разу направился туда; оставив холм слева, он, спотыкаясь, стал пробираться по изрезанному колеями проселку, который вскоре привел его к одинокому домику под откосом, различимому в темноте, как и все остальные жилища на Эгдоне в этот час, только по тусклому свету в верхнем окне, очевидно, окне спальни. Это был дом Олли Дауден, вязальщицы метел, и Уайлдив вошел. В нижней горнице было темным-темно: Уайлдив ощупью отыскал стол, поставил на него бутылку и минуту спустя уже снова был на пустоши. Повернувшись к северо-востоку, он стоял и смотрел на немеркнущий маленький огонь, видневшийся где-то высоко над ним, хотя и не так высоко, как Дождевой курган. Мы все слыхали, что происходит, когда женщина размышляет, - и пословица эта приложима не к одним только женщинам, особенно когда в деле все-таки замешана женщина, да притом красивая. Уайлдив все стоял и стоял, вздыхая по временам в нерешимости, и наконец сказал про себя: - Да, уж видно, не миновать к ней пойти! И вместо того, чтобы повернуть к дому, он быстро зашагал по тропке, огибавшей Дождевой курган и поднимавшейся и гору - туда, где горел этот, - очевидно, что-то означавший для него, - огонь. ГЛАВА VI ФИГУРА НА ФОНЕ НЕБА Когда все эгдонское сборище покинуло наконец свой отгоревший костер и на вершине вновь водворилась привычная для нее пустынность, с той стороны, где светился маленький костер, к кургану приблизилась укутанная женская фигура. Если бы охряник все еще следил за событиями на кургане, он узнал бы в ней ту женщину, которая раньше так странно стояла там и исчезла при появлении новых пришельцев. Она опять поднялась на самый взлобок, где красные угли угасшего костра блеснули ей навстречу, словно живые глаза в мертвом теле дня. И теперь она опять стояла неподвижно, объятая со всех сторон огромным простором ночного неба, чья полупрозрачная тьма примерно так же относилась к густой черноте лежащей внизу пустоши, как грех простительный к греху смертному. Что мог бы сказать о ней тот, кто сейчас бы ее увидел? Что она высока ростом и стройна, что ее движенья изящны, как у воспитанной женщины, но и только, так как плечи ее и грудь утопали в складках шали, повязанной по старинке крест-накрест, а голова была окутана большим платком, - предосторожность далеко не лишняя в этот час и на этом месте. Она стояла, повернувшись спиной к северо-западу, но потому ли, что хотела защититься от ветра, дувшего с этой стороны и особенно резкого на вершине, или потому, что ее интересовало что-то на юго-востоке, это пока оставалось неясным. Столь же непонятна была и причина, в силу которой она стояла там так долго и так неподвижно, словно центральный стержень всего этого обведенного горизонтом круга. Ее необычайное упорство, явное одиночество и очевидное равнодушие ко всем, может быть, скрытым в темноте опасностям, говорило о полном отсутствии страха. А меж тем мрачность этих мест, ничуть не изменившихся с той давней поры, когда Цезарь, как говорят, каждый год спешил их покинуть до наступления осеннего равноденствия, суровость ландшафта и погоды, заставлявшая путешественников с юга описывать наш остров как гомеровскую Киммерию, - все это, казалось бы, не должно было привлекать женщину. Может быть, она прислушивалась к ветру? Он, правда, чем дальше в ночь, тем все больше набирал силу и все настойчивее вторгался в сознание. Он был как бы нарочно создан для этих мест, так же как эти места были как бы нарочно созданы для ночи. И в шуме ветра здесь, на вересковых склонах, было нечто особенное, чего больше нигде нельзя услышать. Порывы ветра налетали с северо-запада бесчисленными волнами, и когда такая ветровая волна проносилась мимо, в общем ее звучании ясно выделялись три тона: дискант, тенор и бас слышались в ней. Ударяясь о выступы и впадины бугристой почвы и отскакивая рикошетом, она рождала самые низкие поты этого трехголосия. Одновременно возникал баритональный жужжащий гул в листве падубов. И, наконец, меньший по силе, более высокий по тону, трепетный подголосок силился вывести свою собственную приглушенную мелодию - это и был тот особый местный звук, о котором мы говорили. Жидкий и не столь заметный, как первых два, он, однако, производил наибольшее впечатление. В нем заключалось то, что можно назвать языковым своеобразием вересковой пустоши, так как нигде, кроме как здесь, нельзя было его услышать; этим, возможно, и объяснялась напряженная и неослабевающая внимательность стоявшей на холме женщины. В жалобных напевах ноябрьских ветров этот звук больше всего был похож на полуиссякший человеческий голос, каким он еще сохраняется в горле девяностолетнего старца. Это был усталый шепот, сухой, как шелест бумаги, но так отчетливо касавшийся слуха, что привычный человек мог не хуже, чем осязанием, распознать, какая материальная мелочь его производит. То был совокупный результат игры ветра с какими-то бесконечно малыми элементами растений, но не со стеблями, былинками, плодами, колючками или листьями, не с лишайниками или мхами. Этот шелест рождался в мумифицированных колокольчиках вереска, оставшихся от прошлого лета, когда-то пурпурных и нежных, но теперь отмытых до полной бесцветности сентябрьскими дождями и высушенных, как мертвая кожа, октябрьским солнцем. Каждый отдельный звук был так слаб, что только сочетание сотен таких звуков едва-едва нарушало молчание, а мириады их, приносимые ветром со всех окрестных склонов, достигали ушей женщины, как прерывистый чуть слышный лепет. И все же ни один из многих ночных голосов не обладал такой властью приковывать внимание, не будил столько мыслей о его источнике. Слушатель словно охватывал внутренним зрением все эти неисчислимые множества - и так ясно видел, как ветер накидывается на каждую из этих крошечных труб, врывается внутрь, обшаривает ее всю и снова вылетает наружу, как будто любой колокольчик был размером в кратер вулкана. "Дух носился над ними". Эти слова невольно вставали в памяти чуткого слушателя, переводя его первое, фетишистское восприятие на более высокую ступень. Ибо чем пристальнее он вслушивался, тем чаще ему начинало казаться, что не голоса мертвых цветов доносятся с правого склона, или с левого, или с того, что впереди, но какой-то один голос, голос чего-то другого, звучит сразу со всех сторон, говоря что-то свое всеми этими крошечными языками. Внезапно в эту стихийную ораторию ночи влился с кургана еще один звук, так естественно сочетавшийся со всеми остальными, что трудно было уловить, когда он возник и когда замер. Кручи, кусты, колокольчики вереска уже раньше нарушили молчание, а теперь наконец отозвалась и женщина; отклик ее был как бы еще одна фраза в их общей речи. Брошенный ветрам, он перевился с ними и вместе с ними унесся прочь. Это был всего-навсего протяжный вздох, - может быть, ответ на что-то, творившееся в ее душе и заставившее ее прийти сюда. Этот прерывистый вздох говорил о внезапно наступившей душевной расслабленности, как будто, позволив его себе, она тем самым уже выпустила кормило из рук и покорилась чему-то, над чем ее сознание больше не имело власти. И, во всяком случае, он показывал, что до сих пор под ее внешним спокойствием таилось подавленное возбуждение, а не вялость или застой. Далеко внизу, в долине, все еще тускло светилось окно гостиницы; и через несколько мгновений стало ясно, что вздох женщины был гораздо больше связан с этим окном - или с тем, что за ним скрывалось, - чем со всеми ее предыдущими действиями или с ее непосредственным окружением. Она подняла левую руку; в руке была подзорная труба. Она быстро ее раздвинула, - очевидно, это было для нее привычно, - и, подняв к глазам, направила на свет, исходивший из гостиничного окна. При этом она слегка подняла лицо, и платок, которым была окутана ее голова, немного сдвинулся; на бледно-сером фоне туч обрисовался ее профиль. Если бы тени Сафо и миссис Сиддонс встали из могил и слились воедино, из их сочетания мог бы, пожалуй, возникнуть этот образ, непохожий ни на ту, ни на другую, но напоминавший обеих. Впрочем, это было чисто поверхностное сходство. Характер человека до некоторой степени уловим в лепке его лица, но полностью он раскрывается только в смене выражений. Это настолько справедливо, что почти во всех случаях игра черт, мелкие их движения, одним словом, то, что мы называем мимикой, помогает лучше понять человека, чем самая яркая и выразительная его жестикуляция. Так и здесь - ночь, обнимавшая эту женщину, не выдавала ее тайн, так как мешала разглядеть наиболее подвижные части ее лица. Наконец она перестала что-то высматривать, сложила подзорную трубу и обратилась к гаснущим углям. Они почти уже не давали света - лишь изредка, когда особенно резкий порыв ветра сдувал с них пепел, вспыхивало и тут же гасло розовое сияние, как мимолетный румянец на девичьем лице. Она нагнулась над их молчаливым кругом, выбрала головешку с не погасшим еще концом и отнесла ее туда, где раньше стояла. Держа головешку у самой земли, она стала раздувать рдеющий красный уголь; наконец в слабых его отсветах обнаружился стоящий у ее ног небольшой предмет - песочные часы, которые она, очевидно, зачем-то принесла сюда, хотя у нее и были с собой обыкновенные часики. Она все еще раздувала уголь, пока не разглядела, что весь песок в часах пересыпался. - О! - сказала она как бы с удивлением. Мерцающий свет, разбуженный ее дыханьем, только на миг озарил ее лицо; безукоризненной формы губы и щека - вот все, что можно было увидеть, так как ее голова была закрыта платком. Она отбросила головешку и, держа песочные часы в руке, а сложенную подзорную трубу под мышкой, пошла прочь. По гребню холма змеился чуть протоптанный след - по нему-то она теперь и шла. Те, кому он был хорошо известен, называли его тропой. Случайный гость в здешних местах не заметил бы его и днем, но местные жители легко находили его даже глубокой ночью. Секрет этого уменья не сбиваться с таких едва намеченных троп, да еще при таком свете, когда и большую дорогу не разглядишь, заключается в чувстве осязания, которое с годами развивается в ногах у человека, привыкшего бродить ночью по нехоженым местам. Разница в прикосновении ноги к девственной траве или к искалеченным стеблям на чуть заметной тропке будет для него ощутима даже сквозь грубый сапог или башмак. Женщина, одиноко шагавшая по этой тропе, не прислушивалась к мелодиям, которые ветер наигрывал на сухих колокольчиках вереска. Она не повернула головы - посмотреть на темную кучку каких-то животных, обратившихся в бегство, когда она проходила лощиной, где они паслись. Это были дикие пони, которых здесь называют вересковыми стригунами, - табунок голов в двадцать. Они бродили на свободе по всем долам и взгорьям Эгдона, но их было слишком мало, чтобы нарушить его пустынность. Одинокая путница сейчас ничего не замечала: о ее рассеянности можно было судить по такому мелкому случаю. Топкая плеть ежевики запуталась в ее подоле; вместо того чтобы отцепить ее и спешить дальше, она безвольно покорилась задержке и долго стояла не шевелясь. Потом начала выпутываться, но тоже как-то странно - поворачиваясь на месте и разматывая захлестнувшую ее ноги колючую плеть. Она была в глубокой задумчивости. Она направлялась туда, где все еще неугасимо горел маленький костер, в свое время привлекший внимание поселян на кургане и Уайлдива внизу, в долине. Слабые отблески от него уже падали на ее лицо. Вскоре стало видно, что костер горит не на ровном месте, а на чем-то вроде редана - на высоком стыке двух сходящихся под острым углом земляных насыпей, которые, очевидно, служили оградой. Перед насыпями тянулся ров, сухой везде, кроме того места, где горел костер,тут был довольно большой пруд, обросший по краям бородой из вереска и камыша. В гладкой воде отражался в перевернутом виде костер. По насыпям не было живых изгородей, только кое-где торчали голые стебли дрока с пучком листвы наверху, словно насаженные на колья головы на городском валу. Высокая белая мачта с рангоутными перекладинами и прочим морским такелажем вырисовывалась по временам на темных облаках, когда костер разгорался сильнее и до нее достигали его беглые отблески. Все вместе напоминало укрепление с разложенным на нем сигнальным огнем. Людей нигде не было видно, но время от времени из-за вала высовывалось что-то белое и тут же исчезало. Это была небольшая человеческая рука, подбрасывавшая топливо в огонь. Но она как будто существовала сама по себе, отдельно от тела, как та рука, что внесла смятение в душу Валтасара. Изредка по насыпи скатывался уголек и с шипением падал в воду. По одну сторону пруда виднелись сложенные из земляных комьев грубые ступеньки, по которым можно было при желании подняться на насыпь, что женщина и сделала. Дальше, за валом, открывался невозделанный участок земли, вернее, заброшенная пашня; кое-где еще были заметны следы обработки, но вереск и папоротники уже прокрались сюда и постепенно вновь утверждали свое господство. Еще дальше был смутно виден неправильной формы дом, сад, надворные строения и за ними группа елей. Молодая девушка - по легкому прыжку, которым она взяла насыпь, можно было судить о ее возрасте - не спустилась вниз, а пошла поверху к тому углу, где горел костер. И теперь обнаружилась причина его долговечности: топливом служили крепкие чурки, напиленные из узловатых стволов терновника, которые по два и по три росли на соседних склонах. Кучка таких еще не использованных дров лежала во внутреннем углу меж двух насыпей, и оттуда поднялось к девушке худенькое мальчишеское лицо. Мальчик время от времени лениво подбрасывал колотые чурки в огонь; он, должно быть, уже давно этим занимался, потому что лицо у него было усталое. - Слава богу, вы пришли, мисс Юстасия, - сказал он со вздохом облегчения. - А то я все один да один. - Не выдумывай, пожалуйста. Я только пошла немного пройтись. Всего четверть часа отсутствовала. - А мне показалось долго, - уныло протянул мальчуган. - И вы уже столько раз уходили! - А я-то думала, тебе будет весело. Ты должен быть благодарен мне за то, что я устроила для тебя костер. - Да я благодарен, только тут не с кем поиграть. - Пока меня не было, никто не приходил? - Только ваш дедушка. Вышел раз из дому, вас искал. Я сказал, вы пошли на холм посмотреть на другие костры. - Молодец! - Он, кажется, опять идет, мисс. Со стороны дома в дальних отсветах костра показался старик - тот самый, который раньше нагнал охряника на дороге. Он вопросительно поднял глаза к стоящей на валу девушке, и его зубы, все до одного целые, сверкнули, как фарфор, меж приоткрытых губ. - Что ты домой не идешь, Юстасия? - сказал он. - Спать пора. Я уж два часа сижу, тебя дожидаюсь, устал до смерти. И что за ребячество - столько времени баловаться с кострами, да еще такие дрова изводить! Мои драгоценные терновые корни - я нарочно отложил на рождество, а ты чуть не все сожгла! - Я обещала Джонни костер, и он еще не хочет его тушить, - сказала девушка таким тоном, который ясно показывал, кому в этом доме принадлежит абсолютная власть. - Дедушка, ты иди, ложись. Я тоже скоро приду. Джонни, ты ведь любишь жечь костры, правда? Мальчик посмотрел на нее исподлобья и нерешительно проговорил: -Да мне уж что-то больше не хочется. Старик уже повернул к дому и не слышал, что сказал мальчик. Как только седая голова деда скрылась в темноте, девушка воскликнула с досадой: - Неблагодарный мальчишка, как ты смеешь мне противоречить! Никогда больше не будет тебе костра, если не станешь его сейчас поддерживать. Ну! Скажи, что ты рад сделать мне приятное, и не смей спорить! Получив нагоняй, мальчик покорно сказал: - Да, мисс, - и опять стал лениво ворошить угли. - Побудь еще тут немного, и я дам тебе счастливую монетку, - уже мягче сказала Юстасия. - Подбрасывай по одному поленцу, а много сразу не надо. Я еще пойду пройдусь, но я буду все время к тебе возвращаться. А если ты услышишь, что лягушка прыгнула в пруд - ну, плеснулось, словно камень бросили, - так сейчас же беги и скажи мне. Потому что это предвещает дождь. - Хорошо, Юстасия. - Мисс Вэй, сэр! - Мисс Вэ...стасия. - Ладно уж. Подбрось-ка еще поленце. Маленький раб вернулся к исполнению своих обязанностей. Он двигался не как живое существо, а скорее как автомат, гальванизированный капризной волей Юстасии, - словно та медная статуя, в которую, как говорят, Альберт Великий вдохнул ровно столько жизни, что она могла говорить, и ходить, и быть ему слугой. Прежде чем возобновить свою прогулку, девушка постояла на насыпи, прислушиваясь. Холм, на котором стояла усадьба капитана, был столь же пустынен, как и Дождевой курган, но не так высок и более защищен от ветра еловой рощицей на задах. Вал, окружавший усадьбу и защищавший ее от вторжения внешнего мира, был сложен из толстых земляных глыб, выкопанных из рва и нарезанных квадратами. Наружной стороне вала был придан крутой уклон - полезная предосторожность там, где живые изгороди плохо растут из-за постоянных ветров, а камней для сооружения стен неоткуда взять. В остальном же это место было совершенно открытое и позволяло обозревать всю долину, спускавшуюся к реке за домом Уайлдива. Справа, высоко над долиной и гораздо ближе к усадьбе, чем гостиница "Молчаливая женщина", небо заслонял смутный абрис Дождевого кургана. Внимательно оглядев голые склоны и пустые лощины, Юстасия сделала нетерпеливое движение. С губ ее по временам срывались какие-то гневные слова, но слова перемежались вздохами, а вздохи внезапным настороженным молчанием. Спустившись со своей дозорной вышки, она опять стала прохаживаться по тропе в сторону Дождевого кургана, но не уходя далеко и то и дело возвращаясь. За несколько минут она дважды появлялась у костра и каждый раз спрашивала: - Что, не плеснулось еще в пруду? - Нет, мисс Юстасия, - отвечал мальчик. - Ну, - сказала она наконец, - скоро и я пойду спать и тогда дам тебе счастливую монетку и отпущу домой. - Спасибо, мисс Юстасия, - вздохнул замученный кочегар. А Юстасия снова отошла от костра, но на этот раз не по направлению к Дождевому кургану. Она обогнула участок по насыпи, спустилась к калитке возле дома и некоторое время стояла там неподвижно, глядя издали на костер. Прямо перед ней, шагах в пятидесяти, возвышался угол, образованный двумя насыпями, на котором горел костер. Внутри этого угла по-прежнему копошилась над кучей дров фигура мальчика, изредка выпрямляясь и подкладывая поленце в огонь. Девушка безучастно следила за всеми его движениями. Иногда он взбирался на насыпь и стоял возле костра. Налетал порыв ветра и отдувал дым, волосы мальчугана и концы его фартучка - все в одну сторону; потом ветер стихал, волосы и фартук повисали, а дым столбом поднимался к небу. Вдруг мальчик встрепенулся. Он соскользнул с насыпи и пустился бегом к белой калитке. - Что? - спросила Юстасия. - Лягушка прыгнула в пруд - я слышал! - Значит, сейчас пойдет дождь, и тебе надо бежать домой. Ты не будешь бояться? - Она говорила торопливо и слегка задыхаясь, как будто от слов мальчика сердце у нее перепрыгнуло в горло. - Нет, если у меня будет с собой счастливая монетка. - Вот она, держи. Ну беги! Да не туда. Через сад. Ни у одного мальчика во всем Эгдоне не было сегодня такого костра, как у тебя. Мальчик, явно пресыщенный выпавшим на его долю счастьем, с готовностью устремился в темноту. Когда он скрылся, Юстасия, оставив подзорную трубу и песочные часы у калитки, быстро прошла в угол под насыпью. Здесь, заслоненная валом, она стала ждать. Через минуту с пруда донесся плеск. Будь мальчик еще здесь, он сказал бы - вот еще одна лягушка прыгнула в пруд; но большинство людей распознали бы в этом звуке плеск от брошенного в воду камня. Юстасия поднялась на вал. - Да-а? - сказала она и затаила дыхание. Тотчас по ту сторону пруда на низко спускавшемся к долине небе смутно обозначилась темная мужская фигура. Мужчина обошел пруд и, одним прыжком вскочив на вал, остановился рядом с Юстасией. Она тихо рассмеялась - это был третий звук, вырвавшийся у нее за этот вечер. Первый - когда она стояла на кургане - выражал тревогу; второй - на насыпи - выражал нетерпенье; в этом - последнем - было ликующее торжество. Она молча радостными глазами смотрела на пришельца, словно на какое-то чудо, сотворенное ею самой из хаоса. - Ну вот я пришел, - сказал мужчина; это был Уайлдив. - Чего ты от меня хочешь? Почему не можешь оставить меня в покое? Весь вечер я видел твой костер. - Он говорил не без волнения, но ровным голосом, как бы тщательно сохраняя равновесие между двумя влекущими его в разные стороны силами. Встретив в своем возлюбленном такое неожиданное самообладание, девушка, видимо, тоже взяла себя в руки. - Ну понятно, ты его видел, - проговорила она с нарочито ленивым спокойствием. - Почему бы и мне не разжечь костер на пятое ноября, как все тут делают? - Я знал, что это для меня. - Откуда ты мог знать? Мы с тобой словом не перемолвились с тех пор, как ты... как ты выбрал ее и стал ухаживать за ней, а меня бросил, словно и не говорил никогда, что я твоя жизнь и твоя душа - отныне и навеки! - Юстасия! Разве я мог забыть, что прошлой осенью в этот же день и на этом месте ты зажгла точно такой же костер, как призыв ко мне прийти и повидаться с тобой? И если сегодня у капитана Вэя опять горит костер, так для чего, как не с той же целью? - Да, да! Признаюсь! - воскликнула она глухо, с той дремотной страстью в голосе и манере, которая была ее отличительной чертой. - Но не разговаривай со мной так, Дэймон, а то ты и меня заставишь сказать что-нибудь, чего я не хочу говорить! Я отреклась от тебя, я дала клятву больше о тебе не думать, но сегодня я узнала эту новость и поняла, что ты мне верен! - Что ты такое узнала? - с недоумением сказал Уайлдив. - Что ты на ней не женился! - ликуя, вскричала она. - И я поняла, что ты все еще меня любишь и поэтому не мог... Дэймон, ты жестоко поступил со мной, и я сказала, что никогда тебя не прощу, - я даже сейчас не могу вполне тебя простить, - ни одна женщина, у которой есть хоть капля гордости, этого не может. - Знай я, что ты меня позвала только затем, чтобы упрекать, я бы не пришел. - Но теперь мне все равно. Ты не женился на ней, ты вернулся ко мне, и я готова тебя простить! - Кто тебе сказал, что я на ней не женился? - Дедушка. Он сегодня ходил по своим делам и на обратном пути нагнал одного человека, и тот ему рассказал, что у них там, внизу, какая-то свадьба расстроилась. Дедушка подумал, уж не твоя ли, а я сразу поняла, что твоя. - Кто-нибудь еще знает? - Наверно, нет. Дэймон, теперь ты понимаешь, почему я зажгла мой сигнальный огонь? Разве я могла бы, если б думала, что ты уже стал ее мужем? Такое предположение оскорбительно для моей гордости. Уайлдив промолчал: было ясно, что он именно это и предполагал. - Нет, ты в самом деле думал, что я уже считала тебя женатым? - повторила она с жаром. - Вот как ты несправедлив ко мне! Честное слово, мне даже трудно себе представить, что ты мог такое про меня подумать!.. Дэймон, ты не стоишь моей любви - я это понимаю и все-таки люблю... Но все равно, пусть! Видно, и эту обиду придется снести от тебя. - И, видя, что он не пытается оправдаться, она добавила с тревогой: - Скажи - ведь правда ты был не в силах меня покинуть и теперь опять будешь любить меня по-прежнему? - Ну понятно, а то зачем бы я пришел? - раздраженно ответил он. - Только это не большая заслуга с моей стороны - быть верным тебе после твоих любезных речей о моем ничтожестве: это я мог бы сказать сам о себе, а в твоих устах оно не очень-то деликатно. Да что поделаешь, сердце у меня слабое, это мое проклятие, вот и приходится так жить и выслушивать женские попреки. Это и довело меня до того, что я из инженеров стал трактирщиком, а до чего еще докачусь, не знаю! - Он мрачно смотрел на нее. Она поймала его взгляд и, откинув шаль, так что свет от костра озарил ее лицо и шею, сказала с улыбкой: - Во всех твоих путешествиях видал ты что-нибудь лучше? Юстасия была не из тех, кто идет на риск, не имея уверенности в победе. Все еще глядя на нее, он сказал негромко: - Нет. Не видал. - Даже у Томазин Ибрайт? - Томазин милая и простосердечная девушка. - Что мне до нее! - воскликнула она, вдруг вспыхнув гневом. - Какое она имеет значенье? Сейчас есть только ты и я, и больше ни о ком не надо думать. - И, глядя на него долгим взглядом, она продолжала уже спокойно, но с прежним таинственным жаром в голосе: - Неужели я должна исповедаться тебе в том, что женщины всегда скрывают? Признаться, какой несчастной я чувствовала себя два часа назад, когда думала, что ты женился на ней? - Прости, что я причинил тебе боль. - А может, это не только из-за тебя, - сказала она с лукавой усмешкой. - На меня иногда находит. Должно быть, это у меня в крови. - Ипохондрия, - Или это оттого, что кругом все так мрачно. Когда я жила в Бедмуте, мне всегда было весело. О, счастливые, счастливые дни в Бедмуте! Но теперь и на Эгдоне станет веселее. - Надеюсь, - хмуро ответил он. - Ты понимаешь, вечная моя возлюбленная, какие последствия будет иметь твой сегодняшний призыв? Я опять буду приходить к тебе на свиданья на Дождевой курган. - Конечно. - А ведь когда я шел сюда, я имел твердое намерение попрощаться с тобой раз и навсегда и больше уж никогда не видеться. - Ты, кажется, считаешь, что я должна еще благодарить тебя за это? - сказала она, отворачиваясь; негодование проступило в ее чертах, как подспудное пламя. - Можешь приходить на курган, если тебе угодно, но меня там не будет; можешь звать меня, но я не услышу; и соблазнять меня своей страстью, но я тебе не предамся! - Ты это и раньше говорила, душенька. Но такие, как ты, редко держат слово. Да и такие, как я, тоже. -- Вот что я получила за все свои старанья, - прошептала она с горечью. - И зачем только я пыталась тебя вернуть? Знаешь. Дэймон, иногда у меня в душе словно борются два чувства. Бывало, ты меня обидишь, а я потом успокоюсь и думаю: "Да что же это я держала в объятьях - человека или клок тумана?" Ты хамелеон, Дэймон, и сейчас показываешь мне свою самую дурную окраску. Уходи, или я тебя возненавижу. Он несколько секунд рассеянно смотрел в сторону Дождевого кургана, потом сказал таким тоном, как будто все это его очень мало трогало: - Да, пойду уж домой. Так ты хочешь меня видеть? - Если ты признаешься, что не женился на ней потому, что меня любишь больше. - Это, пожалуй, была бы плохая политика, - сказал он с улыбкой. - Ты слишком бы ясно увидела пределы своей власти. - Нет, ты скажи! - Да ты же сама знаешь. - Где она теперь? - Не знаю. И вообще не хочу сейчас говорить о ней. Я не женился, я пришел, послушный твоему зову. Довольно с тебя и этого. - А я зажгла костер просто потому, что мне было скучно и я подумала: все-таки это маленькое развлеченье - восторжествовать над тобой, вызвать тебя из мертвых, как эндорская волшебница вызвала Самуила. Я решила, пусть он придет - и вот ты пришел! Я доказала свою власть. Полторы мили сюда да полторы обратно - три мили в темноте ради меня. Это ли не доказательство власти. Он покачал головой. - Я слишком хорошо знаю тебя, моя Юстасия, слишком хорошо! Нет ни одной нотки в твоем голосе, которая не была бы мне знакома. Это горячее сердечко не могло холодно сыграть со мной такую шутку. Я видел в сумерках какую-то женщину на Дождевом кургане. По-моему, я позвал тебя еще раньше, чем ты меня. Угли былой страсти теперь уже явно разгорались в Уайлдиве. Он наклонился к ней, словно хотел прижаться лицом к ее щеке. - О нет, - непримиримо сказала она, переходя на другую сторону угасшего костра. - Что это тебе вздумалось? - Можно поцеловать твою руку? - Нет. - А пожать? - Нет. - Ну так я обойдусь без того и без другого и просто пожелаю тебе спокойной ночи. Прощай! Прощай! Она не ответила, и с церемонным поклоном, достойным учителя танцев, он исчез в темноте за прудом - там, откуда и появился. Юстасия вздохнула; и это не был легкий девичий вздох, он потряс ее всю, как лихорадочная дрожь. Когда луч разума, словно сноп электрического света, выявлял перед ней все несовершенства ее возлюбленного - что иногда бывало, - ее всякий раз пронизывала эта неудержимая дрожь. Но через мгновенье свет угасал, и она снова любила. Понимала, что он играет с ней, и все же его любила. Она разбросала полуистлевшие головешки и немедля ушла в дом. Не зажигая света, поднялась к себе в спальню. В темноте, пока она раздевалась, слышен был шелест сбрасываемой одежды и все такие же тяжелые вздохи. И когда она спустя десять минут уже лежала в постели, ее даже во сне по временам сотрясала дрожь. ГЛАВА VII  ЦАРИЦА НОЧИ Юстасия Вэй заключала в себе сырой материал божества. После небольшой подготовки она могла бы с честью занять место на Олимпе. В ней жили все страсти и стремления, какие подобают образцовой богине, то есть именно те, которые не вполне подобают образцовой женщине. Если бы можно было на время отдать землю и человечество ей во власть, если бы прялка, веретено и ножницы были вручены ей с правом распоряжаться ими, как она пожелает, мало кто заметил бы эту смену правительства. В мире все осталось бы по-старому: то же неравенство жребия - несчетные милости одному и пренебреженье другому, та же слепая щедрость вместо справедливости, те же вечные противоречья, то же беспричинное чередование ласк и ударов, которые мы и сейчас терпим. Она была статная, с развитыми и чуть тяжеловатыми формами, с матовым, без румянца, лицом и на ощупь вся нежная, как облако. Волосы у нее были темные; казалось, мрака целой зимы не хватило бы, чтоб создать такую глубокую тень; и когда волосы падали ей на лоб, вспоминалось, как в сумерках ночная тьма скрадывает огни заката. Нервы ее протягивались дальше, в эти густые пряди, и если она бывала раздражена, поглаживанием по голове ее всегда можно было успокоить. Когда ей расчесывали волосы, она тотчас затихала и сидела в оцепенении, как сфинкс. Если ей случалось идти вдоль одного из эгдонских обрывов и свисавшие ветви Ulex europeus {Утесник (лат.).}, своими шипами нередко сходные с гребнем, задевали ее по волосам, она отступала на несколько шагов назад и проходила под кустом вторично. У нее были языческие глаза, полные ночных тайн, и мерцающий их свет, который то вспыхивал, то угасал, то снова вспыхивал, отчасти заслонялся тяжелыми веками и длинными ресницами, причем нижнее веко стояло гораздо выше, чем обычно у англичанок. Это позволяло ей незаметно для других отдаваться грезам, может быть, даже дремать, не закрывая глаз. Если допустить, что души людей это некая зримая субстанция, имеющая у каждого свою окраску, то душа Юстасии была, конечно, цвета пламени. Искры, всплывавшие по временам в ее темных зрачках, подтверждали это впечатление. Губы ее, казалось, были созданы не столько для речи, как для трепета и поцелуев, а кое-кто, пожалуй бы, добавил: и для презрительной усмешки. В профиль их изгиб почти с геометрической точностью воспроизводил линию, известную в архитектуре как прямая сима, или гусек. Такой гибкий рисунок рта - явление исключительное на суровом Эгдоне, и, уж конечно, он не был завезен сюда из Шлезвига бандой саксонских пиратов, у которых губы смыкались, как две половинки сдобной булки. В нашем представлении он скорее связывается с югом, где таится иногда под землей на обломках забытых мраморных изваяний. Губы ее, хотя и полные, были так четко вылеплены, что каждый угол рта врезался в щеку, словно острие копья. Этот острый вырез углов рта притуплялся лишь в те минуты, когда на Юстасию вдруг накатывало уныние - одно из проявлений той ночной стороны чувств, которая ей, несмотря на ее молодость, была уже слишком хорошо знакома. Ее облик пробуждал воспоминания о таких вещах, как темно-красные розы, рубины и тропическая полночь; ее настроения приводили на память лотофагов и марш из "Аталии", ее движения - прилив и отлив морских волн, ее голос - звуки альта. В сумеречном свете и с несколько иначе уложенными волосами ее вполне можно было принять за одну из старших богинь Олимпа. Дайте ей полумесяц в косы, или старинный шлем на голову, или диадему из дрожащих на волосах капель росы - и перед вами предстанет Артемида, или Афина Паллада, или Гера, - живой образ античности, не менее убедительный, чем те, которые уже снискали наше признание на многих знаменитых полотнах. Но вся эта небесная повелительность, любовь, гнев, пыл сердца были ни к чему на слишком земном Эгдоне. Ее силам здесь был положен предел, и сознание этого предела извратило ее развитие. Эгдон стал ее Аидом, и с тех пор, как она поселилась здесь, она много впитала от его унылости, хотя в душе никогда с нею не мирилась. Этот затаенный бунт сказывался в ее наружности; темный блеск ее красоты был лишь отражением вовне бесплодного и задушенного внутреннего огня. Какая-то горделивая мрачность, как тень Тартара, осеняла ее лоб - и мрачность эта не была ни насильственной, ни притворной, ибо зрела в ней годами. Это впечатление почти царственной величавости еще усиливалось оттого, что на голове она носила черную бархатную ленту, чтобы сдержать буйное изобилие темных кудрей, отчасти затенявших ей лоб. "Ничто так не красит прекрасное лицо, как узкая перевязь на лбу", - говорит Рихтер. Другие девушки по соседству носили в волосах цветные ленты и навешивали на себя всевозможные металлические украшения, но когда Юстаcии предлагали яркую ленту и металлические побрякушки, она только смеялась и уходила прочь. Почему такая женщина жила на Эгдонской пустоши? Ее родиной был Бедмут, в те годы фешенебельный курорт. Отцом ее был капельмейстер одного из расквартированных там полков, родом грек с острова Корфу и отличный музыкант. Со своей будущей женой он познакомился во время ее приезда туда с отцом, морским капитаном и человеком из хорошей семьи. Вряд ли отец одобрял этот брак, ибо средства жениха были столь же несолидны, как и его занятие. Но капельмейстер пошел навстречу всем его желаниям: принял фамилию жены, на- всегда поселился в Англии, очень заботился о воспитании ребенка, расходы на которое оплачивал дед, и, в общем, преуспевал, как лучший музыкант города, вплоть до смерти жены, после чего преуспевать перестал, начал пить и вскоре тоже умер. Дочь осталась на попечении дедушки. Капитан к этому времени, сломав себе три ребра при кораблекрушении, уже водворился на своем обдуваемом всеми ветрами насесте на Эгдонской пустоши; место ему понравилось, во-первых, потому, что усадьбу можно было приобрести почти задаром, а во-вторых, потому, что от самых дверей дома в просветах меж холмов виднелась на горизонте голубая полоска, которую по традиции считали Ла-Маншем. Девушка с отвращением отнеслась к этой перемене; на Эгдоне она чувствовала себя изгнанницей, но что делать - приходилось здесь жить. Вот как получилось, что в мозгу Юстасии сложился самый странный набор впечатлений, почерпнутых из прошлого и из настоящего и налагавшихся друг на друга. В этом мире образов, в котором она жила, отсутствовала перспектива, там не было промежуточных расстояний. Романтические воспоминания о солнечных прогулках по эспланаде, о военных оркестрах, офицерах и светских щеголях отпечатывались, как золотые буквы, на темных страницах окружавшего ее Эгдона. Самые причудливые идеи, какие могут родиться из беспорядочного переплетения курортного блеска с торжественной печалью вересковой пустоши, жили в ее душе. Не видя людей и жизни вокруг себя, она тем более украшала в воображении то, что видела раньше. Откуда бралось в ней отличавшее ее горделивое достоинство? Не из тайного ли наследия Алкиноева рода? Отец ее происходил с Феакийского острова... Или от Фиц-Аланов и де Веров? У ее деда по материнской линии был двоюродный брат, пэр Англии... Вернее всего, то был дар небес, счастливое сочетание естественных законов. Да кроме того, за последние годы ей и не представлялось случая уронить свое достоинство, ибо она жила одна. Одиночество на вересковых склонах лучше всякого стража хранит от вульгарности. У нее было не больше шансов стать вульгарной, чем у диких пони, летучих мышей и змей, населявших Эгдон. А жизнь в узком кругу Бедмута могла бы совершенно ее принизить. Единственный способ выглядеть царицей, когда нет ни царств, ни сердец, коими можно повелевать, это делать вид, что царства тобою утрачены, - и Юстасия делала это в совершенстве. В скромном коттедже капитана она держалась так, что видевшим ее начинали вспоминаться дворцы, в которых сама она никогда не бывала. Может быть, это ей удавалось потому, что она так часто бывала во дворце, более обширном, чем все созданные человеческими руками, - на открытых холмах Эгдона. И точно так же, как Эгдон в летнюю пору, она была живым воплощением парадоксальной формулы: "населенное одиночество". Внешне столь равнодушная, вялая, молчаливая, она на самом деле всегда была занята и полна жизни. Быть любимой до безумия - таково было ее величайшее желание. В любви она видела единственный возбудитель, способный прогнать снедающую скуку ее одиноких дней. Она жаждала любви, но скорее - той абстракции, которую мы называем страстной любовью, чем какого-либо конкретного возлюбленного. Иногда в ее глазах можно было прочесть горький упрек, но он был обращен не к людям, а к созданиям ее собственной фантазии и больше всего к Судьбе, чье вмешательство, как ей смутно представлялось, повинно в том, что любовь лишь на миг дается в руки быстротекущей юности и что всякая любовь, которую она, Юстасия, сможет завоевать, неизбежно ускользнет от нее вместе со струйкой песка в песочных часах. Чем чаще она думала об этом, тем больше утверждалось в ней сознание жестокости такого миропорядка, постепенно подготовляя ее к своевольным поступкам и пренебрежению условностями, к решимости урвать год, неделю, даже час любви, где только можно и пока это еще можно! Но случай не приходил ей на помощь, и она пела без веселья, владела без радости и затмевала других, не испытывая торжества. Уединение еще больше разжигало ее мечту. На Эгдоне даже самые холодные и скупые поцелуи доставались дорого, как кусок хлеба в голодный год; а где ей было найти губы, достойные коснуться ее губ? Верность ради самой верности не имела в ее глазах той цены, какую придает ей большинство женщин, но верность сердца, безраздельно захваченного страстью, она ценила высоко. Пусть будет яркая вспышка и затем мрак, - это лучше, чем тусклый огонек в фонаре, которого хватит на долгие годы. Об этом она догадкой знала много такого, чему большинство женщин научается лишь из опыта, ибо мысленно она уже бродила вокруг любви, пересчитывала ее башни, заглядывала в ее дворцы и пришла к выводу, что любовь - это весьма горькая радость. И все же она ее жаждала, как блуждающий в пустыне жаждет глотка хотя бы и солоноватой воды. Она часто молилась - не в положенные для того часы, но, как искренне верующий, тогда, когда ей хотелось. Молитва ее всегда выливалась прямо из сердца и часто звучала так: "О, изгони из моего сердца этот ужасный мрак и одиночество, пошли мне откуда-нибудь великую любовь, иначе я умру!" Ее героями были Вильгельм Завоеватель, Страффорд и Наполеон Бонапарт, какими они изображены в "Истории для молодых девиц", по которой их учили в пансионе, где она воспитывалась. Будь она матерью семейства, она дала бы сыновьям такие имена, как Саул или Сисара, но не Иаков и не Давид, - те не вызывали у нее восхищения. Изучая в школе Библию, она во многих битвах становилась на сторону филистимлян и задумывалась порой, был ли Понтий Пилат так же красив, как справедлив и честен? Таким образом, в этой девушке замечалась известная дерзость ума, а если вспомнить, среди каких робких мыслителей она возрастала, то и оригинальность, в основе которой лежало инстинктивное отвращение ко всему шаблонному и общепринятому. К праздникам она тоже относилась довольно своеобразно: подобно тому как лошади, выпущенные на луг, с особым удовольствием поглядывают на своих собратьев, потеющих в упряжи на большой дороге, так и Юстасия собственный отдых был сладок только среди чужих трудов. Поэтому она ненавидела воскресенья, эти дни всеобщего отдыха, и часто говорила, что они загонят ее в гроб. Вид эгдонских жителей, когда они в воскресном своем обличье, то есть в свежесмазанных салом башмаках, не зашнурованных доверху (особый воскресный шик!), засунув руки в карманы, расхаживали среди куч торфа и вязанок дрока, нарезанных за неделю, и задумчиво поталкивали их ногой, как будто самое назначение этих предметов было им неведомо, несказанно угнетал Юстасию. Чтобы разогнать скуку, она принималась наводить порядок в шкафах, набитых старыми морскими картами капитана и прочим хламом, напевая при этом баллады, которые эгдонцы обычно пели на своих субботних вечеринках. А вечером в субботу она иной раз пела псалмы, и если уж читала Библию, то всегда в будни, чтобы, по крайней мере, быть спокойной, что делает это не по обязанности. Такие взгляды на жизнь были в какой-то мере естественным результатом воздействия окружения на ее натуру. Жить на вересковой пустоши, не вдумываясь в то, что она может тебе сказать, это почти то же, что выйти замуж за иностранца, не изучив его языка. Тонкие красоты Эгдона оставались непонятны Юстасии; она видела только его туманы. Окрестности, которые счастливую женщину сделали бы поэтом, страдающую женщину - набожной, а набожную - псалмопевцем и даже ветреницу заставили бы задуматься, в этой бунтарке порождали лишь мрачное уныние. Юстасия давно поняла тщетность своих мечтаний о каком-то блистательном браке; однако, как ни сильны были волновавшие ее чувства, она отвергала более скромные союзы. Поэтому мы застаем ее в столь странном уединении. Потерять богоподобную уверенность в том, что мы можем делать все, что хотим, и не усвоить, взамен ее, мирного стремления делать то, что мы можем, - это признак сильного характера, и вообще-то говоря возражать тут нечего, ибо в этом сказывается гордый ум, который, даже потерпев разочарование, не идет на компромисс. Однако такая настроенность, полезная в философии, будучи претворена в действие, может стать опасной для общества. А в таком мирке, где для женщины действовать - значит выйти замуж, где самое общество в значительной мере покоится на этих союзах рук и сердец, подобная опасность тем более возрастает. Таким образом, мы видим нашу Юстасию - ибо не всегда и не во всем она была недостойна сочувствия - достигшей той степени просвещенности, когда человек сознает, что ничто не стоит труда; и с этим сознанием в душе она заполняла досужие свои часы тем, что идеализировала Уайлдива, за отсутствием лучшего предмета. В этом был весь секрет его власти над ней - и она сама это понимала. Иногда ее гордость возмущалась, она даже хотела быть свободной. Но только одно могло свергнуть его с престола - пришествие нового, более достойного властителя. В остальном же она очень страдала от душевной подавленности и, чтобы ее развеять, предпринимала долгие медленные прогулки, всякий раз беря с собой дедушкину подзорную трубу и бабушкины песочные часы - последние потому, что находила странное удовольствие в том, чтобы постоянно иметь перед глазами это материальное выражение неуклонного бега времени. Она редко строила планы, но если уж случалось, то в ее расчетах бывала скорее широкая стратегия полководца, чем те маленькие хитрости, которые принято называть женственными; впрочем, и она не хуже других женщин умела выражаться с достойной дельфийских оракулов двусмысленностью, когда не хотела сказать прямо. На небесах она, вероятно, заняла бы место между Элоизой и Клеопатрой. ГЛАВА VIII  КОГО НАХОДИШЬ ТАМ, ГДЕ, ГОВОРЯТ, НИКОГО НЕТ Как только истомившийся мальчуган отошел от костра, он крепко зажал монету в ладони, словно черпая в том мужество, и пустился бежать. Бояться ему, в сущности, было нечего; в этой части Эгдона можно было спокойно отпустить ребенка одного домой. До дома его отца было меньше полумили; этот домишко и еще один, несколькими ярдами дальше, составляли часть крохотного поселка на Мистоверском холме; третьим и последним был дом капитана Вэя, стоявший повыше и в стороне. - самое одинокое из всех одиноких жилищ на этих скудно населенных склонах. Он бежал, пока не задохнулся, потом, успокоившись, побрел шагом, напевая старческим голоском песню о моряке и его милой и о золоте, которое ему в конце концов досталось. Но вдруг мальчуган остановился: впереди из песчаного карьера под обрывом исходил свет, вздымалось облако пыли и доносились шлепающие звуки. Только неожиданное и необычное пугало мальчика. Сухой голос вереска его не тревожил, так как был для него привычным. Хуже было с кустами терновника, встававшими кое-где на его пути, - очень уж зловеще они посвистывали, да еще был у них скверный обычай прикидываться в темноте то выскочившим из засады буйнопомешанным, то припавшим к земле великаном, то уродливым калекой. Огней в ту ночь много горело кругом, однако этот был не такой, как все. И мальчик, скорее из осторожности, чем от страха, решил вернуться и попросить мисс Юстасию, чтобы она послала служанку проводить его домой. Снова поднявшись по склону, он увидел, что костер на валу все еще горит, хотя и не так ярко, как раньше. Но у костра вместо одинокой фигуры Юстасии виднелись теперь двое, и второй был мужчина. Мальчик бесшумно прокрался вдоль насыпи к тому месту, где они стояли, не решаясь сразу потревожить такое блистательное существо, как мисс Юстасия, ради своих собственных ничтожных надобностей. Несколько минут он постоял, притаившись во рву и прислушиваясь, потом в смущении отступил и удалился так же бесшумно, как и пришел, - очевидно, не посмел отрывать Юстасию от разговора с Уайлдивом из страха навлечь на себя ее неудовольствие. Бедный малыш был теперь, так сказать, между Сциллон и Харибдой - возможным гневом Юстасии и теми странными явлениями, которые подстерегали его на пути мимо песчаного карьера. Помедлив еще немного, он решил из двух зол избрать меньшее и с глубоким вздохом снова стал спускаться по склону и дальше по той же тропе, по которой шел раньше. В овраге уже не было света, пыльное облако тоже исчезло - он надеялся, что навсегда. Он зашагал увереннее, и больше ничто его не тревожило, пока в нескольких шагах от карьера он не услышал впереди легкий шум, заставивший его замереть на месте. Но испуг его был мимолетным, так как в этом звуке он почти тотчас же различил хрупанье двух лошадок, усердно щиплющих траву. - Ишь ты, два стригуна тут пасутся, - сказал он вслух. - А раньше вроде никогда так близко не подходили. Лошади стояли прямо на тропе, но это мальчика не смутило, - он с младенчества привык играть у самых лошадиных ног. Но, подойдя ближе, он с удивлением увидел, что эти дикие создания не убегают и что у обоих на ногах путы, а это значило, что они объезжены. Отсюда мальчик уже мог заглянуть внутрь карьера, который был выкопан в откосе холма, так что с другой стороны к нему вела ровная дорога. В глубине он различил темные очертания фургона, обращенного к нему задом. В фургоне горел свет, отбрасывая движущуюся тень на противоположную отвесную стену выемки. Мальчик подумал, что набрел на заночевавших тут цыган, и хотя он их побаивался, все же это бродячее племя возбуждало в нем скорее любопытство, чем ужас. Ведь только глиняная стена толщиной в несколько дюймов отделяла его самого и его семью от такого же бродяжнического состояния. Он поднялся по склону, обогнул издали карьер и снова подошел к краю, надеясь сквозь открытую дверь фургона разглядеть того, чья тень так причудливо шевелилась на стене. То, что он увидел, привело его в смятение. Возле маленькой печурки внутри фургона сидел человек, красный с головы до ног. Он штопал чулок, такой же красный, как и он сам, и, штопая, вдобавок курил трубку, мундштук и чашечка которой тоже были красные. В этот миг одна из лошадок, пасшихся в темноте, явственно загремела своими путами. Встрепенувшись от этого звука, охряник отложил чулок, зажег фонарь, висевший рядом на стене, и вышел из фургона. Вставляя огарок, он поднял фонарь к лицу, белки его глаз и белые, как слоновая кость, зубы так странно сверкнули среди окружающей красноты, что сердце у мальчика замерло. Теперь он слишком хорошо понимал, на чье логово наткнулся. По Эгдону, случалось, бродили существа пострашнее цыган, и охряннк был одним из них. - Ох, лучше бы уж цыгане! - пробормотал он. Охряник тем временем, осмотрев лошадей, уже шел обратно. И перепуганный мальчуган в своем стремлении скрыться сам себя выдал. Над краем карьера ковром нависал слой верескового дерна и торфа. Мальчик торопливо шагнул, неверная почва подалась, и он скатился по откосу из серого песка прямо к ногам страшилища. Красный человек открыл фонарь и направил его на распростертого мальчугана. - Кто ты такой? - спросил он. - Джонни Нонсеч, мистер! - Что ты тут делал? - Ничего. - За мной, что ли, подглядывал? - Да, мистер. - Что это тебе вздумалось? - Я шел домой от мисс Вэй... Мы там костер жгли. - Ушибся? - Нет. - Ну как же нет, вон у тебя рука в крови. Идем ко мне под навес, я тебя перевяжу. - Позвольте, я поищу свою монетку? - Откуда у тебя монетка? - Мисс Вэй мне дала за то, что я поддерживал ее костер. Монета быстро отыскалась, и охряник пошел к фургону; мальчик затаив дыханье плелся сзади. Из сумки со швейными принадлежностями охряник достал тряпицу, оторвал от нее лоскут, красный, как все остальное, и принялся перевязывать ранку. - У меня голова закружилась, можно я сяду? - сказал мальчик. - Садись, садись, бедняжка. Немудрено, что и закружилась, ишь ведь как ободрался. Сядь вон на тот узел. Охряник кончил перевязку, и мальчик сказал: - Я уж пойду домой, мистер. - А что ты меня так боишься? Ты знаешь, кто я? Мальчик с великим страхом оглядел кроваво-красную фигуру и наконец выговорил: - Да. - Ну кто же я, по-твоему? - Вы... сам охряник! - пролепетал он. - Верно. Только я ведь не один такой. Вы, малыши, думаете, что есть одиа-едииственная кукушка, одна лисица, один великан, один черт и один охряник, а всего этого куда как много. - Да-а?.. Так вы не запрячете меня в мешок и не увезете с собой? Говорят, охряник иногда так делает. - Экой вздор! Охряник продает охру, только и всего. Видишь, вон мешки в заду в фургоне? Думаешь, там мальчишек напихано? Нет, только красной краски. - А вы и родились таким красным? - Нет, после стал. А брошу это ремесло и опять стану белым, как ты, ну, не сразу, может, через полгода; раньше не выйдет, потому эта краска в кожу въедается, за один раз не отмоешь. Ну, теперь не будешь больше бояться охряников? - Не буду. Уилли Ортард говорит, он здесь третьего дня красный призрак видел, - может, это вы были? - Я был тут третьего дня. - Это вы делали тут такой пыльный свет? - Ну да, я выбивал мешки. Значит, это вы с мисс Вэй жгли костер там, на горке? Я видел. Славно горел. А на что ей так костер понадобился, что она тебе за него даже монету дала? - Не знаю. Я уж уморился, хотел домой, а она не пускала, говорила, подкладывай, а сама все ходила взад-назад к Дождевому кургану. - И долго она этак прохаживалась? - Пока лягушка не прыгнула в пруд. Охряник вдруг насторожился. - Лягушка? - переспросил он. - В эту пору лягушки в пруд не прыгают. - А вот и прыгнула, я сам слышал. - Наверняка? - Да. Она мне еще раньше сказала, что я услышу, и я услышал. Говорят, она очень хитрая и колдовать умеет, так, может, она приколдовала эту лягушку. - А потом что было? - Потом я пошел сюда, да испугался и побежал назад. Но ей ничего не сказал, потому что там был джентльмен, и они разговаривали, и я опять пошел сюда. - Джентльмен?.. Вот как! И что же она ему говорила? - Говорила, что он не женился на другой, потому что свою прежнюю любит больше, ну и еще что-то. - А он ей что сказал? - Сказал, что верно, он ее любит больше и опять будет приходить к ней по вечерам на Дождевой курган. - А! - вскричал охряник и так ударил ладонью по стенке, что весь фургон затрясся. - Вот в чем дело-то! Мальчик от испуга привскочил на своем узле. - Не бойся, малыш, - ласково сказал охряник, сразу успокоившись. - Я и забыл, что ты здесь. Мы, охряники, чудной народ, иной раз на минуточку сходим с ума, но мы никого не обижаем. А она что ему сказала? - Не помню, мистер охряник, можно я уже пойду домой? - Иди, сынок, бог с тобой. Я тебя немножко провожу. Он вывел мальчика из карьера на тропу, которая шла к его дому. Когда маленькая фигурка растворилась в темноте, охряник вернулся, снова сел у печурки и продолжал штопать чулок. ГЛАВА IX  ЛЮБОВЬ УЧИТ СТРАТЕГИИ Охряники старой школы стали теперь редкостью. После введения железных дорог уэссекские фермеры научились обходиться без этих мефистофелеподобных посредников и другими путями добывать яркую краску, которую так широко применяют пастухи, готовя своих овец к ярмарке. Да и те охряники, что еще уцелели, ведут уже не такой поэтический образ жизни, как в прежние времена, когда занятие этим ремеслом означало периодические паломничества к рудникам, где они запасались материалом, ночевки под открытым небом почти круглый год, кроме разве самых холодных зимних месяцев, и странствия по доброй сотне ферм, где они продавали свой товар; когда, несмотря на эту кочевую жизнь, охряник сохранял респектабельность, которую ему обеспечивал туго набитый кошелек. Охра сообщает свой яркий колер всему, с чем соприкасается, и отмечает как бы каиновой печатью всякого, кто полчаса с ней возился. В жизни каждого ребенка первая встреча с охряником была событием. Эта кроваво-красная фигура представала ему как живое воплощение всех страшных снов, всех ужасов, когда-либо терзавших его юное сознание. "Вот охряник за тобой придет!" - так уэссекские матери много поколений подряд грозили непослушным детям. В начале нынешнего столетия охряника с успехом заменил Бонапарт, но когда с течением времени эта новая угроза выдохлась и потеряла силу, старая вновь обрела могущество. А теперь и охряник, вслед за Бонапартом, ушел в страну забытых пугал, и место их заняли более современные измышления. Охряник жил, как цыган, но цыган он презирал. Он выручал примерно столько же, как разъезжие продавцы плетеных корзин и циновок, но не вступал с ними в общение. Он обычно происходил из более достаточной семьи и рос в лучших условиях, чем погонщики скота, с которыми постоянно сталкивался во время своих скитаний, но они только кивали ему при встрече. Товар у него был более ценный, чем у коробейников, но сами они так не думали и проходили мимо его фургона, не оглядываясь. Краска придавала ему столь неестественный вид, что владельцы каруселей и паноптикумов выглядели рядом с ним франтами, но он считал их дурным обществом и с ними не знался. Он постоянно находился среди этого оседлого и бродячего населения дорог, но к нему не принадлежал. Его занятие как бы отъединяло его от людей, и он почти всегда был один. Многие утверждали, что в охряники идут злодеи, натворившие преступлений, за которые пострадали невинные; укрываясь от закона, они не могут укрыться от собственной совести и берутся за это ремесло во искупление своих грехов. А иначе зачем бы они его выбрали? В данном случае такой вопрос был особенно уместен. Ибо охряник, появившийся в этот вечер на Эгдонской пустоши, представлял собой яркий пример бессмысленной жертвы: тут красота и привлекательность пошли на создание уродства, хотя для этой цели в равной мере годилось бы и безобразие. В сущности, единственной его отталкивающей чертой была окраска. Без нее это был бы очень приятный собой, славный деревенский парень. Наблюдатель, достаточно проницательный, пожалуй, склонился бы к мысли, отчасти справедливой, что он отказался от прежнего своего положения просто потому, что утратил к нему интерес. А приглядевшись внимательнее, вероятно, уяснил бы себе и основные черты его характера - добродушие и сметливость, живую и острую, но чуждую лукавства. Сейчас, штопая чулок, он сидел с посуровевшим от напряженной мысли лицом. Потом это выражение сменилось более мягким, и, наконец, лицо его осветилось грустной нежностью, как тогда, когда он в сумерках шел за своим фургоном по большой дороге. Вскоре игла его остановилась. Он отложил чулок, поднялся и снял с крючка в углу небольшой кожаный мешочек. В этом мешочке, вместе со всякой мелочью, хранился маленький плоский пакет в оберточной бумаге; края его были истертые и слипшиеся, - видно, его часто развертывали и снова бережно складывали. Охряник опять сел на свой трехногий табурет - один из тех, что употребляют при дойке коров, и единственное седалище в его фургоне, - вынул из пакета старое письмо, разгладил его. Когда-то это письмо было написано на белой бумаге, но она давно уже стала бледно-красной, и черные строчки выделялись на ней, как голые веточки зимней изгороди на алом закатном небе. В конце письма стояла дата - два года назад - и подпись: "Томазин Ибрайт". Вот что было в нем написано: "Дорогой Диггори Венн! Вопрос, который ты мне задал, когда нагнал меня возле пруда, был для меня такой неожиданностью, что, боюсь, я не сумела толком ответить. Если бы тетя меня не встретила, я, конечно, сразу бы все объяснила, но тут уж не было времени. И с тех пор я все беспокоюсь; не хочу тебя огорчать, но, боюсь, придется, потому что сейчас я скажу совсем не то, что тебе тогда показалось. Диггори, я не могу выйти за тебя замуж и не могу позволить, чтобы ты называл меня своей милой. Право же, это нельзя, Диггори. Не сердись на меня и не горюй, мне больно думать, что я тебя огорчаю, потому что я тебя очень люблю и всегда считала тебя наравне с моим братом Клаймом. Причин, почему нам нельзя жениться, так много, что в письме не перечислишь. Когда ты пошел за мной, я никак не ожидала, что ты об этом заговоришь, потому что никогда не думала о тебе как о своем поклоннике. И не обижайся на меня за то, что я тогда засмеялась, не подумай, что я смеялась над тобой, - нет, совсем не над тобой, а просто потому, что самая эта мысль - стать твоей женой - показалась мне такой нелепой. Главная причина, почему я не разрешаю тебе за мной ухаживать, это что я не чувствую к тебе того, что должна чувствовать женщина к человеку, за которого соглашается выйти замуж. Ты, может быть, думаешь, что у меня есть другой, но это неверно, никого у меня нет и никогда не было. Вторая причина - это моя тетя. Она бы все равно не согласилась, даже если б я хотела за тебя выйти. Она очень расположена к тебе, во прочит меня не за мелкого фермера, а за кого-нибудь повыше, учителя или адвоката. Надеюсь, ты не возненавидишь меня за то, что я пишу так откровенно, но иначе ты, пожалуй, опять стал бы искать встречи со мной, а нам лучше не видеться. Я всегда буду думать о тебе как о добром, хорошем человеке и желать тебе всякого благополучия. Посылаю тебе это письмо с дочуркой Дженни Орчард. И остаюсь, Диггори, твой верный друг Томазин Ибрайт. Мистеру Венну, на молочную ферму". С того давнего осеннего утра, когда пришло это письмо, Диггори и Томазин не виделись. За это время пропасть между ними еще углубилась; если раньше он был ей не ровня, то теперь тем более, хотя его достатки и сейчас были не так малы. Принимая во внимание, что траты его составляли только четверть доходов, его вполне можно было назвать зажиточным человеком. Отвергнутых любовников так же тянет вдаль, как роящихся пчел; и новое занятие, которому Венн с горя предался, во многих отношениях пришлось ему по душе. Но былая любовь нередко направляла его блуждания в сторону Эгдонской пустоши, хотя он никогда не пытался увидеть ту, которая его туда влекла. Ходить по тому же вереску, что она, быть вблизи от нее было его единственной заветной радостью. Но происшествия последнего дня и маленькая услуга, которую ему довелось оказать ей в тяжелую для нее минуту, так его взволновали, что он поклялся отныне всеми силами охранять ее и защищать, вместо того чтобы, как до сих пор, вздыхать и держаться в отдалении. После всего случившегося он, конечно, не мог не усомниться в честных намерениях Уайлдива. Но она-то, по-видимому, все свои надежды сосредоточила на нем - так что ж, пусть будет счастлива по-своему, и он. Диггори, ей в этом поможет. Ему самому это сулило еще горшие страдания, но любовь охряника была великодушной. Свой первый шаг в защиту интересов Томазин он предпринял на следующий день около семи часов вечера. Услышав от мальчика о тайном свидании Юстасии с Уайлдивом, он тотчас заключил, что она-то и была каким-то образом повинна в расстройстве свадьбы. Ему не пришло в голову, что свой призывный сигнал она зажгла только под влиянием вестей, полученных от дедушки, что это была вспышка прежних чувств в покинутой любовнице. Он видел в ней не препятствие, существовавшее уже заранее, но активную силу, злоумышляющую против счастья Томазин. Весь день ему очень хотелось узнать, что с Томазин, но он не решился постучать в дом, ставший для него чужим, тем более в такую неприятную для его обитателей минуту. Он занялся тем, что перевел своих пони и фургон на новую стоянку, к востоку от прежней, и выбрал для нее уголок, хорошо защищенный от дождя и ветра, из чего можно было заключить, что он рассчитывает пробыть здесь долго. Затем пошел пешком обратно по той же дороге, по которой приехал, а когда сумерки сгустились, свернул налево и вскоре уже стоял за кустом остролиста, всего шагах в двадцати от Дождевого кургана. Он ждал, что они снова придут сюда, но ждал напрасно. В этот вечер никто, кроме него, не приближался к Дождевому кургану. Это его не смутило. Он и раньше бывал в положении Тантала и принимал как закон, что некоторая доля разочарования всегда предшествует удаче; его бы скорее встревожило, если бы все удалось с первого раза. Назавтра в тот же час он опять стоял на своем посту, но долгожданные Юстасия и Уайлдив не появлялись. Точно так же он поступал еще четыре ночи подряд, и все безуспешно. Но на пятую ночь, ровно через неделю после первого их свидания, он заметил тень женщины, проскользнувшую по закраине холма, и силуэт мужчины, поднимавшегося снизу, от дороги. Они сошлись в неглубоком ложке, окаймлявшем курган, - той выемке, откуда древние жители брали землю, насыпая свой могильник. Возбуждаемый подозрением, что здесь куются козни против Томазин, охряник немедля приступил к действиям. Он покинул свое укрытие и пополз вперед на четвереньках. Но когда он подкрался так близко, как только мог без риска быть обнаруженным, оказалось, что ветер относит голоса и разговора ему все-таки не слышно. Возле него и всюду по склону валялись нарезанные пласты дерна, которые Тимоти Фейруэй должен был вывезти до снега. Иные были поставлены на ребро, другие перевернуты вверх изнанкой. Не вставая с земли, Диггори навалил на себя два ближайших, так что один прикрыл его плечи и голову, другой - спину и ноги. Теперь его и при дневном свете никто бы не разглядел; лежавшие на нем дернины вереском кверху имели вид обыкновенных кочек. Он снова пополз, и дерн полз вместе с ним. Возможно, в сумерках его и так бы не заметили, но сейчас он словно прокапывал себе ход под землей и подобрался почти вплотную к стоящим возле кургана. - Хочешь посоветоваться со мной? - донесся до его слуха звучный и властный голос Юстасии. - Со мной?.. Это низость с твоей стороны. Не стану больше это терпеть! - Она заплакала. - Я любила тебя и не скрывала своих чувств, себе на беду, а теперь ты приходишь и так вот, холодно, говоришь, что хочешь посоветоваться со мной, не лучше ли тебе жениться на Томазин? Ну конечно, лучше. Женись на ней; она куда больше пара тебе, чем я. - Ну ладно уж, ладно, - нетерпеливо ответил Уайлдив. - Надо все-таки смотреть правде в глаза. Пусть я во всем виноват, но сейчас ее положение гораздо хуже твоего. Я просто говорю тебе, что не знаю, как быть. - Но ты не смеешь мне это говорить! Неужели ты не видишь, что только мучаешь меня?.. Это неделикатно, Дэймон; ты очень упал в моем мнении. Ты не сумел оцепить мою любезность - любезность женщины, которая снизошла до тебя, хотя мечтала не о таком будущем. Но это вина Томазин. Она сманила тебя, так пусть же и страдает за это. Где она сейчас? И не надейся, что я ее пожалею, когда мне и себя не жаль. Если бы я умерла, сгинула бы совсем, то-то бы она обрадовалась!.. Где она, я спрашиваю? - Она сейчас у тетки, заперлась в спальне и никого не хочет видеть. - А по-моему, ты и сейчас ее не любишь! - с внезапным весельем воскликнула Юстасия. - Иначе не говорил бы о ней так равнодушно. А может, ты так же равнодушно говоришь с ней обо мне? Наверно! Но как ты вообще мог меня бросить? Этого я тебе никогда не прощу. Или нет, прощу, но с одним условием: что всякий раз, как ты вздумаешь меня покинуть, ты будешь опять возвращаться ко мне и каяться в своем поступке. - Я вовсе не хочу тебя покидать. - Но благодарности за это от меня не ищи. Ненавижу, когда все идет гладко. Даже лучше, если ты будешь время от времени мне изменять. Любовь страшная скука, если любовник всегда верен. Стыдно так говорить, но ведь это правда! - У нее вырвался тихий смешок. - От одной мысли об этом меня уже тоска берет. Не предлагай мне спокойной любви, а то я тебя прогоню! - Если б хоть Тамзи была не такой славной девочкой! - вздохнул Уайлдив. - Тогда я мог бы остаться верным тебе, не обижая хорошего человека. Все-таки я негодяй и мизинца вашего не стою, ни твоего, ни Тамзиного! - Но ты не должен жертвовать собой из какого-то чувства справедливости, - живо возразила Юстасия. - Если ты не любишь ее, самое милосердное - ее оставить. Для всех будет полезнее. Ну вот я сказала жестокую вещь. Когда ты со мной, всегда такого наговорю, что потом злюсь на себя. Не отвечая, Уайлдив прошелся взад-вперед по вереску. Наступившее молчание было заполнено свистом ветра в остриженном кусте терна, росшего чуть поодаль, неподатливые ветви которого были как бы решетом. Казалось, ночь поет похоронную песню сквозь сжатые зубы. - С тех пор как мы виделись, мне уже приходило в голову, что, может быть, ты вовсе не из любви ко мне на ней не женился. Скажи мне, Дэймон; я постараюсь с этим примириться. Я тут была ни при чем? - Ты требуешь, чтобы я сказал? - Да, мне нужно знать. Я вижу, что слишком верила в свои силы. - Ну, первой причиной было то, что разрешение на брак оказалось недействительным, а прежде, чем я успел выправить другое, она убежала. Пока что ты была ни при чем. А потом мне не понравилось, как ее тетка со мной разговаривала. - Да, да! Я ни при чем, я ничто. Ты только играл со мной. Боже мой, да из чего же я сделана, я, Юстасия Вэй, если после этого еще думаю о тебе! - Ну-ну, не надо так горячиться... Юстасия, помнишь, как мы бродили среди этих кустов прошлым летом, когда спадала жара и тень от холмов заполняла ложбины и укрывала нас от чужого взгляда? Она помолчала, потом ответила: - И как я смеялась над тобой за то, что ты осмелился поднять взор на меня. Но ты с лихвой отплатил мне за это. - Да, ты жестоко обращалась со мной, пока я не нашел другую, получше. Это было моим спасеньем, Юстасия. - Ты и сейчас думаешь, что она лучше? - Как когда. Смотря по настроению. Чашки весов стоят так ровно, что пушинка может склонить либо ту, либо другую. - И тебе все равно, приду я к кургану или не приду? - Нет, не все равно, но не настолько, чтобы это нарушило мой покой, - лениво ответил Уайлдив. - Нет, дорогая, это все кончено. Я теперь вижу два цветка там, где раньше видел только один, А может, их три, или четыре, или еще больше, и все не хуже первого... Странная у меня судьба. Кто бы подумал, что со мной этакое приключится? Она перебила его со сдержанной страстностью, которая могла равно вылиться и в любовь и в гнев: - Но сейчас-то, сейчас ты меня любишь? - Бог весть! Юстасия продолжала с оттенком грусти: - Отвечай, я хочу знать. - И да и нет, - уже с явной издевкой ответил он. - То есть, опять-таки, как поглянется. Иногда ты мне кажешься слишком высокой, иногда чересчур ленивой, или слишком печальной, или чересчур смуглой, а суть-то одна: ты для меня уже не все на свете, как это было раньше. Но мне, конечно, льстит знакомство с такой благородной дамой, и встречаться с тобой приятно, и миловаться сладко - почти по-прежнему. Она долго молчала, отвернувшись, потом сказала - и в голосе ее была затаенная сила: - Я ухожу - и вот моя дорога. - Что ж, пожалуй, и я пойду с тобой. - Да, потому что ты не можешь иначе, несмотря на все твои настроения и колебания, - ответила она с вызовом. - Что бы ты ни говорил, что бы ни делал, как бы ни старался порвать со мной, ты меня никогда не забудешь. Всю жизнь будешь меня любить. И с радостью бы на мне женился. - Верно, - сказал Уайлдив. - Ах, Юстасия, какие странные мысли меня порой одолевают! Вот и сейчас тоже. Ты ненавидишь Эгдон, я знаю. - Да, - глухо отозвалась она. - Это мой крест, моя мука и будет моей погибелью! - Я тоже его ненавижу, - сказал Уайлдив. - Как унывно шумит ветер вокруг нас! Она не ответила. И в самом деле, вся окрестная тьма была полна угрюмых, таинственных голосов. Сложные звучания доносились со всех сторон; казалось, можно было ухом увидеть все особенности соседних мест. Из темноты возникали слуховые картины; слышно было, где начинается вереск и где он кончается; где еще высятся прямые, жесткие стебли дрока и где они были недавно срезаны; в каком направлении лежит островок елей и далеко ли до лощины, где растут падубы. Ибо каждый элемент ландшафта имел свой голос, так же как свой цвет и форму. - Боже, какая пустыня! - продолжал Уайлдив. - Что нам все эти живописные овраги и туманы, когда мы ничего другого не видели? Зачем мы тут остаемся? Слушай, поедешь со мной в Америку? У меня есть родня в Висконсине. - Это надо обдумать. - Кто может быть счастлив здесь, кроме диких птиц и пейзажистов? Ну как, поедешь? - Дай мне время, - мягко сказала она, беря его за руку. - Америка так далеко. Ты проводишь меня немножко? Говоря это, она отошла от подножья кургана, Уайлдив последовал за ней, и дальнейшего их разговора охряник уже не слышал. Он сбросил дернины и встал. Над краем холма вычертились на небе две черных фигуры, потом исчезли - как будто Эгдон, словно гигантская улитка, выпустил два рога и снова их втянул. Когда охряник вслед за тем спускался в долину и дальше, в тесный лог, где он запрятал свой фургон, его походка была далеко не такой бодрой, как можно было ожидать от легкого на ногу двадцатичетырехлетнего парня. Он был растревожен до боли. Ветер, овевавший его лицо, уносил с собой какие-то невнятные угрозы и обещания небесной кары. Он вошел в фургон, где в печурке еще тлели угли. Не зажигая свечи, он опустился на свою трехногую скамейку и снова стал перебирать в уме все, что только что видел и слышал. Наконец из груди его вырвался звук, который не был ни вздохом, ни рыданием, но еще больше, чем рыдание или вздох, говорил о мучительном беспокойстве. - Тамзи моя! - горестно прошептал он. - Что тут можно сделать?.. Повидаюсь-ка я все-таки с этой Юстасией Вэй. ГЛАВА X  БЕЗНАДЕЖНАЯ ПОПЫТКА На следующее утро, когда солнце, с какой бы точки Эгдона да него ни поглядеть, стояло еще очень низко по сравнению с высотой Дождевого кургана, а все мелкие пригорки, испещрявшие более ровную часть пустоши, казались россыпью островов в Эгейском море тумана, охряник вышел из-под шатра ежевики в разлоге, где устроил себе пристанище, и стал взбираться по склонам Мистоверского холма. Как ни пустынны на вид были эти косматые взгорья, множество любопытных круглых глаз всегда готовы были обратиться к путнику, проходившему здесь ясным зимним утром. В зарослях гнездились всевозможные породы пернатых, причем и такие, что где-нибудь в другом месте их появление вызвало бы сенсацию. Здесь жила дрофа, и всего несколько лет назад их, случалось, встречали на пустоши до двадцати сразу. Болотный лунь выглядывал из камышей за домом Уайлдива. Песчаный бегунок каждогодно посещал Мистоверский холм - птица столь редкая, что ее не больше десяти раз наблюдали в Англии; но какой-то варвар не знал покоя ни днем ни ночью, пока не застрелил этого африканского бродягу, и с тех пор песчаные бегунки остерегались показываться на Эгдонской пустоши. Кто наблюдал этих перелетных гостей так близко, как сейчас Диггори, тот как бы вступал в непосредственное общение с неведомыми человеку областями. Прямо перед ним сидела дикая утка, только что прибывшая с родины северного ветра. Эта пичуга несла в себе целую сокровищницу северных былей. Ледовые обвалы, снежные бури, сверкающие сполохи, Полярная звезда в зените, Франклин под ногами, фантастическая картина для нас, - для нее была повседневностью. Но сейчас, поглядывая на Венна, она, казалось, думала, как и многие другие философы, что одна минута мирного довольства в настоящем стоит десяти дней грандиозных воспоминаний. Венн проходил мимо всех этих тварей, направляясь к дому одинокой красавицы, которая жила среди них и их презирала. День был воскресный, но так как эгдонцы редко хаживали в церковь, кроме как на свадьбу или похороны, то это не составляло разницы. Диггори принял смелое решение повидаться с мисс Вэй и то ли хитростью, то ли с бою поколебать ее положение как соперницы Томазин, в чем и проявил явный недостаток галантности, характерный для подавляющего большинства мужчин, от мужланов до королей. Фридрих Великий, воюя с очаровательной эрцгерцогиней, или Наполеон, утесняя прекрасную королеву Пруссии, выказывали не большую нечувствительность к разнице полов, чем сейчас Диггори, замышляя ниспровержение Юстасии. Посещение капитанского дома всегда было целым предприятием для более скромных жителей Эгдона. Сам капитан мог при случае и посмеяться с вами и поболтать, но у него раз на раз не приходился, и нельзя было сказать сегодня, как он встретит вас завтра. Юстасия всегда была замкнутой и держалась особняком. Кроме служанки, дочери одного из поселян, и паренька, который работал в саду и на конюшне, редко кто переступал их порог. Они были единственными аристократами во всей округе, если не считать Ибрайтов, и хотя сами далеко не богатые, не видели надобности выказывать дружелюбие ко всякому человеку, птице и зверю, как это делали их смиренные бедняки-соседи. Когда охряник вошел в сад, капитан рассматривал в подзорную трубу синюю полоску на горизонте, и якорьки на его пуговицах поблескивали на солнце. Он узнал в Диггори своего вчерашнего попутчика, но, не упоминая об этом, сказал: только: - А, охряник! Пришел? Выпьешь стаканчик грога? Венн отклонил эту любезность на том основании, что еще рано, и объяснил, что имеет дело к мисс Вэй. Капитан обмерил его взглядом от картуза до жилета и от жилета до краг и наконец пригласил зайти в дом. Там ему сказали, что мисс Вэй сейчас видеть нельзя, и он приготовился ждать, усевшись в кухне на скамейке и свесив руки с картузом меж разведенных колен. - Барышня, наверно, еще не встала? - спросил он погодя служанку. - Да не совсем еще. В такой час не принято к дамам ходить. - Ну так я выйду, - сказал Венн. - Если она захочет меня видеть, пусть пошлет сказать, и я сейчас же приду. Он вышел из дому и стал бродить по прилежащему склону. Время шло, а его все не звали. Он уже было решил, что затея его не удалась, как вдруг увидел Юстаспю, неторопливо, как бы гуляючи, идущую к нему. Мысль, что этакая курьезная фигура ищет свиданья с ней, показалась ей забавной и выманила ее из дому. Но с первого же взгляда на Диггори Венна она почувствовала, что и дело у него к ней не совсем обычное, и сам он не так прост, как ей думалось, - ибо он не корчился и не переступал с ноги на ногу и не выказывал ни одного из тех мелких признаков смущения, которые невольно проскальзывают у деревенского неотесы в присутствии женщины более высокого круга. Он спросил, можно ли с ней поговорить, она уронила в ответ: - Хорошо, можете пойти со мной, - и продолжала прогулку. Но уже через несколько шагов проницательный охряник сообразил, что не следовало ему держаться так независимо, и решил при первом же случае исправить ошибку. - Я взял на себя смелость, мисс, прийти к вам, чтоб рассказать, какие до меня дошли слухи об одном человеке. - Да-а? О каком человеке? Он показал локтем на северо-восток - в сторону гостиницы. Юстасия быстро повернулась к нему. - Вы имеете в виду мистера Уайлдива? - Да. Тут в одной семье из-за него неприятности, я и надумал вам сказать, потому что вы, я считаю, можете отвести от них беду. - Я?.. Какую беду? - Они пока это в секрете держат. Дело в том. что он, того и гляди, совсем откажется жениться на Томазин Ибрайт. Юстасия, хотя в ней и дрожала каждая жилка, сумела выдержать роль. Она холодно ответила: - Я не хочу ничего об этом слышать, и вы не должны рассчитывать на мое вмешательство. - Но одно-то словечко, мисс, еще выслушаете? - Нет. Мне дела нет до этой свадьбы, а если бы и было, я не могу заставить мистера Уайлдива слушаться моих приказании. - А по-моему, вы могли бы, вы же единственная настоящая леди в наших краях, - с мудрой непрямотой ответил Венн. - Вот как сейчас обстоит дело. Мистер Уайлдив немедля бы женился на Томазин и все бы уладил, кабы не замешалась тут другая женщина. Как-то он с ней познакомился, и, кажется, они до сих пор встречаются на пустоши. Он на ней никогда не женится, но из-за нее может не жениться и на той, которая любит его всем сердцем. Ну, а если бы вы, мисс, - вы же имеете такое влияние на нашего брата мужчин, - если бы вы настояли, чтоб он эту другую оставил и поступил бы по-честному с вашей молоденькой соседкой Томазин, он бы, пожалуй, так и сделал, и не пришлось бы ей, бедной, так горевать. - Ах, боже мой! - воскликнула Юстасия со смехом, приоткрывшим ее губы, так что солнце заглянуло в них, как в чашечку тюльпана, и наполнило таким же пурпуровым огнем. - Право же, охряник, вы преувеличиваете мое влияние на мужчин. Будь у меня такая власть, я бы тотчас обратила ее на пользу кому-нибудь, кто мне друг, чем Томазин Ибрайт, насколько я знаю, никогда не была. - Неужто вы правда не знаете, что она на вас прямо молится? - Никогда об этом не слышала. Хотя мы живем всего в двух милях друг от друга, мне не случалось бывать в доме ее тетки. По ее надменному тону Диггори понял, что его тактика пока что не имела успеха. Он мысленно вздохнул и решил выдвинуть свой второй довод. - Ну, не будем об этом, но поверьте мне, мисс, есть в вас такая сила, что вы можете много добра сделать другой женщине. Она потрясла головой. - Ваша красота - закон для Уайлдива. Она закон для всех мужчин, какие вас видят. Они говорят: "Вот какая приглядная идет, как ее звать-то? До чего хороша!" Куда лучше Томазин Ибрайт! - настаивал он, добавив про себя: "Прости мне, господи, эту ложь!" Она и в самом деле была лучше, но этого Диггори не видел. Красота Юстасии временами словно затаивалась, а у охряника глаз был неискушенный. Сейчас, в зимней одежде, она походила на тигрового жука, который при слабом освещении кажется серым и неприметным, но под сильным лучом света вспыхивает ярчайшими красками. Юстасия не удержалась от ответа, хотя и сознавала, что роняет этим свое достоинство. - Есть много женщин красивее Томазин, - сказала она, - так что это не бог знает какой комплимент. Венн молча стерпел обиду и продолжал: - А он на женскую красоту зорок, вы его могли бы как лозинку завить, только бы захотели. - Уж если она не смогла, бывая с ним постоянно, так где же мне, когда я живу здесь и с ним даже не вижусь. Охряник резко повернулся и глянул ей прямо в лицо. - Мисс Вэй! - сказал он. - Почему вы так это сказали - словно мне не верите? - Голос ее упал и дыханье пресеклось. - Еще смеете говорить со мной в таком тоне! - добавила она, силясь надменно усмехнуться. - Что вам пришло в голову? - Мисс Вэй, почему вы притворяетесь, будто не знаете этого человека? То есть я понимаю почему. Он ниже вас, и вам стыдно. - Вы ошибаетесь. Что все это значит? Охряник решил играть в открытую. - Я вчера был возле Дождевого кургана и все слышал. - сказал он. - Женщина, что стала между Уайлдивом и Томазин. - это вы. Для нее это было, как если бы вдруг развернулся занавес и она оказалась открыта всем взглядам в горьком своем унижении, как выставленная нагою напоказ жена Кандавла. Уже не было сил сдержать трепет губ и подавить возглас изумления. - Мне поздоровится, - торопливо проговорила она. - Нет, не то... Я не в настроении слушать вас. Оставьте меня. - Мисс Вэй, я должен говорить, хоть, может, и сделаю вам больно. Я вот что хочу сказать. Кто тут ни виноват - она ли, вы ли, ей все-таки сейчас куда труднее, чем вам. Если вы бросите мистера Уайлдива, это будет для вас только выигрыш, потому что не пойдете же вы за него замуж? А ей так легко не выпутаться, - все ее осудят, если жених от нее сбежит. Вот я и прошу вас - не потому, что у нее прав больше, а потому, что ее положение хуже, - уступите его ей. - Нет, нет, ни за что! - пылко вскричала она, совсем позабыв о своих недавних стараниях говорить с охряником, как с низшим. - Какое неслыханное оскорбление! Все шло хорошо - и вдруг мне велят смириться, да еще перед таким ничтожеством! Очень мило, что вы ее защищаете, но разве не сама она виновата в своем несчастье? Выходит, я никому не смею выказать расположения, не спросясь сперва у кучки безграмотных мужиков? Она пыталась отбить его у меня, а теперь, когда справедливо за это наказана, подсылает вас просить за нее! - Клянусь вам, - с жаром перебил ее Венн, - она ничего об этом не знает. Я сам, от себя, прошу вас с ним расстаться. Этак лучше будет и для нее и для вас. Люди станут нехорошее говорить, если узнают, что благородная барышня тайком встречается с человеком, который так изобидел другую женщину. - Я ей зла не делала; он был моим, когда о ней еще и не помышлял. А потом вернулся ко мне, потому... потому, что меня любил больше!.. - выкрикнула она вне себя. - Но я теряю всякое самолюбие, оправдываясь перед вами... Чего я тут наговорила!.. - Я умею хранить тайны, - мягко сказал Венн. - Не бойтесь. Кроме меня, никто не знает о ваших свиданьях. Еще только одно - и я уйду. Вчера я слышал, вы как будто ему сказали, что вам противно здесь жить, что Эгдон для вас тюрьма? - Сказала. Эти места довольно красивы, я знаю, есть какое-то обаяние, но я здесь как в тюрьме. И этот человек, о ком вы упоминали, он не спасает меня от этого чувства, хотя живет здесь. Я бы о нем и не думала, найдись тут кто-нибудь получше. Охряник оживился; после этих слов его третий довод, который он пока что приберегал, уже не казался таким безнадежным. - Ну вот, мисс, - начал он с запинкой, - мы теперь немножко открылись друг другу, и я скажу, что хотел вам предложить. С тех пор как я стал торговать охрой, мне много приходится разъезжать, как вам известно. Она слегка наклонила голову и повернулась так, что перед глазами у нее была лежавшая глубоко внизу затопленная туманом долина. - И во время моих разъездов я часто бываю возле Бедмута. Ну, а Бедмут чудесное место - прямо-таки чудесное, морская ширь блещет на солнце и дугой вдается в берег, и тысячи нарядных людей гуляют по эспланаде, оркестры играют, и морских офицеров там встретишь и сухопутных, и на каждые десять встречных девять в кого-нибудь влюблены. - Знаю, - презрительно сказала она. - Я лучше вас знаю Бедмут. Я там родилась. А мой отец приехал из-за границы и был там военным музыкантом. Ах, боже мой! Бедмут!.. О, если б мне сейчас быть там! Охряника поразила эта неожиданная вспышка скрытого огня. - И ежели бы вы там очутились, мисс, - сказал он, - вы через неделю даже не думали бы об Уайлдиве - не больше чем об одном из стригунов, что вон там пасутся. Так вот, я могу это устроить. - Как? - спросила Юстасия с жадным любопытством, вдруг сверкнувшим в ее обычно полусонных глазах. - Мой дядя двадцать пять лет был доверенным лицом у одной богатой вдовы, у которой есть там отличный дом на самом берегу, окнами на море. Теперь она уже старая и хромая, и ей нужна молодая компаньонка, чтобы могла ей читать и петь, но она еще никого не нашла себе по душе, хотя помещала объявленья в газетах и уже перепробовала с полдесятка. А вам она будет рада-радехонька, и мой дядя все устроит. - Но там, может быть, работать придется? - Да нет, настоящей работы никакой - так, почитать, поговорить... И потребуетесь вы ей только после Нового года. - Я так и знала, что это работа, - сказала она, снова поникнув. - Ну, иной раз, может, придется немножко похлопотать, сделать что-нибудь для ее развлеченья... Бездельник, пожалуй, назовет это работой, но рабочий человек - игрой. Зато подумайте, какая у вас будет жизнь, мисс, сколько интересного увидите и замуж выйдете за джентльмена. Она велела дяде поискать какую-нибудь достойную барышню из усадьбы, городских она не любит. - Ну да, это значит из кожи лезть, чтобы ей угодить. Нет, не поеду. О, если бы я могла жить в шумном городе, как прилично даме, быть сама себе госпожой, делать, что хочу, - за это я всю вторую половину жизни бы отдала. Пусть умру молодой, только бы так пожить! - Помогите мне сделать Томазин счастливой, мисс, и у вас будет шанс, - еще раз попытался уговорить ее Венн. - Шанс!.. Никакой это не шанс, - с презрением бросила она. - Да и что, в самом деле, может мне предложить такой бедняк, как вы? Я иду домой. И больше мне нечего сказать. А вам разве не нужно кормить лошадей, или штопать мешки, или искать покупателей на ваш товар, что вы тут попусту тратите время? Венн не проронил больше ни слова, только отвернулся, чтобы она не увидела горечи разочарованья на его лице, и, заложив руки за спину, пошел прочь. Ясность ума и сила, которые он нашел в этой одинокой девушке, с первых же минут разговора поколебали в нем надежду на успех. Зная, как она молода и в какой глуши до сих пор жила, он ожидал встретить деревенскую простушку, для которой вполне годились бы его приманки. Но то, что могло соблазнить более слабых, только оттолкнуло Юстасию. А меж тем для жителей Эгдона Бедмут всегда был магическим словом. Этот растущий портовый городок и посещаемый королем курорт с минеральными источниками отображался в их уме как некая вершина цивилизации, непостижимым и пленительным образом совмещавшая в себе оживление и пышность Карфагена, неги Тарента, красоты и целительность Байи. Представление Юстасии об этом городе было не намного реальнее. Но она все же не согласилась пожертвовать своей независимостью ради того, чтобы туда попасть. Когда Диггори Венн удалился, Юстасия подошла к насыпи и стала смотреть на лежащую внизу дикую и живописную долину - в ту сторону, откуда вставало солнце и где жил Уайлдив. Туман уже немного осел, и вершины деревьев и кустов чуть проглядывали вкруг его дома, как будто постепенно прокапывая себе ход наверх сквозь огромную белую паутину, закрывавшую их от дневного света. Воображение Юстасии явно влеклось туда - неопределенно и прихотливо, то завиваясь вокруг него, то снова развиваясь, но опять и опять возвращаясь к нему, как к единственной точке видимого ей мира, вокруг которой могли кристаллизоваться мечты. Человек, который вначале был для нее забавой и так и остался бы ее минутной прихотью, если бы вовремя ее не покинул, теперь снова стал для нее желанным. Его равнодушие оживило ее любовь. Ленивый ручеек ее чувств к Уайлдиву, запруженный руками Томазин, превратился в бурный поток. Когда-то она смеялась над Уайлдивом, но это было до того, как другая подарила его своей благосклонностью. Часто бывает, что капелька иронии, внесенная в положение, уже ставшее пресным, вновь сообщает ему остроту. - Никогда его не отдам - никогда! - страстно воскликнула она. Намек охряника, что о ней может пойти дурная слава, не мог устрашить Юстасию. Эта сторона вопроса ее заботила не больше, чем богиню нехватка белья. И это происходило не от врожденного бесстыдства, а просто оттого, что она жила до такой степени вдали от людей, что до нее не достигал натиск общественного мнения. Зеновию в глуши вряд ли интересовало, что говорят о ней в Риме. Во всем, что касалось общественной морали, Юстасия находилась еще в дикарском состоянии, хотя в области эмоций достигла большой утонченности. Она проникла в самые тайники чувства, но еще не ступала на порог условностей. ГЛАВА XI  БЕСЧЕСТНОСТЬ ЧЕСТНОЙ ЖЕНЩИНЫ Охряник ушел от Юстасии, не имея уже почти никаких надежд устроить счастье Томазин, но на обратном пути к своему фургону, завидев издали миссис Ибрайт, медленно идущую по направлению к гостинице "Молчаливая женщина", он стал соображать, что один ход, во всяком случае, оставался еще неиспользованным. Он пошел ей наперерез и, когда они сошлись на дороге, догадался по ее озабоченному лицу, что она направляется к Уайлдиву с тем же намерением, с каким сам он поутру шел к Юстасии. Она не стала это отрицать. - Ну, миссис Ибрайт, - сказал охряник, - вряд ли что из этого выйдет. - Я и сама так думаю, - сказала она. - Но ничего больше не остается, как поставить перед ним вопрос ребром. - Сперва я хотел бы сказать словечко, - с твердостью проговорил охряник. - Не один мистер Уайлдив сватался к Томазин, - так почему бы и другому сейчас не попытать счастья? Миссис Ибрайт, я буду счастлив жениться на вашей племяннице, уже два года, как в любой день с радостью бы это сделал. Ну вот я вам и открыл свою тайну, а до сих пор, я, кроме как ей самой, ни одной живой душе не говорил. Миссис Ибрайт редко проявляла свои чувства вовне, но сейчас ее взгляд невольно приковался к необычной, хотя и складной, фигуре охряника. - Не судите по виду, - сказал он, заметив ее взгляд. - Ремесло мое не так уж плохо, если говорить о деньгах, и достатки у меня, пожалуй, не меньше, чем у Уайлдива; нет ведь беднее, чем эти ученые неудачники. А если не нравится вам мой цвет, так я же не отроду таков и за дело это взялся из причуды; могу со временем и чем другим заняться. - Я очень признательна вам за ваш интерес к моей племяннице, но боюсь, тут будут возражения. И главное - она любит этого человека. - Это верно. Иначе я не стал бы делать то, что сделал сегодня. - Да, если бы не это, то и волноваться было бы не из чего и вы не застали бы меня сегодня на пути к его дому. А что ответила Томазин, когда вы сказали ей о своих чувствах? - Она написала, что вы меня не захотите - и еще разное. - Она в какой-то мере права. Не принимайте это за обиду, просто я говорю то, что есть. Вы были добры к ней, мы это помним. Но раз она сама отказалась быть вашей женой, то это решает дело, независимо от моих желаний. - Да. Но есть разница между тем, что было тогда и что теперь. Теперь она в горе, и я подумал, что если вы поговорите с ней обо мне и сами будете за меня, так, может, она и передумает и уж не будет тогда зависеть от Уайлдива, который играет то вперед, то назад и сам не знает, хочет он на ней жениться или нет. Миссис Ибрайт покачала головой. - Томазин считает - и я тоже, что она должна стать женой Уайлдива, если хочет сохранить доброе имя. Если они сейчас поженятся, все поверят, что свадьба расстроилась случайно. А если нет, это бросит на нее тень, - и, во всяком случае, выставит ее в смешном виде. Одним словом, если есть хоть какая-нибудь возможность, надо их поскорее женить. - Полчаса назад я сам так думал. Но почему, в конце концов, это должно ей повредить - то, что они съездили в Эиглбери и два-три часа провели там вместе? Всякий, кто знает, как она чиста, скажет, что это несправедливо. Я сам сегодня утром пытался устроить ее свадьбу с Уайлдивом, - да, мэм, я это сделал, - считал, это мой долг, раз она так его любит. Но, может, я был не прав. Так ли, сяк ли, из этого ничего не вышло. И теперь я предлагаю себя. Миссис Ибрайт, по-видимому, не склонна была обсуждать этот вопрос. - Боюсь, я должна идти, - сказала она. - Не вижу, что другое тут можно сделать. И она пошла своим путем. Но хотя встреча с охряником не повлияла на решение миссис Ибрайт поговорить с Уайлдивом, она очень повлияла на ход этого разговора. Миссис Ибрайт благодарила бога за то, что охряник вложил ей в руки такое оружие. Уайлдив был дома, когда она пришла. Он молча провел ее в гостиную и затворил дверь. Миссис Ибрайт начала так: - Я сочла своим долгом сегодня побывать у вас. Мне сделано предложение, которое меня несколько удивило. Оно, конечно, очень взволнует Томазин, и я решила, что вам, во всяком случае, надо об этом сообщить. - Да? Какое? - вежливо осведомился он. - Это касается ее будущего. Вам, может быть, неизвестно, что есть еще другой человек, который давно уже выражал желание жениться на Томазин. До сих пор я его не поощряла, но по совести не могу дольше утаивать это от нее. Не хотелось бы поступать вам наперекор, но я должна быть честной по отношению к нему и к ней. - Кто он такой? - изумленно спросил Уайлдив. - Это человек, который был дольше влюблен в нее, чем она в вас. В первый раз он сделал ей предложение два года назад. Тогда она ему отказала. - Так в чем же дело? - Недавно он опять ее видел и теперь просит у меня позволения вновь обратиться к ней. Он думает, что во второй раз она ему не откажет. - Как его имя? Миссис Ибрайт отказалась удовлетворить его любопытство. - Она к нему расположена, - добавила она, - и, во всяком случае, уважает его за постоянство. Мне кажется, сейчас она рада будет получить то, что раньше отвергала. Ее очень тяготит ее ложное положение. - Она никогда не говорила мне об этом прежнем поклоннике. - Самая кроткая женщина не так глупа, чтобы открыть все свои карты. - Ну, если он ей нужен, так пускай его и берет. - Это легко сказать, но вы не понимаете, в чем тут трудность. Он гораздо больше заинтересован в ней, чем она в нем, и прежде чем дать ему согласие, я хотела бы твердо договориться с вами, что вы не станете мешать этому браку, который, я считаю, для нее самое лучшее. Допустим, они будут обручены и все уже готово к свадьбе, а вы вдруг вздумаете возобновить свои искательства? Вряд ли вы снова ее завоюете, но горя ей причините немало. - Ну конечно, я ничего подобного делать не стану, - ответил Уайлдив. - Но ведь они еще не обручены? Почем вы знаете, что Томазйн примет его предложение? - Этот вопрос я уже обдумала, и, по-моему, больше вероятий, что она его примет, если не сразу, то со временем. Я все-таки имею на нее кое-какое влияние. Характер у нее податливый, а я могу многое сказать в его пользу. - А также мне во вред. - Да уж можете быть уверены, что хвалить вас я не стану, - сухо ответила она. - А если это похоже на интриганство, то вспомните, в каком она сейчас положении и как дурно с ней обошлись. Устроить этот брак мне будет нетрудно - тут поможет ее собственное желание поскорее забыть нанесенную ей обиду; женская гордость в таких случаях может завести очень далеко. Может быть, придется немножко нажать, но я это сумею, лишь бы вы согласились сделать то единственное, что от вас требуется, а именно: сказать напрямик, что ей больше нечего мечтать о вас как о возможном супруге. Тогда в пику вам она пойдет за него. - Миссис Ибрайт, я, право же, не могу сейчас ответить. Это так неожиданно! - Ну, вот и выходит, что вы срываете все мои планы! Как это, однако, неудобно, что вы даже такой малостью не хотите помочь нашей семье - сказать откровенно, что вы не желаете иметь с нами ничего общего. С минуту Уайлдив раздумывал. - Признаться, я этого не ожидал, - проговорил он. - Конечно, я откажусь от нее, если вы этого хотите, если это необходимо. Но я надеялся быть ее мужем. - Это мы уже слышали. - Миссис Ибрайт, не будем ссориться. Дайте мне время. Я не хочу мешать ее счастью, если она может найти его в этом браке, но жаль, что вы мне не сказали раньше. Я напишу вам или зайду через день либо два. Это вас устроит? - Да, - ответила она, - при условии, что вы пообещаете не встречаться с Томазин без моего ведома. - Обещаю, - сказал он. На том кончилось их свиданье, и миссис Ибрайт отправилась домой как будто с тем же, с чем пришла. Однако ее нехитрая стратегия возымела действие, хотя, как это часто бывает, в направлении совсем неожиданном и не предусмотренном в ее расчетах. Первым результатом было то, что в тот же вечер с наступлением темноты Уайлдив оказался на Мистоверском холме перед домом Юстасии. В такой поздний час это одинокое жилище было плотно укрыто от холода и окружающей тьмы, - все шторы задернуты и ставни заперты. Как обычно, Уайлдив подал ей тайный знак, состоявший в том, что, взяв в руку немного гравия, он держал ее над щелью вверху ставня: песок с тихим шорохом, как от скребущейся мыши, просыпался между стеклом и ставнем. Так он давал ей знать о себе, не вызывая подозрений ее дедушки. - Слышу; подожди меня, - ответил изнутри тихий голос Юстасии, из чего Уайлдив заключил, что сейчас она одна. Он стал ждать, прохаживаясь, по своему обыкновению, вдоль насыпи и задерживаясь у пруда, ибо его гордая, хотя и податливая возлюбленная никогда не приглашала его в дом. Она не торопилась. Время шло, он уже начинал терять терпение. Минут через двадцать она показалась из-за угла дома и направилась к нему ленивой походкой, словно вышла только затем, чтобы подышать воздухом. - Ты не стала бы так медлить, если б знала, зачем я пришел, - ворчливо сказал он. - Ну да уж ладно, ради тебя можно и подождать. - А что такое? - спросила Юстасия. - Я не знала, что у тебя неприятности. Мне и самой не очень-то весело. - Никаких неприятностей нет. Просто все так сошлось, что надо принимать решение. - Какое решение? - переспросила она, насторожившись. - А ты уже забыла, что я предлагал тебе в прошлый раз? Забрать тебя отсюда и вместе уехать за границу. - Я не забыла. Но почему ты вдруг опять являешься с этим вопросом, когда обещал прийти только в субботу? Я считала, у меня будет время подумать. - Да, но обстоятельства изменились. - Объясни. - Не хотелось бы объяснять, ты еще расстроишься. - Но я должна знать, почему такая спешка. - Это я от горячности чувств, дорогая Юстасия. Теперь для нас больше нет преп