Ромен Гари. Свет женщины --------------------------------------------------- Romain Gary. Clair de femme. Пер. с фр. - Н.Калягина. OCR Anatoly Eydelzon --------------------------------------------------- Глава I Я выходил из такси и, открывая дверцу машины, чуть не сбил ее с ног; пакеты, которые она держала в руках: хлеб, яйца, молоко, - посыпались на тротуар, - так мы и встретились впервые, под мелким, уныло моросящим дождем. Ей, пожалуй, было столько же лет, сколько и мне, или около того. Казалось, черты ее лица лишь в обрамлении седых волос приобрели наконец некую завершенность, годы подчеркнули и оттенили то, что молодость и природное изящество только робко наметили. Похоже, она запыхалась, как если бы бежала, боясь опоздать. Я не верю в предчувствия, но уже давно потерял веру и в свое неверие. Все эти "я в это больше не верю" - те же убеждения, причем самые обманчивые. Я кинулся собирать то, что еще уцелело, и чуть не упал. Выглядел я, наверное, довольно комично. - Оставьте... - Мне жаль, очень... Простите... Она рассмеялась. Морщинки разбежались вокруг глаз, выдавая возраст, теперь четко обозначившийся. - Право, пустяки. Что упало, то пропало, мне же легче... Она уже собралась идти дальше, и я испугался худшего: разойтись вот так, как воспитанные люди, соблюдая правила приличия... И тут, как нельзя более кстати, подоспел шофер такси. Он обратился ко мне, вежливо улыбаясь: - Извините, месье, мне нужна улица Бургонь... - Но... мы как раз на ней и находимся. - Бар на углу улицы Варен, не подскажете? - Так вот же он. - Ну и? Платить-то собираетесь, или как? Я порылся в карманах. Франков у меня не было. Я все обменял в аэропорту, и, когда попытался заплатить долларами, мне тут же напомнили, что "мы здесь во Франции, между прочим". Я не знал, что делать, и эта женщина с седыми растрепавшимися волосами, в широком сером пальто, выручила меня: заплатила по счетчику, потом, обернувшись, заметила, скорее с иронией, нежели с участием: - Похоже, вам не слишком везет... А я-то полагал, что со стороны это незаметно. Я не носил летную форму капитана, но мне всегда удавалось сохранять в глазах пассажиров и своего экипажа спокойный вид человека, у которого все под контролем и который привык к возвращениям издалека. Внешне я всегда был крепким, подтянутым: широкие плечи, твердый взгляд. Но теперь я буквально таял на глазах; сегодня, однако, и на проколотых шинах можно проехать сотни километров. - Вы правы, мадам, сейчас тот самый момент, когда в старых добрых романах шли к священнику, и по возможности - к незнакомому. Развеселить ее мне не удалось. Взгляд мой молил о милости, и она не могла этого не почувствовать. Никогда раньше мне не приходилось оказываться в столь затруднительном положении. Когда я спросил потом у Лидии, о чем она подумала в те первые минуты, она призналась: "Я подумала, что одолжила сто франков какому-то проходимцу, к тому же совершенно пьяному, и что я могу с ними распрощаться". На самом же деле жизнь выбросила нас за борт, ее и меня, и произошло то, что почему-то всегда называют встречей. - Послушайте, я должен возместить вам убытки... - Какие мелочи... - Я выпишу вам чек, если позволите... Я возвращался из Руасси [местность к северо-востоку от Парижа, аэропорт им. Шарля де Голля]. В начале дня я отправился туда на такси, чтобы лететь в Каракас, как и задумал. Я устроился в углу, лицом к стене, надвинув шляпу на глаза, и так и сидел там, слушая объявления о вылетах. Я семнадцать лет проработал в "Эр Франс", и большинство экипажей знали меня в лицо, а я хотел уклониться от всех этих встреч и дружеских расспросов: "Что это ты, никак летишь пассажиром? Подумать только, полгода отпуска, не много ли? А Янник? Ты теперь отдыхаешь без нее?" Я находился в таком замешательстве, что любое мое решение тут же реализовывалось в действии, совершенно противоположном. Я прослушал объявление о посадке на рейс в Каракас, прошел через зал ожидания, сел в такси и дал шоферу наш адрес на улице Вано. Спохватился я как раз вовремя и попросил высадить меня у бара на углу. И то это было слишком близко. Мы жили в этом квартале не первый год, и меня могли узнать. "В котором часу вы от нее ушли? - В три. Я собирался лететь в Южную Америку, и мой самолет... - Вас видели на улице Варен в семнадцать двадцать. - Да, я вернулся. - И вы не зашли домой? Вы ведь были всего в двух шагах оттуда. - Нет, я собирался, но передумал. И потом, мы уже договорились... - О чем же? - Мне не в чем себя упрекнуть. Что мне еще было делать? - В подобных случаях, сударь, оставаться в живых - это низость. Достойнее пустить себе пулю в лоб". В этих внутренних диалогах я всегда подтрунивал над самим собой. Однако если мне выпало жить дальше, и не один год, придется привыкнуть к таким допросам, и чем скорей, тем лучше. Вряд ли они прекратятся в ближайшее время. И все же единственное, в чем я мог себя упрекнуть, так это в том, что не сел в самолет. Я не был убийцей, который прокрадывается на место преступления; место... да наш голубой шарик так давно вертится вокруг Солнца, что всем нам даст форы по части преступлений. Мы стояли под дождем среди валяющихся на земле продуктов. - Вот, пожалуйста, нам уже трудно расстаться, - сказал я. Она рассмеялась, и от прорезавшихся морщинок лицо ее стало совсем добрым. Кафе называлось "У Ариса". У стойки был человек, очень элегантный, в пальто из верблюжьей шерсти и в борсалино, он держал на поводке серого королевского пуделя, стриженного как регулярные парки Ленотра [Андре Ленотр - французский архитектор, мастер садово-паркового искусства; создатель регулярного французского парка с геометрической сетью аллей, правильными очертаниями газонов, бассейнов, боскетов]. По какому-то странному совпадению, случайность которого, впрочем, сомнительна - кто знает, может, в этих музыкальных ящиках все подстроено, чтобы посмеяться над кем-нибудь или, напротив, угодить, - словом, один подросток все же попытал счастья, рискнув парой монет, и теперь слушал что-то шопеновское. - Думаю, нам стоит поговорить, иначе все уходит слишком быстро и неизвестно куда, и потом приходится возвращаться... "Не понимаю, что я делаю в этом кафе с совершенно незнакомым человеком", так? - Да. К нам подошел официант. - Два кофе со сливками, - заказал я и повернулся к ней: - Ну вот, теперь у нас есть повод остаться. Она улыбнулась, немного жестко: - Я только жду обещанный чек, ничего больше. - Бог мой... Я достал из дорожной сумки чековую книжку: - На чье имя? - Поставьте: на предъявителя... - Все же я хотел бы знать ваше имя, на всякий случай... - Лидия Товарски. Человек с пуделем подвинулся ко мне: - Извините меня, месье... мадам... - Он раскланялся с нами, клоунским жестом сняв и водрузив обратно на макушку свою шляпу. - Я дрессировщик собак и... у меня такое впечатление... - Лас-Вегас, тысяча девятьсот семьдесят пятый год, - помог я ему. Казалось, он обрадовался: - Вы исполняли номер... - Нет, я был барменом в "Сенде". - Ах да, теперь припоминаю... - Он протянул мне свою визитку: сеньор Гальба, адреса агентств в Нью-Йорке, Париже и Лондоне. - Когда постоянно путешествуешь, под конец уже никого не узнаешь... Я не отвечал. Он понял, сразу как будто забыл все, чем хотел поделиться, опять раскланялся и вернулся к своему пуделю, ожидавшему его у стойки бара. - Бармен, в Лас-Вегасе в семьдесят пятом, - что вы там делали? - Ничего. Я там не был. Просто ему нужно было встретить кого-нибудь знакомого, этому бедолаге... Она посмотрела на меня с любопытством, но в то же время строго: - Когда так быстро ставят диагноз одиночества незнакомому человеку... - Не будем увлекаться подобного рода откровениями, мадам, - ответил я с подчеркнутым достоинством. Она опять рассмеялась, разгоняя смехом окружавших меня призраков. - ...Я говорю "мадам", чтобы еще раз показать, что держусь в рамках приличия... Мы с вами совершенно друг другу чужие, мадам, и можете не сомневаться, я нисколько не преувеличиваю значимость этих двух чашечек кофе... Только что на улице я вас нечаянно толкнул, выходя из такси, ну и... - А вы забавны. - Если бы я только мог развеселить вас хоть на несколько мгновений, мне стало бы легче: давать поводы для смеха - по-моему, это самый щедрый дар. А как вы, все в порядке? За окном одна за другой проезжали машины - верно, улица с односторонним движением, - и день стоял серый и унылый. Дрессировщик собак очень быстро набирался в баре, так что вскоре ему вообще никто не будет нужен. Пудель смотрел на него с мучительным беспокойством: не так-то просто понять человека. Мы молчали, и вот что важно: наше молчание не становилось невыносимым. Мне казалось, что вид у нее какой-то потерянный, но, может быть, мне всего лишь нужно было на что-то надеяться. - Извините меня, - начал я. - Я не... Я только... - Да, я вижу. Я, знаете, немного разбираюсь в приступах тоски и отчаяния. Представьте, я изучила эту науку. Я потеряла мужа и мою девочку полгода назад в автомобильной аварии. Что ж, полагаю, теперь мы можем расстаться. - Она протянула мне руку в перчатке: - Не унывайте. Все еще, может быть, образуется. - Я думаю вернуться во Францию к началу года и, если вы позволите... - Да, конечно. Далеко вы? - В Каракас. Она долго искала в сумочке, но так и не нашла ни чем, ни на чем записать. Я сходил в кассу за ручкой, и она написала: "Лидия Товарски", адрес и телефон на розовом листке оплаченного счета, шесть франков с мелочью, включая чаевые. Я положил листок себе в карман. Она мило улыбнулась мне на прощание, как бы говоря, что теперь мы в расчете, и вышла. Я не был уверен, что хорошо запомнил лицо, и догнал ее на улице. Она обернулась, вопросительно глядя на меня. - Нет, ничего. Это чтобы узнать вас в следующий раз... Белые, довольно длинные, по плечи, волосы она не убирала, а носила распущенными, не знаю уж потому ли, что чувствовала себя молодой, или в память о своей молодости. Высокие, выступающие скулы; черные, необычно широко посаженные глаза, сияющие из глубины своей царственной тени; глубокая морщинка на переносице рассекала посередине прямую линию бровей, покоясь на них, как тело птицы на расправленных крыльях. Она легко, по-дружески, положила ладонь мне на руку: - Вам нужно вернуться домой и поспать. Позвоните мне как-нибудь, когда мы оба возвратимся из тех дальних стран, где сейчас находимся. Подъехало такси, и все было кончено. Что ж, по крайней мере полчаса убил. Я вернулся в кафе. Ее незанятый стул сиротливо пустовал. На сиденье стояла пепельница. Мой знакомый из Лас-Вегаса все еще находился у стойки, и я решил угостить его чем-нибудь для поднятия настроения. Кальвадос, к примеру, или тот же коньяк. Это его пальто верблюжьей шерсти с поднятым воротом, старое борсалино с широкими полями, вызывающе небрежно надвинутое на правую бровь, волосы, крашенные с особой аккуратностью, чтобы не задеть серебро седины на висках, - словом, он лет на тридцать был старше тех образов, которые первыми запечатлелись у меня в памяти: Бугатти, Делаж [пионеры французской автомобильной промышленности, специализировавшиеся на спортивных, гоночных автомобилях], кинозвезды Джина Манес и Жан Мюра. Внушительный нос, прямо-таки мефистофелевский, с горбинкой, и могучие ноздри. Черные оливки его глаз отражали лишь дряхлость Казановы, и по контрасту с пассивной тоскливостью взгляда нос его словно выдавался вперед, как бы в поисках подкрепления. В "Клапси" он исполнял номер с дрессированными собачками и завтра, вместе со своей труппой, состоявшей из ассистента, шимпанзе и восьми пуделей, должен был отправиться в турне по Мексике и Южной Америке. - Это всемирно известный номер. Годы и годы творческих усилий... Труд всей жизни. К сожалению, у меня постоянно сложности со страховкой. Видите ли... - Он приложил руку к сердцу. - Три микроинфаркта. Смрт. - Как вы сказали? - Это по-сербски: смрт. Я говорю на семи языках и должен вам заметить, что у славян, пожалуй, самое подходящее название для этого... Смрт по-сербски, смерть по-русски, смьерчь по-польски... Есть в этом что-то змеиное... У нас, на Западе, совсем другие звукосочетания, более благородные, что ли: la mort, la muerte, todt... Но смрт... Будто какая-то мерзкая тварь ползет по ноге... еще опасней, чем ядовитый скорпион, И потом, думаю, все мы уделяем слишком много внимания этому ничтожному факту. - В английском death тоже есть нечто шипящее, - заметил я. - Точно. Так что же вы делали после Лас-Вегаса? - Я никогда не был в Лас-Вегасе. - Да? Значит, это был кто-то другой и где-то в другом месте. Неважно, встречи - это всегда приятно. Приходите сегодня посмотреть мой номер в "Клапси". Я скажу, чтобы оставили для вас столик. Не каждый день встречаешь старых знакомых... Или заходите после, поужинаем. А? Вот моя визитка. - Вы мне уже дали одну. - Я живу неподалеку: отель "Крийон" на улице Искусств. В половине первого ночи антракт между двумя отделениями, а мои выход сначала в одиннадцать вечера, а потом в час. Не сомневаюсь, что там даже будут какие-нибудь наши общие знакомые... - Я улетаю сегодня. - Куда? - В Каракас. Совсем рядом какой-то молодой человек спросил телефонный жетон. Нет, о том, чтобы позвонить, и речи нет. Не могу я признаться, что не улетел, да еще и нахожусь поблизости. - Приятная дама, ваша спутница. Не хочу показаться нескромным... но со стороны это выглядело как разрыв. - У вас наметанный глаз. - О, это было не сложно. Я сразу сказал себе: это долго не продлится. - Верно. Cheers [Ваше здоровье! (англ.)]. - Ваше. Официант, повторите. Я знал стольких женщин в своей жизни, что, можно сказать, всегда был один. Слишком много - все равно что никого. - Глубокое замечание. - Это как раз и навело меня на мысль сделать свой номер... Вы должны посмотреть, он того стоит. - Как-нибудь, обязательно. - К сожалению, в скором времени мне придется уйти со сцены. Эта страховка, такая подлая вещь. Они кидают вас при первом же удобном случае. Единственное, что меня беспокоит во всем этом, - мой Матто Гроссо [от Мату-Гросу - названия штата в западной Бразилии]. Королевский пудель навострил уши и поднял серую лысеющую морду. - Вы, наверное, заметили, что он не сводит с меня глаз? Как будто понимает, что меня тревожит. - Смрт, - сказал я. - Точно. Он боится остаться один. Собаки всегда так тоскуют. А знаете, может, он еще умрет раньше меня, в его-то годы... Ему скоро четырнадцать. - Ну да! И давно вы вместе? - Тринадцать лет. Он жил у одной женщины, которую я очень любил. Она ушла с каким-то каскадером, мальчишка, двадцать два года, - они любят проявлять заботу о начинающих, это понятно, - и оставила мне Матто Гроссо, чтобы я не чувствовал себя таким одиноким... Он не состоит у меня в труппе: он не артист, просто друг. У меня всего восемь пуделей и шимпанзе. Жаль, что вы уезжаете... Он порылся в своем портфеле и вытащил еще одну визитную карточку... - Вы мне уже дали одну, - повторил я. Он рад был любому лишнему подтверждению собственного существования. Он вздохнул. Расплатился в баре. Мы долго жали друг другу руки на прощание. - Может, еще встретимся где-нибудь... Очень рад был вновь повидать вас. Очень. - Я тоже. Я вышел и направился к стоянке такси. В машине достал из кармана листок и назвал шоферу адрес. У меня случались моменты паники, совершенной пустоты, эхо чьих-то смеющихся голосов, вспышки воспоминаний; усталость раскапывала завалы памяти, время от времени вытаскивая на поверхность сознания обрывки прежнего счастья. Но в основном - тоска, и еще угрызения совести. Каждая минута казалась вырванной из другой, погребенной жизни. Я снял сперва часы, положил их в карман, но стало только хуже. Тогда я снова закрепил браслет на запястье. Было шесть вечера. Я даже не мог понять, то ли все еще только начиналось, то ли, напротив, все было кончено. В данный момент я должен был бы находиться высоко в небе, над Атлантикой, и, наверное, мы бы уже были довольно далеко, в том месте, которое пилоты обычно называют точкой невозврата. Старое здание на улице Сен-Луи-зан-Лиль. На почтовом ящике ее имя и надпись: четвертый этаж, налево. Я поднялся по лестнице. Красный половичок, суккуленты в горшках. Она открыла дверь, холодно смерила меня взглядом: - Я ожидала чего-то в этом роде. Входите. Гостиная была очень светлая. С улицы в окна заглядывали рослые каштаны. В комнате стояли цветы, но не в букетах, - должно быть, она покупала их сама. Из соседней комнаты доносилась мелодия индейской флейты, разбавляя одиночество. Задыхающиеся, вымученные звуки, выдуваемые легкими туберкулезника. Она взяла у меня плащ, дорожную сумку, шляпу и куда-то их унесла. Я осмотрелся: на стенах не было фотографий, наверное, она прятала их где-то у себя. Я сел в серо-зеленое плюшевое кресло. Она вернулась, но садиться не стала. - У вас нет собаки? - спросил я. - И не надо. Она вряд ли смогла бы вам чем-нибудь помочь. Сейчас все заводят собак. Огромный на них спрос, больше, чем когда-либо. Правда, я об этом в газете читал. Она рассматривала меня очень внимательно, можно сказать, как врач пациента. Интерес вполне оправданный, если принимаешь у себя незнакомца со всеми внешними признаками потерпевшего кораблекрушение. Должно быть, она задавалась вопросом, были ли еще оставшиеся в живых после этой катастрофы. - Вы похожи на человека, которого всю ночь допрашивали на набережной Орфевр. И, естественно, у вас нет алиби. Конечно, это не так, но близко к тому. Вас... преследуют? - Именно. - Там, в кафе, я с вами разоткровенничалась. И вы прицепились к первому же повстречавшемуся несчастному. Видите? У меня тоже не так уж весело. Если вас это утешит. Я смотрел в пол, на синий палас под ногами. Мне хотелось все ей рассказать. - Вы помните моего друга из Лас-Вегаса, того" в баре? Со старым серым пуделем? Его зовут сеньор Гальба, и он коллекционирует инфаркты. Он очень беспокоится о своей собаке. Боится, что его любимец останется один. Пес не сводит с него глаз, будто знает, в чем дело. Вот сеньор Гальба и набирается под завязку, а собака с тревогой за ним наблюдает... Я подумал, что это может вас заинтересовать. - О, да! Вы обратились как раз по адресу. У меня магазинчик всяких редкостей на улице Бургонь. Но, к сожалению, мне некуда вас поставить. Вы займете слишком много места. Когда она улыбалась, вместе с улыбкой возвращалась жизнь: должно быть, в прошлом она была счастлива, и довольно долго. Она прошла в соседнюю комнату, поставила заново ту же пластинку и усилила громкость, как если бы хотела отдалить меня, потом вернулась. - По-сербски это называется смрт и значит почти то же самое, что и ваша индейская флейта. Это мне сеньор Гальба рассказал, он ко всему прочему еще и полиглот. Теперь вы все знаете, и я могу идти... Я подождал немного, но она не отвечала. - Я не пьян. Просто я люблю одну женщину... Как нам случается любить... иногда. Кажется, мне нет необходимости что-либо объяснять вам, вы понимаете: мы с вами где-то одного возраста... - Мне сорок семь. - Сорок три, - поправил я. Она как будто даже покраснела: - Как вы узнали? - Мы всегда все преувеличиваем. Говорим, что все кончено. Слушаем заунывные мелодии индейской флейты. Живем одни, чтобы доказать, прежде всего себе, что можем. И все же смотрим на первого встречного, как если бы все еще можно было начать сначала. Я бы добавил еще вот что: недостаточно быть несчастными порознь, чтобы обрести счастье вместе. Два отчаяния, повстречавших друг друга, вместе могут составить одну надежду, но это лишь еще раз доказывает, что именно надежда способна на все... Я не за милостыней сюда пришел... Я лгал, и моя ложь была лишь еще одним способом просить подаяния. Она направилась к двери, я последовал за ней. Взял свои вещи. Она протянула мне руку. - Надеюсь все же, что мы еще встретимся, - сказал я очень вежливо. - Все возможно. - Я должен вам объяснить... - Ничего вы мне не должны. И потом, я все узнаю из завтрашних газет. Я вышел. Она смотрела мне вслед, и я чувствовал, что она вот-вот расплачется. - Странно, вы не похожи на подлеца, - сказала она сорвавшимся голосом и захлопнула дверь. Мне следовало бы быть настойчивее. Она подала бы мне что-нибудь, непременно. Глава II В аэропорту я пролистал свой паспорт. В этом году я уже побывал в Африке, в Австралии, в обеих Америках, и мои визы были еще действительны. Я прислушивался к голосу невидимых стюардесс, не зная, что выбрать: рейс в девятнадцать пятьдесят пять на Камерун, в двадцать три пятьдесят на Эквадор, в двадцать два десять в Бразилию или, наконец, номер в отеле на Монмартре, где я мог бы запереться и спокойно ждать конца. Я выбрал ближайший рейс - девятнадцать пятьдесят пять, Яунде и тропические леса, поменял билет и вернулся на свое место. Бортпроводница, проходившая мимо, как-то странно на меня посмотрела. Наверное, узнала. "Не поверите, только что видела капитана Фолена... Сидит, весь насупился, небритый... Что это с ним?" "...Я не хочу быть игрушкой, которую разбирают на части, Мишель. Не хочу опускаться до этого. Всегда наступает такой момент, когда вопрос собственного достоинства встает ребром. Так что уезжай, уезжай как можно дальше, как и обещал. Найди себя и не теряй головы. Не зарывайся в свое несчастье, не думай постоянно обо мне, я не хочу, чтобы память изъела тебя... Я должна тебя оставить. Придет другая, и это буду я. Иди к ней, найди ее, подари ей то, что я оставляю тебе, это должно остаться. Без женщины ты не сможешь прожить эти часы, эти годы, эту скорбь, это безумие, которое так льстиво, так высокопарно называют судьбой. Я желаю так же сильно, как люблю тебя, чтобы ты вскоре встретил ее, надеюсь, она спасет то, что было в нашем союзе, что не может, не должно умереть. Не бойся, это не будет значить, что ты забудешь меня, что тем самым ты "предашь мою память", как почтительно выражаются там, где чтят только смерть и отчаяние. О нет! Напротив, это будет чествование верности, твердое постоянство, вызов всему тому, что хочет нас раздавить. Утверждение бессмертия. Она должна помочь тебе развенчать несчастье: за века своего существования человечество и так оказало ему много чести. Мы слишком покорно, слишком безропотно склоняем голову перед тем, что с таким безразличием принимает наши жертвы, с таким варварством расправляется с нами. Для меня это вопрос женской гордости. Выживания, если хочешь. Это бунт, сражение за свою честь, нежелание быть попранной. Иди к ней, к моей неизвестной сестре, скажи ей, как она мне нужна. Я, конечно, уйду, но я хочу остаться женщиной..." Я прослушал объявление о посадке на рейс в Яунде, пошел поменять доллары, и вот я опять на шоссе, в такси, везущем меня в Париж. Говоря шоферу адрес, я машинально добавил: "...четвертый этаж, налево". Он утвердительно кивнул. - Точно, скоро так и будет, - пояснил он. - Француз уже не хочет выходить из своей машины. Сейчас для этого, правда, рановато. Но может, там есть лифт. Он посмотрел на меня в зеркало заднего вида, желая убедиться, что шутка удалась. Я рассмеялся. Когда мы приехали на улицу Сен-Луи-зан-Лиль, уже стемнело. Я поднялся по лестнице и позвонил. Зря я отпустил такси: мог бы навестить сеньора Гальбу, который тоже ждал меня. Я уже собирался уходить, когда дверь открылась. При виде меня она изобразила насмешливое удивление, как будто кого-то из нас еще волновали эти внешние проявления. - В чем, собственно, дело, хотелось бы поточнее? Инстинкт охотника? Так вы не там ищете, если вообще стоит где-либо искать... Здесь вы ничего не найдете. Даже спасательного круга... Я вошел, обнял ее. Ее ногти впились мне в затылок. Она рыдала. Не из-за меня, не из-за себя. Из-за того, чего каждый из нас лишился. Это был всего лишь момент взаимопомощи. Нам обоим нужно было забыться, переждать какое-то время, чтобы потом отправиться дальше нести свой груз небытия. Нам предстояло пересечь эту пустыню, где сброшенная одежда, каждая вещь, что падает на пол, разъединяет, удаляет, ожесточает, где взгляды избегают друг друга, боясь заметить наготу не только тела, где тишина собирает свои камни. Два заблудившихся существа, которые поддерживают друг друга в своем одиночестве, и жизнь терпеливо выжидает, когда это кончится. Отчаявшаяся нежность, которая, в сущности, только потребность в нежности. Иногда мы искали друг друга взглядом в полумраке, чтобы избавиться от неловкости. Фотография маленькой девочки - на ночном столике. Фотография маленькой девочки, которая смеется, - на камине. Портрет, нарисованный, вероятно, по памяти - линии неуверенные, неловкие. То, что было у нас общего, принадлежало другим, но объединяло нас на время этого бунта, этого краткого сражения, этого неприятия несчастья. Это было не между нами. Но между нами и несчастьем. Нежелание ложиться под колеса, так, что ли. Я чувствовал ее слезы на своих щеках. Сам я никогда не плакал, и она своими слезами доставляла мне некое облегчение. Как только она опомнилась, почувствовав то ли сожаление, то ли угрызения совести, смятение, неловкость, вину, не знаю что" она поднялась, накинула пеньюар, села в кресло и вся съежилась, подтянув колени к подбородку. Еще ни одна женщина не смотрела на меня с такой неприязнью. - Пожалуйста, уходите... - Все... сейчас. Мои вещи валялись на ковре, я стал собирать их. - Не понимаю, почему я это сделала... - Маленькое самоубийство, - сказал я. Она попыталась улыбнуться. - Да, наверное. Вы не должны на меня сердиться. Бывают моменты... - Слишком много всего, в особенности того, что можно назвать ничем. Мы могли бы еще некоторое время побыть вместе. - У меня нет никакого желания быть счастливой. - Кто говорит о счастье, Лидия? Но вот взаимная поддержка... - Вы прекрасно видели, что я уже... ни на что не гожусь. - Конечно, если делать это как с седьмого этажа бросаться... - Не будьте так строги... - Да что вы! Я засунул галстук в карман. Так мерзко, когда после этого начинают завязывать галстук. - Когда это случилось? - Полгода назад. Но все не проходит... Я иногда думаю, не продлеваю ли это сама... сознательно, чтобы превратить воспоминание в смысл жизни. Ведь не будь этого... я не знала бы, зачем я вообще еще здесь. Были свидетели той аварии. Они говорят, что муж внезапно потерял управление машиной. Но ехал он с нормальной скоростью. Мне не в чем его упрекнуть. Он посадил малышку на заднее сиденье, как делал всегда... Может быть, уже до того между нами все было кончено, и я цепляюсь за это объяснение, чтобы обвинить его... Она уперлась лбом в колени, и я видел теперь только ее седые волосы. Потом она подняла голову. В глазах опять стояло выражение какой-то забитости. - В таких случаях нужно уехать куда-нибудь далеко-далеко, - сказал я. Наконец-то мне удалось выманить у нее легкую улыбку. - В Каракас? - Хотя бы. - Это слишком далеко, слишком внезапно и, как вы сами сказали недавно, потом все равно нужно возвращаться... Она сходила на кухню за бутылкой виски и стаканом. - One for the road [на посошок (англ.)], - сказала она. - Чин-чин. Я выпил. Она смотрела на меня с дружеским участием: - Давно? - Что? - Давно вы сиротствуете без женщины? Я взглянул на часы. - Вот уже скоро век, - сказал я и вышел. Глава III Вход для артистов находился в переулке, который заканчивался тупиком, заставленным мусорными бачками, перед заржавленной металлической шторой ателье фотогравюры. Из проекционной доносились автоматные очереди и скрежет тормозов. Откуда ни возьмись, появился, громко мяукая, рыжий кот и стал тереться о мою ногу, подняв хвост трубой. Я почесал его за ушком. Он еще немного повертелся возле меня, а потом куда-то сгинул. Я открыл дверь. Швейцар читал газету о скачках. - Будьте любезны, мне нужен сеньор Гальба. Он меня ждет. Тот, совершенно невозмутимо, продолжал выискивать возможных фаворитов. Я ждал, спокойно и учтиво, а он, так же спокойно, не замечал меня. Неоновый свет ложился ему на лицо фиолетовыми пятнами. Закуток у него был метра два на полтора. Рядом с газетой стояла пустая бутылка из-под вина. Какие-то вещи, изношенные и засаленные, тоже ждали своего часа. Прогорклое одиночество потерянных вещей... - Вы уже пробовали подать объявление? - спросил я. Он, похоже, был удовлетворен тем, что его поняли. - До конца по коридору, после кулис, вторая дверь направо. Вы ветеринар? - Да, но сейчас я спешу. Я еще зайду к вам, попозже. Навстречу мне попадались какие-то девицы с голой грудью, карлики-каскадеры. Проходя за сценой, я краем глаза заметил раджу в тюрбане: сплетая пальцы, он изображал на экране профиль Киссинджера [Г.А.Киссинджер - госсекретарь США в 1973-1977 гг.]. Я задержался на минутку, посмотреть: он показывал теперь брата Граучо [Граучо Маркс - один из актеров квартета "Маркс Бразерс", прославившегося в американском комедийном кино 30-х гг.] с его неизменной сигарой. Театр теней - моя слабость. Я взглянул на часы: ровно одиннадцать. По крайней мере половина пути уже пройдена. Молодой человек с очень длинными волосами и белесой бородкой сидел на стуле, окруженный пуделями. На коленях он держал шимпанзе, обезьяна облизывала палочку от мороженого. Все пудели были белыми, кроме одного - розового. Я остановился. - Никогда еще не видел розового пуделя. - Чего люди не придумают. Это краска. Сами можете попробовать. - А где сеньор Гальба? Он указал пальцем нужную дверь. Сеньор Гальба, совершенно разбитый, утопал в кресле и осторожно вытирал потный лоб платком. Он был во фраке, и в сочетании с манишкой нос его (может быть, потому, что у страха не только глаза велики) становился прежде всего органом предчувствия, предвосхищения, разведывания, а не просто обоняния. Нос сеньора Гальбы был сейчас, что называется, в карауле. Пудель лежал у ног маэстро, и лысая морда резко выступала из густой поросли серых кудряшек; глаза у него были впалые, с темными кругами. На гримерном столике, ярко освещаемом шестью электрическими лампочками, помещенными над зеркалом, стояло шампанское в ведерке, бутылка коньяка и еще одна, с минеральной водой. Тут же были пузырьки с лекарствами и пепельница, полная окурков. Сеньор Гальба улыбнулся мне, но глаза его смотрели все с той же тревогой: человек, который ждет. Мягким движением руки он любезно указал мне на табурет. Я сел. - Как в Каракасе? - осведомился он. - Обещаю, что позабочусь о вашем любимце, - начал я. Он был пьян, но ему, очевидно, было не привыкать. Он вдруг посмотрел на меня свысока: - С чего бы? Вам, стало быть, сказали, что это произойдет сегодня? - Я только хотел ободрить вас. - Позвольте, сударь, выразить вам мое удивление. Вы входите ко мне с таким уверенным видом и заявляете: "Я позабочусь о вашем любимце", как если бы знали - из достоверного источника! - что сегодня я выйду на сцену в последний раз. Там, в коридоре, вы... кого-то встретили? - Да вроде никого. - Ну конечно. Я так привык к этим порядкам в мюзик-холле, что все время боюсь опоздать: третий звонок, вовремя выйти на сцену, потом уйти, продолжительность номера, режиссер в кулисах, беспощадно уставившийся на свои часы... - Послушайте, Гальба, я только сказал, что позабочусь о вашей собаке. Теперь вы можете умереть спокойно. Все будет в порядке. - Вы что, издеваетесь надо мной? Знаете вы кого-нибудь, кто умер бы спокойно? - Но ведь это может случиться и во сне, не так ли? - Соло [конечно (исп.)], - ответил он. - Только этого мне и не хватало. Теперь я вообще глаз не сомкну. Кстати, Матто Гроссо отличный сторожевой пес. Я уверен, что он поднимет лай. - Ваш номер... не знаю, как вы справитесь в таком состоянии. - Ничего не остается. Жизнь, смерть... - Властным жестом он смел эти мешавшие ему пустяки. - Я просто говорю все, что должно быть сказано по этому поводу... Вы в этом убедитесь. Хорошо еще, что меня не понимают; иначе давно бы уже освистали и выгнали со сцены. Публика сочла бы себя оскорбленной. Она не терпит, когда с таким пренебрежением относятся к столь серьезным вещам. Что вы хотите, мы, великие артисты, все до единого обречены нести в себе свое послание, как закупоренная бутылка в открытом море. К тому же и моря-то больше нет, остались одни бутылки. У меня есть ассистент, Свенссон, Свен Свенссон - запомните это имя - молодой швед, он пишет диссертацию по философии в Упсальском университете о моей жизни и творчестве. Я вам весьма признателен, что вы отложили свою поездку, решив навестить меня. Вот что значит настоящий друг. - Я стараюсь убить время, вот и все, - возразил я. - Вы позволите, мне нужно позвонить. Он со спокойной учтивостью указал на телефонный аппарат и поднес ко рту бутылку с коньяком. Пудель не сводил с него глаз и дрожал. Я подошел к телефону и набрал номер. Никто не отвечал. Я нажал на рычаг, прерывая связь: больше я уже ничем не мог быть полезен. В зеркале, под электрическими лампами, я видел отражение человека с телефонной трубкой в руке, который два раза подряд набирает один и тот же номер, повторяя цифры, как шепчут имя возлюбленной. Сеньор Гальба поднялся, не без некоторого усилия. Недостаток устойчивости он удачно восполнял умением держаться. - Работа полиции в аэропортах налажена отлично, - заметил он. - Но если вам нужен, скажем, паспорт, я знаю кое-кого... - Как вы догадались, сеньор? Он коснулся кончила своего носа: - Глубокое знание порядка вещей в этом мире, сударь. Мы умеем распознать человека, загнанного в угол, мы - мой нос, моя собака и я сам. Он вышел, пудель тяжело поплелся за ним. Несколько минут я стоял, размышляя о таком заведении, куда бы вас принимали, чтобы исследовать все ваши накопившиеся неприятности, ваше сознание, угрызения совести, воспоминания, страхи, а потом, нажав на какие-то кнопки, все стирали, оставляя, так сказать, чистый лист. У меня не было ни малейшего шанса выкарабкаться из этого самому по очень простой причине: я слишком любил в прошлом, чтобы в настоящем сохранить способность жить, довольствуясь самим собой. Это было абсолютно, органически невозможно: все, что делало меня мужчиной, принадлежало одной женщине. Я знал, что говорили о нас иногда, говорили почти с осуждением: "Они живут исключительно один для другого". Меня огорчала язвительность подобных замечаний, отсутствие в них и намека на великодушие, холодное безразличие к единению человеческих душ. Счастливая любовь одета в наши цвета: у нее, несомненно, миллионы приверженцев во всем мире. Наше братство обогащается каждой новой вспышкой радости. Смех ребенка или нежность влюбленных - всех согревают своим теплом, всем дают место под солнцем. А безнадежная любовь, которая лишает веры в саму любовь, - довольно странное противоречие. Я отыскал в кармане листок со счетом и набрал номер. В трубке раздался ее голос. - Я только хотел вам сказать... я должен вам объяснить... - У вас что, больше никого нет в Париже? - Приходите. Не будете же вы до последнего вздоха слушать эту индейскую флейту... У них, в Андах, это естественно, на высоте в пять тысяч метров не дышат, там только дух испускать... Там - да, но не на улице Сен-Луи-зан-Лиль... Я уверен, что, когда встречаются два незнакомых человека, как, например, мы с вами, все представляется возможным... Я ведь тоже достаточно пожил на свете, чтобы стараться любой ценой избежать этих белых пятен, где можно написать неизвестно что... Не беспокойтесь, я не стану говорить с вами ни о любви, ни даже о дружбе... может быть, только о взаимной поддержке... Нам нужно... развеяться, обоим... Да, именно развеяться... чтобы забыть... - Послушайте, Мишель... Это ведь вы?.. - Да, это я. Помните, я вас толкнул, выходя из такси, и... - Вы пьяны от горя. Что еще произошло? - ...Я не смог уехать. Я пообещал ей уехать, далеко, чтобы не сорваться в любую минуту и не броситься туда, к ней... И не смог. Я, что называется, слабый, а у нас, когда мы любим женщину, слабость превращается в такую... силу, что... и вот, когда она должна умереть из-за каких-то... технических причин, да, слабый, изношенный организм... потому что слишком поздно это заметили и... Я вам уже говорил, что для нас, слабых, и любовь, и расставания, окончательные и бесповоротные, независимые от нашей воли, настоящие лавины мощи... принимают угрожающие размеры... нежности. Думаю, вы сильная женщина, не могу утверждать, я вас почти совсем не знаю; вот, хочу извиниться, что побеспокоил. Я только и могу, мадам, - заметьте, я опять обращаюсь к вам "мадам", чтобы еще раз подчеркнуть, что мы с вами совершенно чужие друг другу, - я только и могу, что признать свою слабость, потому что сила, мадам, думаю, она не на стороне слабых - видите, я нашел нужные слова, не лишенные к тому же самоиронии, а значит, не все еще потеряно... Молчание. Я подумал, что она повесила трубку. Сильная женщина. Потом я услышал ее голос: - Где вы? - У сеньора Гальбы, в "Клапси"... сеньор Гальба, помните, которому не везет со страховками... - Ждите меня в баре. Я сейчас. Я сел за гримерный столик. Шесть выпуклых электрических ламп, бутылка коньяка. За всех влюбленных! За короля! Человек, потерявший свою родину - женщину, составлял мне компанию по ту сторону зеркала. Он, другой, я, безродный. Тебя лишили твоей страны, старик. Твоих источников, твоего неба, твоих полей, твоих садов. И на всю мою страну не было другого такого места, как ее волосы, уголка более скрытого и надежного, чем даже мои детские тайники. Когда я видел эти белые локоны, то проживал такие моменты, о которых невозможно говорить иначе как о последней истине, смысле жизни, распространявшемся на все вокруг, даже на то, что ее не касалось; я мнил, что постиг наконец, от каких утрат, каких лишений шипы стали острыми, а камни твердыми. У меня была моя родина - женщина, и мне нечего было больше желать. Голос моей любимой, казалось, сотворен самой жизнью для собственного удовольствия; полагаю, жизнь тоже не может без радости: взгляните хотя бы на полевые цветы, как они веселы - с другими не сравнить. В наш дом в Бриаке время не входило, всегда покорно ожидая за порогом; этот ревнивый страж был так хорошо выдрессирован, что принимался лаять, только когда она, отправившись в поселок, долго не возвращалась. Я вовсе не хочу сказать, что те пути, которые преодолевала каждая пара с начала мира, могут составить самую длинную, самую широкую дорогу на земле. Я говорю о счастливом отсутствии всякой оригинальности, потому что счастью нет нужды выдумывать что-либо. Ничто из того, что нас объединяло" не принадлежало только нам и никому больше: что-нибудь необычное, единственное в своем роде, редкое или исключительное; было постоянство, нечто непреходящее, был наш союз, старше самой памяти человеческой. Не думаю, чтобы вообще существовало когда-нибудь счастье без терпкого привкуса незапамятной древности. Хлеб и соль, вино и вода, лед и пламя, нас двое, и каждый другому земля, и каждый другому солнце. - Я часто думаю, что бы с нами было, если бы мы не встретились... - То есть не переспали бы. - Столько мужчин и женщин проходят, не замечая друг друга! И что потом? Чем они живут? Ужасно несправедливо. Я даже думаю, что, если бы я тебя не узнала однажды, я бы всю жизнь тебя ненавидела. - Именно поэтому вокруг столько ненависти. Мы постоянно видим людей, которые ненавидят всех тех, с кем им не посчастливилось встретиться; то же называют дружбой между народами. - А в шестьдесят, когда я состарюсь?.. - Ты, твой живот, твоя грудь, твои бедра?.. - Ну да. Это же ужас! Нет? - Нет. - Как это "нет"? Когда от меня только дряблая кожа и останется? - Не бывает дряблой кожи, бывают истории без любви. Наши ночи были островами. Мои губы свободно гуляли по пустынным пляжам горячего тела. Я боролся со сном: этот воришка отнимал у меня бесценные минуты. - Не слышу, Мишель. Ты уткнулся носом мне в шею" ворчишь что-то, шепчешь. Что еще? - Р-р-р-р. - Изволь объяснить нормально, в чем дело, раз уж разбудил меня? - Я ничего не говорил. - Не говорил? Ладно. Что же это за мурлыканье в таком случае? - Если я не кошка, уж и помурлыкать нельзя? - Не можешь уснуть? - Почему, могу. Но не хочу. Рядом с тобой слишком хорошо. - Ну, иди сюда, ляг, вот так, теперь спи. - Янник, как это возможно, столько лет прошло, а это осталось в нас нетронутым, как в первые дни? А ведь говорят, все проходит, ломается, надоедает... - Да, у тех, кто только и может прийти, испортить и бросить... - Что с нами, с тобой, со мной? Проблемы семейной пары и все такое? - Проблемы семейной пары, что за ерунда. Либо есть проблемы, либо - семья. - Быть вместе - порой это кажется таким сложным делом, даже мучительным, все не клеится, протекает. И в один прекрасный день смотришь - а ее и нет, пары-то... - Слушай, Мишель, что это тебе взбрело будить меня среди ночи и говорить о каких-то мифических проблемах семейной пары? Твой бедный желудок не может справиться с паэльей? - Я хочу знать, почему у нас нет этих проблем" что такого? - Бывают неудачные встречи, вот и все. Со мной такое случалось. Да и с тобой тоже. Как, по-твоему, люди могут отличить настоящее от поддельного, если они умирают от одиночества? Встречаешь человека, пытаешься представить его интересным и полностью выдумываешь его, наделяешь качествами, которых у него нет и в помине, закрываешь глаза, чтобы лучше его видеть, он старается выдать желаемое за действительное, ты - тоже. Он - смазливый дурак? - вы находите его умным; он считает вас недалекой? - зато рядом с вами он - семи пядей во лбу; заметили вашу отвислую грудь? - не страшно, он найдет это своеобразным; вы начинаете чувствовать, что здесь пахнет деревенщиной? - надо ему помочь; он необразован? - ваших университетов хватит на двоих; он хочет заниматься этим без передышки? - он вас так любит! он не слишком в этом силен? - что ж, это не самое главное в жизни; жмот, каких свет не видел? - у него было трудное детство; хам? - просто держится естественно. И вы продолжаете отбиваться руками и ногами, лишь бы не замечать очевидного, а оно уже режет глаз, это и называется проблемы семьи, одна проблема, строго говоря, когда мы не в состоянии дальше выдумывать друг друга; и тогда приходит время печали, злобы, ненависти, мы пытаемся склеить разбитое - ради детей или просто потому, что предпочитаем терпеть неизвестно что, нежели остаться наконец в одиночестве. Все. Спи. Ну вот, я сама себя так запугала, что теперь не смогу уснуть. Включи-ка свет на минутку, хочу посмотреть на тебя. Уф! Это в самом деле ты. Я смеялся, вспоминая, к тому же в бутылке оставалось еще немного коньяку. "Двадцать пять лет, Мишель, я жила, дышала, думала, не зная тебя, - чем я жила, чем дышала, что это были за мысли без тебя?.." Я заучивал наизусть эти письма, которые она посылала мне с воздуха и из транзитных портов, "обрывки вечности", как она их называла, столь банальными казались ей ее слова. Износившиеся слова со стертым значением, цепляющиеся одно за другое, складываясь в непрерывные цепи, уходящие в глубь веков, избитые фразы, ты была права, элементарная банальность, как те пресловутые признаки жизни, которые мы с таким рвением спешим отыскать на других орбитах Солнечной системы, основы основ, находящиеся под постоянной угрозой забвения из-за непрерывных катаклизмов, терзающих здравый смысл, вы ищете глубины, а находите лишь пропасти. Ночами, сидя в кресле пилота, я слушал знакомое нашептывание древнейшего чтеца у себя в груди; те же, кто потерял память, теперь не могут даже расслышать нашего старого суфлера. Люди высокого призвания, оставившие сиюминутное, кого вы спрашиваете, зачем вы здесь, что все это значит и почему вообще мир существует, - и сколько великих имен слышится в ответ и теряется в этом потоке сознания вопиющих! - вы пытаетесь уверить нас, что так вопрошает вселенная, тогда как это всего лишь вопросы, звучащие внутри каждого из нас. Конечно, мы находились в физических пределах, пришлось разъединить наше дыхание, оторваться друг от друга и разойтись в разные стороны, раздвоиться и расстаться, в таких случаях всегда теряешь... Если у тебя два тела, непременно наступит момент, когда останется только половина. - Разве я захватчица? - Еще какая, особенно если тебя нет рядом. Я встал и распрощался со своим двойником в зеркале. Глава IV Я поднялся в бар, где было полным-полно японцев; впрочем, может, мне только так казалось, из-за усталости. Сеньор Гальба как раз был на сцене. Семь белых пуделей и один розовый сидели на стульях, свесив задние лапы, изображая барышень в ожидании кавалера на каком-нибудь балу супрефектуры. Сеньор Гальба стоял слева: фрак, черная накидка, складной цилиндр, белый шелковый шарф, сверкающая белизной манишка, трость с серебряным набалдашником... Он достал из жилетного кармашка сигару и сделал вид, что ищет спички. В этот момент на сцену вышел шимпанзе, деловой, с зажигалкой в руке, и направился обслужить хозяина. Сеньор Гальба предложил ему сигару. Тот взял, откусил кончик и закурил. Затянулся, посмаковал сигарный дым и удалился. - Во дает, - сказал один японец рядом со мной. Я удивленно взглянул на него. - Джексон - самый большой шимпанзе нашей эры, - сказал бармен. Сеньор Гальба сделал несколько затяжек, потом щелкнул пальцами. Вновь появился шимпанзе, подошел к проигрывателю, стоявшему на изящном столике, покрытом бархатной скатертью, и нажал на кнопку. Раздались звуки пасодобля, шимпанзе направился к розовому пуделю, сидевшему в кругу других пуделей, и пригласил его на танец. Розовый пудель соскочил с табурета, секунду постоял, переминаясь на задних лапах, и шимпанзе подхватил его за талию; тут я поспешил опрокинуть одну за другой сразу две рюмки коньяку, так как вид черного волосатого шимпанзе и розового пуделя, танцующих пасодобль El Fuego de Andalusia ["Андалузский пожар" (исп.)], показался мне слишком явной и циничной насмешкой. Японцы смеялись, и белизна их оскала лишь подчеркивала темноту. Я облокотился на стойку, отвернувшись от оскорбительного действа, и встретил сочувствующий взгляд бармена: - Вам плохо, месье? - Ничего, пройдет, как только все это закончится. - Сеньор Гальба считает этот номер творением всей своей жизни. - Преотвратно, - заключил я. - Совершенно с вами согласен, месье. И все же этот ужас притягивал мой взгляд. Было что-то вызывающее, издевательское, почти враждебное в "творении" сеньора Гальбы, То, что это было "творением всей жизни", ничего не меняло; напротив: язвительные нотки лишь усугубляли все, что было в нем циничного и оскорбительного. Пудель и шимпанзе носились вдоль и поперек по сцене, в свете прожекторов, под клацающие звуки пасодобля El Fuego de Andalusia. - Бытие и небытие, - начал бармен. - Неаполь, объятый пламенем. - Отстаньте. И без того тошно. - Никогда не видел, чтобы шимпанзе с пуделем танцевали пасодобль, что-то новенькое, - произнес мой сосед-японец с сильным бельгийским акцентом. Я взглянул на него: - Вы из Бельгии? - Нет, почему? - Так, ничего. Это, верно, что-то со мной... Еще коньяк, пожалуйста. - Не нужно бояться заглянуть в самую суть вещей, - сказал бармен. - Почему он выкрасил его в розовый, этого пса? - Жизнь в розовом цвете, - предположил бармен. - Немного оптимизма. - Но почему пасодобль? Есть ведь вальс, танго, менуэт, классические балеты, наконец; ну правда, есть из чего выбирать! - Вы правы, - согласился бармен. - Действительно, этого - хоть отбавляй. Мне лично нравится чечетка. Но понимаете, сеньор Гальба, он испанец в душе. Fiesta brava [шумный праздник (исп.)]. Весь в ярком свете. Жизнь, смерть, muerte, и все такое. - Смрт, - вставил я. - Что? - Смрт, ползет по ноге, опаснее, чем ядовитый скорпион, вот и все. - В жизни не видел лучшего номера дрессировки, чтоб мне провалиться! - воскликнул японец с бельгийским акцентом. Бармен, вытирая стакан, спокойно возразил: - Это как посмотреть. Всегда можно сделать лучше. Нет пределов совершенству. Вы немного опоздали, тут недавно другой номер был. Человек-змея. Он складывался совершенно противоестественным образом, так что даже смог уместиться в шляпной коробке. Каждый изворачивается как может. Бутылки стояли в ряд вдоль зеркала, и я видел, как шимпанзе с пуделем танцуют у меня за спиной. Еще я видел свое лицо, едва изменившееся. Всегда думаешь о себе лучше, чем оказываешься на самом деле. Я спросил у бармена жетон, спустился в подвальный этаж и позвонил Жан-Луи. Я не виделся с ним месяцев семь. Я не верил в дружбу, которая всегда заканчивается одними разговорами. Янник не хотела ни расстраивать ближних, ни вызывать их сочувствие. И мы решили, что, кроме ее брата, никому ничего не скажем. В таких случаях поведение друзей, даже самых искренних, превращается в нелепый ритуал чередования робости, тревоги, неловкости; они усиленно это скрывают, стараясь в то же время держаться как можно более естественно и непринужденно, что в конце концов становится невыносимо. Десять лет Янник работала стюардессой на рейсах в Индию, Пакистан и Африку. "Там мне было бы легче, - пояснила она. - У нас люди отвыкли умирать". Вот мы и решили никого не беспокоить. Однако брата все же нужно было поставить в известность; не то чтобы они были сильно привязаны друг к другу" но она очень любила родителей, а он был единственным живым напоминанием о них. Ничего особенного он из себя не представлял, ограниченный малый, в постоянных мечтах о новой машине; а так как Янник была красивой, веселой и счастливой, мне всегда казалось, что он злился за это на сестру, как если бы она отобрала причитающуюся ему долю наследства. Узнав о ее несчастье, он сразу засуетился, стал говорить о каких-то чудесных операциях - их делали на Филиппинах прямо голыми руками, об одном своем друге - его отец прожил после этого еще десять лет, о сенсационных исследованиях - они должны были вот-вот закончиться; словом, не захотел ничего знать и повел себя как последняя свинья: наобещают что угодно, только бы их оставили в покое. Он даже проторчал два дня в Институте радиологии, проходя полный медицинский осмотр: он, видите ли, где-то слышал, что это наследственное. "Ничего, купит новую тачку и успокоится, - сказала тогда Янник. - В сущности, это из-за меня он такой". Итак, я постепенно отдалился от всех своих друзей, взял в "Эр Франс" отпуск на полгода и в настоящее время находился в подвалах "Клапси", среди хаоса, который, кстати, можно было расценить и как проявление милосердия: он освобождал меня от необходимости платить по счетам реальности. - Да, алло... Я его разбудил. - Это я, Мишель... Дружба, сплотившая нас за двадцать лет полетов во все концы света... - Ну, ты нахал, шесть месяцев прошло, больше... - Если бы друга нельзя было оставить на время, это уже не считалось бы дружбой... - Да, но почему ночью, позволь спросить? Полгода не звонил, мог бы пару часов и подождать... Или что?.. Что-то серьезное? - Как Моника? - Прекрасно, все остальные тоже. Что с тобой? - Она всегда меня жалела, потому что я не могу плакать. Она говорила, что я не представляю, как это хорошо. Он молчал. Должно быть, голос мой звучал надломленно. Как она сказала? "Сиротствуете без женщины..." - Мишель, что с тобой? Сейчас же иди домой. Пропал, как в воду канул, а теперь... Да что происходит? - Пасодобль. Черная обезьяна танцует пасодобль с розовым пуделем. - Что за бред? - El Fuego de Andalusia. - Что? - Ничего. Абсолютно ничего. Так называемый конкурс дрессировки, только мы не знаем, кто музыку заказывает. Они забрались на свой чертов Олимп, эту гору дерьма, и наслаждаются. Каждый должен объять необъятное, это их присказка, они требуют этого от нас. Знаешь, тут один так извернулся, что поместился в шляпную коробку. Один из нас, из тех, кто прогибается. Гнусные боги-макаки восседают на Олимпе из наших гниющих останков и забавляются. Вот. Это я и хотел тебе сказать. Все мы ходячие шедевры. - Ты пьян. - Нет еще. Но я стараюсь. - Ты где? - В "Клапси". - Это еще что? - Ночной клуб, всемирно известный. - Хочешь, чтобы я пришел? - Нет, что ты. Я так просто звоню, чтобы время быстрее прошло. Это скоро закончится. А может, уже закончилось. - Что ты там забыл, в своем "Клапси"? - Жду одну знакомую, ей тоже плохо. Мы решили создать общество взаимопомощи. Извини, что разбудил тебя. Жан-Луи молчал. Настоящий товарищ. Помогал мне убить время. - Как Янник? - Мы расстались. - Не может быть. Ты что, смеешься? Только не вы двое. - Она ушла от меня сегодня ночью. Наверное, поэтому я тебе и звоню. Мне нужно было кому-то сказать об этом. - Не верю. Вы были вместе, дай бог памяти... двенадцать, тринадцать лет? - Четырнадцать, с небольшим. - Я никогда не встречал такой пары, как ваша. Такой... - Неразделимой? - Просто не верится! Ну хорошо, поссорились; только не говори мне, что это окончательно. - Это окончательно. Она уходит. Мы никогда больше не увидимся. - В каком она рейсе сейчас? Эй! Ю.Т.А.! [U.Т.А. - Объединение воздушного транспорта (фр.)] Мишель! Алло! Ты слушаешь, Мишель? - Да. Я здесь. Извини, что разбудил, но... не было другого выхода. Мы все долго обсуждали, спокойно... пока наконец это не стало пыткой. Мы решили порвать одним махом. Никакой агонии, бесконечно незаживающих ран. У нее еще оставалось немного женского тщеславия. Нет, просто гордости, достоинства. Это дело чести - не позволить издеваться над собой. Они заставляли нас ходить на задних лапках, надрессировались, довольно. Однажды, старик, мы сами возьмем кнут в руки, и он будет плясать под нашу дудку, как бишь его... какой-нибудь сеньор Гальба. В ней был этот отказ, этот... вызов. Честь существует, Жан-Луи. Честь человека, клянусь тебе. Они не имеют права так поступать с нами. И она не хотела быть игрушкой в чьих-то руках, позволить растоптать себя. Конечно, мы могли бы продержаться еще немного. Протянуть еще месяц, неделю. Ждать, пока нас обоих не скроет с головой. Но ты ее знаешь. Она гордая. И мы решили, что я уеду в Каракас, и она тоже отправится куда-нибудь далеко-далеко... - Нет ничего более мучительного, чем пара, которая распадается, но все плывет по воле волн, тогда как лодка уже дала течь и вот-вот пойдет ко дну... В таких случаях, конечно, лучше разом покончить со всем. - Но знаешь, то, что разбивает пару, в итоге еще больше ее сплачивает. Трудности, сначала разделившие двоих, в конце концов их объединяют; в противном случае они и не были парой. Два несчастных человека, которые ошиблись, переводя стрелки, и оказались на одних путях... - Никогда бы не подумал, что ты и Янник... - Мне самому не верится. Это противоестественно. - Извини, что я спрашиваю об этом, но... может, есть кто-то другой? - Не знаю. Совершенно ничего не могу сказать. Я неверующий, ты знаешь, но, может быть, где-то сидит эта сволочь, не знаю... - Мишель, ты расклеиваешься буквально на глазах... Я тебя спрашиваю, есть ли у Янник другой мужчина. Я не понимал. Я уже ничего не понимал. О чем он спрашивал? Что я ему ответил? - Прости, старик... я немного не в себе. Уже не соображаю, о чем ты говоришь. Правда, извини, что разбудил, но... я пьян. Да, точно, набрался по самое горло. Я не должен был поднимать тебя с постели... Я запаниковал... - Запаниковал, ты? Забыл, верно; как у нас загорелись оба мотора? И еще две сотни пассажиров на борту... - Да, но гораздо труднее, когда некого спасать... - Ты правда не хочешь зайти к нам? Тут рядом Моника, можешь сказать ей словечко. - Нет, все образуется; у меня скоро самолет... улетаю с одной знакомой. Янник очень хотела, чтобы мы летели вместе... - Женщины, мне их не понять. - Не говори ерунды, они - единственное, что поддается пониманию и имеет смысл, здесь, на грешной земле... - Она уходит, но не хочет оставлять тебя одного, так? - Да. Она прекрасно знает, что я не могу жить без нее. - И посылает вместо себя подружку? Ну знаешь, у меня одиннадцать тысяч летных часов, но... чтобы на такой высоте! - Я эгоист. Эгоизм, кроме всего прочего, означает еще и то, что ты живешь для другого, что у тебя есть смысл жизни. - Для меня это слишком сложно... Мишель? Ты еще там? Тебе нужно поспать, старик. - Ничего, скоро пройдет, я тут жду кое-кого... Я только хотел тебе сказать, что Янник... Но я не мог позволить себе эту низость, хоть бы она и принесла облегчение. У Жан-Луи обостренное чувство ответственности. Он не раздумывая бросился бы выполнять свой долг, позвонил бы в службу спасения; и тогда, вместо того чтобы дать одинокому паруснику мирно отчалить, мы бы получили еще месяц-другой этой отвратительной дрессуры, предоставив смерти точить клыки. - Я только хотел сказать, что, когда все отдал одной женщине, понимаешь, что это все неистощимо. Если думаешь, что все кончено, когда теряешь единственную любимую, значит, ты не любил по-настоящему. Одна часть меня загнана в угол... но другая уже на что-то надеется. Этого не разрушить. Она вернется. - Я тебе твержу об этом с самого начала. - Она вернется. Нет, конечно, она уже не будет прежней. У нее будет другой взгляд, другая внешность. Она даже одеваться будет по-другому. Это нормально, естественно, что женщина меняется. Пусть она будет выглядеть иначе, пусть у нее будут седые волосы, например, другая жизнь, другие беды. Но она вернется. Может, я только горланю, один, в темноте, чтобы подбодрить себя. Уж и не знаю. У меня немного с головой что-то... Я позвонил, я говорю с тобой, потому что не могу думать, а слова как раз и нужны для того, чтобы выручать нас. Слова, они как воздушные шары, удерживают на поверхности. Я звоню тебе, чтобы ухватиться за спасительную ниточку. Янник больше нет, и все вокруг наполнилось женщиной. Нет, это не конец. Со мной не кончено. Когда говорят, что кому-то конец, это лишь означает, что он продолжает жить. Нацизм существует и без нацистов, и угнетение продолжается, не опираясь уже ни на какие силы полиции, и сопротивление может быть не только с оружием в руках. Боги-знаки пляшут у нас на хребтах, скрываясь под покровом судьбы, рока, слепого случая, а мы проливаем кровь, чтобы они могли напиться. Может быть, они собираются там каждый вечер и смотрят вниз, оценивая развлекательную программу дня. Им необходимо смеяться, потому что они не умеют любить. Но у нас, у нас есть наше знамя людей, наша честь. А честь и состоит в том, чтобы отвергать несчастье, это - отказ от безропотного приятия всего. Именно об этом я говорю тебе, об этой борьбе, об отстаивании своей чести. Я вспомнил сейчас, с каким достоинством Янник слушала то, что говорил доктор Тенон - о детской лейкемии, о болезни Ходжкина и прочих несчастьях, которые уже побеждены наукой: все это относилось не к ней, нет, но к нам. Речь шла о нас. Не знаю, понимаешь ли ты, что значит это слово, оно как вызов, как надежда, как братство. Мы вырвем им зубы и когти, мы сгноим их на этом зловонном Олимпе, а на их пепелище разведем праздничный костер... Пока, старик, мы еще встретимся, обязательно! - Мишель! Я зашел в туалет, плеснул в лицо холодной водой. Я в очередной раз удивился своему отражению в зеркале: ничего общего с руинами, в которых лежала моя душа. Нет, это не было лицо побежденного. Немного усталости, но в глазах, там, в самой глубине, что-то еще оставалось. Я не говорю, что-то непобедимое. И тем не менее, может быть, это и есть то, что невозможно победить. Люди почему-то забывают, что жизнь, то, что они переживают, это бессмертно. Глава V Я вновь поднялся по лестнице и оказался в прокуренной темноте прожекторов, зеленых, красных, белых, в лучах которых роились мириады пылинок. Ее еще не было. На сцене две голые девицы строили из себя лесбиянок, только куда им... Действительно непристойное было не здесь. Бармен протянул мне стакан воды и две таблетки на блюдце: - Аспирин, месье? - В христианском милосердии не нуждаюсь. Я не видел, как она вошла. В руке она все еще держала ключи от машины. Взбудораженная и как будто обозленная чем-то: она явно была не в ладах сама с собой. Молодой человек в сиреневом пиджаке - сейчас он был за бармена, но и у него где-то должна была быть своя, совсем другая жизнь - выжидал, внимательный и покорно-услужливый. - Мне так трудно было припарковаться и... - Да что вы. А я вот уверен, что там как раз оставалось местечко между двумя машинами... - Как вы догадались? - Я прирожденный боец. Хозяин сам себе и осей вселенной... Она дружелюбно улыбнулась, но как будто не мне, а маленькому мальчику, которым я был в детстве. - Хорошо, что вы позвонили... - Женщина, которая включает музыку, как только остается одна, это уже опасно. - Обожаю признания, - заявил бармен. - Чего не терплю, так это пьяных барменов, - прямо у меня над ухом раздался голос с сильным итальянским акцентом. - Гарсон, шампанского! Нос уже набрал высоту. - Лидия, позвольте вам представить: мой давний друг, сеньор Гальба... - Мы уже виделись, - поправила Лидия. - Я не пью на работе, - заявил бармен. - Он - хороший мальчик, - нахально заявил сеньор Гальба. - Отсылает все свои сбережения мамочке. Чуткая, нежная, ранимая душа... - Я пожалуюсь начальству, - сказал бармен. - Заходите ко мне в гримерную. Буду рад составить вам компанию. Ненавижу расставания. Эта собака... не буду утомлять вас своими проблемами... Я жду ветеринара. - Могу я высказать мнение? - спросил бармен. - Вы еще слишком молоды, - ответил сеньор Гальба. - Думаю, вам лучше усыпить этого пса. Этим вы ему окажете услугу. На днях, когда вам стало плохо на сцене, он описался от страха. Он устал вас ждать. Лучше бы вам его усыпить. - SOS! Помогите! Санитарная служба! Эсэсовцы, - возмутился сеньор Гальба. Он взял бутылку и удалился с гордо поднятой головой. - Он венецианец, - пояснил бармен. - Как полишинели Тьеполо... - Идемте отсюда, - сказала Лидия. Как раз в этот момент я повернулся к черной дыре, где в клубах табачного дыма мерцало зеленоватым: "Выход". Двое, которые только что в ней появились, смотрели прямо на меня. - О нет! - Я повернулся к ним спиной. - Полиция, - сказал бармен. Он протянул мне листок и ручку: - Могу я попросить у вас автограф, месье? Не знал, что мне выпала такая честь - говорить с кем-то очень важным... Они уже стояли рядом. - Мишель, неужели... Мы думали, ты пропал... - Я пытаюсь... - Как Янник? - Я начал новую жизнь. Позвольте вам представить... - Мадам... - Господа... Они снисходительно улыбались. Я был пьян, мил и смешон. Только что я слышал, как один из них сказал: "Мишель, бедолага..." - Ну, что? Как дела, Робер? Как Люсетт? Дети? А ты, Морис? Держишь форму? Так и надо, молодец. Лидия, позвольте представить двух выдающихся бизнесменов, которые постоянно заботятся об инвестициях, о рентабельности, об НДС и о налоговой инспекции. Мы много лет знаем друг друга, и вы понимаете, какую радость я испытываю, снова встретив их. Вы пропустили замечательный номер, пудель и шимпанзе вместе танцуют; но если немного подождать, вы их еще увидите, у них второй выход часа в два ночи. Еще тут есть человек, который пытается свернуться клубком, чтобы поместиться в шляпную коробку, и ему это удается, все как-то выкручиваются. Может быть, вы усмотрите в моей агрессивности признак бессилия, но я вот смотрю на вас, и мне вспоминается бессмертная строка Ламартина: "Лишь нет тебя со мной - и тьма вокруг безликих..." [перефразирует, изменяя смысл, строку из стихотворения Ламартина "Одиночество": "Одно лишь существо ушло - и, неподвижен, В бездушной красоте мир опустел навек!" (пер. - Б.Лившиц)] Им было неловко, но я чувствовал, что симпатии бармена на моей стороне. На сцене начался новый номер, и они воспользовались этой возможностью, чтобы ретироваться. На какое-то мгновение всех оглушило гудение микрофона, а потом я почувствовал, как меня взяли за руку, совсем как в детстве. Я встретил ее понимающий взгляд. Грустный и улыбающийся. Она уже успела привыкнуть. Мы сели в ее машину. Я молчал. Несчастное "мужское целомудрие", которое сжимает вам челюсти... берет за горло. - Почему вы не сказали мне... раньше? - У вас своего - выше крыши. Для меня уже не было места. - Разве вы не знаете, что несчастья других порой приносят утешение? - Да, настоящие, но не думаю, чтобы вам это сильно пригодилось. - Значит, было решено, что вы уедете как можно дальше, но у вас не хватило сил уйти от нее далеко... Вы остались... и бродили здесь, поблизости. И все, что вам от меня нужно, это помочь... пройти через это. Провести эту ночь. Вам необходимо присутствие женщины рядом. Случайно это оказалась я. Не надо, не оправдывайтесь, я на вас вовсе не сержусь. Наоборот. Мне это... близко, понятно. Но почему вы не уехали? Она хотела избавить вас от этого. Или, может быть, она боялась, что, будь вы рядом, ей недостало бы смелости... Нет, не думаю. Это была... она, конечно, очень смелая женщина. В котором часу она... Я взглянул на светящийся циферблат на панели управления: - Не знаю. Может, прямо сейчас. - Как... как именно? - Снотворное. Не знаю, сколько нужно времени, чтобы... - Вам нужно было забыться... и подвернулась я. - Да, так. Вы сами это сказали. Мне нужно было развеяться. Подумать о чем-то другом. Отвлечься. Неважно как. Сеньор Гальба, пасодобль, вы... Свинство, конечно. Она задумалась. - Как долго вам еще ждать? - Горничная придет убирать в восемь. У нее свои ключи. Мы можем пройтись по ночным клубам, заняться любовью, посмотреть семейные альбомы, потом позавтракать где-нибудь... Как раз напротив нашего дома есть неплохое кафе. Когда откроются магазины, мы купим цветы. Вы меня спросите, какие были ее любимые, и я отвечу: "Все". А пока... У вас случайно нет "Клубной афиши"? Мы могли бы пойти посмотреть шоу травести. Или вернуться в "Клапси". Вы пропустили самый замечательный номер на свете. Пасодобль. Стоит посмотреть. Последнее слово. Последнее слово обо всем этом, с тех пор как вертится земля. Или, может, поедем прямо в Руасси и улетим первым же рейсом, вдвоем. Это история любви, Лидия, у нее нет конца. Я слишком любил женщину, чтобы это могло куда-то деться. Я видел только ее профиль, немного жесткий, с прямыми чертами, и седые волосы. - Нет, Мишель. Я прекрасно знаю, что вера может свернуть горы, но порой она не приносит ничего другого, только ворочает горы. Миссия женщины - к чему она сводится, в конце концов? Помогать мужчине жить. У меня нет к этому призвания. - И тем не менее вы здесь. - А вам не приходило в голову, что я, может быть, тоже пытаюсь... забыть? Какая-то девица вышла из отеля напротив "Клапси". Она заметила парочку, спокойно ждавшую чего-то, сидя в машине, и уверенно подошла к нам, как будто зная, что нам нужно. - Вас отвезти? - Нет, спасибо, - отказался я. - Дело дрянь, конечно, но не до такой же степени. - Выслушайте хотя бы, - вмешалась Лидия. - Извините. - Ничего. - Здесь такое часто случается. - Да? - И потом, у меня сейчас клиент, он уже должен был прийти, но что-то задерживается. Он выступает с дрессированными собачками в "Клапси", и между двумя сеансами я составляю ему компанию. Он не выносит одиночества. Сердечник, все время боится, что умрет. Поэтому ему необходимо, чтобы рядом кто-нибудь был. Уж не знаю, чего он там себе напридумывал, честное слово. - Это мексиканское поверье, - сказал я. - Надо же, я и не знала. - Смерть ждет, пока вы не останетесь одни, и только тогда входит. - Это от мексиканцев? - От индейцев. Запотеки. Из Сан-Кристобаля в Лас-Касае. Очень красивая страна. - Он не говорил, что он мексиканец. - Нет, он итальянец. Каждый черпает надежду там, где ее находит. - Я не знала. Что ж, извините еще раз... - Ничего. - Спокойной ночи. - Спокойной ночи. Она отошла, покачивая дамской сумочкой. - Может быть, лучше подождать в каком-нибудь более спокойном квартале, - заботливо предложил я. Лидия включила зажигание и так и осталась сидеть, подавшись вперед, не убирая руку с ключа, глядя прямо перед собой, и я понял, что она пытается разобраться в себе. Профиль женщины в седых волосах, взгляд незнакомого мужчины, пара из доисторических времен, Музей истории естествознания. Бесспорно, с самой нашей встречи мы еще не были ближе друг другу, чем теперь: у нас было одно на двоих острое чувство призрачности всего окружающего. - Вы как-то говорили о взаимопомощи, дорогой мой. Я принимаю ваше предложение. Нас связывает невозможность, мы могли бы ее разделить. Не знаю, что бы я делала без вас в эти последние несколько часов. Я сейчас объясню вам поподробнее. Я люблю одного человека, которого я разлюбила, и с тех пор пытаюсь любить его еще больше... - Я ни о чем вас не спрашиваю. - Мне все равно, спрашиваете вы меня или нет. Сейчас речь обо мне. Конец света, он не только для вас. Он для всех нас. Итак, я продолжу. Что ходить вокруг да около. Я вас представлю моему мужу. - У меня нет ни малейшего желания разбираться в подробностях. - Ничего, ничего. Я уже видела, что вы можете быть забавным. Я собираюсь теперь кое-что для вас сделать. Я покажу вам, как это у других. Пора дать вам почувствовать, что вы... не такой уж уникальный. Опера, бульвар Оссмана, бульвар Малерба. Только мужа мне и не хватало. Она молчала с каким-то враждебным упорством, как будто торопилась покончить с этим. - Вы мне сказали, что ваш муж умер. - Я прекрасно помню, что я вам сказала. По телефону вы мне объявили: "Я должен вам объяснить..." Я тоже должна вам объяснить кое-что. В конце концов, я с вами переспала. И как только вы позвонили, я пришла. Видите, я тоже пытаюсь... - Я не понимаю, зачем мне идти смотреть вашему мужу в глаза в такой поздний час, - протестовал я. - Вы почувствуете себя лучше после этого. Прекрасный старинный дом на бульваре Малерба. Чтобы подняться на пятый этаж, мы потревожили древний лифт, который, должно быть, мирно грезил о временах экипажей. Я приоткрыл створку двери, и лифт остановился между двух этажей. Я присел на скамеечку, обитую пунцовым плюшем. - Хорошо здесь, правда? Думаю, во мне сидит бес: я еще не расхотел быть счастливым. Конечно, я чертовски устал, нервы на пределе, еще... вы. Я не знаю, что такое женственность. Может, это всего лишь один из способов быть мужчиной. Но мужчина, свободный от женщины, и женщина, свободная от мужчины, они дуют каждый в свою сторону до тех пор, пока их половина не раздуется, загромождая собой все. Несчастье знает свое дело: независимость, независимость! Мужчины, женщины, страны - все мы настолько заразились независимостью, что не стали независимыми, мы стали заразными. Эти вечные истории калек, инвалидов, которые хватаются друг за друга: они ставят увечье и уродство в пример. Браво. Пусть их наградят орденом "За заслуги" в отстаивании искусственного дыхания. Мы уже одержали такие оглушительные победы над природой, что осталось только объявить асфиксию нормальным способом дышать. Единственная гуманная ценность независимости - это возможность обмена. Когда бережешь эту независимость только для себя одного, разлагаешься со скоростью лет одиночества. Пара" Лидия, да и все остальное, - это воссоединение. Пара - это мужчина, живущий женщиной, и женщина, живущая мужчиной. Вы можете меня спросить, отчего же тогда я не лег рядом с ней, не обнял ее, не ждал последнего вздоха, чтобы сорвать его прямо с ее губ. Я бы пошел за ней до конца, умер бы вместе с ней. Но она хотела остаться живой и счастливой, и в данный момент это значит: вы и я. - Вы пьяны, просто невозможно. - Да. Завтра, через два дня, через месяц я посмотрю на вас и спрошу: "Что она здесь делает?" Если вы и в самом деле так думаете, то вам не нужен смысл жизни. Вам еще не приходилось быть до конца побежденной. Вполне вероятно, что мы пойдем ко дну, вы и я: знаю, трудно пускаться в бурю на корабле, потерпевшем уже два кораблекрушения. Предположим, что вы подобрали на улице человека без сознания. Вы помогли ему провести ночь и следующий день, а потом вы его оставили - ни от кого не требуют невозможного. Но я не верю, чтобы вы до такой степени обессилели и потеряли надежду. Есть уроды, которые чувствуют себя полноценными без женщины, есть калеки, которые чувствуют себя полноценными без мужчины. Это значит только то, что мы способны на все, и мы еще до Гитлера знали это. Я не говорю, что невозможно жить без любви: возможно, это-то и есть самое отвратительное. Органы продолжают функционировать самостоятельно, как часы, и эта видимость жизни может длиться очень долго, до тех пор, пока механизм не сломается и труп не окажется там, где ему и место. Можно также искать забвения и утешения в сексе, жить с кем Бог пошлет. Ну скажите же: "Бедный, не спал две ночи, бредит теперь". Проявите осторожность, это всегда служит хорошим оправданием. Или едемте завтра со мной. Не проходите мимо, не делайте этой глупости, потому что вы якобы научены опытом. Попробуйте, дайте хоть один шанс невозможному. Вы никогда не задумывались, как оно, это невозможное, устало, как оно нуждается в нас. Она с дружеским участием смотрела на этого одержимого, сидящего на скамеечке в лифте между двух этажей. - Я, как и вы, Мишель, могу жить случайностями и плыть по течению. Вот почему мы вместе этой ночью. Мы мучительно не хотим признавать, что мимолетность затягивается. Глядя на мои седые волосы, вы уже не рискуете спрашивать, сколько лет минутам. Уезжайте завтра один в Каракас, и я начну верить во встречи. Она закрыла дверь и нажала кнопку пятого этажа. - Вот мы и на месте. Не знаю, что вы обо мне подумаете, и я, верно, покажусь вам жестокой, но нам уже давно пора познакомиться. Глава VI Меня зовут Мишель Фолен. Мои родители - выходцы из Ирландии; изначально наша фамилия была О'Фолэйн, но я родился во Франции, и меня записали уже на французский манер. Я пилот гражданской авиации, рост метр восемьдесят, мне сорок пять, и в данный момент я стою на лестничной площадке пятого этажа старого дома на бульваре Малерба, рядом с женщиной, которая тоже существует, на самом деле. Все это настолько явно, несомненно, живо, что испытываемое мной впечатление нереальности вполне естественно и вызвано как раз избытком реальности. У меня нет никакой особой причины находиться сейчас именно здесь, а не где-нибудь в другом месте; это то, что называют "обстоятельствами": случайно выбили из колеи, случайно протянули руку. В настоящей жизни не бывает автопилота. Я заметил на стене маленький металлический цилиндр, мезузу, которую верующие евреи вешают у входа в жилище, чтобы Бог мог сразу распознать своих и идти дальше, оставив их с миром. За открывшейся дверью показался официант в белом пиджаке, из комнат доносился шум праздничного вечера. - Месье... Мадам... - Лидочка! Как я рада! Пожилая дама, низенькая и пухленькая, катилась нам навстречу с распростертыми объятьями и смотрела на Лидию, улыбаясь так, будто счастливее нее на всем белом свете не сыскать. Ее иссиня-черные волосы, разделенные спереди пробором, на затылке были собраны в шиньон, заколотый красивым черепаховым гребнем. Ее элегантность, начиная с платья от "Шанель" и заканчивая кольцами, браслетами и большими серьгами в форме золотых колец, подчеркивала возраст - где-то за семьдесят. - Лидочка, дорогуша! Она схватила Лидию за руку и держала в ладонях не выпуская, глядя на невестку одновременно с волнением, восторгом и напряжением, еще более усиливающимся от дрожащих под смычком цыганских скрипок. Мимо прошел метрдотель, держа в руках поднос с икрой. На стенах висели афиши концертов, которые отзвучали уже давным-давно: Стравинский, Рахманинов, Брайловский, Бруно Вальтер; фотографии певцов в оперных костюмах и музыкантов во фраках, я никого из них не знал, но выглядели они настоящими знаменитостями. - Он очень беспокоился, очень... Звонил тебе сегодня утром, как всегда... Мы даже думали, что ты больше не придешь... - Добрый вечер, Соня. Мишель Фолен, мой друг... Мадам Соня Товарски... Она взяла нас за руки. - Друг Лидии? Как я рада! - Мы повстречались в Каракасе, - сказал я. - Предупреждаю, Соня, он в стельку пьян. - Ну что ж, всему свое время! Иногда нужно и выпить! Надо жить! Надо чувствовать себя счастливым! Как говорят у нас в России: "Чтобы твоя чаша всегда была полной!" - Пирожки! - вставил я. - Ай да тройка! Волга, Волга! Очи черные! Кулебяка! Пожилая дама была в полном восторге. - Как?.. Он говорит по-русски! Вы... вы русский? Нет, нет, не отрицайте! Я сразу же что-то почувствовала! Что-то... родное! - Что? - Родное! Что-то... наше! Лидия... он русский! - Черт, - с досадой сказала Лидия. - В Париже почти не осталось больше русских! - сказала пожилая дама. - Их всех депортировали в сорок третьем, после той облавы, помните... Велодром д'Ивер! Мой муж так и не вернулся тогда. Идемте, надо за это выпить. Лидочка, так мило, что ты его привела... Я уверена, вы будете счастливы вместе... Я заметил, что Лидию всю трясет. Я ничего не понимал, но живо ощутил сложившуюся обстановку. - Перестаньте, Соня. Я похитила вашего сына, я знаю. Но добрый Боженька вам это вернул. Есть на небе Бог, который замечает матерей. Вам повезло. Пожилая дама вся светилась добротой. - Как ты можешь говорить такие вещи, Лидия? Так нельзя, нельзя... Она решила объяснить мне: - Мы ведь евреи, вы понимаете... Я поклонился: - Очень приятно. Интересно, что это были за звуки, доносившиеся до нас: стерео или живая музыка? Балалайка, гитара, скрипка. Прелесть. - Не нужно так говорить, Лидочка. Бог, Он добрый. Он видит наши сердца. Он справедливый... Простите ее, она очень несчастлива". - Это ничего, - подбодрил я ее. - Я здесь инкогнито. Лидия рассмеялась каким-то нервным смехом. Я был на пределе. - Идемте. Я вас представлю нашим друзьям. У моего сына сегодня день рождения. Давайте сюда ваше пальто... Я так рада, что вы смогли прийти вдвоем... - Соня - прирожденный боец, никогда не сдается, - сказала Лидия. Тут только я заметил, что где-то оставил дорожную сумку. - Вот видите, вам уже удалось что-то забыть, - улыбнулась Лидия. Со стен на нас смотрела вся Святая Русь: раввин Шагала, ряд икон, портреты Толстого и Пушкина, кавказские ковры с кривыми саблями крест-накрест. Сюда бы еще шашлык или бефстроганов, но это, должно быть, еще впереди. Пожилая дама перехватила мой взгляд. - Мой муж был из Тифлиса. Бакинская нефть... - Все забрали большевики, - пояснила Лидия. Мы вошли. Анфилада из трех залов, запруженных народом: в этой компании не хватало разве что Артура Рубинштейна. Все лица казались мне знакомыми, оттого, наверное, что все они были очень старыми, а то, в чем я видел знакомые черты, - всего-навсего рука времени, у которого всегда один и тот же почерк. Трое молодых людей в русских рубахах, в сапогах и шароварах ловко управлялись с блинами и "пожарскими" котлетами. Представляя меня, пожилая дама каждый раз добавляла с заговорщицким видом: "Друг Лидии", а Лидия молчала, стиснув зубы, как будто в этих словах было какое-то скрытое злорадство. Много говорили о музыке, главным образом о Брайловском, Пятигорском и Ростроповиче. Невысокий лысый господин узнал меня, приняв, конечно, за кого-то другого. Он спросил, нет ли новостей от Николая, и я ответил, что теперь это все труднее. - Да, - согласился он, кивая. - Он очень изменился. Такая профессия, ничего удивительного. Я сам, посмотрите на меня... Он вздохнул и пригубил шампанского. - И потом, все так быстро меняется, - заметил я. Он пожал мне руку: - Знаю, знаю. Но последнее слово всегда за непрерывной традицией. Остальное проходит. Кстати, что вы сейчас делаете? - Жду, пока это пройдет, ничего больше. - Как я вас понимаю. Никогда еще времена не были такими трудными для настоящего таланта. - Засилие легкости. - Весьма справедливое замечание. - Никаких критериев, - вставил я. - Ничего, это вернется. Искусство умеет ждать. - Вы знаете сеньора Гальбу? - Признаюсь... Гальба? - Гальба. - Он абстракционист? - Напротив, скорее иллюстратор. У него весьма своеобразное видение жизни и смерти. Немного жестокое, даже грубое, но... Он призадумался. - Я не большой любитель искусства, прославляющего грубую силу. Мне противно все, что убивает чувствительность. - Позвольте с вами не согласиться. Иногда убить чувствительность - это вопрос выживания. Я опрокинул залпом три виски подряд, удерживая официанта за рукав и выставляя на поднос один за другим пустые стаканы. Соня подводила меня то к одной группе, то к другой: - Идемте, Мишенька, идемте... Никогда еще не видел такой устойчивой улыбки; интересно, снимала ли она ее хоть на ночь? - Давно вы знакомы с Лидочкой? - О, целую вечность! Она вцепилась мне в руку: - Я так рада... - Чему именно вы рады, мадам? - Зовите меня Соней. - Так чему вы рады, Соня? Не хочу показаться нескромным, но, может быть, существуют такие поводы радоваться, которые мне неизвестны, и... Она смотрела на меня прямо-таки с сияющей неприязнью. Я был представлен раздевающему взгляду какой-то мрачной дамы, у нее все было черное: глаза, волосы, бархотка на лбу, и другая - на шее, серьги, платье, кольца, сумочка с блестками. - Вы, конечно, знаете... Уж и не помню, когда я в последний раз был в "Плейеле" [концертный зал в Париже, открытый фирмой "Плейель"], и теперь никак не мог понять, что это было - арфа или фортепиано. Она раздавила мне руку своим пожатием, выставляя напоказ все зубы, какие были, и, обращаясь к Соне, сказала басом, что завтра она возвращается в Штаты, на двухсотлетие. - Это ученица Шаляпина, полагаю? - Ах, Мишенька, не будьте таким злым... Я пропустил еще пару стаканчиков, разыскивая куда-то пропавшую Лидию, и заметил девочку с огромными глазами, которая важно протягивала мне тарелку с ветчиной. Было душно. Люстра слепила глаза. Скоро будут давать трилогию Вагнера в "Пале Гарнье". Кто-то прекрасно знает Рольфа Либермана. Что-то там - настоящий скандал. Бейрут перешел к левым. Кто-то уже не был тем, кем был раньше. Слишком много картинных галерей. Видел бы это Берансон, в гробу бы перевернулся. Нигде нет нормальных гостиниц. Любая опера оторвет его с руками и ногами. Кто-то всегда это говорил. Девочка с важным взглядом вернулась, неся шоколадный торт, она, оказывается, дочка консьержки, португалки. Соня поцеловала ее в лоб. Никогда еще церкви в России не отказывали стольким страждущим. Он достоин первого приза. Нуреев, Макарова, Барышников. Кто-то был самый великий. Можно было всего ожидать. Запомните это имя, я редко ошибаюсь. Я заметил Лидию, которая делала мне какие-то знаки с другого конца комнаты; я попытался пробраться к ней, извиняясь направо и налево, нет больше архитектуры, в Китае всем заправляет жена Мао, "Метрополитен" и "Ла Скала" на грани краха. - Что, Мишель, вам легче? Вы чувствуете себя... менее одиноким? Она немного выпила. - Вы говорили с Соней? Вам, конечно, сообщили, что у меня нет сердца? - У нее какая-то неизводимая улыбка. Лидия казалась изнуренной. Под глазами - темные круги. Даже огромная люстра, сияющая тварь, не могла пробраться в эти глубокие гроты. - Я так больше не могу. Да, теперь моя очередь. Не знаю, что бы я делала, если бы не встретила вас. У меня нет никакого желания жить. - Это как раз самый старый способ жить. - Я не должна была приводить вас сюда. - Отчего же? Время здесь проходит быстрее. - Но я обещала, что буду. Соня очень стойкая женщина. Она раз и навсегда решила принимать все так, как есть. Причем с энтузиазмом, потому что, видите ли, это все от Бога. У нее в жизни было столько горя, что теперь ей остается лишь быть счастливой. И потом." Мы - евреи, вы понимаете, очень, очень давно... Так давно, что это само по себе уже победа... Официант протягивал нам блюдо с пирожными. Я взял ром-бабу. - Может, я и уеду с вами завтра, если вам так хочется. Увидев Алена, вы поймете, почему я к вам пристала... - Вы пристали ко мне? Вы? - Я даже рассмеялся. - Да, я. Когда вы толкнули меня там, на улице, и мы посмотрели друг на друга... О, вы все прекрасно понимаете: стоит только отчаяться, и мы уже готовы поверить чему угодно... - Жизнь всегда борется до последнего". - Так, а потом я отвернулась, собираясь уйти... проклятая воспитанность. Но у вас не оказалось денег, чтобы расплатиться с таксистом, вы растерялись, и вот, пожалуйста, опять этот миг абсурдной надежды... Вы были какой-то затравленный, обессилевший... - О да! Вам крупно повезло." - Неописуемое чувство: помочь другому, тогда как сам нуждаешься в помощи... Я оставила вам имя и адрес, ушла, а дома бросилась на кровать, разрыдалась... и стада ждать. Он придет, он придет, я хочу, чтобы он пришел. Как семнадцатилетняя. Не стоит полагаться на седину, на зрелость, на опыт, на все, чему мы научились, на те пинки, которыми нас потчевала судьба, на шепот осенней листвы, на то, что делает с нами жизнь, когда действительно постарается. Нет, это остается, оно всегда в нас и продолжает верить. Вы пришли, но меня сковала... невозможность. Я получила, что называется, хорошее воспитание: то, что окружает нас стенами приличия. Нужен настоящий сдвиг, чтобы проломить их. Я выставила вас вон. К счастью, вы и в самом деле были в безвыходном положении, и вы вернулись... я с вами переспала. Жалкая улыбка. - ...Хуже некуда. Я была зажата, забита запретами. Наслаждение, вы отдаете себе в этом отчет... С тех пор как погибла моя девочка, я постоянно пытаюсь доказать себе, что не имею права на счастье. Переспать, но для вас, этому еще можно было найти оправдание: например, дар, жертвоприношение, почти нравственное; но сделать то же для себя... Брр. Мораль - известная зараза. Получать удовольствие с человеком, которого даже не знаешь, это неврастения. Истерика. Фригидность - это когда совокупляются мораль и психология. Когда теряешь смысл жизни и все-таки пытаешься... чувствуешь себя виноватой. Она вдруг осеклась, как будто испугавшись чего-то. - Боже мой, Мишель, я совсем забыла... - Я тоже. Но так даже лучше. Янник хотела меня отдалить. Я оказался немного дальше, чем рассчитывал, вот и все. Тут появилось блюдо с закусками, но уже после пирожных - ни в какие ворота, и я сухо выговорил за это официанту: - Полный бардак. Тот лишь пожал плечами: - Чего вы ждали, русский вечер... Какая-то дама преклонных лет подошла попрощаться с Лидией, потому что завтра она уезжала в Зальцбург. Соня подвела прямо к нам трех музыкантов, и они сыграли для нас "Калинку". А я вдруг подумал, есть ли на свете что-либо более жалкое, не считая, конечно, солдатских портянок, чем участь, доставшаяся цыганской песне. - На самом деле это восточные немцы, - шепнула мне на ухо сияющая Соня. - Они перебрались через стену под пулеметным огнем. Беженцы, как и мы. Она попросила поднести им водки. Княгиня Голопупова спрашивала, где здесь дамская комната. На груди она держала маленького песика; по национальности она, кстати, была итальянкой. Соня мне рассказала, что ее муж трижды терял все свое состояние. Один старый господин в колпаке внушительных размеров стал говорить мне про Кайзерлинга, Куденхофа-Калержи, Томаса Манна, а немецкий атташе по культуре подходил то к одной группе, то к другой и всех приглашал на прием в посольство Германии. - Благодарю вас, но вы ошибаетесь, - объявил я, когда настала моя очередь. - Я не еврей. Он, казалось, удивился, посмотрел на меня, будто не веря своим ушам, а Лидия нервно расхохоталась. Француз с весьма холеной внешностью, в галстуке-бабочке, сказал мне, что никого здесь не знает и что его пригласили только потому, что он был директор музыкальных театров. На этажерке была выставлена коллекция расписных яиц. Кто-то попросил тишины, и Соня прочла вслух телеграмму: Рубинштейн извинялся, что не смог приехать. Я не понимал, почему муж отсутствовал на празднике, ведь это была его годовщина. Может быть, здесь есть еще и другие гостиные, такие же, как эта, и толпа приглашенных, еще более приветливых. Другие столы, цыгане, развлечения, зеркала. Как, вы уже уходите, дорогая? Постойте, я непременно должна вам представить... Она умирает, как хочет с вами познакомиться... Я взял из рук Лидии бокал с шампанским, который она уже поднесла к губам. - Как? Вам, значит, можно, а мне нет? Мне, между прочим, тоже нужно, для смелости. - Через несколько часов мы уезжаем. Вам еще надо уладить кое-какие дела, я полагаю. Вы уже достаточно выпили. - Вчера мой муж пытался выброситься из окна. А у него, между прочим, есть телохранитель, который не отходит от него ни на шаг. Здесь вопрос этики: нужно ли оставлять окно открытым или нет? И в какой момент мы более всего безжалостны? Не тогда ли, когда следуем своим принципам? И что значит: "жизнь - это святое", если для самой жизни никто и ничто не свято? Я не имею права решать... потому что теперь уж и не знаю: если бы я помогла ему умереть, то сделала бы это для него или для себя самой... Я отправился за шампанским и, не без удовлетворения, почувствовал себя наконец в гостях. Муж, у которого есть телохранитель и который пытается выброситься из окна, в то время как все празднуют его день рождения; лучезарная мамаша, ненавидящая невестку до мозга костей; ай да тройка; директор музыкальных театров; седая женщина, помогающая другой отправиться на тот свет; попробуйте пирога, Мишенька, сама пекла; надо спасать Оперу; сегодня Ницца превратилась в город, куда старики приезжают в конце жизни, чтобы лечь в землю рядом со своими предками; вы все шутите; представьте, я собрал все свое мужество и пошел смотреть, не поверите, пор-но-гра-фи-ю; не верю я в эти горячие источники, но, говорят, там есть красивые места для прогулок; несчастная Соня, какую смелость надо иметь, железной воли человек. Лидия стояла прислонившись к стене, глаза у нее блестели: мы оба перебрали; я поставил бутылку и стаканы на пол. - Так, думаю, теперь я уже могу туда пойти... Нет, не оставляйте меня, идемте вместе... У выхода толпились люди, все прощались, чье-то пальто искало своего хозяина, поцелуи в обе щечки, созвонимся, приходите непременно, португальская девочка: одни большие глаза выглядывают из-за кучи вещей, которые она держит в руках. Я прошел вслед за Лидией по коридору, вежливо пропуская к выходу уже одетых гостей. - Лидочка... Ты считаешь, это разумно... Она уже здесь, теребит нить жемчуга у себя на шее. Улыбка стала жестче. Зато Лидия улыбалась не стесняясь; что тут было: печаль, обида или злость - не разобрать, слишком мало света в коридоре. Единственное, что можно было сказать: эти две женщины прекрасно друг друга знают. - Вы упрекали меня, что я не прихожу к нему; вы настояли, чтобы я пришла на этот вечер, а теперь полагаете, что мое присутствие... - Уже поздно. Ален устал... Я уже и забыл про время. - Вы прекрасно знаете, что он почти не спит... Соня светилась. - Сегодня днем он немного вздремнул. Двадцать минут. Доктор Габо очень доволен... Но он еще такой нервный, и лучше бы... Лидии стоило больших усилий сохранять спокойствие. Поэтому голос ее звучал по-детски тонко: - Может, это из-за того, что я не одна? Так он никогда ничего об этом не узнает. - Мишенька? Да нет, что ты... - Что за манера переделывать все имена на русский лад, смешно даже... - Иногда нужно и посмеяться, Лидочка, больше смеха, больше шуток, чтобы жить дальше. Нет, конечно, это не из-за нашего дорогого Мишеньки... - Ее взгляд топил меня в доброте. Вот что значит - настоящая ненависть. - Напротив, Ален хочет, чтобы ты была счастлива, дорогая. - Прекратите, Соня. И потом, откуда вы знаете? Он вам это сказал? - Я его знаю. Я знаю своего сына. - Ну конечно, сердце матери... Бред. Вы перегибаете, Соня. Уже все в курсе, какая вы замечательная. Пожилая дама улыбалась, теребя свой жемчуг: - Я не сержусь на тебя, дорогая. Я понимаю. Ты очень несчастлива. - О да, мы здесь в храме всепрощения. Прощают Богу, прощают немцам, прощают русским, всем... Йом-кипур круглый год... - Моей невестке не повезло, Мишель. Меня вернули Франции! - ...Она не верит в Бога. Ей нечем жить. А вы? Я как-то не ожидал подобного вопроса: вот так, прямо в коридоре. - Не знаю, что и сказать, Соня. Вы застали меня врасплох. - Как, и вы тоже? Врасплох. Жаль. Я порылся в карманах. Мне казалось, там должно было что-то заваляться. - Ничего, - заключил я. - Вы пьяны, Мишенька. Мишенька. Меня опять признали. - Знаете, я ирландец по происхождению. Так вот, есть такая гаэльская легенда, по которой Бог купил землю у дьявола и заплатил за нее тем, что было в наличии... что под руку попалось. Ха, ха, ха! Не смешно. - Извините. - Мне стало стыдно. - Я попросила тебя прийти, Лидия, потому что наши друзья удивились бы, не будь тебя здесь сегодня вечером. И они очень строго осудили бы тебя. Я не хочу, чтобы все говорили, что у тебя нет сердца... - Браво! Наконец-то! И посмотрите на эту широкую добрую улыбку, Мишель... Я сделал последнюю попытку: - А не пойти ли нам всем в какой-нибудь русский кабак, прямо сейчас? - Я никогда не осуждала тебя, Лидия. Я всегда тебя защищала перед всеми. Ты вышла за моего сына... - Преступление! - Ты ему очень дорога. - Откуда вы знаете? - Ему иногда удается произнести твое имя. "Мама" он говорит очень легко и естественно. А этим утром я застала его с твоей фотокарточкой в руках. Я не понимаю, почему ты нас так ненавидишь. Это была не его вина. Все свидетели аварии это подтверждают. Я начинаю думать, что ты ненавидишь его только потому, что больше не любишь. Лидия закрыла глаза. На ней было светло-серое платье и белое боа, совсем не к месту в той обстановке. Тогда я этого не заметил, но сейчас я думаю об этом снова, чтобы вспомнить ее получше. Я знаю, что говорю: да, я думаю о ней, чтобы забыть. И потом, от всего этого не останется и следа. К чему же тогда весь этот шум, злоба? - У врачей очень оптимистичные прогнозы. Он уже без особых усилий складывает слова, даже если они пока еще в беспорядке. С буквами тоже весьма многообещающая ситуация, он делает большие успехи. Гласные все получаются. Еще немного терпения, и ему удастся произнести весь алфавит. Без всякого сомнения, обязательно. Бог нас не оставит. Я совсем уже ничего не понимал, я погружался в эйфорию. - Карашо, - сказал я, потому что знал это слово и оно подходило, так как означало, что все в порядке. Послышался смех - там, где праздновали, но мне показалось, что он доносился откуда-то сверху, с самых верхних этажей. Какой-то старик растерянно искал, где выход. За последние десять минут я ничего не выпил и уже забеспокоился: еще немного, и я начну приходить в себя. Португальская девочка ходила туда-сюда с широко раскрытыми глазами: ей, верно, и десяти еще нет, а вокруг столько интересного. В одной руке Лидия держала серебряную сумочку, в другой - длинный черный мундштук, это всего лишь моя злопамятность, мои безвредные колкости. Ветер играет в ее волосах, здесь, на пляже, где я сейчас пишу, нет, это лишь воспоминание, выпорхнувшее из шелеста белых страниц. Официант подошел сказать Соне, что больше ничего не осталось, на что она ответила, что вечер окончен и это уже не важно. Было еще несколько цыганских ай-ай-ай, но шутки уже не действовали. Сжатые кулаки говорят лишь о бессилии кулаков; смелость сама по себе сомнительна, она не может тратиться попусту, она помогает жить. Двуногие скрипки становятся на колени и просят, и те, чей голос надрывнее, ставятся в один ряд с шедеврами Страдивари. Слишком хрупкие инструменты устраняются, потому что от них требуют еще и стойкости. И сеньор Гальба здесь, среди равных ему, обсуждает качество исполнения, вон там, справа от другого неизвестного знатока нашей природы. У этого есть будущее: пожертвуем ему. Проигравшие упиваются будущими победами. Острая боль пронзила мой затылок, там, где провели смычком. Две женщины говорили одновременно, не слушая друг друга: может, речь идет о всеобщей злобе, слишком большой для меня одного. - На следующей неделе мы едем в Соединенные Штаты. Они там чудеса творят. Мы должны попробовать все. Мы все живем надеждой. - Мы живем по привычке. - Мы должны продолжать бороться и верить, изо всех сил. Мы не имеем права позволить себе пасть духом... Прошел директор музыкальных театров, принося свои извинения: он перепутал то ли пальто, то ли дверь. Соня обратилась ко мне: - Я потеряла мужа тридцать три года назад, Мишель. И я давным-давно сама бы уже умерла, если бы не могла чтить его память. Я живу хорошо. У меня машина с личным шофером, драгоценности. Я хочу, чтобы он был спокоен, по крайней мере в том, что касается материальной стороны. Больше всего он заботился о моем благополучии. Он меня обожал. Глядя на меня сейчас, вы, наверное, найдете это нелепым... - Да нет, отчего же, совсем нет, - затараторил я, как будто она поймала меня на лжи. - В молодости я была хорошенькая. Он очень меня любил. А сейчас нет даже его могилы. Мне некуда пойти навестить его. Мне не нужны ни драгоценности, ни персональный водитель, мне все равно. Но это для него. Я хочу, чтобы все было так, как он хотел. Это его желание, его память, его забота. Лидии этого не понять, сегодня обходятся без смысла жизни, живут так просто, без всего. Лидия яростно раздавила окурок в вазе с гладиолусами. - Эти завывания скрипок, мне уже дурно, - сказала она. Она быстрыми шагами направилась по коридору и, открыв дверь, застыла на пороге, ожидая меня. Я с тревогой взглянул на Соню. Мне что-то сильно не хотелось идти к этому мужу и сыну, который скрывался где-то в глубине квартиры и заучивал алфавит. На этот раз сеньор Гальба явно переборщил, должны же быть какие-то границы и для его шалостей. Соня взяла меня за руку. - Чего вы хотите, эта женщина ужасно... не то чтобы резкая, нет, стремительная. Да, именно, стремительная. Входите, Мишенька, будьте как дома. Глава VII Я не ожидал такой резкой смены декораций: русской кулебяки здесь не было и следа. Библиотека, все очень строго и как будто затянуто матовостью синих абажуров. За стеклами книжных полок обязательно должны быть Пруст", да и вся Плеяда. Английские кресла в задумчивой праздности вспоминают былые времена: здесь, конечно, много читали, курили трубку и слушали умные речи. В простенках между книжными шкафами - две спокойные белые маски в чьих-то нежных руках. Букет цветов на старом-престаром столе и глобус, выпятивший свои океаны, как дряхлый актеришка, поворачивающийся к публике в профиль, лучшей стороной, разумеется. Лидия вся застыла: прическа, лицо, платье, меховой удав... Черная как смоль старуха с несмываемой улыбкой. Я слишком многого ждал от усталости: надеялся на полную потерю чувствительности, а получил лишь рой неотвязных мыслей; впечатление стран