Томас Гарди. Возвращение на родину ---------------------------------------------------------------------------- ББК 84. 4Вл Г20 Перевод О.Холмской Гарди Томас. Избранные произведения. В 3-х т. Т. 1 М., "Художественная литература", 1989 OCR Бычков М.Н. mailto:bmn@lib.ru ---------------------------------------------------------------------------- РОМАН ВСТУПЛЕНИЕ Дата, к которой следует отнести описанные здесь события, это десятилетие между 1840 и 1850 годами. В это время старинный курорт, названный здесь Бедмутом, сохранял еще отблески того ореола веселья и аристократизма, которым был осенен в георгианскую эпоху, и мог безраздельно пленить романтическую душу и пылкое воображение одинокой обитательницы каких-нибудь более далеких от берега и глухих местностей. Под общим именем Эгдонской пустоши, которое мы придали сумрачному краю, где разыгрывается действие романа, объединено не меньше десятка подобных же вересковых пустошей, носящих разные названия; они действительно едины по характеру и виду, хотя их первоначальное единство сейчас несколько замаскировано вторжением полос и клиньев с разным успехом возделанной земли или лесных насаждений. Приятно помечтать о том, что где-то на этом обширном пространстве, юго-западная четверть которого здесь описана, находится и та вересковая степь, по которой некогда блуждал легендарный король Уэссекса - Лир. Т. Г. Июль 1895 года Постскриптум Чтобы уберечь от разочарования любителей посещать помянутые в литературе места, считаю нужным добавить, что, хотя действие происходит в центральной и наиболее уединенной части всех этих пустошей, слитых, как сказано выше, в одну, некоторые топографические особенности, подобные здесь описанным, встречаются в действительности по ее краю, за много миль к западу от центра. Да и в других случаях мы нередко сближали разбросанные по значительному пространству черты. В ответ на многочисленные вопросы упомяну также, что имя героини - Юстасия - было именем жившей в царствование Генриха IV владелицы мэнора Оуэр-Монь, к каковому приходу относилась и часть той местности, которая в романе описана как Эгдонская пустошь. Впервые этот роман был опубликован в трех томах в 1878 году. Т. Г. Апрель 1912 года КНИГА ПЕРВАЯ ТРИ ЖЕНЩИНЫ ГЛАВА I ЛИЦО, НА КОТОРОМ ВРЕМЯ ОСТАВЛЯЕТ МАЛО СЛЕДОВ Ноябрьский день близился к сумеркам, и обширное пространство неогороженной и поросшей вереском и дроком земли, известное под названием Эгдонской пустоши, с каждой минутой становилось все темнее. Высоко над головой легкие беловатые облака сплошь закрывали небо, словно шатер, полом которого была вся бескрайняя вересковая степь. Небо, затянутое этим бледным пологом, и земля, одетая более темной растительностью, разделялись на горизонте резкой пограничной чертой. И в силу этого контраста вересковая степь казалась достоянием ночи, водворившейся здесь еще раньше, чем наступил ее астрономический час; здесь внизу, уже сгущался ночной сумрак, тогда как в небе еще невозбранно царил день. Поглядев вверх, поселянин, занятый резкой дрока, склонен был бы продолжать работу; поглядев вниз, он решил бы, что пора увязывать свою вязанку и идти домой. Дальние закраины земли и небосвода, казалось, были разделом во времени не менее, чем разделом в мире вещественном. Лик вересковой пустоши одной своей окраской мог на полчаса приблизить вечер; и точно так же он властен был отдалить рассвет, опечалить полдень, загодя подать весть о едва лишь зарождающихся грозах и непроглядность безлунной ночи обратить в нечто вызывающее жуть и трепет. Именно этот переломный час перед нисхождением в ночную темь был часом торжества Эгдонской пустоши, когда она облекалась в особую, одной ей присущую красоту - и тот, кто не видал ее в это время, не может утверждать, что сколько-нибудь ее понял. Ее лучше чувствуешь, когда она не слишком отчетливо видна; в сумерки и перед рассветом она сильнее воздействует на человека и свободнее раскрывает себя; тогда и только тогда она расскажет вам свою подлинную повесть. Об Эгдонской степи по справедливости можно было бы сказать, что она в близком родстве с ночью; и при первом же приближении ночи ясно проявлялось их взаимное тяготение. Все это тусклое пространство, с его буграми и впадинами, словно вздымалось и дружественно тянулось к вечерней мгле; вереск источал темноту так же быстро, как небеса ее роняли. И мрак воздуха, и мрак земли сливались в угрюмом братанье, встречая друг друга на полпути. В этот час Эгдон вдруг оживал, исполняясь чуткого, настороженного вниманья. Когда все остальное никло и клонилось в сон, вересковая степь словно бы пробуждалась и начинала прислушиваться. Каждую ночь ее таинственная ширь, казалось, чего-то ждала; но уже столько веков ждала она все так же безучастно среди всех свершавшихся в мире переворотов, что поневоле думалось: она ждет единственного последнего переворота - конечного уничтожения. Те, что любят ее, всегда вспоминают о ней с чувством какой-то умиротворяющей внутренней близости. Улыбчивые долины, цветущие поля и полные плодов сады не вызывают такого чувства, ибо согласуются только с жизнью более счастливой и более окрыленной надеждами, чем наша нынешняя. Из сочетания сумерек и ландшафта Эгдонской степи возникал образ торжественный без суровости, выразительный без показной яркости, властный в своем спокойствии, величавый в своей простоте. Те же свойства, которые фасаду тюрьмы нередко придают достоинство, какого мы не находим в фасаде дворца вдвое большего по размеру, сообщали этой вересковой пустоши величие, чуждое прославленным своей живописностью местам. Смеющиеся пейзажи хороши, когда жизнь нам улыбается, но что, если она нерадостна? Люди гораздо больнее страдают от насмешки слишком веселого для их мыслей окружения, чем от гнета чрезмерно унылых окрестностей. Мрачный Эгдон обращался к более тонкому и реже встречающемуся чутью, к эмоциям, усвоенным позже, чем те, которые откликаются на общепризнанные виды красоты, на то, что называют очаровательным и прелестным. Да и кто знает, не идет ли уже к закату безраздельное господство этого традиционного вида красоты? Не будет ли новой Темпейской долиной какая-нибудь безлюдная пустыня в дальних краях Севера? Мы все чаще находим нечто родственное себе в картинах природы, отмеченных угрюмостью, которая отталкивала людей, когда род человеческий был юным. И, может быть, близко время, если оно еще не наступило, когда только сдержанное величие степи, моря или горного кряжа будет вполне гармонировать с душевным строем наиболее мыслящих из нас. Так что в конце концов даже для рядового туриста такие места, как Исландия, станут тем, чем для него сейчас являются виноградники и миртовые сады Южной Европы, и он будет равнодушно оставлять в стороне Гейдельберг и Бадей на своем пути от альпийских вершин к песчаным дюнам Схевепингена. Самый строгий аскет мог бы со спокойной совестью прогуливаться по Эгдонской пустоши; открывая душу таким влияниям, он оставался бы в пределах законных для него удовольствий. Ибо краски столь приглушенные и красоты столь смиренные, бесспорно, принадлежат каждому по праву рождения. Только в самые солнечные летние дни Эгдон озарялся каким-то слабым подобием веселья. Сила была и ему доступна, но источником этой силы бывал не блеск, а сумрак; и высшей своей точки она достигала во время зимних бурь, среди тьмы и туманов. Тогда Эгдон одушевлялся ответным чувством, ибо буря была его возлюбленной и ветер его другом. Тогда его населяли странные призраки; и мы вдруг узнавали в нем прообраз тех диких областей мрака, которые смутно ощущаем вокруг себя в полночных снах, где все грозит гибелью и понуждает к бегству. Проснувшись, мы уже никогда о них не думаем, пока такое зрелище, как зимний Эгдон, не воскресит их в памяти. Но сейчас, в осеннюю пору, Эгдонская пустошь казалась вполне созвучной человеку. В ней не было ничего мертвенного, отпугивающего, уродливого, не было и ничего банального, вялого, обыденного; она была как человек, несправедливо обиженный и терпеливо сносящий пренебрежение; и вместе с тем какая-то грандиозность и таинственность была в ее смуглом однообразии. И так же, как человек, слишком долго живший вдали от людей, она несла на себе печать отъединения. У нее было одинокое лицо, говорившее о трагических возможностях. Этот заброшенный, безвестный, темный край упоминается в Книге Страшного суда. Он описан там как дикая степь, поросшая вереском, дроком и терновником -"Бруария". Дальше дается ее длина и ширина в лигах, и хотя точная величина этой старинной меры не установлена, все же из приведенных цифр можно заключить, что площадь Эгдона за все это время не намного сократилась. "Турбария Бруария" - термин, означающий право резать вересковый торф - встречается в хартиях, относящихся к тамошнему округу. "Заросшая вереском и мхом" - говорит Леланд об этой пустынной полосе земли. Это уже ясные указания на характер ее тогдашнего ландшафта - достоверные свидетельства, способные удовлетворить исследователя. Каков Эгдон сейчас, таким он был всегда - непокорным и отверженным изгоем. Цивилизация была его врагом; и с тех самых пор, как на земле впервые появилась растительность, он всегда носил одну и ту же древнюю коричневатую одежду, естественный и неизменный покров определенной геологической формации. В его верности этому единственному одеянию как бы заключена сатира на человеческую склонность тщеславиться своими нарядами. На этих вересковых склонах человек в платье современного покроя и расцветки выглядит странно и нелепо. Там, где одежда земли так первобытна, и человека хочется видеть в самых древних и простых одеждах. В этот промежуток между дном и ночью особенно хорошо было посидеть, прислонясь к терновому пню, в широкой котловине, занимающей середину Эгдонской пустоши. Отсюда взгляд не проникал дальше замыкающих кругозор гребней и скатов, и мысль, что все вокруг и под ногами с доисторических времен оставалось столь же неизменным, как звезды над головой, служила своего рода балластом для сознания, расколебленного волнами перемен и натиском неугомонной новизны. В этой от века нетронутой земле чувствуешь такое постоянство и такую древность, на какую даже море не может притязать. В самом деле, можно ли о каком-нибудь отдельном море сказать, что оно древнее? Солнце испаряло его, луна месила его, как тесто, оно обновлялось с каждым годом, с каждым днем, даже с каждым часом. Моря сменялись, поля сменялись, реки, деревни, люди сменялись, но Эгдон пребывал. Его горы были не настолько круты, чтобы подвергаться выветриванию, его низины не настолько плоски, чтобы на них могли отлагаться паводочные наносы. За исключением старой проезжей дороги и еще более старого кургана, о которых еще будет речь и которые за долговременное свое существование сами словно бы откристаллизовались и стали продуктом природы, все прочие, даже небольшие неровности почвы, были произведены здесь не киркой, плугом или лопатой и возникли не на памяти людской, но сохранялись издревле как доподлинные отпечатки пальцев последнего геологического переворота. Упомянутая проезжая дорога пересекала сравнительно низменную часть Эгдона от одного края горизонта до другого. Местами она накладывалась на старинный проселок, отходивший где-то невдалеке от Великого западного пути римлян, известного в истории как Виа-Икениана, или Айкенилд-стрйт. Добавим еще, что в тот вечер, о котором пойдет рассказ, хотя сумрак и стирал уже менее резкие черты эгдонского ландшафта, белая лента дороги была видима почти так же ясно, как днем. ГЛАВА II НА СЦЕНЕ ПОЯВЛЯЕТСЯ ЧЕЛОВЕК И С НИМ ТРЕВОГИ По дороге шел старик - белоголовый, как гора, согбенный в плечах и весь какой-то поблекший. На нем была клеенчатая шляпа, старый бушлат с якорями на медных пуговицах, башмаки. В руке он держал трость с серебряным набалдашником, которой пользовался, как настоящей третьей ногой, на каждом шагу тыча ею в землю, так что позади оставался частый пунктирный след. С первого же взгляда всякий признал бы в нем бывшего морского офицера. Перед ним простиралась длинная томительная дорога, сухая, безлюдная, белая. Она ничем не отделялась по бокам от примыкающего к ней вереска и прорезала всю эту обширную темную равнину, как узкий пробор на черноволосой голове, сужаясь постепенно и чуть загибаясь к далекому горизонту. Старик часто всматривался в даль, как бы измеряя расстояние, которое ему еще предстояло пройти. Под конец он различил далеко впереди движущуюся точку, - очевидно, какой-то экипаж, ехавший в том же направлении, куда и старик держал свой путь. То был единственный атом жизни во всей этой темной, немой степи и только подчеркивал ее пустынность. Он двигался медленно, и старик мало-помалу нагонял его. Приблизившись, он увидел, что это фургон, обыкновенный но форме, но совершенно необычный по цвету, так как весь он был зловеще-красный. Возница шел рядом, и он тоже, как и его фургон, весь был красный с головы до ног. Одна и та же густая краснота без всякой разницы в оттенках покрывала его одежду, шапку на голове, башмаки, лицо и руки. И это была не случайная, временно наложенная окраска - он был ею пропитан. Старик понял, что это значит. Перед ним был охряник - разъездной торговец, снабжавший окрестных фермеров охрой для их овец. Представители этой быстро вымирающей в Уэссексе профессии занимают в современном сельском мире такое же место, какое за последнее столетие дронт занимал в мире животном. Любопытное и сейчас уже почти утерянное звено между отживающими формами быта и теми, что приходят им на смену. Дряхлый моряк наконец поравнялся с ним и поздоровался. Охряник повернул голову и отвечал ему тем же, но как-то рассеянно и невесело. Он был молод, и, как ни портила его странная окраска, все же, вглядевшись в его лицо, никто бы не усомнился, что в естественном своем виде оно было красиво. Глаза его, так странно высматривавшие из багровой маски, сами по себе были очень хороши - пронзительные, как у хищной птицы, и синие, как осенний туман. Он не носил ни усов, ни бороды, и ничто не скрывало мягких очертаний его рта и подбородка. Губы у него были тонкие и сейчас крепко сжатые, словно он о чем-то неотступно думал, но в уголках иногда шевелилась затаенная улыбка. Одет он был в плотно облегающий плисовый костюм хорошего покроя и отличного качества, не слишком поношенный, хотя и утративший свой первоначальный цвет от постоянного соприкосновения с краской. Эта удобная для работы и ловко сидящая одежда выгодно оттеняла его статную фигуру. Да и вообще что-то в его манерах и облике говорило о благосостоянии, - очевидно, для своего положения он был далеко не беден. И, глядя на него, всякий невольно задавал себе вопрос: зачем же было этому столь одаренному природой существу избирать занятие, при котором все его внешние достоинства оставались скрытыми? Ответив на приветствие старика, он не обнаружил склонности продолжать разговор, и хотя старший путник не отставал, видимо, наскучив одиночеством, оба теперь шли молча. Кругом нависла тишина - слышен был только свист ветра над рыжеватой травянистой порослью, скрип колес на дороге, шорох шагов обоих путников да топот копыт двух косматых лошадок, тащивших фургон. Это были низкорослые выносливые лошадки, помесь галовейской и экзетерской пород - в наших краях их называют вересковыми стригунами. Время от времени охряник покидал своего спутника и, зайдя за фургон, заглядывал внутрь через маленькое оконце. Вид у него всегда был при этом тревожный и озабоченный. Потом он возвращался к старику, тот делал какое-нибудь замечание о погоде или состоянии пустоши, охряник отвечал все так же рассеянно, и снова оба умолкали. Они не испытывали неловкости от этого молчания; в таких пустынных местах случается, что путники после первых приветствий проходят бок о бок целые мили, не обмениваясь ни словом; простое соседство для них равносильно безмолвному разговору, потому что соседство это не вынужденное, как то часто бывает в городах: ему в любой момент может быть положен конец, и обоюдная готовность его сохранить уже сама по себе есть общение. Эти двое, возможно, так и не заговорили бы до самого расставанья, если бы охряник не наведывался так часто в свой фургон. Когда он в пятый раз вернулся к старику, тот спросил: - У вас там еще что-то есть, кроме товара? - Да. - Кто-то, за кем нужно присматривать? - Да. Невдолге после этого из фургона послышался слабый крик. Охряник поспешил к оконцу, заглянул и отошел. - Ребенок у вас там, что ли? - Нет, сэр. Женщина. - Вон что! Чего же это она кричит? - Да, видите, заснула она, а к езде непривычная, так и сон у нее беспокойный. Приснилось, наверно, что-нибудь. - Молодая она? - Да. Молодая. - Сорок лет назад меня бы это заинтересовало. Может, она ваша жена? - Жена! - с горечью сказал охряник. - Нет, она не для таких, как я. Но я не вижу, почему я должен вам про это рассказывать. - Верно. Но почему бы и нет? Что я плохого могу сделать вам или ей? Охряник долгим взглядом посмотрел в лицо старику. - Что ж, сэр, - сказал он наконец, - - я, правда, знал ее и раньше, хоть, может, лучше было бы не знать. Но она мне никто, и я ей никто, и она не была бы в моем фургоне, кабы там нашелся для нее экипаж получше. - Где это, можно спросить? - В Энглбери. - А, я хорошо знаю этот городок. Что она там делала? - Да ничего такого, чтобы нам ее пересуживать. В общем, устала она до смерти, да и нездоровится ей, от этого она такая беспокойная. Час назад задремала, авось теперь ей полегчает. - И красивая девушка, наверно? - Пожалуй, что и красивая. Старик с любопытством поглядел на оконце и, не отрывая от него глаз, спросил: - Можно мне взглянуть? - Нет, - коротко ответил охряник. - Уже темнеет, вы все равно не увидите, да, кроме того, я и права не имею вам разрешать. Сейчас она, слава богу, крепко спит, - хорошо бы, до самого дома не проснулась. - Да кто она такая? Из местных кто-нибудь? - Не важно кто, сэр, простите. - Уж не та ли девушка из Блумс-Энда, о которой у нас в последнее время столько говорили? Если так, то я ее знаю и догадываюсь, что случилось. - И это тоже не важно... Извините, сэр, боюсь, теперь нам придется расстаться. Мои лошадки притомились, а ехать еще далеко, хочу дать им часок отдохнуть вон под тем пригорком. Старший путник равнодушно кивнул, и охряник завернул лошадей и фургон в сторону от дороги, пожелав старику доброй ночи. Тот ответил ему таким же пожеланьем и продолжал свой путь. Охряник долго смотрел ему вслед, пока фигура старика не превратилась в крохотное пятнышко и не растаяла в сгущавшейся вечерней мгле. Потом он достал сена из охапки, привязанной под фургоном, насыпал кучку перед лошадьми, а остальное положил возле фургона и сам уселся на эту подстилку, прислонясь к колесу. Из фургона слышалось теперь тихое, ровное дыханье. Это, по-видимому, его успокоило, и он стал раздумчиво оглядываться по сторонам, как бы соображая, какой следующий шаг ему предпринять. В этот сумеречный час в эгдонских долинах только так и можно было что-нибудь делать - постепенно, обдуманно, шаг за шагом, потому что в самой пустоши в это время проявлялось что-то похожее на медлительное, осторожное, полное колебаний раздумье. Таково было свойство объемлющего ее в этот час покоя. Это не был абсолютный покой неподвижности, а только мнимый покой невероятно медленного движенья. Здесь была здоровая жизнь, внешне сходная с оцепенением смерти, застылость пустыни и одновременно такая полпота сил, какая свойственна разве только цветущему лугу или даже лесу, - любопытнейшее в своем роде явление; и в тех, кто о нем думал оно порождало ту утонченную внимательность, которая отличает обычно людей сдержанных и осторожных. С того места, где сидел охряник, открывался широкий вид на уходившие вдаль склоны - почва постепенно, уступами и грядами, поднималась от уровня дороги к нагорью в глубине пустоши. Тут были увалы и лощины, гребни и отроги - они громоздились один за другим, и все завершалось высоким холмом, ясно рисовавшимся на еще светлом небе. Взгляд путника некоторое время блуждал по всем этим неровностям и наконец остановился на самой примечательной из них. Это был курган. Круглый и выпуклый, резко отделяясь от окружавшей его гладкой взлобины, он венчал собой самую высокую и самую одинокую вершину всего нагорья. Хотя снизу, из долины, он казался всего лишь бородавкой на челе Атланта, действительные его размеры были довольно велики. Он служил как бы полюсом и осью всего этого одетого вереском мира. Отдыхавший путник, все еще глядя на курган, заметил вдруг, что на его вершине, до сих пор составлявшей наивысшую точку всего нагорья, возвышается еще что-то. Маленькая человеческая фигура венчала полукруглый бугор, как острие шлема. И такой древностью, таким далеким прошлым веяло здесь от всего окружающего, что одаренный фантазией наблюдатель, пожалуй, склонен был бы увидеть в этой фигуре одного из тех кельтов, которые возвели этот курган. Казалось, последний из их парода еще медлил там в раздумье, задержавшись на миг, перед тем как кануть в вечную ночь вместе со всем своим племенем. Он стоял там, этот неведомый человек, недвижимый, как холм у него под ногами. Над равниной возвышался холм, над холмом - курган, над курганом - эта фигура. А над ней - уже только то, что могло быть нанесено на небесную карту. Такую совершенную, изящную и необходимую законченность придавала эта фигура темному нагромождению холмов, что казалось, именно она связывает их очертания воедино. Без нее это был бы купол без фонаря верхнего света, с ней архитектурные требования были удовлетворены. Во всем этом ландшафте была какая-то удивительная однородность. Долина, нагорье, курган и фигура на нем составляли неразрывное единство. Обратив взгляд на то или другое в отдельности, вы сразу понимали, что перед вами не целое, а всего лишь осколок. Эта фигура так органично вырастала из увенчанного ею холмистого массива, что, шевельнись она, это показалось бы совершенно невероятным. Неподвижность была характернейшей чертой того стройного целого, в которое она входила как часть, и нарушение неподвижности в какой-либо из его частей, казалось, должно было тотчас же превратить его в хаос. Однако именно это и произошло. Фигура заметно двинулась, переместилась в сторону на шаг либо два, повернулась. Словно чем-то вспугнутая, она соскользнула по правой закраине кургана, как дождевая капля по бутону, и исчезла. При движении отчетливее обрисовались ее контуры, и стало ясно, что это женщина. Причина ее внезапного бегства тут же объяснилась. Едва она исчезла с правой стороны, как с левой возник на фоне неба темный силуэт человека с ношей на плечах. Он поднялся по склону и сложил свою ношу на вершине кургана. За ним появился другой, третий, четвертый, пятый, и вскоре весь курган был усеян фигурами с ношей на плечах. Из этой пантомимы китайских теней можно было понять, что женщина, стоявшая здесь раньше, не имела отношения к тем, кто занял ее место, она даже избегала встречи с ними, и цель у нее, очевидно, была иная. Но эта исчезнувшая одинокая фигура больше говорила воображению, чем пришедшие ей на смену, она казалась более интересной и значительной, как будто таила в себе историю, которую стоило узнать, и новые пришельцы были тут всего лишь досадной помехой. Однако они остались и, судя по всему, расположились надолго, а та, кто до сих пор была царицей одиночества, видимо, пока что не собиралась вернуться. ГЛАВА III МЕСТНЫЙ ОБЫЧАЙ Если бы наблюдавший все это путник находился возле самого кургана, он распознал бы в этих людях поселян - взрослых мужчин и мальчиков - из соседних деревень. Каждый, поднимаясь по склону, нес четыре больших вязанки дрока - две спереди, две сзади, что достигалось с помощью двух длинных, положенных на плечи палок, на заостренные концы которых и были наткнуты эти вязанки. Все это они тащили на себе добрую четверть мили, из дальней части пустоши, заросшей почти исключительно дроком. За такими огромными вязанками человека даже не было видно, пока он не сбрасывал ношу, - казалось, идет куст на двух ногах. Двигались они гуськом, в том же порядке, как овцы в стаде, то есть старшие и более сильные впереди, те, что помоложе и послабее, - сзади. Наконец, все вязанки были сложены, и на макушке кургана - он на много миль кругом был известен под прозвищем Дождевого кургана - выросла пирамида из дрока в тридцать футов окружностью. Теперь одни готовили спички и выбирали самые сухие пучки дрока, другие распутывали плети ежевики, которыми были скреплены вязанки. А кое-кто, пока шли эти приготовления, посматривал по сторонам, озирая обширное пространство, открывавшееся с этой высоты и уже тонувшее во мраке. В эгдонских долинах ничего не увидишь вокруг, кроме угрюмого лика самой пустоши, - здесь же кругозор был так широк, что охватывал и окрестные села, лежавшие за пределами Эгдона. Ничего в отдельности сейчас уже нельзя было разглядеть, но все вместе ощущалось как смутные, затаившиеся в темноте дали. Пока мужчины и мальчики готовили костер, в тех уплотнениях тьмы, которыми обозначались эти дальние селения, произошла перемена. Там и сям стали вспыхивать маленькие красные солнца и хохолки света, пестря огнями темную равнину. То были костры в других приходах и деревнях, где люди тем же способом отмечали праздник. Одни костры, очень далекие и зажженные в сырых низинах, глухо просвечивали сквозь туман, так что видны были только расходящиеся веером бледные лучи, похожие на пук соломы; другие, близкие и яркие, кроваво рдели, как раны на черной шкуре. Были среди них Менады с багровыми от вина лицами и развевающимися волосами. Эти бросали отсветы на молчаливое лоно облаков и, озаряя разверстые в нем воздушные пещеры, превращали их в кипящие котлы. Во всей округе можно было насчитать до тридцати костров, и так же, как при плохом свете можно по положению стрелок на циферблате узнать час, хотя цифры и неразличимы, так и люди на холме по направлению и углу безошибочно определяли, в какой деревне горит костер, хоть самой деревни и не могли видеть. Высокий огненный язык внезапно взвился над Дождевым курганом, и все, кто еще смотрел на дальние чужие костры, поспешили вернуться к тому, который был создан их собственными стараниями. Веселое пламя расписало золотом внутреннюю сторону этого людского круга, пополнившегося теперь еще новыми запоздалыми пришельцами, мужчинами и женщинами, и даже на темный вереск позади них набросило дрожащее сияние, которое редело и гасло там, где бока кургана закруглялись и уходили вниз. Стало видно, что курган представляет собой половинку шара, такую же аккуратную, как в тот день, когда его только что насыпали; сохранилась даже кольцевая канавка на том месте, откуда брали землю. Плуг никогда не тревожил этой скудной почвы. В ее негодности для фермера таилось ее богатство для историка. Ничто тут не было стерто, потому что не было ухожено. Люди, озаренные пламенем костра, как будто стояли в каком-то верхнем ярусе мира, отдельном и независимом от темноты внизу. Со всех сторон их окружала бездна - так чудилось им оттого, что взгляд, привыкший к свету, не проникал в эти черные глубины. Иногда, правда, случалось, что взревевшее с внезапной силой пламя забрасывало туда быстрые отблески, словно высылало разведчиков в неведомую страну, и тогда какой-нибудь куст на дальнем склоне, озерцо, участок белого песка на миг ответно вспыхивал таким же красноватым огнем, а затем снова все терялось во мраке. Тогда казалось, что вся эта нижняя бездна - это преддверие Ада, такое, каким узрел его в своих видениях божественный флорентиец, когда заглянул туда, склонившись над краем; и в бормотании ветра по лощинам слышались жалобы и мольбы "могучих душ", обреченных вечно парить там в пустоте. Эти мужчины и мальчики из соседней деревин словно бы вдруг нырнули в глубь столетий и вынесли оттуда какой-то завет седой древности, ибо то, что они сейчас делали, уже не раз вершилось в этот же час и на этом месте. Пепел от жертвенных огней древних бриттов еще лежал, чистый и нетронутый, под темным дерном кургана. Погребальные костры более поздних лет точно так же бросали отсветы на окрестные низины. Празднества в честь Тора и Одина пришли им на смену и отсняли в положенное время. Теперь уж можно считать установленным, что в этих осенних кострах, одним из которых наслаждались сейчас поселяне, следует видеть прямое наследие друидических ритуалов и саксонских похоронных обрядов, а вовсе не воспоминание народа о Пороховом заговоре. А кроме того, осенью всякого тянет разжечь костер. Это естественное побуждение человека в ту пору, когда во всей природе прозвучал уже сигнал гасить огни. Это бессознательное выражение его непокорства, стихийный бунт Прометея против слепой силы, повелевшей, чтобы каждый возврат зимы приносил непогоду, холодный мрак, страдания и смерть. Надвигается черный хаос, и скованные боги земли возглашают: "Да будет свет!" Яркие блики и черные как сажа тени, падая на лица и одежду стоявших вокруг людей, придавали всей этой сцене чисто дюреровскую резкую выразительность. Но уловить подлинный склад каждого лица, так сказать, его постоянный нравственный облик, было невозможно, - быстрые языки пламени взвивались, кивали, разлетались в воздухе, пятна теней и хлопья света беспрестанно меняли место и форму. Все было неустойчиво - трепетно, как листва, и мимолетно, как молния. Впадины глазниц, только что глубокие и пустые, как в голом черепе, вдруг до краев наливались блеском; худая щека миг назад была темным провалом, теперь она сияла, изменчивый луч то углублял морщины, то совершенно их сглаживал. Ноздри казались черными колодцами, жилы на старческой шее - позолоченным лепным орнаментом, то, что по природе своей было лишено лоска, вдруг покрывалось глазурью, а блестящие предметы, например, серп для резки дрока в руках у одного из поселян, становились прозрачны, как стекло; глаза вспыхивали, словно фонарики. Те, кого природа наделила сколько-нибудь необычной внешностью, превращались в уродов, уроды - в чудовищ, ибо все было доведено до крайности. Возможно поэтому, что лицо старика, которого веселый огонь тоже выманил на вершину, вовсе не состояло из одного только носа и подбородка, как это казалось. Он стоял у самого костра, нежась в тепле, словно у печки, и длинным пастушеским посохом подгребал в огонь разбросанные вокруг остатки хвороста. Иногда он поднимал глаза, измеряя высоту пламени и следя за полетом искр, которые тоже взвивались вверх в токе горячего воздуха и уплывали в темноту. Яркий свет и оживляющее тепло мало-помалу привели его в веселое настроение, а потом и в восторг. С посохом в руке он принялся в одиночку выплясывать жигу, отчего гроздь медных печаток на цепочке, свисавшей из-под его жилета, сверкала и раскачивалась, как маятник. Он даже затянул песню - хлипким тоненьким голоском, похожим на жужжание пчелы в дымоходе. Пойду я к королеве, граф, Войду в ее покои И исповедую ее, И ты пойдешь со мною. Надень монашеский наряд, И я надену тоже, И к королеве мы с тобой Войдем, как люди божьи. Но на втором куплете он задохнулся, и песня оборвалась. Это привлекло внимание плотного мужчины средних лет, который стоял у костра, прочно утвердившись на толстых ногах и крепко вжав, в щеки опущенные книзу углы рта, словно желая отвести от себя малейшее подозрение в склонности к подобному же легкомыслию. - Славная песня, дедушка Кентл, - проговорил он, обращаясь к морщинистому весельчаку, - да только не под силу твоим стариковским легким. Что, дед, небось хочется, чтоб тебе опять было три раза по шесть, как тогда, когда ты только учил эту песню? - А? Чего? - отозвался дедушка Кентл, прекращая пляску. - Я говорю, хотел бы ты снова стать молодым? А то нынче, похоже, в мехах у тебя дырка. Голосу-то уж нету! - Зато уменье есть. Вот кабы не умел я спеть да сплясать, ну, тогда был бы я не моложе самого старого старика. А так я еще молодцом, а, Тимоти? - Ну, а как наши новобрачные - там, в гостинице "Молчаливая женщина"? - осведомился его собеседник, указывая на тусклый огонек, светившийся в низине за большой дорогой, но на порядочном расстоянии от того места, где сейчас отдыхал охряник. - Правда ли, нет ли, что у них что-то не заладилось? Ты бы должен знать, ты же человек толковый. - Хоть малость и гуляка? Есть такой грешок, всегда за мной водился. Да это беда небольшая, сосед Фейруэй, с годами пройдет. - Я слыхал, они хотели сегодня вернуться. Сейчас уж, наверно, дома. А дальше ничего не знаю. - Так надо бы пойти их поздравить! - И совсем это ни к чему. - Да отчего же, пойдем! Я-то уж непременно пойду. Где веселье, там я первый! Твоим приказам, мой король, Я повинуюсь свято, Но королева пред тобой Ни в чем не виновата. - Я вчера встретил миссис Ибрайт, невестину тетку, и она мне сказала, что ее сын, Клайм, приезжает домой на рождество. Ох, и дошлый парень этот Клайм! Ученый! Мне бы столько всего знать, сколько у него в голове припрятано! Ну, я поболтал с ней, шуточку отпустил одну-другую, как водится, а она посмотрела на меня и говорит: "Господи, говорит, на вид-то какой почтенный, а послушать - дурень!" Да мне-то что, я ей так и сказал, я, мол, твои слова ни во что не ставлю, вот тебе! Ловко я ее отбрил, а? - По-моему, это она тебя отбрила, - сказал Фейруэй. - Да что ты! - испуганно откликнулся дедушка Кентл, сразу потеряв весь свой апломб. - Это что ж, по-твоему, выходит, я такой и есть, как она сказала?.. - Выходит, что так. А Клайм, стало быть, из-за этой свадьбы и приезжает? Чтобы мать не оставалась одна в доме? - Ну да, ну да, из-за этого. Нет, а ты послушай, Тимоти! Я, правда, шутник, все знают, да ведь могу и по-серьезному разговаривать. Хочешь, все тебе расскажу про эту парочку? Вот послушай. Они, точно, сегодня утром в шесть часов в город поехали венчаться, и больше уж их никто не видал, да небось к вечеру воротились, и теперь уже мужчина и женщина, - то есть, тьфу! - муж и жена. Что, разве плохо я рассказал? И разве не видишь теперь, что миссис Ибрайт ошиблась? - Да ладно уж, хорош! А я и не знал, что они опять за прежнее взялись - даром что мать ей запретила... И давно это у них сызнова пошло? Ты не знаешь, Хемфри? - Да! Давно ли? - с важностью вопросил дедушка Кентл, тоже поворачиваясь к Хемфри. - Отвечай-ка! - А с тех самых пор, как ее мать, то бишь тетка, передумала и сказала, пусть, мол, уже выходит за него, коли ей охота, - отвечал Хемфри, не отрывая глаз от огня. Это был несколько мрачный молодой человек, очевидна промышлявший резкой дрока, потому что под мышкой у него был серп, на руках кожаные перчатки, а на ногах толстые краги, твердые, как медные поножи филистимлянина. - Оттого, наверно, они и решили обвенчаться в другом приходе. А то миссис Ибрайт столько тогда шуму наделала, в церкви-то во время оглашения, смешно было бы после этого тут же у нас свадьбу устраивать. - А конечно, смешно, да и тем-то бедняжкам вроде как стыдно, - это я, впрочем, так, догадываюсь, а там кто их знает, - рассудительно заметил дедушка Кентл, все еще стараясь сохранить солидный вид и осанку. - Да, я сам был в тот день в церкви, - сказал Фейруэй. - Чудно, а? Я ведь нечасто туда хожу. - Где уж нам часто ходить, - с жаром подхватил дедушка Кентл. - Я все лето сбирался, а теперь зима на носу, так уж вряд ли соберусь. - Я три года не бывал, - сказал Хемфри. - По воскресеньям больно спать хочется, а идти далеко, да еще раздумаешься - ну, положим, я потружусь, схожу, так неужто за это меня допустят в царствие небесное, когда стольких не допускают, ну и останешься дома и никуда не пойдешь. - А я вот был, - с твердостью заявил Фейруэй, - и не только был, а еще и сидел на одной скамье с миссис Ибрайт. И хотите - верьте, хотите - нет, а у меня кровь застыла в жилах, когда я услышал, что она говорит. Да, прямо кровь застыла, вот как! Я же сидел с ней рядом. - Рассказчик оглядел присутствующих, теперь подошедших ближе, чтобы послушать, и еще плотнее, чем всегда, сжал губы, как бы подчеркивая этим строгую точность своего описания. - Ах, страсти!.. - вздохнула какая-то женщина сзади. - Только что пастор сказал: "Если есть возражения против этого брака, заявите", - продолжал Фейруэй, - как вдруг встает женщина рядом со мной, у самого моего локтя. "Будь я проклят, коли это не миссис Ибрайт", - говорю я себе. Да, соседи, даром что в храме божьем, а именно так я сказал. Сами знаете, нет у меня такой повадки, чтобы клясться и ругаться, и которые тут есть женщины, пусть сейчас на меня не обижаются. Но что я сказал, то сказал, скрывать не хочу, - ведь если б я скрыл, это была бы ложь. - Верно, верно, сосед Фейруэй. - "Будь я проклят, коли это не миссис Ибрайт", - говорю я себе, - повторил рассказчик, непреклонной строгостью лица и тона показывая, что повторение вызвано исключительно необходимостью, а отнюдь не желанием посмаковать кощунственные слова. - И вдруг слышу, она говорит: "Я запрещаю этот брак!" - "Хорошо, мы с вами поговорим после службы", - отвечает пастор, да так спокойно, совсем по-домашнему, будто и не священник, а простой человек, и святости в нем не больше, чем во мне или в вас. А она стоит, - ни кровинки в лице. Может, помните, в Уэзербери в церкви есть памятник - солдат сидит, ногу на ногу положил? Еще мальчишки у него нос отбили? Вот и она такая же была белая, когда сказала: "Я запрещаю этот брак!" Слушатели прокашлялись и подбросили хворостинок в огонь, - не потому, что в том была надобность, но чтобы дать себе время извлечь мораль из этого рассказа. - А я, как узнала, что им нельзя пожениться, так-то обрадовалась, словно мне шестипенсовик подарили, - послышался робкий голос. Это говорила Олли Дауден, бедная женщина, кормившаяся тем, что вязала на продажу веники и метлы из вереска. Она всегда была вежлива и с друзьями и с недругами, признательная всему миру уже за одно то, что ей позволяли оставаться в живых. - А теперь она все равно за него вышла, - сказал Хемфри. - После того, как миссис Ибрайт передумала и дала согласие, - закончил Фейруэй с независимым видом, как будто его слова были не просто повторением того, что еще раньше сказал Хемфри, но плодом его собственных размышлений. - Ну, пусть даже им стыдно, а я все ж таки не понимаю, почему было не сыграть свадьбу здесь, у нас, - сказала дебелая женщина, у которой корсет скрипел, словно высохшие ботинки, всякий раз, как она поворачивалась или наклонялась. - Плохое ли дело - собрать соседей да повеселиться, хоть об рождество, хоть на свадьбе. Другой бы рад был угождение людям сделать, а эти на-ка, все тайком да втихомолку. Не люблю этаких скрытных. - А я, хотите верьте, хотите нет, не люблю веселых свадеб, - веско заявил Тимоти Фейруэй, снова обводя строгим взглядом присутствующих. - И, признаться, не осуждаю Томазин Ибрайт и соседа Уайлдива за то, что они все тишком проделали. Ведь свадьба это что значит? То тебе жига, то рил, хочешь не хочешь, а становись в круг. А ногам-то оно накладно, когда тебе уже за сорок. - Да уж на свадьбе не откажешься, надо же отплатить хозяевам за угощение! - На святках пляши, потому что раз в году, на свадьбах пляши, потому что раз в жизни. Даже на крестинах, ежели по первому либо по второму ребенку, так и то норовят один-два рила всунуть. А сколько еще петь приходится!.. Нет, по мне, всего лучше хорошие похороны. Угощенье не бедное, чем на свадьбе, а то и побогаче. А ногам покойнее. Посидеть за столом да потолковать об усопшем - это же не то что хорнпайп отхватывать! - А потанцевать на похоронах, значит, никак нельзя? Пожалуй, люди скажут, это, мол, уж, значит, чуток перестараться, как ты считаешь, Тимоти? - любознательно осведомился дедушка Кентл. - Да, только там может степенный человек без опаски смотреть, как кувшин ходит вкруговую. - Не понимаю все-таки, как Томазин Ибрайт на этакую скаредность согласилась, - начала снова Сьюзен Нонсеч, дебелая толстуха, возвращаясь к своей прежней теме. - Ведь какая девушка хорошая, совсем как барышня, а свадьба - ну хуже, чем у голытьбы последней! Да и жених-то - разве бы ей такого надо? Только и есть в нем, что из себя пригляден. - Э, нет, не скажи, он парень ловкий, а по учености, пожалуй, самому Клайму Ибрайту не уступит. Не к тому его готовили, чтоб в трактире стоять за стойкой. Вы же знаете, он инженером был, да сбился с пути, так, чтобы с голоду не пропасть, а взял за себя эту гостиницу. Ученье впрок не пошло! - Ох, это часто бывает, - вздохнула Олли, та смиренница, что вязала метлы. - А все ж таки учатся все, да и выучиваются. Посмотришь на иного, - раньше, хоть ты его режь, не сумел бы кружочка на бумаге вывести, а теперь, гляди-ка, уже фамилию свою подписывает, и перо у него не брызнет, даже, бывает, кляксы ни одной не посадит. Да что - стол даже ему не надобен, чтобы локти разложить и животом упереться, - так, стоя, и пишет! - Это верно, - сказал Хемфри. - До чего народ стал полированный! - Да хоть меня взять, - подхватил дедушка Кентл. - Пока не пошел я в ополченье в восемьсот четвертом году, не послужил в солдатах, так такой же был телепень, как вы все. А теперь меня хоть куда поверни, нигде не оплошаю! - Да, кабы ты годился еще в женихи, - сказал Фейруэй, - так теперь-то сумел бы расписаться в церковной книге. Не то что наш Хемфри, он-то насчет грамоты по отцу пошел. Помню, Хем, когда я женился, только взял я перо, гляжу, строчкой выше крест наляпан - зда-аровый, руки в стороны, как у чучела, это твои родители как раз перед нами венчались, и отец, стало быть, свой знак поставил. Ох, и страшенный был крест, черный, голенастый, ни дать ни взять твой батюшка. Не выдержал я, прыснул со смеху, хоть еле дышал от жары, - запарился я с этой свадьбой, а тут еще жена на руке виснет, а Джек Чангли с ребятами в окошко на нас таращатся, зубы скалят. Да тут же подумал я, что вот ведь они и недавно женились, а уже чуть не каждый день ругаются, а теперь я, дурак, в такую же кашу лезу, так, верите ли, в озноб кинуло!.. Да-а, это был денек! - Уайлдив и годами постарше Томазин Ибрайт. А она к тому ж и собой хороша. Молодой девушке такому человеку на шею бросаться - это уж надо совсем дурой быть. Эту тираду произнес недавно подошедший к костру торфяник; он держал на плече широкую сердцевидную лопату - обычное орудие торфореза, - и в отблесках от костра ее навостренный край сверкал, как серебряный лук. - Сотня к нему прибежит, только бы кликнул, - проворчала толстуха. - А ты, сосед, видал когда-нибудь мужчину, за которого бы ни одна женщина не пошла? - спросил Хемфри. - Я? Нет, не видал, - ответил торфяник. - Ни я, - сказал кто-то. - Ни я, - сказал дедушка Кентл. - А я вот видал, - изрек Тимоти Фейруэй, еще тверже упираясь ногой в землю. - Знавал я такого. Но только одного, заметьте. - Он громогласно прокашлялся, как будто опасался, что слова его могут не дойти до слушателей из-за неясности произношения. - Да, я знавал такого человека, - повторил он. - И что же это было за чучело такое несчастное? Урод, что ли, какой или калека? - спросил торфяник, - Зачем калека? Не слепой он был и не глухой или там немой. А кто таков, не скажу. - У нас его знают? - спросила Олли. - Навряд ли, - сказал Тимоти. - Да я имен не называю... Эй, там, ребятки! Подбросьте-ка еще сучьев в огонь! - А чего это у Христиана Кентла зубы стучат? - спросил молодой паренек из дыма и колыхающихся теней по ту сторону костра. - Прозяб, Христиан? Тонкий невнятный голос ответил: - Да нет, я ничего. - Иди сюда, Христиан, покажись. Я не знал, что ты здесь, - милостиво сказал Фейруэй, обращая сострадательный взгляд в ту сторону, откуда был слышен голос. В ответ на это приглашение из дыма возник тощий, узкоплечий парень, с жидкими, бесцветными волосами, одетый словно бы не по росту, - из рукавов торчали длинные костлявые руки, из штанин такие же длинные и костлявые лодыжки. Он нерешительно сделал два шага вперед, потом - очень быстро - еще пять-шесть шагов, уже не по своей воле, а подтолкнутый кем-то сзади. Это был младший сын дедушки Кентла. - Чего ты дрожишь, Христиан? - добродушно спросил торфяник. - Я - этот человек. - Какой? - За которого ни одна женщина идти не хочет. - Вот те на! - сказал Тимоти Фейруэй, выкатывая глаза, чтобы лучше обозреть всю длинную фигуру Христиана. Дедушка Кентл тоже уставился на сына, как курица на высиженного ею утенка. - Да, это я. И я очень боюсь, - пролепетал Христиан. - Не повредит это мне, а? Я всегда говорю, что мне наплевать, божусь даже, а на самом деле совсем мне не наплевать, иной раз такой страх нападет, не знаешь куда деваться. - Ах, чтоб тебе, вот ведь чудно! - сказал Фейруэй. - Я же совсем не про тебя думал. Выходит, в наших краях еще один есть! Да зачем тебе было признаваться, Христиан? - А что ж делать, коли оно так? Я же не виноват? - Он обратил к ним свои неестественно круглые глаза, обведенные, как на мишени, концентрическими кругами морщинок. - Это-то конечно. А все ж таки радости мало, меня прямо мороз подрал по коже, когда ты про это сказал, - я думал, только один есть такой горемыка, а оказывается, двое! Плохо твое дело, Христиан. Да ты почем знаешь, что они бы за тебя не пошли? - А я к ним сватался. - Ишь ты! Вот бы уж не подумал, что у тебя хватит смелости. И что же последняя тебе сказала? Может, не так страшно, удастся еще ее уломать? - "Убирайся прочь с глаз моих, дурак трухлявый", - вот какие были ее слова. - М-да! Не обнадежила! "Убирайся прочь с глаз моих, дурак трухлявый", - это, брат, крепко сказано. Но и то еще ничего, тут только терпенье нужно, подождать, пока у нахалки у этой седой волос пробьется, тогда небось добрей станет. Сколько тебе лет. Христиан? - Об осень, как картошку копали, тридцать один стукнуло. - Не так чтобы очень молод. Но время еще есть. - Это я с того дня считаю, когда меня крестили - там у них записано в большой книге, что в ризнице лежит. Но мать мне говорила, что от родов до крестин еще сколько-то времени прошло. - А-а! - А сколько, хоть убей, не помнит. Знает только, что в ту ночь луны не было. - Луны не было - э, брат, это плохо! Слушайте, соседи, ведь плохо это для него, а? - Плохо, - подтвердил дедушка Кеитл, качая головой. - Мать точно знает, что луны не было, нарочно справлялась у одной женщины, у которой календарь был. Всякий раз ее спрашивала, когда мальчика рожала, потому, слыхала, люди говорят: "Нет луны - нет жены", - так хотела знать, какая доля мальцу выпадет. А что, мистер Фейруэй, как вы считаете, это верно, насчет луны-то? - Да. "Нет луны - нет жены", - это старая поговорка, мудрая. Кто родился в новолуние, тот, значит, к супружеству не сроден, так бобылем и помрет. Эх, Христиан, надо ж было тебе изо всего месяца в такой день нос наружу высунуть! - А когда вы родились, луна, наверно, вовсю светила? - сказал Христиан, с завистливым восхищением глядя на Фейруэя. - Да, уже не в первой была четверти, - небрежно уронил мистер Фейруэй. - Я бы готов капли в рот не брать, на празднике урожая трезвым ходить, только бы не эта беда - что без луны родился, - продолжал Христиан тем же жалобным речитативом. - Люди надо мной смеются: "Какой, говорят, ты мужчина, роду своему без пользы", - а оно вон ведь откуда идет! - Да, - вздохнул присмиревший дедушка Кентл. - А все-таки его мать, когда он мальчишкой был, иной раз по целым часам плакала, глаз не осушала, - все боялась, вдруг он выправится с годами и в солдаты пойдет. - Э, да не помирают же от этого, - сказал Фейруэй. - Валухи тоже живут, сколько им положено, не одни бараны. - Так, может, и я еще поживу? А по ночам, Тимоти, по ночам-то мне не опасно? - Ты всю жизнь будешь один в постели лежать. А привиденья, известно, не тем являются, кто с женой в обнимку спит. У нас, кстати сказать, будто бы недавно одно видели, очень странное! - Ой, нет, нет, не надо, не говорите! А то я ночью вспомню, умру со страху! Да вы меня не послушаетесь, я знаю, расскажете, а мне потом спиться будет... А чем оно странное, Тимоти?.. Ой, нет, не говорите! - Я сам не очень-то верю в привиденья. Но это, говорят, настоящее, без обману. Его мальчонка один видел. - А какое же оно?.. Ой, нет, не надо... - Красное. Призраки, они все больше белые, а этот словно в крови выкупался. Христиан с шумом вдохнул воздух, отчего, впрочем, ничуть не расширилась его впалая грудь, а Хемфри спросил: - Где его видели? - Да тут же, на пустоши, только не где мы сейчас, а подальше. Да не стоит к ночи про это поминать. А что вы скажете, соседи, - продолжал Фейруэй более веселым тоном, - насчет того, чтобы нам всем пойти сейчас поздравить молодоженов? - Он с важностью оглядел слушателей, как будто эта идея принадлежала ому самому, а не дедушке Кентлу. - Уж раз люди поженились, надо радоваться, потому, ежели плакать, они все равно не разженятся. Песню им споем, как полагается. А потом, как ребята и женщины домой уйдут, можно и в трактир заглянуть - выпить за новобрачных и сплясать малость перед ихней дверью. Мне-то без надобности, я, сами знаете, непьющий, да хотелось бы молодую потешить, славная девушка, сколько раз мне из своих рук стаканчик подносила, еще когда с теткой жила в Блумс-Энде. - А что ж! И заглянем! - вскричал дедушка Кентл, повернувшись с такой живостью, что медные его печатки взлетели в воздух. - У меня и то уж в горле пересохло, с утра капли во рту не было. А в "Молчаливой женщине" пивцо есть знатное, на прошлой педеле варили. Эх, погуляем, соседи, хоть бы и всю ночь напролет, завтра воскресенье, выспимся. - Экой ты верченый, дедушка Кентл, - сказала толстуха, - старику вроде бы и не пристало! - Ну и верченый, ну и что, а тебе завидно? Ты бы рада меня за печку загнать, чтобы сидел да охал! А я вот лучше им песню спою, "Веселых матросов" либо еще какую, - я, слава те господи, все могу, как есть молодец на все руки! Король его через плечо Окинул грозным взглядом: "Не вышло бы тебе висеть С разбойниками рядом". - Да, так вот и сделаем, - сказал Фейруэй. - Споем им свадебную, и пусть себе живут-поживают! А про Клайма Ибрайта одно скажу - поздно спохватился. Коли не хотел, чтоб она за Уайлдива выходила, так приезжал бы пораньше да сам на ней и женился. - Да, может, он просто хочет у матери немножко пожить, чтобы не страшно ей было одной? - А мне вот никогда страшно не бывает, даже самому чудно. - сказал дедушка Кентл. - Ночью я такой храбрый - что твой адмирал! К этому времени костер уже начал гаснуть, топливо было не такое, чтобы долго поддерживать огонь. Остальные костры на всем обозримом с холма пространстве тоже заметно потускнели. По яркости, окраске и стойкости того или другого костра можно было судить о том, какой материал для него использован, а отсюда до некоторой степени и о характере растительности в тех местах. Светлое лучистое пламя, такое же, как на кургане, говорило о зарослях вереска и дрока, которые действительно и простирались на много миль в одну сторону. По другим направлениям пламя вспыхивало быстро и столь же быстро гасло, что служило указанием на самое легкое топливо - солому, сухую ботву, обычные отходы пашни и огорода. Самые стойкие огни, светившиеся ровно и спокойно, словно планета или круглый немигающий глаз, означали дерево - ореховые сучья, вязанки терна, а может быть, даже и толстые чурбаки. Эти были редки, и хотя сравнительно небольшие и не столь яркие, как трепетное и преходящее сияние вереска и соломы, теперь именно они побеждали в силу своей долговечности. Те уже гасли один за другим, эти оставались. Все такие костры горели далеко к северу на врезавшихся в небо вершинах, в краю густых рощ и саженых лесов, где почва была иной, а вереск необычным и чуждым явлением. Все, кроме одного: этот горел ближе всех и светлее всех, как луна среди звезд. Не с той стороны, где в долине тускло светилось маленькое окно, а в прямо противоположном направлении. Он горел так близко, что, несмотря на малую величину, яркостью превосходил все остальные. Этот неподвижный огненный глаз давно уже привлекал внимание стоявших на кургане. А когда их собственный костер осел и померк, они еще чаще стали туда поглядывать. Уже и многие дровяные костры отгорели и растаяли в темной дали, а этот пылал по-прежнему. - До чего же он близко, этот костер, - сказал Фейруэй. - Даже видно, как мальчишка кругом ходит. - Я могу камень туда добросить, - сказал один из мальчиков. - И я могу, - тотчас откликнулся дедушка Кентл. - Э, нет, дети мои, не добросите. Оно только кажется близко, а на самом деле туда мили полторы, - сказал торфяник. - Это у нас на пустоши, а все-таки не дрок горит. - добавил он. - Колотые дрова, вот это что, - решил Тимоти Фейруэй. - Только чистая лесина такое пламя дает. И горит это в Мистовере, на горушке, что перед домом старого капитана. Чудак человек! У себя на усадьбе костер зажег, за своей насыпью и канавой, чтоб никто другой не попользовался, даже близко бы подойти не мог! А на что ему, старому, костер? Когда и ребятонка-то в доме нет, кого бы потешить? - Капитан Вэй нынче куда-то далеко ходил, страх как уморился, - сказал дедушка Кентл, - вряд ли это он зажег. - Да он бы и хороших дров пожалел, - вставила толстуха. - Ну так, наверно, ото его внучка, - сказал Фейруэй. - Хотя и ей-то зачем - не маленькая. - А может, ей нравится, - сказала Сьюзен. - Она тоже этакая, с причудами. Живет одна, ни с кем по знается. - А красивая девушка, - заметил Хемфри, - особенно когда одно из своих городских платьев наденет. - Это верно, - сказал Фейруэй. - Ну пускай себе палит свой костер, бог с ней. Наш-то, гляжу, совсем прогорел. - И как сразу темно стало, - пролепетал Христиан, оглядываясь назад и еще больше округляя свои заячьи глаза. - Не пойти ли уж нам домой, а, соседи? На пустоши, я знаю, худого еще не случалось, а все-таки лучше бы домой... Аи, что это? - Ничего больше, как ветер, - успокоил его торфяник. -- Я считаю, пятое ноября в городах еще можно вечером праздновать. А в такой глуши, как у нас, только бы днем. - Да полно тебе, Христиан, подбодрись, будь мужчиной! Сьюзи, голубка, вот мы сейчас жигу с тобой спляшем, а, лапушка? Пока еще видно, какая ты у нас красотка, - даром что уж двадцать с лишком лет минуло с той поры, как твой муж, разбойник этакий, утащил тебя из-под самого моего носа. Это было адресовано толстухе Сьюзен Нонсеч, и почти в то же мгновение перед глазами присутствующих промелькнула ее пышная фигура, увлекаемая словно вихрем, туда, где средь золы и пепла еще тлели угольки отгоревшего костра. Рука мистера Фейруэя обвила ее стан, прежде чем она успела понять его намерения, ноги ее оторвались от земли, и вот уже она кружилась по площадке в его мощных объятьях. Сьюзен была специально оснащена для производства шума, так как, помимо облекавшей ее скрипучей брони из китового уса, она зиму и лето, в дурную погоду и в хорошую, постоянно носила поверх башмаков деревянные патенки, чтобы не изнашивать обувь; и когда Фейруэй, вырвавшись на середину, завертел ее в танце, щелканье патенок, скрип корсета и ее собственные визгливые возгласы составили в целом весьма заметный для слуха концерт. - Тресну вот тебя, непутевого, по башке! - восклицала она, в то время как ее патенки выбивали барабанную дробь по обгорелой земле, взметая искры. - И то уж я все ноги себе о колючки изодрала, а ты меня еще огнем по живому! Внезапная веселость Тимоти Фейруэя оказалась заразительной. Торфяник подхватил старушку Олли Дауден и хотя с меньшим азартом, но тоже заскакал с ней по площадке. Молодые парни не замедлили последовать примеру старших и расхватали девушек; старик Кентл со своей палкой, словно оживленный треножник, сновал туда-сюда среди остальных, и через полминуты на Дождевом кургане только и видно было, что мельканье темных фигур в кипящем облаке искр, взлетавших чуть не до пояса танцоров, только и слышно, что пронзительные крики женщин, хохот мужчин, скрип корсета и стукотня патенок Сьюзен, одышливое "ху-ху-ху!" Олли Дауден да треньканье ветра по кустам дрока, составлявшее как бы припев к демоническому ритму, отбиваемому ногами танцующих. Один только Христиан стоял поодаль, беспокойно переминаясь с ноги на ногу и бормоча: - Ох, не надо бы!.. Искры-то как летят! Ведь это же значит беса тешить!.. - Что это? - спросил вдруг один паренек, останавливаясь. - Ой, где?.. - вскричал Христиан, поспешно присоединяясь к остальным. Все танцоры замедлили темп. - Да вот за тобой - там, внизу. - За мной! - трепетно повторил Христиан и забормотал: - Матфей, Марк, Лука, Иоанн, да хранят меня от болестей и ран, ангельский покров от сатанинских ков... - Помолчи-ка. Что там такое? - сказал Фейруэй. - Э-эй! - раздался оклик из темноты. - Гей-гей! - отозвался Тимоти. - Есть тут прямая дорога к миссис Ибрайт в Блумс-Энд? - донесся до них тот же голос, и, смутно видимая в полутьме, длинная тонкая фигура приблизилась к кургану. - Может, нам бы домой побежать, соседи? - сказал Христиан. - Только не порознь, а всем вместе? А? - Наберите там дроку, - сказал Фейруэй, - да зажгите - посмотреть, кто это. Когда пламя вспыхнуло, из темноты выступил молодой человек в облегающем костюме и красный с головы до пят. - Есть тут прямая дорога к дому миссис Ибрайт? - повторил он. - Да вон та тропка, где ты стоишь. - Нет, такая, чтобы фургон и пара лошадей могли пройти. - Проедешь и парой. Дорога, правда, плоха, да и круто, но ежели у тебя есть фонарь, так лошади найдут, куда копыто поставить. А где твоя повозка, сосед охряник? Высоко ли уже взобрались? - Я оставил ее внизу, с полмили отсюда, а сам пошел проверить дорогу. Давно здесь не бывал, боялся в темноте заплутаться. - Ничего, валяй, проберетесь, - сказал Фейруэй. - Ох, и страх же меня взял, когда я его увидел! - продолжал он, обращаясь ко всем вместе, в том числе и к охрянику. - Господи, думаю, что это за пугало такое огненное? Ты, друг, не обижайся, я же не говорю, что ты и впрямь пугало, основа-то у тебя, всякому видать, хорошая, отделкой вот малость не вышел. Я к тому, что спервоначала больно уж мне чудно показалось - вроде как черта вдруг увидал либо красный этот призрак, про которого мальчишка рассказывал. - А я еще хуже перепугалась, - сказала Сьюзен Нонсеч, - потому прошлой ночью я во сне мертвую голову видела. - Ох, да уж и не говорите, - сказал Христиан. - Ему бы еще платок на голову, совсем бы дьявол с картинки про искушение. - Ну что ж, спасибо, что показали дорогу, - проговорил, слегка улыбаясь, молодой охряник. - И спокойной ночи вам всем. Он сошел с кургана и исчез в темноте. - Где-то я встречал этого парня, - заметил Хемфри. - Но где, и когда, и как его звать, не помню. Не прошло и пяти минут после ухода охряника, как новый путник приблизился к частично ожившему костру. То была всем известная и всеми уважаемая вдова, тоже местная жительница, но по манере держать себя отличавшаяся от простых поселян. На черном фоне убегавшего вдаль вереска лицо ее светилось ровной белизной без теней и полутонов, как античная камея. Это была женщина средних лет, с правильными и несколько жесткими чертами лица, какие часто встречаются у тех, в ком острый, проницательный ум преобладающее качество. Временами казалось, что она смотрит на все с высоты -как бы с некоей горы Нево, недоступной для окружающих. В ней была отчужденность, как будто одиночество, источаемое вересковой степью, все сосредоточилось в этом лице, так нежданно возникшем из темных ее пределов. На поселян, столпившихся у костра, она смотрела с таким видом, словно очень мало считалась и с их присутствием, и с тем, что они могут подумать о ней, блуждающей в такой поздний час и по таким глухим местам; в этом беглом взгляде было косвенное признание, что в каком-то смысле они ей не ровня. Объяснялось это, вероятно, тем, что, хотя муж ее был мелким фермером, сама она родилась в семье священника и когда-то мечтала для себя не о таком будущем. Люди с сильным характером, подобно планетам, движутся по орбитам, окруженные собственной атмосферой. И эта немолодая женщина, появившаяся теперь на сцене, умела в любом обществе задавать тон. С поселянами она обычно бывала сдержанной и немногословной, может быть, именно от сознания своего превосходства. Но сейчас, попав на свет, к людям, после одиноких блужданий в темноте, она склонна была к большей, чем всегда, общительности, что проявлялось не столько в ее словах, сколько в выражении лица. - Ба, да это миссис Ибрайт, - сказал Фейруэй. - Миссис Ибрайт, всего десять минут назад тут один человек спрашивал, как к вам проехать. Охряник. - Что ему нужно? - спросила она. - Не сказал. - Продать, вероятно, что-нибудь хочет. Только что - не могу себе представить. - А мы тут порадовались за вас, мэм, - сказал торфяник Сэмгоэл. - Слыхать, ваш сын Клайм на рождество приезжает? Вот он страх как любил костры разжигать! - Да, кажется, приедет, - сказала она. - Красивый небось парень теперь стал, - заметил Фейруэй. - Он теперь взрослый мужчина, - спокойно ответила она. - И не боязно вам, миссис, одной по пустоши ходить? - проговорил, выдвигаясь вперед, Христиан; до сих пор он держался поодаль. - Смотрите, не заблудитесь! Нехорошо ночью на Эгдоне, а сегодня еще и ветер как-то по-особому воет, ровно живой... Даже кто Эгдон хорошо знает, и то, бывало, вражья сила невесть куда заведет! - Это ты, Христиан? - сказала миссис Ибрайт. - Что это ты вздумал от меня прятаться? - Да я сразу-то вас не признал - темно, ну и оробел малость. Я же отроду этакий горюн - все чего-то худого жду, все беспокоюсь... Кабы знали вы, какая меня иной раз тоска берет, так подивились бы, что я до сих пор еще руки на себя не наложил. - Ты, значит, не в отца пошел, - сказала миссис Ибрайт, поглядывая в сторону костра, где дедушка Кентл все еще выплясывал в одиночку среди искр. - Эй, дед! - сказал Тимоти Фейруэй. - Не срами ты нас! Этакий старец почтенный - на восьмой десяток уже перевалило, а скачешь один, как маленький! - Блажной старик, - удрученно сказал Христиан. - Все бы ему озоровать! Я б с ним, непутевым, и недели одной не прожил, было б только куда уйти!.. - Ты бы, дедушка, должен гостью нашу встретить, поприветствовать, как положено, ты же здесь всех старше, - укорила и метельщица Олли Дауден. - Этак бы куда пристойней! - А и верно, конечно бы, должен, - покаянно вскричал дряхлый весельчак, останавливаясь. - Памяти у меня совсем нет, миссис Ибрайт, забываю, как все они на меня смотрят. Думаете, у меня веселье одно на уме? Э, нет, не всегда. Это тоже бремя не малое, когда все тебя вроде как за начальника почитают, я же чувствую. - Мне очень жаль прерывать нашу беседу, - сказала миссис Ибрайт, - но я должна вас покинуть. Я шла через пустошь к своей племяннице, они с мужем хотели сегодня вернуться, но услыхала голос Олли и поднялась сюда спросить, не собирается ли она домой. Тогда мы могли бы пойти вместе, нам по дороге. - Да, да, мэм, я как раз хотела идти, - с готовностью откликнулась Олли. - Так вы, наверно, встретите этого охряника, про которого я говорил, - сказал Фейруэй. - Он только пошел за своим фургоном. И мы слыхали, что ваша племянница с мужем, как поженятся, так сейчас и вернутся, и тоже вскорости пойдем туда спеть им песню на счастье. - Очень вам благодарна, - сказала миссис Ибрайт. - Но мы пойдем напрямик, через заросли, а вам в длинном платье нельзя, так вы уж нас не ждите. - Хорошо. Ты готова, Олли? - Да, мэм. А вон, глядите, и окошечко светится. Это у вашей племянницы. Вот так пойдем на огонек и с дороги не собьемся. Она указала на тусклое пятнышко света в низине, на которое еще раньше указывал Фейруэй, и обе женщины стали спускаться с кургана. ГЛАВА IV ОСТАНОВКА НА БОЛЬШОЙ ДОРОГЕ Вниз, вниз и опять вниз спускались они, с каждым шагом продвигаясь не столько вперед, сколько все ниже и ниже. Колючки дрока с шумом цеплялись за их юбки, папоротники задевали за шею, так как, хотя мертвые и усохшие, они все еще стояли выпрямившись, словно живые, - зимняя непогода еще не успела сломать их и прибить к земле. Многие, пожалуй, сочли бы, что неблагоразумно двум женщинам одним совершать этот ночной спуск в преисподнюю, но для Олли и миссис Ибрайт глухие тропы и лохматые заросли Эгдона были во все времена года привычным окружением; а что сейчас было темно, так ведь лицо друга и в темноте не внушает страха. - Стало быть, Томазип вышла за него наконец, - сказала Олли, когда спуск стал менее крут и не приходилось уже думать о каждом шаге. - Да, - медленно проговорила миссис Ибрайт. - Наконец. - Скучать будете по ней, мэм, она же у вас как дочка родная жила. - И то уж скучаю. Олли не обладала тактом, который подсказал бы ей неуместность иных вопросов, но ее простодушие делало их безобидными. Ей невольно прощали то, чего не стерпели бы от другого. И миссис Ибрайт спокойно приняла эту попытку вновь коснуться наболевшего места. - Подивилась же я, как услышала, что вы согласились, - продолжала Олли. - Прямо ушам своим не поверила. - Я бы сама не поверила, если бы год назад мне кто-нибудь это сказал. Но видишь ли, Олли, тут есть многое и за и против. Я не сумела бы тебе объяснить, хоть бы и постаралась. - Да я понимаю, необстоятельный он человек, вашей семье не под пару. Теперь вот трактир держит, разве это настоящее дело? Ну, правда, ученый, инженером, говорят, был, да сгубило его веселое житье. - В общем, я решила, что лучше уж ей выйти, за кого она хочет. - Ну да, влюбилась, бедняжка, что делать, сердцу не прикажешь. Все-то мы так. А он, что про него не говори, а все ж таки он и гостиницу содержит, и пустоши порядочный кусок распахал, и сборщики вереска на него работают, и обхожденье у него, как у джентльмена. Да и что уж теперь-то - сделано, так сделано, назад не воротишь. - Не воротишь, - подтвердила миссис Ибрайт. - А, вот и проселок. Теперь идти будет легче. Больше они не говорили о замужестве Томазин и вскоре дошли до того места, где от проселка отделялась узкая тропа и где им предстояло расстаться. Олли на прощанье попросила свою спутницу напомнить Уайлдиву, что он обещал прислать ее больному мужу бутылку вина по случаю своей свадьбы, да так и не прислал, и повернула налево к своему дому, скрытому за отрогом холма, а миссис Ибрайт пошла проселком, который немного подальше впадал в большую дорогу возле гостиницы "Молчаливая женщина". Туда она и держала путь, рассчитывая найти там свою племянницу, уже вернувшуюся с мужем из Энглбери после венчанья. Сперва она прошла мимо "Пашни Уайлдива" - так местные жители называли участок земли, некогда отвоеванный у вереска и ценой многолетних усилий подготовленный для посева. Тот, кто первый возымел эту идею, умер от непосильных трудов по расчистке, его преемник разорился на удобрения. Уайлдив пришел следом за ними, как Америго Веспуччи, и снискал славу, по праву принадлежащую тем, кто трудился здесь до него. Когда миссис Ибрайт поравнялась с гостиницей и хотела уже войти, она вдруг заметила впереди на дороге - ярдов за двести - пару лошадей, фургон и шагающего рядом человека с фонарем в руке. Они двигались ей навстречу, и нетрудно было догадаться, что это и есть тот охряник, который ее разыскивал. Тогда, вместо того чтобы свернуть к гостинице, она пошла дальше по дороге. Фургон приблизился, и человек с фонарем прошел бы мимо, не обратив на нее внимания, но она повернулась к нему и сказала: - Не вы ли это недавно про меня спрашивали? Я миссис Ибрайт из Блумс-Энда. Охряник вздрогнул и поднял палец. Он остановил лошадей и жестом показал, что просит ее отойти с ним в сторонку, что она и сделала, несколько удивленная. - Вы, наверное, меня не знаете, мэм? - сказал он. - Не знаю, - сказала она. - Ах нет, знаю! Вы молодой Венн - ваш отец держал где-то здесь молочную ферму? - Да. А я немножко знаю вашу племянницу - мисс Тамзин. У меня есть для вас дурные вести. - О ней?.. Но ведь она, как я понимаю, сейчас у себя дома с мужем? Они рассчитывали к вечеру вернуться - вон туда, в гостиницу? - Там ее нет. - Почему вы знаете? - Потому что она здесь. В моем фургоне, - добавил он с запинкой. - Господи! Какая еще новая беда стряслась? - проговорила миссис Ибрайт, закрывая глаза рукой. - Не могу вам в точности объяснить, мэм. Знаю только, что когда я утром ехал по дороге - этак с милю от Энглбери, - слышу вдруг, бежит кто-то за мной, стукотит каблучками, как лань копытцами. Оглянулся - а это она, как смерть бледная. "Ах, говорит, Диггори Венн! Я так и думала, что это ты. Ты мне поможешь? У меня горе". - Откуда она знает ваше имя? - недоверчиво спросила миссис Ибрайт. - Да мы еще раньше встречались, когда я мальчишкой у отца жил, - после-то я взялся за это ремесло и уехал. Ну, она попросила ее подвезти - и вдруг упала без чувств. Я ее поднял и уложил в фургоне, там она и сейчас. Очень плакала, но ничего не сказала, только - что сегодня утром должна была венчаться. Я ее уговаривал поесть, да она не могла и под конец уснула. - Я хочу сейчас же ее видеть, - воскликнула миссис Ибрайт, устремляясь к фургону. Охряник поспешил вперед с фонарем и, войдя первым, помог миссис Ибрайт подняться. Сквозь растворенную дверцу она увидела в дальнем конце фургона импровизированное ложе, вокруг которого было развешено все, что в хозяйстве охряника могло служить занавесью, - очевидно, для того, чтобы предохранить от соприкосновения с краской. На узенькой койке лежала девушка, укрытая плащом. Она спала. Свет от фонаря упал на ее лицо. Светлое, милое лицо - кроткое лицо деревенской девушки - покоилось в гнездышке из вьющихся каштановых волос. Не красавица в обычном смысле слова, но и не просто хорошенькая, она была где-то на полпути между той и другой. И хотя глаза ее были закрыты, легко было себе представить, как они просияют, открывшись, и станут средоточием всех разбросанных кругом отблесков. Основным тоном лица была радостная надежда, но сейчас поверх этой основы, как некое чужеродное вещество, лежал налет тревоги и печали. Печаль была столь недавней, что не успела отнять у этого лица юную свежесть и пока лишь облагораживала то, что в дальнейшем могла уничтожить. Алость губ не успела поблекнуть, наоборот, казалась еще ярче от отсутствия обычно соседствующего с ней, но менее прочного румянца щек. Временами губы ее приоткрывались с тихим ропотом невнятных слов. В ее прелести было что-то родственное мадригалу, - казалось, представать людям она должна всегда в ореоле рифм и гармонии. Одно, во всяком случае, было ясно - нескромно было бы разглядывать ее такую, как сейчас. Охряник, должно быть, это почувствовал, потому что, когда миссис Ибрайт склонилась над ней, он отвел глаза с деликатностью, очень его красившей. И спящая, наверно, это ощутила, потому что в следующий миг открыла глаза. Губы ее дрогнули, в лице мелькнула радость, потом сомненье. Все ее мысли и обрывки мыслей обозначались с предельной четкостью в этой бегущей смене выражений; казалось, вся ее наивная, бесхитростная жизнь струится сквозь нее, открытая взгляду, как прозрачный до дна ручей. Она мгновенно поняла, что произошло. - Да, тетя, это я, - воскликнула она. - Я понимаю, вы испугались, вы не можете поверить... А все-таки это я, и вот как я вернулась домой! - Тамзин, Тамзин! - вскричала миссис Ибрайт, нагибаясь и целуя ее. - Голубка моя! Рыданья подступили к горлу девушки, но с неожиданной силой воли она их подавила. Прерывисто дыша, она приподнялась и села на койке. - Я тоже не ожидала увидеть вас здесь... Где я сейчас, тетя? - Почти уже дома, детка. В Эгдонской низине. Что с тобой случилось? - Сейчас расскажу. Значит, так близко, да? Ну так я выйду и пойду пешком. Пойдем домой по тропинке. - Но этот добрый человек, который уже столько для тебя сделал, наверно, не откажется довезти тебя до самого дома? - сказала миссис Ибрайт, оглядываясь на охряника. Он, когда девушка очнулась, спрыгнул с фургона и стоял теперь на дороге. - Зачем спрашивать? Конечно, довезу, - сказал он. - Он правда добрый, - тихо проговорила Томазин. - Мы когда-то были знакомы, а сегодня я увидала его и подумала, лучше уж поехать в его фургоне, чем с кем-нибудь чужим. Но теперь я хочу пешком. Диггори, останови, пожалуйста, лошадей. Он посмотрел на нее с нежностью и грустью и, хотя неохотно, но все же взял лошадей под уздцы. Тетка с племянницей вышли из фургона, и миссис Ибрайт сказала его владельцу: - Теперь я вас вспомнила. Отчего вы бросили ферму, что отец вам оставил? Разве стоило менять занятие? - Да уж так вышло, - ответил он и покосился на Томазин; та слегка покраснела. - Значит, сегодня я вам больше не нужен, мэм? Миссис Ибрайт поглядела на темное небо, на холмы, на гаснущие костры, на освещенное окно в гостинице, к которой они тем временем приблизились. - Очевидно, нет, - сказала она, - раз Томазин хочет идти пешком. Поднимемся по тропинке, а там уже и дом. Дорогу мы хорошо знаем. Обменявшись еще несколькими словами, они расстались. Охряник двинулся дальше со своим фургоном, обе женщины смотрели ему вслед, стоя на дороге. Как только фургон отъехал так далеко, что голоса уже не могли его достигнуть, миссис Ибрайт повернулась к своей племяннице. - Ну, Томазин, - сказала она строго, - что означает вся эта неприличная комедия? ГЛАВА V СЛОЖНОЕ ПОЛОЖЕНИЕ Томазин, казалось, была потрясена такой внезапной переменой тона. - Это значит... - чуть слышно пролепетала она, - да то самое и значит, о чем вы, наверно, уже догадались. Я... я не замужем. Простите, ради бога, тетя, что я так вас осрамила, но что я могла?.. - Меня? Ты лучше о себе подумай. - Тут никто не виноват. Когда мы приехали, пастор отказался нас венчать, потому что в разрешении была неправильность. - Какая неправильность? - Не знаю. Мистер Уайлдив вам объяснит. Не думала я, когда уезжала, что так вернусь!.. - Под покровом темноты она перестала наконец сдерживаться, и ее волнение нашло исход в безмолвных слезах: неслышимые и незримые, они покатились по ее щекам. - Я бы сказала - поделом тебе, но, кажется, ты и правда не виновата. - продолжала миссис Ибрайт уже опять другим тоном: два противоположных чувства - жалость и гнев - лежали бок о бок в ее душе, и она отдавалась то одному, то другому без всякого перехода. - Вспомни, Томазин, не я затеяла этот брак. С самых первых дней, когда ты еще только начала увлекаться этим человеком, я предостерегала тебя, я говорила, что с ним ты не будешь счастлива. Я даже сделала то, на что не считала себя способной, - встала тогда в церкви и надолго дала кумушкам пищу для пересудов. Но раз уж я согласилась, то больше не намерена потворствовать твоим фантазиям. После сегодняшнего ты непременно должна выйти за него замуж. - Да разве я не хочу? - сказала Томазин с тяжелым вздохом. - Даже ни минуточки так не думала. Ах, тетя, я понимаю, как это дурно, что я его полюбила, но не браните меня, не огорчайте меня еще больше! Ведь не могла же я у него остаться, правда? А куда мне было идти? У меня нет родного дома, кроме вашего. Он говорит, что через день либо два нам можно будет обвенчаться. - Лучше бы он никогда тебя не видал! - Хорошо! Пусть! Буду самая несчастная на свете, не стану с ним больше видеться! Не пойду за него, и все. - Теперь уж поздно так рассуждать. Идем-ка со мной. Я зайду в гостиницу, посмотрю, не вернулся ли он. Уж я-то докопаюсь до истины! Пусть мистер Уайлдив не воображает, что можно играть такие шутки со мной или с кем-нибудь из моих близких! - Да это совсем не то. Разрешение было неправильное, а другого в тот же день он не мог получить. Он сейчас же вам объяснит, только бы застать его дома. - Почему он сам тебя не привез? - Ах, это уж моя вина! - всхлипнула Томазин. - Когда я узнала, что нам нельзя пожениться, я не захотела с ним ехать. И мне стало совсем худо... А потом я увидала Диггори Венна и очень обрадовалась - пусть, думаю, он меня отвезет. Сердитесь, тетя, сколько хотите, а лучше я не умею рассказать. - Вот я сама во всем разберусь, - сказала миссис Ибрайт, и они свернули к гостинице, широко известной во всей округе под названием "Молчаливая женщина"; на вывеске над входом была намалевана дородная матрона, держащая собственную голову под мышкой, а под этим жутковатым изображением - надпись, хорошо знакомая посетителям гостиницы: Коли жены молчат, Пусть мужья не кричат. Фасадом гостиница была обращена к пустоши и Дождевому кургану, чей темный массив, казалось, угрожал ей с неба. На двери красовалась потускневшая медная дощечка с несколько неожиданной надписью: "Мистер Уайлдив, инженер" - бесполезная, но свято хранимая реликвия тех времен, когда он начинал свою карьеру в технической конторе в Бедмуте, куда его устроили те, кто возлагал на него столько надежд и потерпел такое горькое разочарование. За домом был сад, а дальше тихая, но глубокая речка, составлявшая с этой стороны границу вересковой пустоши; за рекой простирались уже луга. Но сейчас в густой тьме различить можно было только то, что вырисовывалось на небе. Речка выдавала себя лишь тихим плеском воды в ленивых водоворотах, которые она завивала там и сям на своем пути, пробираясь меж сухих и увенчанных султанами камышей, частоколом высившихся вдоль ее берегов. А об их присутствии можно было догадаться по шуршанью, похожему на молитвенный шепот, которое они издавали, когда терлись друг о друга на слабом ветру. В гостинице светилось окно - то самое, на которое указывали собравшиеся на кургане поселяне; оно не было занавешено, но высокий подоконник мешал заглянуть в комнату. Видна была только огромная тень на потолке, в которой смутно угадывались очертания мужской фигуры. - Похоже, он дома, - сказала миссис Ибрайт. - Мне тоже идти с вами, тетя? - слабым голосом проговорила Томазин. - Я бы не хотела... Неудобно... - Конечно, ты тоже должна зайти, пусть он тебя видит, тогда не посмеет придумывать ложные объяснения. Зайдем на минутку, а потом - домой. Войдя в незапертый коридор, она постучала в ближнюю от входа дверь, растворила ее и заглянула внутрь. Пламя свечи было заслонено от взгляда миссис Ибрайт спиной и плечами сидевшего у стола мужчины. Уайлдив - это был он - тотчас обернулся, встал и шагнул навстречу посетительницам. Это был совсем еще молодой человек, и если можно сказать, что человеческая внешность слагается из двух начал - формы и движенья, то в нем именно второе прежде всего бросалось в глаза. Все его жесты отличались необычайным изяществом - то было пантомимическое выраженье карьеры покорителя сердец. Потом уже вы замечали его более материальные черты: буйную шевелюру, низко нависшую надо лбом, отчего лоб приобретал те контуры - вытянутые кверху углы с выемкой между ними, - какие мы видим у ранних готических щитов, и гладкую, круглую, как колонна, шею. Нижняя часть его лица была более мягкого склада. Мужчина не нашел бы в его внешности ничего примечательного, женщина - ничего такого, что могло бы ее оттолкнуть. Он разглядел силуэт девушки в коридоре и сказал: - А, Томазин вернулась наконец домой! Как ты могла так бросить меня, милочка? - Потом добавил, повернувшись к миссис Ибрайт: - Никаких уговоров не хотела слушать. Заладила - уеду сейчас же, и уеду одна! - Но что все это значит? - надменно спросила миссис Ибрайт. - Садитесь, - сказал Уайлдив, подвигая женщинам стулья. - Глупая, конечно, ошибка, да ведь с кем не случалось. Разрешение было недействительным для Энглбери, оно годилось только для Бедмута, а я его не прочитал и не знал. - Но разве вы не прожили, сколько полагается, в Энглбери? - Нет, я жил в Бедмуте, только третьего дня вернулся, - я туда и собирался ее везти, но когда я за ней приехал, мы передумали и отправились в Энглбери, позабыв, что там нужно новое разрешение. А потом уже поздно было ехать в Бедмут. - Я считаю, вы очень перед ней виноваты, - сказала миссис Ибрайт. - Ах, нет, ведь это все из-за меня, - вступилась Томазин. - Я выбрала Энглбери, потому что там меня никто не знает. - Я слишком хорошо понимаю, что я виноват, незачем напоминать мне об этом, - сухо сказал Уайлдив. - Такие вещи даром не проходят, - снова заговорила миссис Ибрайт. - Это позор для меня и для моей семьи, и, когда это узнается, нам будет очень несладко. Как она завтра посмотрит в глаза своим подругам? Вы причинили нам большое зло, мне нелегко будет это простить. Это даже может повредить ее репутации. - Чепуха, - сказал Уайлдив. Пока они спорили, Томазин переводила глаза то на одного, то на другого. Теперь она сказала умоляюще: - Тетя, позвольте мне пять минут поговорить с Дэймоном наедине. Ты согласен, Дэймон? - Конечно, милочка, - сказал он, - если твоя тетя нас извинит. - Он провел ее в заднюю комнатушку, оставив миссис Ибрайт у камина. Как только дверь затворилась, Томазин сказала, обратив к нему бледное, заплаканное лицо: - Дэймон, у меня сердце разрывается! Я совсем не хотела так расставаться с тобой в Эиглбери - в гневе, с недобрыми словами, но я напугалась и сама не знала, что говорю. Я всеми силами старалась не показывать тете, как я сегодня намучилась - а ведь так трудно следить за своим лицом и голосом и улыбаться, как будто для меня это все пустяки, - но я старалась, а то она бы еще сильнее разгневалась. Я-то знаю, что ты не виноват, что бы там ни говорили. - Она очень нелюбезна. - Да, - пролепетала Томазин, - а теперь ты, может быть, и про меня это думаешь... Дэймон, что будет со мной? - С тобой? - Да. Те, кто тебя не любит, такое про тебя нашептывают, что и я минутами сомневаюсь... Мы ведь все-таки поженимся, да? - Конечно. Надо только в понедельник поехать в Бедмут, и нас тотчас же обвенчают. - Так поедем, ради бога!.. Ах, Дэймон, что я говорю... До чего ты меня довел! - Она закрыла лицо платочком. - Подумай, я сама прошу, чтобы ты на мне женился. А ведь по-настоящему это ты должен бы стоять передо мной на коленях и умолять меня, твою жестокую возлюбленную, не отвергать тебя, не разбивать тебе сердце... Мне часто мечталось что-то в этом роде - такое красивое и радостное, а как получилось непохоже! - Да. Действительность никогда не бывает на это похожа. - Мне-то, в конце концов, все равно, даже если мы и совсем не женимся, - добавила она с некоторым достоинством. - Да. Я и без тебя проживу. Но я беспокоюсь о тете. Она такая гордая, так дорожит честью семьи, она не вынесет, если все это огласится раньше... раньше, чем будет исправлено. И мой двоюродный брат Клайм - он тоже будет жестоко обижен. - Значит, он очень неразумный человек. Правду сказать, вы все довольно-таки неразумная публика. Щеки Томазин вспыхнули - и то не был румянец любви. Но каким бы мимолетным чувством ни была вызвана эта вспышка, она тут же угасла, и Томазин смиренно сказала: - Я всегда стараюсь быть разумной, насколько могу. Меня только тревожит, что ты как будто получил наконец какую-то власть над тетей. - По справедливости так и быть должно, - ответил Уайлдив. - Вспомни, чего я только но натерпелся, пока она не дала согласия. Взять хоть ее выходку в церкви - ведь это кровная обида для мужчины, когда девушке публично запрещают вступать с ним в брак! И двойная обида, если он, как я, слишком уж чувствителен и подвержен унынию и мрачным мыслям и еще невесть какой чертовщине. Этого я ей никогда не забуду. Был бы на моем месте другой человек - пожестче характером, - он бы, пожалуй, обрадовался случаю расквитаться с твоею теткой - взял бы вот сейчас да и оставил все, как есть! Он говорил, а она задумчиво смотрела на него полными грусти глазами, и весь ее вид показывал, что не один только человек в этой комнате мог бы пожаловаться на излишек чувствительности. Он заметил это и как будто смутился. - Ну, это я так, к слову, - поспешил он добавить. - Разве я могу порвать с тобой, Тамзи, милочка, я бы этого не перенес! - Ну конечно! - воскликнула девушка, светлея. - Ты не выносишь, когда кого-нибудь мучают, даже насекомое, даже неприятных звуков не выносишь, даже дурных запахов, ты не мог бы долго причинять боль мне и моим близким! - И не буду, поскольку от меня зависит. - Дай мне руку на этом, Дэймон. Он небрежно протянул ей руку. - Черт! Это еще что? - вдруг воскликнул он. До их слуха в этот миг донеслось многоголосное и не слишком стройное пенье - пели где-то близко, должно быть, перед домом. Два голоса особенно выделялись в силу своей необычности - очень низкий густой бас и хриплый дрожащий фальцет. Томазин узнала в этих певцах Тимоти Фейруэя и дедушку Кентла. - Боже мой, что это? - сказала она, испуганно глядя на Уайлдива. - Неужели это они нам кошачий концерт устроили?.. - Да нет! Поздравлять пришли... Вот еще не было печали! Он в раздражении заходил по комнате. А снаружи весело пели: Сказал он: "Я счастлив, когда ты со мной. Ответь, ты согласна ли быть мне женой?" И вот уже слышен веселый трезвон, И в церковь с невестой торопится Джон. А после ее целовал, миловал, "Нет лучше на свете, чем ты", - он сказал. В комнату ворвалась миссис Ибрайт. - Томазин, Томазин! - вскричала она, с негодованием глядя на Уайлдива. - Какой позор! Надо скорей уходить. Бежим! Но путь через коридор был отрезан. В дверь соседней комнаты уже громко стучали. Уаплдив, подошедший было к окну, вернулся. - Стойте! - повелительно сказал он, кладя руку на плечо миссис Ибрайт. - Мы в осаде. Их там полсотни, когда не больше. Вы с Томазин оставайтесь здесь, а я пойду их встречу. Придется вам, хотя бы ради меня, подождать, пока они уйдут, чтоб казалось, что все в порядке. Ну, Тамзи, милочка, не устраивай сцен! Ты, я думаю, сама понимаешь, что после этого мы хочешь не хочешь, а должны жениться. Сидите спокойно, вот и все, поменьше разговаривайте. А уж я с ними управлюсь. Ах, дураки проклятые! Он усадил взволнованную девушку в кресло, прошел в переднюю комнату и распахнул дверь. Тотчас из коридора ступил на порог дедушка Кентл, продолжая петь во весь голос, сообща с теми, кто еще стоял перед домом. Он вошел, рассеянно кивнул Уайлдиву - рот у него был разинут, лицо сморщено от усилий вывести финальную ноту - и, дотянув ее до конца, сказал с чувством: - Привет новобрачным, и да благословит вас бог! - Спасибо, - сухо ответил мрачный как туча У аил див. По пятам за дедушкой вошли остальные - Фейруэй, Христиан, торфяник Сэм, Хемфри и еще с десяток других. Все улыбались Уайлдиву, а также его столам и стульям, распространяя на них свое доброжелательство к хозяину. - Эге, миссис Ибрайт раньше нас поспела, - сказал Фейруэй, разглядев ее шляпу сквозь стеклянную перегородку, отделявшую зальцу, куда они все вошли, от задней комнаты, где сидели женщины. - Мы-то, мистер Уайлдив, прямиком пошли, а она по кружной тропке. - А я и молодой женушки головку вижу, - подхватил дедушка Кентл, поглядев в том же направлении и узнав Томазин, сидевшую рядом с теткой в натянутой и неловкой позе. - Не обыкла еще на новом месте - ну ничего, времени впереди много! Уайлдив ничего не ответил и, видимо сообразив, что чем раньше приступить к угощенью, тем скорее они уйдут, достал глиняную бутыль, отчего все тотчас повеселели. - А, вот это, наверно, питье так питье, первый сорт, сразу видно, - с растяжкой вымолвил дедушка Кентл как человек слишком благовоспитанный, чтобы выказывать нетерпение. - Да, - отвечал Уайлдив. - Это старый мед. Надеюсь, вам понравится. - Еще бы! - откликнулись гости с той радостной готовностью, которая появляется, когда требования вежливости совпадают с велением сердца. - Лучше старого меда на свете ничего нет. - А, побей меня бог, конечно, нету, - подтвердил дедушка Кентл. - Одно в нем неладно - больно уж хмельной, нескоро прочухаешься. Ну да завтра воскресенье. - Я раз выпил, - сказал Христиан, - так такой стал молодец, как солдат бравый! - И теперь такой же будешь, - снисходительно заметил Уайлдив. - Как, джентльмены, в чарки вам наливать или в стаканы? - Да коли вы не против, сэр, так лучше бы в кружку, а мы станем друг другу передавать. А то что его по каплям разбрызгивать! - Ну их, стаканы, - сказал дедушка Кентл. - Скользкие, в руке не удержишь, и на угли нельзя поставить погреть... А без этого какой же вкус, а, верно я говорю, соседи? - Верно, дедушка, - сказал Сэм, и мед пошел вкруговую. - Так вот, значит, как, - начал Тимоти Фейруэй, чувствуя обязанность произнести нечто вроде похвального слова. - Теперь, стало быть, вы женатый человек, мистер Уайлдив. Хорошее дело! А уж супруга вам досталась, - прямо скажу, бральянт! Да, - продолжал он, обращаясь к дедушке Кентлу и возвышая голос, чтобы слышно было за перегородкой, - и покойный ее родитель, - тут Тимоти слегка наклонил голову в сторону задней комнаты, где сидели женщины, - честнейший был человек! Чуть услышит про какую-нибудь подлость, так, бывало, вскипит - беда! - А это очень опасно? - спросил Христиан. - А музыкант какой! - сказал Сэм. - С ним никто и тягаться не мог. Бывало, идет приходский оркестр в церковь, он впереди всех с кларнетом, и так дудит, словно во всю жизнь ни на чем другом не игрывал. А подойдут к церковным дверям, он сейчас бросит кларнет - и на хоры; ухватит виолончель и давай наяривать, словно век свой ни к чему, кроме виолончели, не притрагивался. Люди, кто в музыке толк знал, даже не верили: "Неужто, говорят, это тот самый, который только что так мастерски на кларнете играл? Быть этого не может!" - Это и я помню, - сказал торфяник. - Сам дивился, как это один человек, а столько разного в голове держит и даже пальцев никогда не перепутает! - А еще был случай в Кингсбери... - начал опять Фейруэй, как рудокоп, который готовился вскрыть новое ответвление все той же богатой залежи. Уайлдив испустил вздох нестерпимой скуки и посмотрел на перегородку. - Он туда часто хаживал по воскресеньям после обеда, дружок у него там был, Эндри Браун, тамошний кларнетист, тоже хороший человек, а музыкант так себе, пискляво как-то у него получалось... - Бывало! - И сосед Ибрайт частенько заменял его во время вечерней службы, чтоб тому можно было малость вздремнуть, - помогал, значит, ему по силе возможности, как всякий бы друг сделал... - Ну да, как всякий бы сделал. - сказал дедушка Кентл; остальные более коротко, кивками, выразили согласие. - И только, бывало, Эндрн заснет, а сосед Ибрайт в его кларнет дунет, как, глядишь, уж все головы к хорам поворачиваются, - слышат, значит, люди, что великая душа среди них проявилась. "Ага, говорят, это он, так я и думал!" А раз, помню, - в то воскресенье надумали они исполнять Сто тридцать третью кантату "К Лидии", - она с виолончелью, и сосед Ибрайт свою принес - и когда дошли до этого стиха: "И влага дивная по бороде бежит и на одежды каплет", сосед Ибрайт до того разгорячился - как дернет по струнам, мало виолончель надвое не перепилил, аж все стекла в церкви задребезжали, точно в грозу. А пастор ихний, старик Уильямс, только руки воздел, этак с размаху, словно на нем не стихарь был кружевной ради торжества, а просто рубашка, - как будто хотел сказать: "Ах, мне бы такого прихожанина!" Да куда там, в Кингсбери никто ему и в подметки не годился. - И не страшно было, когда стекла задребезжали? - осведомился Христиан. Никто ему не ответил - все сидели молча, в восхищенье от только что описанного кунстштюка. И как уже не раз бывало с блестящими выступлениями, потрясавшими очевидцев, но нам известными лишь по рассказам - с пением Фаринелли перед принцессами, с знаменитой речью Шеридана в парламенте и многими другими, - то обстоятельство, что tour de force {Здесь: изощренное мастерство (Фр.).} покойного мистера Ибрайта был навсегда потерян для потомства, одевало его еще большей славой, которая, будь возможно сравненье, пожалуй, значительно бы уменьшилась. - Кто бы подумал, что такой человек в цвете лет помрет - нежданно, негаданно! - сказал Хемфри. - Да не так уж нежданно - он месяца за два до того уже в гроб глядел. В те времена на Гринхиллской ярмарке женские бега устраивали, призы им выдавали - полотна на сорочку либо отрез на платье. И нынешняя моя супруга, - тогда она еще девчонка была, длинноногая да шустрая, только еще в года входила, - она тоже пошла. Потом вернулась, я и спрашиваю, - мы уже тогда начинали вместе гулять, - "Что, мол, ты выиграла, моя душенька?" А она говорит: "Я выиграла... платье", - и закраснелась вся. Ну да, думаю, платье! Рубашонку небось ценой в одну крону, - так оно и оказалось. Теперь-то, как подумаю, чего только она мне иной раз не наговорит без единой краснинки в лице, так чудно даже, что тогда из-за этакой малости застыдилась! Ну, а потом стала дальше рассказывать- я потому сейчас про это и вспомнил: "Ну, говорит, что я там ни выиграла - белое или с узорами, такое, чтоб всем на него глядеть или чтобы никому", - вот как она тогда тонко со мной разговаривала, по всей деликатности! - "а лучше бы мне, говорит, ничего не выиграть, чем то увидеть, что я видела. Бедному мистеру Ибрайту так вдруг худо стало на ярмарке - страсть! Пришлось ему домой ворочаться". И это уж он в последний раз из дому выходил. - Да, все, говорят, хворал, день ото дня хуже, а потом, слышим, помер. - Очень он мучился, когда умирал? - спросил Христиан. - Нет, тихо умер, как заснул. Он духом был спокоен. И господь ему даровал мирную кончину. - А другие очень мучаются?.. Как вы считаете, мистер Фейруэй? - Кто смерти не боится, тот не мучится. - Я-то, слава богу, не боюсь, - с дрожью в голосе выговорил Христиан. - Вот не боюсь, и все, и очень хорошо, значит, и мучиться не буду... А если чуточку и забоюсь, так ведь невольно, за что ж мне мучиться? Ох, дал бы мне бог совсем не бояться! Все сокрушенно помолчали, после чего Фейруэй, поглядев в не закрытое ставнями и незанавешенное окно, сказал: - А ведь жив еще этот костерчик - у капитана Вэя! Горит и горит, хоть бы что! Все глаза обратились к окну, и никто не заметил, что Уайлдив тоже бросил туда украдкой быстрый виноватый взгляд. Далеко над погруженной во мрак долиной, справа от Дождевого кургана, действительно светился огонь, небольшой, но такой же ровный и стойкий, как и раньше. - Его еще до нашего зажгли, - продолжал Фейруэй, - а теперь, смотрите, уж все костры погасли, а этому ничего не делается. - Может, это неспроста, - пробормотал Христиан. - Что значит - неспроста? - резко сказал Уайлдив. Но Христиан, будучи в расстройстве чувств, не сумел ответить, и Тимоти пришел ему на помощь. - Это он, сэр, про ту темноглазку, что там наверху живет, - говорят, она колдунья, только стыдно, по-моему, такую красивую молодую женщину зря порочить, ну, а причудница она, это верно, постоянно что-нибудь этакое чудное выдумывает, вот ему и взбрело в голову, что это она там колдует. - А я бы с радостью взял ее в жены, кабы согласилась - пусть бы она своими глазищами надо мной колдовала, - отважно заявил дедушка Кентл. - Ох, не надо так говорить, отец! - взмолился Христиан. - Одно могу сказать, - кто на ней женится, у того будет в доме картинка, на что полюбоваться, - благодушно заметил Фейруэй, всласть отхлебнув из кружки и отставляя ее на стол. - Да, и подруга жизни уж больно мудреная, вроде как омут глубокий, - добавил Сэм, берясь, в свою очередь, за кружку и допивая то малое, что в ней осталось. - Ну, соседи, пожалуй, пора и по домам, - сказал Хемфри, обнаружив, что в кружке пусто. - Ну еще одну песню-то им споем? - сказал дедушка Кентл. - У меня запевок в горле, что у соловушки, так и рвутся наружу! - Спасибо, дедушка, - сказал Уайлдив. - Но сейчас мы уж не будем вас утруждать. Как-нибудь в другой раз, - когда я созову гостей. - Э, так я десять новых песен разучу для такого случая! - вскричал дедушка Кентл. - И будьте покойны, мистер Уайлдпв, я вам такой невежливости не сделаю, чтобы не прийти! - Охотно верю, - ответствовал этот джентльмен. Гости распрощались, пожелав напоследок хозяину долгой жизни и счастья в браке - со многими повторениями, занявшими порядочно времени. Уайлдив проводил их до двери, за которой их поджидал непроглядно-черный, уходящий вдаль и ввысь простор вересковой степи - огромное вместилище мрака, простиравшееся от самых их ног почти до зенита, где глаз впервые улавливал сколько-нибудь отчетливую форму - насупленное чело Дождевого кургана. Они нырнули в эту густую темь и гуськом, следом за торфяником Сэмом, потянулись по своему бездорожному пути домой. Когда царапанье дрока об их поножи перестало быть слышным, Уайлдив вернулся в комнату, где оставил Томазин и ее тетку. Но женщин там не было. Они могли покинуть дом только одним способом - через заднее окно; и это окно было распахнуто настежь. Уайлдив усмехнулся про себя, постоял минуту в раздумье и лениво побрел в переднюю комнату. Здесь его взгляд упал на бутылку вина, стоявшую на камине. - А! Старик Дауден! - пробормотал он и, подойдя к двери в кухню, крикнул: - Эй, кто там есть! Надо кое-что отнести старику Даудену. Никто ему не ответил. Кухня была пуста, паренек, служивший у него в помощниках, давно ушел спать. Уайлдив вернулся в зальцу, взял бутылку и вышел из дому, заперев наружную дверь на ключ, так как в ту ночь в гостинице не было постояльцев. Едва он ступил на дорогу, как в глаза ему снова бросился маленький костер на Мистоверском холме. - Все ждете, миледи? - пробормотал он. Однако он не с