ности только усиливало панику перед надвигающейся реальностью; меня преследовала близость неотвратимого; тревога сводила на нет все мои попытки держаться стойко. И спрятаться было некуда. Оставалось принять бой, позволить уйти, но продолжать любить, чтобы сохранить живой. Чайки, воронье, пронзительные крики, раздираемая плоть, последние мгновения, пустынная площадь на взморье, твой лоб под моими губами, отблеск женщины - и тяжелые веки, борющиеся со сном: только бы не пасть, как пали другие щиты. На софе в центре комнаты, нога на ногу, сидел человек. Нельзя не признать, он был очень красив, это верно; и все-таки лицу его не хватало, пожалуй, некой изюминки, своеобразия, именно из-за чрезмерной правильности и тонкости черт: безупречная внешность героя-любовника; впрочем, первое впечатление легкомысленности и беспечности сердца затмевалось выражением мягкости и доброты, которое казалось естественным для него, как врожденная любезность по отношению ко всему и вся. Лет ему было около сорока; он знал, что нравится окружающим, и в то же время как будто извинялся за это. Между тем я отметил странность его взгляда, который можно было бы назвать, как в старых романах, "взгляд с поволокой", если бы не отсутствие всякого блеска в глазах. На нем был блейзер цвета морской волны, с металлическими пуговицами, и тщательно выглаженные фланелевые брюки. Черные туфли, начищенные до блеска. Открытый ворот, галстук "Аско" синего цвета, белый воротничок. Безупречен. Один из тех людей, которые, что бы ни надели, всегда похожи на картинку из модного журнала. Он сидел совершенно неподвижно и смотрел прямо перед собой, не обращая на нас ни малейшего внимания. В кресле у зашторенного окна сидел здоровый детина: джинсы, майка, бицепсы, кроссовки; листал комиксы. - Добрый вечер, Ален. Ален подождал немного, как если бы звуку требовалось определенное время, чтобы дойти до него, потом как-то резко поднялся. Он стоял, держа одну руку в кармане блейзера, и был чертовски элегантен. - Мой муж, Ален Товарски... Мишель Фолен, друг... Товарски еще немного подождал, внимательно вслушиваясь в каждое слово, потом поднял ногу, согнутую в колене, и так и остался стоять, непонятно зачем. - Клокло баба пис пис ни фига, - произнес он, вежливо указывая на ковер, как будто предлагал мне присесть. - Спасибо, - ответил я, справедливо полагая, что этим ничего не испорчу. Телохранитель оставил свое занимательное чтение на столике и поднялся. - Чуть-чуть черта абсенто так так? - предложил Товарски. Я осмотрелся, но нигде не заметил никаких напитков. - Гвардафуй пилит плато и шашлык того, - сказал Товарски. - Пулеле, правда. Полигон Венсена? Разговорчивый, однако. - Ромапаш и ля ля, гипограмма и лягуш. Кококар побелел, но кракран за... за... пши... пши... за клукла... Мне все это начинало надоедать. Я знал, что будет веселенькая ночка, но в подобных развлечениях не нуждался. - Цып-цып, - сказал я. - Каклу каклу. Апси псиа. Товарски, казалось, был очарован. - Пуля-дура задела Монтэгю, - сообщил он мне. - Кларинетта в кости и реве ве ве ве. Соня сияла от счастья. - Видишь, Лидочка, Ален уже произносит целые слова, очень слитно... - Попрыгун попевал, - объявил Товарски. - Пчелы чают почему... - Мы разучиваем вместе басни Лафонтена, - объяснила Соня. - Очень хорошее упражнение. - Пишины Карпат вечать на уста... Черт. Это, наверное, были стихи. Я плохо знал современных поэтов, я остановился на Элюаре. У Лидии слезы стояли в глазах, значит, это должно было быть что-то очень трогательное. Но я не умею плакать; и потом, бывают моменты, когда я готов схватить ужас за горло и свернуть ему шею, а чтобы он быстрее загнулся, заставить его смеяться. Иногда смех и есть самая страшная смерть ужасу. Товарски, мне нечего здесь делать. Мне и у себя всего хватало. Полная чаша. "Клапси", пасодобль, дрессировка, двуногие "Страдивари", струнные, сыт по горло всякими чудесами. Может, мне было далеко до Страдивари, может, и в Бейруте лучше держали марку, но из меня вытянули все, что еще оставалось. Бедняга Товарски, я понял его с полуслова. Пресловутая жаргонафазия Верника [Карл Верник (1848-1905) - немецкий невропатолог, впервые описал сенсорную афазию], как же, знаем. Один мой друг разбился на своем самолете, и теперь, вот уже два года, говорил на каком-то только ему понятном языке. Часть мозга задета - и все, полная потеря контроля над речью. Слоги составляются в слова сами собой. Ты знаешь, что хочешь сказать, но то, что в конце концов говоришь... Бесхозные слова громоздятся друг на друга как придется. Но ты уже этого не знаешь. Долгое время ты даже не отдаешь себе в этом отчета. Мысль-то, вот она, как и была, ясная, четкая. Просто она не может больше выразиться в нужных фонемах, вот и все. Слова ломаются, деформируются, сливаются друг с другом, выворачиваются наизнанку, пускают фразу под откос, взрывают ее, ничего уже больше не выражая, черт знает что такое. На этом можно бы было даже построить какую-нибудь идеологию. Новую диалектику. Освободить наконец речь от мысли. Наговорить еще сто миллионов жаргонизмов. И все это сопровождается логореей, причем сам об этом, естественно, и не подозреваешь; ты уже не можешь остановить свое словоблудие, все тормоза сорваны, никакого контроля. - Мучат индюки, но палочки пополам, - галантно предложил Товарски. - Спасибо, не курю. - Мишель! - Я только защищаюсь, Лидия. Вы привели меня сюда, чтобы доказать, что я вовсе не рекордсмен, но я могу хотя бы защищаться. О да, в мире есть еще Бейрут, пытки и дети, умирающие от голода, но уверяю вас, мне от этого не легче. Признайте также, что не все цепи биологические, есть еще те, которые куем мы сами, и, значит, мы можем их разорвать. - Легче всего прятаться за общие фразы, - сказала Лидия. Товарски трижды повернулся вокруг себя. Потом очень низко наклонился, выпрямился, поднял одну пятку, другую. Руки при этом совершали какие-то беспорядочные движения. Он встал на четвереньки. Телохранитель помог ему подняться. Я держался стойко. Сеньор Гальба, или какой другой наш мастер дрессуры, не мог похвалиться оригинальным трюком. Этим он не снискал бы ни восхищения публики, ни даже жидких аплодисментов в "Клапси". Классический прием. В афазии человек часто не в состоянии координировать свои движения, согласуя их с тем, что он хочет сделать. Он уже не может справиться с самыми обычными предметами, и все жесты его странны и внешне бессмысленны. - Хрупящий бизон гладит поло, - сказал Товарски. - Есть мустабак и папик, но митенки потрябят маленьки... - Да, но у зуавов их полно, - не сдавался я. Соня была счастлива. - Ален все лучше и лучше выговаривает слоги, - сказала она. - Профессор Турьян очень надеется... - Замолчите, Соня, пожалуйста... Что казалось особенно жестоким, так это красота Товарски. Изящество черт, его утонченность, обаяние. Такая сдержанность, элегантность, оксфордский выпускник, ни больше ни меньше; он, должно быть, хорошо учился. И это его выражение любезности, мягкости. Превосходного качества инструмент. Какие волнующие терции можно было извлечь из него. Сейчас только я понял безжизненность взгляда: зрение, вероятно, тоже было затронуто. - Заметьте, - продолжал я, - я не верующий: не думаю, что боги-обезьяны все подстроили заранее. Стоит только сходить в зоопарк и посмотреть на их потомков, сидящих в клетке, чтобы убедиться: они творят неизвестно что. И потом, время от времени можно ждать какой-нибудь банан, например, - кидают нам подачки, поощряя наше бессмысленное кривляние. - Немного кака зазатык и соло соло? Я был за диалог. Хватит молчания и разобщенности. - Соло, соло, - подхватил я. - И даже громапуй соло. Лидия обернулась ко мне, дрожа от гнева: - Прекратите, Мишель. Но вся ярость, бессилие и отчаяние, слитые воедино и сдобренные алкоголем, ударили мне в голову. Я знал, что скоро рак сотрут с лица земли и мы вырвем один за другим все гнилые клыки, вонзившиеся в наше тело, но теперь я был побежден, и мой голос шамкал, заглатывая пыль. - Работая баба, работая боно! - орал я. - Нырни в котел с дерьмом, потом скажешь, тепло ли там! Яволь Гитлер гулаг Медор! Простите, но это все, на что я сейчас гожусь! Товарски, казалось, всем этим очень заинтересован. Может, мои слова дошли до него, не знаю уж, благодаря какой язвительной случайности. Случай иногда до крайности непристоен. - Мило тото мюлю дидья? Мюлю дидья? Дидья тьятья бю лю? Я закрыл глаза. Дидья тьятья бю лю. Он пытался сказать: "Лидия, я тебя люблю". Никакого сомнения. Нет сомнения в чудовищности преступления. Подлинный "Страдивари" и сволочь Паганини, измывающийся над инструментом. Я услышал иронию в голосе Лидии: - Теперь вам лучше, не так ли, Мишель? Вы чувствуете себя немного... меньше? Меня мутило. - Дидья тьяля бябю... Дидья тъяля бябю. Воля мучительно искала нужного "Лидия, я тебя люблю" и не могла попасть в точку. Ален Товарски замолчал. Я поднял глаза. На софе возле него лежали тома Жюль Верна, красный переплет серии "Необыкновенных путешествий". А у него был взгляд слепого. Старуха, должно быть, садилась рядом с сыном, чтобы читать ему вслух. Он не мог понять то, что она ему читала: до него слова тоже доходили искореженными. Ничего. Она все равно читала ему вслух "Необыкновенные путешествия". - Тино Росси, - сказал я. - Камю под мандолину, Достоевский под гитару и Данте под барабанную дробь. Я развернулся и вышел с неописуемым достоинством. В зале еще оставались какие-то гости, они были слишком стары и не могли уйти самостоятельно. Я причалил к столу, к остаткам недавнего пиршества. - Нечем укрепить дух спартанца, - пожаловался я официанту. - Да, все выпили. Я тут спрятал бутылочку шнапса, хотите? Он налил мне в стакан, но я взял всю бутылку. В конце концов, было всего три часа ночи. - Нужно разорить закрома, - предложил я. - Здесь так не принято, месье. - Нужно разорить закрома несчастья. Да здравствует Китай. Когда вас всего восемьсот миллионов, вы в меньшинстве. Просто нужно научиться воспроизводить себя. Я налил официанту: - Давайте. Из братских чувств. Конец эксплуатации, классовой борьбе, диктатуре пролетариата. Слишком большое удовольствие для этих, наверху. Железный каблук, гладиаторские бои, и того, кто остался в живых, тоже обдурят, погоди. Ваше здоровье. Он был еще молодой, с веселым лицом, зеленый совсем. Ему, очевидно, не было и двадцати, он еще мог ждать. - Заметьте, вы, может, пройдете мимо и вас это не коснется. Жертвы не выбираются, все зависит от случая. Мне приходилось даже встречать счастливых цыган. Есть и грузины, которые живут до ста двадцати лет, они едят йогурт. Йогурт, старина, все, что надо. Мы не едим йогуртов в достаточном количестве, от этого все несчастья. Он забавлялся. Ему казалось, что я пьян. Молодость, что они понимают. Я отправился в гардероб и забрал свой плащ и шляпу. Кажется, все. Ах да, моя дорожная сумка. Но я еще мог ее найти. Я как-то сразу почувствовал себя лучше. Я терпеливо ждал Лидию в коридоре. В конце концов, он ведь ее муж. Им было что сказать друг другу. Шутка. Я порылся в карманах, ища сигареты; я забыл, что бросил курить еще два года назад. Янник настаивала, она говорила, что от этого бывает рак. Когда обе женщины вышли ко мне в коридор, я все еще чему-то смеялся. Усталость мне очень помогала, вытягивая из меня последние силы; во всем теле, в крови я вдруг почувствовал прилив доверия ко всему, уверенности, которая поднималась во мне, как тихая песня. Я вовсе не так наивен, я понимал, что это всего лишь второе дыхание, подачка, чтобы поощрить меня. Да, я буду продолжать. Каждый из нас знает, что он рожден для того, чтобы быть побежденным, но мы знаем также, что никому и никогда еще не удавалось и не удастся сломить нас. Кто-нибудь другой, неважно кто, где и в каком заоблачном будущем, разобьет наши цепи, и мы, мы сами, своими руками, начертим линию нашего завтра. Лидия шла вся в слезах. Соня заботливо поддерживала ее под руку. - Извините ее, Мишель. Лидия... да и вы тоже, пожалуй, не привыкли к такому. Сегодня все хотят быть счастливыми... все, даже евреи! Мы, старики, мы научились... Лидия высвободила свою руку, как мне показалось, несколько резко. Ей не хватало уважения к старикам. - Это правда, Соня. Вы научились. Вы так с этим свыклись, страдание для вас теперь вторая натура. Оно заменяет вам смысл жизни. Я забрала у вас сына, и десять лет он был со мной счастлив. Кощунство! Теперь несчастье вернулось к вам. Все встало на свои места. Вы знаете, зачем вы живете: чтобы доказывать свою решительность. Замечательно. Теперь несчастье вернуло себе отнятые права. Нашу семью истребили не напрасно. - Не слушайте ее, Мишель. Ей неизвестно... то, что ведомо нам, старикам. Все сегодня требуют счастья. Это у них пройдет. - Страдайте, доверьтесь моему слову, не ждите завтрашнего дня, начинайте собирать слезы прямо сейчас... Вы знаете, что она читает ему вслух Жюль Верна, эта... - Лидия, - прервал я ее, так как ожидал худшего. Соня светилась. - Ему очень нравился Жюль Верн, когда он был маленьким. Да это и неважно, что читать. Он плохо понимает слова. Но он слышит мой голос. - Вам выпала большая удача, Соня. Я украла у вас сына, но жизнь вам его вернула. Благодаря дорожной аварии. Есть в мире справедливость. Я потеряла мою маленькую дочку, зато вы вновь обрели своего сына... - Ну, хватит, - вмешался я. - Мы во Франции все-таки, не где-нибудь... - Лидия не злая. Она просто не Привыкла к несчастью. - Да, я плохая еврейка. Знаете, Соня, если когда-нибудь ваша нога ступит на землю Израиля, вас либо поместят в музей, либо выгонят вон. - Ей не понять, Мишель. Она бунтовщица. - Слышите? Бунтовщица, Худшее из оскорблений. Нет, в самом деле, это бесподобно. Принятие, подчинение, покорность. Кто это сказал, что евреи не были христианами? Идемте отсюда. Если когда-нибудь, слышите, Соня, я буду счастлива, обещаю, я пешком отправлюсь в Лурд [Лурдский собор в Пиренеях, место паломничества], чтобы обрести спасение... Старая дама долго держала меня за руки: - До свидания, Мишенька, до свидания... Позаботьтесь о ней как следует... Она твердо взяла меня под локоть и не отпустила, пока я не оказался за дверью. Глава VIII Сидя в машине, безразличная ко всему, закрыв глаза, положив голову на подставку, специально для того предназначенную, она ждала, молча, в то время как вокруг нас суетилась невидимая команда помощников, тех, что с таким вниманием следят за чемпионами мира, слушают стук их сердца, направляют шаги, внимают их просьбам, протирают лобовое стекло, заправляют полный бак и желают доброго пути. - Я, конечно, вела себя гнусно, но сейчас мне лучше. Где это, Каракас? Знаете, мне даже предлагали одну должность в Организации помощи беженцам, в Бангкоке. Это слишком для меня, я знаю. В какой момент мы превращаемся из просто несчастной женщины в злобную стерву? - Спросите об этом у нашего общего директора музыкальных театров, Лидия. - Я ничего не понимаю в любви. - Это оттого, что сама любовь все понимает, на все имеет ответ, все решает, и нам остается только позволить ей делать свое дело. Достаточно взять абонемент, проездной на все виды транспорта. - Я любила его, по-настоящему, десять лет. А когда я перестала его любить, я постаралась полюбить его еще больше. Вот и попробуйте понять. - Чувство вины. Нам стыдно. Мы не хотим этого признавать. Мы сопротивляемся. Чем меньше мы любим, тем сильнее наше противодействие. Иногда до того напрягаешься, что это вызывает одышку. К тому же что им нравится, этим, наверху, так это вовсе не наши победы или поражения, нет, они в восторге от красоты бесполезности наших усилий. Вы уже пробовали королевское маточное пчелиное молочко? Говорят, придает сил. - Я не понимаю, как любовь может кончиться... - Да, пожалуй, это дискредитирует само учреждение. - Иногда все уже кончено, а ты этого не замечаешь, по привычке... - Она осеклась и испуганно посмотрела на меня. - Который час? - У нас уйма времени. - Когда Ален вышел из больницы, я сделала попытку. Мы по-прежнему жили вместе. Он теперь страдал частичной потерей речи: жаргонная афазия, совершенно невозможно общаться... - Это как раз должно было все несколько упрощать, разве нет? - Знаете, Мишель, в вас говорит уже не цинизм, а... смерть. - Стараюсь как могу. - Так вот. Он стал слишком говорлив, потому что у страдающих этим видом афазии умственное сдерживание речи нарушено, и они беспрестанно лопочут что-то на своем языке... Нельзя же бросить человека в несчастье только потому, что вы перестали его любить... Но нужно ли оставаться рядом с ним именно потому, что вы перестали любить? - Пора кончать с психологией, Лидия. Она уже примелькалась на афишах нашей жизни. Нужно сменить программу. Я поговорю с дирекцией. - Порой я спрашивала себя, не придумала ли я удобного оправдания, утешаясь тем, что перестала его любить еще до того, как случилась авария... Вот что страшно. Разлюбить человека и бросить его только потому, что он... так изменился... Очень красиво, да? - Просто конкурс красоты, вне всяких сомнений. - Он изменился. Он стал кем-то другим. - Скандал! Верните деньги! - И еще. У меня было извинение: пусть неумышленно, но он повинен в смерти моей девочки. А если это тоже, эта ответственность, которую я приклеила ему на лоб, - не было ли это еще одним оправданием, чтобы уйти от него? - Психология щедра на всякого рода вероятности. Набор вариантов неисчерпаем. К тому же позволяется плутовать. В этой игре можно подкидывать, скрывать, заменять фишки. Допускаются любые приемы, только вот ставим мы всегда против себя. Так как если есть неограниченное количество фишек и такое же число комбинаций, то в выигрыше всегда только один игрок - ваше чувство вины. И все же, кто бы мы были без психологии - звери? Должно быть, весело им живется, нашим братьям меньшим. Есть один поэт, Фрэнсис Джеймс, он оставил нам одно очень красивое стихотворение. Называется: "В рай вместе с ослами". В ее глазах промелькнула дружеская усмешка. - Вы в конце концов добьетесь чего хотите, Мишель. Вы как тот гуттаперчевый акробат из "Клапси", о котором вы мне рассказывали: так ловко скручиваете себя и так неистово, что скоро свернетесь в кулак и сможете поместиться в шляпную коробку. - Эй, нужно же что-то делать со своей чертовой жизнью. - К чему все эти крики, Мишель? - Крик всегда был вершиной человеческих достижений. Все люди лепечут что-то себе под нос, каждый на своем жаргоне, и человечество до сих пор не нашло языка более или менее связного и понятного для всех. Но оно, по крайней мере, кричит с одного конца света на другой, и они-то, эти крики, вполне понятны. Я не говорю, что над нами сжалятся, Лидия. Я не говорю, что придет конец жестокости и послабление нашим мукам. Я не знаю, придет ли когда-нибудь Спартак, а вместе с ним и конец рабству, но я знаю, что уже сейчас среди нас есть великие разрушители цепей. Флеминг победил инфекцию, Сальк - полиомиелит, обуздали туберкулез, и, я уверен, рак доживает свои последние дни. Мы умираем от слабости, но именно она дает нам немыслимые надежды. Слабость всегда жила воображением. Сила никогда ничего не выдумывала, она считает себя самодостаточной. Гениальность всегда исходит от слабости. Представляете, что было с тьмой, когда человек впервые ткнул ей в рожу горящим факелом? И что же она сделала, тьма? Сбежала, поджав хвост, жаловаться папочке. Нет, это не варварская песнь. Так шепчет слабость, и я почему-то ей верю. В этот самый миг где-нибудь в лаборатории один из нас, слабых, борется сейчас и принесет нам всем победу. Именно в этих экспериментальных лабораториях человечество чертит линию судьбы своей собственной рукой. Там, и только там, обретает кровь и плоть Декларация прав человека. Нас разбили, меня и вас. Мы побеждены, вне всяких сомнений. Но без поражений не бывает настоящих побед. Да, я пьян. Я растеряй. Оглушен. Я бью мимо, мои руки - ветряные мельницы. Конечно. Вполне возможно, мое жалкое доверие - всего лишь эйфория несчастного дурака. Пусть так. Но мы слишком слабы, чтобы позволить себе роскошь быть побежденными. Она вела очень медленно, как будто боялась куда-то наконец приехать. - Во всем этом есть что-то непреходящее, Лидия. Нужно видеть во всем и смешную сторону, иначе нельзя. Раньше это называли честью, человеческим достоинством. Отчего вы не... помогли ему? - Да, и всю оставшуюся жизнь терзалась бы сомнением, не помогла ли я умереть своему мужу, чтобы покончить со страданием, которое я сама не могла больше выносить? Вы, помнится, говорили о братстве... Я попыталась. Но посвящать себя человеку, потому что разлюбил его, несправедливо обрекать себя по каким-то этическим соображениям, все эти метания, что они значили теперь! Претензия на гуманизм, в котором не было больше ничего человечного, противоестественный поступок, и Ален ни за что не согласился бы на это, будь он... в здравом уме. Сначала он не знал, что никто его не понимает. Он подозревал какой-то заговор, настоящая мания преследования... Еще в больнице мне довелось наблюдать двух страдающих афазией, которые чуть было не подрались из-за того, что каждый думал, что другой смеется над ним... Такой красивый, такой галантный, он брал меня за руку и неясно говорил: мими малыш, мапуз ко ко ко, и так - целыми часами. Мысль-то цела и невредима, но заперта под семью замками. В придачу и зрение повреждено на восемьдесят процентов. Я видела в нем теперь только виновника аварии... Чем больше я на него сердилась, тем сильнее пыталась любить. Но во имя чего? Во имя чего, Мишель? Во имя какой-то там идеи справедливости, полагаю... или несправедливости. Солидарности всех живущих на земле. Отказ подчиняться варварству. Это был вопрос... культуры, цивилизованности, что ли. Но я вынуждена была признать, что дело здесь уже не в Алене. Я посвящала себя не человеку, а некой идее о человеке, а в этом уже не было ничего человечного. Ура нашему знамени! Ура чести! Но это уже нельзя назвать жизнью. И потом, не забывайте о Соне. Ее вера в несчастье полностью оправдала себя, и она оказалась на высоте положения, наша замечательная Соня. Она уже тридцать пять лет жила на одном своем характере: куда мне было с ней равняться. Все свои возвращались к ней потом... Муж, братья и вот теперь - сын. Истребление всей семьи не казалось ей чудовищным: это был своего рода закон. Не знаю, была ли эта заповедь выточена в камне, весьма возможно: она ведь каменная. Долина слез. Мы пришли в этот мир, чтобы страдать. Да исполнится воля Господня! Каменная; мало того, без нее, как оказалось, нельзя обойтись, она служит прекрасным оправданием: невозможно быть счастливым, не стоит и пытаться, таков мировой порядок. Думайте что угодно об "Орестее" и греческой трагедии в целом, но для меня значимым является прежде всего то, что они играли под открытым небом, чтобы кто-то там, наверху, надорвался от смеха. Я хочу сказать, что в гуманности есть место безумию, и оно уже не принадлежит человеку... Вот. Вы меня выслушали. Очень мило с вашей стороны. Надеюсь, я немного помогла вам... забыть... - Ну конечно; признаем мы это или нет, но мы всегда рассчитываем, что кто-то придет на помощь... - Наживка... - Может, и так; но, в конце концов, мы ведь с вами сейчас здесь, вы и я. - Расскажите мне о ней. - Что ж... Как-то она мне сказала: "До сих пор, но не дальше". Она не просто отказывалась страдать: это был вкус к полноте жизни. У нее этот вкус был слишком развит, чтобы согласиться вылизывать объедки с тарелок. Тогда я трусливо ответил: "Раз так, уйдем вместе". У меня был повод рассердиться не на шутку, "Не может быть и речи. Ты говоришь так, как будто один ты имеешь право любить. Мне ненавистна сама мысль о том, что я умру, унеся с собой и смысл моей жизни. Не знаю, что это может значить: быть "очень женственной" или "очень мужественным", если не быть прежде всего тем, кого любишь, жить им. Так что обещай... обещай мне, что не будешь оправдывать все своей печалью, прятаться за ней. Мрачное пристанище среди руин, поросших терновником. Нет! Я не хочу, чтобы смерть прибрала к рукам больше того, что может унести. Ты не станешь запираться в темнице воспоминаний. Я не хочу помогать камням. Мы с тобой были счастливы: теперь мы в долгу у счастья". Что мне еще сказать, разве вот что: я все ей отдал, и все это мне и осталось. Любовь - единственное богатство, которое преумножается, когда его расточаешь. Чем больше отдаешь, тем больше остается тебе. Я жил этой женщиной, и я не понимаю, как можно жить иначе. Хотите воспоминаний? Вот одно, пожалуйста. Она лежала. Она уже очень страдала тогда. Я склонился над ней... Сильная рука, мужское присутствие, поддержка, в духе "я с тобой...". Повеситься можно. Она прикоснулась к моей щеке кончиками пальцев. "Ты так меня любил, что это почти мое создание. Как будто я сделала что-то стоящее в жизни. Напрасно они стараются, те, кто исчисляется миллионами: только двое могут рассчитывать на удачу. Можно считать до бесконечности, но только по два". Что-нибудь еще? У нее были очень светлые волосы... на устах улыбка радости, которую невозможно спугнуть... Она не похожа на вас, вы совсем другая; к тому же дело уже не в вас и не во мне, но в том, что нас объединяет... из-за ее отсутствия... Есть одно известное высказывание, оно многим нравится, потому что представляется мудрым: "Нужно отдать огню его долю, чтобы спасти остальное". Так вот, нет. Почему? Очень просто: огонь никогда не наедается, его доля не гаснет, она горит вечно. Видели вы на улицах стариков, которые идут еле-еле, поддерживая друг друга? Это она и есть, его доля. Чем меньше остается от каждого отдельно, тем больше - от них вместе... Она подождала немного, слушая ночь, потом спросила: - Господи, но что же вы собираетесь делать со всем этим? Я опустил глаза, чтобы сдержаться. Я буду жить до глубокой старости, чтобы хранить память о тебе. У меня будет родина, будет земля, источник, сад и дом: отблеск женщины. Покачивание бедер, развевающиеся локоны, морщинки - штрихи нашего совместного творчества; я буду звать, откуда я. У меня всегда будет родина в лице женщины, и если мое придется оказаться в одиночестве, то только как часовому на посту в ожидании смены караула. Все, что я потерял, возвращается ко мне смыслом жизни. Нетронутое, невредимое, нетленное... Отблеск женщины. Я прекрасно видел, что ты все еще сопротивлялась, ты пыталась слушать меня: так слушают, чтобы признать знакомый голос, родное дыхание; и в какой-то момент, специально чтобы отдалить меня, с той насмешкой, что всегда придает нам сил, ты в бессильной ярости включила кассету, и мой голос заглушили потоки музыки, уже мертвые, записанные. Помню еще какие-то улицы; ты плакала от досады, сердясь сама на себя за то, что отступала перед верой этого одержимого у твоих ног; потом: мы у тебя, и ты, упав в мои объятья, у меня на груди нашла наконец то место, не тронутое несчастьем, где ничто нам не страшно; а я, на ком: лежал этот тяжкий груз ответственности, я понял, что мы спасены. "Не ищи легких путей, Мишель, не отказывайся от любви, используя меня как оправдание: смерть - прожорливая тварь, я не хочу ее прикармливать. Я ухожу, но я хочу остаться женщиной". И когда ты, Лидия, шепнула мне, без тени упрека: "Никогда ведь не будет никого другого, только она", я понял, что твое сердце уже полно нежности к той, которую я тебе доверил. Мы возвращались; конец скитаниям, покой тихой гавани. Это был конец травли, как будто мы достигли того пристанища, земли обетованной, где было все, что у нас украли. Даже если речь не шла уже ни о тебе, ни обо мне, но о борьбе за честь, если мы превратились в одно воспоминание, все же за этим стояла победа человека. Не знаю, то ли это шепот моего дыхания, то ли голос старого рассказчика у меня в груди... Пусть вокруг темно, но небезнадежно: свет будет еще прекраснее в этой мрачной шкатулке. - Когда Янник объявила мне день и час, мы были на озере Эйр, в местечке Иманс, - не думал, что вспомню эти названия, память часто загромождается всякого рода мелкими подробностями. Она заговорила о тебе так весело и с такой дружеской теплотой, что впервые за эти последние месяцы перед нами как будто забрезжила надежда. "Моя неизвестная сестра, я хочу, чтобы ты рассказал ей, как сильно она мне нужна. Я хотела бы повстречаться с ней, улыбнуться, обнять. Одна беда: мы слишком... зависим от биологии, а наша жизнь, она как флакон с этикеткой: "Перед употреблением взболтать". Есть молчаливая слабость, без упрека, но под этим всегда понималось: борьба. Может быть, я ужасная эгоистка, но почему ты не хочешь, чтобы я продолжала жить и быть счастливой, когда меня уже не будет здесь? Я прошу тебя не превращать память обо мне в ревностно охраняемую кубышку своих воспоминаний. Я хочу, чтобы ты расточал меня, чтобы подарил меня другой. Только так я буду спасена, только так останусь женщиной. Когда я буду засыпать, то постараюсь увидеть ее, представить, какая я буду теперь, сколько мне будет лет, как я буду одеваться и какого цвета на этот раз будут мои глаза..." Она зажгла свет. Усталое лицо, мягкие морщинки - эти следы того, что мы прожили вместе, находясь далеко друг от друга, дарили нам двадцать лет общей жизни. Взгляд, изгиб плеч, беспорядок седых завитков, легко уязвимая наивность в линии губ - все это слилось в одно смятение, тревогу, дрожь... - Вы из тех французов, которых уже давно нет: строителей соборов... Я понятия не имею о "завтра", Мишель. У меня нет такой привычки к роскоши. Я вся из маленьких "сегодня". Это старая добрая битва, знаю: мужчина, женщина, супружеский союз, во имя и против всего, но у меня нет никакого желания покрыться пылью истории. Я хотела увидеть наши лица, темнота, сами знаете, слишком обманчива. Вы лежали там, рядом со мной, среди изломанных мечей и пробитых щитов, а... я? Зачем я на этом поле брани? - У меня еще годы жизни впереди, я могу подарить их вам. - Не надо, я не хочу вашей жизни. Ни за что на свете. Мне и своей достаточно. Вам удалось нечто замечательное: вы взяли у Бога что могли и отдали все это любви. Это слишком возвышенно для меня. Слишком, для женщины, которая работает. Посмотрите на меня хорошенько, старина. На мне ведь живого места не осталось. Я не пойду в крестовый поход, чтобы освобождать могилу супружеского союза. Раньше по крайней мере мужчины одни отправлялись в Святую землю. Я хочу быть счастливой сама по себе. Я не желаю бороться за счастье всего рода человеческого. Вообразите, я даже не умею летать. У меня нет крыльев. Я представляю из себя такую малость и прошу еще меньше. Немного нежности, мягкости, ласки, которую подхватит ведер и унесет с собой - почему нет, отчего и ветер тоже не может быть счастлив? - Это ваш способ сказать мне, что вы очень требовательны... - О да. Очень. - Мы не станем сразу сворачивать горы. Не волнуйтесь, горы сами придут к нам. Если вы полагаете, что во мне проснулся сейчас рыцарский дух, то это ошибка. Я не говорю: "Я вас люблю". Я говорю: "Давайте попробуем". Совершенно незачем расшаркиваться с несчастьем. Я в этом уверен. Она накинула пеньюар, закурила сигарету и стала ходить из угла в угол, нервно жестикулируя и этой резкостью выдавая ту обезоруживающую готовность ринуться в бой, которая присуща только им, безропотным. - Прежде всего, речь идет о том, чтобы спасти женщину, так? Она вам сказала: "Сделай из меня другую"? Но я не хочу помогать вам мусолить одни и те же воспоминания. Увольте. Я разучилась. Может, я больше не способна на это высшее прозрение, необходимое для того, чтобы продолжать борьбу, прозрение, которое называется ослепление. Не помню, кто сказал, что в жизни всякое достижение - лишь неудавшийся провал... - Ларошфуко? - Нет, не Ларошфуко. - Оскар Уайльд? - Нет, не он. - Тогда лорд Байрон. - Нет, и не Байрон. - Послушайте, Лидия, я предложил вам самое лучшее. Ларошфуко, Уайльд, Байрон. Вершины. Со мной вы всегда на вершинах. Смейтесь, смейтесь, от этого становится светлее. И не говорите: "Я вас плохо знаю". Или, того лучше: "Я боюсь ошибиться". Вы же не станете просить меня не терять головы, когда у нас вдвое больше шансов против непонимания? Закройте глаза и смотрите на меня. Не всякая истина - дом родной. Часто случается, что там нет отопления и просто умираешь от холода. Небытие меня не интересует, и именно потому, что оно существует. - Вы романтик? - В том, что касается всякой дряни, да. Вовсе не обязательно отрицать реальность: достаточно просто не идти у нее на поводу. Если бы мы были менее счастливы, то есть не настолько, чтобы забыть о враге, мы бы вовремя заметили, что Янник больна, и, может быть, ее удалось бы спасти. Мы забыли, что счастье, как в пасти акулы, всегда окружено двумя рядами зубов. Находясь сначала вне поля видимости и вне подозрений, враг раскрыл себя, только когда насытился по самое горло. Настоящая гадина, порочная и злобно трусливая. Вы, помнится, говорили о сломанных мечах и пробитых щитах: верно, их все пребывает. Мы еще слишком слабы. Но эта слабость, уязвимость, наша боязнь мимолетности жизни - не что иное, как сила души. Вы не могли не заметить, что слово "душа" незаметно вышло у нас из употребления. Мы предпочитаем не приближаться к столь высоким материям: сразу видишь свою ничтожность. Может быть, мы с вами смешны: два буйка пытаются поддержать друг друга, выталкивая один другого на поверхность; что ж, я согласен с честью носить этот клоунский наряд. Скажу больше: именно с плевков и кремовых тортов начало вырисовываться то, что почти уже можно назвать человеческим лицом... Мне не хотелось бы, чтобы вы хоть на мгновение усомнились в моей абсолютной верности той, которой больше нет: это не может умереть, и теперь ваша очередь... В ее голосе, взгляде еще теплился дух противоречия. Я прекрасно понимал эти повышенные тона, эту безоружную агрессивность, бьющиеся крылья: она запаниковала, обнаружив, что еще способна верить. - Не знаю, отдаете ли вы себе отчет в том, с каким безразличием ко мне, если не сказать, с какой жестокостью, вы торопитесь полюбить еще раз, причем другую, и что, глядя, как вы кинулись пересекать вплавь океан, хочется броситься в воду и помешать вам утопиться... Зыбкая почва, эти отчаявшиеся люди. - И что? - А то! Жаль, что я не играю на гитаре, Мишель, у нас бы получился отличный номер. Соня знакома с директором музыкальных театров, она наверняка смогла бы устроить нам прослушивание. - Иронизируете, ваше право. Каждый отбивается как умеет. Но если однажды я перестану любить, это будет означать только то, что у меня больше нет легких. Сейчас вы здесь, сейчас здесь свет женщины, и несчастье перестает быть нормой жизни. Пять часов утра, там все кончено, камня на камне не осталось, то есть теперь нужно строить заново. После того как все было обращено в прах, наступает момент изначальной цельности, нетронутости. Я пою вам сейчас первобытный дикий гимн - это единственный способ выразить то, что было прожито. "Илиаду" называют эпопеей и восхищаются тысячами описанных в ней героических сражений. Гораздо труднее вызвать в памяти супружеские пары, мирно доживающие свой век; а между тем они-то и представляют собой наши самые прекрасные победы. Может быть, вы не поймете" как я любил, и продолжаю любить, другую женщину, и поэтому отвернетесь от меня. Вы скажете: "Хватит нам, женщинам, быть вечно отдающими матерями". Нет! Забудьте про эти скитающиеся и ищущие друг друга половинки. Я говорю вам о паре: в союзе двух сердец уже не разбираешь, кто земля, а кто солнце. Это существо другого порядка, другого пола, из других миров. Вы станете говорить мне о "независимости"; эта пресловутая "независимость" сепаратистов, раздельные уборные "М", "Ж", где мы запираемся, чтобы с нежностью отдаться себе, любимому. "Независимый" мужчина, "независимая" женщина, это шум издалека, с вечно одиноких ледяных полюсов, оттуда, где нет ничего, кроме собачьих упряжек, и где нужно благоговейно слушать и молчать: удел обездоленных. Сейчас вы меня покинете, но некоторые мгновения зацепятся в памяти. Эфемерность живет вспышками, и я не прошу счастья в долг. Я посмотрю на часы, встану, оденусь, поблагодарю вас: "Спасибо, что составили мне компанию, время пролетело так быстро, надеюсь, мой голос не слишком потревожил соседей"; вы сможете привести себя в порядок, причесаться; мы "обретем свое сознание", как говорят ясновидящие, ясновидящие - само слово звучит как кипящее масло в крови. Это так банально, так часто происходит на нашем блошином рынке, мы довольствуемся побрякушками; все у нас легковесно, как паутинки; любовь давно поистрепалась, все затаскано до дыр; мы хотим заглушить эхо, потому что оно повторяется, но чтобы заставить нас самих повторить что-нибудь, сперва потребовалось бы вырвать нам голосовые связки. Вы ничем на нее не похожи, именно этим вы и утверждаете ее постоянство. - Мишель, Мишель... Она присела на кровать, рядом со мной. Может, она и слушала меня, но голоса у нас еще не было. Наш голос - пока еще только способ драть горло. - Боюсь, что жизнь, настоящая, реальная, окажется не на высоте, мой друг. Она слишком быстро выдыхается. К несчастью, есть камни, которые не мечтают об эхе, и таких много. - Да, один великий поэт прекрасно это выразил, великий поэт, который ничего не написал, не говорил о любви и тем смог выразить, какая огромная пустота без нее зияет в нашей жизни. Мне жаль их. Когда любил женщину всем сердцем, всеми глазами, всеми зорями, лесами, полями, родниками и птицами, понимаешь, что любил ее самую малость и что мир - лишь начало того, что вам еще предстоит. Я не прошу вас принять эту религию вместе со мной; я знаю, что вы хотели только помочь другой женщине, сделать ее смерть менее жестокой. Мы проговорили всю ночь, а я почти ничего вам не сказал, потому что ваши уста говорили мне о ней. Вы так и не узнаете, как сильно она в вас верила и полагалась на вас. Мы часто бывали во Фло: она предпочитала вековые леса морским волнам, столь изменчивым. Она знала, что потеряна для этого мира, но на природе этого не замечаешь. Когда ее спрашивали, кто она по знаку, она отвечала, смеясь: "Светлячок". Она любила прикасаться к черной тверди скал, которые грезят о малейшем трепете, о мимолетности. Мы шли среди деревьев навстречу другой паре, через тысячу лет, через десять тысяч, потому что жизнь сама нуждается в смысле жизни. Она говорила, что я идеализирую женщину и поэтому теряется ее сущность; но для нее так даже лучше: она меньше ощущала свою тленность; лишенная доли своей человечности, она становилась менее смертной. Я прекрасно помню то место, тот путь; там был гладкий темный пруд, освещаемый стрекозами, мерцающим блеском, порожденным солнцем и тенью. Враг уже хозяйничал на земле; наши дни были сочтены; она возлагала на тебя свои надежды. "Я хотела бы, чтобы она пришла сюда через год, когда вернется этот сизый туман, и в ее руке твоя рука вспомнит о моей. Хорошо бы, конечно, немного милых стихов, но что уж там: для поэтов говорить о любви значит лишиться оригинальности, а это всегда трудно. Любовь, союз, о чем мы говорим, когда человек исследует Марс, высаживается на Луну, нет, в самом деле, это отсталость, Впрочем, разве кто-нибудь уже сказал, что все, что есть женского, - мужчина, все, что есть мужского, - женщина? Ведь нет. Я знаю, что невероятно глупо расставаться с тобой по каким-то, так сказать, техническим причинам, все эти проблемы с органами, вирусами, еще Бог знает с чем, но поверь мне: я вернусь к тебе другой женщиной. Я много думаю о ней. Даже забавно, как я забочусь о ее красоте. Я не знаю ее, очень может быть, ей недостанет братских чувств, и тогда нам будет сложно, мне и ей. И все-таки я ей уже помогла: ты не сможешь жить без меня, а мое место - вот оно, совсем готово для другой. Я не хочу уйти как воровка; ты должен помочь мне остаться женщиной; нет более безжалостного пути забыть меня, чем отказаться от любви. Скажи ей..." Но к чему все это, Лидия? Ты знаешь, ты понимаешь: мы здесь, вдвоем. Хлеб давно уже изобрели, реке незачем объяснять роднику, откуда она берет начало, а сердце не рассказывает крови, чем оно живет... Давным-давно известно, как образуются безжизненные миры, от какого леденящего душу отсутствия женских губ. Так пусть они чахнут от грусти, потому что земля обратилась в пыль; мне совершенно безразлично, кто из них теперь прах, а кто Бог, потому что ни один, ни другой не могут быть женщиной. Порой я даже отправлялся взглянуть на соборы - Реймский и Шартрский, чтобы увидеть, как сильно можно ошибаться... Смысл жизни имеет вкус поцелуя. Там мое рождение. Я оттуда. Она наклонилась ко мне, но по ее лицу, которое между тем было так близко сейчас, я не мог понять: оно ли, то, настоящее, наконец, или она просто давала мне напиться. И вдруг, в каком-то стремительном порыве, она обняла меня, прижав к себе, совсем как там, на дне моей памяти. - Ты вор, Мишель. Разоритель церквей. Тебя в конце концов схватят за осквернение соборов. Она взяла мою руку и улыбнулась ей: - А у тебя, оказывается, кулак. Зачем это, а? - Чтобы мечтать о кулаках. Кулаков еще нет, они ведь выдуманы Гомером. Легенды, рассказываемые старыми цепями новым, чтобы упрочить их. - И что же, Мишель? Что дальше? Мои пальцы коснулись ее губ, долго блуждали по ним, чтобы снова научиться благословлять. Моя рука прошлась по ее волосам, забравшим у возраста все, что было в нем самого светлого, по морщинкам - сначала в улыбке, потом на лбу, вертикальная черточка, словно распятая на крыльях бровей, потом вокруг глаз, такие мелкие, так тщательно прорезанные. Жизнь - мастер в таких работах. - Ну вот, ты здесь, здесь свет женщины. Другие, может быть, в состоянии жить вдали от него, но не я. Глава IX Когда я открыл глаза, бледный день занимался за окнами, проникая сквозь шторы в сопровождении непременного аккомпанемента лязга мусорных бачков. Ночные воды убывали, унося с собой непроницаемость: мебель, вещи, одежда, настенные часы, материализовавшись, теперь со всех сторон глядели на меня. За нормой удаляющейся ночи я мог разобрать одну руку Лидии и ее кисть, свободную и одинокую. Я наклонился к ней, задержавшись еще на мгновение в этом укрытии. Она, конечно, притворялась спящей, чтобы ничего не усложнять. Может быть, она ждала, чтобы я ушел, потому что целая жизнь - это слишком долго, она, должно быть, начинала бояться грядущего. Я встал, оделся. Горничная должна прийти через час, но я хотел быть там раньше нее. Хотел сесть рядом, подождать немного: в конце концов, мне ничего не известно о смерти; к тому же мы никогда не нуждались в словах, чтобы понять друг друга. А между тем мы договорились, что я больше не увижу ее, после... Совершенно не могу представить, на что я буду похожа. Говорят, вид обычно у всех спокойный, умиротворенный, словом, еще одна гадость напоследок... Я вернулся в спальню. Лидии там не было. Я нашел ее в кухне. Сел напротив, ничего не говоря, и стал пить кофе. Дневной свет пролился на ее лицо, и... сколь дороги показались мне эти следы усталости, эта осунувшаяся бледность, морщины! Старьевщик утра ничем не разжился и лишь поднял в цене то, что пришел охаивать. - Лидия, ты не могла бы пойти туда со мной? - Хорошо. - А потом мы сразу уедем. Паспорт при тебе? - Да. Я давно уже готовилась бежать. - Прямо оттуда - в Руасси. Можно для начала в Мексику. Зазвонил телефон. Звонили долго. Она не подошла. - Это Ален. Он звонит каждое утро... Я не смогу отправиться с тобой так далеко, Мишель. В тебе есть какая-то религиозная одержимость любить женщину, и в этом больше именно одержимости, за которой теряется сама женщина. Оно слишком возвышенно для меня, твое падение. Ты падаешь слишком высоко. Ты вне себя от горя, и я не знаю, кто ты на самом деле. Уезжай один, а через три месяца, через полгода ты вернешься, и мы попробуем познакомиться заново. Посмотрим. Хотелось бы, чтобы я ошибалась, мне даже только этого и довольно, но ты должен мне помочь. Это трудно - изо дня в день, шаг за шагом, по миллиметру. Мы всегда еле-еле пробираемся навстречу друг другу. В настоящий момент ты не являешься самим собой. Ты - это она. Скажу больше: речь уже не только о ней или о тебе, и вовсе не обо мне, но о великой битве. Ты ведешь какой-то дикий бой за честь человека. Ты отказываешься быть побежденным. У тебя сжимаются кулаки. Я прекрасно понимаю, что сейчас речь о нас, обо всех, как и каждый раз, когда предстоит покончить с несчастьем. Я думаю об этих замечательных швейцарцах и шведах, хирургах, помогающих в завалах Бейрута: они спасают не только тех, кого спасают, они делают гораздо больше, даже когда никого не удается спасти... И ты, ты так любишь другую женщину, что слишком легко отдаешь все. - Ты взвешиваешь свои "за" и "против", Лидия, Можно ясно видеть, но как научиться ясно надеяться? Любовь - это путешествие, в которое пускаются без карты и компаса и где уберечь тебя может только собственная осторожность. Ты подумала и решила, что это у меня слепая вера: женщина, "Он остался в первой попавшейся часовне и стал молиться". Но скажи мне, кто в наши годы станет говорить такое? Кто осмелится? Кто осмелится сегодня заявить о своем постоянстве? Кто осмелится сказать, что честь, мужество, смысл и смелость быть мужчиной - это женщина? И еще раз: я даже не прошу любить меня, я говорю только о братстве. Я прошу тебя быть рядом со мной и не замечать несчастье назло ему. Нет выше славы для человека. Женщина, мужчина - кости падают и своим раскладом уничтожают всякую случайность. Нам нужно быть слишком набожными, чтобы оказаться среди всех этих карточных соборов. - Мишель, искусственное дыхание может вернуть к жизни, но жить этим постоянно - невозможно. - Жить будем потом. В данный момент мы можем только дать шансу шанс. Мы живем в такое время, когда каждый кричит от одиночества и никто даже не задумывается, что кричит от любви. Когда люди умирают от одиночества, они всегда умирают от любви. - Я только хочу сказать, что, может быть, лучше остаться в Париже, потому что здесь будет гораздо труднее, чем в каких-то сказочных странах мечты, и так мы быстрее разберемся, что самое важное... Она опустила глаза. Ее рука нервно перебирала крошки на столе. Что-то угасало. Что-то, что-то главное, ускользало от меня, и я не знал, как его удержать. Зазвонил телефон. - Вот видите, - сказал я. - Звонки здесь никуда не денутся. У вас ли, у меня... Нужно уехать. Она держала большую чашку с кофе двумя руками и размышляла. День в разгаре, и мы на кухне. - Хорошо. Пойду собирать чемодан. Я вдруг вспомнил, где оставил дорожную сумку: в гримерной у сеньора Гальбы. Там был мой паспорт, путевые листы. Лидия нашла в справочнике телефон "Клапси", но там никто не брал трубку. Я вспомнил, что маэстро остановился в гостинице "Крийон", и позвонил туда. - Будьте добры, мне нужен сеньор Гальба. Мне ответил женский голос, и я повторил свою просьбу. - Кто его спрашивает? - Скажите, что это его друг из Лас-Вегаса. Пауза... - Вы его друг? Он... он... не могли бы вы прийти сюда, месье? С ним что-то неладно. - Сердце? - Нет, но он в самом деле очень странный и... Я узнал этот голос: девушка, которая подошла к нам на улице, возле "Клапси". - Мы говорили с вами этой ночью, мадемуазель, помните, я был в машине с подругой. - Прекрасно, значит, вы хорошо его знаете. Он попросил побыть с ним в гостинице и... Я не могу больше здесь оставаться. Он меня пугает. В трубке опять замолчали, и потом я услышал голос сеньора Гальбы: - А, это вы. Да, ваша сумка у меня. Вы забыли ее у меня в гримерной... Кстати, вы знаете, что Матто Гроссо умер? - Я еще не открывал утренних газет. - Сердце не выдержало. Вот так... раз - и все! - Смрт. - И-мен-но. Сначала уходят лучшие. Я был так привязан к нему, и моя жена очень его любила. Он был старый и боялся оставаться один. Решил уйти первым... Большой трус был. Но я ничего, держусь, у меня контракты на два года вперед. Эти люди знают, что делают, вы понимаете: чем им заполнить вместо меня такой огромный пробел в программе... Мне, конечно" ужасно будет не хватать Матто, но он поторопился. И то, что я говорю сейчас с вами, тому подтверждение. Как полагаете, у меня голос человека, который собирается отбросить коньки с минуты на минуту? - Вовсе нет. - Я в отличной форме. Даже провел ночь с женщиной. - Поздравляю. - Но я не знаю, что буду делать без этой собаки. - Найдите себе другую. - Да, но на это нужно время, это ведь должен быть друг. Здесь одного дня мало. Понимаете, общие воспоминания, привычки. У него была особенная манера положить морду на лапы и смотреть на меня так, будто в его жизни нет ничего важнее меня... Вам это знакомо? - Еще как! Мне не раз случалось положить морду на лапы и смотреть на кого-то так, будто важнее него у меня нет ничего в жизни... Сейчас я должен с вами попрощаться, Гальба. Меня ждут. - Этот пес умер преждевременно. Он ошибся. А между тем у него была прекрасная интуиция. Он должен был почувствовать, что мне еще кое-что осталось. Он ошибся в своих прогнозах. Я переполнен жизнью, поверьте мне на слово. И у меня лучший номер в мире. Я еще раз прорепетировал его сегодня ночью. Бе-зу-преч-но! Говорит само за себя. А? - Я скоро зайду за сумкой. Оставьте ее у консьержа. - Нет, нет, вы должны подняться ко мне. Номер пятьдесят семь. Вы тоже уезжаете? - Да. - Далеко? - В Каракас. - Очень красивый город. Поднимайтесь сразу в номер. Со мной тут была приятельница, но она только что ушла. Даже денег не взяла. Такая трусиха. Приходите, приходите. Мне опостылели эти гостиницы. Так я на вас рассчитываю. - Слушайте, Гальба, у меня сегодня ночью умерла жена. Я должен зайти к ней. Но потом - сразу к вам. - Прекрасно. Главное, не протрезвейте! - И хотел бы, не смог. Я прошел на кухню, я забыл, где оставил что-то, что искал, и теперь уже не знал, что это было. На кухне этого не было, и я прошел в гостиную, потом в спальню, но и там этого не оказалось. Лидия открывала шкафы и бросала вещи в чемодан. Она старалась не смотреть на меня, как будто боялась встретиться со мной взглядом. Может, она спрашивала себя, чего я жду, почему еще не ушел, всегда есть пустые отрезки, провалы, невозможно все время быть счастливым. Иногда и отклеивается. Как-то в Вальдемосе я видел оливы, ветви которых так переплелись, что нельзя было разобрать, где одна, а где другая. Но это с оливами так. Я пошел в прихожую и обнаружил там свой плащ и шляпу. Надел их. Вернулся в гостиную, сел в кресло и долго сидел так, пытаясь вспомнить, чего же мне недоставало и что я так искал. У меня болела рука и грудь, там, откуда вырвали ее. Я встал, тщательно осмотрел все карманы: я был весь в поту; прошел в спальню. - Извините, у вас не будет платка? Верну при первой же встрече. Она странно посмотрела на меня, потом взяла в шкафу носовой платок и протянула мне. - Мне очень жаль, что приходится предстать пред вами в таком виде, - сказал я. - У меня не было времени переодеться. Она слушала очень внимательно, ничего не отвечала, нарочно не смотрела в мою сторону, выбирала какие-то вещи и складывала их в чемодан. Я присел, радуясь возможности поговорить с кем-нибудь. - Я не менял рубашку трое суток, моя электробритва в дорожной сумке, которую я оставил у сеньора Гальбы, он артист-дрессировщик и исполняет в "Клапси" свой номер, известный во всем мире. Не знаю, как вас благодарить. - Вам надо поесть. - Нет, спасибо, извините, скоро будет лучше. - Хотите, я вызову вам такси или отвезу сама? - Думаю, если бы вы проводили меня туда, это было бы очень кстати. Видите, все на этом свете вовсе не случайно, раз мы с вами встретились. Есть ведь доброжелательность, внимание, помощь и поддержка. Я уверен, что сеньор Гальба очень заботится о своих подопечных, хоть и нахожу его занятие весьма жестоким. Думаю, это поражало бы еще больше, если бы сам он не выходил на сцену, а оставался невидимым за кулисами. Так было бы даже более правдоподобно. Вместе с тем, полагаю, мы не должны останавливаться на достигнутом. Всегда можно сделать лучше. Второе дыхание очень ободряет, и мы еще умалчиваем о третьем, четвертом - из скромности. Нужно постоянно расширять границы выносливости, мировых рекордов не существует, всегда можно сделать лучше. Не беречь сил, вот в чем суть. Говорят, когда американцы высадились" на Луну, они обнаружили там китайцев. Возмутившись, - ведь всем известно, что китайцы не располагают необходимыми для этого техническими средствами, - они требуют объяснений: "Как вы здесь оказались, как смогли добраться до Луны, наплевав на все законы природы?" Тогда один из этих мелких китайцев, ставя один кулак на другой, показывает в воздухе лесенку и говорит, улыбаясь во весь рот: "Один китаец, два китайца, три китайца..." Видите, не надо опускать руки. Сделаем лесенку и доберемся. Не знаю уж, какого сеньора Гальбу мы найдем там, наверху, но уши ему пообрываем, точно, за рак, за тиранию, за злобу, за безумие. Мы победим, потому что мы самые сильные; в мире копятся огромные силы, которые пока еще не проявили себя... один китаец, два китайца, три китайца... Но что я мог против этих глаз, спокойно смотрящих на меня. Я спросил: - Вы ведете за мной наблюдение? - Вы не можете так дальше... - Могу, Лидия. Нет рекордов, которые не побить. Всегда можно сделать лучше. Просто в следующий раз я буду тренироваться в пряжках в высоту, как чемпион Вирен, когда он готовился к Олимпийским играм. Телефон опять зазвонил. Мне это уже так надоело. Я снял трубку. Прерывистый, напряженный голос: - Дзидзя? Какакак галетта но но мазабетта ну ну... Меня пробрал смех. Сеньор Гальба - другой, тот, что остерегается показываться из-за кулис, - решительно не отступал ни перед чем. Какакак галетта но но мазабетта ну ну... Не брезгует ничем, чтобы достичь комического эффекта. Я протянул трубку Лидии. - Ваш чемпион мира. Легок на помине. Серьезно, думаю, в данный момент он заслуженно носит это звание. Она вырвала трубку у меня из рук, глядя куда-то ввысь (так далеко наши оптические аппараты не берут); по дороге туда взгляд ее на секунду остановился на мне. Она чуть не плакала, сдерживая слезы: должно быть, она напоминала себе, что еще долгий день впереди. - Да, Ален, я все это знаю. И мы все это знаем. Мы каждый раз узнаем что это Бог, и это наконец закладывается в подсознание. Я знаю, что ты здесь ни при чем. Ты не виноват. Просто глупая случайность. Ты посадил малышку на заднее сиденье, ты вел медленно. Я знаю, чего ты хочешь. Но я не могу тебе помочь, потому что Соня всегда рядом, она мне не доверяет. Они меня уже выставили на днях. Что же, нужно продолжать жить, нужно терпеливо сносить выпавшее нам несчастье, это очень хорошее выражение. Я уверена, что сейчас ты уже понимаешь некоторые слова, ты делаешь успехи. Ты уже можешь сказать "Дидья" к "блюблю". Дальше пойдет лучше, вот увидишь. Я знаю, что Соня сейчас рядом с тобой и она улыбается. Смелее вперед, смелее, не останавливайся. Надо продолжать. Ты сумеешь, Ален, вне всяких сомнений" сумеешь... Я добавил: - Скажите ему: мы победим, потому что мы самые сильные. Долгий поход. Мы проиграли сражение, но не войну. В мире копятся огромные силы, которые пока еще в запасе. Один китаец, два китайца, три китайца. Александр Македонский, Ницше, Че Гевара, Маркс, де Голль, Мао. Израильтяне пошлют свои отряды. Тех солдат, с вершин пирамид. К оружию, собратья. Кровавые стяги тирании поднялись против нас. Мы победим. Мы устраним даже метастазы. Бог справедливости и добра, два уха и хвост. Оле, оле! Три миллиарда спартанцев. Свобода ведет нас. Спиной к стене. No pasaran. Это наш последний бой. До последней капли крови. И припев: мы победим, потому что мы самые сильные. Долгий поход. Один китаец, два китайца, три китайца... Я почувствовал, как на плечо мне легла рука. - Извините, Лидия, скриплю немного, но та: всегда, когда гремишь цепями... Я встал. На улице был цветочный магазин. - Какие она любила цветы? - Все. Она вернулась с букетом белых и сиреневых. Я положил чемодан в багажник. - Где это? - Улица Вано. Перед домом стояли какие-то люди. Вышел консьерж, потом парикмахер и его жена. Они посмотрели на меня с уважением, как будто из-за моего горя я вырос в их глазах. Мой шурин умирал в кресле. - Ты знал, что она собирается это сделать, да? Вы договорились... Ты не имел права позволять ей... Пока живем, надеемся... - Точно. Мы проиграли сражение, но не войну. В мире копятся огромные силы, которые пока еще в запасе. Один китаец, два китайца, три китайца... Он пожал плечами и попытался съязвить: - И что ты теперь будешь делать? Косметический ремонт? Я сказал правду: - Попытаюсь быть счастливым. Мадам Лидия Товарски... мой шурин... Доктор Тэйлер, взяв меня за плечо, сильно пожал мне руку и долго смотрел мне в глаза. - Мужайтесь, - сказал он, как будто думал, что одной смертью здесь не закончится. - Доктор Тэйлер, представитель от медицины. Мадам Лидия Товарски. - Очень приятно, - ответил доктор, и я не смог удержаться от смеха. Тут раздался голос шурина у меня за спиной: - Да он пьян в стельку... Больше ничего не придумал. Я обернулся: - Именно. - Потом прибавил: - И это будет продолжаться. Хватит на всю жизнь, даже на две. Нам есть чем жить. Они смотрели на нас в замешательстве, стараясь ничего не замечать. Я пришел с другой женщиной, и без особого труда можно было увидеть это нежное понимание, установившееся между нами; поэтому меня так веселили их озадаченные лица. Я вел себя непристойно. Я не уважал несчастье, его права и привилегии, не соблюдал соглашения и приличия. Я дерзко манкировал устав прописанных ему почестей. Вызов, неподчинение, отказ подчиняться - в сущности, это были всего лишь признаки моего неумения жить. Оскорбление величества, осквернение святого, пощечина главе нашего правительства, удар по абсолютной власти; и эта женщина, спокойно стоявшая рядом со мной, как на своем законном месте, казалось, даже не понимает, что здесь - территория скорби. При всем том я прекрасно видел, что Янник уже не дышала, что она была "мертва", как говорят те, кто ни в чем не сомневается. Еще на ней была моя пижама, и не думаю, что она надела ее по привычке. Я взял стул и сел возле кровати. Шторы были опущены, но света хватало. - Ты видишь, она здесь. Она принесла тебе цветы. Совсем как ты хотела. Мы попробуем сделать тебя счастливой. Это будет немного трудно, будут падения, пустота, неловкость, временами нам будет не хватать воздуха, как, впрочем, на любом пути, требующем выносливости; но мы прожили довольно долгую жизнь, каждый отдельно, и от этого при объединении оказывается много несовпадений. Ты знала, что я не смогу жить без тебя, и тем самым оставила так много места для нее. Я никогда больше не заговорю с ней о тебе, как и обещал, потому что ты не хотела стеснять ее присутствием другой, навязывать ей свои вкусы, привычки, ты хотела, чтобы она была свободна от всякой относительности. Я спрячу все фотографии, все вещи, которые ты любила, я не буду жить воспоминаниями. Мне достаточно будет видеть леса, поля, океаны, континенты, весь мир, чтобы любить то немногое, что остается мне от тебя. Все прошло так быстро, улетело так далеко. Ты помнишь, в Вальдемосе, те две оливы, ветви которых так тесно переплелись, что различить их стало невозможно? Нас разрубили топором. Конечно, мне больно, особенно руке и груди, в том месте, откуда вырвали тебя, больно глазам, губам, всему, где пусто без тебя; но этот глубокий, неизгладимый след станет святилищем женщины, которое готово ее принять, чтобы благословить и одарить любовью. Она здесь, она смотрит на тебя, чтобы лучше понять, кто я, откуда, из чего вылеплен. Она беспокоится, нужно подождать, мы ведь еще немного чужие друг другу, мы сомневаемся, колеблемся, нам не хватает разногласий, различий, несовпадений, мы еще не открыли обратную сторону друг друга, еще скрыты от глаз наши недостатки и причуды, все наши несоответствия, которые позволят нам лучше вписаться один в другого, подравнять наши отношения, притесаться, постепенно проникнуть друг в друга, и тогда придет нежность, чтобы дополнить одного тем, что есть у другого... Я разглядел в сумраке силуэт: он поднял руку, коснувшись моих губ, как будто в моем дыхании таилась какая-то сила, которую можно передать, какая-то слабость, которой нельзя избежать. Глава X Еще приходилось сносить чьи-то взгляды, давящее уважительное молчание, скорбный вид, пожимать кому-то руки, благодарить, ничего не ломать, ничего не опрокидывать, да и к чему тревожить их привычный мир: я не был трибуном, я не видел там ни знамени, ни баррикад, мне незачем было призывать к борьбе, говорить о будущих победах, я ограничился тем, что цедил сквозь зубы: "Один китаец, два китайца, три китайца". Какая-то незнакомая пожилая дама улыбнулась мне на лестнице: - Мадам Жамбель, я живу на третьем этаже, окна во двор. Мой сын погиб в Алжире. Я ее поблагодарил. Она хотела меня подбодрить. Машина стояла как раз около газетного киоска, на первых страницах мелькали заголовки: "ЖИЗНЬ НА МАРСЕ: НОВЫЕ НАДЕЖДЫ". Дом, где я пишу сейчас, стоит на берегу моря, и я слушаю шепот его волн. Слушаю внимательно, потому что он исходит из глубины веков. Возможно, появятся новые миры, голоса, которых еще никто не слышал, другое счастье, не то, что живет во вкусе поцелуя, и радость, доселе неизведанная, и полнота жизни, для которой мало света женщины, возможно, но я-то живу седым эхом нашего старого мира. Мы всегда живем тем, что не может умереть. Ночи приходят с миром и ненадолго приобщают меня к ее сну. Как только опускаются мои веки, все опять становится таким, каким было. А днем мой брат Океан составляет мне компанию: только у Океана тот голос, которым можно говорить во имя человека. Конечно, я не должен был вести себя с Лидией так, будто то была она: мы еще так мало знали друг друга, все еще было столь хрупким; нас окружал город, улицы, машины - неподходящее место для молитвы, и потом, какая женщина согласилась бы быть лишь храмом, куда приходят молиться вечному? Она слушала меня крайне внимательно, как если бы все, что я говорил, открывало для нее новые истины. Взлохмаченные волосы, замкнутое, почти враждебное выражение лица, весь ее вид будто говорил о том, что она черпает в моем голосе силу, которая отдаляет меня от нее. - Что с тобой, Лидия? - Знаете, Паваротти, тенор, даже не смотрит на свою партнершу, когда отдается пению. Иные набожные люди живут только своей верой, и культ становится самодостаточным, что всегда давало религиям возможность обходиться без Бога. - Не понимаю, при чем... - Они спешат к первой же часовне, встретившейся им на пути, чтобы остаться там и молиться. Из басов самый красивый голос у Кристофа Болгарского. Мне также нравится Пласидо Доминго. Потом, есть еще рапсодии; наконец, Бетховен, Вагнер, Вивальди и так далее. Тишине нравятся наши крики, они так идут ей. А григорианские хоры, ты слышал что-нибудь подобное? Их голоса способны долететь до края земли. Нашего директора музыкальных театров пора уволить, Мишель. "Крики отчаяния - самые прекрасные", этот концерт слишком надолго задержался в программе. Мы просто кусок мяса кому-то на обед. И еще: я не хочу быть женщиной теоретически. - То есть?.. - Церковь. Вера. Культ. У меня нет никакого желания служить орудием культа. О-ты-святая-на-небесах. Я побитая собака, вот и все. Не знаю, кто из нас двоих больше помог другому этой ночью. Положим, мы только поддержали друг друга. Это уже много. Не забуду никогда. Ты вновь открыл для меня определенный смысл возможного, давно мною утерянный. Ты знаешь, как это много: после сорока открыть, что все еще возможно. Мне не нужно большего. Ты вернул мне желание быть женщиной. Кажется, это здесь. Иди забери свою сумку. Я подожду тебя в машине... - Лидия... - Иди. Хватит мне слезы лить. - Наконец-то, первый проблеск, - обрадовался я. - С удачным началом нас! Я прошел через холл, уставленный декоративной зеленью, и подождал несколько секунд, пока консьерж демонстрировал мне свое безразличие. - Будьте добры, мне нужен сеньор Гальба... - Пятьдесят седьмой. Здесь его уже кто-то дожидается. Он неспешно достал из-за уха желтый карандаш и указал им поверх моего плеча. Свенссон расположился" вытянув ноги, у телефона. На нем был его бессменный костюм путешественника: Афганистан, Кашмир, Катманду, Мехико, красные сапоги с серебряными гвоздиками, джинсы, на шее - цепи с эзотерическими символами. Джинсы и кожаная куртка пестрели разными этикетками, как чемодан: мотели Аризоны, ашрамы Подишери, "Hertz rent a car", Акрополь, "Schwab's on the Strip", отель "Нотр-Дам", Диснейленд, страна развлечений. Длинные лохмы и белесая бородка отдаленно напоминали изображение Христа на самых ранних наших литографиях, а массивные темные очки скрывали и оберегали взгляд ребенка. - Я уже знаю печальную новость, - сказал я ему. - По мне, жили бы собаки так же долго, как и их боги. - Да, этот закон написан неудачно. Они были очень привязаны друг к другу. Однако, я думаю, сеньор Гальба теперь может вздохнуть спокойно. Все-таки одной заботой меньше: он боялся, что умрет раньше и оставит своего пса в одиночестве. И собака тоже. Я хочу сказать, что Матто был хорошим сторожевым псом, но он боялся оказаться не на высоте, если что случится. С недавних пор они и правда внушали страх друг другу. Стоило сеньору Гальбе почувствовать себя немного усталым, и приходилось бежать за ветеринаром. Вот уже три года я езжу с ним по всему миру. Я пишу диссертацию на тему "Развлечения", в Упсальском университете. - Не терпится прочитать. - Пора уже было кому-нибудь из них двоих решиться, но они держались друг за друга и не давали себе умереть спокойно, если вы понимаете, о чем речь. - Понимаю. - Когда вы ни к кому не привязаны, можете уйти потихоньку, просто так... - Смрт, - сказал я. - Точно. Может, он и приспособился бы жить без собаки, будь это возможным. - Стоицизм. - Вот почему я думаю, что все-таки для сеньора Гальбы одной заботой меньше. - Наконец-то свободен. - Точно. Когда Матто Гроссо издох в его гримерке, он позвал меня, и я очень беспокоился: необходимо, чтобы он продолжал выступать со своим номером, ведь это шедевр дрессировочного жанра, публике никогда не надоедает. Так вот, я очень беспокоился и спросил: "Как вы себя чувствуете, senor?" Ему нравится, когда его называют senor, на испанский манер, хотя сам он итальянец из Триеста. "Ничего, Свен, этот пес был очень нервный... Нужно будет сегодня ночью еще порепетировать, ритм куда-то пропал". Он заказал шампанского, а потом вернулся в гостиницу, забрав с собой Джексона, шимпанзе, и Дору, розового пуделя. Этот человек не может обходиться без компании. Он также привел одну особу с улицы, с которой у него установились какие-то мимолетные приятельские отношения. Ему подходят эти девицы: "...потому что они не дают вам времени привязаться к ним", - как он мне объяснил. Надо вам сказать, он очень любил одну женщину, которая ушла от него, и именно это, как я заметил, оставляет самые глубокие следы... - Точно. - Мне пришлось выложить двести франков на лапу охраннику, чтобы он позволил им подняться в номер; знаете, шимпанзе, розовый пудель, уличная девица - с такими посетителями возникают подозрения порнографического толка. Я зашел к нему утром помочь уложить чемоданы, сегодня днем у нас самолет. Теперь жду: пусть поспит немного, он этого заслуживает. Самый замечательный номер дрессировщика в мире, вне всякого сомнения. В этом жанре никто не сделал лучше. Нет, месье, никто. Он замолчал, выжидая, как будто давал мне время перетряхнуть мой жизненный багаж в поисках нужной реплики. - Я не слишком в этом разбираюсь, - извинился я. - Возможно, вы скажете, что посвятить всю свою жизнь какому-то легкомысленному номеру... но именно поэтому, месье, именно! Кто скажет лучше? - Думаю, вам стоит вернуться в Упсалу и дописать свою диссертацию, Свенссон. Извините, меня ждут. Я только хотел забрать сумку, вот и все. Он устало улыбнулся: - Понятно. Вы, естественно, предпочитаете Шекспира. Но Шекспир в своих произведениях, месье, слишком уважительно судит о жизни и смерти, тогда как сеньор Гальба их в грош не ставит". - Я не собираюсь обсуждать шедевры, Свенссон. А теперь... - Хорошо, идемте. Мы вежливо постучали в дверь пятьдесят седьмого, но никто не ответил. Тогда мы отправились искать горничную, но та не захотела нас впускать. Надо было прежде позвонить консьержу. Получив разрешение вышестоящей инстанция, горничная открыла нам дверь. Шторы были опущены, горел свет. Сеньор Гальба сидел в кресле возле камина. Шимпанзе устроился на коленях у хозяина и искал блох у него в волосах. Розовый пудель лежал у кресла и, увидев Свенссона, завилял хвостом. Сеньор Гальба был в пижаме. Глаза широко открыты, лицо осунулось, отчего нос с мощными ноздрями казался еще больше, как будто он устремился на врага. Сеньор Гальба был мертв. Шимпанзе посмотрел на нас, чмокнул своего хозяина и погладил его по щеке. Горничная что-то выкрикнула по-португальски и кинулась предупредить дирекцию, что в пятьдесят седьмой привели животных. Тут Свенссон допустил одну ошибку. - Джексон! - крикнул он. Не знаю, то ли шимпанзе потерял голову, то ли, напротив, своим поведением доказал замечательное присутствие духа, но он отреагировал на свое имя рефлексом настоящего профессионала. Издав пронзительно-испуганный крик, он бросился к проигрывателю, стоявшему на столике, и сделал точно такое же движение, которое мне довелось видеть на сцене: завел пластинку. Пасодобль El Fuego de Andalusia зазвучал во всем своем великолепии, и то, что воспоследовало, несомненно, делало честь этому искусству дрессировки, пределы которого определялись лишь застывшим стеклянным взглядом сеньора Гальбы. В мгновение ока шимпанзе и розовый пудель уже стояли в обнимку посреди комнаты и танцевали пасодобль, бросая на нас испуганные взгляды, будто понимая, что речь идет о жизни и смерти. - Вот дерьмо, - в сердцах воскликнул Свенссон. Я решительно направился к дивану, взял свою дорожную сумку и вышел в коридор. Прежде чем поскорее убраться оттуда (мало ли что еще может случиться), я в последний раз взглянул на своего друга из Лас-Вегаса: трогательная картина - последняя честь, которую шимпанзе и пудель отдавали таким образом труду всей жизни. В общем, последнее слово осталось за сеньором Гальбой. Я кинулся сломя голову вниз по лестнице, а ритмичные звуки пасодобля все неслись мне вслед от этажа к этажу до самого тротуара, хотя слышать их, естественно, я уже не мог. К тому же мне казалась, что пустой взгляд моего лас-вегасского друга с невозмутимым безразличием наблюдает мои попытки увернуться от палочки дрессировщика. Заметив, что ни машины, ни Лидии уже нет, я постоял немного у входа, с дорожной сумкой в руках, слушая мелодию пасодобль, которая все еще звенела у меня в ушах, и успокаиваясь под монотонный голос громкоговорителя; потом я вышел на дорогу, очутившись в потоке машин и ругательств, повернулся пару раз вокруг себя, щелкая пальцами, чтобы не сбиться с ритма, и, когда какое-то такси наконец остановилось, водитель засомневался, брать ли меня: он боялся за свои сиденья. Я назвал ему адрес Лидии и попросил выключить радио, потому что я слушал музыку. В зеркале заднего вида отражался его недоверчивый взгляд. Я успокаивал себя тем, что я еще в полном расцвете сил и что так можно протянуть еще довольно долго, если не курить и заниматься спортом. В этой эйфории мне вдруг захотелось поболтать с шофером. - Знаете, продолжительность жизни увеличилась в среднем на семь лет, по статистике... - Если вам кажется, что я опасно вожу, выходите, никто не держит. - Нет, вы не поняли... Я просто сделал оптимистическое замечание общего порядка. - Мне с вами не о чем говорить. Ехать туда было минут десять, пятнадцать от силы, но я превратил это в целый час. Время взялось за меня с тщательностью ювелира, не спеша вырезая каждую минуту, как драгоценный камень. Мне недоставало какой-то малости до выдрессированного болванчика: щепотка цинизма, или пусть хотя бы намек на низость, дуновение стоицизма, еще несколько капель иронии. Но я любил одну женщину такой любовью, какой может одарить только женщина, и я не умел сдаваться. Я позвонил и сначала даже подумал, что там никого нет. Потом дверь открылась, и меня встретила, широко улыбаясь, какая-то старушка; она, верно, думала о ссоре влюбленных. - Входите, входите. Мадам просила подождать. Она вам позвонит. В гостиной на столе был кофе и горячие круассаны. - Сварить вам яйцо? - Нет, спасибо. - Мадам сказала, что вам надо поесть и поспать немного. - Где она? - Не знаю, понятия не имею. Она вам позвонит. Я прождал около часа. Я знал, что она вернется. Теперь, раз она останется со мной, я даже мог побыть в одиночестве. Потом я собирался сходить за цветами и подарить их той уличной мадемуазель, которая приходила к сеньору Гальбе поддержать компанию, потому что человек не может обходиться одной собакой. Я долго не снимал трубку. Все-таки еще немного надежды. - Мишель... - Знаю, Лидия. Я все понимаю. - Я сейчас в Руасси. Улетаю на несколько месяцев. - Ты права. - Я слушала твои молитвы всю ночь и... там слишком много места. Это слишком велико для меня. Ты возвысил меня, а я простой человек. Боготворить - не значит любить. Ты возводишь соборы, а я помещаюсь в двухкомнатной квартире, восемьдесят квадратных метров. Ты потерял женщину, которая была для тебя всей жизнью, и ты пытаешься свою жизнь превратить в женщину. Она оставила тебе несметное богатство. Я чувствовала бы себя уверенней, будь ты победнее: тогда ты мог бы больше отдать. Я знаю, невыносимо жить без любви. Однако это всего лишь такой образ жизни. Я прекрасно понимала, что делаю. Я была так несчастна, что мне необходимо было помочь кому-нибудь. Я попыталась помочь вам обоим. Я эгоистка, знаю... И еще. Ты говорил о братстве, помнишь... - Конечно. Это единственное, на что никогда еще не решались мужчина и женщина. Глухо. - Я не хочу любить святой любовью. Это слишком тяжкий груз. - И единственный. Не плачь. - Мишель, так жить невозможно. - Да? Тогда правильно делаешь, что плачешь. - Женщина не может жить только мужчиной, а мужчина - женщиной. - Ничего не могу поделать. Ты для меня биологическая необходимость. Каждая моя клеточка взывает к тебе. - В тебе говорит больше твоя вера, абсолютная, отчаянная и дикая, нежели то, что мы вместе можем сделать с нашей судьбой... - Да. - Когда находишь в человеке такую потребность любить, то уже перестаешь понимать, существуешь ли для него, любят ли тебя, или ты просто орудие культа... Я тоже должна жить, я сама. Я не хочу принимать эту религию. Нам не нужно боготворить, Мишель. Обожествление всегда требует святости, а святость... нас уже ею закормили. Я бы даже сказала, мы сыты ею по горло; и распутники сегодня имеют, может быть, даже большее право голоса и могут больше нам сказать, чем святые. - Ты, должно быть, пережила ужасную ночь. - Я ее пережила, Мишель. И еще я помогла другой женщине. Теперь я уезжаю. Уезжаю, потому что ты пьян от горя и потому что я даже не знаю, кто ты на самом деле. Слишком много сейчас отчаяния, паники в тебе... да и во мне. Так слишком просто. Однажды, когда мы начнем уже забывать о пережитом кораблекрушении, когда мы станем опять сами собой, мы снова встретимся... и познакомимся заново. - Просветленные... - Да, и все будет гораздо сложнее. Мы посмотрим друг на друга, скрывая удивление; ты скажешь про себя: "Не может быть!", а я: "Нет, это не он, это невозможно..." Она рыдала. Я был счастлив. Мы уже вместе. - Лидия, уезжай и ни о чем не беспокойся. Уезжай так далеко, как только сможешь. Не возвращайся, пока не иссякнут твои сомнения. Встречай других. Живи случайными знакомствами. Не бойся, это ничего. Я жду тебя, когда бы ты ни вернулась. - До скорого. Можешь жить у меня, если хочешь. - Нет, представь себе, я не выношу иллюзий. Уезжай. Я постараюсь протрезветь. Она рассмеялась: - Смотри не перестарайся. - Можешь не волноваться. Выйдя на улицу, я остановился перед цветочной лавкой. "Какие цветы она любила? - Все". Ей нравилась сирень, но нам придется подождать до весны. А сейчас мне нужно было дотащить свое тело до дому, помыть его, накормить, одеть во все чистое и поместить в витрину, к остальным таким же, может, оно еще пригодится. Прохожие как-то странно смотрели на меня: призрак без женщины казался чужим в этих краях. Сквозь крыши проглядывало другое солнце. Я чувствовал, что все окружавшее готово втянуть меня в свой оборот, но это уже было делом вечности, вселенной, космического времени, а небо притворялось, но его выдавала необъятность, потому что настоящее небо - маленькое, с ладонь. Я удивился, увидев вокруг столько достойных и гордых мужчин, которые не просили милостыню, столько женщин, в глазах которых не было мольбы. На тротуаре какая-то девчушка в задумчивости: глядела на свалившуюся с ноги туфлю, которую она пыталась снова надеть. Трудная задача, без посторонней помощи здесь не обойтись. Она подняла голову и важно посмотрела на улыбающегося господина, склонившегося над ней: он мог бы пригодиться. - Никак не могу надеть туфлю, - сказала она. - Попробуй? Я встал на колено и прекрасно справился с заданием. Белокурое счастье коснулось моей щеки, и я почувствовал такое нежное, легкое дуновение, что закрыл глаза. - Спасибо, ты хороший. Я живу напротив. Она внимательно посмотрела на меня и решила, что я еще на что-нибудь сгожусь. Она взяла меня за руку. - Идем, - сказала она. - Я помогу тебе перейти.