я. Она погладила мою руку. -- Сейчас же пойду в храм, -- сказал я, -- и пожертвую самого жирного барана, а потом куплю у левитов наилучших мазей и снадобий, которые наверняка тебе помогут. Она подала остальным знак уйти, а мне -- чтобы я сел рядом, и спросила: -- Ну как? Рассказывай. Я попытался изложить все, что увидел или узнал, как можно занимательней: о храме в Беф-Сане с его хитрыми священниками; о биточках, обернувшихся для Фамари, дочери Давида, страшной бедой; о замечательной находке в сарае Иоглии, сына Ахитофела. О суде над Иоавом, который задумал Ванея, а об отведенной мне роли я рассказывать не стал. Есфирь, любимая жена моя, слушала, и ее очам вернулась частица их прежнего живого света. В груди моей затеплилась новая надежда на ее выздоровление, и я сказал ей об этом. -- Это правда? -- спросила она вдруг тоненьким детским голоском. Таким голоском она говорила когда-то, в дни нашей юности, когда я, чаще в шутку, обещал ей, что Господь сотворит нам то или иное чудо. -- Это правда? -- повторила она. -- Разумеется, -- ответил я. Она хотела засмеяться, счастливая, как когда-то, но лишь захрипела. Лицо ее побледнело, сделалось серым, она вцепилась в мою руку. -- Есфирь! -- закричал я. Она задыхалась. Голова ее клонилась набок, казалось, Есфирь теряет сознание. Я нащупал ее пульс, он страшно частил. -- Воздуху, -- прохрипела она. Я распахнул ставни, так как вынести Есфирь на крышу побоялся. Сима и Селефа я послал за лекарем-левитом, про которого слышал, что он полагается не столько на молитвы, сколько на знание человеческого тела. -- Поторопите его, -- велел я. -- Пусть называет любую цену, заплачу серебром. Сам я остался рядом с моей супругой Есфирью, чья любовь ко мне была глубже любого колодца, осушал ей пот со лба, отирал губы, беспомощно наблюдая за тем, как она борется против ангела тьмы. Пришел левит, тщедушный и скользкий человечек, который первым делом огляделся в доме, будто прикидывал, чего стоит обстановка. Потом он осмотрел зрачки больной, прижал свое крупное ухо к ее впалой груди. -- У нее в легких вода, -- сказал он наконец. -- Ты сумеешь ей помочь? -- Ей нужно побольше воздуху. -- Она будет жить? -- Надо потихоньку вынести ее наружу, посадить и обложить подушками. -- Она будет жить? -- повторил я. -- Молись за нее! -- ответил он. -- И молись хорошенько. ...МОЛИТВА ЕФАНА, СЫНА ГОШАЙИ, ОБРАЩЕННАЯ К ГОСПОДУ В ВЕЛИКОЙ БЕДЕ Господи, Боже мой! Ты одеваешься светом, как ризою, простираешь небеса, как шатер, делаешь облака Твоею колесницей, шествуешь на крыльях ветра. Преклони ухо Твое к рабу Твоему, который поклоняется Тебе до земли, Сердце мое трепещет во мне, и смертный ужас охватил меня. Услышь, Боже, молитву мою и не скрывайся от моления раба Твоего, просящего толику вечной милости Твоей, чтобы облегчить муки рабы Твоей, чья любовь ко мне глубже самого глубокого колодца; помоги ей пережить эту ночь. Велик Ты, Господи, и велики дела Твои; Ты вершишь чудеса, так сверши и это чудо, для которого Тебе довольно лишь пальцем шевельнуть. Я же буду следить за собой, чтобы не согрешать языком моим; буду обуздывать уста мои, доколе нечестивый предо мною. Я был нем и безгласен и молчал, и скорбь моя подвиглась. Воспламенилось сердце мое во мне, в мыслях моих возгорелся огонь. Поэтому я хочу воззвать к нему, ибо ему грозят нечестивцы; пусть бежит их, пока они не осудили его; тогда очищусь я в очах Господа и расстрою дело врагов моих. Чего же я жду. Господи? Я уповаю на Тебя. Услышь, Господи, молитву мою и внемли воплю моему; не будь безмолвен к слезам моим. Ибо странник я у Тебя и пришелец, как и все отцы мои. Пощади сей живой огонек, который дорог сердцу моему; пусть он не угаснет и светит дальше; отсту- пи от меня, чтобы я мог укрепиться, прежде нежели отойду и не будет меня. С первыми розовыми лучами зари Есфирь, любимая жена моя, задышала легче, сердце ее забилось ровнее, пульс наполнился, и она заснула. Я пал ниц и возблагодарил Бога; левит получил пять шекелей серебром за работу, за мазь, которой он натер Есфирь, и за капли. Сам я, выпив теплого молока, ушел из дома и через южные городские ворота добрался до строения из разномастных кирпичей, в котором жил Иоав. Во мне спорили два голоса: один говорил, что надо предупредить Иоава, чтобы он бежал от суда. Другой сомневался: стоит ли, ведь он такой же преступник, как и все остальные сильные мира сего. А кроме того, я боялся стражи перед домом Иоава и гнева Ваней. Но слышался мне еще один голос, напоминавший о клятве и призывавший уповать на милость Божию, этот голос оказался сильнее остальных. Подойдя к дому Иоава, я увидел там множество народа, люди суетились, бегали туда-сюда; какой-то человек Ваней схватил меня за рукав, спросил, кто я таков и чего мне тут надо. Я ответил, что приехал с друзьями в Иерусалим издалека, вчера мы собрались уже разъехаться, выпили на прощание в придорожной харчевне, чаша следовала за чашей, пели, веселились, а утром я очнулся в канаве, один, в плачевнейшем состоянии, а вообще-то я слыву человеком солидным, хорошим семьянином и исправно плачу все налоги или подати. Выслушав это, человек Ваней велел мне убираться отсюда ко всем чертям, что я и поспешил исполнить. Тем временем у южных ворот собралась изрядная толпа, которая возбужденно гудела; говорили, будто Иоав убежал из дома и кто-то видел, как он пробирался в построенную Давидом скинию Господа. Тут же бились об заклад, спорили, удастся ли Иоаву попасть туда или же люди Ваней перехватят его. Я возблагодарил Бога за то, что он милостиво принял мой обет и отозвал от Есфири ангела тьмы, однако дал событиям такой ход, который избавил меня от новых осложнений. Затем я примкнул к толпе, которая, миновав строящийся Храм, направилась к скинии; завидев толпу, строители и ремесленники откладывали свои инструменты, торговцы закрывали свои лавчонки и бежали следом за нами. Двери скинии оказались распахнуты; внутри стоял Иоав, ухватившись за рога жертвенника; одежда Иоава была разодрана, волосы всклочены, глаза безумны; рядом нерешительно мялись Садок и другие священники. Иоав, обращаясь к народу Израиля, крикнул: -- Слушай, Израиль! Вот подлинное признание Иоава, сына Саруии, присягнувшего некогда делу Господа, а ныне сломленного и ставшего жертвой той власти, которую он сам устанавливал. Садок и другие священники воздели руки к небу и воззвали к Господу Богу, пытаясь заглушить Иоава; я же подумал, что такой поворот событий рушит замыслы Ваней насчет суда над Иоавом. -- Меня били, -- перекрикнул Иоав священников, -- они истязали мою душу и тело, пока не ослабел я пред Господом и не признался в чудовищных преступлениях, взяв на себя чужую вину и приняв на голову мою ту кровь, в которой повинны люди выше меня. Но теперь я узнал, что Ванея, сын Иодая, готовит надо мной судилище и лжесвидетелей... Тут появились скороходы, своими белыми жезлами они расчистили проход через толпу, следом за ними белые кони примчали боевую колесницу. Ванея, остановив коней, тяжело вылез из колесницы; на нем был шлем и панцирь, в руке -- длинный меч. К нему бросился Садок, умоляя: -- Только не мечом! И не в скинии Господней, пред Его алтарем и ковчегом Завета! Ванея, похоже, заколебался. Потом он гаркнул с порога внутрь просторной скинии: -- Иоав, выходи! Таков приказ царя! Иоав ответил: - -- Нет, я хочу умереть здесь. Воцарилась тишина, она простерлась от скинии до Храма, слышался только грай ворон, которые всегда караулят возле жертвенника. Ванея резко повернулся, влез в колесницу и ускакал. Иоав продолжал цепляться за рога жертвенника. -- Слушай, Израиль! -- снова завопил он. -- Я беру назад все признания, которые выбили из меня в заточении, среди стен дома моего, сапогами Ваней, кулаками людей его. Да, на моих руках кровь войны, а на поясе моем и на обуви моей кровь тех, кого я убил, как я верил, во имя святого дела. Да падет вся эта кровь на голову Давида, который приказывал убивать, и на все его потомство, ибо пролита она не во славу Господа и не ради иной благородной цели, а единственно ради усиления власти Давида, чтобы прочнее сидеть ему на шее Израиля. Здесь Садок опомнился, вместе с другими священниками он вновь заголосил, запричитал, застонал, однако народ хотел слушать Иоава, всячески подбадривал его, отчего гвалт поднялся несусветный. Вскоре опять появились скороходы, они колотили направо и налево своими жезлами, крича: -- Разойдись, сволочь! Дорогу Ванее, сыну Иодая, военачальнику и командиру над хелефеями и фелефеями! Навстречу Ванее снова вышел Садок и попросил его не осквернять святыни, ибо неприкосновенен тот, кто держится за рога жертвенника. Однако Ванея, извлекая из ножен меч, возразил: -- Разве Иоав не сказал сам, что хочет умереть здесь. Я передал его слова царю, и он велел: "Сделай, как он сказал, и умертви его, и похорони его, и сними невинную кровь, пролитую Иоавом, с меня и с дома отца моего. Да обратит Господь кровь его на голову его за то, что он убил двух мужей невинных и лучших его, поразил мечом, без ведома отца моего Давида. Да обратится кровь их на голову Иоава и на голову потомства его навеки, а Давиду, и потомству его, и дому его, и престолу его да будет мир навеки от Господа!" Так сказал царь Соломон! Мимо Садока и остальных священников Ванея шагнул с мечом в руке к алтарю; священники поспешили опустить завесу, чтобы загородить скинию и скрыть от глаз людских то, что там произошло. Убийство Иоава пред алтарем Господним потрясло весь Израиль. Никто не знал, чей черед завтра, в каком преступлении заставят повиниться и какая кому уготована судьба: одних посылали на побережье Красного моря в царские копи, где добывали медную и железную руду, других -- в каменоломни высекать огромные кубы для Храма, для зданий под царские колесницы, для конюшен и складов, третьим отрубали головы, а тела их пригвождали к городской стене. Мне оставалось лишь гадать, как решится моя участь. Ванея недаром сказал однажды, что я слишком много знаю о таких делах, которые сильные мира сего желают сохранить в тайне. Кроме того, я прослышал, что из Егип- та уже вышла в море царская барка с дочерью фараона Ельанкамен, ибо Соломон решился наконец предоставить египетским торговцам право на свободный провоз товаров через Израиль. Значит, близился день, когда царь почтит меня тем, что объявит мою наложницу Лилит наперсницей египетской принцессы, чтобы потом утешиться в объятиях Лилит от холодности новой супруги, про которую поговаривали, будто она предпочитает мужским ласкам женские. А тут еще хворь Есфири, сердце которой, боюсь, не выдержит следующего приступа. Работал я теперь до полного изнурения, пока не валился с ног от усталости, надеясь таким образом забыться от дневных тревог и ночных страхов. Слишком уж много имелось оснований сомневаться в том, что мне позволят завершить Книгу царя Давида; закончить работу могли вполне поручить другому историку, более покладистому, и он навсегда похерит те крупицы истины, которые я с таким трудом добыл и надеялся сохранить; большую часть времени я проводил в конюшне, где все еще хранились царские архивы; там я уходил с головой в тексты глиняных табличек и перга-ментов, стараясь пополнить мои сведения о последних годах царствования Давида. РАБОЧИЕ ЗАМЕТКИ ЕФАНА, СЫНА ГОШАЙИ, О ПОСЛЕДНИХ ГОДАХ ЦАРСТВОВАНИЯ ДАВИДА Подавление восстания под предводительством Авессалома не устранило ни одной из коренных причин этого восстания -- ни недовольства обнищавшего народа ростом богатств у крупных землевладельцев и царского дома, ни той враждебности, с которой старейшины племен и священники относились к усилению власти царских чиновников; недаром все колена, за исключением Иуды, поддерживают ряд новых, правда более слабых, разрозненных бунтов против Давида, из которых самый значительный возглавлялся неким Савеей (его девиз: "Нет нам чести в Давиде, и нет нам доли в сыне Иессеевом!"). На этот раз Давид удержал столицу и территорию от Иерусалима до Иордана, а поскольку Савее, как и ранее Авессалому, не хватало опытных военачальников, младших командиров, Иоав оттеснил его в Авель-Беф-Маах. Тут Иоав насыпал вал перед городом и подступил к стене, но одна умная женщина догадалась, как спасти жителей -- она повела переговоры с Иоавом, предлагая голову Савея, которую вскоре отрубили и перебросили осаждающим через стену; в награду Давид поставил Иоава пожизненно над всем войском израильским, но для равновесия одновременно назначил Ванею начальником над царской гвардией, хелефеями и фелефеями; Давид преобразует армию (численность которой прежде зависела от настроения племенных старейшин) и государственный аппарат (которому не давал развернуться недостаток сведений о количестве народонаселения, об имуществе, о производимых товарах, о торговле, о налогах, повинностях и т. п.); Давид проводит перепись Израиля и Иуды, чем нарушает один из величайших запретов (древнее желание народа защититься безымянностью массы облечено Господом в следующую формулу: "Я сделаю потомство твое, как песок морской, которого не исчислить от множества"); произвести перепись приказано военным, те упрямятся; Иоав говорит Давиду: "Не все ли они, господин мой царь, рабы господина моего? Для чего же требует сего господин мой? Чтобы вменилось это в вину Израилю?"; однако Давид настаивает на своем решении; через девять месяцев и двадцать дней все население Израиля исчислено, за исключением вениамитян (горцы скрывались от счетчиков) и левитов (они не могут носить оружия и владеть имуществом); с учетом известных погрешностей итог таков: "Израильтян тысяча тысяч и сто тысяч мужей, обнажающих меч, а иудеев четыреста семьдесят тысяч мужей, обнажающих меч". Грех Давида навлек Божью кару; малый пророк Гад (Нафан в подобные дела предпочитает не вмешиваться) вещает Давиду от имени Господа: "Три наказания предлагаю Я тебе, выбери себе одно из них, которое свершилось бы над тобою: а) чтобы был голод в стране твоей семь лет, или б) чтобы ты три месяца бегал от неприятелей твоих и они преследовали тебя, или в) чтобы в продолжении трех дней была моровая язва в стране твоей". Давид выбирает моровую язву, поскольку она поразила бы более горожан, нежели деревню, в городах же (за исключением Иерусалима, его собственного города) проживали в основном ханаанеи, обедневшее прежнее население страны, то есть не слишком большая утрата для народа Израиля. За три дня от Дана до Вирсавии умерло семьдесят тысяч человек; по словам самого Давида, "Ангел Господень стоял между землею и небом с обнаженным в руке его мечом, простертым над Иерусалимом; тут Господь пожалел о сем бедствии и сказал Ангелу-истребителю: довольно! теперь опусти руку твою. Ангел же Господень стоял тогда над гумном Орны Иевусеянина". Пророк Гад вновь вещает Давиду от имени Господа: "Пусть Давид придет и поставит жертвенник Господу на гумне Орны Иевусеянина". Давид купил гумно и прилежащую землю для строительства будущего Храма за шестьсот сиклей золотом, о чем в архиве имеется документ (одиннадцатое стойло, третий ряд, правая сторона -- впрочем, документ, похоже, составлен задним числом как свидетельство щедрости Давида, когда дело касается Господа, ибо ни один земельный участок Иерусалима или окрестностей не стоил таких денег); после купли стройплощадки под Храм Давид, подобно иным деспотам, воспылал любовью к архитектуре -- он самолично следит за созданием проекта, по его приказу десятки тысяч подневольных каменотесов готовят камни для дома Божия, идет сбор прочих стройматериалов: кедрового дерева, железа, меди, гвоздей, петель и крючьев. В это же время Давид осуществляет перемены в правительстве; ловко перераспределив должности и.приходы, он укрепляет влияние царского дома -- многочисленные священники и чиновники получают новые места (из тридцати восьми тысяч левитов двадцать четыре тысячи назначаются для храмовой службы, шесть тысяч -- писцами и судьями, четыре тысячи -- привратниками, и еще четыре тысячи лучших музыкантов должны славить Господа); создается государственная казна (под началом Шевуила, сына Гирсона), а также ведомство внешнего служения (то есть дипломатическая служба, возглавляемая Хенанией из племени Цугарова); старейшины племен заменяются вельможами, именуемыми "главами семейстNo причем все они отобраны из колена Иуды, откуда вышел и сам Давид (у Хашавия из Хеврона их тысяча семьсот человек, которые надзирают за племенами, что западнее Иордана; у Иерии из Хеврона две тысячи семьсот глав семейств, они Надзирают над коленами Рувимовым и Гадовым и полуколеном Манассиным); закончена перестройка армии: теперь в распоряжении Давида есть наемное войско (царская гвардия -- хелефеи, фе-лефеи и т. п.) для обеспечения внутреннего порядка и для немедленного использования в боевых действиях, а также двенадцать войсковых подразделений по двадцать четыре тысячи человек в каждом -- в мирное время их призывали ежегодно на одномесячные учебные сборы; чтобы покрыть расходы блестящего царского двора, увеличиваются царские землевладения, расширяются виды хозяйственных работ: виноградарство и виноделие, изготовление оливкового масла (в Шароне и других долинах), разведение племенных верблюдов и ослов; Давид становится крупнейшим предпринимателем в Израиле, часть доходов от его личного состояния откладывается на строительство будущего Храма, в том числе (по архивным записям -- второе стойло, первый ряд, правая сторона): "семь тысяч талантов серебра чистого и три тысячи талантов золота офирского для светильников и лампад их, для столов предложения хлебов, для вилок и чаш, и кропильниц, и блюд, и для жертвенника курения, и для колесницы с херувимами на ковчеге Господнем, и для внутреннего убранства". Здоровье царя ухудшается, он жалуется на усталость, озноб, мужское бессилие, становится раздражителен, часто хандрит; ему ищут девицу, которая согревала бы его своими ласками, однако все усилия сунамитянки Ависаги тщетны; Давид говорит Господу: "...странник я у Тебя и пришлец, как и все отцы мои; дни мои -- как уклоняющаяся тень, никто на земле не вечен". Зеленый паланкин с золотыми планками и красной бахромой на крыше остановился у дверей моего дома, и слуга возвестил о прибытии главного царского евнуха Аменхотепа. У меня подкосились колени, когда Аменхотеп, выйдя из паланкина и протянув мне руку, сказал: -- Ефан, друг мой, я принес тебе радостную весть от мудрейшего из царей Соломона. Благоухая тончайшими египетскими духами, он вошел в дом, где щедро осыпал всех своими милостями -- любезно поинтересовался у Есфири ее самочувствием, у Олданы здоровьем сыновей, у Лилит недавним путешествием, у Сима и Селефа школьными успехами, и каждому он сообщал, что мне оказана высокая честь. После этого он обратился ко мне: -- Вижу, ты потупился и бормочешь себе под нос нечто невнятное. Уж не благодарные ли молитвы твоему Богу? Я действительно молил Бога, но о том, чтобы он поразил египтянина, а заодно мудрейшего из царей и в придачу всю комиссию по составлению Единственно истинной и авторитетной, исторически достоверной и официально одобренной Книги об удивительной судьбе и т. д. Положив руку на мое плечо, Аменхотеп легонько подтолкнул меня в рабочую комнату, где сообщил о царском желании в связи со скорым приездом дочери фараона незамедлительно доставить во дворец мою наложницу Лилит, а именно до завтрашнего захода солнца, таким образом царь Соломон оказывает мне высокую честь, делая Лилит наперсницей своей будущей супруги. -- А теперь скажи ей о том, какое ей выпало счастье, -- заключил он. -- Не сомневаюсь, она будет рада. Я ответил, что, по-моему, лучше подготовить Лилит постепенно, ведь, как известно, неожиданные известия порой вызывают у женщин всевозможные расстройства -- одни теряют дар речи, другие начинают дергаться, третьи и вовсе впадают в слабоумие. Евнух заломил руки; этот жест означал, что сопротивление бесполезно, поэтому я встал, подошел к двери и позвал Лилит. Когда она пришла, я взял ее за руку, подвел к Аменхотепу и сказал таким голосом, будто я ей совершенно чужой человек: -- Лилит, любимая, когда я взял тебя у твоего отца, отдав взамен дюжину хороших овец, четырех коз и дойную корову, ты стала отрадой моему сердцу, моей усладой, поэтому теперь я не уступил бы тебя за все стада Израиля. Но за тобой пришел тот, кто могущественнее меня, и он требует тебя. Так что готовься, дочь моя, умасти себя миром и розовым маслом и отврати от меня твое сердечко, ибо придется нам разлучиться и пойти каждому своим путем: мне в безрадостную старость, а тебе... -- Ефан! -- воскликнула она. -- ...а тебе во дворец. -- Ефан, любимый мой, -- сказала она, -- когда в прошлый раз ты уезжал из Иерусалима, а я ждала тебя у большого камня, что стоит близ дороги, то я пообещала тебе сделаться твоей тенью: как не может человек избавиться от своей тени, так и меня нельзя оторвать от тебя, если только ты меня сам не разлюбишь. Разве ты больше не любишь меня? Я заговорил о преимуществах жизни во дворце, где она будет пользоваться покровительством дочери фараона и постоянно лицезреть мудрейшего из царей. -- Ты больше не любишь меня? Я объяснил ей, что в моем положении нельзя не ублажить царя Соломона и что она, если она действительно любит меня, не должна думать только о себе и собственных чувствах. -- Ты больше не любишь меня? -- Я больше не люблю тебя, -- проговорил я. -- Тогда я покончу с собой, -- спокойно решила она, -- ибо только благодаря тебе я зажила настоящей жизнью. -- Именно этого я и опасался, -- сказал Аменхотеп, -- воистину есть женщины (слава богам египетским и твоему Господу, их немного, но все же достаточно), которые приносят немало беспокойства; никаких хранилищ не хватит для их чувствительных историй, если записать их на глиняных табличках. Ефан, друг мой, проследи, чтобы с этой барышней ничего не приключилось, пока она не очутится в царском дворце, в моих руках, иначе ты мне лично за все ответишь. Итак, жертва моего предательства сполна изведала всю его гнусность. Я же был подобен червю, который гложет прах свой. А ЧТО толку? Позднее я отправился к дому пророка Нафана и уселся, как проситель, у его двери, дожидаясь, когда он соблаговолит принять меня. Слуга проворчал: -- Мой господин занят. Я попросил его: -- Передай, что Господь послал мне сон насчет твоего господина. Через некоторое время слуга вернулся и сказал: -- Заходи. Нафан сидел в спальне, вид у него был нездоровый, некогда полные щеки обвисли, глазки бегали, словно пара мышей в корзинке. Вдруг я понял, что и он боится слуг Ваней, сына Иодая. -- Какой же тебе привиделся сон? -- спросил он. -- Был там Ангел Божий, если да, то откуда появился -- справа или слева? Крылья его были распростерты или сложены, имел ли он меч? Я тоже видел сон, ко мне слетел с небес черный Ангел и замахнулся на меня огненным мечом. . -- О, да будет Господь милосерден к моему господину, -- воскликнул я, -- от такого сна можно до смерти перепугаться. Нет, слава Богу, сон мой никому не сулит смерти и для господина моего весьма приятен, ибо он отправился в нем к царю Соломону со своей знаменитой притчей. -- Это правда? -- усомнился он. -- Вы поведали царю ту же самую притчу, что некогда рассказывали его отцу, Давиду, а именно историю о богатом человеке, который имел очень много разного скота, и о бедняке, у которого ничегошеньки не было, кроме одной-единственной овечки; и вот когда к богатому человеку пришел странник, скупец пожалел взять из своих овец или волов, чтобы приготовить обед, а взял овечку у бедняка и приготовил ее для гостя. -- Догадываюсь, -- сказал Нафан, -- что в твоем сне мудрейший из царей Соломон разгневался не менее сильно, чем в свое время его отец царь Давид, и тоже сказал: "Достоин смерти человек, сделавший это, за то, что не имел сострадания". А дальше я в твоем сне растолковал царю мою притчу и намекнул: дело, мол, легко поправить, надо только отказаться ему от прихоти сделать наложницу Ефана Лилит наперсницей дочери фараона. Я восхитился великим провидческим даром Нафана и его умением заглядывать в тайники человеческих сердец. -- Ты глупец, Ефан! -- сказал он. -- Даже если бы я выдумал притчу в десять раз лучше, жалостливей, чем история об единственной овечке, и пришел бы с ней к Соломону, он все равно послал бы меня ко всем чертям. Его отец, царь Давид, был настоящим поэтом, он обладал поэтическим воображением, оттого и имел особые отношения с Богом; он был избранник Господа, но в то же время слуга Божий, призванный целиком отдать себя Святому делу. Царь Давид мог понять простого человека с его единственной овечкой, А этот? -- Нафан сплюнул. -- Жалкий подражатель, себялюбец, воображения ни на грош, сны его весьма посредственны, стихи плоски, преступления -- следствие трусости, а не великих замыслов. Он жаждет преклонения. Ему нужны постоянные доказательства собственного превосходства. Вот он и собирает их всюду, где только можно, гонясь прежде всего за количеством: золото, войско, иностранные послы, женщины. Ему понадобилась твоя Лилит. Он хочет доказать самому себе, что не только мудрее тебя, но и лучше как мужчина. Нафан выпрямился, в этот миг он казался настоящим пророком. Однако огонь его быстро угас. Какая бы причина ни вызвала той страстности, с которой он вынес свой приговор царю Соломону, она выдохлась, и остался лишь жалкий, ничтожный старик. -- Никому не передавай моих слов, Ефан, -- взмолился он, -- я все равно от них отопрусь. Я. скажу, что это было твое наущение. Поклянусь, что злой дух перенес в мою голову твои мысли, ибо моя голова -- лишь сосуд, предназначенный для заполнения. Я сказал, чтобы он не беспокоился, встал и ушел восвояси. Дочь фараона прибыла в Иерусалим с огромной свитой, караван верблюдов привез золото, драгоценные камни, виссон и другие тонкие ткани, а также благовония; ее сопровождало множество придворных дам. Царь Соломон со всеми своими вельможами встретил ее у городских ворот; грохотали барабаны, гремели трубы и кимвалы, шум стоял такой, что его было слышно в противоположном конце Иерусалима. Народ сбежался к воротам, обступил по обе стороны улицу, ведущую во дворец, и радостно приветствовал принцессу, славил мудрость мудрейшего из царей, воздавал хвалы его могуществу -- все это было заранее разучено, подготовлено слугами Ваней и левитами. Есфирь, любимая жена моя, сказала: -- Ей пора! Лилит вымылась, умастила себя маслом, Олдана убрала ее волосы, которые блестели теперь, словно лунный свет на глади озера Кинареф. Ей подкрасили веки и губы, нарумянили розовой пудрой щеки, чтобы вернуть живость ее бледному лицу. Между грудей, подобных двойне молодой серны, Лилит повесила мирровый пучок, опрыснула себя розовой водой с корицей. Потом она надела зелено-алое платье и сандалии из мягчайшей кожи, подчеркивающие изящную форму ступни. Однако лицо ее оставалось неподвижным, взгляд -- тупым, так что Лилит походила скорее на мертвую куклу, чем на живую женщину. - Главный царский евнух Аменхотеп прислал за Лилит свой паланкин, она села в него, и ее унесли. Я пошел рядом, чтобы провести с ней эти последние минуты, а еще потому, что Аменхотеп возложил на меня всю ответственность за ее благополучное прибытие во дворец. Мы прокладывали себе дорогу сквозь толпу, возвращавшуюся с торжественной встречи дочери фараона у городских ворот и у царского дворца. Но я не видел ни людей, ни даже носильщиков паланкина. Я уставился на красную бахрому, лишь бы не смотреть на Лилит, мою наложницу, которая любила меня и которую я предал ради ненадежной благосклонности царя Соломона, ради того, чтобы ненадолго отсрочить неизбежную опалу. Мне казалось, будто я участвую в похоронной процессии. Хоронили же часть моей жизни и мое человеческое достоинство. Однако по милости Божьей -- благословенно будь Его имя -- даже в эти минуты сильнейших душевных потрясений я не утратил способности наблюдать за собой как бы со стороны, что весьма полезно, если не хочешь вконец рехнуться. Вид у меня, бредущего рядом с паланкином, был донельзя непригляден, но я понимал, что я пленник своего века и мне не дано выскочить из его рамок. Ведь человек подобен камню, запущенному из пращи в неведомую ему цель. Человеку остается только одно -- попытаться, чтобы мысль его стала хоть чуть-чуть долговечнее, нежели он сам, то есть попытаться оставить после себя некий знак, пусть невнятный, для грядущих поколений. И эту попытку я сделал. А там пусть судят меня судом, которого я заслужил. Господь послал Есфири, любимой жене моей, глубокий сон; она проспала всю ночь, а утром проснулась бодрой и сказала, что чувствует себя почти здоровой. Я поверил, что мои молитвы, лекарства и снадобья левитов, а также воля Есфири к жизни превозмогли ангела тьмы, и тот отступился от своей жертвы. Мы знаем, смерть неизбежна, но она для нас всегда непостижима, поэтому даже мудрец не может примириться с ней. Есфирь сказала мне: -- Ефан, супруг мой, твой труд приближается к завершению. Книга об удивительной судьбе, богобоязненной жизни и т. д. будет вскоре закончена, а значит, мы сможем вернуться в Езрах, в наш дом под тенистыми оливами, которые мы посадили сами. До чего же хочется попить из нашего колодца, ведь там такая сладкая и целебная вода, лучше всякого лекарства. Мы и впрямь скоро вернемся, ответил я, сядем под оливами, будем глядеть на вьющийся виноград и слушать, как журчит вода. -- Очутиться бы там в месяце Сиф, -- мечтательно сказала Есфирь. Тут поднялся шум, в дверь дома забарабанили кулаки, к нам вбежали Сим и Селеф; они закричали, что у дома стоит боевая колесница и люди Ваней с мечами. Рука Есфири, которую я продолжал держать в своей, дрогнула. -- Отоприте им, -- велел я Симу и Селефу, -- сейчас я к ним выйду. Я чувствовал себя вполне спокойным, почему-то все мне виделось теперь с особенной отчетливостью: пятна на стене, светильник, покрывало, едва очерчивающее изможденное тело Есфири. Когда я поднялся, она слабым голоском спросила: -- Разве ты не поцелуешь меня в последний раз, Ефан? Я тотчас обернулся к ней: -- Почему же в последний? Я скоро вернусь. Когда люди Ваней забирают кого-нибудь, то берут его еще затемно. Я нежно поцеловал ее, слегка устыдившись того, что в эту трудную минуту подумал только о себе; Есфирь же, подняв руку, коснулась моей брови и виска. С этим я и ушел навстречу тому, что меня ожидало. Люди Ваней неслись по иерусалимским улицам, совершенно забыв об осторожности: они щелкали кнутами, орали, требуя освободить дорогу. Того, кто не успевал посторониться, сбивали с ног, кто-то попадал под колеса, поэтому вслед нам неслись вопли раненых, проклятья. Меня держали в колеснице двое, на крутых поворотах скрипели оси, колесница неслась то в гору, то под горку, пока наконец мы не затормозили у одного из боковых входов царского дворца. Потом те же двое, протащив меня по лестницам и коридорам мимо молчаливых стражников, бросили в каморку, куда свет проникал лишь сквозь узкую щель под самым потолком. Здесь я пробыл, как мне показалось, довольно долго. Я молился Господу: "Простри мне руку Твою, проведи над пропастью, чтобы вновь мне увидеть солнце и свет дневной. Не оставляй меня, будь снисходителен к прегрешениям моим и ошибкам, пожалей близких моих, вспомни о моем усердии. Ибо что есть человек в очах Твоих? Не по образу ли Твоему он создан, не отсвет ли Твой душа его? В Тебе, Господи, достигаем мы полноты своей жизни, без Тебя же мы потеряны, как песчинка в море. Не покидай меня, Господи, не дай низвергнуться в пучины темные, а вознеси на высоты Твои, к Твоей благости, чтобы встал я под небом Твоим и воспел хвалу Тебе". Вдруг раздался скрип, часть стены отъехала в сторону, и кто-то приказал: -- Сын Гошайи, входи! Я очутился в просторной зале. Даже тряхнул головой, не веря глазам своим, ибо мне почудилось, будто все это я прежде уже видел: царь Соломон сидел на троне между херувимов, рядом -- дееписатель Иосафат, сын Ахилуда, дальше священник Садок и пророк Нафан, Ванея, сын Иодая, писцы Елихореф и Ахия, сыновья Сивы, приготовили свои восковые дощечки, чтобы записать все, что будет сказано. Точно так же здесь все и начиналось, только царь еще больше пожелтел, взгляд его стал совсем колючим, а губы скривились, отчего лицо сделалось похожим на маску, какими язычники отгоняют злых духов; впрочем, на каждом из собравшихся время оставило свой след, лишь Ванея служил исключением -- недаром говорит пословица: "Кто бесчувствен, тот не стареет". Бросившись в ноги царю, я сказал: -- О, господин, раб ваш у ваших ног, наступите на него пятой своей, но не раздавите совсем, ведь я был полезен и пригожусь еще. Я поднял глаза и увидел, что мои слова не тронули ни царя, ни его приближенных; тогда я догадался: это -- суд, я -- обвиняемый; и чаша весов склоняется не в мою пользу. Иосафат, сын Ахилуда, велел мне подняться, после чего сказал: -- Не прикидывайся невинным агнцем, Ефан, ибо мудрейший из царей разгадал твое лукавство и все твои хитрости. Лучше сознавайся. Если чистосердечно раскаешься, ничего не утаишь и назовешь сообщников, то, возможно, царь смягчит твою участь. -- Если так угодно моему господину царю и остальным господам, я тут же во всем признаюсь, -- сказал я, -- было бы в чем. Однако нету за рабом вашим ни малейшей вины, ибо я работал над Книгой царя Давида добросовестно и усердно, следуя духу и букве тех указаний, которые давались мне членами комиссии и мудрейшим из царей Соломоном. -- Ах, Ефан, -- проговорил царь, -- я ожидал от тебя большей находчивости; ныне любой злодей уверяет меня, что во всем признался бы, да не в чем. -- Повернувшись к Иосафату, он распорядился: -- Зачитай обвинение. Обвинение оказалось весьма пространным документом, полным ссылок на слова Господа и мудрейшего из царей, оно пестрело косноязычными канцеляризмами, а главное, такими выражениями, как "клевета ", "подрывная работа", "очернительство", "ложь", "фальсификация", и "литературное предательство", и "государственная измена ". Когда Иосафат закончил чтение, царь, прищурившись, спросил: -- Итак, сын Гошайи, признаешь ли ты себя виновным по сути предъявленного обвинения в государственной измене, осуществлявшейся устно и письменно путем протаскивания сомнений, нежелательных мыслей и вредных взглядов в Единственно истинную и авторитетную, исторически достоверную и официально одобренную Книгу об удивительной судьбе, богобоязненной жизни, а также о героических подвигах и чудесных деяниях царя Давида, сына Иессеева, который царствовал над Иудою семь лет и над всем Израилем и Иудою тридцать три года, избранника Божьего и отца царя Соломона, причем форма для протаскивания вышеупомянутых сомнений, нежелательных мыслей и вредных взглядов нарочито избиралась внешне безобидной и даже как бы угодной Господу? -- Не виновен, -- сказал я. Последовало молчание. Банея играл желваками на скулах, Нафан с испугом глядел на меня, а царь потирал нос херувима. Наконец Соломон обратился ко мне: -- Говори, Если уж мне суждено быть повешенным, подумал я, надо хотя бы выговориться, поэтому начал так: -- В Уре халдейском, откуда родом наш праотец Авраам, жил некогда один мудрец. И его мудрость была столь велика, что он мог объяснить все что ни на есть на земле и под землей и в небесах: растения, которые сами себя оплодотворяют, и деревья, которые приносят плоды -- каждое свой особый, и огромных рыб, которые плавают в море, и пернатых птиц, которые летают в поднебесье, и вообще все живое. Он мог объяснить даже то, чего никогда не видел: мысль, которая рождается в голове, и чувство, которое волнует сердце, и страх, который пронзает человека от головы до пят. И вот подступил однажды к этому мудрецу Ангел и стал его искушать, говоря: "Правда ли, будто ты можешь объяснить все что ни на есть на свете?" "Правда", -- ответил мудрец. Ангел спросил: "А можешь ли ты объяснить то, чего на свете нет? Можешь ли ты объяснить мысль, которой никогда не существовало, и чувство, которого никогда не возникало, и страх, которого никто не испытал?" Тогда мудрец пал ниц пред Ангелом и воскликнул: "Воистину один Бог может объяснить то, чего нет. Да смилостивится надо мною Пославший Тебя, ибо я всего лишь человек". При всем благоговении пред моим господином царем и иными присутствующими, мне, бедному сыну Израиля, никак не дано сделать того, чего не сумел великий мудрец из Ура халдейского! Как доказать вам, что у меня никогда не было ни разлагающих сомнений, ни нежелательных мыслей, ни зловредных планов? -- Мы умеем читать между строк, -- сказал Ванея. -- Я руководствовался исключительно заповедями Господними, а также волей царя иметь Книгу, которая явила бы полную Истину и положила бы конец всем Разнотолкам и Распрям" устранила бы неверие в Избранность Давида, сына Иессеева, -- возразил я. -- Похоже, ты намекаешь на какие-то противоречия между заповедями Господними и волей царя? -- спросил Иосафат. -- Воля мудрейшего из царей -- закон для его слуг, -- ответил я. -- Но разве сам господин Иосафат не говорил о царском пожелании, чтобы мы подходили к делу тонко, и, если нужно очернить неугодного человека, достаточно возбудить относительно него подозрения, а когда нужно подправить истину, то следует подправлять ее лишь слегка, чтобы народ верил написанному? -- И ты решил, что это позволяет тебе протаскивать вредоносные мысли, возбуждать недоверие, сеять сомнения и вообще делать дело, противоположное высоким целям нашего исторического труда? -- сказал Садок. . -- Господам присутствующим хорошо известно, -- защищался я, -- что мне приходилось подчищать некоторые факты, если что-то с ними было неладно, если от них, так сказать, дурно пахло или они оказывались неугодными царю. Но история вообще без фактов немыслима, тогда никто тебе не поверит. Разве можно жарить без огня? Или стирать без воды? -- Я некоторым образом тоже историк, вставил Садок, -- однако моя книга содержит лишь возвьппенные воспоминания и благородные чувства. Все зависит от настроения автора. Чего он хочет? Написать духоподъемлющее сочинение или же красить все в черный цвет? -- А разве настроение читателей нам безразлично? -- возразил я. -- Ведь то, что приемлемо для одного, неприемлемо для другого. -- Можно писать так, чтобы разночтения исключались, -- сказал Иосафат. -- Мой господин совершенно прав, -- согласился я, -- но подобные книги -- вроде тухлой рыбы, которую никто не берет на базаре, а потому приходится выбрасывать ее на помойку; мудрейший из царей Соломон хотел иного, он желал, чтобы его книга была долговечнее всех остальных. Желваки на скулах Ваней замерли. -- Готов ли ты поклясться именем Бога, жизнью твоей жены Есфири, что нигде в Книге царя Давида не скрыто намека на то, что подлинные события происходили иначе, чем о них написано? -- спросил он. Я вспомнил изможденную, больную Есфирь, подумал о великом милосердии Господнем, потом обвел глазами окружающие меня лица от этих людей милосердия не жди. -- Ну? -- прикрикнул Ванея. -- Как солнце пронзает тучу, -- пожал я плечами, -- так и правда просвечивает сквозь слово. -- По-моему, все ясно, -- сказал Иосафат. -- Благонамеренностью это не назовешь, -- подхватил Нафан. Священник Садок возвел глаза к небу и проговорил: -- Стало быть, придется нам месяцами сидеть тут, как в вошебойне, выискивая, будто вшей, злоумысленные намеки и прочие мер-зопакости. Ванея ухмыльнулся: -- Знание -- дар Божий, но когда человек знает лишнее, то это вроде заразы или вони изо рта. Прикажите мне убить этого умника, пусть уносит свои знания с собой в могилу. Тут я снова бросился в ноги царю Соломону и, целуя его толстые пальцы, воскликнул: -- Выслушайте раба вашего, о мудрейший из царей, взываю не к правителю, а к поэту. Позвольте мне прочесть мой псалом "Хвала Господу, хвала Давиду", потом решайте, заслужил ли я смерти от руки Ваней. Чтобы царь не успел отказать в моей просьбе, я выхватил из складок одежды кусочек пергамента и начал читать: ХВАЛА ГОСПОДУ, ХВАЛА ДАВИДУ ПСАЛОМ ЕФАНА ЕЗРАХИТА (Голос Господа) Я поставил завет с избранным Моим, клялся Давиду, рабу Моему: Навек утвержу семя твое, в род и род устрою престол твой. Я обрел Давида, раба Моего, Святым елеем Моим помазал его. Рука Моя пребудет с ним, и мышца Моя укрепит его. Враг не превозможет его, и сын беззакония не притеснит его. Сокрушу пред ним врагов его. И Я сделаю его первенцем, превыше царей земли. Вовек сохраню ему милость Мою, и завет Мой с ним будет верен. Семя его пребудет вечно, и престол его, как солнце предо Мною: вовек будет тверд, как луна, и верный свидетель на небесах. Царь Соломон вежливо захлопал в ладоши, следом -- остальные; писцы Елихореф и Ахия тут же поинтересовались, нельзя ли получить копию, чтобы приложить к протоколу. Я сказал, что с удовольствием ее изготовлю, если только останусь жив на достаточное для этого время. Царь Соломон сдвинул на лоб расшитую золотом шапочку, почесал в затылке и провозгласил следующее решение: СОЛОМОНОВО РЕШЕНИЕ Исходя из того, что любого слова, неугодного царю и верховным правителям, достаточно для обвинения в государственной измене; и учитывая недовольство царя и верховных правителей рядом высказываний обвиняемого Ефана, вписанных им в Единственно истинную и авторитетную, исторически достоверную и официально одобренную Книгу об удивительной судьбе, богобоязненной жизни, а также о героических подвигах и чудесных деяниях царя Давида, сына Иессеева, который царствовал над Иудою семь лет и надо всем Израилем и Иудою тридцать три года, избранника Божьего и отца царя Соломона; и признавая подсудимого виновным в предъявленных ему злодеяниях, я, мудрейший из царей Соломон, властью, данной мне заветом с Господом, приговариваю вышеупомянутого Ефана, сына Гошайи, к смерти. -- Отлично, -- сказал Ванея и вытащил меч. Однако царь Соломон, подняв руку, продолжил: СОЛОМОНОВО РЕШЕНИЕ (Продолжение) Принимая во внимание, что физическое умерщвление Ефана, сына Гошайи, представляется нецелесообразным, так как оно может породить среди недоброжелателей толки, будто царь Соломон подавляет свободу мысли, преследует ученых и т. п.; принимая также во внимание, что по тем же причинам нецелесообразно отправлять Ефана, сына Гошайи, в рудники, каменоломни, к священникам Беф-Сана или в иные подобные заведения, он приговаривается к смерти через замалчивание; ни единое слово его не должно стать известным народу -- ни устное, ни записанное на глиняных табличках или пергаменте; его имя надлежит забыть, словно он никогда не рождался на свет и не написал ни единой строки. Псалом же под названием "Хвала Господу, хвала Давиду", написанный им в духе и стиле литературных поденщиков, плоский по мысли и лишенный малейших поэтических достоинств, да будет сохранен на все времена, нося его имя. -- Воля ваша, -- проворчал Ванея и вложил меч в ножны. -- Что до меня, то я предпочитаю простые решения. Ночью в дом наш вошел ангел тьмы, он распростер крылья и коснулся своей тенью Есфири, любимой супруги моей. Я увидел, как изменилось от этого прикосновения ее лицо, закричал, рухнул на пол рядом с ее постелью: я понимал, что произошло, но не мог этого принять. Боже мой, Боже мой, твердил я Господу, разве мыслимо никогда больше не видеть ее улыбки, не слышать ее голоса, не чувствовать ее рук? Разве может любовь навсегда исчезнуть во мраке шеола, разве может погаснуть великое сияние ее души, подобно тому, как догорает обычная восковая свечка? Без нее я что ручей без воды или кость без костного мозга. Возьми одну из рук моих, Господи, один глаз, половину сердца, только подыми ее, воскреси, дай пожить хотя бы еще пять дней, пусть даже один-единственный день. Ведь Ты сотворил целый мир и в нем все живое, неужели Тебе трудно воскресить всего лишь одну жизнь? Как ни прискорбно, я оказался недостоин ее любви, ибо моя любовь была меньше той, которой она одарила меня. Чем же я воздам ей за это, чем отплачу, если она умерла? Срубленное дерево живо надеждой на новые побеги, так неужели женщина, чье сердце было чище родника, значит для Тебя меньше любого из дерев? Умоляю Тебя, ведь это Ты сотворил ее, и каждую ее мысль, и каждое движение ее души; зачем же Ты опять обращаешь ее во прах? Ты наделил ее живою плотью и светом очей, озарявших мой путь; зачем же, Господи, разрушаешь творение рук Твоих, уничто жаешь подобие Твое? Если согрешил я, покарай меня, не отпускай моей вины. Если я поступал неправедно, да будет горе мне. Но зачем же Ты отнимаешь жизнь у той, что была праведна и добра и любила людей? Зачем посылаешь ее в бездну, откуда нет возврата? Я укорял Господа, но он молчал, а лицо Есфири, любимой жены моей, отчуждалось все больше. Потом пришли мои сыновья Сим и Селеф и их мать Олдана, отвели меня в мою комнату. Я разодрал свои одежды и посыпал голову пеплом. Вскоре дом заполнили соседи и левиты. Они закрыли лицо Есфири, ее бедное, изможденное тело и принялись оплакивать ее, а еще есть и пить, хлопать меня по плечу, говорить, что такова воля Божья и все мы рано или поздно отправимся в страну тьмы, в долину смерти, но я почти ничего не замечал и не слышал. На следующий день они забрали Есфирь, положили ее на повозку, запряженную двумя коровами, вывезли за городские ворота и опустили в могилу. Больше ничто не удерживало меня в Иерусалиме, к тому же царские чиновники торопили освободить дом No 54 по переулку Царицы Савской. На государственной службе ты уже не состоишь, говорили мне, поэтому поспешай с отъездом. Кое-что из своего небогатого имущества я распродал, кое-что раздарил, а записи и архив спрятал в тайном месте. Потом я в последний раз навестил могилу Есфири, любимой жены моей, помолился там Господу. Глядя на надгробие, я припомнил слова Давида, сказанные на смерть его первого сына от Вирсавии: "Я пойду к тебе, а ты не возвратишься ко мне". Затем я отправился к жертвеннику. За несколько из немногих оставшихся у меня шекелей купил четверть барашка и положил для всесожжения на алтарь, близ которого Ванея совсем недавно убил Иоава. К небу закурился дымок, и я понял: моя жертва угодна Господу, он дарует мне спокойное возвращение в родной город. На пути домой я задержался, чтобы посмотреть, как идет строительство Храма, воздвигаемого Соломоном Господу; я видел тщательно обтесанные громадные камни, поставленные один на другой, притвор с колоннами, вырезанные камнерезами гранаты и лилии, однако я видел также исполосованные спины людей, сделавших все это, их изнуренные лица, измученные глаза. Но Господь послал ко мне Ангела, который, встав за моим плечом, сказал: "Что камень и железо и медь, что троны царей и мечи сильных? Все это станет прахом, говорит Господь, зато слово и истина и любовь пребудут вечно". Все наши пожитки мы несли на себе, тем не менее у городских ворот нас остановили для досмотра, будто у нас было сорок вьючных ослов, груженных сундуками с коврами и ящиками с архивами. Хелефей подозвал своего офицера, подошел начальник привратной стражи и ухмыльнулся: -- Никак опять наш историк? Да еще в дорожной одежде, пешком, с котомкой за спиной! Показав разрешение на выезд с царской печатью, я попросил отпустить нас без лишних хлопот, ибо день обещал быть жарким, а нам предстоял неблизкий путь. -- Гляжу, ты кончил свою работу, -- сказал начальник, обращаясь не столько ко мне, сколько к обычно толпящемуся у городских ворот сброду бездельников и мошенников, -- стало быть, ты дал этим людям то, в чем они больше всего нуждаются, а именно Историю. -- Он окончательно повернулся к толпе. -- Возблагодарите же Ефана, сына Гошайи, за то, что трудами своими неустанными он украсил ваши язвы и вонь описанием ваших добродетелей. Люди загоготали, зашлепали себя по ляжкам, кое-кто даже кувырнулся от удовольствия; толпа плотно обступила меня, моих сыновей Сима и Селефа, их мать Олдану. -- Расскажи-ка, -- продолжал начальник, -- какими ты изобразил их. Избранным народом, который следует заповедям Господа, Его закону, или же тупицами и злодеями? -- Народ, -- ответил я, -- источник как добра, так и зла. -- Слышите, какие вы двоедушные, -- воскликнул начальник, щелкнув над толпой плетью, -- но царь дан вам от Бога, а также все правители и царские слуги. -- Не обращая внимания на ворчащую толпу, он обернулся ко мне. -- Ну, а сам-то ты кто таков? Ни мирянин, ни священник! Ни господин, ни раб! Ты -- змий, искушающий плодом с древа познания, а Господь, сам знаешь, проклял змия, сказав: "Будешь ходить на чреве твоем и будешь есть прах во все дни жизни твоей, а человек будет поражать тебя пятой в голову". При этих словах источающая жар и зловоние толпа еще больше стиснула нас. Я видел ненависть в гноящихся глазах, угрожающе поднятые культи; Сим и Селеф закричали, Олдана впилась ногтями в лицо сунувшегося к ней охальника; не полагаясь на собственные кулаки, я озирался по сторонам, ища защиты. И тут появились скороходы с белыми жезлами, а за ними зелено-золотой паланкин с красной бахромой на крыше. Нищие, зеваки и жулики вмиг поразбежались от ворот, разогнанные хелефеями и фелефеями. В сопровождении начальника при-вратной стражи главный царский евнух Аменхотеп подошел к нам; он кивнул Олдане, ласково тронул за подбородок Сима и Селефа; мне же он сказал, изящно сложив руки: -- Ефан, друг мой, я не мог отпустить тебя, не простившись. Ведь мы оба чужаки в Иерусалиме, причем во всех смыслах этого слова. Я благожелательно следил за тобой и твоей работой, а теперь, когда ты уедешь, мне будет недоставать тебя. Если это может послужить утешением, знай, что твоя бывшая наложница Лилит вполне прижилась во дворце и чувствует себя неплохо; она дарит своими ласками царя Соломона и одновременно служит наперсницей его супруге, дочери фараона. Кроме того, Лилит поет царю любовные песни, которым ты ее научил и которые так нравятся царю, что он велел их записать, собрать и издать "Книгу Песни Песней Соломона". Надеюсь, ты примешь от меня в знак дружбы прощальный подарок. Аменхотеп достал из складок своей одежды флакончик. -- Эти духи получены из очень хорошего египетского дома в городе бога солнца Ра, от моего личного поставщика, -- сказал он. -- Пусть их аромат освежает тебя и напоминает о том, что в мире евнухов не стоит вести себя по-мужски. Взяв флакон, я повернулся и пошел своей дорогой. Когда мы пересекли Кедрон и поднялись на противоположный высокий берег, я задержался, чтобы бросить последний взгляд на град Давидов. Он простерся предо мною, раскинувшись на своих холмах, и я хотел было проклясть его, но не смог, ибо великое сияние Божье лежало на утреннем Иерусалиме. ПАРАБОЛА "Любой писатель, если только он напрочь не лишен жизни, движется по свое-образной параболе, нисходящая часть которой заложена в восходящей." Чтобы понять пафос и юмор книги Стефана Гейма "Хроники царя Давида", надобно вписать ее в соответствующий биографический и социальный контекст. Не то, чтобы книга вовсе была непонятна вне этого контекста, но кое-какие нюансы оказались бы потеряны, и ошеломленный читатель остался бы один на один с яростным издевательским антибиблейским памфлетом -- не то "Галерея святых" барона Гольбаха, не то "Забавная Библия" журналиста Таксиля. Разумеется, просветительский, даже не атеистический, но антитеистический, богоборческий дух веет со страниц этой странной книги (вообще пора постмодерна, постреволюций способствует простому такому, незамысловатому атеизму, как пора революций способствовала изощренной, одновременно интеллектуальной и фанатичной вере), но... Бот с этого-то "но" и стоит начать. Стоит начать с главного отличия "типового" антибиблейского памфлета от "Хроники царя Давида" Стефана Гейма. Гейм любуется рыжеволосым, наглым, обаятельным, лицемерным и безмерно талантливым Давидом, прошедшим путь от пастушка до царя, от поэта до полководца, от бунтаря до деспота. Давид, каким его изображает Стефан Гейм, удивительно напоминает Гришку Отрепьева из пушкинского "Бориса Годунова". То же обаяние, тот же "драйв", напор талантливого авантюриста, но это сходство от воли автора не зависящее, так сказать, архетипическое. Совсем иное дело, когда, благодаря рассеянным то там, то тут словечкам и оборотам из советского, социалистического речевого идеологического обихода, читатель начинает догадываться, какую игру вел в 1973 году писатель Стефан Гейм, гэдээровский классик, медленно и верно "дрейфующий" к диссидентам. Он пишет о Давиде, а имеет в виду любого вождя революции, ставшего деспотом и тираном. В его царе Давиде слиты, спаяны все революционеры, превратившиеся в государственников: Кромвель, Наполеон, Ленин, но прежде всего, важнее всего -- Сталин. Перед читателем один из парадоксальнейших текстов: рас- 329 сказ о роке всех революции и революционеров, притворившийся антибиблейским памфлетом. Гейм не боится ни Яхве (очень далеко), ни царя Давида (умер), ни Христа (простит -- это его профессия), зато питает известную робость но отношению к Сталину, Брежневу, Хонеккеру. Начальство! Власть! Земная власть! В конечном счете, книга написана о власти, о самом сильном человеческом соблазне: "Свобода и власть, а главное -- власть! Над всею дрожащей тварью". "Посторонись, голодранцы! Дорогу Ванее, сыну Иодаеву, верховному начальнику над войском..." "Рука Ваней, державшая вожжи, была крупна и жилиста; он гулко расхохотался и проговорил: "Мой отец был рабом в Израиле, он работал на медных рудниках, там нажил чахотку и умер..."". "Я видел перед собой лоснящиеся крупы лошадей и белые жезлы скороходов; вокруг снова и снова раздавалось имя Ваней, сына Иодаева, Тут сошел на меня Дух Господень, и я понял, сколь сладка человеку власть". Гейм -- писатель-идеолог, "конструктор" и "деконструктор" текстов, в этом смысле, он -- дитя соцреализма, странного вымороченного классицизма; используя библейскую терминологию, можно даже сказать: он -- блудный сын соцреализма. В его книге соединились "начала и концы" социалистической литературы, литературы идеологического общества. Поскольку восточноевропейские страны с большей скоростью прошли путь от революционных "бури и натиска" до "застойного" болота, поскольку бурные 20-е в их "календаре" оказались "сплавлены", соединены с мрачными 30-ми, "оттепельными" 60-ми и циничными 70-ми, постольку и литература в этих странах оказывалась причудливым парадоксальным сплавом самых разных литератур. "Хроника царя Давида" -- с одной стороны, типичный образец антирелигиозной, антибиблейской <<пам-флетистики" 20-х годов, некое завершение богатой просвещенческой традиции; с другой стороны, не менее типичный образец усталой литературы "аллюзий" позднего социализма: "Маздак" Мориса Симашко, "Записки Усольцева" Юрия Давыдова, даже "Трудно быть богом" братьев Стругацких. В этих книгах дерзкая издевательская "фига в кармане" превращается в грустную, почти циническую мудрость: "Так было. Так -- будет. Всегда власть превращает талантливого человека в кровавое дерьмо. Всегда люди, пытавшиеся изменить жизнь к лучшему, дорвавшись до власти, оказываются несчастьем, горем для страны, которую отвоевали". "Аллюзиовную" природу этой книжки следует помнить каждому читателю. Гейм не анализирует текст Библии, он "деконструирует" этот текст. И, надо признать, Библия, которую "деконструирует" Стефан Гейм, предоставляет огромное поле для самых разных интерпретаций и вариаций; видимо, есть некий закон бытования текстов -- чем более велик текст, тем он незащищеннее перед любой "деконструкцией". Из всех возможных интерпретаций характера Давида Стефан Гейм выбирает самую безжалостную: Давид не меняется на протяжении всей книги. С самого начала это -- неистовый властолюбец, рвущийся к власти во что бы то ни стало и любой ценой. Есть одна только фраза в целой книге (зато какая!), благодаря которой понимаешь, за что так любили Давида. После того, как сообщено: "...битва превращала этого нежного юношу в опьяненного кровью яростного воина", -- принцесса Мелхола (первая жена Давида) говорит: <<...я спросила его: "Давид, любимый мой, неужели тебе не бывает страшно?" Он взглянул на меня и сказал: "Сердце мое полно страха. Я поэт, мне нетрудно вообразить, как копье вонзается в мое тело"". Однако поэт и деспот Давид -- не главный герой повествования. В конце концов, о нем с самого начала объявлено: "Давид, сын Иессеев, который одновременно был лю-бодейником и царю, и царскому сыну, и царской дочери, который сражался наемником против собственного народа, который велел убить собственного сына и своих самых преданных слуг, а потом громко оплакал их смерть, и который, наконец, сплотил в единую нацию племена жалких крестьян и своенравных кочевников..,", все его преступления -- "секрет Полишинеля", не их раскрытие составляет интригу книги. Главный герой повествованния -- провинциальный историк, Ефан, сын Гошайи, вызванный в столицу сыном царя Давида царем Соломоном для работы в комиссии по составлению "Хроники царя Давида". Накануне убийства своих конкурентов, Адонии и Иоава, накануне окончательного и бесповоротного прихода к власти, царю Соломону нужен такой историк, добросовестный провинциал, который разыщет, разроет все, что только возможно, о царе Давиде; тогда станет понятно, что разрешать, что запрещать, какие архивы оставлять открытыми, какие закрывать. Ефан собирает материалы, и не постепенно, а сразу перед ним открывается истина, совершенно непригодная для официального употребления. Можно ведь и так проинтерпретировать текст Стефана Гейма: это -- некая "вестернизация", даже "американизация" Библии. Царь Давид в таком случае предстанет неким жестоким и талантливым политиком; его сын, Соломон, ничтожным наследником, "последышем"; а Ефан окажется журналистом, получившим задание написать апологетическую биографию великого человека, в ходе журналистского расследования узнающим всю подноготную и умудряющимся впихнуть в лукавую апологию почти все раздобытые им сведения. Этакий "Гражданин Кейн" на библейском материале. Единственное отличие книги Гейма от подобных произведений сострит в том, что "лукавая апология" лежит перед ним и называется Первая, Вторая и Третья книга Царств Библии. "Деконструи-руя" Библию, Гейм, и в самом деле, замечает то, что проскальзывает мимо внимания простодушного читателя. В песне-плаче Давида на смерть Ионафана он, например, совершенно справедливо обнаруживает гомосексуальные мотивы: "любовь твоя была для меня превыше любви женской". Но вот уже утверждать, что Давид жил и с Саулом, отцом Ионафана, это уже ... чересчур. Впрочем, я веду речь не о Библии, а о Стефане Гейме и о его героях. Историк Ефан пытается "пройти по острию ножа", впихнуть в официозную "монографию" хоть крупицу правды, уцелеть в дворцовых интригах, да еще и получить гонорар. В результате его с позором изгоняют из столицы, запрещают писать. Его наложницу отбирает царь Соломон, любимая жена умирает в Иерусалиме. Поражение? Почти поражение, потому что Первая, Вторая и Третья книги Царств как раз и есть те самые официальные славословия, в которые историку Ефану удалось спрятать правду. Что остается от грязи и крови политики вообще? Та самая искорка правды, спрятанная трусливым интеллектуалом в груду государственной лжи, и его песни о любви, посвященные женщине, которую он предал. "...Мне же евнух сказал: "...кроме того, Лилит поет царю любовные песни, которым ты ее научил и которые так нравятся царю, что он велел их записать, собрать и издать "Книгу Песни Песней Соломона".... Я повернулся и пошел своей дорогой. Когда мы пересекли Кедрон ... я задержался, чтобы бросить последний взгляд на град Давидов. Он простерся предо мною, раскинувшись на своих холмах, и я хотел было проклясть его, но не смог, ибо великое сияние Божее лежало на утреннем Иерусалиме". Странным образом, но здесь мне тоже вспомнился Пушкин. Знаменитый финал "Полтавы". Итог истории -- обломки, ничего не остается, но что-то ведь останется? "Прошло сто лет -- и что ж осталось/ От сильных, гордых сих мужей,/ Столь полных волею страстей? / Их поколенье миновалось -- и с ним исчез кровавый след/ Усилий, бедствий и побед. (...) Лишь порою/ Слепой украинский певец,/ Когда в селе перед народом/ Он песни гетмана бренчит,/ О грешной деве мимоходом/ Казачкам юным говорит". Разумеется, эту ассоциацию Гейм ни в каком случае не хотел вызвать, он намекал на другие обстоятельства. Восточногерманский писатель, не желающий терять ни звание классика гэдээровской литературы, ни новоприобретенный статус восточноевропейского диссидента, пытается так же "пройти по острию ножа", как это сделал его герой, Ефан, сын Гошайи. Стефан Гейм подмигивает умному читателю: я-де только притворяюсь, что пишу пасквиль на царя Давида, я-де прекрасно понимаю, что в пору напряженных отношений стран восточного блока с Израилем (1973 год), начальнички с великой радостью опубликуют книгу, где национальный герой еврейского народа -- Давид представлен убийцей, клятвопреступником, тираном; на самом деле, я издеваюсь над этими самыми начальничками. Я-де тот самый "историк Ефан", который обдуривает власть, разрушает идеологизированный миф. И меня, как моего героя, могут выгнать из столицы, и мне, как и моему герою, могут запретить писать. Гейм успокаивает себя, мол, в прежние времена оступишься "на острие ножа" -- и голову с плеч, а "тулово приколотят к городской стене", совсем недавно -- Колыма, концлагерь, пыточный подвал, сейчас -- полегче, полегче. Ну, присудят денежный штраф, ну, выгонят из Союза писателей. Терпимо, терпимо. И тогда становится ясно: главная тема книги не бунтарь, ставший деспотом, оправдывающий все свои преступления Божьим велением или государственной необходимостью, но интеллектуал, живущий в деспотическом обществе и пытающийся с наименьшими потерями исполнять свой профессиональный долг. По сути дела, перед читателем -- защитительная речь интеллигентам, слабым людям, не героям, не воинам, не вождям, благодаря которым становится известна правда о героях, воинах, вождях. В "не-героизме" этих людей, в их швейковском лукавстве, житейском цинизме есть что-то спасительно-человечное и человеческое. Трус и льстец Ефан оказывается большим тираноборцем, чем воин и вождь Давид. Гейм писал об историке времен строительства Храма, а думал о себе, или о таких, как он. Хотя таких, как он, не так уж много. Поразительная бризантная смесь конформизма и бунтарства, готовности веры и цинизма, простодушия и мудрости -- вот что такое Стефан Гейм. Вот -- парабола его судьбы. Он родился в 1913 году в Хемнице, в семье средней руки еврейского коммерсанта Даниэля Флига. Герберт Флиг -- его настоящие имя-фамилия. Стефан Гейм -- псевдоним. Из гимназии его выгнали за антивоенное стихотворение. Веймарская республика была республикой пацифистской и демократической; что такое надо было написать, чтобы вылететь из гимназии -- это, конечно, интересный вопрос. Впрочем, "вылет" не помешал Гейму (тогда еще Флигу) продолжить обучение в Берлинском университете. В конце 20-х Гейм начал печататься в левой "Weltbuhne". В 1933 эмигрировал в Чехословакию. В 1935 добрался до США. Стал соредактором эмигрантской газеты "Aeutsches Volksecho", в 1942 году написал роман "Заложники" о чешском подполье. Спустя год роман экранизировали в Голливуде и перевели в Советском Союзе. В этом же 1943 году Гейм пошел добровольцем в американскую армию. Его направили в особые части, ведавшие пропагандой среди войск противника. Он участвовал в высадке союзных войск в Нормандии, отступал с англо-американцами в Арденнах. В послевоенном Мюнхене он работал редактором газеты "Neue Zeitung" , выходившей под эгидой американских оккупационных властей. В 1948 году за "прокоммунистические настроения" снят с должности и отозван в США. В том же году написал роман "Крестоносцы" об американской армии во время второй мировой войны. Роман спустя год был переведен на немецкий. В Мюнхене его издали под заглавием "Горькие лавры" (почему-то хочется добавить "в похлебке победы"); в сталинистеком Восточном Берлине английское название уточнили: "Крестоносцы наших дней". В 1952 году "Крестоносцев" перевели на русский язык. К слову сказать, среди идеологического барахла, которого за свою долгую жизнь Гейм "навалял" немало (какое-нибудь "Голдсборо" про стачку американских шахтеров, или "Глазами разума" про приход к власти коммунистов в Чехословакии), "Крестоносцы" выделяются знанием материала, интересными историческими деталями, человеческими характерами... Этот роман любопытно перечесть и сегодня. В 1952 же году Гейм сдал свою Бронзовую звезду, полученную за участие во второй мировой войне (так он протестовал против войны в Корее), и перебрался на жительство в ГДР. Идеологическое начальство республики ликовало. 39-летний романист попал в точку. Много ли на земле писателей, профессионально владеющих двумя языками? В те поры был один Набоков (русский и английский) -- и вот еще "прибавился" Гейм (немецкий и английский). Это-то "прибавление" и прибыло в ГДР. До середины 70-х годов Гейм -- англо-немецкий классик литературы ГДР. Он был увенчан престижными премиями и лихо "чесал" сразу английские и немецкие версии своих толстенных романов, а потом все кончилось: "Книга царя Давида" -- книга перелома. После этой книги Гейм будет печататься только на Западе. Гейм расчелся с начальством. Как написал Борис Слуцкий: "Я в ваших хороводах отплясал, / Я в ваших водоемах откупался, / Наверное, полжизнью откупался / За то, что в ваши игры я влезал". Не нужно ни преувеличивать, ни преуменьшать степень смелости Гейма. Начать печататься на Западе в середине 70-х годов, будучи "соцреалистическим" классиком, по смелости и дерзости приблизительно такой же шаг, что и швырнуть в лицо американскому президенту в 1952 году свои боевые награды. Опасно, но не смертельно. Но ведь дорогу делает не первый, дорогу делает второй. Именно такие, как Стефан Гейм, лукавые и осторожные, создавали общественную среду, в которой не смертельно опасно было возвращать президентам свои ордена и печататься в странах <<с враждебной идеологией". В 1979 году Гейма исключили из Союза писателей ГДР. Самой ГДР жизни оставалось лет десять -- не больше... После падения Берлинской стены и создания единого немецкого государства начался новый виток "жизнесудьбы" левого журналиста -- эмигранта -- американского солдата -- коммунистического романиста -- восточногерманского классика -- немецкого диссидента. Теперь Гейм баллотируется на выборах в бундестаг от наследницы СЕПГ -- главной партии ГДР, от ПДС -- Партии Демократического Социализма. В 1994 году ему даже довелось открывать заседание бундестага как старейшему депутату. Бундестаг заседал в здании берлинского рейхстага, того самого, подожженного в 1933 году Ван-дер-Люббе, а в 1945 -- советскими снарядами. Старенький Гейм говорил так себе, но когда он сказал: <<В 1933 году я видел, как горел этот дом", -- в зале сделалось очень тихо. Это говорила немецкая история, сплавленная из ярости и страха, вины и стыда, беспомощности и заносчивости, -- словом, из всего того, чем в избытке наделен Ефан, сын Гошайи, историк из Езра-ха, волею судеб вовлеченный в кровавые игры сильных мира сего, сумевший в груду официальной лжи спрятать крупицы правды, знающий, что "каждый -- пленник своего времени и никому не дано выскочить за его рамки... ибо человек подобен камню, запущенному из пращи в неведомую ему цель. Человеку остается только одно -- попытаться, чтобы мысль его стала хоть чуть-чуть долговечнее, нежели он сам, то есть попытаться оставить после себя некий знак, пусть невнятный, для грядущих поколений". Последняя книга Гейма -- шестисотстраничный роман "Радек". То, на что он намекал в "Книге царя Давида" (революционер, становящийся тираном; интеллектуал, который, со всей своей слабостью, умудряется показать фигу тирану), можно было сказать открытым текстом. Не получилось. "Радек" -- плакатен, уплощен и схематичен. "Радек" -- в полной мере идеологичен. Парабола писательского пути завершилась, но в середине, на вершине параболы были и "Книга царя Давида", и "Агасфер" -- некий знак, пусть и невнятный... Никита Елисее