ее. - Может, еще что вспомнишь? - Да нет - вот только на ногах сандалии. - Красная лента и сандалии, - повторила она про себя. Сьюзен принялась копаться в своих вещах, пока не отыскала обрывок узенькой красной ленты; его она отнесла вниз и завязала вокруг шеи вылепленной фигурки. Потом достала пузырек с чернилами и гусиное перо из расхлябанного письменного столика у окна, зачернила ноги изображенья в тех местах, которые предположительно должны были быть закрыты туфлями, и на подъеме каждой ноги прочертила крест-накрест черные полоски, приблизительно так, как ложилась шнуровка в модных тогда туфлях-сандалиях. Наконец, голову куклы она обвязала черной ниткой, в подражание ленты для волос. Отведя руку, она некоторое время созерцала плоды своих трудов с удовлетворением, но без улыбки. Всякий, знакомый с обитателями Эгдонскои пустоши, узнал бы в этом изображении Юстасию Ибрайт. Из своей рабочей корзинки она достала бумажку с наколотыми на нее булавками; булавки были такие, какие выделывались в старину, - длинные и желтые, с головками, имевшими склонность отваливаться при первом же употреблении. Их она со злобной энергией принялась втыкать со всех сторон в восковую фигурку - в голову, в плечи, в туловище, даже в ноги снизу сквозь подошвы, - пока не натыкала не меньше пятидесяти, так что вся кукла ощетинилась булавками. Затем она подошла к очагу. Топливом служил торф, и высокая кучка золы, какая обычно остается от торфа, снаружи казалась темной и погасшей, но, пошевелив ее совком, Сьюзен обнаружила рдеющую алым огнем внутренность. Сверху она положила еще несколько свежих кусков торфа, взяв пх из угла у печки, после чего огонь заметно оживился. Наконец, ухватив щипцами вылепленное ею изображение Юстасии, Сьюзен сунула его в самый жар и пристально следила за тем, как оно стало размягчаться и таять. Одновременно с ее губ слетали какие-то невнятные слова. Это был поистине странный жаргон - молитва "Отче наш", читаемая сзади наперед, - обычное заклинание, когда ищут помощи у злых сил против врага. Сьюзен трижды медленно выговорила свое зловещее моление, и к концу его восковая фигурка уже значительно уменьшилась. Когда воск капал в огонь, в том месте взлетал высокий язык пламени и, обвиваясь вокруг куклы, слизывал еще часть ее состава. По временам вместе с воском сваливалась булавка и потом лежала, раскаленная докрасна, на горячих углях. ГЛАВА VIII  ДОЖДЬ, ТЬМА И ВСТРЕВОЖЕННЫЕ ПУТНИКИ Пока изображение Юстасии таяло и обращалось в ничто, а сама она стояла на Дождевом кургане с таким отчаянием в душе, какое существам столь юным редко доводится испытывать, Ибрайт одиноко сидел в Блумс-Энде. Он исполнил обещание, данное Томазин, послав с Фейруэем письмо жене, и теперь нетерпеливо ждал какого-нибудь звука или признака ее возвращения. Если письмо застало ее в Мистовере, самое меньшее, чего он мог ожидать, это что она пришлет ответ сегодня же и с тем же посланцем, хотя, не желая никак влиять на ее решение, он предупредил Фейруэя, чтобы тот не спрашивал ответа. Если ему что-нибудь скажут или дадут письмо, пусть немедленно его принесет; если нет, пусть идет прямо домой, не заходя сегодня в Блумс-Энд. Но втайне Клайм лелеял более отрадную надежду. Юстасия, может быть, не станет прибегать к перу, - ведь ее обычай - делать все молча, может быть, она обрадует его нежданным появлением у двери. К огорчению Клайма, под вечер пошел дождь и поднялся сильный ветер. Ветер скребся и скрежетал по углам дома и щелкал по стеклу окон стекавшими с крыши каплями, словно горошинами. Клайм без устали ходил по нежилым комнатам и гасил странные звуки, исходившие от окон и дверей, затыкая щепками щели и зазоры в оконных рамах и прижимая края свинцовых переплетов там, где в них расшатались стекла. Это была одна из тех ночей, когда расширяются трещины в стенах старых церквушек, проступают вновь древние пятна на потолках ветшающих помещичьих домов, а там, где эти пятна были величиной в ладонь, они расползаются вширь на несколько футов. Маленькая калитка в палисаде перед домом беспрестанно хлопала, то открываясь, то закрываясь, но когда Клайм в волнении выглядывал, там никого не было, как будто это проходили невидимые призраки умерших, направляясь к нему в гости. Где-то между десятью и одиннадцатью часами, видя, что ни Фейруэй и никто другой не приходит, Клайм лег в постель и, несмотря на свои тревоги, вскоре заснул. Но сон его не был крепок, и примерно через час он вдруг проснулся от негромкого стука в дверь. Он встал и выглянул в окно. Дождь все еще лил, и под его потоками вся ширь вересковой пустоши, раскинутая перед Клаймом, издавала легкое шипенье. Было так темно, что и у самого дома ничего не было видно. - Кто там? - крикнул Клайм. Ему послышались легкие шаги на галерее - кто-то перешел там с одного места на другое - и еле различимый жалобный женский голос: - Клайм, сойди же, впусти меня! От волнения его обдало жаром. - Это Юстасия! - прошептал он. Если так, то уж действительно нежданное появление! Он поспешно зажег свет, оделся, сбежал вниз. Распахнул дверь - дрожащий луч света упал на закутанную женскую фигуру. Она быстро шагнула к нему. - Томазин! - со всей болью обманутой надежды воскликнул он. - Это Томазин?.. В такую ночь? Боже мой! Где Юстасия? Да, это была Томазин, мокрая, испуганная, запыхавшаяся. - Юстасия? Не знаю, Клайм, но догадываюсь, - смятенно проговорила она. - Дай я войду, сяду, тогда объясню. Там большая беда готовится - мой муж и Юстасия! - Что, что? - Мой муж, кажется, хочет меня бросить или еще сделать что-то ужасное - не знаю что... Клайм, ради бога, пойди, посмотри!.. Мне ведь не к кому обратиться, кроме тебя. Юстасия не вернулась? - Нет. Она продолжала, все еще тяжело дыша: - Он пришел сегодня часов в восемь вечера и сказал так, знаешь, небрежно: "Тамзи, я сейчас узнал, что должен буду уехать". Я спросила: "Когда?" - "Сегодня", - говорит. "А куда?" - "Этого, говорит, сейчас не могу тебе сказать, но завтра я вернусь. И стал укладывать кое-какие вещи, а на меня никакого вниманья, будто меня и нет. Я думала, он сразу уйдет, но нет, а когда стало десять часов, он говорит: "Ты ложись". Я не знала, что мне делать, и легла. Он, наверно, думал, что я заснула, потому что через полчаса пришел и отпер дубовую шкатулку, в которой мы держим деньги, когда их много скопится в доме, и достал оттуда пакет, по-моему, это были банкноты, хотя я и не знала, что они у него есть. Он, должно быть, взял их в банке, когда ездил туда на днях. Но зачем ему банкноты, если он уезжает на один день? И когда он ушел, я подумала о Юстасии и о том, что он виделся с ней вчера вечером, - я знаю, Клайм, что виделся, потому что я проследила его до полдороги, я только не сказала тебе, когда ты был у нас, не хотела, чтобы ты плохо о нем думал, я тогда не верила, что это так серьезно. Ну, после этого я не могла оставаться в постели. Встала и оделась, а когда услышала, что он возится в конюшне, я подумала, - пойду, скажу тебе. Сошла тихонько по лестнице и побежала. - Значит, он еще не уехал, когда ты уходила? - Нет еще. Клайм, милый, пойди, постарайся уговорить его, чтобы не уезжал. Он не слушает, что я говорю, затыкает мне рот этими россказнями, будто он ненадолго и завтра вернется, но я не верю. А ты, мне кажется, мог бы на него повлиять. - Хорошо, я пойду, - сказал Клайм. - Ах, Юстасия! Томазин держала, прижав к груди, большой сверток; теперь, усевшись, она стала его разматывать, и оттуда, как орешек из скорлупы, вылупился младенец - сухой, тепленький, и, по-видимому, не заметивший ни своего ночного путешествия, ни бушующей непогоды. Томазин бегло его поцеловала и только тут заплакала, приговаривая: - Я взяла ее с собой, потому что боялась, что с ней будет. И она, наверно, простудится и умрет, но я не могла оставить ее с Рейчл! Клайм торопливо уложил поленья в камине, разгреб еще не успевшие погаснуть угли и раздул мехами огонь. - Сядь поближе, обсохни, - сказал он. - Я пойду принесу еще дров. - Нет, нет, не задерживайся из-за этого. Я сама разведу огонь. А ты иди, иди, - умоляю тебя, скорей! Клайм побежал наверх одеться для выхода. Едва он ушел, как раздался новый стук в дверь. На этот раз нечего было надеяться, что это Юстасия, - шаги, предшествующие стуку, были медленные и тяжелые. Ибрайт, думая, что это может быть Фейруэй с ответным письмом, снова сошел вниз и отпер дверь. - Капитан Вэй? - сказал он вошедшему, с которого ручьями стекала вода. - Моя внучка здесь? - спросил капитан. - Нет. - А где же она? - Не знаю. - Вам бы надо знать - вы ее муж. - Видимо, только по имени, - отвечал Клайм со все растущим волнением. - Похоже, она сегодня ночью собирается бежать с Уайлдивом. Я как раз хотел пойти разузнать. - Из дому она, во всяком случае, ушла - так с полчаса тому назад. Кто это там сидит? - Моя двоюродная сестра Томазин. Капитан рассеянно поклонился ей. - Надеюсь, это только побег, а не хуже, - сказал он. - Хуже? Что может быть хуже самого худшего, что может сделать жена? - Я слышал странную историю. Прежде чем выходить на поиски, я позвал Чарли, моего конюха. Недавно у меня пропали пистолеты. - Пистолеты? - Он тогда сказал, что взял их почистить. А теперь признался, что взял, потому что видел, как Юстасия чересчур внимательно на них смотрела; и потом она сказала ему, что хотела покончить с собой, и обещала больше ни о чем таком не думать, а с него взяла слово, что он будет молчать. Сомневаюсь, чтобы у нее хватило храбрости пустить в ход пистолеты, но это показывает, какие мысли ей тогда приходили в голову, а если раз пришли, так могут и опять. - Где сейчас пистолеты? - Заперты крепко-накрепко. О, нет, больше она до них не доберется. Но есть разные способы выпустить душу из тела, не только через дырочку от пули. Из-за чего вы с ней так жестоко поссорились, что вон до чего ее довели? Видно, уж очень солоно ей пришлось. Ну, да я всегда был против этого брака, и выходит, не ошибался. - Вы пойдете со мной? - спросил Ибрайт, не обращая вниманья на последнюю тираду капитана. - Куда? - К Уайлдиву. Там ее надо искать, можете не сомневаться. Тут вмешалась Томазин, все еще плача: - Он сказал, что поедет недалеко и на один день. Но если так, зачем ему столько денег? Ох, Клайм, что с нами будет? Боюсь, моя бедная крошка, скоро ты без отца останешься. - Ну, я ухожу, - сказал Клайм, отворяя дверь на галерейку. - Я бы пошел с вами, - нерешительно проговорил старик, - да боюсь, ноги далеко меня не унесут в такую ночь. Годы мои не маленькие. А кроме того, если их бегству помешают, она, понятно, ко мне вернется, и надо быть дома, чтобы ее принять. Одним словом, так ли, сяк ли, а в гостиницу я идти не могу. Пойду прямо домой. - Пожалуй, это самое правильное, - сказал Клайм. - Томазин, грейся тут, сушись, устраивайся как можешь удобнее. С этими словами он закрыл за собой дверь и вместе с капитаном Вэем вышел из дому. У калитки они расстались: капитан пошел по средней тропе, которая вела в Мистовер; Клайм свернул на правую дорогу по направлению к гостинице. Оставшись одна, Томазин сняла промокшую накидку, отнесла ребенка наверх, уложила в спальне Клайма и, сойдя снова вниз, разожгла огонь пожарче и принялась сушить одежду. Пламя скоро стало взвиваться высоко в дымоход и озарять комнату, делая ее особенно уютной по контрасту с непогодой, разыгравшейся снаружи; ветер сотрясал оконные рамы и, врываясь в трубу, бормотал там что-то глухое и странное, словно пролог к трагедии. Но Томазин только частицей сознания присутствовала в доме, ибо едва ее сердце успокоилось за девочку, теперь мирно спавшую наверху, как мысли устремились вслед за Клаймом в его ночных поисках. Она довольно долго предавалась этим мысленным блужданиям, и постепенно в ней стало нарастать чувство, что время движется невыносимо медленно. Но она все же сидела. Потом наступил момент, когда она уже и сидеть не могла и восприняла как сущее издевательство над своим терпением тот факт, что, если верить часам, Клайм едва ли даже успел добраться до гостиницы. Под конец она пошла наверх и села возле ребенка. Девочка спокойно спала, но в воображении Томазин все время вставали картины разных несчастий, какие могли совершиться у нее дома, и это преобладание воображаемого над видимым наполняло ее нестерпимой тревогой. Она не выдержала - сошла вниз и распахнула дверь. Дождь все лил, свет от свечи упал на передние капли, превращая их в сверкающие стрелы, а за ними угадывались еще сонмы других, невидимых. Выйти под такой дождь было все равно что окунуться в чуть разбавленную воздухом воду. Но чем труднее было вернуться домой, тем сильнее ей этого хотелось; все лучше, чем ожидание. "Я ведь дошла сюда, - сказала она себе, - почему бы мне не дойти обратно? Было ошибкой уходить из дому". Она поспешно отнесла вниз ребенка, завернула его, укуталась сама и, засыпав огонь золой, во избежание несчастных случайностей, вышла на воздух. Остановившись на минуту, чтобы положить ключ на старое место за ставней, она затем повернулась лицом к громаде небесного мрака, поджидавшей ее за палисадом, и, отворив калитку, ступила в самое его нутро. Но ее воображение было так занято другим, что ночь и непогода не имели для нее страхов, кроме трудности и неудобства пути. Вскоре она уже поднималась по долине Блумс-Энда и одолевала бугры и впадины на склоне холма. Ветер так свистал над вереском, будто радовался, что наконец выдалась ночка ему по сердцу. Иногда тропа заводила Томазин в ложбинку меж зарослей высоких и насквозь мокрых орляков, увядших, но еще не повалившихся, и они замыкали ее там, словно в пруду. Когда они были особенно высокими, она поднимала младенца себе на голову, чтобы сделать его недосягаемым для их источающих воду листьев. На более высоких и открытых местах, где ветер был резким и непрерывным, дождь летел вдоль над землей, ничуть к ней не склоняясь, так что даже невозможно было себе представить отдаленность той точки, в которой он покидал лоно облаков. Здесь от дождя не было защиты, и отдельные капли вонзались в Томазин, как стрелы в святого Себастиана. Ей удавалось избегать луж по туманной бледности, которая выдавала их присутствие, хотя рядом с чем-нибудь не столь темным, как вереск, сама эта бледность показалась бы чернотой. Несмотря на все это, Томазин не жалела, что вышла. Для нее не таились, как для Юстасии, демоны в воздухе и злой умысел в каждом кусте и каждой ветке. Капли, которые секли ей лицо, были не скорпионами, но самым прозаическим дождем, и весь Эгдон в целом не каким-то недобрым чудищем, а просто открытой местностью. Если она чего-нибудь здесь боялась, то в пределах здравого смысла, если что ей не нравилось, то с полным основанием. Сейчас, в частности, Эгдон был для нее мокрым и ветреным местом, где очень неудобно идти, можно, если не доглядишь, потерять дорогу, да, пожалуй, еще и простудиться. Когда хорошо знаешь тропу, держаться на ней нетрудно, ноги сами ее нащупывают; но, однажды потеряв, вновь найти невозможно. Из-за ребенка, который иногда мешал Томазин заглядывать вперед и отвлекал ее вниманье, она в конце концов сбилась с дороги. Это произошло, когда она спускалась по открытому склону, пройдя уже две трети расстояния до дому. Она не стала делать безнадежных попыток отыскать этакую ниточку, бегая вправо и влево, но пошла напрямик, положившись на свое общее знание местности, в котором даже Клайм и сами вересковые стригуны едва ли могли с ней соперничать. Наконец Томазин очутилась в лощине и стала различать сквозь дождь смутное пятно света, которое скоро приняло удлиненную форму открытой двери. Томазин хорошо знала, что никаких домов здесь нет, и через минуту поняла, что это за дверь, разглядев, как высоко она находится над землей. - Да это же фургон Диггори Венна! - сказала она. Ей было известно, что у Венна есть излюбленное уединенное местечко недалеко от Дождевого кургана, где он и устраивает свою штаб-квартиру, когда бывает в этой части Эгдона; и теперь она догадалась, что случайно набрела на это таинственное убежище. Попросить его, чтобы вывел ее на дорогу? Или лучше не надо? Ей так не терпелось скорее попасть домой, что она решила все же обратиться к нему, несмотря на странность ее появления перед ним в таком месте и в такое время. Но когда Томазин подошла и заглянула в фургон, оказалось, что там никого нет, хотя это, без сомнения, был фургон Венна; угли еще тлели в печурке, зажженный фонарь висел на гвозде, и пол возле двери был не сплошь мокрый, а только в пятнышках от капель, а это значило, что дверь отворили недавно. Стоя у фургона и нерешительно заглядывая внутрь, Томазин услышала шаги, приближающиеся из темноты за ее спиной. Она обернулась и увидела знакомую фигуру в плисовой паре и красную с головы до ног; свет от фонаря падал на нее сквозь сетку дождя. - Я думал, вы пошли вниз по склону, - проговорил он, не вглядываясь в ее лицо. - Как вы опять тут очутились? - Диггори! - пролепетала Томазин. - Кто вы? - продолжал Венн, все еще не разобравшись. - И отчего вы сейчас так плакали? - Диггори! Неужели ты меня не узнаешь? - сказала она. - Ну да, конечно, я так укутана. Но ты это о чем? Я не плакала, и меня раньше тут не было. Венн сделал еще несколько шагов и увидел наконец освещенную сторону ее фигуры. - Миссис Уайлдив! - воскликнул он, глядя на нее во все глаза. - Вот так встреча! И ребенок тут! Да что случилось, что вы одна на пустоши в этакую ночь? Она не смогла сразу ответить, и, не спрашивая у нее разрешенья, он вскочил в фургон и, протянув ей руку, помог войти. - Что случилось? - повторил он, когда они оба уже стояли внутри. - Я шла из Блумс-Энда и сбилась с дороги, а мне надо скорей домой. Пожалуйста, покажи мне, где идти! Это так глупо, что я сбилась, уж мне бы надо знать Эгдон, не понимаю, как это вышло. Скорей покажи мне дорогу, Диггори, ради бога! - Ну, покажу, конечно, да я сам пойду с вами. Но ведь вы уже были здесь, миссис Уайлдив? - Только сейчас подошла. - Странно. Я тут лежал и спал и дверь была заперта от непогоды, как вдруг, минут пять назад, я проснулся (у меня чуткий сон) оттого, что где-то совсем рядом женское платье по вереску прошуршало, и еще я услышал, что плачет она, эта женщина. Я встал и высунул фонарь, и как раз там, куда свет еще доставал, я увидел женщину; она отвернулась, когда свет упал на нее, и скорей, скорей пошла туда, вниз. Я повесил фонарь обратно, и любопытство меня взяло, живо оделся - и за ней, но ее уже и след простыл. Вот где я был, когда вы подошли, ну, а потом я вас увидел и подумал, что это опять она. - Может, из поселка кто-нибудь? Домой возвращалась? - Нет. Слишком поздно. Да и платье по вереску как-то вроде свистело, так только от шелка бывает. - Ну, так уже, значит, не я. У меня платье, видишь, не шелковое... Скажи, мы сейчас не где-нибудь на пути между Мистовером и гостиницей? - Да около того. - А вдруг это она! Диггори, я должна сейчас же идти! Венн не успел еще фонарь отцепить, как она уже выпрыгнула из фургона; он спрыгнул следом. - Я понесу ребенка, мэм, - сказал он. - Вы, наверно, устали. Секунду Томазин колебалась, потом передала ребенка в руки Венна. - Не прижимай ее слишком сильно, Диггори, - сказала она, - не сделай больно ее ручкам. И закрывай ее сверху плащом - вот так, чтобы дождь не попадал ей на личико. - Все исполню, - с жаром отвечал Венн. - Как будто я могу сделать больно чему-нибудь, что вам принадлежит! - Я хотела сказать - нечаянно, - поправилась Томазин. - Ребенок-то сухой, а вы вот, кажется, промокли, - сказал охряник, когда, готовясь запереть дверь, заметил на полу кольцо из капель в том месте, где раньше стояла Томазин. Томазин послушно шла за ним, а он двигался не спеша, сворачивал то направо, то налево, в обход более крупных кустов, временами останавливался и, прикрыв фонарь, оглядывался назад, стараясь определить положение Дождевого кургана, высившегося за ними, - чтобы идти правильно, надо было все время иметь его у себя за спиной. - Диггори, дождь там на ребенка не капает, ты уверен? - Ни капли не проходит, будьте покойны. А сколько ему времени, мэм? - Ему! - укоризненно сказала Томазин. - Неужели не видно сразу, что это девочка? Ей почти два месяца. Далеко еще до гостиницы? - Чуть больше четверти мили. - Ты не можешь идти немножко быстрее? - Я боялся, что вам трудно будет за мной поспевать. - Мне надо скорее, скорее домой. А, вон и свет в окне! - Это не в окне. По-моему, это фонарь на двуколке. - Ах! - воскликнула Томазин в отчаянии. - Зачем только я не пошла раньше! Дай мне ребенка, Диггори, тебе незачем идти дальше. - Нет, я пойду с вами до конца. Между этим светом и нами трясина, вы там по шею увязнете, если я вас кругом не обведу. - Но ведь свет в гостинице, а перед ней нет никакой трясины. - Нет, свет пониже гостиницы - ярдов на двести - триста. - Все равно, - торопливо сказала Томазин. - Иди на свет, а не к гостинице. - Хорошо, - ответил Венн, покорно поворачиваясь, и, помолчав, добавил: - Сказали б вы мне все-таки, что у вас за беда стряслась. Разве я вам еще не доказал, что мне можно довериться? - Бывает такое, чего нельзя сказать тому, кто... тому, кто... Но тут ее голос оборвался, и больше она ничего не смогла выговорить. ГЛАВА IX  СВЕТ И ЗВУКИ СВОДЯТ ПУТНИКОВ ВМЕСТЕ Увидев в восемь часов сигнал Юстасии, Уайлдив немедленно изготовился помогать ей в бегстве и, как он надеялся, сопровождать ее. Он был несколько взволнован, и то, как он сообщил Томазин о своей предполагаемой поездке, само по себе могло вызвать ее подозрения. Когда она легла, он собрал вещи, какие могли понадобиться в дороге, потом пошел наверх, и достал из денежной шкатулки порядочную сумму в банкнотах, которую ему авансировали на расходы, связанные с переездом, под обеспечение имуществом, во владение коим он вскоре должен был вступить. Затем он пошел в конюшню и каретный сарай - проверить, в достаточно ли хорошем состоянии лошадь, двуколка и сбруя, чтобы выдержать дальнюю поездку. Там он провел около получаса, и когда возвращался домой, то не имел никаких сомнений в том, что Томазин мирно спит в постели. Паренька, что работал в конюшне, он отпустил, дав ему понять, что выедет утром часа в три-четыре, - время необычное, но не столь странное, как полночь, на которую они сговорились с Юстаспей, так как пароход отходил из Бедмута между часом и двумя. Наконец в доме все стихло, и ему ничего не оставалось, как только ждать. Никакими усилиями не мог он стряхнуть душевный гнет, который не переставал его мучить с последнего свиданья с Юстасией, но он надеялся, что многое в его положении можно исправить деньгами. Он уже убедил себя, что быть одновременно великодушным мужем своей кроткой жены, закрепив за ней половину своей собственности, и преданным рыцарем другой, более возвышенной женщины, разделив ее участь, - вещь вполне возможная. И хотя он намеревался буквально выполнить приказ Юстасии, то есть довезти ее, куда она хочет, и там оставить, если будет на то ее воля, все же обаяние, которым она его вновь овеяла, становилось все сильнее, и сердце его ускоренно билось, когда он предвкушал все бессилие подобных приказов перед лицом их взаимного желания уехать вместе. Он не позволил себе долго останавливаться на этих предположениях и надеждах и без двадцати двенадцать снова тихо прошел в конюшню, запряг лошадь и зажег оба фонаря; затем, взяв лошадь под уздцы, он вывел ее и крытую двуколку со двора на одно укромное местечко у большой дороги, примерно в четверти мили от гостиницы. Здесь Уайлдив стал ждать, слегка защищенный от дождя высокой обочиной, которая в этом месте почему-то была насыпана. Там, где свет от фонарей падал на дорогу, видно было, как ветер рывками гонит по ней шуршащий гравий и щелкающие друг о друга мелкие камешки и сметает их в кучки; потом, вдруг бросив их, ветер устремлялся в глубь пустоши и с гулом уносился сквозь кусты во тьму. Только один звук был сильнее всех этих шумов непогоды - это рев плотины о десяти затворах, возвышавшейся в нескольких ярдах оттуда - в том месте, где дорога подходила к реке, составлявшей здесь границу вересковой пустоши. Он ждал в полной неподвижности, пока ему не стало казаться, что полночь уже наступила. У него возникло сомнение, решится ли Юстасия спускаться по холму в такую погоду, но, зная ее характер, он подумал, что, пожалуй, она все-таки пойдет. - Бедняжка! И тут ей не везет, - пробормотал он. Под конец он повернулся к фонарю и взглянул на часы. К удивлению своему, он увидел, что уже четверть первого. Он жалел теперь, что не поехал кружной дорогой к Мистоверу; в свое время они отвергли этот план из-за огромной длины этой дороги по сравнению с пешеходной тропкой, спускавшейся по открытому склону, - не хотелось добавочно утомлять лошадь. В эту минуту он услышал приближающиеся шаги, по свет фонарей был направлен в другую сторону, и идущего не было видно. Шаги затихли, потом послышались снова. - Юстасия? - тихо окликнул Уайлдив. Идущий выдвинулся вперед, и свет упал на блестящую от дождя фигуру Клайма, которого Уайлдив сразу узнал, но сам Уайлдив, стоявший за фонарями, не был тотчас узнан Клаймом. Клайм остановился, как бы размышляя, может ли этот ожидающий экипаж иметь какое-либо отношение к бегству его жены. Вид Ибрайта мгновенно изгнал из сознания Уайлдива все здравые мысли: перед ним снова был соперник, смертельный враг, от которого Юстасию надо было уберечь во что бы то ни стало. Поэтому Уайлдив молчал в надежде, что Клайм пройдет мимо, не заговорив с ним. Пока оба таким образом медлили, сквозь шум дождя и ветра донесся глухой звук. Характер этого звука не оставлял сомнений - это было падение тела в реку, по-видимому, где-то возле запруды. Оба вздрогнули. - Боже! Неужели это она? - сказал Клайм. - Почему она? - воскликнул Уайлдив, в испуге забывший, что он до сих пор прятался. - А, так это ты, предатель? - закричал Ибрайт. - Почему она? А потому что на прошлой неделе она чуть не покончила с собой. Присматривать за ней надо было! Бери фонарь, и скорей за мной! Он схватил тот, что был к нему ближе, и побежал. Уайлдив не стал задерживаться, чтобы снять другой фонарь, а сразу бросился следом, напрямик через луг, немного отстав от Ибрайта. У подножья Шэдуотерской плотины был большой круглый водоем пятидесяти футов в диаметре; вода поступала в него через десять огромных затворов, которые поднимались и опускались обычным способом - посредством лебедок. Края водоема были выложены камнем и обведены каменной стеной, чтобы не размывало берегов; но зимой сила потока бывала иногда так велика, что она подмывала и обрушивала подпорную стенку. Клайм добрался к затворам; все это сооружение сотрясалось до самых основ от быстроты течения. Внизу в водоеме ничего не было видно, кроме ходящей буграми пены. Он ступил на дощатый мостик над быстриной и, придерживаясь за перила, чтобы не снесло ветром, перешел на другой берег реки. Там он нагнулся над стеной и опустил вниз фонарь, но увидел только водоворот, образовавшийся на загибе встречного тока. Уайлдив тем временем добежал до берега на этой стороне, и фонарь Ибрайта, роняя пятнами дрожащее сияние на поверхность водоема, осветил перед бывшим инженером низвергающиеся из затворов и затем кружащиеся внизу пенные струи. И поперек этого израненного и сморщенного зеркала воды виднелось темное тело, медленно несомое одним из обратных течений. - О, милая! - отчаянным голосом вскричал Уайлдив и, не проявив присутствия духа даже настолько, чтобы хоть сиять пальто, бросился в кипящий водоем. Ибрайт теперь тоже разглядел плывущее тело, хотя и неясно, и, заключив из прыжка Уайлдива, что тут еще можно спасти жизнь, сам уже готов был прыгнуть. Но в то же мгновение ему пришел в голову план, более разумный: прислонив фонарь к столбу, чтобы он стоял стоймя, Ибрайт побежал кругом к нижнему краю водоема, где не было стены, и, соскочив в воду, смело двинулся вброд к более глубокой его части. Тут дно ушло у него из-под ног, он поплыл, и течением его снесло на середину водоема, где он увидел Уайлдива, борющегося с волнами. Пока у плотины совершались второпях все эти опрометчивые действия, Венн и Томазин пробирались сквозь нижний угол пустоши, держа направление на свет от фонарей. Они были не настолько близко, чтобы услышать плеск упавшего в воду тела, но они увидели, как фонарь вдруг снялся с места, и проследили его движение по лугу. Как только они дошли до одиноко стоящих лошади и двуколки, Венн догадался, что стряслось еще что-то новое, и поспешил за удаляющимся светом. Он шагал быстрее Томазин и к плотине пришел один. Фонарь, прислоненный Клаймом к столбу, все еще светил на воду, и охряник заметил, что там плавает что-то неподвижное. Но руки ему связывал ребенок, и он побежал назад, навстречу Томазин. - Возьмите, пожалуйста, ребенка, миссис Уайлдив, - быстро проговорил он. - Бегите с ней домой, разбудите конюха, и пусть пошлют сюда ко мне всех мужчин, какие живут поблизости. Кто-то упал в воду. Томазин схватила ребенка и пустилась бегом. Когда она подбегала к двуколке, лошадь, хотя только что из конюшни, стояла совсем смирно, как будто понимая, что случилась беда. И тут Томазин впервые разглядела, чья это лошадь и экипаж. Она чуть не упала в обморок и, наверно, не смогла бы сделать и шага, если бы мысль о ребенке не заставила ее взять себя в руки. В жестоком беспокойстве, мучаясь неизвестностью, она вбежала в дом, устроила ребенка в тепле и безопасности, разбудила конюха и служанку и побежала поднимать тревогу в ближних домах. Диггори, вернувшись к водоему, заметил, что верхние небольшие затворы сняты. Один лежал тут же, на траве; его он взял под мышку и, держа в другой руке фонарь, зашел в воду с нижнего края водоема, как это уже сделал Клайм. Как только ноги его перестали доставать дно, он лег поперек затвора; с этой поддержкой он мог теперь сколько угодно плавать, высоко держа фонарь в свободной руке. Он несколько раз проплыл кругом всего водоема, каждый раз поднимаясь вдоль стен с одной из обратных струй и спускаясь по главному течению в середине водоема. Сперва он ничего не мог разглядеть. Потом среди мокрого блеска водоворотов и белых комьев пены он различил перебрасываемую волнами женскую шляпку. Он осматривал воду вдоль левой стены, как вдруг почти рядом что-то вынырнуло на поверхность. Однако это была не женщина, как он ожидал, а мужчина. Охряник зажал кольцо фонаря в зубах, схватил утопающего за шиворот и, держась другой рукой за затвор, постарался попасть в самую сильную струю, которая и повлекла его вместе с затвором и утопленником вниз по течению. Как только Венн почувствовал, что его тащит по гальке в нижней части водоема, он твердо стал на ноги и побрел к берегу. В том месте, где вода была ему уже только по пояс, он оттолкнул затвор и попытался вытащить утонувшего. Это оказалось необыкновенно трудным, и причина тут же обнаружилась: ноги несчастного крепко обхватил руками другой мужчина, который до сих пор был все время под водой. В эту минуту Венн, к своей радости, услышал бегущие шаги, и двое мужчин, которых разбудила Томазин, показались у верхнего края водоема. Они перебежали туда, где был Вени, помогли ему вынести оба, по всем признакам безжизненные, тела, расцепили их и положили рядом на траву. Венн направил свет фонаря на их лица. Тот, что вынырнул, был Ибрайт; тот, что все время оставался под водой, - Уайлдив. - Надо еще искать, - сказал Венн. - Там где-то женщина. Достаньте шест. Один из мужчин пошел на мостик и оторвал перила. Затем охряник и оба его помощника вошли в воду, как и раньше, с нижнего края и, соединенными усилиями продвигаясь вперед, стали обшаривать дно от края и туда, где оно постепенно понижалось к срединной глуби. Венн не ошибся в своем предположении, что всякое затонувшее тело будет рано или поздно снесено сюда, ибо не прошли они еще и половины расстояния до середины, как шест во что-то уперся. - Тащите на себя, - сказал Венн, и они стали подгребать это шестом, пока оно не очутилось почти у их ног. Венн исчез под водой, затем вынырнул с охапкой мокрой ткани, облекавшей холодное тело женщины; это было все, что оставалось от несчастной Юстасии. Когда они выбрались на берег, там уже стояла подавленная горем Томазин, склоняясь над теми двумя, что были положены здесь раньше. Подвели лошадь и двуколку к самому близкому месту на дороге, и понадобилось лишь несколько минут, чтобы погрузить всех троих. Венн вел лошадь под уздцы, другой рукой поддерживая Томазин, оба его помощника шли сзади; так они прибыли в гостиницу. Служанка, которую разбудила Томазин, успела уже наспех одеться и растопить камин; другой служанке предоставили мирно храпеть в задней части дома. Юстасию, Клайма и Уайлдива внесли в дом и положили на ковер, ногами к огню; тотчас пустили в ход все средства оживления, какие могли вспомнить, а конюха послали за доктором. Но казалось, ни в одном из этих трех тел не оставалось даже самого слабого дыханья жизни. В это время Томазин, в которой оцепенение горя сменилось неистовой деятельностью, поднесла флакон с нюхательной солью к носу Клайма, уже тщетно испытав это средство на двух других. Он вздохнул. - Клайм жив! - закричала она. Через несколько минут дыханье его стало отчетливым, а Томазин снова и снова пыталась тем же способом привести в чувство мужа, но Уайлдив не подавал признаков жизни. Были все основания думать, что и, он и Юстасия были уже за пределами досягаемости для возбуждающих ароматов. Все же и над ними неустанно трудились, пока не прибыл доктор, а затем их всех, одного за другим, перенесли наверх и уложили в согретые постели. Венн вскоре почувствовал, что дальнейшие заботы с него сняты, и потел к выходу; ему еще и сейчас трудно было полностью осознать странную катастрофу, грянувшую лад семьей, в судьбах которой он принимал такое участие. Силы Томазин, конечно, будут сломлены таким внезапным и сокрушительным ударом. Ведь нет уже в живых твердой и рассудительной миссис Ибрайт, которая помогла бы кроткой девушке пройти сквозь это испытание; и как ни расценивать, трезво рассуждая, потерю такого супруга, как Уайлдив, не подлежит сомнению, что в настоящую минуту бедняжка потрясена и повергнута в отчаяние. А так как сам он не имел никаких особых прав идти к ней и ее утешать, то и не видел основания еще чего-то дожидаться в доме, где он присутствовал только как чужой. Снова он пересек пустошь и вернулся к своему фургону. Угли в печурке еще тлели, и все было так, как он оставил. Только теперь Венн обратил внимание на свою одежду, до того напитавшуюся водой, что она стала тяжелой, как свинец. Он снял ее, развесил перед огнем и лег в постель. Но какой мог быть сон, когда ему все время представлялись яркие картины смятения, царящего сейчас в доме, только что им покинутом; и, осуждая себя за то, что решился уйти, он встал, надел другое платье и снова поспешил в гостиницу. Дождь еще лил, когда он вошел в кухню. В очаге пылал огонь и возле суетились две женщины, одна из них - Олли Дауден. - Ну как там сейчас? - шепотом спросил Венн. - Мистеру Ибрайту лучше, но миссис Ибрайт и мистер Уайлдив, похоже, отдали богу душу. Доктор говорит, с ними все было кончено еще раньше, чем их вытащили из воды. - Да, мне тоже так показалось, когда я их тащил. А как миссис Уайлдив? - Да так, ничего. Очень-то хорошего ведь и ожидать нельзя. Доктор и ее велел уложить в постель; она сама-то промокла не хуже тех, что в речке побывали. Да и ты, охряник, что-то не больно сух. - Ну, это пустяки. Я уже переоделся. Это от дождя, пока я шел. - Иди сюда, к огню. Хозяйка сказала, чтобы тебе все давать, что тебе понадобится. И очень сокрушалась, когда узнала, что ты ушел. Венн подвинулся ближе к камину и стал рассеянно смотреть в огонь. Пар поднимался от его башмаков и вместе с дымом исчезал в глубине камина, а он думал о тех, что лежали наверху. Двое мертвых, один едва ускользнувший из когтей смерти и еще одна - больная и осиротевшая. В последний раз он сидел у этого камина, когда разыгрывали лотерею; Уайлдив был тогда жив и здоров, Томазин с улыбкой хлопотала в соседней комнате. Ибрайт и Юстасия только что поженились, и миссис Ибрайт жила в Блумс-Энде. В то время казалось, что благополучие их прочно, еще лет на двадцать хватит. Однако из всех них только у него одного положение существенно не изменилось. Пока он так размышлял, на лестнице послышались шага, Это была нянька; в руке она держала скатанную кучу мокрой бумаги. Она была так поглощена своим занятием, что вряд ли даже увидела Венна. Из буфета она достала несколько бечевок и натянула их поперек камина, привязывая кончик каждой к подставке для дров, которую предварительно выдвинула вперед; потом расправила скатанные бумажки и начала прикалывать их одну за другой к веревочкам, в точности как белье для просушки. - Что это за бумажки? - спросил Венн. - Банкноты покойного хозяина, - отвечала она. - Нашли у него в кармане, когда раздевали. - Значит, он нескоро думал вернуться? - сказал Венн. - Этого мы никогда не узнаем, - сказала она. Венну не хотелось уходить, ибо все, что было ему дорого на земле, находилось под этой крышей. А так как никто в доме в эту ночь не спал, кроме двух уснувших навеки, то не было и причины ему не оставаться. Поэтому он уселся на своем любимом месте - в каминной нише, и стал смотреть, как поднимается пар от двойного ряда подвешенных на веревочках банкнот и как они качаются взад и вперед в токе воздуха. Мало-помалу из мокрых и мягких они стали сухими и хрустящими. Тогда снова пришла нянька, отколола их и, сложив все вместе, унесла наверх. Потом с лестницы сошел доктор с видом человека, который больше ничего сделать не может; натягивая перчатки, он вышел из дому, и стук копыт его лошади вскоре затих вдали на дороге. В четыре часа тихо постучали в дверь. Это был Чарли, которого капитан Вэй послал узнать, не слышно ли чего о Юстасии. Впустившая его служанка молча посмотрела ему в лицо, как будто не знала, что отвечать, потом, махнув рукой в сторону каминной ниши, проговорила, обращаясь к Венну: - Пожалуйста, скажите вы ему. Венн сказал. Единственным ответом Чарли был слабый, невнятный звук. Он стоял совсем тихо. Потом сказал срывающимся голосом: - Я хотел бы еще раз увидать ее. - Это, я думаю, можно, - печально ответил Венн. - Но сейчас тебе, пожалуй, надо бы скорей пойти сказать капитану Вэю. - Да, да, хорошо. Только я очень бы хотел еще разок увидать ее. - И увидишь, - произнес за их спиной глухой голос. Вздрогнув, они обернулись и увидали тощую, бледную, почти призрачную фигуру, закутанную в одеяло, нечто подобное Лазарю, восставшему из гроба. Это был Ибрайт. Ни Венн, ни Чарли ничего не сказали, и Клайм продолжал: - Ты увидишь ее. Будет еще время сказать капитану, когда рассветет. Вы тоже, Диггори, наверно, хотели бы ее видеть? Она сейчас очень красива. Венн выразил согласие тел, что молча поднялся на ноги, я вместе с Чарли они прошли следом за Ибрайтом к лестнице, где Венн снял башмаки, и Чарли сделал то же. Затем они поднялись на лестничную площадку; там горела свеча; Клайм взял ее и провел их в соседнюю комнату. Здесь он подошел к кровати и откинул простыню. Они стояли молча, глядя на Юстасию, которая на смертном ложе затмевала все свои прежние облики. Было бы неправильно назвать ее лицо бледным, это значило бы опустить то особенное, что сейчас проявлялось в нем и было белее белизны; казалось, это лицо светится. Тонко вырезанные губы таили в уголках мягкую усмешку, как будто чувство собственного достоинства только что побудило ее умолкнуть. Вечная неподвижность сковала их в миг перехода от страсти к примирению. Темные ее волосы лежали свободнее, чем когда-либо доводилось видеть тем, кто сейчас на нее смотрел, и окружали ее лоб, как лесная чаща. Величавость, которая раньше казалась даже чрезмерной для обитательницы сельского жилища, теперь наконец обрела гармонирующий с ней фон. Все молчали; потом Клайм закрыл ее и отвернулся. - Теперь пойдем сюда, - сказал он. Они зашли в альков, где на кровати поменьше лежал другой усопший - Уайлдив. В его лице не было такого покоя, как у Юстасии, но и его осеняла та же светлота юности, и теперь бы всякий, глядя на него, согласился, что он был рожден для более высокой доли. Единственным, на чем отпечатлелась его недавняя борьба за жизнь, были кончики его пальцев - истертые и израненные в предсмертных попытках за что-нибудь уцепиться на каменных стенах водоема. Ибрайт был так спокоен, он так скупо ронял слова, что Венну показалось, будто он смирился духом. Только когда они вышли из комнаты и остановились на площадке, проявилось его истинное душевное состояние. Он сказал со странной улыбкой, качнув головой в сторону комнаты, где лежала Юстасия: - Это уже вторую женщину я убил в нынешнем году. Я многим виноват в смерти моей матери - и я главная причина смерти моей жены. - Как? - спросил Венн. - Я наговорил ей жестоких слов, и она ушла из дому. А я не позвал ее назад, пока не стало слишком поздно. Это мне надо было утопиться. Было бы милосердием к живым, если бы река меня поглотила, а ее вынесла на берег. Но я не могу умереть. Те, кому надо бы жить, лежат мертвые. А я вот - живу! - Нельзя же так взваливать на себя все преступления, - сказал Венн. - Этак можно сказать, что родители повинны в убийстве, которое совершил сын, потому что без них его бы не было на свете. - Да, Венн, это верно, но вы не знаете всех обстоятельств. Если бы богу было угодно уничтожить меня, это для всех было бы лучше. Но я уже привыкаю к ужасу своего существования. Говорят, приходит время, когда человек начинает смеяться над несчастьем от долгой к нему привычки. Для меня это время, наверно, скоро настанет! - Цель у вас всегда была хорошая, - сказал Венн. - Зачем же вы говорите такие страшные речи? - Не страшные, нет. Только безнадежные. И больше всего я печалюсь о том, что ни человек, ни закон не могут покарать меня за то, что я сделал. КНИГА ШЕСТАЯ  ЧТО БЫЛО ДАЛЬШЕ ГЛАВА I  НЕИЗБЕЖНОЕ ДВИЖЕНИЕ ВПЕРЕД Историю гибели Юстасии и Уайлдива долго еще рассказывали по всему Эгдону и даже далеко за его пределами. Все, что было известно об их любви, преувеличивалось, искажалось, приукрашалось и переиначивалось, так что в конце концов действительность имела уже мало сходства со своей подделкой, творимой окрестными языками. Но в общем внезапная смерть не уронила достоинства ни мужчины, ни женщины. Судьба милостиво поступила с ними, одним взмахом оборвав их заблудшие жизни, вместо того чтобы, как это чаще бывает, позволить каждой медленно затухать в тусклой скудости сквозь долгие годы, приносящие только морщины, заброшенность, разрушение. Те, кого эти события ближе всего касались, восприняли их несколько иначе. Посторонний человек мог бы во всем происшедшем увидеть просто еще одни случай, о каких он слыхал и раньше, но когда удар обрушивается непосредственно на вас, никакое предшествующее знание не служит подготовкой. Самая внезапность утраты вначале как-то приглушила чувства Томазин, но затем - и, казалось бы, вопреки логике - сознание, что потерянный супруг далеко не был образцом добродетели, нисколько не уменьшило ее скорбь по нем. Даже наоборот, это обстоятельство словно бы украшало умершего мужа в глазах его юной жены, как бы служило облаком, необходимым для радуги. Но страх перед неизвестностью прошел. Кончились смутные опасения, терзавшие ее, когда она думала, что может оказаться в роли покинутой жены. Тогда грозящая беда могла быть лишь предметом глухих трепетных догадок, теперь это было нечто постигаемое рассудком, ограниченное зло. Да и главное содержание ее жизни - малютка Юстасия - была при ней. В горе Томазин было смирение, в ее отношении к миру не было вызова, а когда так бывает, это знак, что потрясенная душа склонна утихнуть. Если бы нынешнюю печаль Томазин и дремотное спокойствие Юстасии, облекавшее ее при жизни, можно было измерить какой-то единой мерой, весьма вероятно, что показания бы сошлись. Но прежняя яркость Томазин превращала в тень то, что в более сумрачном окружении само было бы светом. Пришла весна и успокоила ее: пришло лето и умиротворило ее; пришла осень - и она снова стала понемногу радоваться жизни, так как ее маленькая дочь росла здоровенькой и веселой и с каждым днем крепла умом и телом. Внешние обстоятельства тоже благоприятствовали Томазин. Уайлдив умер без завещания, и она с дочкой были единственной его родней. Когда было назначено управление имуществом, уплачены все долги и наследство после дяди, причитавшееся Уайлдиву, официально закреплено за его вдовой, оказалось, что сумма, которую надлежало поместить в банк для пользования Томазин и ее маленькой дочери, составляет чуть поменьше десяти тысяч фунтов. Где же ей теперь жить? Ответ напрашивался сам собой: в Блумс-Энде. Правда, старые комнаты были немногим выше, чем межпалубное пространство на фрегате, и для того, чтобы поместить новые стоячие часы, которые Томазин перевезла из гостиницы, пришлось в одном месте понизить пол и с футляра часов снять венчавшие его красивые бронзовые шары, но зато комнат было достаточно, да и самый дом был ей мил по воспоминаниям детства. Клайм с радостью отдал почти весь дом в ее распоряжение, оставив себе только две комнаты на верху задней лестницы, и там он жил теперь, совсем отдельно от Томазин и ее трех служанок, которых она наняла, так как была теперь сама хозяйка своим деньгам и могла позволить себе такую роскошь, - жил потихоньку, занятый какими-то своими делами, предаваясь каким-то своим мыслям. Тяжелые переживания этого года несколько изменили его внешне, но главная перемена была внутри. Можно сказать, что душа его была в морщинах. У него не было врагов, и никто его не упрекал; тем горше он упрекал сам себя. Иногда он думал, что судьба была к нему несправедлива, и даже говорил, что перед каждым рождающимся на свет встает неразрешимая задача, и по-настоящему людям следовало бы думать не о том, как пройти по жизни со славой, а о том, как уйти из нее без позора. Но на том, с какой злой насмешкой, как безжалостно его душа и души его близких были пронзены словно ножами, он все же не останавливался мыслью слишком долго. Так бывает со всеми, кроме самых непреклонных. В своих великодушных попытках построить гипотезу, которая не унижала бы Первопричину, люди никогда не решались допустить, что моральный уровень правящей миром силы может быть ниже, чем их собственный; и даже когда они сидели и плакали на роках Вавилонских, они уже подыскивали оправдания для того гнета, который вызывал их слезы. Таким образом, хотя утешительные слова, которые ему говорили, были бессильны, предоставленный сам себе, он в каком-то другом, им самим избранном направлении, находил подобие душевного мира. Для человека его скромных привычек дом и унаследованные от матери сто двадцать фунтов в год полностью обеспечивали все его материальные нужды. Ибо достаток измеряется не тем, сколько человек получает, а соотношением между получением и тратой. Он часто бродил один по пустоши, и бывало, что прошлое хватало его своей призрачной рукой и заставляло прислушиваться к своим рассказам. Тогда его воображение вновь населяло пустошь ее древними обитателями: забытые кельтские племена ходили вокруг него по своим тропам, он как будто жил среди них, заглядывал им в лица, видел, как они стояли возле курганов, разбросанных кое-где на пустоши и посейчас еще нетронутых и круглых, как в те дни, когда они только что были возведены. Те из раскрашенных варваров, которые избрали пригодные для обработки земли, по сравнению с теми, что оставили свой след здесь, были как писатели, писавшие на бумаге, по сравнению с теми, что писали на пергаменте. Их летопись давно была стерта плугом, тогда как создания этих стоят до сих пор. Однако все они жили и умерли, не подозревая о различной судьбе своих трудов. Это напоминало Клайму о том, какие непредвиденные факторы участвуют в создании бессмертия. Снова пришла зима и с нею ветры, морозы, ручные малиновки и сверкающие звезды. В прошлом году Томазин почти не замечала смены времен года, теперь сердце ее было открыто для всех внешних влияний. Жизнь этой милой сестры, ее ребенка и ее служанок доходила до Клайма только в виде звуков сквозь деревянную переборку, когда он сидел у себя в комнатах и работал - теперь он уже мог читать книги с наиболее крупным шрифтом, - но его слух вскоре так привык к этим легким шумам, что он как будто сам видел то, о чем они говорили. Слабое постукивание с темпом два в секунду означало, что Томазин качает колыбель; чуть слышное дремотное гуденье что она убаюкивает ребенка песенкой; хруст песка, словно между двумя жерновами, вызывал представление о тяжелых башмаках Хемфри, Фейруэя или Сэма, ступающих по каменному полу кухни; легкий юношеский шаг и веселый напев фальцетом говорил о посещении дедушки Кентла, а внезапный перерыв в его звукоизлияниях - о том, что губы его в этот момент приложились к краю кружки с домашним пивом; суета и хлопанье дверей означали отбытие на рынок, ибо Томазин, несмотря на появившиеся у нее аристократические замашки, была до комизма экономна в расходах и старалась выгадать каждый пенс, чтобы сберечь лишний фунт для своей малютки-дочери. Однажды летним днем Клайм, проходя по саду, остановился под окном гостиной, которое, как всегда, было открыто. Он разглядывал цветы на подоконнике; стараниями Томазин они были возвращены к жизни и вновь доведены до того состояния, в каком их оставила миссис Ибрайт. Он услышал, как слегка вскрикнула Томазин, сидевшая в это время в гостиной. - Ох, как ты меня напугал! - сказала она кому-то, кто, видимо, только что вошел. - Я думала, это твой призрак! Любопытство побудило Клайма подойти еще ближе и заглянуть в окно. К удивлению своему, он увидел, что в комнате стоит Диггори Венн, но уже не в обличье охряника, а до странности изменивший всю свою окраску - в белой манишке, светлом жилете с цветочками, с галстуком в синий горошек и в бутылочно-зеленом сюртуке. Странного в его внешности было только то, что она так сильно отличалась от прежней: красный цвет и все сколько-нибудь приближающиеся к нему оттенки были тщательно изгнаны из его одежды - ибо чего больше всего опасается человек, только что бросивший тянуть лямку, как не того, что напоминает о ремесле, его обогатившем? Клайм обогнул угол дома и вошел в комнату. - Я так испугалась! - сказала Томазин, с улыбкой поглядывая то на Диггори, то на брата. - Никак не могла поверить, что он сам собой побелел. Прямо колдовство какое-то! - Я еще об рождестве кончил охрой торговать, - сказал Венн. - Это ведь дело выгодное, и у меня уже довольно скопилось, чтобы снова взять на себя ту молочную ферму о полсотне коров, что отец мой держал при жизни. А я всегда думал туда вернуться, если уж стану занятие менять. Ну и вот теперь я там. - Да как же ты белым-то стал, Диггори? - спросила Томазин. - Постепенно, мэм. - Ты так куда красивее, чем раньше был. Венн, казалось, смутился, и Томазин, сообразив, что слишком вольно разговаривает с человеком, который, может быть, еще питает к ней нежные чувства, слегка покраснела. Клайм ничего этого но заметил и добродушно добавил: - Чем же мы теперь будем стращать Тамзину дочурку, когда ты опять стал человеком, как все люди? - Садись, Диггори, - сказала Томазин. - Сейчас будем чай пить. Венн сделал движение, как будто хотел идти в кухню, но Томазин сказала с шутливой повелительностью, снова принимаясь за шитье: - Здесь, конечно, садись, с нами. А где же находится ваша ферма, мистер Венн? - В Стиклфорде, мэм, - это две мили вправо от Олдерворта, там, где начинаются луга. Может, мистер Ибрайт надумал бы к нам побывать? За приглашеньем дело не станет. А насчет чая - спасибо, но сегодня я, уж простите, не останусь, дело у меня есть на руках, надо его уладить. Завтра, видите ли, майский, праздник, и ребята из Шедуотера сговорились кое с кем из ваших соседей, чтобы майское дерево поставить здесь, на пустоши, как раз против вашего палисада, - тут такая хорошая зеленая лужайка. Фейруэй мне говорил об этом, а я сказал, что, прежде чем ставить, надо спросить разрешения у миссис Уайлдив. - Я тут ничего не могу ни разрешать, ни запрещать, - ответила Томазин. - Наша земля только до белого тына и ни вершка дальше. - Но, может, вам неприятно будет, когда куча народу станет выплясывать вокруг шеста перед самым вашим носом? - Да нет, я ничего не имею против. Венн вскоре откланялся, а Клайм, прогуливаясь вечером, дошел до дома Фейруэя. Был чудесный весенний закат, и березки, выросшие по краю эгдонских вересковых дебрей, оделись молодой листвой, нежной, как мотыльковые крылья, и прозрачной, как янтарь. Возле дома Фейруэя в стороне от дороги было открытое место, и теперь тут собралась вся молодежь, живущая поблизости. Шест положили одним концом на козлы, и девушки увивали его, начиная с верхушки книзу, полевыми цветами. Дух веселой Англии еще был жив здесь, и символические обряды, которые по традиции связывались с тем или другим временем года, свято соблюдались на Эгдоне. В сущности, в таких глухих селениях и до наших дней затаилось язычество; поклонение природе, празднества с буйным весельем, осколки тевтонского ритуала в честь богов, чьи имена давно забыты, - все это каким-то образом пережило здесь средневековую догму. Ибрайт не стал мешать их приготовлениям и вернулся домой. И когда на следующее утро Томазин отдернула занавески в окне своей спальни, на лужайке напротив палисада уже возвышалось майское дерево, уходя верхушкой в небо. Оно выросло за одну ночь, или, вернее, за раннее утро, как бобовый стебель Джека. Томазин подняла раму, чтобы получше разглядеть украшавшие его гирлянды и букеты. Сладкий запах цветов уже разливался в воздухе, и воздух Эгдона, чистый и ничем не запятнанный, донес до ее губ благоуханье от поднятого ввысь цветника, который он овевал. На самом верху были прикреплены крест-накрест два обруча, увитые мелкими цветочками; пониже шел пояс молочно-белого боярышника; еще ниже - пояс из пролесков, потом - из первоцветов, потом - из сирени, потом - из горицвета, потом - из желтых нарциссов и так далее до самого низа. Томазин приметила их все и радовалась, что майское празднество будет происходить так близко. После полудня на лужайке начал собираться народ, и это настолько пробудило интерес Клейма, что он даже стал поглядывать на них в одно из открытых окон в своей комнате. Немного позже Томазин вышла из двери, находившейся как раз под этим окном, и, подняв глаза, увидела брата. Она была одета гораздо наряднее, чем всегда, - такой Клайм не видал ее ни разу за все полтора года после смерти Уайлдива; да, пожалуй, и с самого дня своей свадьбы она еще не одевалась с таким старанием и так к лицу. - Какая ты сегодня хорошенькая, Томазин! - сказал Клайм. - Это ты в честь майского дерева? - Не совсем, - ответила она и тут же покраснела и потупилась, на что Клайм не обратил особого вниманья, но тон ее все же показался ему несколько странным, тем более в обращении к нему. Или, может быть, - нет, неужели возможно, что она надела это веселое летнее платье, чтобы понравиться ему? Он стал припоминать, как она держалась с ним последние несколько недель, когда они часто работали вместе в саду, - точь-в-точь так же, как делали это детьми под присмотром его матери! Что, если в ее отношении к нему было не только родственное чувство, как прежде, но и нечто большее? Для Ибрайта это был серьезный вопрос; даже одна эта мысль приводила его в смятенье. Вся его потребность любви, не утоленная еще при жизни Юстасии, ушла вместе с ней в могилу. Страсть посетила его поздно, в зрелые годы, и не оставила по себе столько горючего, чтобы хватило для нового костра, как могло быть в юности. Если даже допустить, что он еще способен любить, эта любовь рождалась бы медленно и трудно и оставалась бы в конце концов хилой и малорослой, как выведенный по осени птенец. Это новое осложнение так его расстроило, что когда прибыл полный энтузиазма духовой оркестр, - что случилось около пяти часов, - и заиграл, так всколебав воздух, что, казалось, и самый дом Ибрайтов мог сдуть с места, Клайм незаметно выскользнул черным ходом, прошел через сад и заднюю калитку и скрылся. Нет, сегодня он был не в силах присутствовать при чужом веселье, как бы ему этого ни хотелось. Добрых четыре часа никто его не видал. Когда он возвращался по той же тропке, уже пали сумерки, и все, что было кругом зеленого - трава и листья, - стало влажным от росы. Буйная музыка умолкла, но совсем ли кончилось гулянье, Клайм, подходя к дому сзади, видеть не мог, пока не прошел через половину, занимаемую сестрой, к передней двери. Тут на галерейке одна-одинешенька стояла Томазин. Она подняла к нему укоризненный взгляд. - Ты ушел, как раз когда началось, - сказала она. - Да. Я почувствовал, что не могу присоединиться к их веселью. Но ты-то, конечно, пошла к ним? - Нет. - Но ты ведь как будто ради этого и приоделась? - Да, но я не могла идти одна, там было столько народа. Вон и сейчас еще один ходит. Клайм вгляделся в темно-зеленое пространство за тыном, и там возле черного силуэта майского дерева он различил смутную фигуру, лениво похаживающую взад и вперед. - Кто это? - спросил он. - Мистер Венн, - сказала Томазин. - Что ж ты его не пригласила к нам, Тамзи? Он столько тебе сделал добра. - Пойду сейчас, приглашу, - сказала Томазин и, повинуясь порыву, быстро прошла через калитку туда, где под майским деревом стоял Венн. - Это вы, мистер Венн? - проговорила она. Венн сильно вздрогнул - как будто до сих пор ее не замечал, хитрец! - и ответил: - Да, я. - Не зайдете ли к нам? - Боюсь, я... - Я видела, вы весь вечер танцевали, и еще с самыми хорошенькими. Не потому ли и зайти не хотите, что вам так приятно стоять здесь и вспоминать о столь счастливо проведенных часах? - Отчасти да, - отвечал Венн нарочито сентиментальным тоном. - Но главное, почему я тут застрял, - хочу дождаться, когда луна взойдет. - Поглядеть на майское дерево при лунном освещении? - Нет, поискать перчатку, которую одна из девушек тут обронила. Томазин даже не нашлась что сказать от удивления. Если человек, которому предстояло еще пройти четыре или пять миль до дому, вздумал задерживаться здесь по такой причине, это могло означать только одно - что он очень заинтересован в обладательнице этой перчатки. - Ты танцевал с ней, Диггори? - спросила она, и по голосу ее было слышно, что это открытие сильно повысило ее интерес к собеседнику. - Нет, - вздохнул он. - И, значит, не зайдешь к нам? - Сегодня нет, благодарю вас, мэм. - Не дать ли вам фонарь, мистер Венн, чтобы вы могли поискать перчатку этой молодой особы? - Да нет, спасибо, миссис Уайлдив, это совсем не нужно. Луна вот-вот взойдет. Томазин вернулась на галерейку. - Ну что, придет он? - спросил дожидавшийся ее здесь Клайм. - Сегодня не хочет, - бросила Томазин и прошла мимо него в дом, после чего Клайм тоже удалился в свои комнаты. Когда он ушел, Томазин, не зажигая света, на цыпочках поднялась наверх, прислушалась у кроватки, спит ли ребенок, потом прошла к окну, осторожно отвернула уголок белой занавески и стала смотреть на поляну. Венн еще был там. Несколько времени она следила, как разрастается бледное сияние на небе над восточным холмом; наконец лупа высунула там краешек и залила долину светом. Теперь Диггори был хорошо виден на лужайке; он ходил согнувшись, очевидно, просматривая траву в поисках драгоценной перчатки, все время слегка отклоняясь то вправо, то влево, так чтобы ни один фут земли не оставался необследованным. - Смешно! - пробормотала Томазин, пытаясь вложить всю доступную ей силу сарказма в это восклицание. - Взрослый мужчина - и разводит такие нежности из-за какой-то перчатки! А еще почтенный фермер теперь и человек с достатком! Смотреть жалко! Под конец Венн, по-видимому, нашел перчатку; он выпрямился и поднес ее к губам. Затем спрятал в нагрудный карман - самое близкое к сердцу вместилище в современном костюме и зашагал по вереску, пренебрегая тропинками, точно по прямой к своему далекому дому на краю лугов. ГЛАВА II  ТОМАЗИН ГУЛЯЕТ В ЗЕЛЕНОЙ ЛОЖБИНКЕ ВОЗЛЕ РИМСКОЙ ДОРОГИ В ближайшие дни Клайм мало видался с Томазин, а когда виделся, то замечал, что она молчаливее, чем обычно. Под конец он спросил ее, о чем она так усердно думает. - Знаешь, я совсем с толку сбилась, - откровенно призналась она. - Понять не могу, в кого это Диггори Венн так влюблен. Из тех девушек, что тут были, ни одна его не стоит, а все-таки это же одна из них!.. Клайм на минуту попытался представить себе избранницу Веныа, но, не будучи особенно заинтересован в этом вопросе, снова пошел работать в саду. К этой тайне Томазин еще некоторое время не могла найти ключа. Но однажды, одеваясь у себя в спальне для прогулки, она столкнулась с обстоятельством, которое заставило ее выйти на лестницу и крикнуть: "Рейчл!" Рейчл была молодая особа тринадцати лет от роду, чья должность состояла в том, чтобы носить ребенка гулять. Она немедля явилась на зов. - Рейчл, - сказала Томазин, - ты не видала где-нибудь одну из моих новых перчаток? Пару вот этой. Рейчл молчала. - Почему ты не отвечаешь? - спросила ее хозяйка. - Она, наверно, потерялась, мэм. - Потерялась? Как так? Кто ее потерял? Я эту пару всего один раз надевала. Рейчл обнаружила все признаки крайнего смущенья и под конец расплакалась. - Простите, мэм, ради бога, нечего мне было надеть на майское гулянье, а тут вижу, ваши лежат, ну и подумала, возьму, надену, а потом назад положу. А одна-то и потерялась. Один человек дал мне денег - купить вам другие, да мне все времени не было в город съездить. - Какой человек? - Мистер Венн. - Он знал, что это моя перчатка? - Ну да, я ему сказала. Томазин была так поражена этим открытием, что забыла сделать девочке выговор, и та тихонько ушла. А Томазин даже не шевельнулась, только обратила взгляд к зеленой лужайке, где в тот памятный вечер возвышалось майское дерево. Она долго стояла так в раздумье, потом решила, что гулять сегодня не пойдет, а лучше возьмется наконец всерьез за то хорошенькое платьице из шотландки, которое уже давно скроила для своей дочки по самому модному фасону, но так и не удосужилась дошить. Как получилось, что, взявшись всерьез, она за два часа ничуть не подвинулась вперед в своих трудах, это, конечно, загадка, - если не вспомнить, что предшествовавшее маленькое событие было из тех, что не рукам задают работу, а голове. На другой день она уже, как всегда, занималась домашними делами и вернулась к своему обычаю гулять по пустоши без иных спутников, кроме маленькой Юстасии, достигшей того возраста, когда эти создания еще не отчетливо понимают, как им предназначено передвигаться в этом мире - на руках или на ногах, и часто претерпевают большие неприятности, пробуя и то и другое. Томазин нравилось, унеся ребенка в какой-нибудь укромный уголок на пустоши, давать ей возможность потренироваться в искусстве ходьбы на густом ковре из зеленого дерна и чебреца, где мягко падать вниз головой, если вдруг потеряешь равновесие. Однажды, когда она исполняла таким образом свои тренерские обязанности и нагнулась к земле, чтобы убрать с пути ребенка веточки, стебли папоротника и прочие непреодолимые препятствия высотой в четверть дюйма, она с беспокойством увидела, что к ней чуть не вплотную подъехал всадник, чьего приближения она раньше не заметила, так как по мягкому травяному ковру лошадь ступала бесшумно. Всадник - это был Венн - помахал ей шляпой и галантно поклонился. - Диггори, отдай мне мою перчатку, - сказала Томазин, ибо ей свойственно было при любых обстоятельствах идти прямо к делу, если оно сильно ее занимало. Венн немедля спешился, сунул руку в нагрудный карман и подал ей перчатку. - Спасибо. Очень любезно с вашей стороны, что вы ее сберегли, мистер Венн. - Очень любезно, что вы так говорите. - Нет, я правда была очень рада, когда узнала, что она у вас. Сейчас все стали такие равнодушные, я даже удивилась, что вы обо мне подумали. - Кабы вспомнили, каким я был раньше, так бы и не удивлялись. - Да, - быстро сказала она. - Но мужчины с вашим характером все такие гордые. - Какой же у меня характер? - спросил он. - Всего я, конечно, не знаю, - скромно ответила она, - но вот, например: вы всегда скрываете свои чувства под каким-то деловым тоном и обнаруживаете их, только когда остаетесь один. - Гм! Почему вы знаете? - выжидательно спросил Венн. - Потому, - сказала она и приостановилась для того, чтобы свою дочку, ухитрившуюся стать на голову, снова перевернуть надлежащим концом кверху, - потому, что знаю. - Не судите по другим, всяк ведь на свой образец, - сказал Венн. - А что касается чувств - то я даже хорошенько не знаю, какие теперь бывают чувства. Все был занят делами, то одним, то другим, ну и чувства у меня вроде испарились. Да, я теперь душой и телом предан наживе. Деньги - вот моя мечта. - Ну, Диггори, как нехорошо! - укоризненно протянула Томазин, и по ее виду никак нельзя было угадать, принимает ли она его слова за чистую монету или только за попытку ее поддразнить. - Оно и верно, чудно, да что поделаешь, - отвечал Венн снисходительно, как человек, примирившийся со своими пороками, которых уже не в Силах преодолеть. - Вы же раньше всегда были такой милый... - Вот это приятно слышать, потому, чем я был раньше, тем могу снова стать. - Томазин покраснела. - Только теперь это труднее, - добавил он. - Почему? - спросила она. - Вы теперь богаче, чем тогда были. - Да нет, не очень. Я почти все перевела на ребенка, как и обязана была сделать. Оставила только на прожитье. - И я этому очень рад, - мягко сказал Венн, поглядывая на нее краешком глаза. - Потому что так нам легче дружить. Томазин опять покраснела; и после того, как они обменялись еще несколькими словами, судя по всему приятными для обоих, Венн вскочил на коня и поехал дальше. Этот разговор происходил в зеленой ложбинке поблизости от старой римской дороги; Томазин часто здесь бывала. И надо заметить, не стала в дальнейшем бывать реже оттого, что однажды повстречалась там с Венном. А стал, или не стал Венн избегать этой ложбинки оттого, что однажды повстречался там с Томазин, об этом легко догадаться по тем действиям, которые она предприняла двумя месяцами позже. ГЛАВА III  КЛАЙМ ВЕДЕТ СЕРЬЕЗНЫЙ РАЗГОВОР СО СВОЕЙ ДВОЮРОДНОЙ СЕСТРОЙ Все это время Клайма не покидала мысль о его долге перед двоюродной сестрой. Он соглашался, конечно, что было бы недопустимой тратой ценного материала, если бы это нежное существо с таких еще юных лет и до конца дней своих было обречено всю бьющую в ней, как живая струя, веселость и обаянье изливать напрасно на бесчувственные папоротники и дроки. Но он оценивал все это скорее как экономист, чем как любовник. В свою страсть к Юстасии он словно бы вложил всю отпущенную ему силу любви, и больше у него не оставалось этого драгоценного качества. Вывод был ясен: нечего и думать о браке с Томазин, даже в угоду ей. Однако была здесь и другая сторона. Когда-то давно миссис Ибрайт втайне лелеяла мечту, касавшуюся его и Томазин. Это не было желанье в точном смысле слова, а скорее именно заветная мечта, и состояла она в том, чтобы со временем и если это будет не во вред их счастью, Томазин и Клайм стали мужем и женой. Что же оставалось делать сыну, который так чтил память матери, как Клайм? Беда в том, что любая родительская прихоть, которую при их жизни мог бы развеять получасовой разговор, превращается после их смерти в непреложное веление с такими последствиями для детей, от которых родители, будь они живы, первые бы открестились. Если бы дело шло лишь о будущем самого Ибрайта, он немедля и без колебаний сделал бы предложение Томазин. Он ничего не терял, выполняя волю матери. Но представить себе Томазин навсегда прикованной к человеку, давно умершему как муж и любовник (ибо именно таким ощущал себя Клайм), - вот мысль, которая его страшила. Только три действия вызывали в душе его живой отклик: ежедневное посещение маленького кладбища, где покоилась его мать, почти столь же частое паломничество по вечерам к более далекому погосту, где нашла себе приют Юстасия, и, наконец, подготовка к тому призванию, которое одно, как ему казалось, могло утолить его духовную жажду, - к призванию странствующего проповедника одиннадцатой заповеди. Трудно поверить, чтобы Томазин было очень весело жить с таким мужем. Все же надо ее спросить, рассудил он под конец; пусть сама решает. И с приятным чувством исполненного долга он спустился вниз однажды вечером, когда по долине вытянулась длинная черная тень от печной трубы, которую он несчетное число раз видал там при жизни матери. В комнатах Томазин не было, он нашел ее в палисаднике. - Томазин, - начал он. - Я давно хотел сказать тебе коечто, касающееся нашего с тобой будущего. - И ты хочешь сказать это сейчас? - быстро ответила Томазин и покраснела под его взглядом. - Погоди минутку, Клайм, дай сперва я, потому что как ни странно, а мне тоже давно уж нужно что-то тебе сказать. - Хорошо. Тамзи, говори ты. - Нас тут никто не услышит? - продолжала она, оглядываясь по сторонам и понижая голос. - Но сначала ты мне пообещай, что не рассердишься и не станешь меня бранить, если будешь несогласен с тем, что я задумала. Ибрайт пообещал, и она пояснила. - Мне, понимаешь, нужен твой совет, ты ведь мне родня и вроде как мой опекун, правда, Клайм? - Гм, да, пожалуй, в некотором роде... Да, конечно, можешь считать меня своим опекуном, - сказал он, решительно не понимая, куда она клонит. - Я собираюсь выйти замуж, - кротко сообщила Томазин. - Но я выйду только в том случае, если ты одобришь такой шаг. Почему ты молчишь? - Прости, это так неожиданно... Но я, конечно, очень рад... И, конечно, одобряю, Тамзи, милочка. А кто же он? Не могу догадаться... Ах, нет, знаю - это наш старик доктор! То есть, я вовсе не хочу сказать, что он старик, он, в конце концов, не так и стар. Да, да, я кое-что заметил - в последний раз, когда он тебя лечил! - Нет, нет, - торопливо сказала Томазин. - Это мистер Венн. Лицо Клайма вдруг приняло серьезное выражение. - Ну вот, он тебе не нравится! И зачем только я об этом заговорила! - воскликнула Томазин почти с раздражением. - Да я бы не стала, только он все время так пристает, я уж не знаю, что и делать! Клайм поглядел в окно. - Нет, мне нравится Венн, - проговорил он наконец. - Он очень честный человек, однако не без хитринки. Ну и ловок тоже, вот - сумел тебя причаровать. Но, право же, Томазин, он не совсем... - Не совсем нашего круга, ты это хочешь сказать? Я сама так считаю. И очень жалею, что тебя спрашивала, и больше о нем думать не буду. Хотя если уж мне выходить замуж, то только за него - это я должна признать! - Ну почему же, - заговорил Клайм, тщательно скрывая свои прежние и внезапно прерванные намерения, о которых Томазин, видимо, не догадывалась. - Ты могла бы выйти за врача, или учителя, или еще кого-нибудь в этом роде, если бы переехала жить в город и завела там знакомства. - Не гожусь я жить в городе - я очень деревенская и совсем простушка... Ты разве не заметил? - Замечал, когда только что приехал из Парижа, а теперь - нет. - Это потому, что ты и сам стал немножко деревенским. Нет, я ни за что на свете не могла бы жить на городской улице! Эгдон, конечно, страшная глушь, медвежий угол, но я здесь привыкла и нигде больше не могу быть счастлива. - Я тоже, - сказал Клайм. - Так как же ты предлагаешь мне выходить за горожанина? Нет, что ни говори, а если уж мне за кого выходить, так только за Диггори. Он мне сделал столько добра и столько мне помогал, я даже всего не знаю! - Томазин уже как будто дулась на брата. - Да, это все верно, - сдержанно ответил Клайм. - И я очень хотел бы сказать тебе: выходи за него. Но я не могу забыть, что об этом думала моя мать, и не могу не считаться с ее мнением. Есть много причин, почему нам следовало бы хоть теперь-то уважать ее желанья. - Ну хорошо, - вздохнула Томазин. - Больше я ничего не скажу. - Но ты не обязана слушаться меня. Я просто сказал, что думаю. - Да нет, я не хочу опять быть непослушной, - печально проговорила она. - Нечего мне было думать о нем - о семье надо было подумать. Какие у меня ужасно дурные наклонности! - Губка у нее задрожала, она отвернулась, чтобы скрыть слезу. Клайм, хотя и несколько обиженный тем, что он определял как "странный вкус" Томазин, все же испытывал облегченье от того, что вопрос о его собственном браке был снят с очереди. В ближайшие дни он из окна своей комнаты не раз видел Томазин, уныло бродившую по саду. Он то досадовал на нее за то, что она выбрала Венна, то сердился на себя за то, что помешал счастью бывшего охряника, который ведь, в сущности, был ничем не хуже любого другого молодого эгдонца, - честный парень и какой упорный, вот сумел же он так круто повернуть свою жизнь. Короче говоря, Клайм сам не знал, что ему делать. Когда он опять встретился с Томазин, она сказала отрывисто: - Он теперь гораздо приличнее, чем был тогда! - Кто? Ах да, Диггори Венн. - Тетя возражала только потому, что он был охряником, - Ну что ж, Томазин, может, я и правда не все об этом знаю. Тебе виднее. Так что ты уж рассуди сама. - Ты всегда будешь думать, что я оскорбила память твоей матери. - Нет, не буду. Я знаю, ты искренне убеждена, что если бы она видела его таким, каков он сейчас, она бы признала его подходящим мужем для тебя. Вот так я всегда и буду думать. И ты больше меня не спрашивай, а поступай, как считаешь лучше. Я со всем соглашусь. Надо полагать, эти слова рассеяли сомнения Томазин, так как несколько дней спустя, когда Клайм забрел в такую часть пустоши, где давно не бывал, Хемфри, работавший там, сказал ему: - Я рад, что миссис Уайлдив и Венн, видать, опять поладили. - Вот как, - рассеянно отвечал Клайм. - Да. И как выйдет она с дитем погулять, так он ей сейчас и попадется где-нибудь на дороге. Но я все думаю, мистер Ибрайт, вам бы надо было на ней жениться. Чего два дома затевать, где бы и одного хватило. Да вы бы и сейчас могли ее у него отбить, это я вам верно говорю, стоит вам только постараться. - Да, а где мне взять совести жениться, когда я только что двух женщин свел в могилу? Нет, Хемфри, и не думайте об этом. После всех моих злоключений пойти в церковь и взять себе жену - это уж, знаете, на дурной бы фарс смахивало. Вспомните слова Иова: "Завет я положил с глазами моими, чтобы не помышлять мне о девице..." - Полноте, мистер Клайм, не грешите вы сами на себя, будто вы двух женщин в могилу свели. Нет тут вашей вины, и говорить даже так не надо. - Хорошо, оставим это, - сказал Ибрайт. - Но как бы там ни было, а все случившееся поставило на мне клеймо, которое неважно будет выглядеть при любовном объяснении. У меня сейчас только два замысла в голове - два желанья и больше никаких. Одно - это открыть здесь вечернюю школу, другое - стать проповедником. Что вы на это скажете, Хемфри? - Рад буду душой прийти вас послушать. - Спасибо. Только это мне и нужно. Пока Клайм спускался в долину, Томазин тоже спускалась в нее с другой стороны, и они встретились у калитки. - Знаешь, что я тебе сейчас скажу, Клайм? - спросила она, задорно поглядывая на него через плечо. - Догадываюсь, - ответил он. Она вгляделась в его лицо. - Да, ты угадал. Это будет в конце концов. Он говорит, что пора уже мне решиться, и я тоже так думаю. Так что мы наметили на двадцать пятое будущего месяца, если ты не против. - Делай, как ты считаешь правильным, милочка. Я могу только порадоваться, что ты опять нашла свой путь к счастью. Мы, мужчины, в долгу перед тобой за то горе, которое в прошлом тебе причинили {Автор считает нужным отметить здесь, что в его первоначальном замысле вовсе не было брака между Венном и Томазин. Венн до самого конца сохранял свой одинокий и несколько загадочный облик, затем он таинственно исчезал в Эгдонской пустоши, и никто не мог сказать куда; Томазин оставалась вдовой. Но в силу некоторых особенностей журнального издания автору пришлось кое-что изменить. Поэтому читателям предоставляется право выбрать либо тот, либо другой конец. Возможно, что читатель, особенно требовательный в эстетическом отношении, предпочтет наиболее последовательное развитие действия и его признает истинным. (Примеч. автора.)}. ГЛАВА IV  ВЕСЕЛЬЕ СНОВА УТВЕРЖДАЕТСЯ В БЛУМС-ЭНДЕ, А КЛАЙМ НАХОДИТ СВОЕ ПРИЗВАНИЕ Всякий, кто в утро, назначенное для свадьбы, проходил бы около одиннадцати часов через Блумс-Энд, отметил бы, что хотя в доме Ибрайта было сравнительно тихо, зато из жилища его ближайшего соседа, Тимоти Фейруэя, исходили звуки, говорившие об усиленной деятельности. Это был главным образом скрежет подошв по усыпанному песком каменному полу. Близ дома никого не было, кроме только одного человека, который, как видно, припозднился и теперь спешил; он торопливо подошел к двери, поднял щеколду и без дальнейших церемоний вошел. Глазам его представилось не совсем обычное зрелище: там и сям в комнате стояли мужчины, составлявшие основную эгдонскую компанию, в том числе сам Фейруэй, дедушка Кентл, Хемфри, Христиан и еще два-три торфореза. День был жаркий, и все мужчины сняли куртки, за исключением Христиана, который никогда не расставался с малейшей частицей своей одежды в чьем-либо доме, кроме своего собственного. На тяжелом дубовом столе посреди комнаты распласталась длинная и широкая полосатая ткань, которую дедушка Кентл держал за один конец, Хемфри за другой, а Фейруэй натирал каким-то желтым комком, весь в поту и сморщившись от усилий. - Перину вощите, соседи? - сказал вновь пришедший. - Да, Сэм, - коротко уронил дедушка Кентл, как человек слишком занятой, чтобы тратить много слов. - Натянуть этот угол потуже, Тимоти? Фейруэй ответил, и работа продолжалась с неослабным усердием. - Хорошая будет перинка, - продолжал Сэм, помолчав. - Для кого бы это, а? - Это подарок молодоженам, им ведь теперь свое хозяйство заводить, - проговорил Христиан, который стоял, свесив руки, подавленный торжественностью происходящего. - А-а, понятно. Ну, это дорогой подарок. - Дорога перина тем, кто гусей не держит, правда, мистер Фейруэй? - сказал Христиан, обращаясь к нему, как к всеведущему оракулу. - Да, - сказал торговец дроком, выпрямляясь и отирая мокрый лоб. Воск он передал Хемфри, который и продолжал вощение. - Не то чтобы эти двое так уж нуждались, но всегда хорошо выказать дружеские чувства людям в тот час, когда они затевают этакое рисковое дело. Я, когда дочек замуж выдавал, каждой снарядил по перине, да еще и на третью в доме пера осталось. Ну, соседи, теперь уж, я думаю, мы достаточно ее навощили. Дедушка Кентл, выворачивай ее на лицо, а я стану перьями набивать. Когда чехол был надлежащим образом вывернут и расправлен, Фейруэй и Христиан принесли огромные бумажные мешки, доверху полные перьев, но легкие, как воздушные шары, и стали вытряхивать их в подготовленное вместилище. По мере того как опорожнялись мешки, воздушные хохолки из пуха и перьев стали плавать в воздухе во все возрастающем количестве, а потом из-за неловкого движения Христиана, который вытряхнул мешок мимо чехла, воздух в комнате совсем загустел от огромных хлопьев, оседавших на присутствующих, словно снег в безветренную погоду. - Экой ты неуклюжий, Христиан, - строго сказал дедушка Кентл. - Право, можно подумать, что ты сын такого человека, который за всю жизнь из Блумс-Энда никуда не выезжал, так что и ума тебе неоткуда было набраться. А ведь отец твой и солдатом был. и везде побывал, а тебе все без пользы. Все равно как если б я сиднем тут сидел, ничего на свете не видавши, как вы все тут. А ведь мне-то лихости было не занимать, расторопный был парень. - Ох, да не принижай ты меня так, отец, я уж себе после этого не выше кегли кажусь. Ну, неудалый я, что поделаешь. - Ну, ну, не настраивайся на такой унылый лад, Христиан, - сказал Фейруэй, - ты лучше возьми да еще попробуй. - Да, да, пробовать надо, - отозвался дедушка Кентл, да так строго, словно он-то первый и подал этот совет. - По совести, каждый человек должен либо жениться, либо в солдаты идти. Это стыд перед народом - ни того, ни другого не сделать. Я вот, слава богу, и в том и в этом не оплошал. Ну, а кто ни взращивать мужчин, ни в землю их класть не научился, это уж значит - самый никчемный, пустой бездельник. - Выстрелов я всегда до смерти боялся, - пролепетал Христиан, - ну, а жениться - это я пробовал, сватался то за одну, то за другую, да все без толку. И сейчас есть тут усадьба, да и не одна, где мог бы мужчина, каков ни на есть, хозяйничать, ан нет, женщина одна там правит. А с другой стороны, пожалуй, и нехорошо было бы, кабы я с ней поладил, потому, видите ли, соседи, тогда бы дома никого не осталось за отцом присматривать, чтоб он вел себя, как старику прилично. - Да, и хлопот у тебя с этим делом немало будет, сынок, - самодовольно ответил дедушка Кентл. - Кабы только немочи разные не так меня одолевали, я б завтра же отправился сызнова свет поглядеть! Но семьдесят один год - дома-то оно ничего, а для путешествия, пожалуй, многовато. Да, семьдесят один на сретенье стукнуло. Эх, кабы мне не годов, а гиней столько! - И старик вздохнул. - Не унывай, дедушка, - сказал Фейруэй, - вытряхни еще перьев в перину и бодрись. Ты хоть и тощой, а старик крепкий, Поживешь еще, целую летопись еще про тебя напишут. - Эх, честное слово, возьму-ка я да пойду к ним, к нашим новобрачным, - сказал дедушка Кентл бодрым голосом и быстро повернувшись. - Зайду к ним вечерком и спою им свадебную. Это ж мой обычай, вы знаете. И они это примут как должно. В восемьсот четвертом очень любили, когда я пел "Там, в рощах Купидона", а я и другие знаю не хуже, а то и лучше. Вот, например: Слышу, зовет она Из стрельчатого окна: "Милый, поди ко мне, Я тебя от холодных рос укрою!" Им же приятно будет это в такой день послушать! Право, я сейчас вспомнил, давно ведь мы хорошей песни не пели, с самого Иванова дня, когда "Ячменную жатву" исполняли. А ведь это жаль, не упражнять свой талант, когда он такой редкостный! - Верно, верно, - сказал Фейруэй. - Теперь давайте-ка встряхнем перину. Мы сюда семьдесят фунтов отборного пера заложили, и больше, пожалуй, тик и не выдержит. А теперь неплохо бы малость выпить и закусить. Христиан, достань-ка припас из углового буфета, если дотянешься, а я принесу кое-что, чем горло промочить. Они сели закусывать тут же, за столом, - с перьями вокруг, над головой и под ногами, коих прежние владельцы иногда подходили к открытой двери и обиженно квохтали при виде столь большого количества своих старых одежд. - Честное слово, я задохнусь, - сказал Фейруэй, извлекая перышко изо рта и тут же обнаружив, что в кружке у него уже плавает добрый их десяток, насыпавшийся, пока кружки разносили. - Я уж несколько проглотил, и в одном было порядочное стебло, - безмятежно отозвался Сэм из угла. - Эй, что это? Я слышу колеса? - вскричал дедушка Кентл, вскакивая и спеша к двери. - Ну да, это они, уже вернулись, а я еще полчаса их не ждал. До чего ж быстро можно теперь обвенчаться, если уж настроился! - О да, обвенчаться-то можно, - протяжно сказал Фейруэй, как будто еще что-то надо было прибавить, чтобы полностью выразить его мысль. Он встал и вслед за дедушкой Кентлом пошел к двери, остальные устремились за ним. Через мгновение мимо дома прокатил крытый фаэтон, в котором сидели Венн, миссис Венн, Ибрайт и какой-то важный родственник Венна, нарочно приехавший из Бедмута ради этого случая. Фаэтон наняли в ближайшем городке, не считаясь с расстоянием и расходами, так как, по мнению Венна, на Эгдонской пустоши не было ничего достойного везти к венцу такую женщину, как Томазин, а церковь была слишком далеко, чтобы свадебная процессия могла добраться туда пешком. Когда фаэтон проезжал мимо дома, все выбежавшие ему навстречу хором прокричали "ура" и помахали руками. При каждом движении перья и пух вылетали из их волос, рукавов и складок платья, и брелоки дедушки Кентла весело плясали в солнечных лучах, когда он стремительно поворачивался. Кучер фаэтона свысока оглядел их; он и с новобрачными обращался несколько снисходительно, ибо чем, кроме язычников, могли быть люди, обреченные всю жизнь проводить в такой глухомани, как Эгдон? Томазин не выказала подобной гордости по отношению к стоявшим у двери поселянам, - она быстро, как птица крылом, помахала им ручкой и со слезами на глазах спросила Диггори, не следует ли им сойти и поговорить с этими добрыми людьми. Однако Венн сказал, что вряд ли это нужно, так как все соседи вечером придут к ним в гости. После этих волнений Фейруэй и все остальные вернулись к своему занятию и скоро кончили набивать и зашивать перину. Тогда Фейруэй запряг лошадь, увязал громоздкий подарок и в двуколке отправился с ним к дому Венна в Стиклфорде. Ибрайт, выполнив во время венчания ту роль, которая, естественно, досталась ему на долю, и вернувшись затем домой вместе с новоиспеченными супругами, не был расположен принять участие в пирушке и танцах, которыми заключался вечер. Томазин очень огорчилась. - Если бы еще я был уверен, что не помешаю вашему веселью, - сказал Клайм. - Но как бы я не оказался чем-то вроде черепа на пиру. - Нет, нет. - Но и помимо этого, милочка, мне бы не хотелось идти, уж ты меня не неволь. Конечно, это выходит как-то нелюбезно, но, дорогая Томазин, боюсь, мне просто тяжело будет в таком многолюдье. Я буду постоянно навещать тебя в твоем новом доме, так что не важно, если сегодня не приду. - Ну, в таком случае я уступаю. Делай, как тебе удобней. Клайм с облегчением удалился в свои комнаты на верхотурке и почти до самого вечера занимался тем, что записывал главные мысли для проповеди, с которой собирался начать выполнение своего заветного плана, по крайней мере, в той его части, какая сейчас была практически осуществима. А от плана этого, как ни менялся он под давлением обстоятельств, как ни хвалили его одни и ни хулили другие, Клайм никогда не отказывался. Он снова и снова проверял и взвешивал свои убеждения и не находил причины их менять, хотя принужден был несколько упростить свои намерения. Его зрение под благотворным воздействием эгдонского воздуха значительно окрепло, но не настолько, чтобы позволить ему выполнить свой прежний широкий замысел. Но он не роптал. Оставалось еще много работы, хотя, быть может, и более скромной, во всяком случае достаточной, чтобы занять все его время и поглотить всю энергию. Вечер близился, и звуки жизни и движения все чаще и громче доносились из нижних комнат. Беспрестанно хлопала калитка. Вечеринка должна была начаться рано, и гости собрались задолго до темноты. Ибрайт спустился по задней лестнице и вышел на пустошь другой тропинкой, не той, что шла от калитки, намереваясь побродить на воздухе, пока вечеринка не кончится, а тогда вернуться и попрощаться с Томазин и ее мужем уже перед самым их отъездом. И бессознательно он направился в сторону Мистовера по тому пути, которым шел в то роковое утро, когда услышал странный рассказ маленького сына Сьюзен. Он не свернул к ее домишку, но поднялся на возвышенность, откуда видна была вся усадьба, когда-то бывшая родным домом Юстасии. И пока он озирал темнеющие дали, на пригорок поднялся еще кто-то. Клайм не разглядел его в сумерках и, вероятно, молча бы прошел мимо, но этот пешеход, а это был Чарли, сам узнал Клайма и заговорил с ним. - Давно я не видел тебя, Чарли, - сказал Ибрайт. - Ты часто сюда приходишь? - Нет, - ответил юноша, - я редко выхожу на насыпь. - Тебя не было на майском празднике. - Да, - сказал Чарли тем же безжизненным голосом, - мне это теперь неинтересно. - Ты, кажется, любил мисс Юстасию, да? - мягко спросил Ибрайт. Юстасия часто рассказывала ему о романтической привязанности Чарли. - Да, очень. Ах, если б... - Что? - Если б вы, мистер Ибрайт, подарили мне на память какую-нибудь из ее вещиц, если, конечно, вы не против. - С радостью, Чарли. Мне это будет очень приятно. Дай я вспомню, что у меня есть подходящего. Да пойдем к нам домой, я посмотрю. Они вместе пошли к Блумс-Энду. Когда они подошли к палисаду, уже совсем стемнело. Ставни в доме были закрыты, так что в окна ничего не было видно. - Обойдем кругом, - сказал Клайм. - Ко мне сейчас идти с черного хода. Они обошли вокруг дома и в темноте поднялись по лестнице в рабочую комнату Клайма на верхнем этаже. Тут он зажег свечу, и Чарли тихонько вошел вслед за ним. Ибрайт пошарил в ящике стола и, достав пакетик в шелковой бумаге, развернул его. Внутри было два-три волнистых, черных как смоль локона, протянувшихся по бумаге, словно черные ручьи. Он выбрал один, снова его завернул и подал Чарли. У того глаза наполнились слезами. Он поцеловал пакет, спрятал его в карман и проговорил дрожащим голосом: - Спасибо вам, мистер Ибрайт, вы так добры. - Я тебя немного провожу, - сказал Клайм. И под веселый шум, доносившийся снизу, они спустились по лестнице. Тропинка, ведущая к калитке, проходила под самым боковым оконцем, откуда свет свечей падал на кусты. На этом оконце, заслоненном кустами, ставни не были закрыты, так что человек, - стоя здесь, мог видеть все, что происходило в комнате, - сквозь, правда, уже позеленевшие от времени стекла. - Что они там делают, Чарли? - спросил Клайм. - Я сегодня опять что-то хуже вижу, а стекла в этом окне уж очень мутные. Чарли отер собственные свои глаза, затуманенные влагой, и шагнул поближе к окну. - Мистер Венн просит Христиана спеть, - отвечал он, - а Христиан ежится в своем кресле, словно до смерти испугался такой просьбы. И вместо него сейчас запел его отец. - Да, я слышу стариков голос, - сказал Клайм. - Стало быть, танцев не будет. А Томазин в комнате? Вон там перед свечами все мелькает кто-то похожий на нее. - Да, это она, и вид у нее очень веселый. Вся раскраснелась и смеется чему-то, что ей сказал Фейруэй. Ой!.. - Что там за шум? - спросил Клайм. - Мистер Венн такой высокий, что ударился головой о потолочную балку, потому что подпрыгнул, когда проходил под ней. Миссис Венн испугалась, подбежала к нему, щупает ладонью, нет ли там шишки. А теперь все опять хохочут, словно ничего не случилось. - И никто там по мне не скучает, как тебе кажется? - спросил Клайм. - Да ни капельки. Сейчас они все подняли стаканы и пьют за чье-то здоровье. - Может быть, за мое? - Нет, это за мистера и миссис Венн, потому что он им в ответ говорит речь. А теперь миссис Венн встала и уходит, наверно, переодеваться. - Так. Никто, значит, не вспомнил обо мне, и правильно. Все идет как должно, и Томазин, по крайней мере, счастлива. Не будем тут задерживаться, а то они скоро выйдут. Он немного проводил юношу по пустоши и, вернувшись через четверть часа домой, застал Венна и Томазин уже готовых к отъезду; гости все разошлись за время его отсутствия. Новобрачные уселись в четырехколесном шарабане, который старшин скотник и постоянный подручный Венна пригнал из Стиклфорда, чтобы их отвезти. Няню с маленькой Юстасией удобно устроили на открытом заднем сиденье, а подручный Венна верхом на почтенного возраста, мерно ступающей лошадке, чьи подковы звякали, как цимбалы, при каждом шаге, замыкал шествие наподобие телохранителя прошлого столетия. - Теперь ты остаешься опять полным хозяином своего дома, - сказала Томазин, нагибаясь с шарабана, чтобы пожелать своему двоюродному брату доброй ночи. - Боюсь, тебе будет одиноко, Клайм, после того шума, какой мы тут поднимали. - О, это не беда, - сказал Клайм с несколько грустной улыбкой. И новобрачные уехали и исчезли в ночной тени, а Ибрайт вошел в дом. Его встретило тиканье часов - единственный звук во всем доме, ибо ни души в нем не оставалось; Христиан, служивший Клайму за повара, камердинера и садовника, уходил спать домой, к отцу. Ибрайт сел в одно из пустых кресел и долго сидел, задумавшись. Старое кресло его матери стояло как раз напротив; в этот вечер в нем сидели те, кто едва ли даже помнил, что когда-то оно принадлежало ей. Но Клайм как будто и сейчас видел ее в этом кресле, сейчас и всегда. Какой бы она ни сохранилась в памяти других людей, для него она оставалась святой, чье сияние даже его нежность к Юстасии не могла затмить. Но на сердце у него было тяжело, оттого что мать не благословила его в день его брака, в день его сердечной радости. И дальнейшие события доказали правильность ее суждения и самоотверженность ее забот. Надо было ее послушаться, и даже не столько ради себя, как ради Юстасии. - Это все моя вина, - прошептал он, - о мама, мама! Дал бы бог мне сызнова прожить жизнь и перестрадать все, что вы перестрадали ради меня! В первое же воскресенье после свадьбы Дождевой курган представлял собой необычную картину. Издали видно было только, что наверху кургана стоит неподвижная фигура, точь-в-точь как Юстасия стояла на этой одинокой вершине два с половиной года назад, с той разницей, что теперь погода была ясная и теплая, веял мягкий летний ветер, и происходило все это не в мрачных сумерках, а в светлые дневные часы. Но тот, кто поднялся бы повыше, в ближайшее соседство с курганом, тот увидел бы, что выпрямленная фигура в центре, врезающаяся в небо, на самом деле не одинока. Вокруг нее на склонах кургана полулежали или в удобных позах сидели поселяне, и мужчины и женщины. Они прислушивались к словам человека, стоявшего на кургане, - он проповедовал, а они, слушая, рассеянно подергивали веточки вереска, ощипывали папоротники или бросали камушки вниз по склону. Это была первая из ряда нравственных бесед, или Нагорных проповедей, которые затем происходили здесь каждое воскресенье, пока стояла теплая погода. Дождевой курган Клайм выбрал по двум причинам. Во-первых, он занимал центральное место среди разбросанных кругом жилищ, во-вторых, проповедника, поднявшегося на курган, тотчас становилось видно со всех сторон, и возникновение его на вершине служило сигналом для тех, кто в это время бродил по пустоши и захотел бы прийти послушать. Проповедник стоял с непокрытой головой, и каждое дуновение ветра шевелило его волосы, поредевшие не по возрасту, так как ему было меньше тридцати трех лет. На глазах он носил козырек, лицо у него было задумчивое, изрезанное морщинами. Но хотя эти телесные черты говорили об упадке, голос его был молод - сильный, музыкальный, волнующий. Он пояснил, что его беседы с народом будут иногда светскими, иногда религиозными, но не будут затрагивать догматов веры, а темы для проповедей он будет брать из самых разных книг. На этот раз он выбрал такую цитату: "И царь встал ей навстречу, и преклонился перед ней, и снова сел на трон, и велел поставить седалище для царевой матери, и она воссела по правую его руку. И сказала она: "У меня есть просьба к тебе. Прошу тебя, не отказывай мне". И царь ответил: "Проси, о мать моя, тебе ни в чем не будет отказа". Так Ибрайт в конце концов нашел свое призвание в деятельности странствующего проповедника, проводящего под открытым небом беседы на нравственные темы. И с первого же дня он неустанно трудился на этом поприще, произнося не только очень простые проповеди на Дождевом кургане и в соседних селениях, но и более сложные в других местах - со ступеней и портиков ратуш, у подножия крестов или часовен на площадях маленьких городов, у фонтанов, на эспланадах, на пристанях, с парапета мостов, в амбарах, сараях и других подобных местах в соседних уэссекских городах и деревнях. Он не касался вероисповедания и философских систем, считая, что многое можно сказать даже просто о взглядах и поступках, общих для всех хороших людей. Кто верил ему, а кто нет, кто считал его проповеди недостаточно возвышенными, кто жаловался на отсутствие у него богословской эрудиции. Были и такие, что говорили: что же и делать, как не проповедовать, тому, кто ничего другого делать не умеет. Но повсюду его встречали ласково, так как история его жизни стала широко известна. ВОЗВРАЩЕНИЕ НА РОДИНУ  Над романом "Возвращение на родину" Гарди работал около трех лет - с января 1876 г. по сентябрь 1878 г. В целом этот роман занял больше времени, чем любое другое произведение писателя. На то было немало причин; не последняя, вероятно, заключалась в том, что этим романом Гарди открывал новый для себя тип романа. Роман "Возвращение на родину" не только укоренен в Уэссексе (в этом отношении у него были "предшественники" - "Под деревом зеленым" и "Вдали от безумствующей толпы"), он вводит новую для писателя тему трагического столкновения героя и окружающей его среды. Это первое в ряду трагических произведений Гарди, кардинально отличающееся от всего, что было им написано до того. В соответствии с существовавшей в те годы традицией Гарди сначала опубликовал свой новый роман в журнале. Это способствовало созданию прочной литературной репутации, а также и материальному успеху, что было совсем небезразлично для молодого автора, недавно вступившего в брак. Поначалу Гарди предполагал издать роман в ежемесячнике "Корнхилл", однако редактор, которому он послал первые главы, отказался взять на себя какие бы то ни было обязательства до тех пор, пока не прочитает всю рукопись в целом. Его пугали взаимоотношения между Юстасией и Уайлдивом, которые, как он думал, могут стать слишком "опасными" для семейного журнала. Те же опасения, как стало известно недавно, высказал и редактор "Блэквудз Мэгезин", солидного журнала с широким кругом "респектабельных" читателей. В конце концов роман вышел в ежемесячном журнале "Белгравия", где печатался из номера в номер. Для того чтобы увидеть свой роман напечатанным в журнале, Гарди пришлос