ый забрался на ночь в комнату по причинам, известным только ему. Природа вторично предупреждала Оука, что следует ожидать дурной погоды. Оук просидел в раздумье около часа. Все это время два черных паука из тех, что обычно живут в домах, крытых соломой, разгуливали по потолку и наконец спустились на пол. Это явление тоже что-то означало, и вот Оуку пришло в голову, что ему больше всего откроют инстинктивные повадки овец, которые он изучил в совершенстве. Он вышел из комнаты, перебежал два-три выгона, взобрался на изгородь и заглянул в загон. Овцы сгрудились на другом конце загона, со всех сторон обступив кусты дрока, и Оуку бросилось в глаза, что ни одна не шевельнулась и не кинулась в сторону, когда он выглянул из-за ограды. Они были до того чем-то напуганы, что даже забыли свой страх перед человеком. Но примечательнее всего было следующее: стоявшие тесной кучей овцы были все до одной обращены хвостами к той стороне горизонта, откуда ожидалась гроза. В самой середине они сбились в плотную массу, остальные сгруппировались вокруг них уже более свободными рядами; в целом отара напоминала плоеный кружевной воротник из тех, что можно увидеть на портретах Ван-Дейка, над его пышной белизной, словно темная шея гиганта, поднимались кусты дрока. Теперь опасения Габриэля окончательно подтвердились. Оук убедился, что он прав, а Трой ошибается. Все голоса природы дружно возвещали перемену погоды. Но эти немые указания имели двоякий смысл. Очевидно, следовало ожидать грозы, а после нее холодного затяжного дождя. Пресмыкающиеся, казалось, предчувствовали дождь, но не подозревали о предваряющей его грозе, между тем как овцы предчувствовали грозу, но отнюдь не дождь, который должен был за нею последовать. Такие резкие и сложные перемены погоды случаются далеко не часто, поэтому приходится особенно их опасаться. Оук возвратился на гумно. Там царила тишина, и темные силуэты остроконечных стогов резко выступали на фоне неба. На гумне стояло пять стогов пшеницы и три скирды ячменя. После обмолота можно было получить по тридцать четвертей пшеницы со стога и не меньше сорока четвертей ячменя со скирды. Оук прикинул в уме, какую ценность представляют эти хлеба для Батшебы (да и для всякого другого), сделав следующее простое вычисление: 5 x 30 - 150 четвертей - 500 фунтов. 3 x 40 - 120 четвертей - 250 фунтов. ----------------------------------- Итого: 750 фунтов. Семьсот пятьдесят фунтов, которые получат самое достойное применение, пойдут на пищу для людей и животных! Можно ли допустить, чтобы эта огромная масса хлебов обесценилась больше чем вдвое из-за легкомыслия женщины? - Ни за что! Постараюсь отвратить беду! - воскликнул Габриэль. Таковы были доводы, которыми Оук пытался себя убедить. Но человек даже для самого себя является чем-то вроде палимпсеста - рукописи, которая таит под видимыми строками другие, незримые. Возможно, что под надписью, имеющей утилитарный смысл, скрывалась другая, выведенная золотыми буквами: "Я сделаю все, что в моих силах, чтобы помочь женщине, которая мне так дорога!" Он снова направился к риге, надеясь, что кто-нибудь из работников поможет ему поскорей накрыть стога. Там все было тихо, и он прошел бы мимо, полагая, что пирушка закончилась, если б из замочной скважины двустворчатых дверей не пробивалась полоска слабого света, шафранно-желтого по контрасту с зеленовато-белесым лунным освещением. Габриэль заглянул в ригу. И что же он увидел! Свечи в самодельных люстрах догорели до самых розеток и кое-где опалили обвивавшие их листья. Большинство свечей погасло, другие же дымились, издавая зловоние, и растопленное сало капало на пол. А под столом, привалившись к стульям и друг к другу, в самых разнообразных положениях, кроме перпендикулярного, обретались злополучные работники, - их белобрысые взъерошенные головы можно было принять за швабры и щетки. Среди скопища тел ярко-алым пятном выделялась фигура сержанта Троя, раскинувшегося в кресле. Когген лежал навзничь, разинув рот, и заливисто храпел, ему подтягивали товарищи. Дыхание валявшихся на полу людей сливалось в глухой рокот, напоминавший гул, какой слышится, когда подъезжаешь к Лондону. Джозеф Пурграс свернулся клубком на манер ежа, словно хотел подставить воздуху наименьшую поверхность своего тела, а позади него были смутно различимы жалкие останки Уильяма Смолбери. Стаканы и бокалы все еще стояли на столе, но кувшин с водой был опрокинут, и из него вытекал крохотный ручеек, который с поразительной точностью пересекал самый центр длинного стола, и капли падали на шею бесчувственного Марка Кларка, равномерно и монотонно, подобно тому как в пещере каплет вода, стекая со сталактитов. Габриэль уныло оглядел мертвецки пьяных людей, которые представляли собой всю рабочую наличность фермы. Ему стало ясно, что если предпринять спасение стогов этой ночью или даже на следующее утро, то придется сделать это собственными руками. Глухое "динг-динг" раздалось из-под жилета Коггена, Часы Джана прозвонили два. Он подошел к неподвижно распростертому телу Мэтью Муна, который обычно покрывал в усадьбе крыши соломой, и крепко встряхнул его. Встряска не оказала ни малейшего действия. Тогда Габриэль гаркнул ему в ухо: - Где кровельный валек, вилы и шесты? - Под козлами, - бездумно и машинально, как медиум, отозвался Мун. Габриэль выпустил из рук его голову, и она упала на пол с глухим стуком, как шар. Потом он шагнул к мужу Сьюзен Толл. - Где ключ от амбара? Никакого ответа. Не последовало его и на вторичный вопрос. Очевидно, для супруга Сьюзен Толл ночные окрики были далеко не такой новинкой, как для Мэтью Муна. Оук с досадой опустил голову Толла на пол. По правде сказать, этих людей нельзя было строго судить за такую печальную и безнравственную развязку веселого вечера. Сержант Трой разглагольствовал со стаканом в руке, уверяя, что выпивка скрепит их дружбу, и никто из гостей не посмел отказаться, опасаясь совершить неучтивость. Работники смолоду привыкли только к сидру или легкому элю, и не удивительно, что они все, как один, в течение какого-нибудь часа пали жертвами крепких напитков. Габриэль был весьма встревожен. Эта попойка могла дорого обойтись своенравной и очаровательной хозяйке, которая и теперь была для него воплощением всего прекрасного, желанного и недосягаемого. Он погасил догоравшие свечи, чтобы не приключился пожар, и, махнув рукой на работников, спавших непробудным сном, затворил двери и вышел в глухую ночь. С юга ему хлынул в лицо ветер, жгучий, как дыхание, извергаемое пастью дракона, готового поглотить земной шар, а на противоположной стороне неба, с севера всплывала бесформенная громада тучи, двигавшаяся прямо против ветра. Она вырастала так неестественно быстро, что приходило на ум, будто ее поднимает над горизонтом какой-то могучий скрытый механизм. Меж тем легкие облачка умчались к юго-востоку, словно напуганные огромной тучей, - так разлетается стайка птичек, когда на них устремит взгляд какое-нибудь чудовище. Войдя в селение, Оук запустил камешком в окно спальни Лейбена Толла, ожидая, что Сьюзен выглянет оттуда. Но за окном никто не шелохнулся. Тогда он обогнул дом, вошел в заднюю дверь, которая была оставлена незапертой для Лейбена, и остановился у лестницы. - Миссис Толл, я пришел за ключом от амбара, хочу взять покрышки для стогов! - зычно крикнул Оук. - Это ты? - спросила спросонья миссис Сьюзен Толл. - Да, - отвечал Габриэль. - Ложись живей! Бездельник этакий! Шляется по Ночам, человеку спать не дает! - Я не Лейбен, а Габриэль Оук. Мне требуется ключ от амбара. - Габриэль! Скажите на милость, зачем это вы прикинулись Лейбеном? - Да я не прикидывался. Я думал, что вы... - Нет, прикинулись! Что вам здесь надобно? - Да ключ от амбара. - Ну и берите его. Он там на гвозде. И хватает же у него духу беспокоить женщину в этакую позднюю пору, когда... Габриэль взял ключ и ушел, не дожидаясь окончания гневной тирады. Десять минут спустя можно было видеть одинокую фигуру Оука, волочившего по гумну четыре огромных непромокаемых покрышки. Вскоре две груды драгоценного зерна были плотно укрыты каждая двумя брезентами. Двести фунтов спасены! Но три стога пшеницы нечем было покрыть. Оук заглянул под козлы и достал оттуда вилы. Потом взобрался на третий стог и приступил к работе: он решил как можно плотнее уложить верхние снопы, придав им наклон, чтобы с них стекала вода, а промежутки между ними забить колосьями из развязанных снопов. Работа так и спорилась. Оуку быстро удалось защитить от дождя стога пшеницы. Так они благополучно простоят неделю-другую, конечно, если не налетит ураган. Очередь дошла до ячменя. Его можно было предохранить, только тщательно укрыв соломой. Между тем луна канула в тучи и больше не появлялась. Это был отъезд посла из враждебного государства накануне войны. Ночь казалась мертвенно-бледной, как безнадежно больной, и вот небеса испустили последний вздох, - пробежал слабый ветерок, и все стихло, словно наступила смерть. Теперь на гумне уже ничего не было слышно, кроме глухих ударов валька, забивавшего колья, да шороха соломы. ГЛАВА XXXVII ГРОЗА. ВДВОЕМ Вспыхнул яркий свет, словно отблеск фосфоресцирующих крыльев, раскинувшихся по небу, и над головой глухо пророкотало. То было предвестие надвигающейся грозы. Второй удар был громче, но его сопровождала сравнительно слабая молния. Габриэль увидел, что в окне спальни Батшебы зажглась свеча, и вскоре за шторами замелькала тень. Полыхнуло в третий раз. В вышине, в необъятных просторах происходили какие-то диковинные маневры. Теперь молнии были совсем серебряные и сверкали, словно кольчуги какого-то небесного воинства. Раскаты сменились короткими ударами. С возвышения, на котором стоял Габриэль, он мог разглядеть всю местность перед собою на добрых шесть миль. Каждая изгородь, куст и дерево четко вырисовывались, словно на листе гравюры. В загоне с этой стороны паслось стадо телков, и при вспышке молнии он увидел, что они мечутся в разные стороны в диком, безумном испуге, высоко подбрасывая копыта и хвосты и пригнув голову к земле. Стоявший невдалеке тополь был похож на чернильную кляксу на блестящем подносе. Потом все исчезло и сгустился такой мрак, что Габриэлю пришлось работать ощупью. Оук орудовал скирдовой пикой (которую называют и кинжалом) - длинным железным стержнем с заостренным концом, блестящим от постоянного трения; он вонзил ее в стог, чтобы дать опору снопам, как вдруг голубоватый свет вспыхнул в зените и скользнул вниз, каким-то чудом не задев пику. То была четвертая яркая вспышка. Через миг раздался удар, резкий и сухой. Габриэль сообразил, что его положение не из безопасных, и спустился на землю. До сих пор не упало еще ни капли дождя. Оук устало вытер пот со лба и снова взглянул на черные силуэты незащищенных скирд. Да стоит ли ему дорожить своей жизнью? Разве у него есть какие-нибудь надежды на будущее? А ведь эту важную, неотложную работу невозможно проделать без риска. Он решил продолжать работу. Однако он принял меры предосторожности. Под козлами валялась длинная цепь, какой обычно стреноживали лошадей, перед тем как выпустить на пастбище. Он взобрался на стог с цепью в руках и, пропустив пику в звено на ее конце, сбросил вниз этот конец. Затем вбил в землю костыль, которым заканчивалась цепь. Под защитой этого импровизированного громоотвода он почувствовал себя в относительной безопасности. Не успел Оук взяться за свои орудия, как молния вспыхнула в пятый раз, скользнув змеей с дьявольским грохотом. Она была изумрудно-зеленая, и за ней последовали оглушительные раскаты. Что же открылось ему в ее блеске? Заглянув через вершину стога, он увидел перед собой темную, явно женскую фигуру. Неужели же это Батшеба, единственная в их приходе смелая женщина? Фигура сделала шаг вперед и скрылась из глаз. - Это вы, мэм? - бросил Габриэль в темноту. - Кто там? - раздался голос Батшебы. - Габриэль. Я на стогу. Укрываю его соломой. - Ах, Габриэль, так это вы! Я пришла сюда из-за стогов. Меня разбудила гроза, и я вспомнила о зерне. Я ужасно беспокоюсь о нем, - удастся ли нам как-нибудь его спасти? Никак не могу найти мужа. Он с вами? - Его здесь нету. - А вы знаете, где он? - Спит в риге. - Он обещал мне позаботиться о стогах, - а вот они в полном забросе. Нужна ли вам моя помощь? Лидди побоялась выйти из дому. И вдруг я нахожу вас здесь в такой поздний час! Я обязательно вам помогу! - Вы можете подавать мне наверх снопы по одному, мэм, если только вам не боязно взбираться по лестнице в темноте, - отвечал Габриэль. - Каждая минута дорога, и в четыре руки дело пойдет быстрее. Да и не так уж темно, когда нет молний. - Я справлюсь с этой работой, - решительно заявила Батшеба. И, взвалив на плечо сноп, поднялась до ступеньки, на которой стоял Оук, положила сноп возле пики и спустилась за следующим. Когда она взбиралась в третий раз, стог внезапно вспыхнул бронзовым блеском, как сверкающая майолика, - можно было различить каждый узелок на соломе. На откосе стога выступили два человеческих силуэта черных, как агат. Но вот стог померк, и силуэты исчезли. На этот раз молния блеснула на востоке, за спиной Оука, а черные силуэты на стогу были тени его и Батшебы. Грянул удар. Казалось прямо невероятным, что божественный свет породил такой дьявольский грохот. - Как ужасно! - воскликнула она и схватила его за рукав. Габриэль повернулся и подхватил ее под руку; поддерживая на воздушном насесте. В следующий миг, когда он еще стоял спиной к стогу, опять вспыхнул яркий свет, и он увидел на стене риги как бы черный отпечаток стройного тополя, стоявшего на холме. То была тень дерева, упавшая туда при вспышке молнии на западе. Вновь сверкнуло. На этот раз Батшеба стояла на земле, взваливая себе на плечо очередной сноп; ослепительный блеск и удар грома даже не заставил ее вздрогнуть, и она опять поднялась на стог со своей ношей. Четыре-пять минут кругом царило безмолвие, и снова стал слышен хруст соломы, в которую Габриэль торопливо вбивал колья. Ему подумалось, что гроза пошла уже на убыль. Но вот опять полыхнуло. - Держитесь! - крикнул Габриэль и, сняв сноп с плеча Батшебы, снова схватил ее за руку. Тут уж поистине разверзлись небеса. Вспышка была до того необычайна, что в первый момент они даже не осознали, как она опасна, их только поразило ее великолепие. Молнии сверкали и на востоке, и на западе, и на севере, и на юге. То была настоящая пляска смерти. В воздухе появились подобия скелетов, как бы сотканные из голубых огней, они плясали, дергались и прыгали, бешено метались но небу, перепутываясь в невообразимом сумбуре; с ними переплетались извивающиеся зеленые змеи - и все это на фоне трепещущего зарева. Со всех сторон растерзанного неба раздавались звуки, которые скорей всего можно было назвать воплями, хотя никакой человеческий вопль не мог бы с ними сравниться. Внезапно один из чудовищных призраков опустился на конец пики Габриэля, скользнул вдоль нее, перебежал на цепь и канул в землю. Габриэль был почти ослеплен и почувствовал, как теплая рука Батшебы дрогнула в его руке, - новое и весьма волнующее ощущение; но любовь, жизнь и все земное казалось мелким и ничтожным перед лицом разъяренных стихий. Эти впечатления еще не отлились в отчетливую мысль, и Оук даже не успел заметить, как причудливо в блеске молний алело перо на ее шляпке, когда высокий тополь на холме, о котором уже шла речь, вдруг вспыхнул белым пламенем, и новый вопль слился с раскатами замогильных голосов. То был разряд дикой, потрясающей силы, невыносимый для слуха удар, резкий, сухой, не сопровождавшийся отголосками, похожими на грохот барабана. В ослепительном сиянии, охватившем всю землю и необъятный купол небес, он увидел, что высокий стройный тополь расщеплен до самого корня и от него отлетела широкая лента коры. Половина дерева еще стояла, и на ней белела полоса обнажившейся древесины. Молния ударила в тополь. В воздухе распространился запах серы. Потом все смолкло и стало темно, как в преисподней. - Мы были на волосок от смерти, - торопливо сказал Габриэль. - Вам лучше сойти на землю. Батшеба ничего не ответила, но он улавливал учащенный ритм ее дыхания и шорох соломы - сноп за ее плечами отзывался дрожью на взволнованное биение ее сердца. Она спустилась с лестницы; после краткого колебания он последовал за ней. Мрак стал совершенно непроницаемым даже для самого острого зрения. Они молча стояли плечом к плечу у подножия стога. Батшеба, вероятно, думала только о непогоде, Оук в эту минуту - только о ней. Но вот он сказал: - Ну теперь гроза как будто бы миновала. - Мне тоже так кажется, - отвечала Батшеба. - Хотя еще сверкает со всех сторон, - посмотрите! Небо было озарено негаснущим светом, - беспрестанные вспышки сливались в сплошное сияние, - так при частых повторных ударах гонга создается впечатление непрерывного звука. - Ничего страшного, - сказал он. - В толк не возьму, почему это нет дождя. Но слава богу - ведь это нам на руку. Я опять полезу. - Габриэль, вы слишком добры, я не заслуживаю этого. Я останусь и буду вам помогать. Ах, если бы здесь был еще кто-нибудь! - Они бы наверняка пришли, если бы только могли, - неуверенно проговорил Оук. - О, я знаю решительно все! - воскликнула она и добавила с заминкой: - Все они спят в риге мертвецки пьяные, а с ними мой муж. Так оно и есть, ведь правда? Не думайте, что я робкого десятка и не умею смотреть правде в глаза. - А может, оно и не так, - сказал Габриэль. - Пойду-ка посмотрю. Он направился к риге, оставив ее на гумне одну. Заглянул в дверную щель. Все как и прежде: непроглядная темнота и дружный храп, рокочущий со всех сторон. Он почувствовал на своей щеке нежное дуновение ветерка и обернулся. То было дыхание Батшебы, которая последовала за ним и смотрела в ту же щель. Он попытался уклониться от мучительной для обоих темы и сказал мягко: - Если вы пойдете со мной, мисс... мэм, и малость мне поможете, то дело у нас пойдет. Оук вернулся на гумно, взобрался на стог, сошел с лестницы, чтобы лучше работалось, и вновь принялся укрывать ячмень. Она поднялась вслед за ним, на этот раз без снопа. - Габриэль, - заговорила она каким-то странным, взволнованным голосом. Оук взглянул на нее. Она не проронила ни слова, пока они шли от риги. Освещенное мягким сиянием угасающих зарниц, ее бледное, словно мраморное лицо выделялось на фоне темного небосклона. Батшеба сидела почти на самой верхушке стога, подобрав под себя ноги и опираясь на верхнюю ступеньку лестницы. - Да, хозяйка, - откликнулся он. - Вы, наверное, подумали, когда я поскакала сломя голову в Бат, что я собиралась там обвенчаться? - Мне так подумалось, да только не сразу... - отвечал он, озадаченный таким внезапным переходом на новую тему. - А другие тоже так думали? - Да. - И вы осуждали меня за это? - Пожалуй... - Я так и полагала. Все же мне дорого ваше доброе мнение, и я хочу кое-что вам разъяснить. С тех пор как я вернулась, мне все время хотелось с вами поговорить, но вы так строго смотрели на меня. Ведь умри я, - а я могу скоро умереть, - будет прямо ужасно, если вы навсегда останетесь в заблуждении. Так слушайте. Габриэль перестал шуршать соломой. - В тот вечер я отправилась в Бат с твердым намерением порвать с мистером Троем, с которым была уже помолвлена. Но после моего приезда в Бат обстоятельства так сложились, что... что я с ним обвенчалась. Ну, теперь вы видите все это в новом свете? - Как будто бы так. - Пожалуй, надо мне еще кое о чем рассказать, раз уж я начала. И я полагаю, это вас не огорчит, ведь вы, конечно, никогда не воображали, что я вас люблю, и охотно поверите, что я говорю вполне искренне, без всяких задних мыслей. Так вот, я очутилась одна в незнакомом городе, и лошадь у меня охромела. И я прямо-таки не знала, что мне делать. Я слишком поздно сообразила, что пострадает моя репутация, - ведь я встречалась с ним с глазу на глаз. Но все же я собиралась уезжать, когда он вдруг заявил, что видел в тот день женщину красивее меня, и мне нечего рассчитывать на его постоянство, если я не буду ему принадлежать... Я была уязвлена и взволнована... - Она кашлянула и на минуту остановилась, как бы переводя дыхание. - И вот в порыве ревности и в смятении чувств я вышла за него, - проговорила она горячим шепотом, с отчаянием в голосе. Габриэль не ответил ни слова. - Его нельзя осуждать, он сказал сущую правду, что он... что он видел другую женщину, - порывисто добавила она. - А теперь я не желаю слышать от вас ни слова об этом, не смейте говорить! Мне только хотелось, чтобы вы знали этот кусочек моей жизни, о котором так неверно судят, - придет время, когда вы уже ничего не сможете узнать. Подавать вам еще? Она спустилась с лестницы, и работа закипела. Вскоре Габриэль заметил, что движения его хозяйки, сновавшей вверх и вниз по лестнице, замедлились, и сказал с какой-то материнской нежностью: - Мне думается, вам лучше бы пойти домой, - вы притомились. Я тут и один управлюсь. Ежели ветер не переменится, может, дождя и не будет. - Если от меня нет толку, то я пойду, - сказала Батшеба усталым голосом. - Но как было бы ужасно, если бы вас убило! - От вас есть толк, но я не хочу, чтобы вы уставали. Вы изрядно потрудились. - А вы - еще лучше! - с благодарностью сказала она. - Я тронута вашей преданностью, тысячу раз вам спасибо, Габриэль! До свидания. Я знаю, что вы изо всех сил стараетесь для меня. Она быстро скрылась в темноте; он слышал, как звякнула щеколда, когда она захлопнула за собой калитку. Он продолжал работать в глубокой задумчивости, размышляя обо всем, что она ему рассказала, и удивляясь, какие противоречия уживаются в сердце женщины: что побудило ее говорить с ним этой ночью с такой теплотой, какой она ни разу не проявляла к нему до замужества, когда свободно могла выказывать свое внимание?.. Его размышления прервал скрежет, донесшийся со стороны каретного сарая. Флюгер на крыше круто повернулся вокруг своей оси. и эта резкая перемена ветра говорила, что вот-вот хлынет губительный дождь. ГЛАВА XXXVIII ДОЖДЬ. ВСТРЕЧА ДВУХ ОДИНОКИХ Было пять часов утра, и уже занималась заря, окрашивая небо в желто-бурые и пепельные тона. Температура понизилась, и началось сильное движение воздуха. Прохладные ветерки в незримом кружении обдавали лицо Оука. Ветер поднялся еще на один-два балла и заметно покрепчал. За каких-нибудь десять минут все ветры поднебесные разгулялись на просторе. На стогах пшеницы кое-где взметнулись покрышки, словно крылья фантастических птиц, и пришлось снова их натягивать, придавливая кусками железа, попавшимися под руку. Управившись с этим, Оук стал опять трудиться как каторжный, спасая ячмень. Крупная капля дождя упала на лицо, ветер завыл по всем закоулкам, деревья закачались чуть ли не от самых корней, и ветви их яростно заметались, сталкиваясь друг с другом. Вбивая колышки как можно чаще и куда попало, Оук дюйм за дюймом укрывал это внушавшее тревогу олицетворение семисот фунтов. Дождь все расходился, и вскоре Оук почувствовал, как холодные ручейки сбегают по его липкой от пота спине. Под конец он стал чем-то вроде глыбы мокрой глины, одежда его полиняла, и цветные струйки стекали с нее, образуя лужицу у подножья лестницы. Косой дождь прорезал мглистый воздух длинными текучими иглами, которые вылетали из облаков и вонзались остриями в его тело. Внезапно Оук вспомнил, что на том самом месте восемь месяцев назад он так же отчаянно боролся с огнем, как сейчас с водой, - и все это из-за безнадежной любви ко все той же женщине. А она... Но преданный и великодушный Оук отогнал эти мысли. Хмурым, свинцовым утром, около семи часов, Габриэль слез с последнего стога и воскликнул со вздохом облегчения: - Дело с концом! Он промок до нитки, был утомлен и печален, но все же усталость была сильнее печали, и его радовало сознание, что он успешно закончил важное дело. Смутные звуки донеслись со стороны риги, он поглядел в ту сторону. Из дверей выходили поодиночке и по двое человеческие фигуры и брели, пошатываясь, со смущенным видом; только самый передний, на котором была красная куртка, шагал, засунув руки в карманы и посвистывая. Все остальные уныло плелись за ним, и чувствовалось, что их терзает совесть; процессия эта смахивала на вереницу теней с рисунка Флаксмена, направляющихся в преисподнюю под предводительством Меркурия. Угловатые фигуры потянулись к селению, а их вождь, Трой, вошел в двери особняка. Никто из них не оглянулся в сторону гумна, - как видно, в эту минуту им не было дела до стогов. Вскоре Оук тоже пошел домой, только другим путем. Впереди, на фоне тускло блестевшей от воды дороги, он увидел человека под зонтом, который шагал еще медленнее его. Человек обернулся и заметно вздрогнул: то был Болдвуд. - Как вы себя чувствуете нынче, сэр? - спросил Оук. - Да, денек серый... О, я чувствую себя хорошо, очень хорошо, благодарю вас, превосходно. - Я рад это слышать, сэр. Казалось, Болдвуд медленно пробуждался от сна. - У вас усталый и больной вид, Оук, - сказал он, бегло взглянув на своего спутника. - Я устал. А вы как-то чудн_о_ изменились, сэр. - Я? Ничуть не бывало: я чувствую себя вполне хорошо. Откуда вы это взяли? - Мне показалось, что вы выглядите не таким молодцом, как раньше, вот и все. - Ну, так вы ошибаетесь, - бросил Болдвуд. - Здоровье у меня железное. Мне все нипочем. - Я здорово поработал - укрывал наши стога и еле-еле успел с этим справиться. Сроду так каторжно не трудился. Ваши-то, конечно, в сохранности, сэр? - Да-да. - Помолчав немного, Болдвуд прибавил: - А вы о чем меня спросили, Оук? - Ваши стога уже все покрыты? - Нет. - Ну, а большие, что на каменных подпорках? - И они не укрыты. - А те, что возле изгороди? - Нет. Я забыл сказать, чтобы их укрыли соломой. - А маленький у перелаза? - Не укрыт и маленький у перелаза. В этом году я упустил из виду стога. - Тогда вам не сохранить и десятой доли вашего зерна, сэр. - Возможно, что и так. "Упустил из виду", - медленно повторил про себя Габриэль! Трудно передать, как трагически воспринял Оук слова фермера в этот момент. Всю ночь он трудился, сознавая, что оплошность, которую он старается исправить, явление ненормальное, исключительное и совершенно беспримерное во всей округе. И вот в это же самое время, в том же самом приходе погибает огромное количество зерна, а хозяину и горя мало. Несколько месяцев назад Болдвуду было так же невозможно забыть о своих хозяйственных делах, как матросу забыть, что он находится на корабле. Оуку подумалось, что хотя он сам тяжело пережил замужество Батшебы, но этот бедняга пережил еще тяжелее. Внезапно Болдвуд заговорил уже совсем по-другому, чувствовалось, что он жаждет излить душу. - Оук, вы знаете не хуже моего, что мне здорово не повезло. Уж я должен в этом признаться. Я собирался прочно устроить свою жизнь, но мои планы, можно сказать, рухнули. - Я думал, моя хозяйка выйдет за вас, - проговорил Габриэль. Будь ему известно, как глубока любовь Болдвуда, он, конечно, не стал бы касаться его дел, как решил не касаться своих собственных, крепко взяв себя в руки. - Да так оно и случается в жизни: нипочем не сбудется то, что нам желанно, - спокойно прибавил он, как человек закаленный в испытаниях. - Должно быть, надо мной потешается весь приход, - продолжал Болдвуд. Эти слова как-то непроизвольно вырвались у него и были сказаны вымученным, нарочито небрежным тоном. - Ну, нет, не думаю. - Но, уверяю вас, она и не думала играть со мной, зря об этом говорили. Мы с мисс Эвердин вовсе не были помолвлены. Люди уверяют, что были, только это неправда: она никогда не давала мне слова! - Болдвуд вдруг остановился и повернул к Оуку искаженное страданьем лицо. - Ах, Габриэль, - продолжал он, - я жалкий безумец, не знаю, что со мной творится, никак не могу справиться со своим горем... У меня еще была слабая вера в милосердие божье, пока я не потерял эту женщину. Да, господь бог повелел вырасти высокому растению, чтобы я мог укрыться в его тени, - и, подобно пророку, я благодарил его и радовался. Но на следующий день он создал червя, тот подточил растение, и оно засохло, и теперь я вижу: уж лучше мне умереть. Наступило молчание. Болдвуд опомнился, - миновал порыв откровенности, которому он поддался на несколько минут, - к нему вернулась его обычная сдержанность, и он зашагал дальше. - Да, Габриэль, - закончил он с неестественной улыбкой, зловещей, как оскал черепа, - все это раздула молва, а на самом-то деле не было ничего серьезного. По временам я испытываю некоторое сожаление, но до сих пор еще ни одна женщина не забирала надо мною власти на сколько-нибудь продолжительный срок. Итак, до свидания. Надеюсь, что все это останется между нами. ГЛАВА XXXIX ВОЗВРАЩЕНИЕ ДОМОЙ. КРИК Между Кэстербриджем и Уэзербери, примерно в трех милях от города, большак проходит по Иелберийскому холму; это один из длинных крутых подъемов, какими изобилуют дороги в этой холмистой части Южного Уэссекса. Возвращаясь с рынка, фермеры и другая сельская знать, разъезжающая в двуколках, обыкновенно сходят в начале подъема и поднимаются на гору пешком. Однажды субботним вечером в октябре месяце экипаж Батшебы медленно всползал вверх по откосу. Она неподвижно сидела на втором месте двуколки, а рядом шагал стройный, хорошо сложенный молодой человек в одежде, какую носят фермеры в базарные дни, только на редкость изящного покроя. Он не выпускал из рук вожжей и временами для развлечения щелкал лошадь по ушам кончиком кнута. То был ее муж, бывший сержант Трой, который купил себе отпускное свидетельство на деньги Батшебы и постепенно превращался в фермера, весьма независимого, самого современного пошиба. Люди консервативного склада, встречаясь с ним, упорно продолжали называть его "сержантом", впрочем, он давал к этому повод, так как сохранил красиво подстриженные усики и солдатскую выправку, неразрывно связанную с мундиром. - Да, если бы не этот проклятый дождь, я уж наверняка загреб бы две сотни, радость моя, - говорил он. - Понимаешь ли, дождь спутал все карты! Я как-то вычитал в одной книге, что в нашей стране скверная погода - это как бы само повествование, а ясные дни - лишь редкие эпизоды. Что, разве это не верно? - Но в это время года погода всегда неустойчивая. - Пожалуй. Но факт тот, что эти осенние скачки - прямо-таки бедствие для всех и каждого! Отроду не видывал таких скачек, как сегодняшние! Место открытое, сущий пустырь, невдалеке от прибрежных песков, и перед нами колыхалось бурое море - этакая мокрая напасть. Ветер и дождь! Великий боже! А темнота! Было черно, как у меня в шапке, еще до начала последнего заезда. Было только пять часов, а уже нельзя было разглядеть лошадей, разве что у самого столба, не говоря о цветах жокеев. Под копытами у лошадей грязь, тяжелая, как свинец, тут сам черт ногу сломит! Лошадей, жокеев, зрителей швыряло из стороны в сторону, как корабли в шторм. Три трибуны опрокинулись, и несчастные люди выкарабкивались из-под них на четвереньках, а по соседнему полю носилась добрая дюжина шляп. Знаешь, Пимпернель сплоховала в каких-нибудь шестидесяти ярдах от столба, а я как увидел, что Политика ее обгоняет, сердце у меня так и заколотилось о ребра, уверяю тебя, радость моя! - И выходит, Фрэнк, - печально сказала Батшеба, ее голос, такой сочный и звонкий прошлым летом, теперь стал глухим и бесцветным, - выходит, что ты потерял за месяц больше ста фунтов на этих ужасных скачках! Ах, Фрэнк, как это жестоко! Прямо безумие с твоей стороны так разбрасывать мои деньги! Нам придется отказаться от фермы - вот чем дело кончится! - Вздор! При чем тут жестокость! Ну вот, сейчас опять забьют фонтаны! Ты верна себе! - Обещай мне, что не поедешь в Бедмут на следующей неделе! Обещаешь? - умоляла она. У нее бурно накипали слезы, но она сдерживала их усилием воли, и глаза оставались сухими. - А почему бы мне не поехать? Признаться, я подумывал о том, чтобы взять тебя с собой, если выпадет погожий денек. - Ни за что! Ни за что! Я готова сделать крюк в сто миль, лишь бы объехать это место! Даже его название мне ненавистно! - Но дело-то вовсе не в том, буду ли я присутствовать на скачках или же останусь дома. Так и знай, ставки преспокойно заносятся в книгу задолго до начала скачек. Поедем мы туда или нет в будущий понедельник - от этого дело не изменится. - Неужели ты хочешь сказать, что уже сделал ставку и на этих скачках! - воскликнула она, с отчаянием глядя на него. - Да ну же, не будь дурочкой!: Выслушай меня! Я вижу, Батшеба, ты растеряла всю свою былую отвагу и задор, и клянусь честью, если б я знал, какое у тебя цыплячье сердце под маской смелости, я бы ни за что... уж я знаю что! В темных глазах Батшебы можно было уловить блеск негодования, когда она после этой реплики резко отвернулась от мужа. Некоторое время она продолжала ехать молча. Несколько увядших до срока листьев сорвались с ветвей, нависавших в этом месте над дорогой, и, покружившись в воздухе, упали на землю. На гребне холма появилась женщина. Подъем был такой крутой, что она почти поравнялась с супругами, прежде чем они ее заметили. Трой подошел к двуколке, собираясь сесть в нее, и уже занес ногу на подножку, когда женщина прошла сзади него. Хотя сгущались сумерки и под деревьями было темно, Батшеба успела разглядеть, как бедно одета женщина и какое печальное у нее лицо. - Скажите, пожалуйста, сэр, не знаете ли вы, в котором часу закрывается на ночь кэстербриджский Дом призрения? - обратилась она к Трою, стоявшему к ней спиной. Трой заметно вздрогнул при звуках ее голоса, но быстро овладел собой и даже не обернулся в ее сторону. - Не знаю, - глухо ответил он. Услыхав эти слова, женщина подняла голову, впилась глазами в его профиль и узнала солдата, одетого фермером. На лице ее появилось какое-то сложное выражение, одновременно и радости и страдания. Она истерически вскрикнула и рухнула на землю. - Ах, бедняжка! - воскликнула Батшеба, собираясь выпрыгнуть из двуколки. - Сиди на месте и смотри за лошадью! - повелительно крикнул Трой, бросая ей вожжи и кнут. - Гони лошадь в гору. Я позабочусь о женщине. - Но я... - Слыхала? Н-но, Крошка! Лошадь, двуколка и Батшеба тронулись дальше. - Скажи, ради бога, как ты здесь очутилась? Я думал, ты уехала на край света или умерла! Почему ты не писала мне? - непривычным для него ласковым тоном торопливо спрашивал Трой, поднимая женщину. - Мне было боязно. - Есть у тебя деньги? - Ни гроша. - Великий боже! Какая досада, что я не могу тебе дать побольше! Вот возьми... Ах, да тут сущие пустяки! Это все, что у меня осталось. Понимаешь ли, у меня нет ничего, кроме того, что я получил из рук жены, и сейчас я не могу у нее попросить. Женщина не отвечала ни слова. - Слушай. У меня всего минута, - продолжал он. - Куда ты идешь так поздно? В кэстербриджский Дом призрения? - Да. Я надумала пойти туда. - Незачем тебе туда тащиться... Впрочем, постой. Да, пожалуй, только на эту ночь. Больше ничего не могу придумать... Проклятая судьба! Переночуй там и пробудь завтрашний день. Понедельник я свободен и в понедельник утром, ровно в десять, мы встретимся с тобой за городом на Кэстербриджском мосту. Я принесу все деньги, какие удастся раздобыть. Ты ни в чем не будешь нуждаться... Уж я позабочусь об этом, Фанни. Я сниму тебе где-нибудь комнату. Ну, до свидания. Я - скотина, знаю. Но... до свидания! Добравшись до перевала, Батшеба обернулась. Женщина уже стояла на ногах, и Батшеба видела, как она отошла от Троя и неверными шагами стала спускаться с холма, миновав верстовой столб, третий от Кэстербриджа. Трой быстро подошел к двуколке, уселся рядом с женой, взял у нее из рук вожжи и, не проронив ни слова, хлестнул лошадь и перевел ее на рысь. Он казался взволнованным. - Ты знаешь, кто эта женщина? - спросила Батшеба, пытливо вглядываясь ему в лицо. - Знаю, - отвечал он, смело выдерживая ее взгляд. - Я так и думала. - И Батшеба с вызовом поглядела на него. - Кто же она? Трой сообразил, что его откровенность не принесет пользы ни одной из этих женщин. - Она мне чужая, - ответил он. - Я знаю ее только в лицо. - Как же ее зовут? - Откуда мне это знать? - Мне думается, ты знаешь. - Думай что угодно! Чтоб тебе... - Фраза закончилась ловким ударом кнута, который ожег бока Крошки, после чего лошадь пустилась бешеной рысью. Больше не было сказано ни слова. ГЛАВА XL НА КЭСТЕРБРИДЖСКОЙ ДОРОГЕ Довольно долгое время женщина шла вперед. Походка ее становилась все более шаткой, и она напрягала зрение, всматриваясь в уходившую вдаль пустынную дорогу, еле различимую в вечернем полумраке. Наконец она совсем ослабела и стала с трудом волочить ноги. Увидав ворота, за которыми стоял стог сена, она открыла их, опустилась на землю и сразу же забылась крепким сном. Когда женщина пробудилась, вокруг нее темнела безлунная и беззвездная ночь. Тяжелый панцирь облаков закрывал небо, не оставляя ни единого просвета, а вдалеке над Кэстербриджем, светлело зарево, которое казалось тем ярче, чем гуще был окрестный мрак. На это тусклое, мягкое сияние и устремила взгляд женщина. - Ах, если бы мне только туда добраться! - прошептала она. - Повстречаться с ним послезавтра. Помоги мне, господи!.. А может, к тому времени меня уже не будет в живых... Из глубин мрака донесся звон, - часы в соседней усадьбе слабо и приглушенно пробили один раз. После полуночи бой часов как будто теряет силу и полноту звучания, переходя в жидкий фальцет. Вслед за тем где-то далеко в темноте блеснул огонек, два огонька, которые стали быстро вырастать. По дороге катилась коляска, и вскоре она проехала мимо ворот. Вероятно, там сидели какие-нибудь запоздалые гуляки. Луч фонаря на мгновение осветил скорченную фигуру женщины, и лицо ее отчетливо выступило из тьмы. Это было молодое лицо, но уже как бы тронутое увяданием, контуры были мягкими и округлыми, как у ребенка, но отдельные черты слегка заострились и утончились. Путница поднялась на ноги, очевидно, в ней воскресла решимость, и она стала осматриваться. Вероятно, дорога была ей знакома, она зорко оглядела изгородь, медленно проходя мимо нее. Но вот впереди что-то неясно забелело, то был второй верстовой столб. Протянув руку, она нащупала на его поверхности цифру. - Еще два! - вздохнула женщина. Она прислонилась к столбу, не упуская возможности хоть минутку передохнуть, потом встрепенулась и двинулась дальше. Некоторое время она шагала довольно бодро, потом ноги у нее стали по-прежнему подкашиваться. Это произошло близ уединенной рощицы, где кучи белых щепок на усеянной листьями земле доказывали, что днем дровосеки здесь вязали хворост и плели решетки для изгородей. Теперь нельзя было уловить ни шороха, ни вздоха ветерка, ни шелеста ветвей, и она остро чувствовала свое одиночество. Женщина заглянула через калитку, открыла ее и вошла в ограду. У самого входа лежали вязанки хвороста и валялись рассыпанные сучья и палки различной длины. Минуту-другую странница неподвижно стояла в напряженной позе, которая означает, что движение лишь приостановилось, но не замерло совсем. У нее был вид человека, который прислушивается либо к звукам внешнего мира, либо к мыслям, проносящимся у него в голове. Внимательно приглядываясь, можно было бы заключить, что она поглощена именно последним. Более того, как вскоре обнаружилось, она изощряла свою изобретательность в той области, в какой подвизался Жаке Дроз, остроумный конструктор автоматических заменителей человеческих конечностей. Ощупывая руками груды сучьев при слабом свете зарева, женщина выбрала два крепких сука. Они были прямые, длиной в три-четыре фута и заканчивались развилкой в виде буквы V. Она села на землю, обломила тонкие верхние веточки, а палку прихватила с собой. Выйдя на дорогу, она подставила себе под мышки по палке на манер костылей, испробовала их прочность, потом опасливо оперлась на них всей своей тяжестью - крайне незначительной - и выбросила вперед свое тело. Женщина смастерила себе подпорки. Костыли отвечали своему назначению. Теперь на дороге только и слышно было, что шелест шагов да постукивание палок. Путница уже давно миновала третий верстовой столб и стала напряженно вглядываться в даль дороги, словно ожидая увидеть следующий. Костыли, хотя и были ей в помощь, все же имели рабочий предел. Машина приводится в движение энергией, а сама не может ее вырабатывать, и общая сумма усилий не уменьшилась, только упор приходился теперь на туловище и на руки. Она выбилась из сил и еле-еле продвигалась вперед. Наконец она пошатнулась вбок и упала. Она лежала на дороге, как ворох тряпья. Прошло с четверть часа. Утренний ветерок лениво потянул над равниною, и зашуршали сухие листья, всю ночь лежавшие неподвижно на земле. Женщина сделала отчаянное усилие, поднялась на колени и встала на ноги. Опершись на костыли, она попыталась сделать шаг вперед, потом другой, третий; теперь она пользовалась костылями, лишь как палками. Она медленно спускалась с Меллстокского холма, сока не увидала еще один верстовой столб, а вслед за ним - чугунную ограду. Она дотащилась до первого столба ограды, ухватилась за него и начала оглядываться по сторонам. Теперь в Кэстербридже уже были различимы отдельные огоньки. Приближалось утро, и можно было если не рассчитывать, то надеяться повстречать какую-нибудь повозку. Она стала прислушиваться. Не доносилось ни единого звука, говорившего о жизни, кроме самого заунывного и зловещего из звуков - лая лисицы, три глухих ноты раздавались каждую минуту, словно мерные удары погребального колокола. - Меньше мили! - пробормотала женщина. - Нет, больше, - добавила она после некоторой паузы. - Отсюда миля до городской ратуши, а Дом призрения - на другом конце Кэстербриджа. Еще миля с небольшим, и я буду там. - Минуту спустя она снова заговорила: - Пять или шесть шагов на ярд, верней, шесть. Мне надобно пройти семнадцать сот ярдов. Шестью сто - шестьсот. И еще на семнадцать. О, помоги мне, господи! Держась за перекладину изгороди, она продвигалась вперед, сперва хваталась одной рукой, потом другой, затем наваливалась на перекладину всем телом и подтягивала ноги. Женщина не была склонна к монологам, но крайнее напряжение душевных сил сглаживает индивидуальные особенности у слабого, обостряя их у сильного. Она продолжала все тем же тоном: - Мне верится, что через пять столбов я дойду до конца, и у меня достанет на это сил. Поведение этой женщины показывает, что наполовину притворная и выдуманная вера лучше полного отсутствия веры. Она насчитала пять столбов и задержалась у пятого. - Я пройду еще пять, если поверю, что желанное место у пятого столба. Мне это под силу. Миновала еще пять столбов. - Нет, оно еще на пять дальше. Прошла еще пять. - И еще на пять. Миновала и эти столбы. - У этой вот каменной ограды кончается мой путь, - сказала она, увидав огороженную столбами насыпь, пересекавшую Фрум. Она дотащилась до каменной ограды. Продвигалась она с неимоверным трудом, и каждый вздох, вырывавшийся у нее из груди, казался последним. - Сейчас огляжусь, - проговорила она, опускаясь на землю. - Ну, вот, я вижу, мне остается меньше, чем полмили. Самообман, который она все время прекрасно сознавала, дал ей силы пройти полмили, что было бы невозможно, представь она себе сразу все это расстояние. Эта уловка доказывала, что женщина в силу какой-то таинственной интуиции постигла парадоксальную истину: иной раз слепота вернее приводит к цели, чем предвидение, близорукость оказывается плодотворней дальновидности и для успешной борьбы скорее требуется ограниченность, чем глубокомыслие. Последняя полумиля теперь маячила перед больной, изможденной женщиной, как некий беспощадный Джагернаут, олицетворяя полновластную бездушную необходимость. Дорога в этом месте пересекала Дерноверское торфяное болото, по обеим ее сторонам расстилались открытые просторы. Женщина обвела глазами обширное пространство, посмотрела на огни, на самое себя, вздохнула и легла у каменного столба на краю насыпи. Кажется, никто на свете так не изощрял свою изобретательность, как эта странница. Она отчаянно ломала голову, перебирая в уме всевозможные способы, приемы, уловки, механизмы, которые помогли бы ей преодолеть эти последние, недоступные ей восемьсот ярдов, - и тут же отвергала их как неосуществимые. Она думала о палках, колесах, собиралась ползти, даже катиться по земле. Но последние два способа передвижения потребовали бы еще больших усилий, чем простая ходьба. Под конец ее изобретательность иссякла. Ею овладела безнадежность. - Дальше не могу... - прошептала она и закрыла глаза. От длинной полосы тени, лежавшей на противоположном краю дороги, вдруг оторвался клочок и выступил одиноким пятном на тусклой белизне дороги. Потом беззвучно скользнул к распростертой на земле женщине. Внезапно она почувствовала, как что-то коснулось ее руки, что-то мягкое и теплое. Она открыла глаза, и это "нечто" коснулось ее лица. Ее лизала в щеку собака. Это было огромное, грузное и кроткое создание; темная фигура собаки выступала на фоне низкого неба, возвышаясь на добрых два фута над головой лежащей женщины. Невозможно было определить, ньюфаундленд ли это, мастиф, ищейка или просто дворняга. Животное казалось таким необычным и загадочным и как будто не принадлежало ни к одной из общеизвестных пород. Огромный, могучий пес объединял в себе свойства, общие всем разновидностям собачьей породы. Измученной путнице померещилось, что ее ласкает сама ночь, принявшая образ черной собаки; в этом своем облике ночь не пугала ее, не сулила напастей, от нее веяло величавой грустью и благостью. Даже у самых незначительных и заурядных представителей рода человеческого в ночном мраке разыгрывается фантазия. Опершись на локоть, женщина смотрела на собаку снизу вверх, как, бывало, раньше стоя глядела на мужчину. Когда она шевельнулась, бездомный пес почтительно отступил от нее на шаг-другой, но, видя, что его не гонят, снова лизнул ей руку. В голове у женщины молнией пронеслось: "А вдруг собака мне поможет? Тогда я доберусь". Она показала рукой в сторону Кэстербриджа, и собака покорно побежала в том направлении. Но, видя, что женщина не в силах следовать за ней, она вернулась назад и жалобно заскулила. Тогда женщину осенила поистине гениальная мысль, несчастная поднялась на ноги, учащенно дыша, нагнулась над собакой, обхватила ее своими слабыми ручками и стала шептать ласковые слова. С тоскою в сердце она говорила веселым голосом, и удивительно было, что сильный нуждается в поощрении со стороны слабого, а еще удивительнее, что при крайнем унынии возможно так артистически изображать веселость. Ее друг тихонько двинулся вперед, а она мелкими шажками засеменила рядом с ним, опираясь на него всем телом. Порой она в изнеможении опускалась на землю, как это делала, когда шла на костылях и пробиралась вдоль ограды. Собака, уразумев, чего хочет женщина и как она беспомощна, бурно выражала свое отчаяние, тянула ее зубами за платье и забегала вперед. Женщина всякий раз подзывала ее к себе. Теперь бросалось в глаза, что она чутко прислушивается ко всяким звукам, опасаясь встречи с людьми. Было очевидно, что она почему-то не желает, чтобы ее застали здесь на дороге в таком жалком виде. Разумеется, они продвигались вперед чрезвычайно медленно. Наконец они добрались до окраины Кэстербриджа. Городские фонари светились перед ними, как упавшие на землю Плеяды. Повернув налево, они пошли по темной пустынной дороге, обсаженной каштанами, обогнули предместье и наконец достигли желанной цели. Перед ними высилось живописное здание. Первоначально то был просто ящик, предназначенный для жилья. Голые, без единого выступа стены выдавали убожество обитателей дома, - так очертания трупа проступают сквозь саван. Впоследствии природа, словно оскорбленная таким уродством, приложила сюда свою руку. Густо разросшийся плющ увил доверху стены, и строение стало напоминать какое-то древнее аббатство. Вдобавок обнаружили, что из окон его фасада открывается на море крыш Кэстербриджа великолепный вид, один из самых замечательных во всем графстве. Владевший по соседству землями граф как-то заявил, что отдал бы весь свой годовой доход, лишь бы любоваться из своих окон видом, каким наслаждаются обитатели Дома призрения. Но весьма вероятно, что эти обитатели охотно отказались бы от вида ради графского годового дохода. Каменное строение состояло из центрального корпуса и двух флигелей, над которыми торчали как часовые тонкие трубы, издававшие на легком ветру какой-то заунывный звук. В стене виднелась большая дверь, а возле нее висела проволока, заменявшая ручку звонка. Стоя на коленях, женщина вытянулась изо всех сил и достала рукой до проволоки. Дернула ее и упала ничком; она лежала, скорчившись, прижав голову к груди. Было около шести часов утра. Вскоре послышался шум шагов внутри дома, который должен был стать тихой пристанью для этой истомленной души. Рядом с большой дверью отворилась маленькая, и на пороге показался мужчина. Он приметил порывисто вздымавшуюся от дыхания кучу одежды, отправился за свечой и быстро вернулся. Потом снова удалился и на этот раз пришел с двумя женщинами. Они подняли простертую на земле странницу и помогли ей войти в дверь, которую потом за ними запер мужчина. - Как это она попала сюда? - спросила одна из женщин. - Господь ее знает, - ответила другая. - Там снаружи собака... - пробормотала изнемогающая путница. - Куда она девалась? Она помогла мне. - Я отогнал ее камнем, - сказал мужчина. Маленькая процессия двинулась вперед - во главе мужчина со свечой в руке, за ним две костлявые женщины, поддерживающие под руки третью, маленькую и хрупкую. Они быстро исчезли в глубине коридора. ГЛАВА XLI ПОДОЗРЕНИЯ. ПОСЫЛАЮТ ЗА ФАННИ По возвращении с рынка Батшеба за весь вечер не сказала мужу почти ни слова, да и он не был расположен беседовать с ней. Состояние его было не из приятных: острое беспокойство и невозможность высказаться. Следующий день - то было воскресенье - они тоже провели в безмолвии. Батшеба ходила в церковь утром и после обеда. На другой день должны были состояться скачки в Бедмуте. Вечером Трой внезапно спросил: - Батшеба, не можешь ли ты мне дать двадцать фунтов? Лицо ее омрачилось. - Двадцать фунтов? - переспросила она. - Дело в том, что они мне нужны до зарезу. На лице Троя легко можно было уловить непривычное для него выражение тревоги. Владевшие им весь день чувства достигли предела. - А! Так это для завтрашних скачек? Трой медлил с ответом. Ее ошибка была на руку человеку, который не желал, чтобы ему заглядывали в душу. - Ну, допустим, они мне нужны для скачек, - процедил он наконец. - Ах, Фрэнк! - воскликнула Батшеба со страстной мольбой в голосе. - Всего несколько недель назад ты меня уверял, что я тебе дороже всех твоих развлечений вместе взятых, и обещал отказаться от них ради меня! А теперь неужели ты не можешь отказаться от одного развлечения, от которого больше неприятностей, чем радости! Сделай это, Фрэнк! Пойди ко мне, я зачарую тебя словами любви, нежными взглядами, не поскуплюсь на ласки, лишь бы ты остался дома! Скажи "да" своей жене! Скажи: "Да!" Вся нежность и мягкость, заложенные в натуре Батшебы, непроизвольно вырвались наружу, когда она домогалась его согласия. Куда девалась ее наигранная холодность, к которой она прибегала в спокойные минуты в целях самозащиты! Редкий мужчина мог бы устоять перед вкрадчивыми и полными достоинства мольбами прекрасной женщины. Батшеба слегка откинула головку и хороню известным ему движением протянула к нему руку, выражая свои чувства красноречивее всяких слов. Не будь эта женщина его женой, Трой немедленно бы сдался, но тут он решил больше не вводить ее в заблуждение. - Эти деньги нужны мне вовсе не для оплаты долгов по скачкам, - сказал он. - А для чего? - спросила она. - Меня очень беспокоят эти твои таинственные обязательства, Фрэнк. Трой колебался. Он уже не так сильно любил жену, чтобы всецело поддаться ее обаянию. Однако необходимо было соблюдать учтивость. - Ты оскорбляешь меня своей подозрительностью, - проговорил он. - Мы совсем недавно поженились, а ты уже начинаешь меня распекать, на что это похоже! - Я думаю, я имею право немного поворчать, раз мне приходится платить, - сказала она, капризно надувая губки. - Вот именно. Но первое уже позади, так приступим ко второму. Шутки в сторону, Батшеба, не донимай меня, а то как бы тебе потом не пришлось кое о чем пожалеть. Она залилась краской. - Да я уже жалею, - быстро ответила она. - О чем же ты жалеешь? - О том, что мой роман кончился. - Все романы кончаются со свадьбой. - Зачем ты это мне говоришь? Ты ранил меня в самое сердце своей злой шуткой. - А ты нагоняешь на меня тоску. Мне кажется, ты ненавидишь меня. - Не тебя, а твои пороки! Да, я ненавижу их! - Лучше бы ты постаралась исправить меня. Давай подведем баланс, - двадцать фунтов на стол, и будем друзьями! Она вздохнула, как бы покоряясь судьбе. - Примерно такая сумма отложена у меня на хозяйственные расходы. Если она тебе так нужна, бери ее. - Прекрасно. Спасибо. Наверное, завтра я уеду раньше, чем ты выйдешь к завтраку. -- Тебе так уж надо уезжать? Ах, Фрэнк, было время, когда никаким друзьям не удалось бы оторвать тебя от меня! Тогда ты называл меня своей ненаглядной. А теперь тебе и дела нет, как я провожу время. - Я должен ехать, невзирая ни на какие чувства. С этими словами Трой взглянул на свои часы и, повинуясь какому-то безотчетному импульсу, открыл нижнюю крышку, под которой обнаружилась уютно свернувшаяся маленькая прядь волос. В этот миг Батшеба подняла глаза, уловила его движение и заметила прядь. От боли и изумления кровь бросилась ей в лицо, и она не успела подумать, как у нее вырвалось восклицание: - Женский локон! О, Фрэнк! Чьи же это волосы? Он отвечал небрежно, словно желая скрыть чувство, вспыхнувшее при виде локона. - Ну конечно, твои. Чьи же еще? Я совсем позабыл про них. - Какая бессовестная ложь, Фрэнк! - Говорю тебе, я позабыл про них, - повторил он, повышая голос. - Да я не о том - ведь волосы-то рыжие. - Что за глупости! - Ты оскорбляешь меня. Я же видела, что они рыжие. Говори, чьи они. Я хочу знать. - Хорошо, скажу, только не шуми. Это волосы одной молодой особы, на которой я собирался жениться еще до того, как познакомился с тобой. - В таком случае ты должен сказать мне ее имя. - Не могу. - Она уже замужем? - Нет. - Жива? - Да. - Она хорошенькая? - Да. - Удивляюсь. Разве можно быть хорошенькой при таком ужасном недостатке, как у этого несчастного создания? - Недостаток... Какой недостаток? - живо спросил он. - Да волосы у нее такого отвратительного цвета! - Ого! Это мне нравится! - выпалил Трой, уже овладевший собой. - Все восхищались их золотым цветом. Одно время, правда, недолго, она ходила с распущенными волосами. Замечательно красивые волосы! Прохожие оборачивались и любовались волосами этого несчастного создания. - Фи! Будет тебе, будет! - В ее голосе зазвенели гневные нотки. - Если бы я дорожила твоей любовью, как раньше, я, пожалуй, могла бы сказать, что прохожие оборачивались и любовались моими волосами! - Батшеба, не будь такой запальчивой и ревнивой! Ведь ты представляла себе, что такое семейная жизнь, зачем же было выходить за меня, если ты боялась такого рода случайностей? Между тем у нее на сердце накипело возмущение, к горлу подкатился клубок, слезы неудержимо подступили к глазам. Она стыдилась обнаруживать свое волнение, но под конец разразилась бурными упреками: - Вот что я заслужила от тебя за всю свою любовь!! Ах, когда я выходила за тебя, ты мне был дороже жизни. Я готова была умереть за тебя, честное слово, я с радостью бы умерла! А теперь ты глумишься надо мной, говоришь, что я сделала глупость, выйдя за тебя! Ну разве не жестоко попрекать меня моей ошибкой! Пусть ты невысокого мнения о моем уме, но ты не должен так безжалостно бросать мне это в лицо теперь, когда я в твоей власти! - Что поделаешь, так уж складываются обстоятельства, - буркнул Трой. - Клянусь честью, эти женщины сведут меня в могилу! - А зачем ты хранишь чужие волосы! Ты сожжешь их, правда, Фрэнк? Фрэнк продолжал, делая вид, что не расслышал: - Есть обязательства, которые для меня важней даже моих обязательств перед тобой. Кое-что надо загладить... Ты не знаешь об этих отношениях. Если ты раскаиваешься, что вступила в брак, то я и подавно. Батшеба вся дрожала. Положив ему руку на плечо, она проговорила скорбным и проникновенным тоном: - Я буду раскаиваться лишь в том случае, если узнаю, что я для тебя не самая дорогая на свете. А вот ты раскаиваешься, потому что другая дороже тебе, чем я, - ведь правда? - Не знаю. Ты это к чему? - Ты не хочешь сжечь этот локон. Значит, ты любишь женщину, у которой такие красивые волосы, да, любишь! Как они хороши, не то что моя жалкая черная грива! Но что ж поделаешь! Разве я виновата, что так безобразна! Так люби ее на здоровье! - Честное слово, я совершенно позабыл об этой пряди и вспомнил только сегодня, через несколько месяцев, когда случайно взглянул на нее. - Но ты только что упомянул о каких-то "отношениях"... А потом... эта женщина, что мы тогда встретили? - Встреча с ней и напомнила мне об этой пряди. - Так это ее волосы? - Ну да. Можешь радоваться, что выудила это у меня! - А что это за отношения? - Да ничего серьезного... Я только пошутил. - Только пошутил! - повторила она в горестном изумлении. - Как можешь ты шутить, когда я так страдаю? Скажи мне всю правду, Фрэнк! Ты же знаешь, что я но дурочка, хотя по временам и поддаюсь женской слабости. Будь откровенен со мной! - И она посмотрела ему в лицо открытым, бесстрашным взглядом. - Кажется, я немногого прошу - только правды! Ах! Раньше мне казалось, что я буду счастлива, лишь когда меня будет обожать муж, которого я себе изберу. Ну, а теперь меня осчастливит хоть капелька чувства... Да! Вот до чего дошла независимая и гордая Батшеба! - Ради бога, не закатывай мне сцен! - раздраженно крикнул Трой, вскочил и вышел из комнаты. Едва он ушел, Батшеба разразилась бурными рыданиями; эти сухие, не смягченные слезами рыдания разрывали ей сердце... Но она подавила их силой воли. Батшеба потерпела поражение, хотя до конца своих дней ни за что не призналась бы в этом. Ее гордость была уязвлена, - ведь она понимала, что унизила себя, выйдя замуж за человека, далеко не такого чистого душой, как она. Охваченная негодованием, она металась взад и вперед по комнате, как тигрица в клетке, все существо ее восстало, кровь бросилась ей в лицо. До встречи с Троем Батшеба высоко ставила себя, как женщину, гордилась, что ее губ не касался ни один мужчина в мире, что ее талию никогда не обнимала рука возлюбленного. А теперь она была себе ненавистна. В былое время она в душе презирала девушек, которые попадались в сети первого же смазливого парня, удостоившего их своим вниманием. Мысль о замужестве никогда не прельщала ее, как прельщала большинство окружавших ее женщин. В смятении чувств, боясь потерять любимого, она согласилась выйти за него; но даже в самые счастливые часы Батшебу не покидало сознание, что с ее стороны это скорее жертва, что брак ничуть не возвысил ее, не принес ей чести, - Батшеба бессознательно чтила Диану, хотя имя этой богини едва ли было ей известно. Как низко она пала в своих глазах: ведь раньше она держала всех мужчин на расстоянии, не поощряя их ни взглядом, ни словом, ни жестом; она не тяготилась одиночеством, гордясь своей девичьей независимостью, и воображала, что потерпит некий ущерб, если променяет скромную девическую жизнь на жизнь замужней женщины и сделается смиренной половиной какого-то неведомого целого. Ах, как могла она совершить такой безумный поступок, впрочем, вполне благопристойный в глазах людей! О, стать бы снова той девушкой, что стояла на Норкомбском холме! Посмел ли бы тогда Трой или другой мужчина осквернить своим прикосновением хоть волос на ее голове! На следующее утро она поднялась раньше обычного, велела оседлать коня и, как всегда, объехала свои владения. Когда она вернулась в половине девятого - то был час их завтрака, - ей сообщили, что супруг ее встал, позавтракал и уехал в Кэстербридж в двуколке, запряженной Крошкой. После завтрака она взяла себя в руки и успокоилась - это была прежняя Батшеба! Она вышла из дому, собираясь посетить один участок фермы, над которым, как и раньше, надзирала сама, насколько ей позволяли домашние обязанности, однако всякий раз ее опережал предусмотрительный Габриэль Оук. Батшеба стала питать к нему подлинно сестринские чувства. Разумеется, временами она вспоминала, что он ее давнишний поклонник, и на минуту представляла себе, как бы ей жилось с ним; представляла себе и жизнь с Болдвудом. Но хотя Батшебе и были доступны сильные чувства, она не любила бесплодных мечтаний и лишь ненадолго отдавалась подобным раздумьям в те дни, когда Трой выказывал ей слишком большое пренебрежение. Внезапно она увидела, что по дороге поднимается на холм какой-то мужчина, и узнала мистера Болдвуда. Баттеба мучительно покраснела и стала следить за ним взглядом. Фэрмер остановился довольно далеко от нее и махнул рукой Габриэлю Оуку, который шагал по тропинке через поле. Мужчины подошли друг к другу, и у них завязался, как видно, серьезный разговор. Беседа их затянулась. Но вот к ним приблизился Джозеф Пурграс, кативший бочку яблок вверх по холму, к дому Батшебы. Болдвуд и Габриэль окликнули его, несколько минут о чем-то с ним толковали, потом они расстались, и Джозеф поспешно покатил кверху свою бочку. Батшеба, не без любопытства наблюдавшая эту пантомиму, испытала огромное облегчение, когда Болдвуд направился к себе домой. - Ну, что вам велели передать, Джозеф? - спросила она. Подойдя к забору, он поставил бочку наземь и придал своей физиономии почтительное выражение, с каким подобало обращаться к леди. - Вам больше никогда не увидать Фанни Робин, мэм, - сказал он, - поминай как звали. - Почему? - Потому как она померла в Доме призрения. - Фанни умерла! Не может быть! - Верно говорю, мэм. - Отчего же она умерла? - Не знаю толком, но думается мне, от слабости телосложения. Сколько я ее знал, она всегда была этакая хиленькая, тяжелая работа была ей не под силу, и она таяла, как все равно свечка. Утром стало ей худо, и как была она хилая да хворая, то к вечеру и померла. По всей законности, она нашего прихода, и мистер Болдвуд пошлет нынче к трем часам повозку; ее привезут и похоронят на нашем кладбище. - Ни за что не допущу, чтобы это сделал мистер Болдвуд, я сама этим займусь! Фанни была служанкой моего дядюшки, и хотя она жила при мне всего несколько дней, она имеет прямое отношение ко мне. Как же это печально, - подумать только, Фанни очутилась в Доме призрения! - Батшеба уже начала понимать, что такое страдание, и говорила с искренним чувством. - Пошлите когонибудь к мистеру Болдвуду сказать, что миссис Трой считает своим долгом привезти тело девушки, которая долго служила у ее родных... Не следовало бы класть ее в повозку, - надо бы раздобыть погребальные дроги. - Вряд ли мы поспеем, мэм, так я полагаю. - Пожалуй, да, - в раздумье проговорила она. - Когда, сказали вы, выдадут ее тело - в три часа? - Нынче в три часа, мэм, так он сказал. - Хорошо, тогда поезжайте вы сами. В конце концов, красивая повозка лучше безобразных дрог. Джозеф, возьмите новую рессорную повозку, синюю с красными колесами, и вымойте ее как следует. А потом, Джозеф... - Слушаю, мэм. - Захватите с собой невянущей зелени и цветов и потом положите на гроб. Возьмите как можно больше, пусть она утопает в цветах. Достаньте ветвей лаурестинуса, и пестрого самшита, и тиса да прихватите несколько пучков хризантем. И пусть везет ее наш старый Весельчак, кажется, она любила его. - Будет исполнено, мэм. Мне наказали вам передать, что четверо рабочих из Дома призрения встретят меня у ворот нашего кладбища; они возьмут ее и похоронят по правилам опекунского совета, как оно положено по закону. - Боже мой! Кэстербриджский Дом призрения! Как же Фанни дошла до этого? - задумчиво проговорила Батшеба. - Жаль, что я раньше не знала. Я думала, она где-то далеко. Долго ли она там прожила? - Всего день либо два. - А! Так она не была постоянной его обитательницей? - Нет. Спервоначалу она поселилась в одном городке, где стоял военный гарнизон, на том конце Уэссекса, а потом с полгода зарабатывала себе на хлеб шитьем в Мелчестере, ей давала работу одна почтенная вдова, что занимается таким делом. Слыхал я, она попала в Дом призрения в субботу утром, и люди говорят, она брела пешком всю дорогу от Мелчестера. А уж почему она ушла с работы, сказать не могу; знать не знаю, а лгать грешно. Вот и весь сказ, мэм. - А-ах!.. Драгоценный камень, только что сверкавший розовым блеском, вдруг выбрасывает алмазно-белый луч, - но еще быстрее изменилось лицо молодой женщины, когда у нее с глубоким вздохом вырвался этот возглас. - Скажите, она проходила по Кэстербриджской дороге? - спросила она, и в ее голосе прозвучала страстная тревога. - Думается мне, проходила... Мэм, не кликнуть ли Лидди? Видать, вам неможется, мэм. Вы стали как все равно лилия, такая белая и слабая! - Нет. Не надо ее звать. Пустое. Когда же она проходила через Уэзербери? - В прошлую субботу вечером. - Довольно, Джозеф. Можете идти. - Слушаю, мэм. - Джозеф, постойте минутку. Какого цвета были волосы у Фанни Робин? - Ей-богу, хозяйка, вот сейчас, когда вы меня допрашиваете, совсем как на суде, хоть убей, не могу припомнить. - Не важно. Ступайте и делайте то, что я вам велела... Погодите... Нет, ничего, ступайте себе. Она отвернулась, желая скрыть от него волнение, так ярко отпечатлевшееся у нее на лице, и вошла в дом; у нее подкашивались ноги от слабости и стучало в висках. Через час она услыхала стук повозки, выезжавшей со двора, и вышла на крыльцо, с болью в сердце сознавая, что выглядит встревоженной и расстроенной. Джозеф, одетый в свою лучшую пару, уже хлестнул лошадь, собираясь отъезжать. Ветви и цветы лежали грудой в повозке, приказание ее было выполнено. Но Батшеба даже не заметила их. - Что вы мне говорили, Джозеф, чья она была милая? - Не знаю, мэм. - Так-таки не знаете? - Ей-богу, не знаю. - А что же вы знаете? - Знаю одно: пришла она утром, а к вечеру померла, вот и все, что я слышал от них. "Джозеф, - говорит Габриэль, - малютка Фанни Робин померла", - а сам этак строго уставился на меня. Я страсть как опечалился: "Ах, как же, говорю, она померла?" А Оук и говорит: "Ну, да, померла в кэстербриджском Доме призрения, и нечего там допытываться, как да почему. Пришла туда в воскресенье спозаранку, а к вечеру уже померла, - кажись, все ясно". Тут я спросил, что она, мол, делала последнее-то время, а мистер Болдвуд обернулся ко мне и перестал обивать палкой головки репьев. Тут он мне и рассказал, что она зарабатывала себе на хлеб шитьем в Мелчестере, как я уже вам докладывал, а потом ушла оттуда и проходила мимо нас в субботу вечером, уже в потемках. А потом сказал, что не мешает, мол, мне намекнуть вам касательно ее смерти, а сам ушел. Может, бедняжка потому и померла, что, понимаете ли, мэм, шла всю ночь напролет да на ветру. Ведь люди и раньше сказывали, что она, мол, не жилица на белом свете, зимой ее уж такой бил кашель... Ну, да что об этом толковать, когда ее нет в живых! - А вы больше ничего о ней не слыхали? - Батшеба смотрела на него так пристально, что у Джозефа даже глаза забегали. - Ничегошеньки, хозяйка, честное, благородное слово, - заверил ее Джозеф. - Да у нас в приходе вряд ли кто слыхал эту новость. - Удивляюсь, почему Габриэль сам не принес мне этого известия - он то и дело является ко мне по всяким пустякам, - проговорила она шепотом, глядя в землю. - Может статься, у него были спешные дела, мэм, - высказал предположение Джозеф. - А иной раз он ходит сам не свой, видать, о прошлом тужит, - ведь он тоже был фермером. Да, любопытный он фрукт, а впрочем, очень даже понимающий пастух и уж такой начитанный. - Не показалось ли вам, что у него было что-то на уме, когда он говорил вам об этом? - Пожалуй, и впрямь что-то было, мэм. Он был уж больно пасмурный, да и фермер Болдвуд тоже. - Благодарю вас, Джозеф. Ну, теперь все. Поезжайте, а то вы опоздаете. Батшеба вернулась в дом крайне удрученная. После обеда она спросила Лидди, которая уже знала о происшествии: - Какого цвета были волосы у бедняжки Фанни Робин? Ты не знаешь? Никак не могу вспомнить, - ведь она жила при мне всего день или два. - Они были светлые, мэм. Только она стригла их довольно коротко и прятала под чепчик, так что они не больно-то бросались в глаза. Но она распускала их при мне, как ложилась спать, - и какие же они были красивые! Ну, совсем золотые! - Ее милый был солдат, не так ли? - Да. В одном полку с мистером Троем. Хозяин говорит, что хорошо его знал. - Как! Мистер Трой это говорил? В связи с чем? - Как-то раз я спросила его, не знал ли он милого Фанни. А он говорит: "Я знал этого парня, как самого себя, и любил его больше всех в полку". - А! Он так и сказал? - Да, и прибавил, что они с этим парнем ужас как похожи друг на друга, иной раз их даже путали, и... - Лидди, ради бога, перестань болтать! - раздраженно воскликнула Батшеба, которой блеснула ужасная истина. ГЛАВА XLII ПОЕЗДКА ДЖОЗЕФА. "ОЛЕНЬЯ ГОЛОВА". Территория кэстербриджского Дома призрения была обнесена стеной, которая прерывалась лишь в одном месте, где стояла высокая башенка с остроконечной крышей, покрытая таким же ковром плюща, как и фасад главного здания. Башенка не имела ни окон, ни труб, ни украшений, ни выступов. На оплетенном темно-зеленой листвой фасаде виднелась лишь небольшая дверь. Дверь была не совсем обычная. Порог находился на высоте трех или четырех футов над землей, и сразу нельзя было догадаться, почему он сделан таким высоким; однако колеи, подходившие к башне, доказывали, что из двери что-то выносят прямо на повозку, стоящую вровень с порогом, или вносят с повозки. В общем, дверь напоминала "Ворота предателя", только окружение было иным. Как видно, ею пользовались лишь изредка, так как в трещинах каменного порога там и сям пышно разрослась трава. Часы на богадельне, выходившей на Южную улицу, показывали без пяти минут три, когда синяя с красными колесами рессорная повозка, полная веток и цветов, доехав до конца улицы, остановилась у башенки. Часы, спотыкаясь, вызванивали некое расхлябанное подобие "Мальбрука", когда Джозеф Пурграс дернул ручку звонка и ему велели подъехать к высокому порогу двери. Вслед за тем дверь отворилась, и оттуда медленно выдвинулся простой ильмовый гроб; двое рабочих в бумазейных куртках поставили его на повозку. Потом один из них подошел к гробу, вынул из кармана кусок мела и нацарапал на крышке крупными буквами имя покойной и еще несколько слов. (Кажется, в наши дни проявляют больше деликатности и прибивают к гробу дощечку.) Затем рабочий укрыл гроб черным вытертым, но еще приличным покрывалом; задок повозки вдвинули на место, Пурграсу вручили свидетельство о смерти, и рабочие вошли в дверь и заперли ее за собой. Тем самым их отношения с покойной, впрочем, весьма кратковременные, закончились навсегда. Джозеф убрал гроб цветами и невянущей зеленью, разложив, как ему было предписано, и вскоре уже было трудно угадать, что находится в повозке. Он щелкнул кнутом, и погребальные дроги Фанни Робин, спустившись с холма, двинулись по дороге в Уэзербери. День склонялся к вечеру. Шагавший рядом с лошадью Пурграс, поглядев направо, в направлении моря, увидел причудливые облака и клубы тумана над грядой холмов, окаймлявших с этой стороны равнину. Они медленно надвигались, разрастаясь, заволакивая на своем пути лощины и окутывая заросли жухлого сухого тростника на болотах и вдоль речных берегов. Потом их влажные губчатые тела слились вместе. Внезапно небо покрылось порослью каких-то воздушных ядовитых грибов, корни которых уходили в море, и когда лошадь, человек и покойница въехали в большой Иелберийский лес, их накрыла непроглядная пелена, сотканная незримыми руками. То было нашествие осеннего тумана, первый туман в эту осень. Кругом сразу потемнело, словно закрылось око небес. Погасли последние отблески света, и повозка внедрилась в какое-то упругое, однообразно белесое вещество. В воздухе не чувствовалось ни малейшего движения, ни единой капли не падало на листву буков, берез и елей, обступивших с обеих сторон дорогу. Деревья стояли настороженно, словно томительно ждали, что вот-вот налетит ветер и станет их раскачивать. Над лесом нависла жуткая глухая тишина; казалось, что колеса громко скрипят, и можно было уловить слабые шорохи, какие бывают слышны только по ночам. Джозеф Пурграс оглядел свой скорбный груз, еле проступавший сквозь ветви цветущего лаурестинуса, потом его взгляд потонул в бездонной мгле, сгустившейся справа и слева между стволами высоких призрачных деревьев, смутно различимых в серых сумерках и не отбрасывавших теней; ему было отнюдь не весело, и хотелось, чтобы с ним был хотя бы ребенок или даже собака. Остановив лошадь, он начал прислушиваться. Ни шума шагов, ни стука колес. Но вот мертвое безмолвие нарушил резкий стук, что-то тяжелое упало с дерева и, скользнув между ветками зелени, ударилось о крышку гроба бедняжки Фанни. Туман уже осел на деревьях, и это была первая капля, сорвавшаяся с пропитанной влагой листвы. Глухой стук капли напомнил Пурграсу о неумолимой поступи смерти. Потом где-то рядом шлепнулась вторая капля, третья, четвертая. И вскоре тяжелые капли забарабанили по сухой траве, по дороге, по голове и плечам путника. Нижние ветви деревьев, сплошь унизанные каплями, стали совсем седые, словно волосы старика. Ржаво-красные листья буков украсились каплями, как рыжие кудри - брильянтами. В придорожном селении Ройтаун на опушке леса находился старинный постоялый двор под названием "Оленья голова". Оттуда было примерно полторы мили до Уэзербери; в прежние времена, когда разъезжали в дилижансах, здесь перепрягали лошадей. Теперь старые конюшни были снесены, и остался лишь постоялый двор, он стоял немного поодаль от дороги и напоминал о своем существовании проезжим вывеской, висевшей на толстом суку вяза на противоположной стороне дороги. Путешественники, - название "турист" еще не вошло в моду, - проезжая мимо и заметив на дереве вывеску, иной раз говорили, что на картинах им намозолили глаза лесные трактиры, но им еще не доводилось видеть в натуре такой живописной вывески. Как раз у этого вяза стояла повозка, в которую забрался Габриэль Оук, когда впервые попал в Уэзербери, но в темноте он не приметил ни вывески, ни постоялого двора. На постоялом дворе сохранились старомодные обычаи и порядки. Его завсегдатаи твердо усвоили целый ряд правил, а именно: Стукни кружкой о стол, если хочешь еще выпить. Крикни погромче, если тебе требуется табак. Обращаясь к служанке, говори: "Девушка". Хозяйку зови "мамашей" и т. д. и т. п. Джозеф вздохнул с облегчением, когда перед ним выросла приветливая вывеска, и живо остановил лошадь, решив осуществить давно уже созревшее намерение. Мужество истощилось у него до последней капли. Поставив лошадь головой вплотную к зеленому холмику, он вошел в трактир опрокинуть кружку эля. Он спустился в кухню постоялого двора, пол которой был на ступеньку ниже коридора, в свою очередь находившегося ступенькой ниже большой дороги. И что же узрел Джозеф, к своей несказанной радости? Два медно-красных диска - физиономии мистера Джана Коггена и мистера Марка Кларка. Почтенные обладатели самых вместительных глоток во всей округе сидели нос к носу за круглым трехногим столиком, который был обнесен железной закраиной, дабы случайно не сбросили на пол кружки и стаканы. Приятели напоминали заходящее солнце и поднимающуюся над горизонтом полную луну, умильно взирающие друг на друга. - Ба! Да это старина Пурграс! - воскликнул Марк Кларк. - Ей-ей, твой вид, Джозеф, не делает чести харчам твоей хозяйки. - Всю дорогу у меня была страсть какая бледная спутница, - отвечал Джозеф, невольно вздрагивая и выражая на лице покорность судьбе. - И по правде сказать, мне стало не по себе. Ей-богу, я даже позабыл вкус колбасы и запах эля, только рано поутру глотнул самую малость. - Так выпей, Джозеф, не томи себя, - сказал Когген, протягивая ему жбан с перехватом, полный на три четверти- Джозеф пил небольшими глотками, потом стал глотать еще медленнее и наконец проговорил, опуская жбан на стол: - А славно выпить, очень даже славно, на душе стало вроде веселей, - ведь подумать только, какое печальное дело мне препоручили! - И впрямь выпивка - утешение для души, - отозвался Джан; видно было, что он так усвоил эту затасканную истину, что слова сами собой сорвались у него с языка; подняв кружку, Когген медленно откинул голову назад и в предвкушении блаженства зажмурил глаза, чтобы его не отвлекали окружающие предметы. - Что ж, ехать, так ехать, - вздохнул Пурграс. - Хоть я бы и не прочь пропустить с вами еще кружку. Но люди могут потерять ко мне доверие, ежели увидят меня здесь. - А куда ты держишь путь, Джозеф? - Назад, в Уэзербери. Там у меня в повозке бедняжка Фанни Робин, без четверти пять мне надобно подвезти ее к воротам кладбища. - А! Слыхал, слыхал, заколотили, бедную, в ящик. За гроб, должно, заплатил приход. А уж за колокольный звон и за могилу платить некому. - Приход заплатит полкроны за могилу, а шиллинг за трезвон не станет платить, потому как трезвон - это роскошь, а уж без могилы никак не обойтись. А впрочем, я так полагаю, наша хозяйка за все заплатит. - Хороша была девушка, пригожей не видывал! А на кой тебе спешить, Джозеф? Бедняжка померла, ее не воскресишь, так почему бы тебе не посидеть с нами здесь в уюте и не распить еще по кружке? - Я бы не прочь выпить с вами, братцы мои, самый что ни на есть малюсенький наперсточек. Но времени у меня в обрез, потому как дело - оно всегда дело. - Валяй еще кружку! После второй силы прибудет вдвое. Становится этак тепло да славно, работа так и спорится, все идет как по маслу. Слишком уж налегать на спиртное - плохое дело, еще угодишь в пекло к рогатому. Но ведь не всякому дано разбираться в напитках, а раз уж мы получили этакий дар, то будем пользоваться им на славу! - Верно! - подхватил Марк Кларк. - Милостивый господь наградил нас этим талантом, и грех зарывать его в землю. Будь неладны все эти пасторы, да псаломщики, да учителя с их чинными чаепитиями - из-за них пошли прахом добрые старые обычаи; провалиться мне на этом месте, если люди не разучились веселиться! - Ну, уж теперь мне и впрямь пора, - заявил Джозеф. - Полно тебе, Джозеф! Что за ерунда! Бедняжка померла, - так ведь? Куда же тебе спешить? - Уж я надеюсь, что господь не взыщет с меня за мои проступки, - сказал Джозеф, снова усаживаясь. - По правде говоря, последнее время я таки поддавался искушениям. За этот месяц я разок напился вдрызг и в воскресенье не пошел в церковь, да вчера у меня сорвалось с языка скверное слово. А ведь надобно думать о спасении души, о будущей жизни помышлять и не пристало тратить время попусту. - Видать, ты ходишь в Капеллу, Джозеф? - Да что ты! Ни в жизнь! - Что до меня, - заявил Когген, - то я верный сын англиканской церкви. - И я тоже, ей-богу, так! - воскликнул Марк Кларк. - Неохота мне говорить о себе, нет у меня такого обычая, - продолжал Когген, обнаруживая склонность разглагольствовать о своих убеждениях, характерную для потребителей напитков из ячменя. - Скажу одно: ни разу в жизни я не преступил ни одного церковного правила: пристал, как все равно пластырь, к старинной вере, в которой рожден. Да. Вот чем хороша церковь: прихожанин может заглядывать в добрый старый трактир, и незачем ему ломать голову над всякой там премудростью. Ну, а ежели тебе по вкусу ихние собрания, то изволь ходить в Капеллу и в ветер и в дождь и лезь из кожи вон. Признаться, те, что ходят в Капеллу, народ башковитый. Они навострились сочинять из головы всякие там молитвы - и о своей семье, и о тех, кто на море потерпел крушение, ну, о которых в газетах пишут. - Навострились, что и говорить, навострились! - с воодушевлением подхватил Марк Кларк. - А вот нам, церковникам, не обойтись без молитвенников, - оробеешь перед господом богом и словечко из себя не выдавишь, язык прилипнет к гортани. - А те, что молятся в Капелле, и впрямь со всеми святыми запанибрата, - глубокомысленно изрек Джозеф. - Да, - откликнулся Когген. - Они-то уж, как пить дать, попадут в рай. Ведь они трудятся в поте лица и заработают себе спасение. Ясное дело, нам, членам церкви, далеко до них и вряд ли нас пустят в рай. А все-таки я терпеть не могу тех, кто отступает от старой веры, чтобы наверняка попасть в рай. По мне, это все одно, что завербоваться шпионом из-за каких-то жалких фунтов. Вот что, люди добрые, как вымерз у меня в огороде картофель, ведь не кто другой, как наш пастор Сэрдли дал мне мешок на семена, а у него вряд ли оставался еще мешок для себя, да и купить было не под силу. Кабы не он, не посадить бы мне ничегошеньки. Что, по-вашему, я после этого переменю веру? Ну, уж нет, буду держаться крепко за старину, а если уж мы все заблуждаемся - не беда! Погибать, так гуртом! - Здорово сказано, очень даже здорово! - восхитился Джозеф. - А все-таки, друзья, мне пора в путь, ей-богу, пора! Пастор Сэрдли будет ждать у кладбищенских ворот, а там на дороге у меня в повозке покойница. - Не расстраивайся, Джозеф Пурграс! Ей-ей, пастор Сэрдли не прогневается. Он человек Добрый. Сколько раз заставал меня в трактире, - а я немало потребил напитков за овою долгую и греховную жизнь, - но ведь он никогда не распекал меня за попойку. Садись. Чем дольше сидел Джозеф Пурграс, тем меньше тревожила его мысль о возложенных на него обязанностях. Минуты неприметно скользили за минутами, и вот уже начали сгущаться вечерние тени; глаза наших собутыльников казались светящимися точками в темноте. Часы Коггена глухо пробили у него в кармане шесть раз. В этот миг у входа в харчевню послышались торопливые шаги, дверь распахнулась, и появился Габриэль Оук в сопровождении трактирной служанки со свечой в руке. Он строго взглянул на физиономии гуляк, из которых одна была длинная, как дека скрипки, а две других - круглые, как сковородки, и все три - едва ли выразительнее означенных предметов. Джозеф Пурграс заморгал глаза- ми и тихонько отодвинулся в тень. - Честное слово, мне стыдно за вас! Какой позор, Джозеф, какой позор! - в негодовании воскликнул Габриэль. - Когген, вы еще называетесь мужчиной, а ведете себя по-свински! Когген тупо уставился на Оука, причем то один, то другой глаз закрывался у него по своему почину, словно они были не частью его самого, а какими-то самостоятельными, живыми и сонливыми существами. - Будет вам хорохориться, пастух! - проговорил Марк Кларк, укоризненно глядя на свечу, по-видимому, обладавшую какими-то притягательными свойствами. - Покойницу никто не обидит, - вдруг заговорил Когген, автоматически отчеканивая слова. - Для нее уж сделали все, что положено... Ее нету с нами, и на кой человеку разрываться и спешить ради безжизненного праха, ведь он ничегошеньки не чувствует, не видит и даже не знает, что с ним делают? Будь она в живых, я первый бы ей помог. Захоти она поесть либо выпить, я сразу же выложил бы денежки. Но она померла, и спеши не спеши, ее не оживишь: она ушла от нас, и нечего на нее попусту тратить время. На кой нам торопиться? Выпейте, пастух, и будем друзьями, ведь завтра с нами может приключиться то же, что и с ней! - Очень даже может! - подхватил с пафосом Марк Кларк и тут же отхлебнул, спеша насладиться благами жизни, пока с ним еще не случилось упомянутое событие. А Джан выразил свои мысли о завтрашнем дне в следующей песне: За-втра! За-втра! Нынче мир и достаток под кровом царят, И с душой беззаботной пирую! Угощаю друзей, - чем богат, тем и рад! Завтра ж - пить без меня круговую! За-втра! Зав... - Заткнитесь, Джан! - оборвал его Оук и обернулся к Пурграсу. - Что до вас, Джозеф, то вы ведете себя просто мерзко, хоть и корчите из себя святошу! Вы напились до чертиков и не держитесь на ногах! - Ну, нет, пастух Оук, нет! Выслушайте разумное слово, пастух. Все дело в том, что на меня напала хворь, что зовется двоящийся глаз, вот вы и видите вместо меня двоих, то бишь, я вижу вместо вас двоих. - Двоящийся глаз - скверная штука! - изрек Марк Кларк. - Так всегда со мной случается, как засижусь в трактире, - со смиренным видом продолжал Джозеф Пурграс. - Да! Я вижу всякой твари по паре... как будто меня за святость Ной захватил с собой в ковчег... Д-д-д-да, - прибавил он, воображая себя отщепенцем и пуская слезу. - Видать, я слишком хорош для нынешней Англии, жить бы мне в Ветхом завете с другими праведниками, тогда никто не наз-з-зывал бы меня пьянчу-чугой!.. - Будет вам разводить нюни! Совсем ополоумели! - Ополоумел?.. Ну, что ж! Обзывайте меня пьянчугой! Я приму это смиренно, я готов каяться на коленях, ей-богу, готов! Ведь я перед всяким делом говорю: "Господи, благослови!" День-деньской не сходит у меня это с языка. Видать, за этот святой обычай я и заслужил поношение! Так, значит, я ополоумел?! Да разве я позволял куражиться надо мной? Всякий раз давал сдачу, да еще как! Верно я говорю? - Так оно и было, молодчина ты, Джозеф! - с жаром воскликнул Джан. - Никогда я не допускал такого со мной обхождения! А вот пастух при всех моих достоинствах обозвал меня полоумным!.. Ну, да бог с ним... Смерть будет для меня избавлением!.. Убедившись, что ни одному из работников нельзя доверить повозку, Габриэль, ни слова не говоря, вышел, захлопнул за собой дверь и направился к повозке, уже еле различимой в осенней мгле. Он отвернул морду лошади от холмика, который она начисто объела, поправил ветки на крышке гроба, и повозка покатилась дальше в темноте, насыщенной вредоносными испарениями. В селении мало-помалу распространился слух, что к вечеру должны привезти и предать земле тело злополучной Фанни Робин, которая убежала в Кэстербридж и оттуда переходила из города в город, следуя за N-ским полком. Но благодаря молчаливости Болдвуда и великодушию Оука никому и в голову не приходило отождествить Троя с возлюбленным, за которым она последовала. Габриэль надеялся, что правда не выплывет наружу хотя бы в ближайшие дни; девушка скроется под землей, вырастет могильный холмик, пройдет время, об этом событии начнут забывать, и Батшеба не испытает острой боли, какую теперь причинили бы ей оскорбительные толки. Когда Габриэль добрался до старого особняка Батшебы, чье поместье было расположено на пути к кладбищу, уже окончательно стемнело. Из ворот вышел человек и спросил сквозь туман, висевший между ними, как облако мучной пыли: - Это Пурграс с телом? Габриэль узнал голос пастора. - Я привез тело, сэр, - отозвался он. - Я только что заходил к миссис Трой осведомиться, не известно ли ей, чем вызвана задержка. Боюсь, что сейчас слишком поздно, и уже нельзя совершить обряд погребения с должной благопристойностью. Что, свидетельство о смерти при вас? - Нет, - отвечал Габриэль. - Я полагаю, оно у Пурграса, а он застрял в "Оленьей голове". Я забыл спросить у него. - Ну, так это решает вопрос. Отложим похороны до завтрашнего утра. Тело можно отвезти в церковь или же оставить здесь, на ферме; а утром его возьмут носильщики. Они прождали больше часа и разошлись по домам. У Габриэля были основания считать второе предложение пастора неприемлемым, хотя Фанни еще при жизни дядюшки Батшебы несколько лет прослужила на ферме. Он подумал о разных непредвиденных обстоятельствах: ведь эта задержка может повлечь за собой несчастные случайности! Но его воля не была законом, и он решил узнать, как выскажется по этому поводу его хозяйка. Войдя в гостиную, он сразу заметил, что она в каком-то необычном состоянии: он прочитал в ее глазах подозрения и растерянность; как видно, ее обуревали мрачные мысли. Трой еще не возвратился. Сперва Батшеба с равнодушным видом согласилась на предложение Оука перевезти тело в церковь, но, дойдя с Габриэлем до ворот, переменила решение и захотела, чтобы покойницу внесли в дом. Оук убеждал Батшебу, что лучше оставить ее в повозке, где она лежит, укрытая цветами и зелеными листьями, только завезти повозку до утра в каретный сарай, но все его доводы были напрасны. - Это будет жестоко и уж совсем не по-христиански, - возразила она, - если мы оставим бедняжку на ночь в каретном сарае. - Что ж, прекрасно, - сказал пастор. - Ее похоронят завтра рано утром, я позабочусь об этом. Миссис Трой права, мы должны оказать уважение умершей. Не забудем, что, хотя она совершила серьезный проступок, убежав из дома, все же она остается нашей сестрой. Будем надеяться, что господь по своему безграничному милосердию простит ее и причислит к агнцам стада Христова. Слова пастора, сказанные печальным и бесстрастным тоном, замерли в густом воздухе, и у Габриэля на глазах показались слезы. Батшеба, казалось, не была тронута. Мистер Сэрдли удалился, а Габриэль зажег фонарь. Он позвал на помощь еще троих мужчин, все вместе они внесли в дом бесчувственное тело изменившей своему долгу служанки и, исполняя приказание Батшебы, поставили гроб на две сдвинутые скамейки в маленькой гостиной, смежной с прихожей. Потом все, кроме Габриэля Оука, вышли из комнаты. Он продолжал стоять в нерешительности возле гроба. Оук был до глубины души потрясен зловещей иронией обстоятельств, складывавшихся против жены Троя, и чувствовал, что не в силах предотвратить беду. Как он ни старался, какие ни предпринимал меры - случилось самое худшее. Оук представлял себе, какие последствия будут иметь события сегодняшнего дня: ведь ужасное открытие неизбежно бросит на жизнь Батшебы тень, которая лишь слегка рассеется по истечении долгих лет, но никогда не изгладится окончательно. Оук ломал голову как бы избавить Батшебу от грозивших ей страданий? Но вот он снова взглянул на крышку гроба и вдруг увидел нацарапанные на ней простые слова: "Фанни Робин и младенец". Габриэль вынул носовой платок и тщательно стер два последних слова, оставив лишь имя: "Фанни Робин". Затем он вышел из комнаты и покинул особняк, спокойно затворив за собою парадную дверь. ГЛАВА XLIII МЕСТЬ ФАННИ - Я вам еще нужна, мэм? - спросила поздним вечером Лидди, стоя в дверях со свечой в руке и глядя на Батшебу, которая сидела, печальная и одинокая, в большой гостиной возле камина, где впервые этой осенью пылал огонь. - Сегодня ты больше не нужна, Лидди. - Если вам угодно, мэм, я посижу, покуда вернется хозяин. Я ни чуточки не боюсь Фанни, только позвольте мне сидеть у себя в комнате при свече. Она была совсем как дитя, такая безобидная, и ее дух, уж конечно, не может никому явиться. - Нет, нет! Ступай спать. Я подожду его до двенадцати часов, и если он не приедет к этому времени, тоже лягу спать. - Сейчас половина одиннадцатого. - Как! Уже? - Почему вы не подниметесь наверх, мэм? - Почему не поднимусь? - рассеянно повторила Батшеба. - Да ведь здесь топится камин, Лидди. - И неожиданно для себя спросила взволнованным шепотом: - Ты не слыхала каких-нибудь толков про Фанни? Едва вырвались у нее эти слова, как на лице мелькнуло выражение непередаваемой скорби, и она залилась слезами. - Ни единого словечка! - ответила Лидди, с удивлением глядя на плачущую хозяйку. - Отчего вы плачете, мэм? Что вас так опечалило? - Она подошла к Батшебе, в глазах ее светилось искреннее сочувствие. - Ничего, Лидди... Ты мне больше не нужна. Я и сама не понимаю, почему за последнее время у меня так часто глаза на мокром месте, раньше этого со мной не бывало. Спокойной ночи. Лидди вышла из гостиной и притворила за собой дверь. Батшеба чувствовала себя одинокой и несчастной. Правда, до своего замужества она привыкла к одиночеству, но раньше ее можно было уподобить человеку, одиноко стоящему на вершине горы, а теперь она как бы находилась в одиночном заключении. За последние два дня на нее нахлынули мучительные мысли о прошлом ее мужа. Теперь в ее груди бушевали самые противоречивые чувства, и сперва ей не захотелось поставить на ночь к себе в дом тело Фанни. Но потом она осознала, что ею владеют предрассудки, и решила превозмочь жестокий низменный инстинкт, заглушавший в ее сердце всякое сочувствие к умершей женщине, которая до нее была дорога Трою; Батшеба по-прежнему его любила, хотя ее любовь была смертельно ранена и отравлена мрачными предчувствиями. Минут через десять снова раздался стук в дверь. Опять появилась Лидди. Сделав несколько шагов, она остановилась, немного помялась и сказала: - Мэриен только что слышала кое-что больно чудно_е_, только бьюсь об заклад, что это вранье. И мы наверняка узнаем все как было через день-другой. - Что такое? - Да это ничуть не касается вас, мэм. Это насчет Фанни. То самое, что вы слыхали. - Да я ничего не слыхала. - Видите ли, сейчас по Уэзербери пошли недобрые слухи, будто... - Лидди подошла вплотную к своей хозяйке и медленно прошептала ей на ухо окончание этой фразы, кивнув головой в сторону комнаты, где лежала Фанни. Батшеба вздрогнула, - Не верю этому! - воскликнула она с жаром. - Да и на крышке гроба написано только ее имя! - И я не верю, мэм. Да и мало кто верит. Будь это правда, уж мы наверняка что-нибудь да услыхали бы, - как по-вашему, мэм? - Может, и услыхали бы, а может, и нет. Батшеба отвернулась и стала смотреть на огонь в камине, чтобы Лидди не увидела ее лица. Убедившись, что хозяйка больше не расположена говорить, Лидди выскользнула из комнаты, тихонько притворила дверь и отправилась спать. В тот вечер лицо Батшебы, не сводившей глаз с огня, могло бы вызвать беспокойство даже у постороннего человека. Батшеба и не думала торжествовать, узнав о печальной участи Фанни Робин, хотя ее можно было бы уподобить Эсфири, а соперницу - злополучной Васти, и невольно хотелось сопоставить их судьбы. Простодушная, выросшая за городом и воспитанная в старомодных правилах, Батшеба была потрясена событием, которое произвело бы лишь слабое впечатление на светскую женщину, - смертью Фанни и ее младенца (если он вправду у нее был). Когда Лидди вторично вошла в комнату, прекрасные глаза хозяйки смотрели на нее как-то безжизненно и устало. После того как девушка все выболтала и удалилась, в этих глазах отразилось неимоверное страдание. Немного спустя оно перешло в апатию. Но время текло, и мысли Батшебы, вначале вялые и сумбурные, стали постепенно оживляться, разгладились мрачные складки на лбу, и выражение тревоги в глазах сменилось покоем сосредоточенного размышления. Батшеба смутно догадывалась, что смерть Фанни связана с какой-то трагической историей, в которую замешана и она сама, хотя ни Оук, ни Болдвуд даже не допускали мысли, что она обо всем догадывается. Встреча с одинокой женщиной субботним вечером произошла без свидетелей и не вызвала никаких толков. Оук из самых лучших побуждений пытался возможно дольше сохранить в тайне все, приключившееся с Фанни, но если б он знал, что Батшеба сама старается распутать этот узел, он не стал бы держать ее в томительной неизвестности, понимая, что ужасная правда только подтвердит ее подозрения. Внезапно ей страстно захотелось поговорить с человеком, более сильным духом, чем она, и почерпнуть у него мужества, чтобы с достоинством перенести свалившееся на нее бремя мук и стоически перетерпеть гнетущие сомнения. Где бы ей найти такого друга? Только не у себя в доме. Она куда хладнокровнее всех женщин, живущих под ее кровом. Сейчас ей хотелось одного - научиться терпеливо выжидать и воздерживаться от всяких суждений хотя бы в ближайшие часы, но некому было ее в этом наставить. Уж не пойти ли ей к Габриэлю Оуку? Нет, она этого не сделает! "Как стойко умеет переносить Оук все трудности жизни", - подумалось ей. Казалось, Болдвуду доступны более глубокие, возвышенные и сильные чувства, чем Габриэлю, а между тем он до сих пор постиг не лучше ее ту простую науку, какой в совершенстве овладел Оук, доказывая это каждым своим движением и взглядом: он умел поступаться своими личными интересами ради интересов других людей и не ставил выше всего свое благополучие. Оук вдумчиво всматривался в происходящие события, отнюдь не считая себя их центром. Именно такой и хотелось бы ей быть! Но ведь Оука не мучает неизвестность, от которой сейчас разрывается ее сердце. Оук решительно все знает о Фанни - она уверена в этом. Если она сейчас отправится к нему и задаст лишь один краткий вопрос: "Правду ли говорят люди?" - он как человек чести обязан будет ей ответить. И она получит невыразимое облегчение. Ей не понадобится давать ему объяснений. Оук так ее изучил, что его не испугает никакая ее эксцентричность. Она накинула плащ, распахнула дверь и вышла на крыльцо. Ни один листик, ни одна ветка не шевелилась. Воздух был все еще насыщен влагой, хотя туман уже не казался таким густым, как во вторую половину дня, и капли гулко, с правильными промежутками, почти в музыкальном ритме падали с деревьев на сухие листья, устилавшие землю. Батшеба подумала, что на воздухе ей будет легче, чем дома, и, заперев дверь, зашагала вдоль по улочке, направляясь к коттеджу, в котором теперь жил в одиночестве Габриэль, перебравшийся туда из дома Коггена, где было слишком тесно. Она остановилась против коттеджа. Только в одном из окон нижнего этажа виднелся свет. Ставни не были закрыты, на окне не было ни занавесок, ни штор, - как видно, хозяин помещения не слишком-то опасался воров или любопытных взгляд