агивают в церкви от благоухания цветов, смешанного с холодом мрамора. Никто не мог устоять против ее чар. Фармацевт говорил про нее: - Удивительно способная женщина, - ей бы в субпрефектуре служить. Хозяйки восхищались ее расчетливостью, пациенты - учтивостью, беднота - сердечностью. А между тем она была полна вожделений, яростных желаний и ненависти. Под ее платьем с прямыми складками учащенно билось наболевшее сердце, но ее стыдливые уста не выдавали мук. Эмма была влюблена в Леона, и она искала уединения, чтобы, рисуя себе его образ, насладиться им без помех. С его появлением кончалось блаженство созерцания. Заслышав его шаги, Эмма вздрагивала, при встрече с ним ее волнение утихало и оставалось лишь состояние полнейшей ошеломленности, которую постепенно вытесняла грусть. Когда Леон, в полном отчаянии, уходил от нее, он не подозревал, что она сейчас же вставала и смотрела в окно, как он идет по улице. Ее волновала его походка, она следила за сменой выражений на его лице; она придумывала целые истории только для того, чтобы под благовидным предлогом зайти к нему в комнату. Она завидовала счастью аптекарши, спавшей под одной кровлей с ним. Мысли ее вечно кружились над этим домом, точно голуби из "Золотого льва", которые слетались туда купать в сточной трубе свои розовые лапки и белые крылья. Но чем яснее становилось Эмме, что она любит, тем настойчивее пыталась она загнать свое чувство внутрь, чтобы оно ничем себя не обнаружило, чтобы уменьшить его силу. Она была бы рада, если б Леон догадался сам. Ей приходили в голову разные стечения обстоятельств, катастрофы, которые могли бы облегчить им сближение. Удерживали ее, конечно, душевная вялость, страх, а кроме того, стыд. Ей казалось, что она его слишком резко оттолкнула, что теперь уже поздно, что все кончено. Но потом горделивая радость от сознания: "Я - честная женщина", радость - придав своему лицу выражение покорности, посмотреть на себя в зеркало, отчасти вознаграждала ее за принесенную, как ей казалось, жертву. Веление плоти, жажда денег, томление страсти - все слилось у нее в одно мучительное чувство. Она уже не могла не думать о нем - мысль ее беспрестанно к нему возвращалась, она бередила свою рану, всюду находила для этого повод. Ее раздражали неаккуратно поданное блюдо, неплотно запертая дверь, она страдала, оттого что у нее нет бархата, оттого что она несчастна, от несбыточности своих мечтаний, оттого что дома у нее тесно. Шарль, видимо, не догадывался о ее душевной пытке, и это приводило ее в бешенство. Он был убежден, что создал для нее счастливую жизнь, а ей эта его уверенность казалась обидной нелепостью, она расценивала ее как проявление черствости. Ради кого она была так благоразумна? Не он ли был ей вечной помехой на пути к счастью, ее злой долей, острым шпеньком на пряжке туго стягивавшего ее ремня? В конце концов она на него одного перенесла ту ненависть, которая накапливалась у нее в душе от многообразных огорчений, и малейшая попытка смягчить это чувство только обостряла его, оттого что бесплодное усилие становилось лишней причиной для отчаяния и еще больше способствовало отчужденности. Собственная кротость возмущала ее. Серость быта вызывала мечты о роскоши, ласки супруга - жажду измены. Ей хотелось, чтобы Шарль побил ее, - тогда бы у нее было еще больше оснований ненавидеть его и мстить. Порой ее самое пугали те страшные мысли, что приходили ей на ум. А между тем надо было продолжать улыбаться, выслушивать рассуждения о том, как она счастлива, делать вид, что так оно и есть на самом деле, оставлять в этом заблуждении других! Лицемерие это ей претило. Ее одолевал соблазн бежать с Леоном - все равно куда, только как можно дальше, и там начать новую жизнь, но в душе у нее тотчас разверзалась мрачная бездна. "Да он меня уже и не любит, - думалось ей. - Как же мне быть? От кого ждать помощи, участия, утешения?" Из глаз ее катились слезы; обессилевшая, разбитая, она ловила ртом воздух и тихо всхлипывала. - Почему же вы барину не скажете? - видя, что с ней припадок, спрашивала служанка. - Это нервы, - отвечала Эмма. - Не говори ему, он только расстроится. - Ну да, - отзывалась Фелисите, - у вас то же самое, что у Герины, дочки дядюшки Герена, рыбака из Боле. Я с ней познакомилась в Дьеппе еще до того как поступила к вам. Она всегда была такая грустная, такая грустная! Станет на пороге - ну прямо черное сукно, что вешают у входа в день похорон. Это у нее, знать, такая болезнь была - что-то вроде тумана в голове, и никто ничего не мог поделать, ни доктора, ни священник. Когда уж очень лихо ей приходилось, она убегала к морю, в там ее часто видел при обходе таможенный досмотрщик: лежит ничком на гальке и плачет. Говорят, после свадьбы это у нее прошло. - А у меня это началось после свадьбы, - говорила Эмма. 6 Однажды вечером она сидела у открытого окна и смотрела, как причетник Лестибудуа подрезает кусты букса, но потом он вдруг исчез, и тотчас же зазвонил к вечерне колокол. Это было в начале апреля, когда расцветают примулы, когда по разделанным грядкам кружится теплый ветер, а сады, словно женщины, наряжаются к летним праздникам. Сквозь переплет беседки далеко кругом было видно, какие затейливые излучины выписывает в лугах река. Вечерний туман поднимался меж безлистых тополей, скрадывая их очертания лиловою дымкой, еще более нежной и прозрачной, чем тонкий флер, повисший на ветвях. Вдали брело стадо, но не слышно было ни топота, ни мычанья, а колокол все звонил, в воздухе по-прежнему реяла его тихая жалоба. Под этот мерный звон Эмма унеслась мыслью в давние воспоминания юности и пансиона. Ей припомнились высокие светильники на престоле, возвышавшиеся над цветочными вазами и дарохранительницей с колонками. Ей хотелось замешаться, как прежде, в длинный ряд белых косынок, кое-где оттенявшихся черными, стоявшими колом капюшонами инокинь, которые преклоняли колена на скамеечки. За воскресной литургией она поднимала глаза от молитвенника и меж сизых клубов ладана, возносившихся к куполу, видела кроткий лик девы Марии. На душу Эммы снизошло умиление. Она вдруг почувствовала, что она слаба и беспомощна, как пушинка, которую кружит вихрь. И, не рассуждая, направилась к церкви, - она готова была дать любой обет, лишь бы на его исполнение ушли все ее душевные силы, лишь бы он поглотил ее всю без остатка. На площади ей встретился Лестибудуа, только что спустившийся с колокольни. Он звонил к вечерне между делом, когда ему было удобнее: оторвется от своих занятий, позвонит, потом опять за дела. Кроме того, преждевременным благовестом он созывал мальчиков на урок катехизиса. Некоторые из них уже играли на могильных плитах в шары. Другие сидели верхом на ограде и болтали ногами, сбивая верхушки высокой крапивы, разросшейся между крайними могилами и низенькой каменной стенкой. Это был единственный зеленый уголок на всем кладбище; дальше шел сплошной камень, несмотря на метлу сторожа вечно покрытый мелкою пылью. Мальчишки в матерчатых туфлях бегали по кладбищу, как будто это был настланный для них паркет, их крики покрывали гудение колокола. Звон ослабевал вместе с качаньем толстой веревки, конец которой, спускаясь с колокольни, волочился по земле. Рассекая воздух своим режущим летом, с визгом проносились ласточки и мгновенно исчезали в гнездах, желтевших йод черепицей карниза. В глубине церкви горела лампада, попросту говоря - фитиль от ночника в подвешенной плошке. Издали свет ее можно было принять за мутное пятно, мерцающее поверх масла. Длинный луч солнца тянулся через весь корабль, и от этого все углы и боковые приделы казались еще сумрачнее. - Где священник? - обратилась г-жа Бовари к мальчугану, который от нечего делать вертел расхлябанный турникет. - Сейчас придет, - ответил мальчуган. В самом деле, дверь в доме священника скрипнула, и на пороге появился аббат Бурнизьен; мальчишки гурьбой кинулись в церковь. - Вот безобразники! - пробормотал священник. - Одно баловство на уме. Наступив на растрепанный катехизис, он нагнулся и поднял его. - Ничего для них нет святого! Но тут он увидел г-жу Бовари. - Извините, - сказал он, - я вас не узнал. Он сунул катехизис в карман и, все еще раскачивая двумя пальцами тяжелый ключ от ризницы, остановился. Заходящее солнце било ему прямо в глаза, и в его свете лоснившаяся на локтях ластиковая сутана с обтрепанным подолом казалась менее темной. Широкую грудь вдоль ряда пуговок усеяли следы жира и табака; особенно много их было внизу, где от них не защищал нагрудник, на который свисали складки красной кожи, испещренной желтыми пятнами, прятавшимися в щетине седеющей бороды. Священник громко сопел - он только что пообедал. - Как вы себя чувствуете? - спросил он. - Плохо, - ответила Эмма. - Я страдаю. - Вот и я тоже! - подхватил священнослужитель. - Первые дни жары невероятно расслабляют, правда? Ну да ничего не поделаешь! Мы рождены для того, чтобы страдать, - так нас учит апостол Павел. А как смотрит на ваше самочувствие господин Бовари? - Никак! - презрительно поведя плечами, ответила Эмма. - Да неужели? - в полном изумлении воскликнул простодушный священник. - Он вам ничего не прописывает? - Ах, я в его лекарствах не нуждаюсь! - молвила Эмма. Священник между тем все поглядывал, что делают в церкви мальчишки, а мальчишки, стоя на коленях, толкали друг Друга плечом и потом вдруг падали, как карточные домики. - Мне важно знать... - снова заговорила Эмма. - Погоди, погоди, Наблудэ! Я тебе уши нарву, сорванец! - сердито крикнул "священник и обратился к Эмме: - Это сын плотника Будэ. Родители у него зажиточные, вот они его и балуют. А так малый способный, был бы хорошим учеником, если б не лень. Я иногда в шутку называю его Наблудэ, Ха-ха-ха! Вечно он что-нибудь наблудит, напроказит... Недавно я рассказал про это владыке, так он посмеялся... изволил смеяться... Ну, а как господин Бовари поживает? Эмма, видимо, не слушала его. - Наверно, как всегда, в трудах! - продолжал священник. - Мы ведь с ним самые занятые люди во всем приходе. Но только он врачует тело, а я - душу! - с раскатистым смехом добавил он. Эмма подняла на него умоляющий взор. - Да... - сказала она. - Вы утешаете во всех скорбях. - Ах, и не говорите, госпожа Бовари! Не далее как сегодня утром мне пришлось идти в Ба-Дьовиль из-за коровы: ее раздуло, а они думают, что это от порчи. Нынче с этими коровами прямо беда... Виноват! Одну минутку! Лонгмар и Будэ! Да перестанете вы или нет, балбесы вы этакие? Священник устремился в церковь. Ребята в это время толклись вокруг высокого аналоя, влезали на скамеечку псаломщика, открывали служебник; другие крадучись уже подбирались к исповедальне. Неожиданно на них посыпался град оплеух. Священнослужитель хватал их за шиворот, отрывал от пола, а потом с такой силой ставил на колени, точно хотел вбить в каменный-пол. - Да, так вот, - вернувшись к Эмме, сказал он и, зажав в зубах уголок большого ситцевого носового платка, принялся развертывать его. - Крестьянам тяжело живется. - Не только одним крестьянам, - возразила Эмма. - Совершенно справедливо! Взять хотя бы рабочих в городах. - Да нет... - Простите, мне эта среда знакома! И я знаю случаи, когда у несчастных матерей, добродетельных, ну просто святых женщин, не было подчас куска хлеба. - Но те, ваше преподобие, - возразила Эмма, и углы губ у нее дрогнули, - те, у кого есть хлеб, но нет... - Дров на зиму? - подсказал священник. - Это не беда! - То есть как не беда? По-моему, если человек живет в тепле, в сытости... ведь в конце-то концов... - Боже мой! Боже мой! - вздыхала Эмма. - Вы неважно себя чувствуете? - подойдя к ней вплотную, с обеспокоенным видом спросил священник. - Наверно, желудок не в порядке? Идите-ка домой, госпожа Бовари, выпейте чайку для бодрости или же холодной воды с сахаром. - Зачем? Эмма словно только сейчас проснулась. - Вы держитесь за голову. Я и подумал, что вам нехорошо. Ах да, - спохватился священник, - вы хотели меня о чем-то спросить. Что такое? Я понятия не имею. - Спросить? Нет, ничего... ничего... - повторяла Эмма. И ее блуждающий взгляд задержался на старике в сутане. Оба молча смотрели друг на друга в упор. - В таком случае, госпожа Бовари, извините, - сказал наконец священник, - долг, знаете ли, прежде всего. Мне пора заняться с моими шалопаями. Скоро день их первого причастия. Боюсь, как бы они меня не подвели! Поэтому с самого Вознесения я регулярно каждую среду задерживаю их на час. Ох, уж эти дети, дети! Надо как можно скорее направить их на путь спасения, как то заповедал нам сам господь устами божественного своего сына. Будьте здоровы, сударыня! Кланяйтесь, пожалуйста, вашему супругу! И, преклонив у входа колена, он вошел в церковь. Эмма смотрела ему вслед до тех пор, пока он не скрылся из виду: растопырив руки, склонив голову чуть-чуть набок, он тяжело ступал между двумя рядами скамеек. Затем она повернулась, точно статуя на оси, и пошла домой. Но еще долго преследовал ее зычный голос священника и звонкие голоса мальчишек: - Ты христианин? - Да, я христианин. - Кто есть христианин? - Христианин есть тот, кто принял таинство крещения... крещения... крещения... Держась за перила, Эмма поднялась на крыльцо и, как только вошла к себе в комнату, опустилась в кресло. В окна струился мягкий белесоватый свет. Все предметы стояли на своих местах и казались неподвижней обычного, - они словно тонули в океане сумерек. Камин погас, маятник стучал себе и стучал, и Эмма бессознательно подивилась, как это вещи могут быть спокойны, когда в душе у нее так смутно. Между окном и рабочим столиком ковыляла в вязаных башмачках маленькая Берта; она пыталась подойти к матери и уцепиться за завязки ее передника. - Отстань! - отведя ее руки, сказала Эмма. Немного погодя девочка еще ближе подошла к ее коленям. Упершись в них ручонками, она подняла на мать большие голубые глаза; изо рта у нее на шелковый передник Эммы стекала прозрачная струйка слюны. - Отстань! - в сердцах повторила мать. Выражение ее лица испугало девочку, и она расплакалась. - Да отстанешь ты от меня наконец? - толкнув ее локтем, крикнула Эмма. Берта упала около самого комода и ударилась о медное украшение; она разрезала себе щеку, показалась кровь. Г-жа Бовари бросилась поднимать ее, позвонила так, что чуть не оборвала шнурок, истошным голосом стала звать служанку, проклинала себя, но тут вдруг появился Шарль. Он пришел домой обедать. - Посмотри, дружок, - спокойно заговорила Эмма, - девочка упала и поранила себе щечку. Шарль уверил жену, что ничего опасного нет, и побежал за пластырем. Госпожа Бовари не вышла в столовую - ей хотелось остаться здесь и поухаживать за ребенком. Она смотрела на уснувшую Берту, последние остатки ее тревоги мало-помалу рассеялись, и Эмма подумала о себе, что она очень глупа и очень добра, иначе бы не стала расстраиваться по пустякам. В самом деле, Берта уже не всхлипывала. Бумажное одеяльце чуть заметно шевелилось теперь от ее дыхания. В углах полузакрытых ввалившихся глаз стояли крупные слезы; меж ресниц видны были матовые белки; липкий пластырь натягивал кожу поперек щеки. "На редкость некрасивый ребенок!" - думала Эмма. Вернувшись из аптеки в одиннадцать часов вечера (он пошел туда после обеда отдать остаток пластыря), Шарль застал жену подле детской кроватки. - Уверяю тебя, что все пройдет! - сказал он, целуя ее в лоб. - Не мучь ты себя, бедняжечка, а то сама заболеешь! В тот вечер он засиделся у аптекаря. Хотя он и не имел особенно расстроенного вида, все же г-н Оме старался ободрить его, "поднять его дух". Разговор зашел о различных опасностях, грозящих детям, о легкомыслии прислуги. Г-жа Оме знала это по опыту - на груди у нее так и остались следы от горящих углей, давным-давно упавших ей за фартук с совка, который держала кухарка. Вот почему нежные родители г-н и г-жа Оме были особенно осторожны. Ножи у них в доме никогда не точились, полы не натирались. Окна были забраны железной решеткой, камины Ограждены решеточками из толстых прутьев. Дети Оме пользовались самостоятельностью, и тем не менее за каждым их шагом зорко следили; при малейшей простуде отец поил их микстурами от кашля, лет до пяти их заставляли носить стеганые шапочки. Правда, это была уже мания г-жи Оме; супруг ее в глубине души был недоволен, - он боялся, как бы давление шапочек на мозг не повлияло на умственные способности; иной раз он даже не выдерживал и говорил: - Ты что же это, хочешь сделать из них караибов или ботокудов? Шарль между тем неоднократно пытался прервать беседу. - Мне надо с вами поговорить, - шепнул он при выходе Леону, который стал было подниматься к себе. "Неужели он что-то заподозрил?" - подумал тот. Сердце у него сильно билось, он терялся в догадках. Затворив за собой дверь, Шарль обратился к нему с просьбой разузнать в Руане, сколько может стоить хороший дагерротип; он хочет сделать жене трогательный сюрприз в знак особого внимания - сняться в черном фраке и преподнести ей свой портрет. Но только прежде надо бы "прицениться". Шарль, однако, надеется, что это поручение не затруднит г-на Леона, - все равно он почти каждую неделю ездит в город. Зачем? Оме подозревал тут "проказы ветреной молодости", какую-нибудь интрижку. Но он ошибался: никаких любовных похождений у Леона не было. Никогда еще он так не грустил. Г-жа Лефрансуа судила об этом по тому, как много еды оставалось у него теперь на тарелках. Чтобы дознаться, в чем тут дело, она обратилась за разъяснениями к податному инспектору; Бине сухо ответил ей, что он "в полиции не служит". Впрочем, и на Бине его сотрапезник производил весьма странное впечатление, - Леон часто откидывался на спинку стула и, разводя руками, в туманных выражениях жаловался на жизнь. - Нам надо развлекаться, - говорил податной инспектор. - Как развлекаться? - Я бы на вашем месте завел токарный станок! - Я же не умею точить! - Да, это правда! - презрительно и самодовольно поглаживая подбородок, соглашался Бине. Безответная любовь истомила Леона; к душевной усталости приметалось еще уныние, порожденное однообразием бесцельного, беспросветного существования. Ему до того опостылели Ионвиль и его обитатели, что он уже видеть не мог некоторых знакомых, некоторые дома. Фармацевта, несмотря на все его добродушие, он буквально не выносил. А между тем перемена обстановки не только прельщала, но и пугала его. Впрочем, боязнь скоро уступила место нетерпению; Париж издалека манил его к себе музыкой на балах-маскарадах и смехом гризеток. Ведь ему все равно необходимо закончить юридическое образование, - так что же он не едет? Кто ему мешает? И он стал мысленно готовиться к отъезду. Он заблаговременно обдумал план занятий. Решил, как именно обставить комнату. Он будет вести артистический образ жизни! Будет учиться играть на гитаре! Заведет халат, баскский берет, голубые бархатные туфли! Он представлял себе, как он повесит над камином две скрещенные рапиры, а над рапирами - гитару и череп. Главная трудность заключалась в том, чтобы получить согласие матери; в сущности же, это был в высшей степени благоразумный шаг. Даже сам патрон советовал ему перейти в другую контору, где он мог бы найти себе более широкое поле деятельности. Леон принял сначала компромиссное решение, стал искать место младшего помощника нотариуса в Руане, но не нашел и только после этого написал матери длинное письмо, подробно изложив причины, по которым ему необходимо было немедленно переехать в Париж. Мать согласилась. Леон не спешил. В течение месяца Ивер каждый день возил ему из Ионвиля в Руан, из Руана в Ионвиль сундуки, чемоданы, тюки, но, пополнив свой гардероб, перебив свои три кресла, накупив уйму кашне, словом, приготовившись так, как не готовятся и к кругосветному путешествию, он потом стал откладывать отъезд с недели на неделю - до тех пор, пока не пришло второе письмо от матери, в котором она торопила его, ссылаясь на то, что сам же он хотел сдать экзамены до каникул. Когда настал час разлуки, г-жа Оме заплакала, Жюстен зарыдал; один лишь г-н Оме, будучи человеком мужественным, сдержался, - он только изъявил желание донести пальто своего друга до калитки нотариуса, который вызвался отвезти Леона в Руан в своем экипаже. Времени у Леона оставалось в обрез, только чтобы успеть проститься с г-ном Бовари. Взбежав по лестнице, он так запыхался, что принужден был остановиться. Как только он вошел, г-жа Бовари встала. - Это опять я! - сказал Леон. - Я так и знала! Эмма кусала себе губы; кровь прилила у нее к лицу, и она вся порозовела - от корней волос до самого воротничка. Она продолжала стоять, прислонившись плечом к стене. - Вашего супруга нет дома? - спросил Леон. - Нет. - И еще раз повторила: - Нет. Наступило молчание. Они смотрели друг на друга, и мысли их, проникнутые одним и тем же тоскливым чувством, сближались, как два трепещущих сердца. - Мне хочется поцеловать Берту, - сказал Леон. Эмма спустилась на несколько ступенек и позвала Фелисите. Леон пробежал глазами по стенам, по этажеркам, по камину, точно хотел проникнуть всюду, все унести с собой. Но Эмма вернулась, а служанка привела Берту, - девочка дергала веревку, к которой была вверх ногами привязана игрушечная ветряная мельница. Леон несколько раз поцеловал Берту в шейку. - Прощай, милое дитя! Прощай, дорогая крошка, прощай! И отдал ее матери. - Уведите ее, - сказала Эмма. Они остались одни. Госпожа Бовари повернулась к Леону спиной и прижалась лицом к оконному стеклу; Леон тихонько похлопывал фуражкой по ноге. - Будет дождь, - молвила Эмма. - У меня плащ, - сказал Леон. - А! Она снова повернулась к нему; голова у нее была опущена, свет скользил по ее лбу, как по мрамору, до самых надбровных дуг, и никто бы не мог догадаться, что высматривала она сейчас на горизонте, что творилось у нее в душе. - Ну, прощайте! - вздохнул Леон. Она резким движением подняла голову: - Да, прощайте... Пора! Они двинулись друг к другу; он протянул руку, она заколебалась. - Давайте по-английски, - сказала она и, силясь улыбнуться, подняла руку. Пальцы Леона коснулись ее, и в эту минуту у него было такое чувство, точно все его существо проникает сквозь ее влажную кожу. Потом он разжал ладонь; их взгляды встретились снова, и он удалился. Дойдя до крытого рынка, он спрятался за столб, чтобы в последний раз поглядеть на белый дом с четырьмя зелеными жалюзи. Ему показалось, что за окном, в комнате, мелькнула тень. Но тут вдруг занавеска как бы сама отцепилась и, медленно шевельнув своими длинными косыми складками, отчего они сразу разгладились, распрямилась и осталась неподвижной, точно каменная стена. Леон бросился бежать. Он издали увидел на дороге кабриолет патрона; какой-то человек в холщовом фартуке держал лошадь под уздцы. Г-н Гильомен разговаривал с Оме. Леона ждали. - Давайте обнимемся, - со слезами на глазах сказал аптекарь. - Вот ваше пальто, дорогой друг. Смотрите не простудитесь! Следите за собой! Берегите себя! - Ну, Леон, садитесь! - сказал нотариус. Оме перегнулся через крыло экипажа и сдавленным от рыданий голосом проронил печальные слова: - Счастливый путь! - Будьте здоровы! - сказал г-н Гильомен. - Пошел! Они уехали. Оме повернул обратно. Госпожа Бовари открыла окно в сад и стала смотреть на тучи. Скопляясь на западе, в стороне Руана, они быстро развертывали свои черные свитки, длинные лучи солнца пронзали их, точно золотые стрелы висящего трофея, а чистая часть неба отливала фарфоровой белизной. Внезапно налетевший ветер пригнул тополя, и полил дождь; капли его зашуршали по зеленой листве. Потом опять выглянуло солнце, запели петухи, захлопали крылышками в мокрых кустах воробьи, по песку побежали ручейки, унося с собой розовые лепестки акации. "Он уж теперь, наверно, далеко!" - подумала Эмма. В половине седьмого, во время обеда, пришел, как всегда, г-н Оме. - Что ж, проведали мы нашего юношу? - заговорил он, присаживаясь. - Как будто бы так! - отозвался лекарь и, обернувшись к г-ну Оме, спросил: - А у вас что новенького? - Ничего особенного. Вот только жена моя сегодня расстроилась. Ох, уж эти женщины: любой пустяк может их взволновать. А про мою жену и говорить нечего! Тут уж ничего не поделаешь - нервная система у женщин гораздо чувствительнее нашей. - Бедный Леон! - заговорил Шарль. - Каково-то ему будет в Париже?.. Приживется ли он там? Госпожа Бовари вздохнула. - Полноте! - сказал фармацевт и прищелкнул языком. - Пирушки у рестораторов! Маскарады! Шампанское! Все пойдет как по маслу, можете мне поверить! - Я не думаю, что он собьется с пути, - возразил Шарль. - Я тоже! - живо отозвался г-н Оме. - Но ему нельзя будет отставать от других, иначе он прослывет ханжой. А вы не представляете себе, что вытворяют эти повесы в Латинском квартале со своими актрисами! Впрочем, к студентам в Париже относятся превосходно. Те из них, кто умеет хоть чем-нибудь развлечь общество, приняты в лучших домах. В них даже влюбляются дамы из Сен-Жерменского предместья, и они потом очень удачно женятся. - Но я боюсь... - сказал лекарь, - боюсь, что там... - Вы правы, - перебил его фармацевт, - это оборотная сторона медали. Там надо ох как беречь карманы! Вот вы, предположим, гуляете в увеселительном саду. Появляется некто, хорошо одетый, даже с орденом, по виду - дипломат, подходит к вам, заговаривает, подлаживается, предлагает свою табакерку, поднимает вам шляпу. Вы уже подружились, он ведет вас в кафе, приглашает к себе в имение, за стаканом вина знакомит с разными-людьми, и в семидесяти пяти случаях из ста все это только, для того, чтобы стянуть у вас кошелек или вовлечь в какое-нибудь разорительное предприятие. - Это верно, - согласился Шарль. - Но я-то имел в виду главным образом болезни - брюшной тиф, например, им часто болеют студенты, приехавшие из провинции. Эмма вздрогнула. - Вследствие перемены режима, - подхватил фармацевт - и вследствие потрясения, которое из-за этого переживает весь организм. А потом, знаете ли, парижская вода! Ресторанный стол! Вся эта острая пища в конце концов только горячит кровь. Что ни говорите, а хороший бульон куда полезнее! Я лично всегда предпочитал домашнюю кухню - это здоровее! Поэтому, когда я изучал в Руане фармацевтику, я был на полном пансионе, я столовался вместе с профессорами. Аптекарь продолжал высказывать суждения общего характера и толковать о своих личных вкусах, пока за ним не пришел Жюстен и не сказал, что пора делать гоголь-моголь. - Ни минуты покоя! - воскликнул аптекарь. - Вечно на привязи! На один миг нельзя отлучиться! Трудись до кровавого пота, как рабочая лошадь! Хомут нищеты! Уже на пороге фармацевт спросил: - Да, знаете новость? - Какую? - Весьма возможно, - поднимая брови и придавая своему лицу многозначительное выражение, сказал Оме, - что в этом году сельскохозяйственная выставка Нижней Сены будет в Ионвиль-л'Аббеи. Такие но крайней мере ходят слухи. На это намекает и сегодняшняя газета. Для нашего округа это будет иметь огромное значение! Мы еще об этом поговорим. Благодарю вас, мне хорошо видно - у Жюстена фонарь. 7 Следующий день был для Эммы тягостным днем. Ей казалось, будто все вокруг нее повито какой-то черной мглой, чуть заметно колышущейся на поверхности предметов, и, жалобно воя, точно зимний ветер в пустом замке, все глубже оседала в ее душе тоска. То были думы о невозвратном, усталость, охватывающая человека после какого-нибудь сделанного дела, и, наконец, боль, которую испытываешь, чуть только прекратится уже ставший привычным душевный подъем, едва лишь внезапно ослабнет длительное душевное напряжение. Как и по возвращении из Вобьесара, когда в голове у нее кружился вихрь кадрилей, она впала в черную меланхолию, в мрачное отчаяние. Леон представлялся ей стройнее, красивее, обаятельнее, загадочнее, чем когда бы то ни было. Разлучившись с нею, он ее не покинул, он был здесь, - стены дома, казалось, сторожили его тень. Она не могла отвести глаза от ковра, по которому он ступал, от стульев, на которых он сидел. Река струилась по-прежнему, неторопливо пронося свою легкую зыбь мимо скользкого берега. Они часто гуляли здесь вдвоем по замшелым камням, под неумолкающий плеск волн. Как ярко светило им солнце! Как любили они укрыться от полдневного зноя в тенистом уголке сада! Он сидел с непокрытой головой на скамейке с ветхими столбиками и читал вслух. Свежий луговой ветер шевелил страницы книги и настурции возле беседки... И вот он уехал, единственная радость ее жизни, единственная надежда на счастье! Как могла она упустить это блаженство, когда оно само шло ей навстречу? Почему она не упала на колени и не ухватилась за него обеими руками, когда оно собиралось улететь? Она проклинала себя за то, что не полюбила тогда Леона, - теперь она жаждала его поцелуев. Ей хотелось бежать за ним, упасть в его объятия, сказать ему: "Это я, я - твоя!" Но ее заранее отпугивали препятствия, и чувство горечи, примешиваясь к желаниям, лишь усиливало их. С той поры память о Леоне стала как бы средоточием ее тоски. Она горела в ее душе ярче, нежели костер, разведенный на снегу путешественниками в русской степи. Эмма бросалась к огню, грелась около него, осторожно помешивала в этом догоравшем очаге, всюду искала, что бы еще в него подбросить. Самые далекие воспоминания и совсем недавние происшествия, то, что она испытала, и то, что она воображала, разлетевшиеся сладострастные мечты, думы о счастье, ломавшиеся на ветру, как сухие ветки, ее никому не нужная нравственность, ее неутоленные чаяния, домашние дрязги - все это она подбирала, все это она ловила, все это годилось, чтобы разжечь ее кручину. И все же пламя погасло, - быть может, оттого, что не хватило топлива, а быть может, наоборот, оттого, что Эмма слишком много сразу его положила. Разлука мало-помалу притушила любовь, привычка приглушила тоску, зарево пожара, заливавшее багрянцем пасмурное небо Эммы, с каждым днем все бледнело, а потом и совсем померкло. Усыпленное сознание Эммы принимало отвращение к мужу за влечение к любимому человеку, ожоги злобы - за вспышки нежности. Но буря не утихала, а страсть сгорела дотла, помощь ниоткуда не приходила, луч солнца ниоткуда не пробивался, со всех сторон ее обступала темная ночь, и она вся закоченела от дикого, до костей пробирающего холода. Мрачная полоса жизни в Тосте повторялась для нее сызнова. Но только теперь она считала себя еще несчастнее, ибо уже познала горе и прониклась уверенностью, что оно неизбывно. Женщина, принесшая такие огромные жертвы, может позволить себе некоторые прихоти. Эмма купила готическую скамеечку, за один месяц истратила четырнадцать франков на лимоны для полировки ногтей, выписала из Руана голубое кашемировое платье, выбрала у Лере самый красивый шарф, стала подпоясывать им капот и в этом наряде при закрытых ставнях лежала с книгой в руках на диване. Теперь она часто меняла прическу: то причесывалась по-китайски, то распускала волнистые локоны, то заплетала косы; потом сделала себе сбоку, пробор, сзади подвернула волосы, и у нее вышло подобие мужской прически. Ей захотелось выучиться итальянскому языку: она обзавелась словарями, купила грамматику, купила бумаги. Попробовала читать серьезные книги по истории и философии. Шарль иногда просыпался ночью и вскакивал - ему казалось, что его зовут к больному. - Сейчас приду, - бормотал он. Но это Эмма, зажигая лампу, чиркала спичкой. Между тем с книгами повторилась та же история, что с вышиваньем: весь шкаф у нее был завален неоконченными работами, и точно так же Эмма брала одну книгу, бросала и принималась за другую. Временами Эмму охватывало лихорадочное возбуждение, и тогда ее легко можно было подбить на любую дикую выходку: как-то раз она поспорила с мужем, что выпьет залпом полстакана водки, и так как Шарль имел глупость раззадорить ее, то она и выпила все до дна. Несмотря на спои чудачества, как выражались ионвильские дамы, Эмма все же не производила впечатления жизнерадостной женщины, углы ее рта были вечно опущены, как у старой девы или у незадачливого честолюбца. Она всегда была бледна, бела, как полотно, морщила нос, смотрела на всех невидящим взглядом. Обнаружив у себя на висках три седых волоса, она заговорила о том, что начинает стареть. Она заметно слабела. Как-то раз у нее даже открылось кровохарканье. Шарль встревожился, забегал. - А, да не все ли равно! - сказала она. Шарль забился в свой кабинет, сел в кресло и, облокотившись на письменный стол, на котором возвышалась френологическая голова, заплакал. Он выписал мать, и они вели долгие разговоры об Эмме. Как быть? Что с ней делать, раз она отказывается от всякого лечения? - Знаешь, как бы надо поступить с такой женой? - твердила г-жа Бовари-мать. - Приучить ее заниматься делом, ручным трудом! Пришлось бы ей, как другим, работать ради куска хлеба, так небось сразу бы поздоровела, - это у нее все оттого, что голова не тем забита, да от безделья. - Она все-таки занимается, - возражал Шарль. - Занимается! А чем? Романы читает, вредные книги, в которых против религии пишут, да, подражая Вольтеру, высмеивают духовенство. Проку от этого не жди, бедный мой мальчик! Кто не верит в бога, тот добром не кончит. Словом, было решено не давать Эмме читать романы. Задача была не из легких. Тем не менее г-жа Бовари-мать взяла это на себя: она обещала проездом через Руан зайти к библиотекарю и сказать, что Эмма отказывается от абонемента. Если же библиотекарь, этот змей-искуситель, станет упорствовать, то ведь недолго и в полицию заявить. Свекровь и невестка простились холодно. Если не считать обычных вопросов во время еды и пожеланий спокойной ночи, то за три недели, что они прожили вместе, они и двух слов не сказали друг другу. Госпожа Бовари-мать уехала в среду - в Ионвиле это был базарный день. С утра на площади вдоль домов, от церкви и до трактира, выстроился ряд телег, поставленных на задок, вверх оглоблями. На противоположной стороне в брезентовых палатках торговали бумажными тканями, одеялами, шерстяными чулками, недоуздками, синими лентами в связках, и концы этих лент плескались на ветру. Между пирамидами яиц и плетушками с сыром, из которых торчала склеившаяся солома, прямо на землю был свален грузный скобяной товар; рядом с сельскохозяйственными орудиями, высовывая головы между прутьями низких клеток, кудахтали куры. Толпа сгрудилась на одном месте и по временам так напирала, что витрина аптеки грозила треснуть. По средам здесь всегда была толкотня - люди протискивались в аптеку не столько за лекарствами, сколько для того, чтобы посоветоваться с Оме, - так он был популярен в окрестных селениях. Его несокрушимая самоуверенность пленяла сельчан, Лучшего лекаря, чем он, они не могли себе Представить. Эмма сидела, облокотившись на подоконник (это было ее излюбленное место - в провинции окно заменяет театр и прогулки), и от скуки смотрела на толпившееся мужичье, как вдруг внимание ее остановил господин в зеленом бархатном сюртуке. На нем были щегольские желтые перчатки и вместе с тем грубые краги. Направлялся он к докторскому дому, а за ним, понурив голову, задумчиво брел крестьянин. - Барин дома? - спросил незнакомец Жюстена, который болтал на пороге с Фелисите. Все еще принимая Жюстена за слугу доктора, он добавил: - Скажите, что его спрашивает господин Родольф Буланже де Ла Юшет. Новоприбывший присоединил к своему имени название географического пункта не из местного патриотизма, а для того, чтобы сразу дать понять, кто он такой. Под Ионвилем действительно было поместье Ла Юшет, и он его купил вместе с барской усадьбой и двумя фермами; управлял он имением сам, но жил на довольно широкую ногу. Говорили, что у этого холостяка "по меньшей мере пятнадцать тысяч ренты". Шарль вошел в залу. Г-н Буланже сказал, что вот этот его работник желает, чтобы ему отворили кровь, а то-де у него "мурашки по всему телу бегают". - Мне от этого полегчает, - на все доводы отвечал работник. Бовари велел принести бинт и попросил Жюстена подержать таз. Видя, что малый побледнел, он его подбодрил: - Не бойся, милейший, не бойся! - Ничего, ничего, - ответил тот, - действуйте! И, расхрабрившись, протянул свою ручищу. Из-под ланцета выбилась струя крови и забрызгала оконное стекло. - Ближе таз! - крикнул Шарль. - Вот на! - сказал крестьянин. - Прямо целый фонтан! А кровь-то какая красная! Все это хорошо? - Некоторые сперва ничего не чувствуют, а потом вдруг теряют сознание, - заметил лекарь. - Особенно часто это бывает с людьми крепкого телосложения, как вот он. При этих словах сельчанин выронил футляр от ланцета, который он все время вертел в руке. У него так свело плечи, что затрещала спинка стула. Шапка упала на пол. - Так я и знал, - зажимая пальцем вену, сказал Бовари. В руках у Жюстена заплясал таз, колени у него подгибались, он побледнел. - Жена! Жена! - позвал Шарль. Эмма сбежала с лестницы. - Уксусу! - крикнул он. - Ах, боже мой, сразу двое! От волнения Шарль с трудом наложил повязку. - Пустяки! - подхватив Жюстена, совершенно спокойно сказал г-н Буланже. Он усадил его на стол и прислонил спиной к стене. Госпожа Бовари стала снимать с Жюстена галстук. Шнурки его рубашки были завязаны на шее узлом. Тонкие пальцы Эммы долго распутывали его. Потом, смочив свой батистовый платок уксусом, она начала осторожно тереть ему виски и тихонько дуть на них. Конюх очнулся, а Жюстен все никак не мог прийти в себя, зрачки его, тонувшие в мутных белках, напоминали голубые цветы в молоке. - Это надо убрать от него подальше, - сказал Шарль. Госпожа Бовари взяла таз. Чтобы задвинуть его под стол, она присела, и ее платье, летнее желтое платье (длинный лиф и широкая юбка с четырьмя воланами), прикрыло плиты пола. Нагнувшись и расставив локти, она слегка покачивалась, и при колебаниях ее стана колокол платья местами опадал. Потом она взяла графин с водой и бросила туда несколько кусков сахара, но в это время подоспел фармацевт. Пока все тут суетились, служанка за ним сбегала. Увидев, что глаза у племянника открыты, он облегченно вздохнул. Потом обошел его со всех сторон и смерил взглядом. - Дурак! - говорил он. - Право, дурачина! Набитый дурак! Велика важность - флеботомия! А ведь такой храбрец! Вы не поверите, это сущая белка, за орехами лазает на головокружительную высоту. Ну-ка, похвастайся! А как же твои благие намерения? Ты "ведь хочешь быть фармацевтом. Тебя могут вызвать в суд, дабы ты пролил свет на какое-нибудь чрезвычайно-запутанное дело, и тебе надо будет сохранять спокойствие, рассуждать, вести себя, как подобает мужчине, а иначе тебя примут за идиота! Ученик в ответ не произнес ни слова. - Кто тебя сюда звал? - продолжал аптекарь. - Вечно надоедаешь доктору и его супруге! Как раз по средам мне твоя помощь особенно необходима. Сейчас в аптеке человек двадцать. А я вот пожалел тебя и все бросил. Ну иди! Живо! Жди меня и поглядывай за склянками! Жюстен, приведя себя в порядок, удалился, и тут речь зашла о дурноте. Г-жа Бовари никогда ею не страдала. - Для женщины это редкость! - заметил г-н Буланже. - А ведь есть на свете очень слабые люди. При мне на поединке секундант потерял сознание, как только стали заряжать пистолеты. - А меня вид чужой крови ничуть не пугает, - заговорил аптекарь. - Но если я только представлю себе, что кровь течет у меня самого, и буду развивать эту мысль, вот тогда мне ничего не стоит лишиться чувств. Господин Буланже отпустил своего работника и велел ему успокоиться, коль скоро прихоть его удовлетворена. - Впрочем, благодаря этой прихоти я имел удовольствие познакомиться с вами, - добавил он, глядя на Эмму. Затем положил на угол стола три франка, небрежно кивнул головой и вышел. Немного погодя он был уже за рекой (дорога в Ла Юшет тянулась вдоль того берега). Эмма видела, как он шел по лугу под тополями, порой как бы в раздумье замедляя шаг. - Очень мила! - говорил он сам с собой. - Очень мила эта докторша! Хорошенькие зубки, черные глаза, кокетливая ножка, а манеры, как у парижанки. Откуда она, черт побери, взялась? Где ее подцепил этот увалень? Родольфу Буланже исполнилось тридцать четыре года; у этого грубого по натуре и проницательного человека в прошлом было много романов, и женщин он знал хорошо. Г-жа Бовари ему приглянулась, и теперь он все думал о ней и о ее муже. "По-моему, он очень глуп... Она, наверно, тяготится им. Ногти у него грязные, он по три дня не бреется. Пока он разъезжает по больным, она штопает ему носки. И как же ей скучно! Хочется жить в городе, каждый вечер танцевать польку. Бедная девочка! Она задыхается без любви, как рыба без воды на кухонном столе. Два-три комплимента, и она будет вас обожать, ручаюсь! Она будет с вами нежна! Обворожительна!.. Да, а как потом от нее отделаться?" В предвидении тьмы наслаждений, которые может доставить Эмма, он по контрасту вспомнил о своей любовнице. Он содержал руанскую актрису. И вот, когда ее образ возник перед ним, он при одной мысли о ней почувствовал пресыщение. "Нет, госпожа Бовари гораздо красивее! - подумал он. - А главное, свежее. Виржини уж очень расплылась. Ее восторженность мне опротивела. А потом, эта ее страсть к креветкам!" Кругом не было ни души, и Родольф слышал только мерный шорох травы, бившей его по башмакам, да стрекотанье кузнечиков в овсах. Ему представлялась Эмма, как она была у себя в зале, точь-в-точь так же одетая, и мысленно он раздевал ее. - Она будет моя! - разбивая палкой сухой ком земли, воскликнул он. И сейчас же стал думать о том, как за это дело взяться. "Где мы с ней будем видеться? - задавал он себе вопрос. - Каким образом? Свою девчонку она, верно, с рук не спускает, а тут еще служанка, соседи, муж, - возни не оберешься". - Только время зря потратишь! - проговорил он вслух. А потом опять начал вспоминать. "Глаза ее, как два буравчика, впиваются тебе прямо в сердце. А какая она бледная!.. Обожаю бледных женщин!" На вершине Аргейльского холма решение его созрело. "Надо ждать удобного случая, вот и все. Что ж, буду к ним заходить, пришлю им дичи, живности. Попрошу себе даже кровь пустить, если нужен будет предлог. Мы подружимся, я приглашу их к себе..." - Дьявольщина! - воскликнул он. - Ведь скоро выставка. Я ее там и увижу. С этого мы начнем. Главное, не робеть - и успех обеспечен. 8 Наконец пресловутая выставка открылась! Утром жители, стоя у своих домов, толковали о приготовлениях к торжеству. Фронтон мэрии был увит гирляндами плюща. На лугу раскинули для званого пира шатер, а посреди площади, перед церковью поставили нечто вроде бомбарды для салютов при въезде в город г-на префекта и при оглашении имен земледельцев-лауреатов. Из Бюши прибыл отряд национальной гвардии (своей гвардии в Ионвиле не было) и присоединился к пожарной дружине под командой Бине. Ради празднества Бине надел какой-то особенно высокий воротничок. Корпус его, затянутый в мундир, был прям и неподвижен; казалось, будто вся жизненная сила, заключавшаяся в его теле, притекла к ногам, шагавшим мерно, отчетисто, не сгибаясь. Податной инспектор и гвардейский полковник вечно друг с другом соперничали, и поэтому сейчас, желая показать товар лицом, они, каждый со вверенным ему отрядом, проводили строевые занятия. По площади проходили то красные погоны, то черные нагрудники. Конца этому не было, все опять начиналось сначала! Ионвиль никогда не видел такого церемониального марша! Кое-кто из горожан еще накануне вымыл стены своих домов; из приоткрытых окон свисали трехцветные флаги; во всех кабачках было полно народу. День выдался ясный, и накрахмаленные чепчики казались белее снега, золотые крестики блестели на солнце, а на однообразном темном фоне сюртуков и синих блуз там и сям пестрели разноцветные косынки. Вылезая из повозок, фермерши откалывали огромные булавки, которыми они скрепляли платья вокруг талии, чтобы их не забрызгало грязью. Мужья берегли свои шляпы и дорогой накрывали их носовыми платками, уголки которых они держали в зубах. Народ прибывал на главную улицу с обоих концов города. Он вливался в нее из переулков, из проездов, из домов; то и дело раздавался стук дверного молотка за какой-нибудь горожанкой в нитяных перчатках, вышедшей поглядеть на праздник. Особое внимание привлекали установленные по бокам эстрады, где должно было находиться начальство, два высоких треугольных станка с иллюминационными шкаликами. А напротив четырех колонн мэрии торчали четыре шеста, к которым были прикреплены светло-зеленые полотняные флажки с золотыми надписями. На одном флажке надпись гласила - "Торговля", на другом - "Земледелие", на третьем - "Промышленность", на четвертом - "Изящные искусства". Но от этого ликования, светившегося на всех лицах, явно мрачнела трактирщица, г-жа Лефрансуа. Стоя на кухонном крыльце, она бурчала себе под нос: - Экая дурацкая затея, экая дурацкая затея - этот их брезентовый балаган! Что ж им префект - ярмарочный петрушка? Неужто ему приятно будет обедать в балагане? Толкуют о пользе края, а сами невесть что творят! Тогда незачем было вызывать невшательского кухаря! Для кого? Для пастухов? Для голодранцев?.. Мимо проходил аптекарь. На нем был черный фрак, нанковые панталоны, башмаки с касторовым верхом и - ради такого торжественного случая - шляпа, шляпа с низкой тульей. - Мое почтение! - сказал он. - Извините, я тороплюсь. Пышнотелая вдова спросила, куда он идет. - А вы что, удивлены? Я и впрямь сижу у себя в лаборатории, точно крыса в сыре. - В каком сыре? - спросила трактирщица. - Да нет, да нет! - поспешил ее разуверить Оме. - Я хотел сказать, госпожа Лефрансуа, что я - домосед. Однако нынче уж такой день, приходится... - А, вы идете туда? - с презрительным видом спросила трактирщица. - Конечно, - в недоумении проговорил аптекарь. - Разве вы не знаете, что я член консультативной комиссии? Тетушка Лефрансуа посмотрела на него и усмехнулась. - Тогда другое дело! - сказала она. - Но только какое отношение вы имеете к земледелию? Что вы в нем смыслите? - Еще как смыслю! Ведь я же фармацевт, следовательно - химик, а так как химия, госпожа Лефрансуа, изучает молекулярное взаимодействие всех физических тел, то, само собою разумеется, к ее области относится и сельское хозяйство! В самом деле, состав удобрений, ферментация жидкостей, анализ газов и влияние миазмов - что же это такое, позвольте вас спросить, как не самая настоящая химия? Трактирщица ничего ему на это не ответила. Оме продолжал: - Вы думаете, агроном - это тот, кто сам пашет землю и откармливает живность? Нет, этого недостаточно, - агроному прежде всего должны быть известны состав веществ, с которыми ему приходится иметь дело, геологические сдвиги, атмосферические явления, свойства почвы, свойства минералов, качество воды, удельный вес различных тел, их капиллярность, да мало ли еще что! Дабы руководить другими, он должен основательно изучить гигиену, должен что-то понимать в строительном деле, в уходе за животными, в питании рабочей силы! И это еще не все, госпожа Лефрансуа: он должен, знаете ли, изучить ботанику, уметь определять растения, отличать целебные от ядовитых, непитательные от кормовых, должен сообразить, что такие-то травы нужно сеять не здесь, а там, размножать одни, уничтожать другие. Словом, чтобы вводить улучшения, он должен читать брошюры, журналы, следить за всеми открытиями, знать последнее слово науки... Трактирщица не спускала глаз с дверей кафе "Франция", а фармацевт все рассуждал: - Дай бог, чтобы наши земледельцы сделались химиками! По крайней мере, пусть они почаще прислушиваются к советам ученых! Вот я, например, недавно окончил капитальный труд, научную работу на семидесяти двух с половиной страницах под заглавием: "Сидр, его производство и его действие в свете некоторых новых фактов". Я послал ее в Руанское агрономическое общество и удостоился чести быть принятым в его члены по секции земледелия, по разряду помологии (*33). И вот, если бы мой труд опубликовать... Между тем лицо г-жи Лефрансуа приняло столь озабоченное выражение, что аптекарь невольно смолк. - Гляньте-ка! - сказала она. - Ничего не понимаю! В этакой-то харчевне! И, пожав плечами так, что петли вязаной кофты растянулись у нее на груди, она обеими руками показала на трактир своего соперника, откуда сейчас доносилось пение. - Ну да это ненадолго, - прибавила она, - через неделю конец всему. Оме попятился от изумления. Г-жа Лефрансуа сошла с крыльца и зашептала ему на ухо: - Как? Разве вы не знаете? Его на днях опишут. Это Лере пустил его по миру. Допек векселями. - Какая страшная катастрофа! - воскликнул аптекарь, у которого для любого случая были припасены готовые фразы. Тут хозяйка начала рассказывать ему историю, которую она знала от работника г-на Гильомена, Теодора. Ненависть к Телье не мешала ей порицать Лере. Подлипала, палец в рот не клади! - Э, да он вон он, под навесом! - сказала она. - Кланяется госпоже Бовари. А на ней зеленая шляпка, и она идет под руку с господином Буланже. - Госпожа Бовари! - воскликнул Оме. - Сейчас я ее догоню, предложу ей место за оградой, у самых колонн, - может быть, там ей будет удобнее. Тетушка Лефрансуа тщетно пыталась его остановить, чтобы досказать ему про Телье, - сложив губы в улыбку, раскланиваясь направо и налево и задевая встречных развевающимися фалдами черного фрака, фармацевт бодро понесся вперед. Завидев его издали, Родольф прибавил шагу, но г-жа Бовари запыхалась; тогда он пошел медленнее и, улыбаясь, грубовато сказал: - Я хотел убежать от этого толстяка, от небезызвестного вам аптекаря. Она толкнула его локтем. "Что бы это значило?" - спросил он себя и на ходу искоса взглянул на нее. По ее спокойному профилю ничего нельзя было понять. Он отчетливо вырисовывался на свету, в овале шляпки с бледно-желтыми завязками, похожими на сухие стебли камыша. Ее глаза с длинными загнутыми ресницами смотрели прямо перед собой, и хотя они были широко раскрыты, все же казалось, будто она их слегка прищуривает, оттого что к нежной коже щек приливала и чуть заметно билась под нею кровь. Носовая перегородка отсвечивала розовым. Голову Эмма склонила набок, между губами был виден перламутровый край белых зубов. "Может быть, она просто дразнит меня?" - подумал Родольф. Между тем она своим жестом хотела только предостеречь его - дело в том, что сзади шел г-н Лере. - Какая чудесная погода! - попытался он с ними заговорить. - Весь город высыпал на улицы! Ни один листок не шелохнется! Госпожа Бовари и Родольф ему не отвечали, но стоило им сделать едва уловимое движение, как он нагонял их и, поднося руку к шляпе, спрашивал: "Чем могу служить?" Поравнявшись с кузницей, Родольф, вместо того чтобы идти прямо по дороге до самой заставы, круто повернул на тропинку, увлекая за собою г-жу Бовари. - Будьте здоровы, господин Лере! - сказал он. - Всего наилучшего! - Ловко же вы от него отделались! - смеясь, сказала Эмма. - А для чего нам посторонние? - сказал он. - Раз уж мне сегодня выпало на долю счастье быть с вами... Эмма покраснела. Не закончив своей мысли, Родольф заговорил о том, какая сегодня хорошая погода и как приятно идти по траве. Ромашки уже цвели. - Прелестные цветочки! - сказал он. - Их тут так много, что всем здешним влюбленным хватит на гаданье. Не нарвать ли? Как вы думаете? - спросил он. - А вы разве влюблены? - слегка покашливая, спросила Эмма. - Гм! Гм! Как знать! - ответил Родольф. На лугу становилось людно, хозяйки задевали встречных своими большими зонтами, корзинками, малышами. То и дело приходилось уступать дорогу тянувшимся длинной вереницей батрачкам с серебряными колечками на пальцах, в синих чулках в туфлях без каблуков; на близком расстоянии от них пахло молоком. Держась за руки, они прошли всю луговину - от шпалеры осин до пиршественного шатра. Скоро должен был начаться осмотр выставки, и земледельцы один за другим входили в круг, огороженный кольями, между которыми была натянута длинная веревка, и напоминавший ипподром. На кругу, мордами к бечеве, вычерчивая ломаную линию своими неодинаковыми спинами, стоял скот. Уткнув рыла в землю, дремали свиньи, мычали телята, блеяли овцы, коровы с поджатыми ногами лежали брюхом на траве и, мигая тяжелыми веками, медленно пережевывали жвачку, а над ними вился жужжащий рой мух. Жеребцы взвивались на дыбы и, косясь на кобыл, заливисто ржали; конюхи, засучив рукава, держали их под уздцы. Кобылы стояли смирно, вытянув гривастые шеи, а жеребята то лежали в тени, которая падала от маток, то подходили пососать. А над длинной волнистой линией всех этих сгрудившихся тел то здесь, то там вспененным валом вздымалась развевавшаяся на ветру белая грива, выступали острые рога или головы бегущих людей. Поодаль, шагах в ста от барьера, не шевелясь, точно отлитый из бронзы, стоял огромный черный бык в наморднике, с железным кольцом в ноздре. Мальчик в обносках держал его за веревку. Между двумя рядами экспонатов тяжелым шагом шли какие-то господа, осматривали каждое животное, потом тихо совещались. Один из них, по-видимому - самый главный, на ходу что-то заносил в книжку. Это был председатель жюри, г-н Дерозере из Панвиля. Увидев Родольфа, он бросился к нему и с любезной улыбкой спросил: - Что же вы нас покинули, господин Буланже? Родольф ответил, что сейчас придет. Но как только председатель скрылся из виду, он сказал Эмме: - Нет уж, я останусь с вами! Ваше общество куда приятнее! Продолжая посмеиваться над выставкой, Родольф для большей свободы передвижения показал полицейскому синий пригласительный билет. Время от времени он даже останавливался перед примечательными "экземплярами", но г-жа Бовари не проявляла к ним ни малейшего интереса. Заметив это, он проехался насчет туалетов ионвильских дам, потом извинился за небрежность своей одежды. Его туалет представлял собою то сочетание банальности и изысканности, в котором мещане обыкновенно видят признак непостоянной натуры, душевного разлада, непреодолимого желания порисоваться, во всяком случае признак несколько пренебрежительного отношения к правилам приличия, и это пленяет обывателей или, наоборот, возмущает. Так, у Родольфа в вырезе серого тикового жилета надувалась от ветра батистовая рубашка с гофрированными рукавами, панталоны в широкую полоску доходили до лодыжек, а под ними виднелись лаковые ботинки с нанковым верхом. Отлакированы они были до зеркального блеска, и в них отражалась трава. Держа руку в кармане пиджака, сдвинув набок соломенную шляпу, Родольф расшвыривал носками ботинок конский навоз. - Впрочем, - прибавил он, - в деревне... - И так сойдет, - сказала Эмма. - Вот именно, - подхватил Родольф. - Разве кто-нибудь из местных уважаемых граждан способен оценить хотя бы покрой фрака? И тут они заговорили о провинциальной пошлости, о том, как она засасывает, как она разрушает все иллюзии. - Вот и я начинаю впадать в уныние... - сказал Родольф. - Вы? - с удивлением спросила Эмма. - А я думала, вы такой веселый! - Да, с виду, потому что на людях я умею носить маску шутника. А между тем сколько раз, глядя на озаренное луною кладбище, я спрашивал себя, не лучше ли соединиться с теми, кто спит вечным сном... - А ваши друзья? - спросила Эмма. - О них вы не подумали? - Друзья? Какие друзья? Где они? Кому я нужен? При этом он издал легкий свист. Но тут им пришлось расступиться и дать дорогу громоздкому сооружению из стульев, которое кто-то нес сзади них. Из-за этого многоярусного сооружения выглядывали только носки башмаков да пальцы широко расставленных рук. Это могильщик Лестибудуа в самой гуще народа тащил церковные стулья. Отличаясь необыкновенной изобретательностью во всем, что касалось его личной выгоды, он живо смекнул, что из выставки тоже можно извлечь доход, и его затея имела огромный успех - могильщика рвали на части. Духота разморила собравшихся, и они расхватывали эти стулья с пропахшими ладаном соломенными сиденьями и почти благоговейно прислонялись к закапанным воском крепким спинкам. Госпожа Бовари опять взяла Родольфа под руку, а он снова заговорил как бы сам с собой: - Да, мне недостает многого! Я так одинок! Ах, если б у меня была цель в жизни, если б я полюбил кого-нибудь, кого-нибудь встретил... О, я бы этой привязанности отдал все свои силы, я бы все преодолел, все сокрушил! - Мне кажется, однако, - заметила Эмма, - что вам совсем не так плохо живется. - Вы находите? - спросил Родольф. - В конце концов, - продолжала она, - вы свободны... - Она запнулась. - Богаты. - Не смейтесь над мной, - сказал Родольф. Она поклялась, что говорит серьезно, но тут вдруг выстрелила пушка, и вся толпа ринулась в город. Это была фальшивая тревога. Г-н префект запаздывал, и члены жюри не знали, что делать: то ли открывать заседание, то ли еще подождать. Наконец в глубине площади показалось большое наемное ландо, запряженное двумя одрами, которых изо всех сил нахлестывал кучер в белой шляпе. Бине, а за ним полковник только успели скомандовать: "В ружье!" Гвардейцы и пожарные бросились к козлам. Все засуетились. Некоторые забыли даже надеть воротнички. Но выезд префекта как будто бы предвидел, что пойдет кутерьма, - по крайней мере, пара кляч, беспокойно грызя удила, подъехала к колоннаде мэрии как раз в тот момент, когда гвардейцы и пожарные, под барабанную дробь печатая шаг, развертывались по фронту. - На месте!.. - скомандовал Бине. - Стой! - скомандовал полковник. - Равнение налево! Взяли на караул, лязг колец на стволах винтовок прокатился, точно скачущий по ступенькам лестницы медный котел, и вслед за тем ружья снова опустились. Из экипажа вышел господин в шитом серебром коротком фраке, лысый, с пучком волос на затылке, с землистым цветом лица, по виду - весьма добродушный. Вглядываясь в толпу, он щурил свои выкаченные глаза под тяжелыми веками, поднимал кверху свой птичий нос, а впалый рот складывал в улыбку. Узнав мэра по перевязи, он сказал ему, что г-н префект приехать не может. Потом, сообщив, что он является советником префектуры, извинился за опоздание. Тюваш рассыпался в любезностях - советник сказал, что он его конфузит. Так они и стояли друг против друга, почти касаясь лбами, в плотном окружении членов жюри, муниципального совета, именитых граждан, национальных гвардейцев и толпы. Прижимая к груди маленькую черную треуголку, г-н советник все еще произносил слова приветствия, а в это время Тюваш, изогнувшись дугой, тоже улыбался, мямлил, подыскивал выражения, изъявлял свою преданность монархии, лепетал что-то о чести, оказанной Ионвилю. Трактирный слуга Ипполит взял лошадей под уздцы и, припадая на свою кривую ногу, отвел их под навес во двор "Золотого льва", где уже собрались крестьяне поглядеть на коляску. Забил барабан, выстрелила пушка, господа один за другим взошли на эстраду и сели в обитые красным трипом кресла, предоставленные для этой цели г-жою Тюваш. Все эти господа были похожи друг на друга. Цвет их желтых, дряблых, чуть тронутых загаром лиц напоминал сидр, бакенбарды выбивались у них из высоких тугих воротничков, подпираемых белыми галстуками, которые были завязаны тщательно расправленными бантами. Жилеты у всех были бархатные, шалевые; часы у всех были на ленте с овальной сердоликовой печаткой; все упирались руками в колени и широко раздвигали ноги, на которых недекатированное сукно панталон блестело ярче, нежели на ботфортах кожа. Позади эстрады, у входа в мэрию, между колонн расположились дамы из общества, а простонародье сидело на стульях или стояло напротив эстрады. Лестибудуа перетащил сюда с луга все стулья, поминутно бегал в церковь за пополнением, и эта его коммерческая деятельность производила такой беспорядок, что пробраться к ступенькам эстрады было почти невозможно. - По-моему, - сказал г-н Лере аптекарю, проходившему на свое место, - здесь надо бы поставить две венецианские мачты и украсить их какими-нибудь строгими, но в то же время дорогими модными материями - это было бы очень красиво. - Конечно, - согласился Оме. - Но ничего не поделаешь, - все взял в свои руки мэр. А бедняга Тюваш тонкостью вкуса не отличается, так называемого художественного чутья у него ни на волос нет. Тем временем Родольф и г-жа Бовари поднялись на второй этаж мэрии, в "зал заседаний"; здесь никого не было, и Родольф нашел, что отсюда им будет очень удобно смотреть на зрелище. Он взял три табурета, стоявших вокруг овального стола, под бюстом монарха, и они сели рядом. Господа на эстраде взволнованно шептались, переговаривались. Наконец советник встал. Теперь всем уже было известно, что это г-н Льевен, - его фамилия облетела собравшихся. Разложив свои листки и не отводя от них взгляда, он начал: - "Господа! Позвольте мне с самого начала (прежде чем перейти к предмету нашего сегодняшнего собрания, и я убежден, что все вы разделяете мои чувства), позвольте мне, говорю я, принести дань восхищения нашей высшей власти, правительству, монарху, господа, королю, нашему обожаемому государю, ибо он неусыпно печется как о благе всего общества, так равно и о благе отдельных лиц, ибо он твердой и вместе с тем мудрой рукою ведет государственную колесницу среди неисчислимых - опасностей, коими грозит бурное море, и не забывает ни о мире, ни о войне, ни о промышленности, ни о торговле, ни о земледелии, ни об изящных искусствах". - Мне бы надо отсесть, - сказал Родольф. - Зачем? - спросила Эмма. Но как раз в эту минуту голос советника достиг необычайной силы. - "Прошли те времена, господа, - разглагольствовал он, - когда междоусобица обагряла кровью наши стогны; когда собственник, негоциант и даже рабочий, мирным сном засыпая ввечеру, невольно вздрагивали при мысли о том, что их может пробудить звон мятежного набата; когда злокозненные учения дерзко подрывали основы..." - Меня могут увидеть снизу, - пояснил Родольф, - и тогда надо будет целых две недели извиняться, а при моей скверной репутации... - О, вы клевещете на себя! - сказала Эмма. - Нет, нет, у меня гнусная репутация, уверяю вас. - "Но, господа, - продолжал советник, - отвращая умственный взор свой от этих мрачных картин, я перевожу глаза на теперешнее состояние нашего прекрасного отечества, и что же я вижу? Всюду процветают торговля и ремесла; всюду новые пути сообщения, подобно новым кровеносным сосудам в государственном организме, связывают между собой различные его части; наши крупные промышленные центры возобновили свою деятельность; религия, воспрянув, всем простирает свои объятия; в наших гаванях снова тесно от кораблей, доверие возрождается, и наконец-то Франция вздохнула свободно!.." - Впрочем, - прибавил Родольф, - со своей точки зрения, свет, пожалуй, прав. - То есть? - спросила Эмма. - Ну да! - сказал Родольф. - Разве вы не знаете о существовании мятущихся душ? Они то грезят, то действуют, предаются то самому чистому чувству, то неистовству наслаждений, - им ведомы все прихоти, все безумства. При этих словах Эмма посмотрела на Родольфа как на путешественника, побывавшего в дальних странах. - Мы, бедные женщины, лишены и этого развлечения! - заметила Эмма. - Грустное развлечение, - счастья оно не приносит. - А счастье есть на земле? - спросила Эмма. - Да, в один прекрасный день оно приходит, - ответил Родольф. - "И вы это поняли, - говорил советник, - вы, земледельцы и батраки, вы, скромные пионеры великого дела цивилизации, вы, поборники нравственности и прогресса! Вы поняли, говорю я, что политические бури, безусловно, более разрушительны, нежели потрясения атмосферы..." - В один прекрасный день оно приходит, - повторил Родольф, - приходит внезапно, когда его уже перестаешь ждать. Вдруг открывается бесконечная даль, и чей-то голос, говорит: "Вот оно!" Вы испытываете потребность доверить этому человеку всю свою жизнь, отдать ему все, пожертвовать для него всем! Объяснений не надо - все понятно без слов. Именно таким вы видели его в мечтах. (Он смотрел на Эмму.) Наконец сокровище, которое вы так долго искали, здесь, перед вами, и оно сверкает, блестит! Но вы еще сомневаетесь, вы еще не смеете верить, вы ослеплены, как будто из темноты сразу вышли на свет. Последнюю фразу Родольф подкрепил пантомимой. Он схватился за голову, точно она у него закружилась, затем уронил руку на руку Эммы. Она ее отдернула. А советник между тем все читал: - "Но кого это может удивить, господа? Только слепых, только опутанных (я не боюсь сказать об этом прямо), только опутанных вековыми предрассудками людей, которые до сих пор понятия не имеют о том, каков образ мыслей сельского населения. В самом деле, где мы еще найдем такой патриотизм, такую преданность общему делу, одним словом - такое благоразумие, как не в деревне? Это не поверхностный ум, господа, не мишурный блеск празднословов, но ум глубокий, трезвый, прежде всего ставящий перед собой практические цели, тем самым повышая благосостояние отдельных лиц, соблюдая общественную пользу и служа опорой государству, - цели, которые проистекают из законопослушания и верности долгу..." - Опять! - сказал Родольф. - Все долг и долг - меня тошнит от этого слова. Тьма-тьмущая остолопов во фланелевых жилетах и святош с грелками и четками прожужжала нам все уши: "Долг! Долг!" Черт подери, долг заключается в том, чтобы понимать великое, поклоняться прекрасному, а вовсе не в том, чтобы придерживаться разных постыдных условностей. - Да, но... да, но... - пыталась вставить Эмма. - Ну к чему ополчаться на страсти? Ведь это же лучшее, что есть на земле, это источник героизма, восторга, поэзии, музыки, искусства, решительно всего. - Но надо же хоть немного считаться с мнением света, уважать его мораль, - возразила Эмма. - В том-то и дело, что есть две морали, - отрезал Родольф. - Есть мелкая, условная, человеческая, - она вечно меняется, она криклива, она копается в грязи, у нас под ногами, как вот это сборище дураков, которое вы видите перед собой. Но есть другая мораль, вечная - она вокруг нас, как вот эта природа, и она над нами, как голубое небо, откуда нам светит солнце. Господин Льевен вытер губы платком и продолжал: - "Нужно ли доказывать вам, господа, пользу земледелия? Кто же удовлетворяет наши потребности? Кто доставляет нам пропитание? Кто же, как не земледелец? Да, господа, земледелец! Это он, засевая своей трудолюбивой рукой плодородные борозды полей, выращивает зерно, которое, после того как его размельчат и смелют с помощью хитроумных приспособлений, уже в виде муки доставляется в города и сейчас же поступает к булочнику, а тот превращает ее в продукт питания как для богачей, так и для бедняков. Не тот же ли самый земледелец, чтобы одеть нас, выкармливает на пастбищах тучные стада? Во что бы мы одевались, чем бы мы кормились, если бы не земледелец? За примерами ходить недалеко! Все мы часто задумывались над тем, какую важную роль играет в нашей жизни скромное создание, украшение наших птичников, которое одновременно снабжает нас мягкими подушками для нашего ложа, сочным мясом и яйцами для нашего стола. Впрочем, если бы я стал перечислять многообразные дары, которые, словно добрая мать, балующая детей своих, расточает нам заботливо возделанная земля, я бы никогда не кончил. Здесь - виноград, в другом месте - яблоки, а следовательно - сидр, там - ране, еще дальше - сыр. А лен? Запомните, господа: лен! За последние годы посевная площадь льна значительно увеличилась, вот почему я хочу" остановить на нем ваше внимание". Останавливать внимание слушателей не было никакой необходимости, - все и без того разинули рты, ловили каждое его слово. Сидевший около него Тюваш слушал, вытаращив глаза, Дерозере время от времени слегка жмурился, а поодаль, приставив к уху ладонь, чтобы не пропустить ни единого звука, сидел со своим сыном Наполеоном на руках фармацевт. Прочие члены жюри в знак одобрения медленно покачивали головами. У эстрады, опершись на штыки, отдыхали пожарные. Бине стоял навытяжку и, держа локоть на отлете, делал саблей на караул. Может быть, он и слушал, но видеть ничего не мог, оттого что козырек его каски сползал ему на нос. У его поручика, младшего сына г-на Тюваша, каска была совсем не по мерке; огромная, она болталась у него на голове, и из-под нее торчал кончик ситцевого платка. Это обстоятельство вызывало у него по-детски кроткую улыбку, его бледное потное личико выражало блаженство, изнеможение и сонную одурь. Площадь и даже дома на ней были полны народу. Люди смотрели из всех окон, со всех порогов, а Жюстен, захваченный зрелищем, стоял как вкопанный перед аптечной витриной. В толпе никто не разговаривал, и все же г-на Льевена было плохо слышно. Долетали только обрывки фраз, поминутно заглушаемых скрипом стульев. А сзади раздавался то протяжный рев быка, то блеянье ягнят, перекликавшихся с разных концов площади. Дело в том, что пастухи подогнали скотину поближе, и коровы и овцы, слизывая языком приставшие к мордам травинки, время от времени подавали голос. Родольф придвинулся к Эмме и быстро зашептал: - Разве этот всеобщий заговор вас не возмущает? Есть ли хоть одно чувство, которое бы он не осудил? Благороднейшие инстинкты, самые чистые отношения подвергаются преследованию, обливаются грязью, и если двум страдающим душам посчастливится в конце концов найти друг друга, то все подстраивается таким образом, чтобы им нельзя было сойтись. Они напрягут усилия, станут бить крылами, станут звать друг друга. И что же? Рано или поздно, через полгода, через десять лет, но они соединятся, оттого что так велит рок, оттого что они рождены друг для друга. Сложив руки на коленях и подняв голову, он пристально, в упор смотрел на Эмму. Она различала в его глазах золотые лучики вокруг черных зрачков, ощущала запах помады от его волос. И ее охватывало томление; она вспомнила виконта, с которым танцевала в Вобьесаре, - от его бороды пахло так же: ванилью и лимоном, - и машинально опустила веки; ей казалось, что так легче вдыхать этот запах. Но, выгибая стан, Эмма увидела вдали, на горизонте, старый дилижанс "Ласточку", - он медленно спускался с холма Ле, волоча за собой длинный шлейф пыли. В этой желтой карете так часто возвращался к ней Леон, и по этой самой дороге он уехал от нее навсегда! Вдруг ей почудилось, что напротив, в окне, мелькнуло его лицо; потом все смешалось, нашли облака; ей мнилось теперь, что она все еще кружится при блеске люстр, в объятиях виконта, а что Леон где-то недалеко, что он сейчас придет... и в то же время она чувствовала, что голова Родольфа совсем близко. Сладостью этого ощущения были пропитаны давнишние ее желания, и, подобно песчинкам, которые крутит вихрь, они роились в тонком дыму благоухания, окутывавшем ее душу. Она широко раздувала ноздри, дыша свежестью увивавшего карнизы плюща. Она сняла перчатки, вытерла руки, затем стала обмахивать лицо платком; глухой гул толпы и монотонный голос советника она улавливала сквозь стук крови в висках. Советник говорил: - "Добивайтесь! Не сдавайтесь! Не слушайте ни нашептываний рутинеров, ни скороспелых советов самонадеянных экспериментаторов! Обратите особое внимание на плодородность почвы, на качество удобрений, на улучшение пород лошадей, коров, овец, свиней! Пусть эта выставка будет для вас как бы мирной ареной, пусть победитель, перед тем как уйти с нее, протянет руку побежденному, братски обнимется с ним, и пусть у побежденного вспыхнет при этом надежда, что он добьется больших успехов в дальнейшем! А вы, преданные слуги, скромные работники, вы, чей тяжелый труд до сих пор не привлекал к себе внимания ни одного правительства! Ваши непоказные достоинства будут ныне вознаграждены, и вы можете быть уверены, что государство наконец обратило на вас свои взоры, что оно вас ободряет, что оно вам покровительствует, что оно удовлетворит ваши справедливые требования и по мере сил постарается облегчить бремя ваших огромных жертв!" Господин Льевен сел на место; затем произнес речь г-н Дерозере. Слог ее был, пожалуй, менее цветист, но зато это была более деловая речь; он обнаружил в ней больше специальных познаний, высказал более высокие соображения. Правительство он восхвалял недолго, зато уделил больше внимания религии и сельскому хозяйству. Он указал на связь между ними и на те совместные усилия, которые они с давних пор прилагают во имя цивилизации. Родольф и г-жа Бовари говорили в это время о снах, о предчувствиях, о магнетизме. Оратор, обратив мысленный взор к колыбели человечества, описывал те мрачные времена, когда люди жили в лесах и питались желудями. Потом они сбросили звериные шкуры, оделись в сукно, вспахали землю, насадили виноград. Пошло ли это на пользу, чего больше принесло с собой это открытие: бед или благ? Такой вопрос поставил перед собой г-н председатель. А Родольф от магнетизма постепенно перешел к сродству душ, и пока г-н Дерозере толковал о Цинциннате за плугом, о Диоклетиане (*34), сажающем капусту, и о китайских императорах, встречающих новый год торжественным посевом, Родольф доказывал Эмме, что всякое неодолимое влечение уходит корнями в прошлое. - Взять хотя бы нас с вами, - говорил он, - почему мы познакомились? Какая случайность свела нас? Разумеется, наши личные склонности толкали нас друг к другу, преодолевая пространство, - так в конце концов сливаются две реки. Он взял ее руку; она не отняла. - "За разведение ценных культур..." - выкрикнул председатель. - Вот, например, когда я к вам заходил... - "...господину Бизе из Кенкампуа..." - ...думал ли я, что сегодня буду с вами? - "...семьдесят франков!" - Несколько раз я порывался уйти и все-таки пошел за вами, остался. - "За удобрение навозом..." - И теперь уже останусь и на вечер, и на завтра, и на остальное время, на всю жизнь! - "...господину Карону из Аргейля - золотая медаль!" - Я впервые сталкиваюсь с таким неотразимым очарованием... - "Господину Бепу из Живри-Сен-Мартен..." - ...и память о вас я сохраню навеки. - "...за барана-мериноса..." - А вы меня забудете, я пройду мимо вас, словно тень. - "Господину Бело из Нотр-Дам..." - Но нет, что-то от меня должно же остаться в ваших помыслах, в вашей жизни? - "За породу свиней приз делится ex aequo [поровну (лат.)] между господами Леэрисе и Кюлембуром: шестьдесят франков!" Родольф сжимал ее горячую, дрожащую руку, и ему казалось, будто он держит голубку, которой хочется выпорхнуть. И вдруг то ли Эмма попыталась высвободить руку, то ли это был ответ на его пожатие, но она шевельнула пальцами. - Благодарю вас! - воскликнул Родольф. - Вы меня не отталкиваете! Вы - добран! Вы поняли, что я - ваш! Позвольте мне смотреть на вас, любоваться вами! В раскрытые окна подул ветер, и сукно на столе собралось складками, а внизу, на площади, у всех крестьянок поднялись и крылышками белых мотыльков затрепетали, оборки высоких чепцов. - "За применение жмыхов маслянистых семян..." - продолжал председатель. И зачастил: - "За применение фламандских удобрений... за разведение льна... за осушение почвы при долгосрочной аренде... за услуги по хозяйству..." Родольф примолк. Они смотрели друг на друга. Желание было так сильно, что и у него и у нее дрожали пересохшие губы. Их пальцы непроизвольно, покорно сплелись. - "Катрине-Никезе-Элизабете Леру из Сасето-Лагерьер за пятидесятичетырехлетнюю службу на одной и той же ферме серебряную медаль ценой в двадцать пять франков!" - Где же Катрина Леру? - спросил советник. Катрина Леру не показывалась. В толпе послышался шепот: - Да иди же! - Не туда! - Налево! - Не бойся! - Вот дура! - Да где же она? - крикнул Тюваш. - Вон... вон она! - Так пусть подойдет! На эстраду робко поднялась вся точно ссохшаяся старушонка в тряпье. На ногах у нее были огромные деревянные - башмаки, бедра прикрывал длинный голубой передник. Ее худое, сморщенное, как печеное яблоко, лицо выглядывало из простого, без отделки, чепца, длинные узловатые руки путались в рукавах красной кофты. От сенной трухи, от щелока, от овечьего жирового выпота руки у нее так разъело, так они заскорузли и загрубели, что казалось, будто они грязные, хотя она долго мыла их в чистой воде; натруженные пальцы всегда у нее слегка раздвигались, как бы скромно свидетельствуя о том, сколько ей пришлось претерпеть. В выражении ее лица было что-то монашески суровое. Ее безжизненный взгляд не смягчали оттенки грусти и умиления. Постоянно имея дело с животными, она переняла у них немоту и спокойствие. Сегодня она впервые очутилась в таком многолюдном обществе. Флаги, барабаны, господа в черных фраках, орден советника - все это навело на нее страх, и она стояла как вкопанная, не зная, что ей делать: подойти ближе или убежать, не понимая, зачем вытолкнули ее из толпы, почему ей улыбаются члены жюри. Прямо перед благоденствующими буржуа стояло олицетворение полувекового рабского труда. - Подойдите, уважаемая Катрина-Никеза-Элизабета Леру! - взяв у председателя список награжденных, сказал г-н советник. Глядя то на бумагу, то на старуху, он несколько раз повторил отеческим тоном: - Подойдите, подойдите! - Вы что, глухая? - подскочив в своем кресле, спросил Тюваш и стал кричать ей в ухо: - За пятидесятичетырехлетнюю службу! Серебряная медаль! Двадцать пять франков! Это вам, вам! Получив медаль, старуха начала ее рассматривать. Лицо ее расплылось при этом в блаженную улыбку, и, уходя, она пробормотала: - Я ее священнику отдам, чтоб он за меня молился! - Вот фанатизм! - наклонившись к нотариусу, воскликнул фармацевт. Заседание кончилось, толпа разошлась, речи были произнесены, и теперь каждый вновь занял свое прежнее положение, все вошло в свою колею, хозяева стали ругать работников, а те стали бить животных - этих бесстрастных триумфаторов, возвращавшихся с зелеными венками на рогах к себе в стойла. Между тем национальные гвардейцы, насадив на штыки булки, поднялись на второй этаж мэрии; батальонный барабанщик нес впереди корзину с вином. Г-жа Бовари взяла Родольфа под руку, он довел ее до дому, они расстались у крыльца, и Родольф пошел прогуляться перед парадным обедом по лугу. Плохо приготовленный обед был продолжителен и шумен. За столом было так тесно, что люди с трудом двигали локтями; узкие доски, служившие скамьями, казалось, вот-вот рухнут. Ели до отвала. Каждый старался наесть на весь свой взнос. По лбам катился пот. Над столом, среди висячих кенкетов, точно осенний утренний туман над рекой, курился белесый пар. Родольф, прислонившись к коленкоровой изнанке шатра, думал только об Эмме и ничего не слышал. Позади него слуги на траве составляли в стопки грязные тарелки; соседи заговаривали с ним - он не отвечал; ему подливали вина, и в то время как шум вокруг все усиливался, в сознании его ширилась тишина. Он вызывал в своем воображении ее слова, очертания ее губ; лицо ее, точно в волшебном зеркале, сверкало на шишках киверов, складки на стенах шатра превращались в складки ее платья, вереница грядущих дней любви уходила в бесконечную даль. Вечером, во время фейерверка, он увидел ее еще раз, но она была с мужем, г-жой Оме и фармацевтом. Аптекарь, боясь, как бы ракеты не наделали бед, ежеминутно бросал своих спутников, подбегал к Бине и давал ему советы. Так как пиротехнические приборы были присланы на имя г-на Тюваша, а тот из предосторожности сложил их до времени в погреб, то отсыревший порох не загорался, главный же эффект - дракон, кусающий свой собственный хвост, - не удался вовсе. Порою вспыхивала жалкая римская свеча, и глазеющая толпа поднимала крик, прорезаемый визгом девок, которых в темноте щупали парни. Эмма прижалась к плечу Шарля и, подняв голову, молча следила за тем, как в черном небе огнистыми брызгами рассыпаются ракеты. При свете плошек Родольфу хорошо было видно ее лицо. Но плошки одна за другой погасали. Зажглись звезды. Упало несколько капель дождя. Эмма повязала голову косынкой. В эту минуту из ворот трактира выехала коляска советника. Кучер был пьян и сейчас же заснул; над верхом экипажа, между двумя фонарями, виднелась бесформенная груда его тела, качавшаяся из стороны в сторону вместе с подпрыгивавшим на ремнях кузовом. - Нет, как хотите, а с пьянством надо вести самую решительную борьбу! - заметил аптекарь. - Я бы каждую неделю вывешивал на дверях мэрии доску ad hoc [для этой цели (лат.)], на которую были бы занесены фамилии тех, кто за истекший период времени отравлял себя алкоголем. С точки зрения статистической это были бы показательные таблицы, которые в случае надобности... Извините! С этими словами он побежал к податному инспектору. Бине спешил домой. Он соскучился по своему станку. - Не худо было бы кого-нибудь послать, - заговорил Оме, - а то сходили бы сами... - Да отстаньте вы от меня, - сказал податной инспектор, - ну чего вы боитесь? - Успокойтесь! - вернувшись к своим друзьям, молвил аптекарь. - Бине уверил меня, что меры приняты. Ни одна искра не упадет. В насосах полно воды. Идемте спать. - А меня и правда давно уже клонит ко сну, - сказала сладко зевавшая г-жа Оме. - Ну да это не беда, зато день мы провели чудесно. Родольф, нежно глядя на Эмму, тихо повторил: - О да, чудесно! Все простились и разошлись по домам. Два дня спустя в "Руанском светоче" появилась большая статья о выставке. В приливе вдохновения ее на другой же день после праздника написал Оме: "Откуда все эти фестоны, гирлянды, цветы? Куда, подобно волнам бушующего моря, течет толпа, которую заливает потоками света жгучее солнце, иссушающее наши нивы?" Затем он обрисовал положение крестьян. Правительство, конечно, делает для них много, но все еще недостаточно! "Смелее! - взывал к нему фармацевт. - Необходим целый ряд реформ - осуществим же их!" Дойдя до появления советника, он не забыл упомянуть "нашу воинственную милицию", "наших деревенских резвушек" и лысых стариков, с видом патриархов стоявших в толпе, - "этих обломков наших бессмертных фаланг, почувствовавших, как сильно забились у них сердца при мужественных звуках барабана". Перечисляя членов жюри, он одним из первых назвал себя, а в особом примечании напомнил, что это тот самый г-н Оме, фармацевт, который прислал в Агрономическое общество статью о сидре. Перейдя к раздаче наград, он в дифирамбических тонах описал радость лауреатов: "Отец обнимал сына, брат - брата, супруг - супругу. Все с гордостью показывали свои скромные медали, и, разумеется, каждый, вернувшись домой к своей дорогой хозяйке, со слезами повесит медаль на стене своей смиренной хижины. Около шести часов главнейшие участники празднества встретились за пиршественным столом, накрытым на пастбище г-на Льежара. Обед прошел в исключительно дружественной атмосфере. Г-н Льевен провозгласил здравицу за монарха! Г-н Тюваш - за префекта! Г-н Дерозере - за земледелие! Г-н Оме - за брата и сестру: за искусство и промышленность! Г-н Леплише - за мелиорацию! Вечером блестящий фейерверк внезапно озарил воздушное пространство. То был настоящий калейдоскоп, оперная декорация; на одно мгновение наш тихий городок был как бы перенесен в сказочную обстановку "Тысячи и одной ночи". Считаем своим долгом засвидетельствовать, что семейное торжество не было омрачено ни одним неприятным происшествием". К этому г-н Оме прибавлял: "Бросалось лишь в глаза блистательное отсутствие духовенства. По-видимому, в ризницах понимают прогресс по-своему. Вольному воля, господа Лойолы!" 9 Прошло полтора месяца, Родольф не появлялся. Наконец однажды вечером он пришел. На другой день после выставки он сказал себе: "Устроим перерыв - иначе можно все испортить". И в конце недели уехал на охоту. Вернувшись с охоты он подумал, что уже поздно, а затем рассудил так: "Ведь если она полюбила меня с первого дня, то разлука, наверное, усилила это чувство. Подождем еще немного". И когда он вошел к ней в залу и увидел, что она побледнела, он убедился, что рассчитал правильно. Эмма была одна. Вечерело. Муслиновые занавески на окнах сгущали сумрак; в зеркале, между зубчатых ветвей кораллового полипа, отражался блеск позолоты барометра, на который падал солнечный луч. Родольф не садился. Видно было, что Эмме стоит большого труда отвечать на его первые учтивые фразы. - Я был занят, - сказал он. - Потом болел. - Опасно? - воскликнула она. - Да нет! - садясь рядом с ней, ответил Родольф. - Просто я решил больше к вам не приходить. - Почему? - Вы не догадываетесь? Родольф опять посмотрел на нее, и таким страстным взором, что она вспыхнула и опустила голову. - Эмма... - снова заговорил он. - Милостивый государь! - слегка подавшись назад сказала Эмма. - Ах, теперь вы сами видите, как я был прав, что не хотел больше к вам приходить! - печально сказал Родольф. - Ваше имя беспрерывно звучит у меня в душе, оно невольно срывается с моих уст, а вы мне запрещаете произносить его! Госпожа Бовари!.. Так вас называют все!.. Да это и не ваше имя - это имя другого человека! Другого! - повторил он и закрыл лицо руками. - Да, я все время о вас вспоминаю!.. Думы о вас не дают мне покою! О, простите!.. Мы больше не увидимся... Прощайте!.. Я уезжаю далеко... так далеко, что больше вы обо мне не услышите!.. И тем не менее... сегодня что-то потянуло меня к вам! С небом не поборешься, против улыбки ангела не устоишь! Все прекрасное, чарующее, пленительное увлекает невольно. Эмма впервые слышала такие слова, и ее самолюбие нежилось в них, словно в теплой ванне. - Да, я не приходил, - продолжал он, - я не мог вас видеть, но зато я любовался всем, что вас окружает. Ночами... каждую ночь я вставал, шел сюда, смотрел на ваш дом, на крышу, блестевшую при луне, на деревья, колыхавшиеся под вашим окном, на огонек вашего ночника, мерцавшего во мраке сквозь оконные стекла. А вы и не знали, что вон там, так близко и в то же время так далеко, несчастный страдалец... Эмма повернулась к нему. - Какой вы добрый! - дрогнувшим голосом проговорила она. - Нет, я просто люблю вас - только и всего! А вы этого и не подозревали! Скажите же мне... одно слово! Одно лишь слово! Родольф незаметно соскользнул с табурета на пол, но в это время в кухне послышались шаги, и он обратил внимание, что дверь не заперта. - Умоляю вас, - сказал он, вставая, - исполните одно мое желание! Ему хотелось осмотреть ее дом, знать, как она живет. Госпожа Бовари решила, что ничего неудобного в этом нет, но, когда они оба встали, вошел Шарль. - Здравствуйте, доктор, - сказал Родольф. Лекарь, польщенный этим неожиданным для него титулом, наговорил кучу любезностей, а Родольф тем временем оправился от смущения. - Ваша супруга жаловалась на здоровье... - начал было он. Шарль перебил его: он в самом деле очень беспокоится за жену - у нее опять начались приступы удушья. Родольф спросил, не будет ли ей полезна верховая езда. - Разумеется! Отлично, великолепно!.. Блестящая мысль! Непременно начни кататься. Эмма на это возразила, что у нее нет лошади, Родольф предложил свою; она отказалась, он не настаивал. Потом в объяснение своего визита он сказал, что у его конюха, которому пускали кровь, головокружения еще не прошли. - Я к вам заеду, - вызвался Бовари. - Нет, нет, я пришлю его к вам. Мы приедем с ним вместе, зачем же вам беспокоиться? - Прекрасно. Благодарю вас. Когда супруги остались вдвоем, Шарль спросил Эмму: - Почему ты отвергла предложение Буланже? Это так мило с его стороны! Лицо Эммы приняло недовольное выражение; она придумала тысячу отговорок и в конце концов заявила, что "это может показаться странным". - А, наплевать! - сказал Шарль и сделал пируэт. - Здоровье - прежде всего! Ты не права! - Как же это я буду ездить верхом, когда у меня даже амазонки нет? - Ну так закажи! - ответил Шарль. Это ее убедило. Когда костюм был сшит, Шарль написал Буланже, что жена согласна и что они рассчитывают на его любезность. Ровно в двенадцать часов следующего дня у крыльца появился Родольф с двумя верховыми лошадьми. На одной из них было дамское седло оленьей кожи; розовые помпончики прикрывали ей уши. Родольф надел мягкие сапоги, - он был уверен, что Эмма никогда таких не видала. В самом деле, когда он в бархатном фраке и белых триковых рейтузах вбежал на площадку лестницы, Эмма пришла в восторг от его вида. Она была уже готова и ждала. Жюстен удрал из аптеки, чтобы поглядеть на Эмму; сам фармацевт - и тот соизволил выйти. Он обратился к Буланже с наставлениями: - Будьте осторожны! Долго ли до беды? Лошади у вас не горячи? Эмма услышала над головой стук: это, развлекая маленькую Берту, барабанила по стеклу Фелисите. Девочка послала матери воздушный поцелуй - та сделала ответный знак рукояткой хлыстика. - Приятной прогулки! - крикнул г-н Оме. - Но только осторожней, осторожней! И замахал им вслед, газетой. Вырвавшись на простор, лошадь Эммы тотчас понеслась галопом. Родольф скакал рядом. По временам Эмма и Родольф переговаривались. Слегка наклонив голову, высоко держа повод, а правую руку опустив, Эмма вся отдалась ритму галопа, подбрасывавшего ее в седле. У подножья горы Родольф ослабил поводья; они пустили лошадей одновременно; на вершине лошади вдруг остановились, длинная голубая вуаль закрыла Эмме лицо. Было самое начало октября. Над полями стоял туман. На горизонте, между очертаниями холмов, вился клочковатый пар - поднимался и таял. В прорывах облаков далеко-далеко виднелись освещенные солнцем крыши Ионвиля, сады, сбегавшие к реке, стены, дворы, колокольня. Эмма, щурясь, старалась отыскать свой дом, и никогда еще этот захудалый городишко не казался ей таким маленьким. С той высоты, на которой они находились, вся долина представлялась огромным молочно-белым озером, испаряющимся в воздухе. Леса, уходившие ввысь, были похожи на черные скалы, а линия встававших из тумана высоких тополей образовывала как бы береговую полосу, колыхавшуюся от ветра. Поодаль, на лужайке, среди елей, в теплом воздухе струился тусклый свет. Рыжеватая, как табачная пыль, земля приглушала шаги. Лошади, ступая, разбрасывали подковами упавшие шишки. Родольф и Эмма ехали по краю леса. Временами она отворачивалась, чтобы не встретиться с ним взглядом, и видела лишь бесконечные ряды еловых стволов, от которых у нее скоро стало рябить в глазах. Храпели лошади. Поскрипывали кожаные седла. В ту самую минуту, когда они въезжали в лес, показалось солнце. - Бог благословляет нас! - воскликнул Родольф. - Вы так думаете? - спросила Эмма. - Вперед! Вперед! Он щелкнул языком. Лошади побежали. За стремена Эммы цеплялись высокие придорожные папоротники. Родольф, не останавливаясь, наклонялся и выдергивал их. Время от времени он, чтобы раздвинуть ветви, обгонял Эмму, и тогда она чувствовала, как его колено касается ее ноги. Небо разъяснилось. Листья деревьев были неподвижны. Родольф и Эмма проезжали просторные поляны, заросшие цветущим вереском. Эти лиловые ковры сменялись лесными дебрями, то серыми, то бурыми, то золотистыми, в зависимости от цвета листвы. Где-то под кустами слышался шорох крыльев, хрипло и нежно каркали вороны, взлетавшие на дубы. Родольф и Эмма спешились. Он привязал лошадей. Она пошла вперед, между колеями, по замшелой дороге. Длинное платье мешало ей, она подняла шлейф, и Родольф, идя сзади, видел между черным сукном платья и черным ботинком полоску тонкого белого чулка, которая, как ему казалось, заключала в себе частицу ее наготы. Эмма остановилась. - Я устала, - промолвила она. - Ну еще немножко! - сказал Родольф. - Соберитесь с силами. Пройдя шагов сто, она опять остановилась. Лицо ее, проглядывавшее сквозь прозрачную голубизну вуали, падавшей с ее мужской шляпы то на правое, то на левое бедро, точно плавало в лазури волн. - Куда же мы идем? Он не ответил. Она дышала прерывисто. Родольф посматривал вокруг и кусал себе усы. Они вышли на широкую просеку, где была вырублена молодая поросль, сели на поваленное дерево, и Родольф заговорил о своей любви. Для начала он не стал отпугивать ее комплиментами. Он был спокоен, серьезен, печален. Эмма слушала его, опустив голову, и носком ботинка шевелила валявшиеся на земле щепки. И все же, когда он спросил: - Разве пути наши теперь не сошлись? Она ответила: - О нет! Вы сами знаете. Это невозможно. Она встала и пошла вперед. Он взял ее за руку. Она остановилась, посмотрела на него долгим влюбленным взглядом увлажнившихся глаз и неожиданно быстро произнесла: - Ах, не будем об этом говорить!.. Где наши лошади? Поедем обратно. У него вырвался жест досады и гнева. Она повторила: - Где наши лошади? Где наши лошади? Родольф как-то странно усмехнулся, стиснул зубы, расставил руки и, глядя на Эмму в упор, двинулся к ней. Эмма вздрогнула и отшатнулась. - Ах, мне страшно! Мне неприятно! Едем! - лепетала она. - Как хотите, - изменившись в лице, сказал Родольф. Он опять стал почтительным, ласковым, робким. Она подала ему руку. Они пошли назад. - Что это с вами было? - заговорил он. - Из-за чего? Ума не приложу. Вы, очевидно, не так меня поняли? В моей душе вы как мадонна на пьедестале, вы занимаете в ней высокое, прочное и ничем не загрязненное место! Я не могу без вас жить! Не могу жить без ваших глаз, без вашего голоса, без ваших мыслей. Будьте моим другом, моей сестрой, моим ангелом! Он протянул руку и обхватил ее стан. Она сделала слабую попытку высвободиться. Но он не отпускал ее и продолжал идти. Вдруг они услышали, как лошади щиплют листья. - Подождите! - сказал Родольф. - Побудем здесь еще! Останьтесь! И, увлекая ее за собой, пошел берегом маленького, покрытого зеленою ряскою пруда. Увядшие кувшинки, росшие среди камышей, были неподвижны. Лягушки, заслышав шаги людей, ступавших по траве, прыгали в воду. - Что я, безумная, делаю? Что я делаю? - твердила Эмма. - Я не должна вас слушать. - Почему?.. Эмма! Эмма! - О Родольф! - медленно проговорила она и склонилась на его плечо. Сукно ее платья зацепилось за бархат его фрака. Она запрокинула голову, от глубокого вздоха напряглась ее белая шея, по всему ее телу пробежала дрожь и, пряча лицо, вся в слезах, она безвольно отдалась Родольфу. Ложились вечерние тени. Косые лучи солнца, пробиваясь сквозь ветви, слепили ей глаза. Вокруг нее там и сям, на листьях и на земле, перебегали пятна света, - казалось, будто это колибри роняют на лету перья. Кругом было тихо. От деревьев веяло покоем. Эмма чувствовала, как опять у нее забилось сердце, как теплая волна крови прошла по ее телу. Вдруг где-то далеко за лесом, на другом холме, раздался невнятный протяжный крик, чей-то певучий голос, и она молча слушала, как он, словно музыка, сливался с замирающим трепетом ее возбужденных нервов. Родольф с сигарой во рту, орудуя перочинным ножом, чинил оборванный повод. В Ионвиль они вернулись тою же дорогой. Они видели на грязи тянувшиеся "рядом следы копыт своих лошадей, видели те же кусты, те же камни в траве. Ничто вокруг не изменилось. А между тем в самой Эмме произошла перемена, более для нее важная, чем если бы сдвинулись с места окрестные горы. Родольф время от времени наклонялся и целовал ей руку. Верхом на лошади Эмма была сейчас обворожительна. В седле она держалась прямо, стан ее был гибок, согнутое колено лежало на гриве, лицо слегка раскраснелось от воздуха и от закатного багрянца. В Ионвиле она загарцевала по мостовой. На нее смотрели из окон. За обедом муж нашел, что она хорошо выглядит. Когда же он спросил, довольна ли она прогулкой, Эмма как будто не слыхала вопроса; она все так же сидела над тарелкой, облокотившись на стол, освещенный двумя свечами. - Эмма! - сказал Шарль. - Что? - Знаешь, сегодня я заезжал к Александру. У него есть старая кобыла, очень неплохая, только вот колени облысели, - я уверен, что он отдаст ее за сто экю... Я решил сделать тебе удовольствие и оставил ее за собой... я ее купил... - прибавил он. - Хорошо я сделал? Ну? Что же ты молчишь? Она утвердительно качнула головой. Четверть часа спустя она спросила: - Вечером ты куда-нибудь идешь? - Да. А что? - Просто так, милый, ничего! Отделавшись от Шарля, она сейчас же заперлась у себя в комнате. Сначала это было какое-то наваждение: она видела перед собой деревья, дороги, канавы, Родольфа, все еще чувствовала его объятия, слышала шелест листьев и шуршание камышей. Посмотрев на себя в зеркало, она подивилась выражению своего лица. Прежде не было у нее таких больших, таких черных, таких глубоких глаз. Что-то неуловимое, разлитое во всем облике, преображало ее. "У меня есть любовник! Любовник!" - повторяла она, радуясь этой мысли, точно вновь наступившей зрелости. Значит, у нее будет теперь трепет счастья, радость любви, которую она уже перестала ждать. Перед ней открывалась область чудесного, где властвуют страсть, восторг, исступление. Лазоревая бесконечность окружала ее; мысль ее прозревала искрящиеся вершины чувства, а жизнь обыденная виднелась лишь где-то глубоко внизу, между высотами. Ей припомнились героини прочитанных книг, и ликующий хор неверных жен "запел в ее памяти родными, завораживающими голосами. Теперь она сама вступала в круг этих вымыслов как его единственно живая часть и убеждалась, что отныне она тоже являет собою образ влюбленной женщины, который прежде вызывал в ней такую зависть, убеждалась, что заветная мечта ее молодости сбывается. И еще она испытывала блаженство утоленной мести. Она так истомилась! Зато сейчас она торжествовала, и долго сдерживаемая страсть хлынула радостно бурлящим потоком. Эмма наслаждалась ею безудержно, безмятежно, бездумно. Следующий день прошел в новых ласках. Родольф и Эмма дали друг другу клятву. Она поведала ему свои прежние горести. Он прерывал ее поцелуями, а она, глядя на него сквозь полуопущенные ресницы, просила еще раз назвать ее по имени и повторить, что он ее любит. Это было, как и накануне, в лесу, в пустом шалаше башмачника. Стены шалаша были соломенные, а крыша такая низкая, что приходилось все время нагибаться. Они сидели друг против друга на ложе из сухих листьев. С этого дня они стали писать друг другу каждый вечер. Эмма шла в самый конец сада, к реке, и засовывала свои письма в одну из трещин обрыва, Родольф приходил сюда за письмом и клал на его место свое, но оно всегда казалось Эмме слишком коротким. Однажды Шарль уехал еще до рассвета, и Эмме захотелось повидаться с Родольфом сию же минуту. Можно было сбегать в Ла Юшет, пробыть там час и вернуться в Ионвиль, пока все еще спали. При одной этой мысли у нее захватило дух от страстного желания, и немного погодя она быстрыми шагами, не оглядываясь, уже шла лугом. Занималась заря. Эмма, издали увидев два стрельчатых ф