолк, испугавшись, что сказал лишнее. Валентин, наш безобидный Валентин, с детских лет попавший к маме в рабство, решил поддержать брата веским аргументом. - Это правильно, - сказал он. - Ты всегда все обращала против мамы. Ты словно забыла, что она твоя мать. - О нет, не забыла, Валентин! Никогда в жизни об этом так не помнила, как сейчас... Но вы не ответили на мой вопрос. - Оставь маму в покое, - продолжал младший брат. - Слушай! Мама догадалась, что ты ищешь с ней ссоры. - Ах так? - Да. Она сказала: 'Теперь Агнесса может быть довольна. Наконец-то у нее есть причина меня ненавидеть'. О, глупец! Я чуть не кинулась ему на шею!.. Он повторил слова, столь несомненно мамины! И слова эти были недвусмысленным, точным ответом на мой вопрос! Симону не удалось помешать младшему брату произнести эту фразу, и, чтобы избежать последствий, он захлопнул за собой дверь, ведущую в переднюю. Но я почувствовала себя во власти былого моего гнева. Или, вернее, мне показалось, что я сразу и наконец-то выбросила их всех из своей жизни... Она знала! Эта мать не помешала тому, что произошло! И сейчас она еще спрашивает... - Довольна ли я? - обратилась я к Валентину,- Скажи ей, что довольна! И что я вправе простить себя. 7. ОТЪЕЗД Боясь возбудить излишний интерес мадемуазель Бюри, я скрыла от нее, что ухожу. Впрочем, отсутствие мое продлится недолго. Мне надо было зайти в одно-единственное место, да и то неподалеку. Я вернулась быстро. Сиделка, очевидно, решила, что я нахожусь в соседнем помещении или пошла в ванную. На ее глазах, не скрываясь, я заперла обе двери, ведущие в большую гостиную. Потом, тоже на ее глазах, уселась в ногах постели, Тогда она покинула свое место и направилась к двери: доктор Освальд поговорил с ней. Прежде чем ее отпустить, я попросила повторить мне все инструкции врача. Они были несложны, в сущности, уже не требовалось никакого ухода. Мадемуазель Бюри добавила, что будет ждать моего звонка. - Так или иначе, зайдите сюда в полночь. Прошел час. Я не замечала у Ксавье никаких перемен. Возможно, объяснялось это тем, что я не спускала с него глаз, даже тогда, когда в голове моей бродили самые странные мысли, А возможно, и потому, что действительно никаких перемен уже не было. Я ждала. Полночь пришла гораздо скорее, чем я могла надеяться. Вошла сиделка, я взглянула на нее. И убедилась, что она еще не раздевалась, даже не прилегла. Она осмотрела больного, пощупала пульс, заявила, что доктор Освальд оказался прав: все произойдет, по-видимому, не так скоро. Я настояла, чтобы она пошла спать. Желая еще раз напомнить о моем решении остаться одной при больном на всю ночь, я извинилась перед ней за свою настойчивость, за свою печальную прихоть. Сиделка ответила, что прекрасно меня понимает. Этот фатализм напомнил мне наш послеобеденный разговор: уже тогда она не строила себе никаких иллюзий. Она осведомилась также, не боюсь ли я заснуть от усталости. Я запротестовала - я уверена в своих силах, я с умыслом выпила много кофе. Что было истинной правдой. Я довела ее до двери. Плотно прикрыла за молодой женщиной дверь. И, не дожидаясь, пока она отойдет и уже не сможет слышать скрип замка, я повернула ключ. Время шло. Пульс продолжал биться. 1  Я едва сдерживала нетерпение. Однако я тщательно, пункт за пунктом, обдумала свой план. Я принуждала себя не отвлекаться, не переходить к очередным действиям раньше назначенного для того срока. Я свела возможность риска к минимуму. Я вооружилась холодным рассудком. Я не желала ставить под угрозу ни одно из звеньев разработанного мной проекта, даже ради того чтобы дать роздых сердцу. Ровно в половине второго я вынула из сумочки маленький пузырек, обернутый в бумагу. Когда я вечером отлучалась из дома, я велела остановить такси перед каким-то кафе. Я вошла и попросила, чтобы мне дали немножко растительного масла. Бесшумно я открыла стеклянную дверь, которая вела во двор. Вышла во двор. Одно за другим оглядела все окна. Света нигде не было. Напротив, в сторожке привратника, тоже было темно. Я вернулась. Направилась в сад, разбитый перед домом. Я шла прямо по газону, чтобы не заскрипел под ногой гравий. Я снова подняла голову. Осмотрела фасад. И здесь все было темно. Итак, я правильно угадала их реакцию на то, что доступ к Ксавье был им мною запрещен. Они спали. Братья уехали к себе домой, бабуся вечно дремлет, а те четверо мирно уснули. Я вошла в узенькую аллею, обсаженную кустами. Этим путем можно было проникнуть из нашего сада в парк Монсо. Я тронула калитку. Ночная мгла будет моей, пособницей позже, а сейчас она мне только помеха. Ощупью я полила маслом петли калитки. Потом полила замок. Вынула из металлического ящичка ключ и смазала его тоже. Я вернулась в дом. Никаких перемен. Пульс бился. Без четверти два я снова вышла в сад. Ключ бесшумно повернулся в замке. Калитка открылась, я проскользнула в заросли парка Монсо. Примерно метрах в тридцати находились высокие ворота, которые замыкали авеню Ван-Дейка и превращали его в тупик. Я знала, что ворота не скрипят. Их нередко закрывали при мне на ночь и открывали утром. Ключа от них у меня не было. Но я прекрасно помнила, что их можно открыть, если отодвинуть вертикальную задвижку справа и потянуть на себя разом обе створки. Сторожа неоднократно проделывали эту операцию на моих глазах. Снаружи сделать это не представлялось возможным: решетка мешала дотянуться до задвижки. Она находилась с внутренней стороны, там же, где и я. Операция удалась. Но я не раздвинула створок, и ворота казались запертыми. Каждый из этих необычных жестов - впоследствии я буду, перебирать их в памяти с той недоверчивостью, которая окрасит со временем мои воспоминания - делался как бы сам по себе, его делали мои собственные руки, но без участия разума. Я бросилась обратно в дом. Пульс бился. Я не присаживалась больше. Я стояла на страже у окна. Снова, без сомнения, в последний раз я, запертая в четырех стенах нашего особняка, стояла на страже, упершись лбом в оконное стекло. Это время ожидания показалось мне наиболее долгим. Наконец в начале авеню появился фургон с застекленными стенками, он бесшумно, мягко, задним ходом, как я договорилась заранее, стал приближаться к нашему дому. Он остановился в указанном месте, и тут же мотор выключили, свет потушили. Я надела манто и шляпку. Взяла в руки сумочку. Стараясь говорить как можно тише, я объяснила двум водителям, куда идти с носилками, какие меры предосторожности следует принять. Оба не без удивления взглянули на меня. А я шептала: - Разве вам ничего не сказали? Разве ваш хозяин не предупредил вас, что вы должны следовать всем моим указаниям? Он согласился. Он знает, что я увожу своего мужа отсюда, потому что здесь за ним плохо ухаживают. Хозяину известно, кто я такая: я жена, единственная близкая родственница больного! К тому же я подписала бумагу, так что ваша фирма ни за что не отвечает. Хотя я старалась сдерживаться, голос мой звучал раздраженно. Как странно, что так оробели эти шоферы-санитары! Однако же с их участием совершаются всякие незаконные перевозки, даже похищения! Неужели мой проект встретит неожиданную помеху с их стороны? - А это общественный сад? - осведомился один из шоферов, показывая на парк Монсо. Я вздохнула с облегчением. Оказывается, вот в чем дело! А я вообразила бог знает что, чуть было не наговорила лишнего, желая убедить шоферов. Кажется, я достаточно успокоила их. Открывая ворота парка, я тем самым беру на себя всю ответственность... Глупо это им объяснять. Без сомнения, я считала их большими формалистами, чем они были на самом деле. Шоферы обменялись вопросительным взглядом. Свет задних фар освещал снизу наши лица. Перед вечером на всякий случай я заглянула в банк. Я открыла сумочку. - Да, чуть не забыла... Очень прошу постараться сделать во время пути все, что в ваших силах. Я хочу, чтобы мы ехали без остановок. Мне говорили, что вы сменяетесь за рулем. Все равно, для вас это будет утомительно... Вот вам половина чаевых. Я протянула каждому по крупной ассигнации. Они взяли деньги. Когда носилки поместили в машину, они превратились в настоящую постель. Ксавье покойно лежал на ней, высокие края предохраняли его от падения. Я села рядом с ним. Нас заперли. Из предосторожности я запретила зажигать внутри машины верхнюю лампочку и даже ночник. Я взяла безжизненную руку, лежавшую рядом со мной поверх одеяла. Пульс бился. Шоферы, сидевшие на переднем сиденье, ждали. Я махнула им рукой. Очевидно, они заметили мой жест, ибо я услышала, как, застучал, приглушенно зафыркал мотор. Машина плавно без рывка двинулась с места. Несколько оборотов колес. Мы выбрались на авеню Ван-Дейка. Я отвела глаза от лица Ксавье и старалась теперь сквозь стекло машины разглядеть особняк Буссарделей. Он был уже невидим. Исчез в темноте. Ни в одном окне не вспыхнул свет. Вдруг четыре блестящие огненные точки возникли передо мной. Машина проходила под монументальными воротами, которые возвышаются на границе авеню Ван-Дейка и отгораживают этот мирок от всего остального мира. Четыре стеклянные шара на высоких металлических столбах мелькнули передо мной. Машина осторожно огибала угол улицы Курсель. Я оглянулась, мой взгляд притягивали эти четыре светящихся лика. Они приветствовали меня, когда я вернулась из Америки, теперь я покидала их. Они сияли мне в дни моей юности; они освещали ныне бегство и похищение. Мы завернули за угол. Светящиеся шары переместились во мраке. Машина незаметно набирала скорость. Яркие точки стали совсем маленькими. Угол здания скрыл их от меня одну за другой: три, потом две, потом одна, потом ни одной. 2  Я покидала Париж, увозя с собой Ксавье, который еще дышал. В числе прочих предосторожностей я опустила все шторм, и свет в нашу машину проникал только сквозь них, в ровные промежутки, когда мы проезжали мимо уличных фонарей. Отогнув пальцем угол ближайшей шторки, я убедилась, что шофер благоразумно ведет машину по главным магистралям, поскольку в этот поздний час они были почти пустынны. Таким образом, мы избегали ненужных поворотов и остановок. Впрочем, я не ощущала хода машины; только прислушавшись к работе мотора, я поняла, что скорость переключается автоматически. Расхваливая мне свой транспорт, хозяин фирмы не погрешил против истины. По Парижу мы ехали с установленной скоростью, а после Итальянских ворот водители набрали скорость и держали ее неизменно; тут только я оценила все преимущества свободной подвески. Я не почувствовала толчков на набережных; не почувствовала их и на мостовых парижских окраин. Точно такое же чувство полнейшего неведения испытала я лишь в каюте парохода, скользившего по невозмутимой морской глади, когда теряешь всякое представление о скорости; только выбежав на палубу или высунув руку в иллюминатор и ощутив силу ветра, выходишь из этого состояния и понимаешь то, что происходит. Я чуть приподняла штору; мимо проносились дома предместья, и, глядя, как они поспешно отступают назад - мы проезжали через еще освещенную фонарями зону, - я поняла, что машина делает пятьдесят, а возможно, и шестьдесят километров в час. Я встревожилась. За Ксавье. Я отдавала себе отчет в том, что уже долгие часы я как бы витаю в ином измерении, где меня не могут коснуться ни усталость, ни горе; но тем не менее мой мозг работал вполне нормально и напомнил мне, что Ксавье еще дышит; пульс бился... Забыв безапелляционные высказывания врача, я чуть было не постучала в переднее стекло, чуть было не сняла трубку внутреннего телефона, связывавшего меня с кабиной шофера: пусть они едут медленнее. Но, положив руку на койку, я убедилась, что ее даже не трясет. Странная мысль пришла мне в голову: 'Если бы Ксавье не находился в коматозном состоянии, если бы можно было еще что-то сделать для него, я сумела бы его напоить, дать ему ложку лекарства так что ни капли не пролилось бы', Я с наслаждением рисовала бебе эту картину, которая самой судьбой уже была далеко отброшена назад. Весна вступила в свои права. День занялся, когда мы достигли Пон-сюр-Ионн. В свете бледно-желтой зари я узнала маленький городок, который еще спал за закрытыми ставнями. А несколько минут назад я прочла на дорожном столбе название города, давно восхищавшее меня своим звучанием, - Вильманош. Отправляясь на машине на юг, я никогда не забывала бросить взгляд на эти места, послать им мысленно привет. Сейчас я вновь проезжала мимо дорожных столбов, они, как знакомые вехи, отмечали мой путь. Шторку я не опустила. Но ни разу я не бывала здесь в такой ранний час. Еще спал за своими древними воротами Вильнев-сюр-Ионн, спал Оксер. Авалон проснулся первым, и в Сен-Филибер де Турню нас встретило солнце, такое, каким оно бывает в десять утра. Мы проделали большой путь, уже давно на авеню Ван-Дейка обнаружили исчезновение умирающего, которого ночью тайком похитила сумасшедшая. День начинал постепенно убывать, сокращаясь с каждым поворотом дороги. Когда машина въехала в предместье Лиона, такая острая боль пронзила мне сердце, что я задохнулась. Я не могла дышать, я оцепенела, мне не удавалось овладеть собой. 'Если бы хоть я могла заплакать, - думала я, - мне было бы тогда легче взять себя в руки'. Слез не было. Но когда, словно в озарении молнии, я увидела Ксавье таким, каким он ждал меня у матушки Брико, увидела его спокойное, загорелое, почти красивое лицо, его светлый взгляд и перевела глаза на это восковое, пепельное лицо с закрытыми веками, на запавшие щеки, словно их втягивала внутрь какая-то неведомая сила... я вдруг поняла, как бесповоротно покинул он эту землю, поняла, что напрасно я увожу с собой останки, которые тоже покинул Ксавье. Я со страхом протянула руку. Пульс бился. Я плотно закрыла шторку, чтобы не видеть лионские улицы и набережные. Тот из шоферов, который сейчас отдыхал, спросил меня по телефону, не хочу ли я сделать остановку и позавтракать. Когда я отказалась, он попросил у меня разрешения остановиться перед колбасным магазином. - Я куплю сэндвичей для себя и моего напарника. А поедим мы по дороге. Мы остановились, и нашу великолепную санитарную машину сразу облепила толпа зевак и ребятишек, которыми кишела улица в этот полуденный час. Я предпочла бы вообще не выходить из машины, не покидать Ксавье ни на минуту. Однако пришлось и мне сойти. Один из водителей вошел в магазин, другого я поставила на страже у дверцы машины и попросила позаботиться о том, чтобы кругом было по возможности тихо. Когда я вернулась из заднего помещения лавки, водители уже сделали покупки. Мы тронулись в путь. Я отказалась от сэндвича, который мне предложили мои спутники, но, передумав, опустила переднее стекло, приняла от них термос с горячим кофе и выпила две полные кружки. Еще никогда в жизни мне не приходилось подвергать таким испытаниям свою физическую выносливость, и теперь я поняла, что вполне могу не думать о том, хватит ли мне сил, выдержат ли нервы. Десятки раз во время долгого путешествия я радовалась этому незаслуженному дару небес. В конце концов, я стала так часто щупать пульс Ксавье, что этот жест превратился в чисто маниакальный, как будто я хотела заклясть судьбу. Усилием воли я приказала себе считать пульс только через каждые полчаса. Когда прошли первые полчаса, я, повинуясь какой-то болезненной робости, решила подождать еще пятнадцать минут. Именно эти странности и доказывали всю глубину моего смятения. Когда прошли положенные пятнадцать минут, я снова дала себе четверть часа. Я просто не смела щупать пульс. Машина катила по долине Роны. Но я не подняла шторку, которую опустила еще в предместьях Лиона. Мне больше не хотелось видеть сел, городов, через которые мы проезжали. Я не хотела вновь узнавать знакомую дорогу и знакомые места, не хотела производить в уме расчеты - сколько еще осталось до Гиера, не хотела больше подмечать признаки угасания Ксавье. Я умышленно старалась затянуть состояние неуверенности. В действительности я желала только как можно позже узнать, в каком состоянии я довезу Ксавье до мыса Байю. Я больше не справлялась ни со знакомой дорогой, ни со своими часами, ни с его пульсом: взвешенная где-то во времени и пространстве, я была теперь чем-то безнадежно инертным, прикованным к инертности Ксавье, была заключена в движущийся ящик, в болид, несущийся на полпути между жизнью и смертью. 'Ну, ну, - подбадривала я сама себя, - лишь бы не потерять головы, не поддаться бреду. Этого только не хватало...' Я понимала, что меня лихорадит. Но я не собиралась щупать свой собственный пульс... Уже несколько минут я боролась против обморочного состояния... И вдруг я вскрикнула, вскрикнула негромко... Прижав обе руки к животу, чувствуя, как напряжена во мне каждая жилка, как прихлынула к сердцу горячая волна крови, я прислушивалась к себе, к этому ощущению невиданной новизны, что всколыхнуло самые сокровенные тайники моей души... Впервые под сердцем у меня шевельнулся ребенок. Когда я оправилась, я протянула к Ксавье дрожащую руку. Пульс больше не бился. В Тулоне мои водители сказали, что они надеются добраться до Гиера часам к одиннадцати вечера. Поэтому они предложили остановиться лишь для заправки бензином. А пообедают они потом, когда наконец больного перенесут на катер... Если только я не нуждаюсь в их услугах во время морского переезда и для переноски больного в дом. - Надеюсь, вы согласны помочь мне, я буду вам очень благодарна, - сказала я. В самом деле, я предпочитала до конца пути пользоваться их услугами, тем более что теперь я уверилась в их умении держать язык за зубами. Их профессиональная сноровка многое облегчит мне, и в первую очередь морской путь из Гиера, так как я решила, несмотря на поздний час, добиться немедленно моторки. - И потом, - добавила я, - лучше переложить больного прямо из носилок на постель. Они согласились с моим предложением. А про себя я думала, что тело Ксавье успело уже окоченеть. Тем не менее, я упросила их не обедать в Тулоне и обещала накормить у нас дома, перед тем как они отправятся в обратный путь. Теперь - увы! - уже ничто не вынуждало меня торопиться, но я опасалась любых случайностей, при которых могло бы открыться, что я везу мертвеца. Сразу же начнутся расспросы, объяснения, формальности. Нет! Нельзя делать ни одной остановки. Когда я уловила, нет, не последний вздох Ксавье, которого не услышала, а первую примету его окончательного ухода, я не накинула ему на лицо края простыни. И я знала также, что во время погрузки на катер и во время выгрузки ему предстоит пересечь ночную толпу с открытым лицом, как принято на похоронах в Испании. Но сегодняшней ночью его обступят иные тени, не те, что обступали его прошлой ночью. Изменилась погода и изменилась широта. Погода изменилась в Бургундии. Сквозь мертвые свои веки Ксавье увидит свод латинских небес и созвездия; барабанные его перепонки еще будут вибрировать, когда волна, грохоча, ударит о брюхо катера; и морской ветерок будет играть его волосами, которым суждено еще два дня бессмертия. На острове мы очень медленно прошли пешком путь от порта до нашего дома. Я догадалась по внезапному молчанию своих водителей, что они все поняли; поняли еще на катере, а может быть, и раньше. Несколько рыбаков, разбуженных нашим прибытием, поспешили к нам присоединиться, ибо Ксавье здесь любили. Они проводили наши носилки до конца поселка. Потом, спросив, не нуждаюсь ли я в их помощи, разошлись по домам. Два человека в санитарной форме, несшие покойника с открытым лицом, да женщина в дорожном костюме, не проронившая ни слезинки, составили весь траурный кортеж. Но он шествовал по немощеной дорожке, среди благоухающих кустарников, под покровом чудесной весенней ночи, и цикады громко распевали свою песнь. А поблизости от Птит-Комб мы услышали также лягушек. Мы двигались бесшумно, поэтому они смолкли лишь в самую последнюю минуту. И как только мы прошли, они немедленно возобновили свой концерт. Когда его положили на широкий диван в нашей комнате, когда здешняя чересчур экспансивная служанка отправилась на кухню, где ее ждали водители, когда я очутилась запертая в этой комнате наедине с моим мертвецом, я наконец разрешила себе не действовать и стала ждать. Мне казалось, что постепенно я вся выкарабкиваюсь из каких-то глубин на поверхность. Происходило это вопреки моей воле, органически. Горькая печаль, умиление, огромная жалость к самой себе, благодетельные предвестники длительного горя, женская моя слабость - все эти чувства наконец возвращались ко мне одно за другим. Я вновь научилась владеть обычными человеческими чувствами. И научилась также плакать, в чем было так жестоко отказано мне во время двадцатичасового пути. Рыдая, я упала рядом с неподвижно лежавшим телом. Теперь я оплакивала Ксавье и только Ксавье. Все прочее было забыто. Я оплакивала в нем не ушедшего навеки любовника и даже не мужа; я оплакивала того, кто протянул мне руку, кто спас меня от других и от себя самой и сделал меня чуть-чуть лучше. Ах, какой же малостью ответила я на все эти благодеяния. Доверившись Ксавье, я беспечно положилась на будущее и не спешила расплатиться за все, что он для меня сделал. Что принесла я ему взамен? Ужасную смерть. С тоской думала я о его скрытой от меня жизни, в которую я не сумела проникнуть и не проникну уже никогда. Которая ускользнула от меня... На смену горю, на смену угрызениям совести пришло полное изнеможение и подкосило меня. Я заснула, словно рухнула в пропасть. Когда я проснулась, было уже совсем светло. Я так и проспала рядом с Ксавье. И проснувшись, не сразу вспомнила, что Ксавье мертв, ибо левое мое плечо, как обычно, затекло от привычно милой тяжести. Во сне я бессознательно положила голову Ксавье себе на грудь, и мы проспали так до утра. 3  Он покоится на маленьком кладбище возле порта, где уже не хоронят и где мне удалось купить место. Я сама ухаживаю за могилой. Примерно через месяц после смерти Ксавье однажды утром я обнаружила на памятнике огромный бисерный венок. Не долго пришлось мне раздумывать, чтобы догадаться, чья рука возложила его. Моя служанка заменяла мне местную газету; множество подробностей, в которые я не вслушивалась, подтвердили мои подозрения. Я ничуть не взволновалась. На венке не было ни ленты, ни надписи, и эта скрытность тети Эммы, которая очевидно, рассчитывала на то, что я стерплю анонимное подношение, эта ее дипломатия показалась скорее уж наивной, чем бестактной. Кончина Ксавье, последовавшие за ней дни поселили в моей душе какое-то скорбное умиротворение, не благоприятствовавшее злопамятству. К тому же я отяжелела, что тоже меняет женщину. Я пощадила бисерный венок. Должна признать, что эта мозаика цветочных лепестков, не обладавших живой прелестью природы, где одни только анютины глазки действительно напоминали цветы, была в своем роде даже мила. Каждый год венок аккуратно заменяли новым. Но сама тетя Эмма приезжала на остров только дважды. Кажется, теперь это паломничество поручили одному из служащих гиерского агентства, который в назначенную дату посещает кладбище и возлагает венок. Это единственная точка соприкосновения с нашей семьей. Все наши связи свелись к этим бисерным кружевам, к этому давно вышедшему из моды кладбищенскому украшению. Я решила никогда не возвращаться на авеню Ван-Дейка; и по сей день, когда я рассказываю вам свою историю, я ни разу там еще не была. Как-то утром в начале октября бабуся незаметно уснула вечным сном. Кто-то, думаю, тетя Эмма или мама, пустил в семье слух, что она умерла с горя: что это я ее, мол, убила. Выдумка не особенно правдоподобная, принимая во внимание то обстоятельство, что последние годы бабушка жила в состоянии полного равнодушия к окружающим, и то, что девяносто три года - возраст, когда вполне можно умереть естественной смертью. Меня известили о похоронах телеграммой, но через посредство одного нашего родственника Жарно, бывшего семейным нотариусом Буссарделей. До этих пор никто из наших, даже тетя Луиза, не подавал никаких признаков жизни. Следовало ли, таким образом, считать эту телеграмму, извещающую о смерти бабуси, приглашением на похороны? Я колебалась. Приближался срок родов. На них-то я и сослалась. Телеграфно я выразила свои соболезнования моему отцу, дяде Теодору, тете Эмме и тете Луизе, детям покойной; я с умыслом написала четыре телеграммы почти в одних и тех же выражениях, из страха, как бы вопреки моему собственному желанию вариант, адресованный тете Эмме, не получился слишком сухим. А братьям я отправила по телеграмме, где без рисовки, но и без околичностей объяснила, почему я не могу рисковать и пускаться в утомительное путешествие. Мое дитя уже служило мне защитой. Примерно месяца через два я получила письмо от тети Луизы. В этом письме, где в каждой строчке приводились вполне разумные доводы, не скрывавшие, впрочем, внутренней растерянности моей корреспондентки, тетя объявляла, что собирается посетить мыс Байю; если, конечно, писала она, 'ты не сообщишь, чтобы я не приезжала, так как тебя может, к несчастью, не оказаться в этот день дома'. Ее вечная боязливость облегчила бы мне отказ. В качестве объяснения своей поездки она ссылалась на то, что ее муж получил академическую премию и они решили воспользоваться новогодними каникулами и побывать в Монако. Я ответила тете, что жду ее. По своему обыкновению тетя сумела избежать в разговоре всех животрепещущих вопросов. Когда я упоминала имя Ксавье, что происходило почти ежеминутно и вполне естественно, тетя Луиза конфузилась и старалась переменить тему. Только на кладбище, заметив, что бисерный венок тети Эммы на месте, она немножко приободрилась. Язык у нее развязался, и я поняла, что тетя приехала с единственной целью меня обнять. Она надеялась, что я сохраню с улицей Ренкэн самые добрые отношения. Когда я буду в Париже, я непременно должна зайти к ней позавтракать. Но речь шла только об одной улице Ренкэн, что само по себе уже являлось весьма смелым шагом с тетиной стороны. Единственный намек, если только так можно выразиться, на мою драму тетя сделала в форме вопроса: не нуждаюсь ли я в чем-либо и не тяготит ли меня одиночество? Я ответила, что у меня есть сын. На что тетя воскликнула: - Ах, правда! Ведь у тебя ребенок! Я десятки раз повторяла эти два месяца твоему дяде: 'По крайней мере у нее есть ребенок!' Вероятно, говоря так, тетя Луиза думала скорее о себе - супруге без потомства, нежели обо мне - матери без супруга. Когда мы возвращались с кладбища, дочка моей служанки выбежала нам навстречу: дома меня ожидает какой-то господин. - Знаю,- ответила я и, указав на тетю, добавила: - Это муж нашей гостьи. Дядя сильно постарел за последние месяцы, и, когда я предложила супругам пойти прогуляться - дойти до кладбища по южной дороге, наиболее живописной, - он испугался такого расстояния и предпочел остаться дома. - Да-а! - протянула девочка. - Вовсе это не тот господин! Совсем другой, из Парижа, и с дамой. Они приехали из порта в машине Сатюрнена, пока вы гуляли. - И, приберегая на закуску самое сенсационное, по ее мнению, сообщение, выпалила: Он говорит, он ваш брат. - Брат? - Я повернулась к тете. - Какой? - Только не Симон. Он уехал кататься на лыжах. И пробудет там до пятнадцатого января... Да, кстати, по причине траура Эмма не устроила в этом году тридцать первого декабря большого семейного обеда. - Значит, Валентин? С Элен? Что им от меня надо? Приехать сюда в разгар зимы, даже не зная, застанут они меня дома или нет... - Но ведь сейчас новогодние каникулы, Агнесса. Вчера начались. Мы сами... - Да, но Валентин!.. Ты знала? - Нет. Я поняла, что тетя говорит правду, однако я видела, что ее тревожит какая-то задняя мысль. Мы ускорили шаг и уже не разговаривали. Это совпадение двух визитов заставило меня призадуматься. Неужели Валентин с женой, так же как тетя с дядей, явились сюда ради того, чтобы вновь завязать семейные связи? Этого я никак не могла предвидеть. Напротив, я была убеждена, что я умерла для семьи и если будут поддерживать со мной отношения, то лишь через посредство нашего родственника Жарно или, вернее, его первого клерка. И вдруг одна за другой две четы, правда, не такие закоренелые, как вся прочая буссарделевская шайка, вышли из повиновения и приехали меня навестить. Может быть, они посланы сюда в качестве лазутчиков? Может быть, за ними последуют другие? Уж не начало ли это семейного раскола?.. Возможно, кончина бабуси, персонажа чуть ли не символического, повлекла за собой раскрепощение от рабства. Возможно, когда семейное здание лишилось фундамента, наиболее нестойкие камни рухнули и все пойдет прахом... И все это из-за меня одной... Не могу сказать, чтобы при этой мысли я испытала злорадное удовлетворение, которое наверняка испытала бы в прежние времена, но все же в глубине души я сочла, что это превосходно, что это неслыханная удача. И во всяком случае, я недооценила Валентина... Доказательство... И впрямь он встретил меня шумным изъявлением радости, и Элен тоже обняла меня, крепко прижала к своей груди. Они не собирались держать в тайне причину своего визита: им просто очень захотелось меня видеть, нагрянуть ко мне неожиданно, без предупреждения. Сейчас они путешествуют на своей машине по Лазурному берегу, возможно, заглянут по пути в Канн, но истинная цель их поездки - это я. - Мы решили проехать по дороге Наполеона, - заявила моя невестка. - А потом присоединитесь к Симону и тоже будете кататься на лыжах? Очевидно, Валентин рассчитывал, что мне ответит Элен, а Элен рассчитывала на Валентина; короче, оба промолчали. Наконец мой брат решился. - Нет, - сказал он, - в нашем распоряжении слишком мало времени. Я велела подать чай. Вечерело. Мы сидели вокруг стола, все пятеро в глубоком трауре, ибо ради приезда тети я надела черное платье, и в голову мне пришла мысль: по ком мы носим этот траур? По бабусе, по Ксавье или по ком-нибудь другом? Валентин, сидевший рядом со мною, нагнулся и тихо сказал: - Мне надо с тобой поговорить. Я быстро обернулась к нему. Произнося эту фразу, он понизил голос, заговорил своим обычным шепотом, который был мне так хорошо знаком и сразу насторожил меня. Но ведь я могла и ошибиться. Если мой брат хочет сблизиться со мной и придать своему визиту интимный характер, ему и в самом деле надо 'со мной поговорить'. - Когда тебе угодно, - ответила я. Тетя Луиза услышала наш разговор. И обратилась к Элен: - Допивайте свой чай, я поведу вас посмотреть младенца. - О, нет! - возразила моя невестка и, желая смягчить резкость своего отказа, добавила: - Я боюсь его разбудить. Сконфуженная своим чересчур дерзким предложением, тетя Луиза потупилась. 'Ну, ничего, - подумала я, - пока Элен еще не успела эмансипироваться, но это придет'! Элен продолжала: - Я предпочитаю, тетя, чтобы вы мне показали сад, пока еще не совсем стемнело. - С удовольствием. Дамы поднялись. - Пойдемте с нами, дядя, - предложила Элен. Мы остались одни, и Валентин начал: - Так вот. Тебе известно в подробностях завещание бабуси? Чтобы скрыть лицо от брата, я подняла руки, делая вид, что поправляю волосы. Мне ужасно хотелось смеяться. Впрочем, скорее над самой собою, чем над Валентином; скорее над своими иллюзиями, чем над его маневрами. - Нет, Валентин. Ты же отлично знаешь, что я не могла приехать в Париж на похороны: не позволяло мое положение. И уж я вовсе не собиралась приезжать, чтобы присутствовать при вскрытии завещания. Кстати, ты сам видел, что меня там не было... - Верно, но я думал, может быть, впоследствии. - Отвечу тебе в двух словах, поскольку это тебя интересует. Я получила уведомление только о причитающейся мне части. Ты и сам это знаешь: дело идет о пожизненной ренте. Естественно, я поняла, чем объясняется эта довольно странная оговорка: мне ведь уже двадцать семь лет, наши хотели, чтобы я получала свою небольшую долю, но не хотят, чтобы она досталась моему сыну. Я поняла также, что за время, прошедшее с того дня, когда нашим стало известно, что я беременна, и до смерти бабуси, она изменила свои распоряжения, вернее, кто-то заставил ее их изменить... - Безусловно! Ты сама не знаешь, до чего верны твои слова... Продолжай, пожалуйста. - Это все. Я написала в контору Жарно, что отказываюсь от наследства. - Как? Как? - Именно так. Впрочем, с моей стороны тут нет никакой заслуги. Я и так достаточно богата. Возможно, это меня и тяготило бы по ряду причин, если б я не твердила себе, что при том образе жизни, который я избрала, мой сын станет еще богаче меня. Поэтому, сам понимаешь: пожизненная рента!.. Конечно, я ничего никому не верну. Я не святая. Кроме того, львиная доля того, чем я владею, досталась мне от дедушки и крестного... И от Ксавье. Есть еще два бриллианта, которые бабуся подарила мне к свадьбе... Взвесив все 'за' и 'против', я их себе оставила. Ксавье их любил. Он отдал их ювелиру, чтобы мне сделали кольцо. Узнаешь? Но брат не взглянул в мою сторону, и я опустила руку себе на колено. Валентин начал подробный рассказ, из коего я заключила, что завещание бабуси, по которому ее родные дети получали равную долю наследства, было составлено в пользу Симона, в ущерб интересам всех прочих внуков и племянников. Мой старший брат очутился в выигрыше по различным явным и скрытым пунктам завещания. - Ах, вот в чем дело, - сказала я. - Что же теперь? Ты с ним говорил? - Должен признаться, Агнесса... Мы с Симоном сейчас в холодных отношениях. - Ого! Даже так? - Именно так, ведь ты себе и представить всего не можешь! Помнишь, к примеру, бабусины Суэцкие акции? - Нет. Я ведь никогда не была в курсе дела. Однако верю тебе на слово. А какова во всем этом роль мамы? - Ох, бедная мамочка! Она не хочет принимать сторону ни одного из своих сыновей. Впрочем, все эти вещи не в ее власти! Лично я не позволю со мной так поступать! У меня жена, дети!.. Установлено, что последние месяцы Симон часто запирался с бабусей. Оставался с ней наедине. Он всегда умел ее развлечь, отсюда и эта привилегия, которой он широко пользовался. А на самом-то деле вовсе он ее не развлекал... Просто-напросто принудил внести изменения в завещание. Франсиза, которую я незаметно сумел расспросить, сообщила мне весьма интересные подробности... Улавливаешь ход моей мысли? - Да, да, продолжай... Прости меня, я отчасти отстала от всех этих дел. Значит, ты сказал?.. - Я сказал, что, с одной стороны... все родные могут засвидетельствовать... что в течение последнего года бабуся была уже не совсем в себе. Таким образом, ей-богу же, можно поднять вопрос о посягательстве на чужую часть наследства. С другой стороны, ущемлен в своих интересах не я один. На моей стороне семья дяди Теодора, то есть Гастон, Поль, Рауль и Женевьева, Они прямо в бешенстве. Наконец, Агнесса, случай с тобой. Эта смехотворная рента... - Ты рассчитываешь на меня, Валентин? Я задала этот вопрос без всякого возмущения, нисколько не удивляясь, скорее из любопытства; мне стало даже весело. - Конечно, - подтвердил он. - О, успокойся, я вовсе не собираюсь обращаться в суд. Это не в моем духе. Мы просто поговорим с Симоном. Но чтобы это принесло результаты... Ты же сама знаешь Симона! Мы должны поговорить с ним твердо, а главное, все вместе. - И ты рассчитывал на меня?.. Но, Валентин, ты, очевидно, не подумал, как будет выглядеть мое появление на сцене по такому поводу после всего того, что произошло между мной и ими... На что это будет похоже!.. Если ты приехал сюда с единственной целью добиться моего участия в кампании, то мне очень жаль, что тебе пришлось зря потрудиться и проделать такой путь. Это бесполезно... Ты разочарован, ведь верно? Я поняла, что Валентин все же не отказался от мысли меня убедить, ибо тут же заговорил еще пространнее о том, что завещание имело другие не известные мне последствия. Все Буссардели перессорились. Каждый из двадцати потомков бабушки заявил, что его обошли, и открыто высказал свои требования. Все вплоть до тети Эммы, которая целую неделю не разговаривала с сестрой Луизой, что та по своей сердечной доброте от меня скрыла. Причина раздора: когда тетя Эмма спросила сестру, какие из вещей, принадлежавших их матери, она хочет взять себе на память, тетя Луиза заявила, что ей было бы очень приятно иметь бабушкиного большого Лафонтена. - Но это же огромная ценность! - закричала старшая сестра. Луиза запротестовала: она выбрала Лафонтена вовсе не из этих соображений, а повинуясь голосу чувств - когда она была девочкой, мать учила ее читать по этой книге. Эмма ничего не желала слушать. Она предназначила для раздела между родственниками флакон с солями, бонбоньерку, словом, разные пустячки из бабушкиного обихода, но вовсе не ценные предметы... Отдать Лафонтена с иллюстрациями Удри и в старинном сафьяновом переплете? Но ведь ему цены нет! Наша скромница, к великому удивлению сестры, твердо стояла, на своем. Не сомневаюсь, что ее упорное желание получить на память знаменитого баснописца объяснялось не столько приверженностью к милой бабушкиной теня, сколько воспоминаниями о крошке Луизетте, о пятилетней девочке. Ибо я отказываюсь верить, что в тете Луизе вдруг тоже заговорила таившаяся до времени алчность и что раздел наследства мог вызвать это чувство к жизни. Тетя Луиза предложила в качестве наиболее веского аргумента, чтобы после оценки экспертами Лафонтена с нее вычли соответствующую сумму. Но бабушка оговорила в завещании, что вся библиотека переходит к старшему сыну. Эмма поэтому не желала терпеть нарушения воли их покойной матери, этого беззакония, ущемления прямых интересов Теодора, которому, как человеку несведущему и уж никак не библиофилу, плевать было на все библиотеки. Тете Луизе пришлось признать себя побежденной. Надеясь избежать повторных случаев семейного неудовольствия, тетя Эмма, после того как родные получили все причитающееся им по завещанию, постановила поделить оставшиеся вещи на четыре части: так будет куда проще! И никто не посмеет возразить! Начала она со столовых сервизов. Право выбора предоставлялось старшим. Дядя Теодор взял себе севрский сервиз, тетя Эмма - китайский, наш отец - из лиможского фарфора; самой младшей, тете Луизе, пришлось довольствоваться отвратительным сервизом поддельного датского фарфора, который появился на свет божий из глубины шкафов, хотя никто даже не подозревал о его существовании, кроме самой распределительницы фамильных сокровищ. Точно так же поступили и со всем прочим. Мебель, картины, серебро; даже кружева, которые были совсем ни к чему мужчинам, - все было разделено на четыре части, разрознено. Такая же участь постигла статуэтки из саксонского фарфора, и ценная коллекция, после того как ее поделили между наследниками, перестала существовать, превратилась в простые безделушки. Были обнаружены старые фотографии, снятые еще в прошлом веке, - тусклые снимки, надклеенные на бристольский картон с закругленными уголками; дедушка в свое время привез из путешествия репродукции с различных произведений искусства, собранных в музеях. Точно так же поступили с этими фотографиями, не имеющими никакой ценности и ни для кого не представлявшими ни малейшего интереса; их разделили на четыре части, и каждый стал владельцем ненужной ему груды картонок. Но было еще кое-что и похуже. Валентин, с обычным своим видом хранителя семейных тайн, сообщил мне, что когда вскрыли бабушкин секретер, содержимое его оказалось для родных сюрпризом. Дяде Теодору и папе пришлось унести целые пачки писем, написанных женским почерком, и взаперти разобрать их. Большинство из них они сожгли. Что они там открыли? И касались ли эти открытия самой бабуси или дедушки? Валентину, несмотря на все свои следовательские таланты, не удалось это точно установить. Но, так или иначе, все опять заговорили о папиной кормилице, которую бабушка некогда изгнала из дома. На семейном совете решили проверить, находится ли еще в живых самый младший сын этой женщины; бывали случаи, когда деловые люди продолжали выплачивать назначенное содержание подопечным, которых уже не было в живых. Разыскали этого человека. Он достойно старился где-то в деревенской глуши. И у него тоже было потомство. И затем еще одно событие: после описи бриллиантов наши насмерть разругались с тетей Жюльеной. - Да, невесело! - вздохнул Валентин, который на свой лад тоже был философом.- Бабуся скончалась, и вот все родные начали повсюду совать свой нос, спорят, ссорятся! Я перестал разговаривать с Симоном... - Да успокойся, - сказала я. - Все образуется гораздо скорее, чем ты думаешь. Ты поругался с Симоном? Ручаюсь, через месяц вы помиритесь. Найдете общую почву для соглашения. Ведь мама осталась при вас. А что касается всех прочих... Это все равно как гроза, поверь мне. Сейчас вы все немного взбудоражены. Кончина бабуси все взбаламутила, сбила вас с толку. Вы и не подозревали, какое огромное место она занимала в вашей жизни, пусть даже ей было девяносто лет. Вы постигаете ее роль именно по тому зиянию, какое она после себя оставила. Но ваши ряды скоро сомкнутся. Снова возобновятся семейные обеды. Вам слишком бы их недоставало. Так что на сей счет я не беспокоюсь, Валентин. Наша семья - великая сила. Всякая семья - сила. 4  Глядя вслед увозившей всех четверых моторке, я не могла отделаться от, вероятно, ложного ощущения, что они вовсе не поедут ни в Канн, ни в Монте-Карло, а дружно отправятся в Париж, чтобы тут же спешно собраться всем кланом на авеню Ван-Дейка после своей крамольной вылазки в мой лагерь. Я смотрела, как удаляется катерок, хотя в сгустившемся мраке видела лишь огни на его корме. Я попыталась оставить их у себя обедать, извинившись, что не могу предложить ночлега, так как в доме было всего четыре комнаты и две из них занимали ребенок и няня. Впрочем, Валентин с женой, потерпев неудачу, не стали мешкать, а тетя Луиза, которая считала, что наносит мне визит тайком от семьи, должно быть, почувствовала, что на мысе Байю запахло порохом. Не обращая внимания на трамонтану, на поздний час, я присела на краю мола, чтобы видеть, как уходит все дальше и дальше их катерок. Легкая, отнюдь не грозная зыбь, чуть покачивала суденышко. То и дело я теряла из виду белый и зеленый огонек, а красный огонек все время моргал. Расплывавшиеся, светящиеся точечки на гребне мрака - вот и все, что осталось мне от моих гостей. Они возвращались на материк, в тот странный мир, о котором они напрасно старались напомнить мне. Я знала, что они ограничатся этой попыткой и что их примеру никто не последует. Возможно даже, по молчаливому сговору тетя Луиза и Валентин сохранят в тайне свою совместную вылазку. Самые разнообразные мысли закружились у меня в голове, как бывает после встречи, вновь приоткрывшей врата воспоминаний, откуда хлынули давно забытые ароматы. Передо мной возникали картины и застывали в неподвижности среди черного ветра. Я перебирала их в памяти, совсем так, как при разлуке с Нью-Йорком. Два этих мгновения перекликались. Но сейчас другие, а не я, уплыли по морю, а я осталась здесь, в гавани, давшей мне приют. И внезапно меня охватило восхищение перед быстротечностью столь несхожих событий - не прошло и года, а круг уже замыкался. Четыре моих родича увозили с собой на катере Агнессу-девочку, окончательно освободиться от которой мне помогли лишь сами события. Ибо, возможно, если окинуть взглядом всю мою историю е начала и до конца, в моем лице выжила Агнесса тех лет, когда вырабатываются наши наиболее несомненные наследственные черты; возможно, я была лишь взрослым ребенком того ребенка. Они увозили с собой также мою мать, ту, что в течение долгих лет твердила мне: 'Боже, какая же ты дурнушка, бедная моя девочка' - и повторяла таким же категорическим тоном, что у меня 'несносный характер'. Чему я, пожалуй, даже верила, пока в один прекрасный день какая-то дама, пришедшая к маме с визитом, не сказала ей, а я случайно оказалась поблизости: 'У вас очаровательная дочка; она будет прехорошенькая'; и вплоть до того дня, когда scool-girls из Беркли, а потом Норман не заявили мне, что они удивляются моему умению ладить со всеми, хотя родом я француженка... 'Дурнушка', 'несносный характер'... Кто может сказать, какое пагубное воздействие оказали на девочку эти слова, которые слишком часто повторялись в ее присутствии, которые она воспринимала слишком легко ранимой душой и которые двадцать, сто раз приходили ей впоследствии на память, все более я более отягчаемые зловещим смыслом, горечью, ядом... Они увозили с собой мою мать, чьи загадки перестали быть загадками в свете моих загадок, мою мать - тоже жертву своей собственной матери, жившую полусиротой среди сводных братьев и сестер от первого брака. Мою мать, вышедшую замуж не по любви, мать, брезгливо сжимавшуюся от прикосновений мужа, которому она сумела дать почувствовать свою холодность, дабы сильнее его унизить и больнее покарать. Мою мать, которая возненавидела меня не потому, что я 'дурнушка' и у меня 'несносный характер', а потому, что я, ее дочь, находилась в таких же условиях, как некогда и она сама, и должна была поэтому претерпеть те же самые муки, какие выпали на ее долю... Моя доля - твоя доля! Разве в этом не было своей логики справедливости? Во всяком случае, это было в порядке вещей. Моя мать принадлежала к тому сонму матерей, которые отыгрываются на своих дочерях, а те в свою очередь отыгрываются на своих. Только этим и можно объяснить, что в тех семьях, где авторитет матери стоит слишком высоко, держатся самые устарелые взгляды и самые отсталые представления. Каким чудом удалось мне избежать этой закономерности? Бесспорно, прежде всего благодаря простейшей магии любви. Но если вот уже в течение двух месяцев не было никакого риска, что я продолжу эту традицию, то не являлось ли причиной этого также и то, произвела я на свет сына, а не дочь? Огни моторки скрылись из виду. Они исчезли вдали, а может быть, слились с мигающими огоньками порта. Нить оборвалась. Я вновь становилась островитянкой и останусь ею навсегда. Этот островок, этот мол, где я сидела сейчас, представлял собою отныне символ всея моей жизни. Я чувствовала его, если так можно выразиться, всей спиной, как некую первобытную стихию, в состав которой входит почва и растительность, и те три километра, что отделяют мол от моего дома, и самый дом, и детская, которую я там устроила, и маленькое существо, которое спало в детской. Я поднялась. Мне не терпелось вернуться к себе. Спектакль окончился. Он не окончился. Или, вернее, начался новый, которому суждено было длиться и который длятся и по сей день. Содержание его - это та ошибка, которую я допустила, решив, что я полностью освободилась. На самом же деле я повторила промах троянцев: я впустила врага в крепость и заперла его там. Я поверила, что ушла от буссарделевщины. Но на острове было двое Буссарделей: я и мой сын. Ныне я не могу призвать разумным то, что я ужаснулась, увидев, какие пометы оставлял на мне коготь времени. И впрямь, годы текли в одиночестве, мне уже за тридцать, я старилась, и старилась по-буссарделевски. Проявилась фамильная склонность к полноте, она подстерегала меня; я веду с ней ежечасную, ежеминутную борьбу. После первых лет сидячей жизни вдруг появилось неожиданное, ошеломляющее, грозное сходство между мной и матерью. Когда я была маленькой, знакомые и родные обычно произносили классическую фразу: 'На кого она похожа? На папу или на маму?' И каждый высказывал свое мнение, которое меня всегда огорчало - мне вовсе не хотелось походить ни на того, ни на другого. А теперь я прекрасно знала, в кого пошла. Боролась я и с этим. Гимнастика, строгий режим, непрерывные заботы о поддержании себя в форме, кокетство, причем оно отнюдь не преследовало своей обычной цели, - и мне удалось отбить еще одну атаку нашей семьи против моей личности. Постепенно я восстановила прежние линии фигуры, талию, плечи, шею. Мне посчастливилось сохранить руки, черты лица. Но ноги!.. Я нередко оплакивала их. Длинные мои ноги, которые так нравились мне самой... Теперь я их прячу. Даже от себя; особенно от себя. Поверх купального костюма я непременно надеваю юбочку, а мои шорты доходят до колен... Не улыбайтесь, пожалуйста, мужчине этого не понять... Но подлинная драма разыгрывалась не во мне, а рядом со мной. Понятно, я гораздо больше тревожилась о своем ребенке, нежели о себе. Он рос, как росли все младенцы в нашей семье, которых мне доводилось видеть. Ровно ничто в нем не обнаруживало иного происхождения. Тщетно я ждала хоть самых ничтожных признаков. Их не было. Очевидно, я не сумела уменьшить долю материнской крови. Против этой опасности я борюсь иным оружием и с еще большей отвагой. И посейчас я веду ежедневную упорную борьбу. Я стала педагогом по необходимости или, вернее, со страха. Мне в этом помогает няня-англичанка, которую я оставила у нас; она научила мальчика читать по-английски, а я в то же время учила его французской грамоте. Местность, климат также облегчают мне задачу; я хочу, чтобы мой сын твердо стоял на реальной земле, а не на нереальной почве принципов, хочу внушить ему, что он одновременно и силен и слаб. Наконец, я вовсе не намереваюсь дать ему воспитание, прямо противоположное тому, какое дали мне, что было бы просто глупо... Мои воспоминания мне тоже подмога. Вопреки всем этим стараниям не могу сказать, чтобы мальчик сильно отличался от других детей. В иные дни я строю себе иллюзии, в иные дни вижу все в черном цвете, но если быть откровенной, он скорее Буссардель. Не стоит передавать вам в подробностях десятки мелких открытий, которые я сделала на сей счет и которые лишь подтверждают мое мнение. Вот как закончилась или, вернее, не закончилась история, в которой главную роль играет моя семья; история, в которой ни одно важное событие в моей жизни не обходилось без нее, все шло через нее, свершалось в ее недрах, где не звучит ни одно чужое имя, кроме наших фамильных имен, за исключением имени Нормана, но ему как раз и выпало играть среди нас роль чужеземца. И все это завершилось вот как: крошечный мальчик возрождает для меня нашу семью. В год и два месяца, когда у него стали прорезаться зубки, он заболел у меня бронхитом, который перешел в воспаление легких. Легкие в таком возрасте!.. Я боялась его потерять. В часы самой жестокой тревоги, окончательно обессилев - ибо я не спала и все время его болезни меня лихорадило, - я ловила себя на том, что твержу: 'Маленький Буссардель очень болен... Маленький Буссардель может умереть...' Он выздоровел, болезнь прошла бесследно. В установленные сроки я вожу его к самым лучшим рентгенологам, и снимки говорят, что он полностью оправился. Однако в плохие дни я поддаюсь тревоге. Передо мной возникает грозный призрак нашего фамильного недуга, склонившийся над маленькой кроваткой... И когда мальчик дремлет или просто сидит у меня на коленях, положив свою тяжелую головенку мне на плечо движением, уже вошедшим у него в привычку, я тоскливо прижимаю его к себе и порой думаю, уж не родной ли он сын Ксавье. * * * С этими словами Агнесса Буссардель поднялась с места, сославшись на то, что ее срочно требуют домашние дела и, стоя, ждала моего ухода. Я удалился. Я понимал, чего стоил ей этот многодневный рассказ; ей хотелось теперь побыть наедине с собой. Но я рассчитывал, что дня через два-три мы снова встретимся. Эта женщина, которая привлекала меня сначала своей тайной, окончательно покорила меня, лишившись тайны. Такое случается не каждый день. Я надеялся, что мы станем друзьями. Последующие дни рассеяли мои иллюзии. Агнесса Буссардель сторонилась меня. Сын ее вернулся домой, но она мне его не показывала. Я послал ей огромный букет в римской амфоре, которую один рыбак, по его словам, выудил сетью из моря и которая показалась мне подлинной, я купил ее для Агнессы Буссардель... Она прислала мне через свою служанку записку со словами благодарности. Я свято чтил ее одиночество. Я и сам приехал сюда, чтобы быть подальше от людей. Снова потекла привычная жизнь: прогулки, солнечные ванны, для которых я облюбовал себе меж двух утесов из рыжего песчаника небольшую бухточку, куда можно было попасть только с моря. Уединенный этот уголок граничил с частным пляжем, мимо которого я проходил по дорожке прямо в воду. Дом, который Ксавье успел перекрасить в красный цвет, стоял на другом конце залива, достаточно далеко от моего пляжа, так что я мог, не боясь показаться навязчивым, следовать выбранному мною маршруту. По утрам, когда я приходил в свой уголок, я всякий раз видел на песчаном пляже Агнессу Буссардель. Растянувшись в полотняном шезлонге с книгой или с вязаньем в руках, она теперь была лишь примерной матерью, наблюдавшей за своим сыном. Он, совсем голенький, играл у берега в волнах или лазил по скалам. По прошествии некоторого времени я решил, что достаточно доказал свою скромность, и однажды, проходя по тропинке, помахал ей рукой; она ответила мне тем же. Но наши отношения этим и ограничились. Как-то раз говорил я с ее сынишкой. Он собирал на берегу моей бухточки морских ежей и, заметив, что я плыву мимо мыса, поздоровался со мной самым естественным образом, потом добавил, что плавает лучше меня. Я согласился, что это вполне возможно, и похвалил его за ловкость. Но любопытство оказалось сильнее. Я вскарабкался на утес, чтобы продолжить нашу беседу. У меня сложилось впечатление, что мать его слишком требовательна. Но зато она сумела воспитать своего сына свободным ребенком. На мои вопросы он отвечал независимым тоном и в свою очередь охотно спрашивал меня сам. И я подумал, что такое непосредственное соотношение между мыслью и словом наблюдается только у английских детей; однако то, как он без малейшего смущения расхаживал нагишом, а главное - гибкость мысли были совсем, не английские. У него выпадали молочные зубы, и разговор его казался еще забавнее потому, что слова со смешным пришепетыванием выходили из щербатого рта. Но больше я его не видел. То ли мать посоветовала мальчику не ходить к этому господину, то ли он сам счел меня малоинтересным собеседником. Не знаю. Как-то утром, когда я, лежа между морем и моими утесами, мужественно терпел солнечные лучи, меня вдруг вывел из полуоцепенения громкий крик. Я приподнялся. Крик повторился, и я сразу решил, что это голос Агнессы Буссардель. Что произошло? Несчастный случай? Не тонет ли мальчик? Отвесными стенками утеса я был отрезан от мира. Я вошел в воду. Несколько взмахов, и я доплыл до пляжа. Мальчик возился в воде у берега и не обращал никакого внимания на свою мать. Но она звала меня. И, увидев, бросилась ко мне. Я вышел на берег. Она пробежала уже немалое расстояние. Я поспешил ей навстречу. Бежала она, пожалуй, тяжело, но быстро, одной рукой придерживая костюм на груди, и протягивала мне какой-то предмет, который я на таком расстоянии не мог разглядеть. По своему обыкновению поверх купального костюма она надела коротенькую юбочку. Ее не очень длинные волосы развевались на ветру. Мне казалось, что я слышу, как под ее мощными шагами скрипит песок. Путь ей преградила лужа; она не заметила ее вовремя, угодила в нее ногой, и брызги воды взметнулись, заиграв на солнце. Хотя я был почти обнажен, она, задыхаясь, бросилась ко мне на грудь и схватила меня за плечи. Я почувствовал, как она прижалась грудью к моему телу. Она не могла вымолвить ни слова, у нее перехватило дыхание. Она протянула мне ладонь, на которой лежало недоеденное яблоко, и что-то пробормотала. Я разобрал только: - Я должна... должна была с кем-то поделиться... А с вами в первую очередь. По ее лицу струился пот. Все ее тело сотрясалось от рыданий. Она смеялась и плакала - вся облитая солнцем. Она твердила: - Он ел яблоко... Потом позвал меня, чтобы показать какого-то зверька, какого-то рачка, которого хотел поймать. И сказал: 'Подержи яблоко'... При молочных зубах ничего видно не было, но теперь, когда растут настоящие... Посмотрите! Она поднесла яблоко к моим глазам. На белой мякоти, надкушенной ребенком, был виден след двух резцов, разделенных маленькой ложбинкой. - У него такие же зубы! - крикнула она. Запрокинув голову к раскаленному небу и в страстном порыве поднеся яблоко к губам, она поцеловала след, оставленный зубами ее сына, она впивала сок плода.