озвался из дыма кто-то, похожий на призрак. Оук ухватил комли снопов и, оттянув их так, чтобы можно было поглубже засунуть ногу, полез наверх, цепляясь своей клюкой. Взобравшись на навес, он уселся верхом на стыке и принялся сбивать клюкой налетавшие туда огненные хлопья, не переставая кричать в то же время, чтобы ему принесли большой сук, лестницу и воды. Билли Смолбери - один из тех, кто ехал в телеге, - разыскал и притащил лестницу, и Марк Кларк взобрался по ней и уселся рядом с Оуком. Там, наверху, можно было прямо задохнуться от дыма, и Марк Кларк, малый проворный, втащил наверх поданное ему ведро воды, плеснул Оуку в лицо и обрызгал его всего с головы до ног, а тот продолжал сметать горящие хлопья, теперь уже обеими руками, размахивая длинной буковой веткой и клюкой. Толпившиеся внизу люди все так же суетились, стараясь что-то сделать, чтобы потушить пожар, но по-прежнему без всякого толку. Суетящиеся фигуры, окрашенные в кирпичный цвет, отбрасывали резко очерченные, причудливо меняющиеся тени. В стороне, за самой большой скирдой, куда почти не проникал свет пламени, стояла лошадка, на которой сидела в седле молодая женщина. Тут же рядом стояла другая женщина. Обе они, по-видимому, нарочно держались подальше от огня, чтобы не пугать лошадь. - Это пастух, - сказала женщина, стоявшая возле всадницы. - Ну да, пастух. Поглядите, как блестит его крюк, когда он бьет по скирде. А вон блузу-то его, бог ты мой, уже в двух местах прожгло. Молодой, красивый пастух, мэм. - Чей же это пастух? - звонким голосом спросила всадница. - Не знаю, мэм. - Но кто-нибудь, наверно, знает? - Никто не знает, уж я спрашивала. Говорят, не здешний, чужой. Молодая женщина выехала из-за скирды и с беспокойством огляделась по сторонам. - Ты как думаешь, рига не может загореться? - спросила она. - Джан Когген, как по-вашему, рига не может загореться? - переспросила другая женщина стоявшего поблизости человека. - Теперь-то уж нет, я думаю, можно не опасаться. Вот ежели бы та скирда загорелась, тогда и риге не уцелеть... А так бы оно и было бы, коли б не этот молодой пастух, вон он сидит на той самой скирде и молотит своими длинными ручищами, ровно твоя мельница. - И как ловко орудует, - сказала всадница, глядя на Габриэля через свою плотную шерстяную вуаль. - Я бы хотела, чтобы он остался у нас пастухом. Кто-нибудь из вас знает, как его зовут? - Кто ж его знает, никто его здесь никогда не видел. Укрощенный огонь начал затихать, и Габриэль, убедившись, что ему больше нет надобности восседать на своем высоком посту, собрался слезать. - Мэрией, - сказала молодая всадница, - ступай туда, он сейчас слезет, и скажи, что фермер хочет поблагодарить его за то, что он нас выручил. Мэрией подошла к скирде как раз в тот момент, когда Оук сошел с лестницы. Она передала ему, что ей было поручено. - А где ваш хозяин, фермер? - осведомился Габриэль, оживившись при мысли, что для него может найтись работа. - Не хозяин, а хозяйка, пастух. - Женщина - фермер! - Да и еще какой богатый фермер! - подхватил кто-то из стоящих рядом. - Недавно в наши края приехала откуда-то издалека. Дядюшка у ней внезапно скончался, вот ей его ферма и досталась. Старик деньги полпинтами мерил, так кружками и считал, а она теперь, говорят, со всеми кэстербриджскими банками дела ведет. Ей в кинь-монету можно не как нам, грошами, а золотыми играть. - Вон она там, на лошади, лицо черным покрывалом с дырочками закрыто, - сказала Мэрией. Оук, весь грязный, черный, сплошь облепленный копотью, в прожженной, дырявой, промокшей насквозь блузе, с обугленным и укоротившимся, по крайней мере, дюймов на пять, на шесть пастушьим посохом, смиренно, - тяжкие превратности судьбы сделали его смиренным, - приблизился к маленькой женской фигурке, сидевшей на лошади. Он почтительно, но вместе с тем молодцевато приподнял шляпу и, остановившись у самых ее ног, спросил нерешительным голосом: - Не требуется ли вам пастух, мэм? Она подняла шерстяную вуаль, закрывавшую ее лицо, и уставилась на него круглыми от изумления глазами. Габриэль и его жестокая милая, Батшеба Эвердин, очутились лицом к лицу. Батшеба молчала, а он повторил машинально упавшим, растерянным голосом: - Не требуется ли вам пастух, мэм? ГЛАВА VII ТАК ОНИ ВСТРЕТИЛИСЬ. БОЯЗЛИВАЯ ДЕВУШКА Батшеба отъехала в тень. Она и сама не знала - смешно ей, что они вот так встретились, или скорее неприятно, - уж очень все это неловко получилось. В ней шевелилось как будто и чувство жалости, а вместе с тем что-то похожее на чувство торжества: вот он в каком положении, а я... Она не испытывала никакого замешательства, а то, что Габриэль признался ей в любви в Норкомбе, она вспомнила только сейчас, когда, увидев его, подумала, что вот ведь она совершенно забыла об этом. - Да, - тихо промолвила она, повернув к нему с важным видом слегка зарумянившееся лицо. - Мне нужен пастух. Но... - Вот он как раз то, что надо, мэм, - веско заявил один из сельчан. Убежденность действует убедительно. - Да, да, верно, - решительно поддержал второй. - Самый подходящий человек, - с воодушевлением подтвердил третий. - Лучше не найти, - с жаром подхватил четвертый. - В таком случае скажите ему, чтобы он поговорил с управителем, - распорядилась Батшеба. И все стало на свое место и свелось к делу. Чтобы придать этой встрече подобающую ей романтическую окраску, требовались более подходящие условия - летний вечер, уединенность. Габриэлю помогли разыскать управителя, и они отошли с ним в сторонку потолковать, и все время, пока у них шел этот предварительный разговор, Габриэль старался унять трепыхание в груди, вызванное неожиданным открытием, что эта неведомая ночная богиня Астарта, о которой он слышал такие странные речи, оказывается, не кто иной, как хорошо знакомая ему, обожаемая Венера. Огонь унялся. - После такой неурочной работы я предлагаю вам всем немножко подкрепиться, - сказала Батшеба. - Заходите в дом. - Оно конечно, мисс, неплохо бы перекусить да выпить, - отозвался один за всех, - да только нам куда вольготнее было бы посидеть в солодовне Уоррена, ежели бы вы нам туда чего-нибудь прислали. Батшеба повернула лошадь и скрылась в темноте. Крестьяне гурьбой двинулись в поселок, и у скирды остались только Оук с управителем. - Ну вот, как будто и все, стало быть, мы уговорились, - сказал наконец управитель. - Я пошел домой. Доброй ночи, пастух. - А вы не могли бы меня на жилье устроить? - попросил Габриэль. - Вот уж чего не могу, того не могу, - отвечал управитель, стараясь поскорей увильнуть от Оука, точь-в-точь как благочестивый прихожанин от блюда с доброхотными даяниями, когда он не собирается ничего давать. - Ступайте прямо по дороге, уткнетесь в солодовню Уоррена, они туда все сейчас угощаться пошли; там, верно, вам что-нибудь укажут. Доброй ночи, пастух. Управитель, который, по-видимому, сильно страшился возлюбить ближнего, как самого себя, зашагал вверх по склону холма, а Оук направился в селение. Он все еще никак не мог опомниться от этой встречи с Батшебой. Он радовался, что будет жить поблизости от нее, и в то же время был совершенно ошеломлен тем, как быстро такая молоденькая, неопытная норкомбская девушка превратилась в невозмутимую властную женщину. Впрочем, некоторым женщинам только недостает случая, чтобы показать себя во весь рост. Тут Габриэлю пришлось оторваться от своих мыслей, чтобы не сбиться с дороги, - перед ним было кладбище, и он пошел по тропинке вдоль ограды, где росли громадные старые деревья. Тропинка поросла густой травой, которая даже и сейчас, в заморозки, заглушала его шаги. Поравнявшись с дуплистым деревом, которое даже среди всех этих старых великанов казалось патриархом, Габриэль увидел, что за ним кто-то стоит. Он продолжал идти, не останавливаясь, но случайно наподдал ногой камень, и тот откатился со стуком. Фигура, стоявшая неподвижно, вздрогнула и попыталась принять небрежно-беспечный вид. Это была очень тоненькая девушка, в легкой не по сезону одежде. - Добрый вечер, - приветливо сказал Габриэль. - Добрый вечер, - ответила девушка. Голос оказался необычайно пленительным, низкого, бархатного тона. Такие голоса любят описывать в романах, но в жизни их редко услышишь. - Будьте так добры, скажите, пожалуйста, попаду ли я этой дорогой в солодовню Уоррена? - спросил Габриэль, которому действительно нужно было узнать, туда ли он идет, но кстати хотелось еще раз услышать этот мелодичный голос. - Вы правильно идете. Вон она там, внизу под горой. А вы не знаете... - Девушка на секунду замялась. - Вы не знаете, до какого часа открыта харчевня "Оленья голова"? По-видимому, приветливость Габриэля подкупила ее, так же как его подкупил ее голос. - Я не знаю, где эта "Оленья голова", никогда про нее не слышал. А вы хотите попасть туда сегодня же? - Да. - Девушка опять замялась. В сущности, продолжать разговор не было необходимости, но из какого-то смутного желания скрыть свое смятение, спрятаться за ничего не значащей фразой ей явно хотелось еще что-то добавить, - так поступают простодушные люди, когда им приходится действовать тайком. - Вы сами не из Уэзербери? - робко спросила она. - Нет. Я новый пастух, только что прибыл. - Пастух? Вот не сказала бы, вас можно за фермера принять. - Нет, всего-навсего пастух, - с мрачной решительностью отрезал Габриэль, и мысли его невольно устремились к прошлому. Он опустил глаза, и взгляд его упал на ноги стоявшей перед ним девушки, и тут только он увидел узелок, лежавший на земле. Она, вероятно, заметила, что взгляд его задержался на нем, и пролепетала робким, просительным тоном: - Вы никому из здешних не скажете, что видели меня тут, не скажете, правда, ну хотя бы день или два? - Конечно, не скажу, если вы не хотите. - Спасибо вам большое, - сказала она. - Я бедная девушка, и я не хочу, чтобы обо мне люди судачили. - Она замолчала и поежилась. - В такой холодный вечер вам следовало бы одеться потеплей. Я вам советую, идите-ка вы домой. - О нет, нет. Пожалуйста, я вас прошу, идите своей дорогой и оставьте меня здесь одну. Большое вам спасибо за то, что вы так сказали. - Хорошо, я пойду, - сказал он и прибавил нерешительно: - Раз вы сейчас в таком трудном положении, может, вы не откажетесь принять от меня вот этот пустяк? Тут всего-навсего шиллинг, все, что я могу уделить. - Да, не откажусь, - с глубокой признательностью ответила незнакомка. И протянула руку. Габриэль протянул свою. И в тот момент, когда она, коснувшись его руки, повернула свою ладонью вверх, Габриэль, взяв ее руку в темноте, чтобы положить монету, нечаянно нащупал ее пульс. Он бился с трагической напряженностью. Ему нередко случалось нащупывать такой учащенный, жесткий, прерывистый пульс у своих овец, когда пес загонял их до изнеможения. Это говорило о чрезмерном расходовании жизненной энергии и сил, а их, судя по хрупкому сложению девушки, было у нее и так слишком мало. - Что с вами такое? - Ничего. - Что-то, должно быть, есть? - Нет, нет, нет. Пожалуйста, не проговоритесь, что видели меня. - Хорошо, буду молчать. Доброй вам ночи. - Доброй ночи. Девушка осталась стоять, не двигаясь, прислонясь к дереву, а Габриэль пошел вниз по тропинке к селению Уэзербери, или Нижней Запруде, как его здесь называли. У него было такое чувство, как будто он соприкоснулся вплотную с каким-то безысходным горем, когда рука этого маленького, хрупкого существа легла в его руку. Но на то и разум, чтобы не поддаваться минутным впечатлениям, и Габриэль постарался забыть об этой встрече. ГЛАВА VIII СОЛОДОВНЯ. ПОГУТОРИЛИ. НОВОСТИ Солодовня Уоррена была со всех сторон обнесена старой стеной, густо поросшей плющом, и хотя в этот поздний час от самого дома мало что было видно, его темные резкие очертания, отчетливо выступавшие на вечернем небе, достаточно красноречиво изобличали его назначение и свойства. Покатая соломенная крыша, свисавшая бахромой над стенами, сходилась в середине углом, увенчанным небольшим деревянным куполом наподобие фонаря и обнесенным со всех четырех сторон решетчатыми навесами, из-под которых, медленно расплываясь в ночном воздухе, струился пар. Оков в доме спереди не было, и только через маленький, заделанный толстым стеклом квадратик над входной дверью, пробивались полосы красноватого света, которые тянулись через двор и ложились на увитую плющом стену. Изнутри доносились голоса. Оук долго шарил рукой по двери, как ослепший Елима-волхв. Наконец он нащупал кожаный ремешок и потянул за него; деревянная щеколда откинулась, и дверь распахнулась. Внутри помещение было освещено только красным жаром сушильной печи, свет которой струился низко над полом, словно свет заходящего солнца, и отбрасывал вверх колеблющиеся искаженные тени сидящих людей. Каменные плиты пола стерлись от времени, от входной двери к печи протопталась дорожка, а кругом образовались углубления и впадины. У одной стены стояла длинная скамья из неструганого дуба, закруглявшаяся с обеих сторон, а в глубине, в углу, узкая кровать, накрытая одеялом, где спал, а частенько полеживал и днем хозяин-солодовник. Старик хозяин сидел сейчас прямо против огня; белые как снег волосы и длинная белая борода, закрывавшая его согбенное туловище, казалось, разрослись на нем, как мох или лишайник на старой безлиственной яблоне. На нем были штаны, подвернутые до колен, и башмаки на шнурках; он сидел, уставившись в огонь. Воздух, пропитанный сладким запахом свежего солода, ударил Габриэлю в нос. Разговор (говорили, по-видимому, о возможной причине пожара) сразу прекратился, и все до одного уставились на него оценивающим, критическим взором, при этом так сильно наморщив лоб и сощурившись, как если бы от него исходил ослепительный свет, слишком яркий для глаз. После того как процесс обозревания завершился, несколько голосов глубокомысленно протянуло: - А ведь это, надо быть, новый пастух, не иначе, он самый. - А мы слышим - то ли щеколду шарят, то ли лист сухой занесло, шуршит, - сказал кто-то. - Входи, пастух, добро пожаловать, мы все тебе рады, хоть и не знаем, как тебя звать. - Меня, добрые люди, зовут Габриэль Оук. Услышав это, старик солодовник, сидевший возле сушильни, медленно повернулся - так поворачивается старый заржавленный крав. - Не внук ли Гэба Оука из Норкомба? Нет, быть не может! Это восклицание не следовало понимать буквально, всем было ясно, что оно выражало крайнюю степень изумления. - Мой отец и дед оба носили имя Габриэль, - невозмутимо ответил пастух. - То-то мне там на скирде показалось, будто лицо знакомое. А как ты сюда-то попал, где ты живешь, пастух? - Да вот думаю здесь обосноваться, - отвечал Оук. - Ведь я твоего деда с да-авних лет знал, - продолжал солодовник, и казалось, слова у него теперь вылетали сами собой, словно от толчка, сила которого еще продолжала действовать. - Вот как! - И бабку твою знал. - И ее тоже? - И отца твоего, когда он еще мальчонкой был. Да вон мой сынок Джекоб, они с твоим отцом неразлучные дружки были, равно как кровные братья, а, Джекоб? - Верно, - отозвался сынок, молодой человек лет этак шестидесяти пяти, с наполовину голым черепом и единственным зубом, который торчал слева в верхней челюсти ближе к середине и так заносчиво выдавался вперед, что его можно было заметить издали, как верстовой столб на дороге. - Только это они с Джо больше водились. А вот мой сын Уильям, должно быть, знавал и вас самого. Верно я говорю, Билли, ну когда еще ты был в Норкомбе? - Не я, а Эндрью, - отвечал сын Джекоба Билли, малютка лет сорока, с густой растительностью на лице, уже кое-где подернутой сединой, которому природа отпустила веселый дух, но заключила его в унылую оболочку. - Мне помнится, жил у нас в деревне человек по имени Эндрью, я тогда еще совсем мальчишкой был, - сказал Габриэль. - Ну да вот и сам я ездил туда недавно с младшенькой моей дочкой Лидди, на крестины внука, - продолжал Билли, - там-то мы вашу семью и вспоминали, как раз это на самое сретенье было, в тот день, когда самым захудалым беднякам из приходских сборов лепту раздают; потому я тот день и запомнил, что все они в ризнице толклись, вот тут и об ихней семье разговор зашел. - Иди-ка сюда, пастух, выпей с нами, глотни раз-другой, промочи глотку, хоть напиток и не бог весть какой, - сказал солодовник, отводя от углей красные, как киноварь, глаза, слезящиеся и воспаленные оттого, что они на протяжении стольких лет глядели в огонь. - Подай-ка "прости-господи", Джекоб. Да погляди, горяча ли брага. Джекоб наклонился к "прости-господи" - большому глиняному сосуду, стоявшему в золе. Это была кружка, напоминавшая бочонок, с ручками с обеих сторон, обгоревшая и потрескавшаяся от жара и вся обросшая снаружи какой-то инородной коркой, особенно в углублениях ручек, витки которых, закруглявшиеся внутрь, должно быть, уже много лет не выглядывали на свет божий из-под толстого слоя золы, слипшейся от пролитой браги и припекшейся. Но для всякого разумного ценителя браги кружка от этого ничуть не теряла своих достоинств, ибо по краям и внутри она была совершенно чистая. Причины, по которым сей сосуд в Уэзербери и его округе получил название "прости-господи", не совсем выяснены. Очень может быть, что его размеры заставляют самого завзятого бражника невольно устыдиться, когда он одним духом опоражнивает его до дна. Джекоб, которому приказано было проверить, достаточно ли согрелась брага, невозмутимо опустил в кружку указательный палец в качестве термометра и, объявив, что температура, надо быть, в самый раз, поднял сосуд и из вежливости попытался смахнуть с него золу полой своей блузы - ибо Габриэль Оук был не свой, а чужой, пришлый человек. - Достань чистую кружку пастуху, - приказал солодовник. - Да нет, что вы, зачем же, - сказал Габриэль укоряющим и вместе с тем предупредительным тоном. - Я чистого сору не гнушаюсь, коли знаю, что это за сор. - Он взял кружку обеими руками и, отхлебнув из нее, так что уровень в ней опустился примерно на дюйм с лишним, передал ее, как полагалось, сидящему рядом. - Да чтобы я позволил себе утруждать добрых людей мытьем посуды, когда у них и без того дела хватает, - продолжал он, несколько задохшись оттого, что у него перехватило дух, как это всегда бывает, когда хлебнешь из такого внушительного сосуда. - Вот это правильный человек, сразу видно, - сказал Джекоб. - Верно, верно, ничего другого не скажешь, - подхватил бойкий молодой человек по имени Марк Кларк, веселый, обходительный парень, с которым всякому, кому ни привелось встретиться, значило тут же и познакомиться, а коли уж познакомиться, значит, выпить, а выпить, - значит, увы, заплатить за него. - А вот на-ка, бери пожевать хлеба с салом, это нам, пастух, хозяйка прислала. Брага-то, она лучше идет, ежели ее закусить чем. Да только ты смотри не больно разжевывай, потому как я это сало, когда нес, дорогой обронил, и оно малость в песке вывалялось. Ну, да это чистая грязь, как ты, пастух, верно сказал, мы знаем, что это за грязь, а ты, похоже, человек непривередливый. - Вот уж нисколько, правда, - дружелюбно подтвердил Оук. - Ты только не сжимай зубы-то вплотную, оно и не будет хрустеть. Диво дивное, как человек ко всему приспособиться может. - И я, милый человек, такого же мнения держусь, - отозвался Оук. - Сразу видать, внук своего деда, - сказал солодовник. - Он тоже непривередливый, понимающий был человек. - Пей, Генри Фрей, пей, - великодушно поощрял Джан Когген, человек, придерживавшийся в отношении напитков принципов Сен-Симона: делить на всех и делить поровну; он видел, что сосуд, медленно двигавшийся по кругу, уже приближается к нему. Генри, который до сих пор задумчиво глядел прямо перед собой, не заставил себя просить. Это был человек более чем пожилого возраста, с вскинутыми высоко на лоб бровями, любивший разглагольствовать о том, что в мире все идет не по закону; доказывая это своим слушателям, он вперял многострадальный взор мимо них в этот самый мир и давал волю своему воображению. Он всегда подписывался "Генери" и с жаром настаивал, что так оно и должно писать, а если случайно зашедший школьный учитель говорил, что второе "е" лишнее и давно уже вышло из употребления, что так только в старину писали, то получал в ответ, что Ге-не-ри - это имя, коим его нарекли при крещении, и что он не намерен от него отрекаться, ж тон, которым это говорилось, ясно давал понять, что орфографические расхождения - это такое дело, которое каждый волен решать по-своему. Мистер Джан Когген, передавший Генери сосуд с брагой, толстощекий, румяный человек с плутовато подмигивающими глазками, вот уже двадцать лет был неизменным участником бесчисленных брачных церемоний, совершавшихся в Уэзербери и прочих близлежащих приходах, и его имя как шафера и главного свидетеля в графе брачных записей красовалось во всех церковных книгах; он очень часто подвизался также в роли почетного крестного, в особенности на таких крестинах, где можно было смачно пошутить. - Пей, Марк Кларк, пей, в бочке хватит браги, - говорил Джан. - Я выпить никогда не откажусь, вино - наш целитель, только им и лечимся, - отвечал Марк Кларк; они с Джаном Коггеном были одного поля ягоды, хотя он на двадцать лет был моложе Джана; Марк никогда не упускал случая выудить из собеседника что-нибудь такое, над чем можно было посмеяться, чтобы потом поднести это в компании. - А вы что же, Джозеф Пурграс, - даже и не пригубили еще, - обратился мистер Когген к скромному человеку, застенчиво мнущемуся сзади, и протянул ему кружку. - Ну и стеснительный же ты человек! - сказал Джекоб Смолбери. - А правда про тебя говорят, будто ты все никак глаз не решишься поднять на нашу молодую хозяйку, а, Джозеф? Все уставились на Джозефа Пурграса сочувственно-укоризненным взглядом, - Н-нет, я на нее еще ни разу взглянуть не посмел, - промямлил Джозеф, смущенно улыбаясь, и при этом весь как-то съежился, словно устыдившись того, что он обращает на себя внимание. - А вот как-то я ей на глаза попался, так меня всего в краску вогнало: стою, глаз не подыму и краснею. - Бедняга! - сказал мистер Кларк. - Чудно все же природа наделяет; ведь мужчина, - заметил Джан Когген. - Да, - продолжал Джозеф Пурграс, испытывая приятное удовлетворение от того, что его недостаток - застенчивость, от которой он так страдал, оказался чем-то достойным обсуждения, - краснею и краснею, что ни дальше, то больше, и так все время, пока она говорила со мной, я только и делал, что краснея. - Верю, верю, Джозеф Пурграс; мы все знаем, какой вы стеснительный. - Совсем это негоже для мужчины, несчастный ты человек, - сказал солодовник. - И ведь это у тебя уже давно. - Да, с тех пор, как я себя помню. И матушка моя уж так-то за меня огорчалась, чего только не делала. И все без толку. - А ты сам-то, Джозеф Пурграс, пробовал ну хоть почаще на людях бывать, чтобы как-нибудь от этого избавиться? - Все пробовал, и с разными людьми компанию водил. Как-то раз, помню, меня на ярмарку в Грвнхилл затащили, и попал я в этакий расписной балаган, там тебе и цирк, и карусель, и целая орава мамзелей в одних юбчонках стоймя на конях скачет; ну и все равно я этим не вылечился. А потом пристроили меня посыльным в женском кегельбане в Кэстербридже, как раз позади трактира "Портной". Вот уж, можно сказать, нечестивое было место. Диво дивное, чего я там только не нагляделся, - с утра до ночи, бывало, толчешься среди этого похабства, а все без пользы; ничего у меня от этого не прошло, - как было, так и осталось. Это у нас в семье издавна такая напасть, от отца к сыну, так из рода в род и передается. Что ж поделаешь, и на том надо бога благодарить, что на мне дальше не пошло, а не то могло бы быть и еще хуже. - И то правда, - согласился Джекоб Смолбери, задумываясь всерьез и над этой стороной вопроса. - Тут есть над чем призадуматься, конечно, на тебе это могло бы сказаться еще и похуже. Но и так тоже, Джозеф, что ни говори, большая это для тебя помеха. Ну вот вы скажите, пастух, почему это оно так, - что для женщины хорошо, то для него, для бедняги, ну как для всякого мужчины, никуда не годится, черт знает что получается? - Да, да, - сказал Габриэль, отрываясь от своих размышлений. - Разумеется, для мужчины это большая помеха. - Ну, а он к тому же и трусоват малость, - заметил Джан Когген. - С ним однажды такой случай был: заработался он допоздна в Иелбери, и пришлось ему ворочаться в потемках; ну уж как это оно там вышло, может, и хватил лишнее в дорогу, только, стало быть, шел он Иелберийским долом, да и заплутался в лесу. Было такое дело, мистер Пурграс? - Нет, нет, ну стоит ли про это рассказывать! - жалобно взмолился стеснительный человек, пытаясь скрыть свое смущение насильственным смешком. - Заплутался и никак на дорогу не выйдет, - невозмутимо продолжал мистер Когген, всем своим видом давая понять, что правдивое повествование, подобно времени, идет своим чередом и никого не щадит. - Зашел куда-то в самую чащу, а уже совсем ночь, ни зги не видно, ну он со страху и завопил: "Помогите! Заблудился! Заблудился!" - а тут сова как заухает, слыхал, пастух, как сова кличет - "охо, хо!" (Габриэль кивнул). Ну а Джозеф тут уж совсем оробел, ему с перепугу чудится - "кто? кто?". Он и говорит: "Джозеф Пурграс из Уэзербери, сэр!" - Ну, нет, это уж ни на что не похоже... неправда! - вскричал робкий Джозеф, вдруг сразу превращаясь в отчаянного смельчака. - Не говорил я "Джозеф из Уэзербери, сэр", клянусь, не говорил! Нет, нет, коли уж рассказывать, так рассказывать по-честному; не говорил я этой птице "сэр", потому как прекрасно понимал, что никто из господ, ни один порядочный человек не станет ночью по лесу шататься. Я только сказал "Джозеф Пурграс из Уэзербери", вот, слово в слово, и кабы это не под праздник было и не угости меня лесник Дэй хмельной настойкой, конечно, я бы так не сказал... Ну счастье мое, что я только страхом отделался. Вопрос о том, кто из них ближе к правде, компания обошла молчанием, и Джан глубокомысленно продолжал: - А уж насчет страха ты, Джозеф, и всегда-то был пуглив. Помнишь, как ты тогда на загоне в воротах застрял? - Помню, - отвечал Джозеф с таким видом, что бывает, мол, и со скромным человеком такое, что лучше не вспоминать. - Да, и это тоже как будто ночью случилось. Ворота на загоне никак у него не открывались. Он толкает, а они ни взад, ни вперед, ну он со страху и решил, что это дьявольские козни, и бух на колени. - Да, - подхватил Джозеф, расхрабрившись от тепла, от браги и от желания самому рассказать этот удивительный случай. - Как же! Я прямо так и обмер весь, упал на колени и стал читать "Отче наш", а потом тут же "Верую" и все десять заповедей подряд. А ворота все так и не открываются. Я вспомнил "Дорогие возлюбленные братья", начал читать, а сам думаю: это четвертое, последнее, - все что я знаю из Святого писания, а если уж и это не поможет, ну тогда мне конец. И вот, значит, дошел я до слов "повторяют за мной", поднялся с колен, толкаю ворота, а они тут же открылись разом, сами собой, как всегда. Вот, люди добрые, как оно было. Все сидели молча, задумавшись над тем, что само собой надлежало заключить из этого рассказа, и глаза всех были устремлены в зольник, раскаленный, как пустыня под полуденным тропическим солнцем. И глаза у всех были сосредоточенно прищурены то ли от пылающего жара, то ли от непостижимости того, что заключалось в услышанном ими рассказе. Габриэль первым прервал молчание. - А живется-то вам здесь ничего? Ладите вы с вашей хозяйкой, как она с работниками? Сердце Габриэля сладко заныло в груди, когда он так, словно невзначай, завел разговор о самом заветном и дорогом для него предмете. - А мы, правду сказать, мало что про нее знаем, ровно как бы и ничего. Она всего несколько дней, как к нам показалась. Дядюшка ее занемог сильно, вызвали к нему самого что ни на есть знаменитого доктора; но и он уж ничего сделать не мог. А теперь она, слышно, сама хочет фермой заправлять. - Так оно, похоже, и будет, - подтвердил Джан Когген. - Семья-то хорошая! Мне так думается, у них лучше, чем у кого другого, работать. Дядюшка у нее уж такой справедливый был человек. А жил один, неженатый, вы, может, о нем слыхали, пастух? - Нет, не слыхал. -- Я когда-то частенько в его доме бывал: первая моя жена Чарлотт, у него на сыроварне работала, а я к ней тогда сватался. Душевный был человек фермер Эвердин. Ну, конечно, он про меня знал, какой я семьи и что за мной ничего худого не водится, и мне разрешалось приходить к ней в гости и угощаться пивом сколько душе угодно, только не уносить с собой, ну, сами понимаете, сверх того, что в меня влезет. - Понимаем, понимаем, Джан Когген! Как не понимать! - А уж пиво было - ввек не забуду. Ну, конечно, я старался уважить хозяина, отплатить ему за его доброту и со всем усердием оказывал честь его пиву, не то что какой-нибудь невежа, который за радушие непочтением платит - пригубит да отставит. - Верно, мистер Когген, так не годится поступать, - поддакнул Марк Кларк. - А потому, перед тем как туда идти, я, бывало, наемся рыбы соленой так, что у меня все нутро жжет, вся глотка пересохнет, а в сухую глотку пиво само так и льется. Ух! Душа радуется! Вот были времена! Райская жизнь! Да, сладко я пивал в этом доме! Помнишь, Джекоб? Ты ведь туда со мной хаживал? - Как же, помню, помню. А еще мы с тобой, помнишь, в духов день в "Оленьей голове" пили. Ох, и здорово же мы тогда насосались! - Было дело. Но ведь питье питью рознь, а вот ежели по-благородному пить, без греха, так чтобы нечистый тебе с каждым словом на язык не подвертывался, нигде мне, так хорошо не пилось, как на кухне у фермера Эвердина. Там не то что чертыхнуться, слова бранного обронить не смели, даже когда все уж до того допивались, что всяк не помнил, что городил; а ведь тут-то тебя бес за язык и тянет, в самый бы раз душу отвести! - Верно, - подтвердил солодовник, - природа - она своего требует; выругаешься, и словно на душе легче; стало быть, надобность такая, без этого на свете не проживешь. - Но Чарлотт ничего такого не допускала, - продолжал Когген, - упаси бог, чтобы при ней помянуть всуе... ах, бедная Чарлотт, кто знает, посчастливилось ли ей на том свете, попала ли ее душенька в рай! Не больно-то ей в жизни везло и там, может, не тот жребий выпал, и мается она, горемычная, в преисподней. - А кто из вас знал родителей мисс Эвердин, ее отца и мать? - осведомился пастух, которому приходилось делать некоторые усилия, чтобы удержать разговор вокруг интересующего его объекта. - Я знал их мало-мало, - отозвался Джекоб Смолбери, - только они оба городские были, здесь не жили. Давно уже оба померли. Ты-то их помнишь, отец, что они были за люди? - Да он-то так себе, неприметный был, не ахти какой, - сказал солодовник, - а она видная собой. Он так за ней и ходил, сам не свой, покуда не поженились. - Да и женатый тоже, - вмешался Джан Когген, - сказывали, как начнет целовать, целует, целует без конца, оторваться не может. - Да, и женатый он страх как гордился женой. - Да, да, - подхватил Когген. - Рассказывают, будто он на нее просто наглядеться не мог, и ночью-то раза три встанет, свечу зажжет и любуется. - Этакая беспредельная любовь! А мне думается, такой на свете не бывает! - пробормотал Джозеф Пурграс, который, высказывая свои суждения, предпочитал выражаться обобщенно. - Нет, почему же, бывает, - сказал Габриэль. - Да, так оно у них, похоже, и было, - продолжал солодовник. - Я-то хорошо знал их обоих. Он ничего мужик был, звали его Леви Эвердин. Мужик-то - это я зря сказал, просто обмолвился, он не из крестьян был, классом повыше, модный портной, и деньжищ у него хватало. И два, не то три раза он прогорал, так о нем все и говорили - известный банкрот, - далеко о нем слава шла. - А я-то думал, он из простых был, - сказал Джозеф. - Ни-ни, нет. Банкрот. Как же, кучу он денег задолжал серебром да золотом. Тут солодовник задохнулся, и пока он переводил дух, мистер Когген, задумчиво следивший за свалившимся в золу угольком, покосился одним глазом на компанию, подмигнул и подхватил рассказ. - Так вот, представьте себе, трудно даже и поверить, этот самый человек, родитель нашей мисс Эвердин, оказался потом очень непостоянным и еще как изменял своей жене. И сам на себя досадовал, не хотел огорчать жену, а ничего с собой поделать не мог. Так-то уж ей бедняга был предан и любил ее всей душой, а вот поди же, не мог удержаться. Он как-то раз мне сам в этом признался, и уж так он себя горько корил. "Знаешь, Когген, говорит, лучше и красивей моей жены на свете нет, но вот то, что она моя законная супруга и на веки вечные ко мне прилеплена, от этого меня, грешного, на сторону и тянет, и никак я с собой совладать не могу". Но потом он как будто от этого вылечился, а знаете чем? Вот как вечером запрут они свою мастерскую и останутся вдвоем, он ей тут же велит кольцо обручальное снять и зовет ее прежним девичьим именем и сам себе представляет, будто она не жена ему, а возлюбленная. И как, значит, он себе это внушил, что он с ней не в супружестве, а в прелюбодействе живет, с тех пор у них все опять по-прежнему пошло, друг на друга глядят, не надышатся. - И надо же, такой нечестивый способ, - пробормотал Джозеф Пурграс. - Счастье великое, что милостивое провидение его от соблазна удержало! Могло бы быть хуже. Так и пошел бы по торной дорожке, глядь и вовсе в беззаконие впал, в полное бесстыдство! - Тут дело такое, - вмешался Билли Смолбери. - Сам человек про себя понимал, что не след ему так поступать, а тянет его, и ничего он супротив этого поделать не может. - А потом уж он совсем исправился, а под старость и вовсе в благочестие впал. Верно, Джон? Говорят, будто он еще раз, наново к вере приобщился, весь обряд над собой повторил, потом во время богослужения так громко выкрикивал "аминь", что его громче, чем причетника, слышно было. И еще пристрастился он душеспасительные стишки с надгробных плит списывать. И церковный сбор собирал, с блюдом ходил, когда "Свете тихий" пели, и всех ребят внебрачных у бедняков крестил; а дома у него на столе всегда церковная кружка стояла, - как кто зайдет, он тут же с него и цапнет. А мальчишек приютских, ежели они в церкви расшалятся, бывало, так за уши оттаскает, что они еле на ногах стоят; да и много он всяких милосердных дел делал, как подобает благочестивому христианину. - Да уж он к тому времени ни о чем, кроме божеского, и не помышлял, - сказал Билли Смолбери. - Как-то раз пастор Сэрдли встретился с ним и говорит ему: "Доброе утро, мистер Эвердин, денек-то какой сегодня хороший выдался!" А он ему в ответ: "Аминь", - потому, как увидел пастора, уж ни о чем другом, кроме божественного, и думать не может. Истинным христианином стал. - А дочка ихняя в ту пору совсем неказистая была, - заметил Генери Фрей. - Кто бы подумал, что она этакой красоткой станет? - Вот коли бы и нрав у нее такой же приятный был. - Да, хорошо бы, коли так. Только делами-то на ферме, оно видно, управитель будет ворочать, да и нами, грешными, тоже. Э-эх! - И Генери, уставившись в золу, усмехнулся иронически и ехидно. - Вот уж этот на христианина так же похож, как черт в клобуке на монаха, - многозначительно прибавил Марк Кларк. - Да, он такой, - сказал Генери, давая понять, что тут, собственно, зубоскалить нечего. - Мне думается, этот человек без обмана не может: что в будни, что в воскресенье - соврет без зазрения совести. - Вот так так! Что вы говорите? - удивился Габриэль. - А то и говорим, что есть! - отвечал саркастически настроенный Генери, оглядывая честную компанию с многозначительным смешком, из которого само собой явствовало, что уж в чем, в чем, а в житейских невзгодах никто так, как он, разобраться не может. - Всякие на свете люди бывают, есть похуже, есть получше, но уж этот - не приведи бог... Габриэль подумал, не пора ли перевести разговор на что-нибудь другое. - А вам, должно быть, очень много лет, друг солодовник, коли и сыновья у вас уже в летах? - обратился он к солодовнику. - Папаша у нас такой престарелый, что уж и не помнит, сколько ему лет, правда, папаша? - сказал Джекоб. - А уж до чего согнулся за последнее время, - продолжал он, окидывая взглядом отцовскую фигуру, сгорбленную несколько больше, чем он сам. - Вот уж, как говорится, в три погибели согнулся. - Согнутые-то, они дольше живут, - явно недовольный, мрачно огрызнулся солодовник. - А что бы вам, папаша, пастуху про себя, про вашу жизнь рассказать, должно, ему любопытно послушать - правда, пастух? - Еще как! - с такой поспешностью отозвался Габриэль, как будто он с давних пор только и мечтал об этом. Нет, правда, сколько же вам может быть лет, друг солодовник? Солодовник неторопливо откашлялся для пущей торжественности и, устремив взгляд в самую глубину зольника, заговорил с такой необыкновенной медлительностью, какая оправдывается только в тех случаях, когда слушатели, предвкушая услышать что-то исключительно важное, готовы простить рассказчику любые чудачества, лишь бы он рассказал все до конца. - Вот уж не припомню, в каком я году родился, но ежели покопаться в памяти да вспомнить места, где я жил, может, оно к тому и придет. В Верхних Запрудах, вон там (он кивнул на север), я жил сызмальства до одиннадцати годов, потом семь лет в Кингсбери жил (он кивнул на восток), там я на солодовника и научился. Оттуда подался в Норкомб и там двадцать два года в солодовне работал и еще двадцать два года брюкву копал да хлеб убирал. Тебя, верно, и в помине не было, мастер Оук, а я уж этот Норкомб как свои пять знал. (Оук предупредительно улыбнулся, чтобы показать, что он охотно этому верит.) Потом четыре года солодовничал в Дерновере и четыре года брюкву копал; потом до четырнадцати раз по одиннадцати месяцев на мельничном пруду в Сен-Джуде работал (кивок на северо-северо-запад). Старик Туилс не хотел нанимать меня больше чем на одиннадцать месяцев, чтобы я, чего доброго, не свалился на попечение прихода, ежели я, не дай бог, калекой стану. Потом еще три года в Меллстоке работал и вот здесь, почитай, тридцать один год на сретенье будет. Сколько же оно всего выходит? - Сто семнадцать, - хихикнул другой такой же древний старичок, который до сих пор сидел незаметно в уголке и не подавал голоса, но, как видно, хорошо считал в уме. - Ну вот, стало быть, столько мне и лет. - Ну что вы, папаша! - сказал Джекоб. - Брюкву вы сажали да копали летом, а солод зимой варили в те же годы, а вы их по два раза считаете. - Уймись ты! Что ж я, по-твоему, леты и вовсе не жил? Ну что ты молчишь? Ты, верно, скоро уж скажешь, какие там его годы, и говорить-то не стоит. - Ну этого уж никто не скажет, - попытался успокоить его Габриэль. - Вы, солодовник, самый долголетний старик, - таким же успокаивающим и вместе с тем непререкаемым тоном заявил Джан Когген. - Все это знают, и что вам от природы этакое замечательное здоровье и могучесть даны, что вы столькие годы на свете живете, правда, добрые люди? Успокоившийся солодовник смягчился и даже не без некоторого великодушия снисходительно пошутил над своим долголетием, сказав, что кружка, из которой они пили, еще на три года постарше его. И когда все потянулись разглядывать кружку, у Габриэля Оука, из кармана его блузы, высунулся кончик флейты, и Генери Фрей воскликнул: - Так это, значит, вас я видел, пастух, в Кэстербридже, вы дули в этакую большую свирель? - Меня, - слегка покраснев, подтвердил Габриэль. - Беда со мной большая стряслась, люди добрые, туго мне пришлось, вот нужда и заставила. Не всегда я таким бедняком был. - Ничего, голубчик! - сказал Марк Кларк. - Не стоит расстраиваться, плюньте. Когда-нибудь и ваше время придет. А вот ежели бы вы нам поиграли, мы были бы вам премного обязаны. Только, может, вы очень устали? - Уж я, поди, с самого рождества ни тебе трубы, ни барабана не слышал, - посетовал Джан Когген. - А правда, сыграйте нам, мастер Оук. - Отчего ж не сыграть, - сказал Габриэль, вытаскивая и свинчивая флейту. - Инструмент-то у меня не бог весть какой. Но я с удовольствием, уж как сумею, так и сыграю. И Оук заиграл "Ярмарочного плута", и повторил три раза эту веселую мелодию, и под конец так воодушевился, что в задорных местах поводил плечами, раскачиваясь всем туловищем и отбивая такт ногой. - Здорово это у него получается - мастер он на флейте свистеть, - заметил недавно женившийся молодой парень, личность настолько непримечательная, что его знали только как мужа Сьюзен Толл. - У меня бы нипочем так не получилось, уменья нет. - Толковый человек, с головой, вот уж, можно сказать, нам повезло, что такой пастух у нас будет, - сказал понизив голос Джозеф Пурграс. - Надо бога благодарить, что он никаких срамных песен не играет, а все такие веселые да приятные; потому как для бога все едино, он мог бы его не таким, какой он есть, сотворить, а мерзким, распутным человеком, нечестивцем. Ведь вот оно что! Нам за своих жен и дочерей радоваться должно, бога благодарить. - Да, да, вот именно, надо бога благодарить! - решительно умозаключил Марк Кларк, нимало не смущаясь тем, что из всего сказанного Джозефом до него дошло от силы два-три слова. - Да, - продолжал Джозеф, чувствуя себя чуть ли не пророком, - ибо времена пришли такие, что зло процветает и обмануться можно в любом человеке, будь он приличный с виду, в белой крахмальной рубашке, начисто выбрит или какой-нибудь бродяга в лохмотьях, промышляющий у заставы. - А я теперь ваше лицо припоминаю, пастух, - промолвил Генери Фрей, приглядываясь затуманенным взором к Габриэлю, который начал играть что-то новое. - Только вы в свою флейту задули, я тут же и признал, - значит, вы и есть тот самый человек, который в Кэстербридже играл, вот и губы у вас так же были выпячены, и глаза, как у удавленника, вытаращены, точь-в-точь как сейчас. - А ведь и впрямь обидно, что человек, когда на флейте играет, выглядит этаким пугалом, - заметил мистер Марк Кларк, также окидывая критическим оком лицо Габриэля, который в это время, весь напружившись, со страшной гримасой, подергивая головой и плечами, наяривал хоровую песенку из "Тетушки Дэрдин". Тут были Молли и Бэт, и Долли, и Кэт, И замарашка Нэлл! - Уж вы не обижайтесь на парня, что он, такой грубиян, про вашу наружность судит, - тихонько сказал Габриэлю Джозеф Пурграс. - Да нет, что вы, - улыбнулся Оук. - Потому как от природы, - умильно-подкупающим тоном продолжал Джозеф, - вы, пастух, очень красивый мужчина. - Да, да, верно, - подхватила компания. - Очень вами благодарен, - со скромной учтивостью благовоспитанного молодого человека сказал Оук и тут же решил про себя, что ни за что никогда не будет играть при Батшебе, проявляя в этом решении такую осмотрительность, какую могла бы проявить разве что сама породившая ее богиня мудрости Минерва. - А вот когда мы с женой венчались в норкомбской церкви, - внезапно вступая в разговор, сказал старик солодовник, явно недовольный тем, что речь идет не о нем, - так о нас такая молва шла, что красивее нас парочки в округе нет, так все и говорили. - И здорово же ты с тех пор изменился, дед солодовник, - раздался чей-то голос, проникнутый такой искренней убежденностью, с какой человек высказывается о чем-то само собой разумеющемся, очевидном. Голос принадлежал старику, сидевшему сзади, который то и дело старался ввернуть какое-нибудь ядовитое словцо и, присоединяясь иногда к общему смеху, пытался хихиканьем скрыть свое раздражение и зависть. - Да нет, вовсе нет, - возразил Габриэль. - Вы уж больше не играйте, пастух, - взмолился муж Сьюзен Толл, молодой, недавно женившийся парень, который до этого только один раз и открыл рот. - Мне надо идти, а когда музыка играет, меня точно проволока держит. А если я уйду да подумаю дорогой, что здесь музыка играет, а меня нет, я совсем расстроюсь. - А чего ты так торопишься, Лейбен? - спросил Когген. - Ты, бывало, всегда чуть ли не последним уходил. - Ну сами понимаете, братцы, я недавно женился, ну так оно вроде как моя обязанность... сами понимаете. - Малый от смущения замялся. - Новый хозяин - новый порядок, как оно в пословице говорится, так, что ли? - подмигнул Когген. - Ха-ха! Да так оно и выходит, - смеясь, подхватил муж Сьюзен Толл, всем своим видом давая понять, что он все такой же, как был, и нисколько на шутки не сердится. За ним вскоре ушел и Генери Фрей. А затем Габриэль с Джаном Коггеном, который предложил ему у себя жилье. Но не прошло и нескольких минут - остальные тоже поднялись и уже собирались расходиться, - как вдруг в солодовню ворвался запыхавшийся Генери Фрей. Зловеще помавая перстом, он вперил многоречивый взор куда-то в пространство и случайно наткнулся на физиономию Джозефа Пурграса. - Ох, что случилось, что случилось, Генери? - отшатываясь, простонал Джозеф. - Что там еще такое, Генери? - спросили в один голос Джекоб и Марк Кларк. - Управитель-то, Пенниуэйс, что я говорил, говорил ведь... - А что, на месте поймали, хапнул что? - Ну да, хапнул. Говорят, мисс Эвердин после того, как вернулась домой, малость погодя опять вышла, как всегда, на ночь поглядеть, все ли в порядке, и видит: он по лестнице из амбара крадется с полным мешком ячменя. Она в него, как кошка, вцепилась, - она ведь такая, бедовая, - ну это, конечно, промеж нас? - Ясное дело, промеж нас, Генери. - Как она на него накинулась, он, значит, и сознался, что пять мешков из амбара вынес. Это после того, как она ему обещала, что в суд на него не подаст. Ну, она тут же его взашей и выгнала. А теперь спрашивается, кто же у нас управителем будет? Это был такой важный вопрос, что Генери вынужден был приложиться к большой кружке, что он и сделал, да так основательно, что не отрывался до тех пор, пока у нее не обозначилось дно. Не успел он поставить ее на стол, как вбежал муж Сьюзен Толл, тоже едва переводя дух. - Слышали вы, что у нас в приходе-то говорят? - Это насчет управителя Пенниуэйса? - Да нет, кроме того! - Кроме? Нет, ничего не слыхали, - ответили все хором и так впились глазами в Лейбена, словно стараясь выхватить слова у него изо рта. - Ну и ночь выдалась, ужас-то какой! - бормотал Джозеф Пурграс, судорожно всплескивая руками. - Недаром у меня в левом ухе такой звон стоял, ну ровно как набат, и потом я еще сороку видел, сама по себе одна скакала. - Фанни Робин нигде найти не могут, младшую служанку мисс Эвердин. Они там, в доме-то, уже часа два тому назад - запереться на ночь хотели, глядь, а ее нет. Ну они и не знают, что делать, как спать-то ложиться, как же она тогда в дом попадет. Так-то они, может, и не тревожились бы, да она последнее время сама не своя ходила, и Мэрией боится, как бы она, бедняжка, над собой чего не учинила. - А что, как она сгорела! - вырвалось из запекшихся уст Джозефа Пурграса. - Нет, верно, утопилась! - сказал Толл. - А может, отцовской бритвой того... - живо представив себе все подробности, высказался Билл Смолбери. - Так вот, мисс Эвердин и желает поговорить с кем-нибудь из нас, пока мы еще не разошлись. Тут эта история с управителем, а теперь еще и с этой девчонкой, хозяйка прямо сама не своя. Все потянулись гурьбой вверх по тропинке к фермерскому дому, кроме старика солодовника, которого никакие события - ни грозы, ни гром, ни пожар - ничто не могло вытащить из его норы. Звуки шагов уже замерли вдали, а он все так же сидел на своем месте, уставившись, как всегда, в печь красными, воспаленными глазами. Из окна спальной высоко над стоящими внизу высунулись голова и плечи Батшебы, окутанные чем-то белым и словно реющие в воздухе. - Есть тут среди вас кто-нибудь из моих людей? - с беспокойством спросила она. - Да, мэм, несколько человек своих, - отвечал муж Сьюзен Толл. - Завтра утром пусть кто-нибудь из вас, два-три человека, пойдет по окрестным деревням и поспрошает, не видел ли кто девушки, похожей на Фанни Робин. Сделайте это так, чтобы не заводить толков. Пока еще нет причин бить тревогу. По всей вероятности, она ушла из дома, когда все мы были на пожаре. - Прошу прощенья, мэм, - сказал Джекоб Смолбери, - а может, у нее дружок завелся, не ухаживал ли за ней кто-нибудь из молодых парней нашего прихода? - Не знаю, - отвечала Батшеба. - Да не слыхать было ничего такого, - раздалось несколько голосов. - Нет, не похоже, - помолчав, сказала Батшеба. - Будь у нее кавалер, он бы, наверно, показался здесь, в доме, если это порядочный парень. Но вот что мне кажется странным, - и это-то меня и беспокоит, - Мэрией видела, как она выходила из дому раздетая, в обычном своем будничном платье и даже без чепца. - А вы думаете, мэм, уж вы простите мою простоту, - продолжал Джекоб, - что молодая женщина вряд ли пойдет на свиданье с милым, не приодевшись как следует? - И, видимо порывшись в своей памяти и вспомнив кое-что из своего личного опыта, добавил: - Оно, конечно, верно, не пойдет. - А мне кажется, у нее был с собой какой-то узелок, только я не очень-то приглядывалась, - послышался голос из соседнего окна, по-видимому, голос Мэрией. - Но у нее в нашем приходе нет кавалера. Ее милый в Кэстербридже живет, мне помнится, он из солдат. - А ты знаешь, как его зовут? - спросила Батшеба. - Нет, не знаю; она от нас скрывалась. - Может, если бы мне съездить в Кэстербридж, в казармы, я и мог бы что разузнать, - предложил Уильям Смолбери. - Отлично, если она до завтра не вернется, поезжайте туда и постарайтесь отыскать этого человека и поговорить с ним. Я чувствую себя за нее в ответе, потому что у нее нет ни родных, ни друзей. Надеюсь, что она не попала в беду из-за какого-нибудь вертопраха... А тут еще эта грязная история с управителем... ну, об этом я сейчас не буду говорить... - У Батшебы было столько причин для беспокойства, что, по-видимому, ей не хотелось сейчас разбираться ни в одной из них. - Сделайте так, как я вам сказала, - распорядилась она, закрывая окно. - Сделаем, сделаем. Будьте покойны, хозяйка, - отозвались они, уходя. Этой ночью в доме Коггена Габриэль Оук, плотно сомкнув веки, предавался игре воображения, и оно так и бурлило, унося его, словно быстро бегущее течение реки под плотным покровом льда. Ночь всегда была для него теперь заветным временем, потому что ночью он особенно живо представлял себе Батшебу, и сейчас, в эти медленно текущие часы, в темноте, он с нежностью вглядывался в ее образ. Редко когда муки бессонницы искупаются радостями воображения, но, наверно, в эту ночь так оно было с Габриэлем, потому что счастье видеть ее стерло на первых порах в его сознании великую разницу между "видеть" и "обладать". И он уже обдумывал, как он привезет сюда из Норкомба свое скромное имущество и книги "Лучший спутник молодого человека", "Верный путеводитель коновала", "Ветеринар", "Потерянный Рай", "Путь паломника", "Робинзон Крузо", "Словарь" Эша и "Арифметику" Уокингема, - словом, всю свою библиотеку. И хоть это был ограниченный круг чтения, он читал так вдумчиво и внимательно, что извлекал из этих книг больше пользы, чем иные баловни судьбы из заставленных до потолка книжных полок. ГЛАВА IX УСАДЬБА. ПОСЕТИТЕЛЬ. ПОЛУПРИЗНАНИЕ Жилище новообретенной хозяйки Оука, Батшебы Эвердин, представляло собой при свете дня старое обомшелое здание в стиле раннего Ренессанса, а по его пропорциям можно было сразу сказать, что это был некогда жилой господский дом с прилегающим к нему небольшим поместьем, которое, как это часто бывает, давно перестало существовать как самостоятельное владение, растворившись в обширных земельных угодьях отсутствующего владельца, объединивших несколько таких скромных усадеб. Массивные каменные пилястры с канелюрами украшали его фасад, трубы над щипцовыми крышами выступали круглыми или коническими башенками, а украшенные веночками арки, заканчивающиеся шпилями, и прочие архитектурные детали еще сохраняли следы своего готического происхождения. Мягкий коричневый мох, словно выцветший бархат, стелился по черепичным крышам, а из-под кровель низких строений, прилегавших к дому, торчали пучки очитка. Усыпанная песком дорожка, ведущая от крыльца к дороге, на которую выходил дом, тоже вся заросла мохом, только здесь он был другой разновидности - серебристо-зеленый, а полоска светло-коричневого песка, шага в полтора шириной, виднелась только посредине. И это, и какая-то сонная тишина, царившая здесь, тогда как другая сторона дома, в полную противоположность фасаду, кипела оживлением, невольно наводило на мысль, что жизненный центр дома, с тех пор как дом обратился в жилище фермера, переместился с одной стороны на другую, повернувшись вокруг своей оси. Коммерция и промышленность сплошь и рядом подвергают таким перемещениям, калечат и безжалостно парализуют не только отдельные здания, но и целые ансамбли - улицы и даже города, которые в своем первоначальном виде были задуманы строителем именно так, а не иначе, для того чтобы радовать взор. Оживленные голоса раздавались в это утро в верхних комнатах, куда вела лестница из мореного дуба с перилами на массивных столбах, выточенных и отделанных в чопорной манере минувшего века; сами перила были добротные, прочные, словно перила моста, а ступени лестницы все время изворачивались винтом, словно человек, который силится заглянуть себе через плечо. Поднявшись наверх, вы сразу обнаруживали крайнюю неровность пола, он то вздыбливался горбом, то проваливался глубокой ложбиной, а сейчас, когда с него только что сняли ковры, на досках видны были бесчисленные узоры червоточины. Всякий раз как открывалась или закрывалась какая-нибудь дверь, все окна отзывались звоном стекол; от быстрой ходьбы или двиганья мебели весь дом начинало трясти, и каждый ваш шаг сопровождался скрипом, который следовал за вами повсюду, как призрак, преследующий по пятам. В комнате, откуда раздавались голоса, Батшеба и ее служанка и товарка Лидди Смолбери сидели на полу и отбирали бумаги, книги и пузырьки из кучи всякого хлама, сваленного тут же - выпотрошенного из кладовых и чуланов покойного хозяина, Лидди, правнучка солодовника, была почти ровесницей Батшебы, а ее лицо как нельзя лучше подошло бы для какой-нибудь рекламы с изображением веселой английской деревенской девушки. Красота, которой, может быть, в смысле строгости линий недоставало ее чертам, щедро возмещалась богатством красок; сейчас, в этот зимний день, нежнейший румянец на мягкой округлости щек вызывал в памяти картины Терборха и Герарда Доу, и, как на портретах этих великих колористов, это лицо обладало своей привлекательностью, хотя оно отнюдь не отличалось идеальной красотой. Лидди была очень переимчива по натуре, но далеко не такая бойкая, как Батшеба, иногда она даже обнаруживала некоторую степенность, может быть, в какой-то мере и свойственную ей, но более чем наполовину усвоенную для приличия, из чувства долга. В полуоткрытую дверь слышно было, как скребут пол, и время от времени в поле зрения появлялась поденщица Мэриен Мони с круглой, как диск, физиономией, сморщенной не столько от возраста, сколько от усердного недоуменного разглядывания разных отдаленных предметов. Стоило только вспомнить о ней, и невольно хотелось улыбнуться, а когда вы пытались ее изобразить, вы представляли себе румяное печеное яблоко. - Перестаньте-ка на минуту скрести, - сказала Батшеба через дверь. - Мне что-то послышалось. Мэриен застыла со щеткой в руках. Теперь уже совершенно ясно слышен был конский топот, приближающийся к дому со стороны фасада; топот замедлился, по стуку подков слышно было, как кто-то въехал в ворота и - это уже было совсем ни на что не похоже - прямо по замшелой дорожке подъехал к самому крыльцу. В дверь постучали кончиком хлыста или палкой. - Какая наглость! - громким шепотом сказала Лидди. - Подъехать на лошади к самому крыльцу? Что, он не мог остановиться у ворот? Господи боже, да это какой-то джентльмен. Я вижу край его шляпы. - Помолчи! - сказала Батшеба. Лидди продолжала выражать явное беспокойство, но уже не устно, а всем своим видом. - Почему миссис Когген не идет открыть? - продолжала Батшеба. Тра-та-та! - забарабанили настойчиво в дубовую входную дверь. - Мэриен! Подите вы! - умоляюще сказала Батшеба, взволнованная предчувствием всяких романтических возможностей. - О, мэм! Вы только посмотрите на меня! Батшеба скользнула взглядом по Мэриен и ничего не ответила. - Лидди, пойди открой, - сказала она. Лидди вскинула высоко вверх перепачканные выше локтей руки, все в пыли от хлама, который они разбирали, и умоляюще посмотрела на хозяйку. - Ну вот, миссис Когген пошла! - промолвила Батшеба и, так как она уже несколько секунд сидела затаив дыхание, вздох облегчения вырвался из ее стесненной груди. Дверь отворили, и чей-то низкий голос спросил: - Мисс Эвердин дома? - Сейчас узнаю, сэр, - ответила миссис Когген и через минуту появилась в комнате. - Ну надо же, как назло, всегда со мной так получается, - сказала, входя, миссис Когген, очень здоровая на вид особа, у которой тембр голоса менялся в зависимости от характера речи и переживаемых ощущений. Миссис Когген умела месить оладьи и орудовать шваброй с чисто математической точностью, - она вошла, потрясая руками, облепленными тестом и свалявшейся в клейстер мукой. - Только я начну взбивать пудинг и руки у меня по локти в муке, вот тут, мисс, обязательно что-нибудь да случится, или нос у меня зачешется, так что удержу нет, умри, а почесать должна, или кто-нибудь постучится. Мистер Болдвуд спрашивает, может ли он повидать мисс Эвердин. Платье для женщины - это часть ее самое, и всякий беспорядок в одежде - это то же, что телесный изъян, рана или ушиб. - Не могу же я принять его в таком виде, - сказала Батшеба. - Ну, что делать? На фермах в Уэзербери еще не вошла в обычай вежливая форма отказа - хозяев нет дома, - поэтому Лидди предложила: - Скажите, что вы вся перепачкались, глядеть страшно, и, поэтому не можете к нему выйти. - Да, так прямо и можно сказать, - окинув ее критическим взглядом, подтвердила миссис Когген. - Скажите, что я не могу его принять - и все. Миссис Когген сошла вниз и передала ответ так, как ей было поручено, но, не удержавшись, добавила по собственному почину: - Мисс протирает бутылки, сэр, вся выгваздалась, глядеть страшно, вот почему она и не может. - Ну хорошо, - с полным равнодушием произнес низкий голос. - Я только хотел спросить, слышно ли что-нибудь о Фанни Робин? - Ничего, сэр, но вот, может, нынче вечером услышим. Уильям Смолбери отправился в Кэстербридж, где, говорят, ее дружок проживает, другие тоже по всей округе спрашивают. Вслед за этими словами послышался стук копыт, он тут же затих в отдалении, и дверь захлопнулась. - Кто это такой - мистер Болдвуд? - спросила Батшеба. - Джентльмен-арендатор в Малом Уэзербери. - Женатый? - Нет, мисс. - Сколько ему лет? - Лет сорок, наверно, красивый такой, только суровый с виду, а богатый. - Надо же, эта уборка! Вечно у меня какие-то оказии, не одно, так другое! - жалобно сказала Батшеба. - А почему он справлялся о Фанни? - Да потому, что она сиротой росла и никого у нее близких не было, он ее и в школу отдал, а потом к вашему дяде пристроил. Так-то он очень добрый человек, но только - не дай бог! - А что такое? - Для женщины - безнадежное дело! Уж как только его не обхаживали - все девушки из нашей округи, из благородных семей и простые! Джейн Паркинс два месяца за ним, как тень, по пятам ходила, и обе мисс Тэйлорс год целый по нем убивались, а дочка фермера Айвиса сколько слез по нем пролила, двадцать фунтов стерлингов ряди него на наряды ухлопала; и все зря, все равно как если бы она эти деньги просто в окно выбросила! Тут снизу по лестнице взбежал какой-то карапуз и подошел к ним. Это был малыш кого-то из Коггенов, а эта фамилия, так же как и Смолбери, не менее распространена в здешней округе, чем Эвон и Дервент среди английских рек. Он всегда бежал к своим друзьям поделиться всем, что бы с ним ни случилось, - показать, как у него шатается зуб, или как он порезал палец, что в его глазах, разумеется, возвышало его над всеми другими мальчишками, с которыми ничего не произошло; и, конечно, он ждал, что ему скажут "бедный мальчик!", да так, чтобы в этом слышалось и сочувствие и похвала. - А у меня есть пенни, - протянул нараспев юный Когген. - Вот как? А кто тебе его дал, Тедди? - спросила Лидди. - Ми-и-стер Бо-олд-вуд! Он дал мне пенни за то, что я открыл ему ворота. - А что он тебе сказал? - Он сказал: "Куда ты спешишь, мальчуган?" - а я сказал - в дом мисс Эвердин, вот куда; а он сказал: "Она почтенная женщина, мисс Эвердин?" - а я сказал: да. - Вот противный мальчишка! Зачем же ты так сказал? - А он дал мне пенни! - Как у нас все сегодня нескладно получается! - недовольным тоном сказала Батшеба, когда малыш убежал. - Ступайте, Мэрией, или кончайте мыть пол, или займитесь чем-нибудь. Вам в ваши годы следовало бы быть замужем, жить своим домом, а не торчать у меня здесь. - Ваша правда, мисс. Но ведь вот дело-то какое - сватались ко мне все бедняки, а я нос воротила, а чуть побогаче на меня и глядеть не хотели, вот я и осталась одна-одинешенька, как перст. - А вам делали когда-нибудь предложение, мисс? - набравшись смелости, спросила Лидди, когда они остались одни. - Уж, верно, от женихов отбою не было? Батшеба молчала и, казалось, была не склонна отвечать, но соблазн похвастаться - и ведь она действительно имела на это право - был слишком силен для ее девичьего тщеславия, и она не удержалась, несмотря на то что была страшно раздосадована тем, что ее только что выставили старухой. - Один человек когда-то очень добивался моей руки, - сказала она небрежным тоном многоопытной женщины, и в памяти ее возник прежний Габриэль Оук, когда он еще был фермером. - Как это должно быть приятно! - воскликнула Лидди, ясно показывая всем своим видом, что она представляет себе, как это все было. - А вы ему отказали? - Он был неподходящая для меня партия. - Вот счастье-то, когда можно позволить себе отказать, ведь как оно в большинстве-то у девушек бывает - рады-радешеньки, кто бы ни подвернулся, спасибо скажут. Я даже представляю себе, как вы его отставили: "Нет, сэр, Вы мне не ровня! Почище вашего меня добиваются, не вам чета!" Ведь вы в него не были влюблены, мисс? - Не-ет! Но он мне немножко нравился. - И сейчас нравится? - Ну конечно, нет. Что это там, чьи-то шаги? Лидди вскочила и подбежала к окну, выходившему на задний двор, над которым сейчас уже сгущалась серая мгла надвигающихся сумерек. Изогнутая петлей вереница двигавшихся друг за другом крестьян приближалась к черному ходу. Эта медленно ползущая цепь, состоящая из отдельных звеньев, двигалась в едином целеустремлении, подобно тем удивительным морским животным, известным под названием сальповой колонии, которые, отличаясь друг от друга строением, движутся, подчиняясь единому импульсу, общему для всей колонии. Одни были в своих обычных белых холщовых блузах, другие в белесовато-коричневых из ряднины, заштопанной на груди, на спине, на рукавах, на плечах. Несколько женщин в деревянных башмаках, наподобие калош, замыкали шествие, - Орда на нас целая идет, - прижавшись носом к стеклу, сказала Лидди. - Очень хорошо. Мэриен, ступайте вниз и задержите их в кухне, пока я пойду переодеться, а потом проводите их ко мне в зал. ГЛАВА X ХОЗЯЙКА И БАТРАКИ Полчаса спустя тщательно одетая Батшеба вошла в сопровождении Лидди в парадную дверь старинного зала, где в дальнем конце все ее батраки уже сидели на длинной скамье и низкой без спинки лавке. Батшеба села за стол, открыла учетную книгу и, взяв в руку перо, положила возле себя брезентовую сумку с деньгами, вытряхнув из нее сначала небольшую кучку монет. Лидди устроилась тут же рядом и принялась шить; время от времени она отрывалась от шитья и поглядывала по сторонам, или с видом своего человека в доме, пользующегося особыми правами, брала в руки монету из кучки, лежавшей на столе, и внимательно разглядывала ее, причем на лице ее в это время было ясно написано, что она смотрит на нее исключительно как на произведение искусства, а ни в коем случае не как на деньги, которые ей хотелось бы иметь. - Прежде чем начать, - сказала Батшеба, - я хочу с вами поговорить о двух делах. Первое, это то, что управитель уволен за воровство и что я решила теперь обойтись без управителя, буду управлять фермой сама, своим умом и руками. Со скамьи довольно внятно донеслось изумленное "ого!". - Второе вот что: узнали вы что-нибудь о Фанни? - Ничего, мэм. - А сделано что-нибудь, чтобы узнать? - Я встретил фермера Болдвуда, - сказал Джекоб Смолбери, - и мы вместе с двумя его людьми обшарили дно Ньюмилского пруда, но ничего не нашли. - А новый пастух справлялся в "Оленьей голове" в Иелбери, думали, может, она там на постоялом дворе, но никто ее там не видел, - сказал Лейбен Толл. - А Уильям Смолбери не ездил в Кэстербридж? - Поехал, мэм, только он еще не вернулся. Часам к шести обещал быть назад. - Сейчас без четверти шесть, - сказала Батшеба, взглянув на свои часики. - Значит, он вот-вот должен вернуться. Ну, а тем временем, - она заглянула в учетную книгу, - Джозеф Пурграс здесь? - Да, сэр, то есть, мэм, я хотел сказать, - отозвался Джозеф. - Я самый и есть Пурграс. - Кто вы такой? - Да никто, по совести сказать, а как люди скажут - не знаю, ну им виднее. - Что вы делаете на ферме? - Вожу всякие грузы, сэр, а во время посева гоняю грачей да воробьев, а еще помогаю свиней колоть. - Сколько вам причитается? - Девять шиллингов девять пенсов, сэр, простите, мэм, да еще полпенса взамен того негожего, что я в прошлый раз получил. - Правильно, и вот вам еще десять шиллингов в придачу, подарок от новой хозяйки. Батшеба слегка покраснела оттого, что ей было немножко неловко проявлять щедрость на людях, а Генери Фрей, тихонько подобравшийся поближе, выразил откровенное удивление, подняв брови и растопырив пальцы. - Сколько вам причитается - вы, там в углу, как вас зовут? - продолжала Батшеба. - Мэтью Мун, мэм, - отозвалась какая-то странная фигура в блузе, которая висела на ней, как на вешалке; фигура поднялась со скамьи и направилась к столу, ступая не как все люди носками вперед, а выворачивая их чуть ли не колесом то совсем внутрь, то наоборот, как придется. - Мэтью Марк, вы сказали? Говорите же, я не собираюсь вас обижать, - ласково добавила юная фермерша. - Мэтью Мун, мэм, - поправил Генери Фрей сзади, из-за самого ее стула. - Мэтью Мун, - повторила про себя Батшеба, пробегая блестящими глазами список в книге. - Десять шиллингов два с половиной пенса, правильно тут подсчитано? - Да, мисс, - чуть слышно пролепетал Мэтью, голос его был похож на шорох сухих листьев, тронутых ветром. - Вот, и еще десять шиллингов. Следующий, Эндрыо Рэнди, вы, кажется, только что поступили к нам. Почему вы ушли с вашего последнего места? - Пр-пр-про-шш-шу, ммэм, пр-прр-прр-прош-шш... - Он заика, мэм, - понизив голос пояснил Генери Фрей, - его уволили, потому как он только тогда внятно говорит, когда ругается, вот он, значит, своего фермера в таком виде и отделал, сказал ему, что он, мол, сам себе хозяин. Он, мэм, ругаться может не хуже нас с вами, а говорить так, чтобы не спотыкаясь, - это у него никак не выходит. - Эндрью Рэнди, вот то, что вам причитается, - ладно, благодарить кончите послезавтра. - Миллер Смирная... о, да тут еще другая, Трезвая - обе женщины, надо полагать? - Да, мэм, мы тут, - в один голос пронзительно выкрикнули обе. - Что вы делаете на ферме? - Мусор собираем, снопы вяжем, кур да петухов с огородов кыш-кышкаем, почву для ваших цветочков колом рыхлим. - Гм... Понятно. Как они, ничего эти женщины? - тихо спросила она у Генери Фрея. - Ох, не спрашивайте, мэм! Непутевые бабенки, потаскушки обе, каких свет не видал! - захлебывающимся шепотом сказал Генери. - Сядьте. - Это вы кому, мэм? - Сядьте. Джозеф Пурграс сзади на скамье даже передернулся весь, и во рту у него пересохло от страха, как бы чего не вышло, когда он услышал краткое приказание Батшебы и увидел, как Генери, съежившись, отошел и сел в углу. - Теперь следующий. Лейбен Толл, вы остаетесь работать у меня? - Мне все одно, у вас или у кого другого, мэм, лишь бы платили хорошо, - ответил молодожен. - Верно, человеку жить надо! - раздалось с того конца зала, куда только что, громко постукивая деревянными подошвами, вошла какая-то женщина. - Кто эта женщина? - спросила Батшеба. - Я его законная супруга, - вызывающе отвечал тот же голос. Обладательница этого голоса выдавала себя за двадцатипятилетнюю, выглядела на тридцать, знакомые утверждали, что ей тридцать пять, а на самом деле ей было все сорок. Эта женщина никогда не позволяла себе, как некоторые иные молодые жены, выказывать на людях супружескую нежность, быть может, потому, что у нее этого и в заводе не было. - Ах, так, - сказала Батшеба. - Ну что же, Лейбен, остаетесь вы у меня или нет? - Останется, мэм, - снова раздался пронзительный голос законной супруги Лейбена. - Я думаю, он может и сам за себя говорить? - Что вы, мэм! Сущая пешка! - отвечала супруга. - Так-то, может, и ничего, да только дурак дураком. - Хе-хе-хе! - захихикал молодожен, весь перекорежившись от усилия показать, что он ничуть не обижен таким отзывом, потому что, подобно парламентскому кандидату во время избирательной кампании, он с неизменным благодушием переносил любую взбучку. Так, один за другим, были вызваны все остальные. - Ну, кажется, я покончила с вами, - сказала Батшеба, захлопывая книгу и откидывая со лба выбившуюся прядку волос. - Что, Уильям Смолбери вернулся? - Нет, мэм. - Новому пастуху нужно подпаска дать, - подал голос Генери Фрей, снова стараясь попасть в приближенные и подвигаясь бочком к стулу Батшебы. - Да, конечно. А кого ему можно дать? - Каин Болл очень хороший малый, - сказал Генери, - а пастух Оук не посетует, что ему еще лет мало, - добавил он, с извиняющейся улыбкой повернувшись к только вошедшему пастуху, который остановился у двери, сложив на груди руки. - Нет, я против этого не возражаю, - сказал Габриэль. - Как это ему такое имя дали, Каин? - спросила Батшеба. - Видите ли, мэм, мать его бедная женщина была, неученая. Святое писание плохо знала, вот, стало быть, и ошиблась, когда крестила, думала - это Авель Каина убил, ну и назвала его Каином. Священник-то ее поправил, да уж поздно; из книги церковной никак нельзя ничего вычеркнуть. Конечно, это несчастье для мальчика. - Действительно, несчастье. - Ну да уж мы стараемся смягчить. Зовем его Кэйни. А мать его, бедная вдова, уж так горевала, все глаза себе выплакала. Отец с матерью у нее совсем нехристи были, ни в церковь, ни в школу ее не посылали, вот так оно и выходит, мэм, родителевы грехи на детях сказываются. Тут мистер Фрей придал своей физиономии то умеренно меланхолическое выражение, кое приличествует иметь соболезнующему, когда несчастье, о котором идет речь, не задевает кого-нибудь из его близких. - Так, очень хорошо, пусть Кэйни Болл будет подпаском. А вы свои обязанности знаете, вам все ясно, - я к вам обращаюсь, Габриэль Оук? - Да, все ясно, благодарю вас, мисс Эвердин, - отвечал Оук, не отходя от двери. - Если я чего-нибудь не буду знать, я спрошу. Он был совершенно ошеломлен ее удивительным хладнокровием. Конечно, никому, кто не знал этого раньше, никогда бы и в голову не пришло, что Оук и эта красивая женщина, перед которой он сейчас почтительно стоял, могли быть когда-то знакомыми. Но, возможно, эта ее манера держаться была неизбежным следствием ее восхождения по общественной лестнице, которое привело ее из деревенской хижины в усадебный дом с крупным владеньем. Примеры этого можно найти и повыше. Когда Юпитер со своим семейством (в творениях позднейших поэтов) переселялся из своего тесного жилища на вершине Олимпа в небесную высь, его речи соответственно становились значительно более сдержанными и надменными. За дверью в передней послышались размеренные, грузные и в силу этого не слишком торопливые шаги. Все хором: - Вот и Билли Смолбери вернулся из Кэстербриджа. - Ну, что вы узнали? - спросила Батшеба, после того как Уильям, дойдя до середины зала, достал из шляпы носовой платок и тщательно вытер себе лоб от бровей до самой макушки. - Я бы раньше вернулся, мисс, да вот непогода, - сказал он, тяжело потопывая сначала одной, потом другой ногой; тут все уставились ему на ноги и увидели, что сапоги его облеплены снегом. - Давно собирался, высыпал-таки? - сказал Генери. - Ну что же насчет Фанни? - спросила Батшеба. - Так вот, мэм, ежели так без обиняков прямо сказать, сбежала она с солдатами. - Не может быть, такая скромная девушка, как Фанни! - Я вам сейчас все как есть доложу. Я в Кэстербридже прямо в казармы подался, вот они мне там и сказали, что одиннадцатый драгунский полк недавно с постоя снялся, а на его место другие войска пришли. А одиннадцатый на прошлой неделе на Мелчестер выступил, а там, может, и еще куда дальше двинут. Приказ-то им от начальства нежданно-негаданно пришел, - ну так уж оно, видно, положено, как тать в нощи, - они, говорят, и опомниться не успели, мигом снялись, да и выступили. Говорят, мимо нас шли. Габриэль слушал с интересом. - Я видел, как они уходили, - сказал он. - Да, - продолжал Уильям, - говорят, они там по главной улице этак лихо гарцевали, да еще с музыкой, и какой: "Покинул я девчонку". Все высыпали глазеть. А уж трубачрьто старались и барабан так гудел, что, говорят, все нутро у людей переворачивалось, а девицы ихние да собутыльники в трактире на постоялом дворе, говорят, глаз не осушая, плакали. - Но ведь они же не на войну ушли? - Нет, мэм, но их отправили на место тех, кого, может, и на войну послали, а уж оно там одно с другим во как близко связано. Тут я, стало быть, про себя и решил, что Фаннин дружок не иначе как в том самом полку, а она, значит, за ним и ушла. Вот, мэм, все как по-писаному и выходит. - А вы его фамилию узнали? - Нет, мэм, никто не знает. Похоже, он не просто солдат. Габриэль помалкивал, задумавшись, у него на этот счет были кое-какие сомнения. - Ну, во всяком случае, сегодня мы вряд ли что-нибудь еще узнаем, - заключила Батшеба. - Но так или иначе, пусть кто-нибудь из вас сбегает сейчас же к фермеру Болдвуду и расскажет ему то, что мы здесь слышали. Она поднялась, но прежде, чем уйти, обратилась к собравшимся с маленькой речью; она произнесла ее с большим достоинством, а ее черное платье придавало ей солидность и внушительность, которой отнюдь не отличался ее язык. - Так вот знайте, теперь у вас вместо хозяина будет хозяйка. Я еще сама не знаю ни своих сил, ни способностей в фермерском деле, но я буду стараться, как могу, и если вы будете хорошо мне служить, так же буду служить вам и я. А если среди вас есть еще мошенники и плуты (надеюсь, что нет), пусть не думают, что, если я женщина, так я, не разберу, что хорошо, что плохо. (Все). Нет, мэм. (Лидди). Замечательно сказано. - Вы еще не успеете глаза открыть, а я уже буду на ногах, я буду на поле, прежде чем вы подыметесь, вы только на поле выйдете, а я уже позавтракаю. Смотрите, я еще вас всех удивлю. (Все). Да, мэм. - Ну, а пока до свиданья. (Все). До свиданья, мэм. Вслед за этим маленькая законодательница вышла из-за стола и направилась к выходу, шурша по полу шлейфом своего черного шелкового платья и волоча за собой приставшие к нему соломинки. Лидди, проникнувшись подобающей случаю важностью, шествовала за ней следом несколько менее величественно, но, во всяком случае, явно подражая ей. Дверь за ними захлопнулась. ГЛАВА XI У КАЗАРМ. СНЕГ. СВИДАНЬЕ В этот снежный вечер, несколькими часами позже, унылая окраина маленького городка и военного постоя в нескольких милях к северу от Уэзербери представляла собой самое безотрадное зрелище, если только можно назвать зрелищем нечто состоящее главным образом из мглы. В такой вечер самый веселый человек может загрустить и ни ему самому, ни другим это не покажется странным; в такой вечер у людей восприимчивых любовь превращается в беспокойство, надежда в сомнение, а вера слабеет и становится смутной надеждой; в такой вечер воспоминания о прошлом не будят сожаления об упущенных возможностях, не бередят честолюбия, а ожидание будущего не воодушевляет к действию. Перед нами проезжая дорога, проложенная по берегу речки, налево по ту сторону речки высокая каменная стена, по правую сторону дороги голая равнина, луга, перемежающиеся болотами, а вдали на горизонте волнистая гряда гор. В такой местности переход от одного времени года к другому не бросается в глаза, как где-нибудь в лесу. Однако для человека наблюдательного он не менее явствен. Различие в том, что перемены, совершающиеся на глазах, не столь привычны и обыденны, как появление и опадание листвы. Многое происходит совсем не так незаметно и постепенно, как казалось бы естественным для этой погруженной в спячку равнины или топи. Каждый шаг приближающееся зимы отпечатывался здесь явно и резко - попрятались змеи, потемнели, потеряли свои веера папоротники, наполнились водой бочаги, поползли туманы, ссохлась и побурела трава, гнилушки рассыпались в пыль, и все затянуло снегом. Этой кульминационной стадии равнина достигла сегодня вечером, и в первый раз за эту зиму все ее неровности обрели расплывчатую, лишенную очертаний форму, она ничего не напоминала, ни о чем не свидетельствовала и не имела никаких отличительных признаков, кроме того, что казалось последним пределом чего-то другого - нижним слоем снеговой выси. Из этого необозримого хаоса мятущихся хлопьев на равнину каждое мгновение накидывалась новая пелена, и от этого она с каждым мгновеньем становилась все более обнаженной. Огромный, затянутый мглою купол неба, нависший необыкновенно низко, казался осевшим сводом громадной темной пещеры, продолжающим оседать все ниже и ниже; и вас невольно охватывал страх, что эта снежная подкладка неба и снежная пелена, окутывающая землю, скоро сомкнутся в одну сплошную массу и между ними не останется никакого воздушного пространства. . Налево от дороги тянулась какая-то плоская полоса - речка, за ней выступало что-то отвесное - стена, и то и другое было окутано мраком. И все это, сливаясь, создавало впечатление общей массы. Если можно было представить себе что-нибудь темнее неба - это была стена, а если могло быть что-нибудь угрюмее этой стены - это была река, бегущая под ней. Смутно вырисовывающийся верх здания там и сям прорезался клиньями и зубцами труб, а на фасаде, в верхней его части, слабо обозначались продолговатые прямоугольники окон. Внизу, вплоть до самой воды, лежала ровная мгла без выступов и просветов. Какое-то непостижимое чередование глухих ударов, озадачивающих своим мерным однообразием, с трудом пробивая пушистую мглу, слышалось в заснеженном воздухе. Это башенные часы где-то совсем рядом били десять. Они были на открытом воздухе, и колокол на несколько дюймов занесло снегом, так что он на время лишился голоса. Снегопад теперь понемногу утихал. Уже не двадцать хлопьев падало сразу, а десять, и вскоре на место десяти ложилась одна снежинка. Спустя некоторое время на краю дороги, у самой воды, появилась какая-то фигура. По ее очертаниям, если приглядеться в темноте, видно было только, что она маленькая. Вот и все, что можно было различить, но, по-видимому, это все-таки была человеческая фигура. Она двигалась медленно, но без каких-либо особых усилий, потому что снега под ногами, хотя он и выпал внезапно, было не так много. Она двигалась, произнося вслух: - Раз, два, три, четыре, пять. После каждого слова маленькая фигурка делала несколько шагов. Теперь уже можно было догадаться, что она считала окна наверху, в высившейся перед ней стене. Пять обозначало пятое окно с краю. Здесь фигурка остановилась и вдруг сделалась чуть ли не вдвое меньше. Она наклонилась. И вот комок снега полетел через реку к пятому окну. Он шлепнулся о стену несколькими ярдами ниже намеченной цели. Бросать снегом в окно - это, несомненно, была мужская затея, приведенная в исполнение женщиной. Ни один мужчина, если он когда-то в детстве подстерегал птичку, зайца или белку, не мог бы так по-дурацки швырять в цель. Затем последовала еще попытка, и еще, и еще, пока мало-помалу вся стена не покрылась приставшими комьями снега. Наконец один комок попал в пятое окно. Речка, если поглядеть на нее днем, была из тех глубоких, спокойных речек с ровным течением, которое, если что-либо замедляло его бег, сейчас же старалось преодолеть препятствие, образуя маленький водоворот. Сейчас, кроме тихого журчанья и всплескивания одного из этих невидимых водоворотиков, не слышно было ничего, никакого ответа на сигнал, если не считать долетавших откуда-то слабых звуков, которые грустно настроенный человек уподобил бы стонам, веселый - смеху, на самом же деле это просто вода хлюпала обо что-то вдали. Еще комок снега ударился в стекло. Затем послышался стук открывающегося окна, после чего оттуда раздался возглас: - Кто это? Голос был мужской, нисколько не удивленный. Высокая стена была стеной казармы, а поскольку к бракам в армии относились снисходительно, то, по всей вероятности, свиданья и сообщения через реку были делом обычным. - Это сержант Трои? - дрожащим голосом спросила чуть видная тень на снегу. Это существо было так похоже на тень, а тот, наверху, до такой степени слился с самим зданием, что казалось, стена ведет разговор со снегом. - Да, - осторожно ответили сверху из темноты. - А кто вы, как вас зовут, девушка? - О, Фрэнк, разве ты не узнаешь меня? - отвечала тень. - Я твоя жена, Фанни Робин. - Фанни! - воскликнула стена в полном изумлении. - Да, - пролепетала девушка, едва переводя дух от волнения. Было что-то такое в ее голосе, что не вязалось с представлением о жене, и по его манере говорить трудно было предположить, что это муж. Разговор продолжался. - Как ты добралась сюда? - Я спросила, которое окно твое. Не сердись на меня. - Я не ждал тебя сегодня вечером. По правде сказать, мне и в голову не приходило, что ты можешь прийти. Это просто чудо, что ты меня разыскала. Я завтра дежурю. - Ты же сам сказал, чтобы я пришла. - Да я просто так сказал, что ты можешь прийти. - Я так и поняла, что могу прийти. Но ведь ты рад видеть меня, Фрэнк? - О да, конечно. - Ты можешь сойти ко мне? - Нет, дорогая Фанн, никак не могу. Уже вечерний сигнал давно протрубили, ворота закрыты, а увольнительного пропуска у меня нет. Мы здесь все равно как в тюрьме до завтрашнего утра. - Значит, я тебя до тех пор не увижу? - Голос ее дрогнул, в нем слышалось глубокое отчаяние. - Как же ты добралась сюда из Уэзербери? - Часть пути я шла пешком, кое-где меня подвезли. - Вот удивительно. - Да, я и сама себе удивляюсь. Фрэнк, когда это будет? - Что? - То, что ты обещал. - Я что-то не помню. - Нет, ты помнишь! Не говори так. Если бы ты знал, как мне тяжело. Ты заставляешь меня говорить о том, о чем ты должен был бы заговорить первый. - Ну, не все ли равно, скажи ты. - Ах, неужели мне придется... Фрэнк, ты... когда мы с тобой поженимся, Фрэнк? - А, вот о чем. Ну знаешь, ты сначала должна позаботиться о свадебном платье. - У меня есть деньги. Это будет по церковному оглашению или по свидетельству? - Я думаю, по оглашению. - А мы с тобой в разных приходах. - Разве? Ну и что же? - Я живу в приходе Святой Марии, а у вас тут другой приход. Значит, огласить должны и там и тут. - Это такой закон? - Да. Ах, Фрэнк, я боюсь, ты считаешь меня назойливой. Умоляю тебя, дорогой Фрэнк, не думай этого, я так тебя люблю. И ты столько раз говорил, что женишься на мне... а я... я... - Ну не плачь, что ты! Вот это уж совсем глупо. Раз я говорил, - значит, так оно и будет. - Так, значит, я могу подать на оглашение у себя в приходе, а ты подашь у себя? - Да. - Завтра? - Нет, не завтра. Мы сделаем это через несколько дней. - У тебя есть разрешение от начальства? - Нет, пока еще нет. - Ах, ну как же так. Ты ведь мне сам говорил, что ты его вот-вот получишь, еще когда вы стояли в Кэстербридже. - Дело в том, что я просто забыл спросить. Я ведь не думал, что ты придешь, для меня это такая неожиданность. - Да, да, правда. Я знаю, это нехорошо, что я тебя так донимаю. Я сейчас уйду. А ты придешь ко мне завтра на Hopс-стрит, дом миссис Туилс, правда? Мне не хочется приходить к вам в казармы. Тут столько гулящих женщин, и меня за такую посчитают. - Может статься... Я приду к тебе, дорогая. Спокойной ночи. - Спокойной ночи, Фрэнк, спокойной ночи! И снова послышался шум закрывающегося окна. Маленький комочек двинулся в темноту, а когда он уже почти миновал казарму, за стеной послышались приглушенные возгласы. - Ого, сержант, ого-го! - затем тут же протестующий голос, и все это потонуло в захлебывающемся, сдавленном хохоте, который уже трудно было отличить от тихого журчанья и всплесков маленьких водоворотов на реке. ГЛАВА XII ФЕРМЕРЫ. ПРАВИЛО. ИСКЛЮЧЕНИЕ Первым наглядным доказательством решения Батшебы фермерствовать самолично, а не через доверенных лиц, было ее появление на хлебном рынке в Кэстербридже в ближайший ярмарочный день. Низкое, просторное помещение, крытое бревнами, опирающимися на массивные столбы, недавно получившее почетное наименование Хлебной биржи, было битком набито возбужденно спорящими мужчинами, которые, сойдясь по двое, по трое, горячо убеждали один другого, причем говоривший, глядя куда-то вбок и прищурив один глаз, искоса, украдкой следил за лицом слушающего. У большинства из них в руках был свежесрезанный ясеневый сук, то ли для того, чтобы опираться при ходьбе, то ли для того, чтобы тыкать им в свиней, овец или спины зевак, словом, во все, что мешало им по дороге сюда и в силу этого заслуживало подобного обращения. Во время беседы каждый проделывал со своим суком различные упражнения: то закидывал его за спину и, подсунув концы под руки, сгибал дугой, или, держа обеими руками за концы, придавал ему форму лука, или гнул изо всей силы об пол, а то поспешно засовывал под мышку, когда приходилось пускать в ход обе руки, чтобы высыпать на ладонь горсть зерна из мешка с образцами, тут же после оценки швырнуть эту горсть на пол, - обстоятельство, хорошо известное нескольким расторопным городским курам, которые незаметно пробирались сюда и в ожидании предвкушаемого угощения зорко косились по сторонам, вытянув шеи. Среди этих дюжих фермеров скользила женская фигурка - одна-единственная женщина во всем помещении. Она была изящно и даже нарядно одета. Она двигалась между ними, словно легкая коляска между грузными телегами, голос ее рядом с их голосами казался нежным пением рядом с грубыми окриками, ее присутствие среди них ощущалось, как свежее дуновение ветра между пышущими жаром печами. Чтобы занять здесь такое же положение, как и все, требовалось проявить некоторую твердость характера, значительно большую, чем представляла себе Батшеба, потому что в первый момент, когда она только что появилась здесь, все разговоры и споры прекратились, все головы повернулись к ней и застыли, уставившись на нее изумленным взглядом. Среди этой толпы фермеров Батшеба знала разве что двух-трех человек, и она прежде всего подошла к ним. Но раз уж она вознамерилась показать себя деловой женщиной, то надо было вступать в деловые отношения, независимо от того, знакома она с кем-то или нет, и, собрав все свое мужество, она стала обращаться и к другим, к людям, о которых она только слышала. У нее тоже были с собой мешочки с образцами зерна, и постепенно она тоже наловчилась высыпать зерно из мешочка на свою узкую ладонь и ловко, по-кэстербриджски, подносила его собеседнику для осмотра. Что-то неуловимое в очертаниях ее полураскрытых алых губ, обнажавших ровный ряд верхних зубов, и в приподнятых уголках рта, когда она, вызывающе закинув голову, спорила с каким-нибудь рослым фермером, говорило о том, что в этом маленьком существе таятся богатые возможности, которые могут ввергнуть ее в рискованные любовные авантюры, и что у нее хватит смелости пуститься в них очертя голову. Но в глазах ее была какая-то мягкость, неизменная мягкость, и не будь они такие темные, может быть, взгляд ее казался бы слегка затуманенным; на самом же деле он был остро-пронизывающим, а это мягкое выражение делало его бесхитростно-чистым. Может показаться удивительным, что эта цветущая, полная сил и задора молодая женщина всегда позволяла своим собеседникам высказать свои соображения до конца, прежде чем выдвигать свои. Когда возникали споры о ценах, она твердо стояла на своей цене, как оно и подобает торговцу, и по свойственной всем женщинам манере настойчиво сбивала цену конкурента. Но твердость ее была не без покладистости, и этим она отличалась от упрямства, а в ее манере сбивать цену было что-то наивное, что никак не вязалось со скаредностью. Фермеры, с которыми она не вела дел (а их было значительное большинство), спрашивали один у другого - кто это такая? И в ответ слышали: - Племянница фермера Эвердина; унаследовала от него ферму в Верхнем Уэзербери; выгнала управителя и заявила, что всем будет заправлять сама. И тогда тот, кто спрашивал, с сомнением качал головой. - Да, жаль, конечно, что она такая своевольная, - соглашался собеседник. - Но мы-то здесь, право, должны быть довольны, - она словно солнышко ясное светит в нашем старом сарае. Ну, да такая пригожая девушка, гляди, ее мигом кто-нибудь подцепит. Было бы не совсем любезно предположить, что самая новизна ее присутствия здесь, в этой необычной для женщины роли, привлекала к ней внимание не меньше, чем ее красота и грация. Как бы там ни было, она возбуждала всеобщее любопытство и, что бы ни принес ей этот ее субботний дебют как фермеру в смысле продажи и покупки, для Батшебы-женщины он был несомненным триумфом. Впечатление, производимое ею, было настолько сильно, что в нескольких случаях она инстинктивно воздержалась от заключения каких бы то ни было сделок, а проплыла королевой среди этих богов пашни, подобно маленькому Юпитеру в юбке. Многочисленные свидетельства ее притягательной силы были особенно очевидны благодаря одному поразительному исключению. У женщины на такие вещи как будто глаза на затылке. Батшеба каким-то чутьем, не глядя, сразу обнаружила в этом стаде одну паршивую овцу. Сначала это ее несколько озадачило. Будь на той или другой стороне явное меньшинство, это было бы вполне естественно. Если бы никто не взглянул на нее, она бы отнеслась к этому с полным равнодушием, - бывали такие случаи. Если бы глазели все, не исключая и этого человека, она приняла бы это как должное, - так оно случалось и раньше. Но в этом единичном исключении было что-то загадочное. Она мельком отметила некоторые черты внешности этого строптивца. С виду это был джентльмен с резко очерченным римским профилем, смуглым цветом лица, казавшимся бронзовым на солнце. Он держался очень прямо, манеры у него были сдержанные. Но что особенно выделяло его в толпе - это чувство собственного достоинства. По-видимому, он не так давно переступил порог зрелости, за которым внешность мужчины естественно, - а женщины с помощью искусственных мер - перестает меняться так примерно на протяжении двенадцати - пятнадцати лет: это возраст от тридцати пяти до пятидесяти, и ему могло быть любое количество лет в этих пределах. Можно прямо сказать, что женатые сорокалетние мужчины очень охотно и расточительно мечут взоры на любые образцы весьма несовершенной женской красоты, встречающиеся им на пути. Возможно, - как у игроков в вист, играющих не на деньги, а из любви к искусству, - сознание того, что им при любых обстоятельствах не грозит страшная необходимость расплачиваться, весьма повышает их предприимчивость. Батшеба была твердо убеждена, что этот бесчувственный субъект не женат. Когда торг на бирже кончился, она поспешила к Лидди, поджидавшей ее возле желтого шарабана, в котором они приехали в город. Лидди тут же запрягла лошадку, и они поехали домой. Покупки Батшебы - чай, сахар, свертки с материей - громоздились сзади и всем своим видом - цветом, формой, общими очертаниями и еще чем-то неуловимым - явно показывали, что они являются собственностью этой юной леди-фермерши, а не бакалейщика и суконщика. - Ну, вот я и отмучилась, Лидди. Дальше будет не так трудно, потому что они уже привыкнут видеть меня здесь. Но сегодня было просто ужас как страшно, все равно что стоять под венцом - все так и пялят глаза. - А я знала, что так будет, - сказала Лидди. - Мужчины такой ужасный народ - им только бы на вас пялиться. - Но там был один здравомыслящий человек, он даже ни разу не удосужился взглянуть на меня. - Она сообщила это Лидди в такой форме, чтобы у той ни на минуту не могло возникнуть подозрение, что ее хозяйка несколько задета этим. - Он очень недурен собой, - продолжала она, - статный такой, я думаю, ему должно быть лет сорок. Ты не знаешь, кто это мог быть? Лидди не имела представления. - Ну, неужели тебе никто в голову не приходит? - разочарованно промолвила Батшеба. - Нет, никого такого не припоминаю; да не все ли вам равно, коли он даже и внимания на вас не обратил! Бот если бы он больше других на вас глазел, тогда, конечно, оно было бы важно. Батшебу разбирало совершенно противоположное чувство, и они молча продолжали путь. Вскоре с ними поравнялась открытая коляска, запряженная прекрасной породистой лошадью. - Ах! вот же он! - вскричала Батшеба. Лидди повернула голову. - Этот! Так это же фермер Болдвуд! Тот самый, который приходил в тот день и вы еще не могли его принять. - Ах, фермер Болдвуд, - прошептала Батшеба и подняла на него глаза в тот самый момент, когда он обгонял их. Фермер не повернул головы и, уставившись куда-то вдаль прямо перед собой, проехал вперед с таким безучастным и отсутствующим видом, как если бы Батшеба со всеми ее чарами была пустым местом. - Интересный мужчина, а как по-твоему? - заметила Батшеба. - Да, очень. И все так считают, - отозвалась Лидди. - Странно, почему это он такой замкнутый, ни на кого не смотрит и как будто даже не замечает ничего кругом. - Говорят - только ведь кто знает, правда ли, - будто он, когда еще совсем молодой да непутевый был, пострадал шибко. Какая-то женщина завлекла его, да и бросила. - Это так только говорят, а мы очень хорошо знаем, женщина никогда не бросит, это мужчины всегда женщин обманывают. Я думаю, он просто от природы такой замкнутый. - Да, верно, от природы, я тоже так думаю, мисс, не иначе как от природы. - Но, конечно, это как-то интересней представить себе, что с ним, бедным, так жестоко поступили. Может, это и правда. - Правда, правда, мисс! Так оно, верно, и было. Чует мое сердце, что так и было. - Впрочем, нам всем свойственно представлять себе людей в каком-то необыкновенном свете. А может быть, тут всего понемножку, и то и другое: когда-то с ним жестоко поступили и от природы он такой сдержанный. - О нет, мисс, как может быть и то и другое! - Да так оно больше похоже на правду. - А верно, так оно и есть. Я тоже считаю, что это больше похоже на правду. Можете мне поверить, мисс, так оно, должно быть, и есть. ГЛАВА XIII ГАДАНИЕ ПО БИБЛИИ. ПИСЬМО-ШУТКА НА ВАЛЕНТИНОВ ДЕНЬ Это был канун Валентинова дня, воскресенье тринадцатого февраля. В фермерском доме уже отобедали, и Батшеба, за неимением другого собеседника, позвала к себе посидеть Лидди. Зимой в сумерки, пока еще не были зажжены свечи и закрыты ставни, старый замшелый дом выглядел особенно уныло; самый воздух в нем казался таким же ветхим, как стены. В каждом углу, заставленном мебелью, держалась своя температура, потому что камин в этой половине дома топили поздно, и до тех пор, пока наступивший вечер не скрадывал все громоздкости и недостатки, новое пианино Батшебы, которое в других фамильных летописях уже было старым, казалось особенно скособочившимся на покоробленном полу. Лидди болтала, не умолкая, совсем как маленький, неглубокий, но непрестанно журчащий ручеек. Ее присутствие не отягощало ум работой, но не давало ему погрузиться в спячку. На столе лежала старая Библия in quarto в кожаном переплете. Лидди, глядя на нее, спросила Батшебу: - А вы никогда не пробовали, мисс, гадать ключом по Библии о своем суженом? - Что за глупости, Лидди! Как будто гаданьем что-то можно узнать. - Что ни говорите, а все-таки в этом что-то есть. - Чепуха, милочка. - А знаете, как при этом сердце начинает колотиться! Ну конечно, кто верит, а кто нет; я верю. - Ну хорошо, давай попробуем! - вскочив с места, вскричала Батшеба, вдруг загоревшись идеей гаданья и нимало не смущаясь тем, что ее служанка Лидди может удивиться такой непоследовательности. - Поди принеси ключ от входной двери. Лидди пошла за ключом. - Вот только что сегодня воскресенье, - промолвила она, вернувшись. - Может, ото нехорошо. - Что хорошо в будни, то хорошо и в воскресенье, - заявила ее хозяйка непререкаемым тоном. Открыли книгу с потемневшими от времени листами; на многих зачитанных страницах текст был совершенно вытерт указательными перстами давнишних читателей, которые, читая по складам, старательно водили пальцем от слова к слову, чтобы не сбиться. Батшеба выбрала текст из книги Руфи и пробежала глазами священные строки. Они поразили и взволновали ее. Их отвлеченная мудрость дразнила воплощенное сумасбродство. Сумасбродка густо покраснела, но не отступилась и положила ключ на открытую страницу. Выцветшее ржавое пятно на месте, где лег ключ, явно свидетельствовало о том, что старая Библия не первый раз используется для