ые гости, если бы они договорились меж собой, могли бы мирно разделить несчастную страну. Но они перессорились из-за границ, из-за земель и рек, на которые ни одна из сторон не могла предъявить иных прав, кроме права сильного. Тяжба эта такова, что ни один порядочный человек не может искренно желать успеха ни той, ни другой из сторон. Некоторое время война шла с переменным успехом. Поначалу побеждали французы, но за последнее время англичане окончательно вытеснили их из Канады. Не думай, однако, что успех одной стороны - залог мира; напротив, даже временное перемирие возможно при условии крайнего истощения воюющих государств. Первый шаг к примирению скорее пристало делать победителю, но среди англичан есть немало опьяненных успехом людей, которые требуют продолжения войны. Самые дальновидные из здешних политиков все же понимают, что плоды нынешних побед, если их удерживать, обернутся для Англии не благом, но тяжким бременем и послужат ослаблению страны, а не ее возвеличению. Ведь государство похоже на человека: если ноги чересчур велики по сравнению с туловищем, тогда это не только не служит на пользу целому, но, наоборот, вредит ему. Между колониями и метрополией должна всегда сохраняться известная соразмерность: население в колониях растет, а вместе с ним и их могущество, а, обретая могущество, колонии обретают независимость. Они выходят из повиновения, и страна поглощается собственными владениями. Турецкая империя была бы намного грознее, будь она не так обширна. Теперь же она не в состоянии ни управлять принадлежащими ей областями, ни отказаться от них; она вынуждена защищать их, но не в силах принудить к полной покорности. Однако, сколь ни очевидны эти истины, есть много англичан, ратующих за основание новых колоний в недавно завоеванных землях. Они готовы отправить в американские пустыни избыток соотечественников или, как они выражаются, дрянные излишки нации. Но кто эти несчастные, обреченные на переселение? Не калеки, поскольку на чужбине они так же не нужны, как и у себя дома, и не бездельники, которые за хребтами Аппалачей умрут от голода, как и на улицах Лондона. Эти "излишки" подразумевают самых трудолюбивых и предприимчивых людей, иначе говоря, тех, кто может быть полезен отечеству дома, должен почитаться опорой нации и быть взыскан милостями государства. Какие же товары станут поставлять взамен вновь учрежденные колонии? А вот какие! Шелк-сырец, пеньку и табак. Стало быть, Англия должна обменивать лучших граждан на шелк-сырец, пеньку и табак, а храбрым солдатам и честным купцам придется платить жизнью за понюшку табака и шелковую юбку. Чудовищная нелепость! Стоит ли после этого дивиться правителям Даурии, которые продают свою веру, жен и собственную свободу за стеклянные бусы или скверный перочинный нож. Прощай. Письмо XVIII [Повесть о китайской матроне.] Лянь Чи Альтанчжи к ***, амстердамскому купцу. Англичанин любит свою жену страстно, голландец - не более, чем того требует благоразумие; предлагая руку, англичанин часто отдает в придачу и сердце; голландец, предлагая руку, предусмотрительно оставляет сердце при себе; англичанин любит неистово и в ответ требует столь же неистовой любви, голландцу довольно скромных изъявлений чувств, поскольку сам не слишком на них тороват; англичанин исчерпывает почти все радости брака за первый же год, голландец расходует наслаждения бережно и всегда постоянен, затем что всегда равнодушен. Между голландцем-женихом и голландцем-мужем разница невелика. И тот и другой в равной мере исполнены невозмутимого спокойствия; полог не таит для них Элизиума или Рая, и в первую ночь Yiffrow {Невеста (голланд.).} для них не более богиня, чем через двадцать лет совместной жизни. Не в пример им, многие англичане женятся, дабы испытать в жизни хотя бы один месяц счастья. Они словно не в силах заглянуть в будущее далее, чем на этот срок, они вступают в брак, надеясь упиться блаженством, и, не испытав его, проникаются презрением к счастью вообще. А это рождает откровенную ненависть или, что еще хуже, отвращение, скрытое, под личиной приторной нежности. На людях соблюдаются все приличия, произносятся затверженные любезности, дома их сменяют косые взгляды, угрюмое молчание или ожесточенные ссоры. А посему стоит мне увидеть молодых супругов, которые милуются у всех на глазах, как я сразу начинаю подозревать, что эти люди стараются обмануть других или себя, так как они либо ненавидят друг друга, либо в самом начале пути безрассудно расточают запас любви, отпущенный им на все путешествие. Ни он, ни она не должны требовать тех знаков любви, которые несовместимы с истинной свободой и счастьем. Настоящая любовь, идущая от сердца, скажется в тысяче нечаянных изъявлений нежности, а холодное и нарочитое выставление страсти напоказ свидетельствует о слабом разуме или о большом лицемерии. Чжоан слыл самым любящим супругом, а Ханси - самой преданной женой во всем корейском царстве {1}. Их почитали образцовой супружеской парой. Соотечественники ими любовались и завидовали их счастью. Куда бы ни шел Чжоан, за ним следовала и Ханси. И все свои радости Ханси делила с супругом. Они всегда ходили, держась за руки, во всем выказывая взаимную любовь, то и дело обнимались и целовались. Уста их были постоянно слиты, так что, говоря языком медицины, они пребывали в постоянном анастомозе {2}. Казалось, ничто не в силах разрушить их взаимное согласие, так безмерна была их любовь. Но тут произошел случай, несколько поколебавший веру мужа в постоянство жены; ведь чтобы омрачить столь нежную любовь, достаточно самого ничтожного повода. Как-то раз он шел мимо кладбища, находившегося неподалеку от его дома, и увидел там даму в глубоком трауре (всю в белом). В руке у нее был большой веер, которым она обмахивала свежий могильный холмик. Хотя Чжоан смолоду приобщился к мудрости в школе Лао, он все же не мог догадаться о причинах столб странного поведения, и поэтому, приблизившись к ней, вежливо осведомился, что все это значит. - Увы, - воскликнула дама, и глаза ее наполнились слезами, - как мне перенести утрату мужа, погребенного в этой могиле! Он был лучшим из людей и нежнейшим супругом! Умирая, он запретил мне выходить замуж до тех пор, пока не просохнет земля над его могилой; я твердо намерена исполнить его волю, и теперь, как видите, обмахиваю веером могилу, чтобы она скорее подсохла. Вот уже два дня я строго соблюдаю его завет и не выйду замуж, пока не исполню все в точности, как он завещал, даже если могила будет сохнуть еще четыре дня. Чжоан, пораженный красотой женщины, все же не мог удержаться от улыбки, потому что очень уж спешила вдова с замужеством. Утаив, однако, причину веселости, он учтиво пригласил даму в гости, прибавив, что у него есть жена, которая сумеет смягчить ее горе сочувствием. Когда они уже были дома, Чжоан, улучив минуту, рассказал Ханси о том, что видел, прямо сказав, что опасается, как бы и ему не выпала такая доля, случись милой супруге пережить его. Трудно описать, как негодовала Ханси по поводу столь низкого подозрения. И так как ее любовь к мужу была не только сильна, но и чрезвычайно чувствительна ко всему, Ханси ответила на его подозрения слевами, укорами, грустными взглядами и сетованиями. Досталось и вдове: Ханси объявила, что ни за что не проведет ночь под одним кровом с негодяйкой, которая способна на такое постыдное непостоянство. Словом, несмотря на холодную ночь и непогоду, гостье пришлось искать себе другое пристанище; Чжоан не хотел перечить жене, и Ханси настояла на своем. Не прошло и часа после ухода вдовы, как в дверь постучался бывший ученик Чжоана, пришедший навестить наставника, которого не видел много лет. Приняли его весьма гостеприимно и усадили за стол на самое почетное место. Вино лилось рекой. Чжоан и Ханси не скупились на знаки взаимной привязанности и полного примирения. Ничто, казалось, не могло сравниться с их счастьем; муж был так нежен, а жена так покорна, что, глядя на них, мало кто им с грустью не позавидовал бы. Но тут их счастью пришел внезапный и роковой конец. С Чжоаном случился апоплексический удар, и он бездыханный упал на пол. Все попытки вернуть его к жизни оказались тщетными. Сначала Ханси была безутешна, но через несколько часов нашла в себе силы прочесть завещание покойного. На следующее утро она уже повела разумные речи, мудро превозмогая свое горе, на второй день сумела утешить молодого ученика Чжоана, а на третий они без дальних околичностей решили пожениться. В доме утихли рыдания, тело Чжоана сунули в старенький гроб, который поставили в убогой каморке и бросили без присмотра до того часа, когда закон разрешал погребение. Тем временем Ханси и юный ученик надели самые дорогие одежды, невеста украсила нос огромным драгоценным камнем, а ее возлюбленный облачился в самый роскошный наряд своего усопшего учителя, приклеив накладные усы, которые свисали до самого пола. Наступил долгожданный час свадьбы. Родственники радовались близкому счастью новобрачных. Весь дом был в огне светильников, которые источали тонкий аромат и сияли ярче полуденного солнца. Во внутренних покоях Ханси с нетерпением поджидала молодого мужа. И вдруг в смятении и страхе вбежал слуга и сообщил, что с женихом случился глубокий обморок, который обернется смертью, если не раздобыть сердце недавно умершего человека и не приложить к его груди. Услышав эту весть, Ханси, подобрав одежды, схватила молоток и кинулась к гробу, решив воспользоваться сердцем мертвого мужа ради спасения живого. Она так сильно била по крышке гроба, что оторвала ее после двух-трех ударов, но покойник, доселе лежавший без движения, внезапно зашевелился. Ханси в ужасе выронила молоток, а Чжоан поднялся из гроба, не понимая, что с ним произошло, почему его жена так разодета и отчего она так изумлена. Он прошелся по комнатам, удивляясь их пышному убранству. Однако он недолго пребывал в неведении, так как домашние поспешили рассказать ему все, что произошло после того, как он лишился чувств. Не веря своим ушам, он кинулся на поиски Ханси, чтобы услышать правду из уст жены или укорить ее за неверность. Но Ханси предупредила его упреки: не снеся позора и разочарования, она вонзила себе в сердце нож, и Чжоан нашел лишь ее окровавленное тело. Чжоан, как истинный философ, не стал предаваться чрезмерному отчаянию, а счел за благо стойко перенести утрату, и, починив гроб, в котором покоился сам, положил в него неверную жену, а чтобы не пропало свадебное угощение, в тот же вечер женился на вдове с большим веером. И поскольку оба заранее узнали слабости друг друга, они умели прощать их в супружеской жизни. Так прожили они согласно много лет, и, не ожидая блаженства, были довольны тем, что обрели. Прощайте. Письмо XIX [Как англичане обходятся с неверными женами и как с ними обходятся русские.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Вчера мне нанес визит господин в черном, сопровождавший меня по Вестминстерскому аббатству. После чая мы решили погулять в окрестностях города и отдохнуть на лоне природы, которая вновь начинает облекаться в зеленый наряд. Однако в предместье нам преградила путь толпа, которая обступила супружескую пару, ссорившуюся так громко и яростно, что нельзя было разобрать ни единого слова. Зеваки радовались перебранке, которая, как после выяснилось, разгорелась между аптекарем Какафаго и его благоверной. Насколько можно было понять, доктор, зайдя на половину жены без предупреждения, застал там джентльмена при обстоятельствах, не вызывающих ни малейшего сомнения. Будучи ревнителем чести, доктор решил сразу же отомстить за столь наглое оскорбление и, схватив с каминной доски ржавый мушкетон, прицелился в осквернителя супружеского ложа и спустил курок. Негодяй, конечно, получил бы пулю в лоб, если бы не оказалось, что мушкетон уже много лет как никто не заряжал. Кавалер удрал через окно, а дама, превосходно изучившая нрав своего супруга, тотчас затеяла с ним перебранку. Муж был вне себя от гнева, жена вопила что есть мочи; на шум сбежалась толпа, но не для того, чтобы помирить их, а чтобы позабавиться их ссорой. - Увы, - сказал я своему спутнику, - что станется с несчастной женщиной, уличенной в измене? Поверьте, я жалею ее от всего сердца: ее муж, полагаю, ее не пощадит. Сожгут ли ее заживо, как заведено в Индии, или отрубят ей голову, как в Персии? Будут сечь бичами, как в Турции, или обрекут на вечное заточение, как у нас в Китае? Объясните мне, как карают за такой проступок английских жен? - У нас никогда не наказывают оступившуюся даму, - ответил мой собеседник, - за все расплачивается муж. - Вы, разумеется, шутите! - прервал я его. - Я чужеземец, а вы насмехаетесь над моим невежеством! - Я и не думаю шутить, - отвечал он. - Доктор Какафаго застал жену на месте преступления, но, поскольку у него нет свидетелей, он ничего не сможет доказать. А потому ему придется просто отправить ее к родственникам, причем выделив ей часть своего дохода. - Невероятно! - воскликнул я. - Мало того, что ей позволяют жить отдельно от предмета ее ненависти, так он еще обязан давать ей деньги, дабы она не пала духом. - Вот именно, - сказал мой собеседник, - а вдобавок все будут называть его рогоносцем. Мужчины станут смеяться над ним, дамы - жалей" его, и даже самые близкие друзья не смогут сказать в его оправдание ничего кроме: "Бедняга никому не делал зла". - Погодите! - прервал его я. - Неужели никак нельзя наказать изменницу? Неужели у вас нет исправительных домов для таких особ или другой кары за такое преступление? - Милейший! - с улыбкой заметил мой собеседник. - Да если бы к каждому, кто был повинен в подобном проступке, относились бы так сурово, то половине королевских подданных пришлось бы сечь другую. Признаюсь, дорогой Фум, будь я на месте английского супруга, то больше всего на свете остерегался бы ревновать или совать нос в дела жены, если ей было бы угодно держать их в тайне. Допустим, я уличу ее в неверности, что из этого воспоследовало бы? Если я спокойно проглочу оскорбление, надо мной будут смеяться только она и ее любовник, а если я, наподобие трагического героя, примусь громогласно сетовать, то стану посмешищем всего света. А посему, уходя из дому, я непременно сообщал бы жене, куда я иду, дабы ненароком не встретить ее где-нибудь с любезным ее сердцу обманщиком. По возвращении же я всегда стучал бы в дверь на особый манер и вдобавок, неторопливо подымаясь по лестнице, предупреждающе кашлял бы раза четыре. Я ни за что на свете не стал бы заглядывать к ней под кровать или за занавески, и даже случись мне узнать наверное, что тут прячется капитан, я, невозмутимо прихлебывая холодный чай, принялся бы в самом почтительном тоне рассуждать об армейских чинах. Мне кажется из всех народов наиболее мудро при подобных обстоятельствах ведут себя русские. Жена обещает мужу никогда не попадаться на нарушении обета верности, а он обещает без малейшей злобы избить ее до полусмерти, если она все-таки на этом попадется. Словом, каждый из них знает заранее, что его ждет при таких обстоятельствах. Жена грешит, принимает обещанные побои, потом вновь обретает расположение супруга, и все начинается сначала. Посему, когда русская девица собирается замуж, ее отец, держа в руке палку {1}, спрашивает жениха, берет ли он эту деву в жены, на что тот отвечает утвердительно. Тогда отец трижды поворачивает невесту кругом и трижды легонько ударяет ее палкой по спине, приговаривая: - Голубушка моя, - в последний раз колотит тебя любящий батюшка; передаю отныне отцовскую власть вместе с палкой твоему суженому, а уж ему лучше ведомо, как тем и другим распорядиться. Искушенный в правилах приличия, жених берет палку не сразу, а уверяет будущего тестя, что жене палка не нужна и он к ней ни за что не прибегнет. Однако отец, которому лучше известно, что нужно дочери в замужестве, настаивает на своем. Затем, являя пример русской учтивости, один просит принять его палку, а другой от нее отказывается; дело, однако, кончается тем, что жених уступает, после чего невеста в знак покорности кланяется ему, и обряд продолжается по установленному обычаю. В таком сватовстве есть удивительное чистосердечие; жениха и невесту, таким образом, подготавливают ко всем будущим превратностям супружеской жизни. Брак сравнивали с игрой, где ставкой служит жизнь, а посему весьма похвально, чтобы игроки с самого начала объявили друг другу, что карты у них меченые. В Англии же, как мне говорили, обе стороны пускаются на все уловки, чтобы утаить до свадьбы свои недостатки, и потому семейную жизнь можно считать расплатой за первоначальный обман. Прощай. Письмо XX [Некоторые сведения об английских литераторах.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Выражение "литературная республика" - широко распространено среди европейцев, однако сопрягать его с учеными людьми Европы совершенно нелепо, затем что нет ничего столь не похожего на республику, нежели сообщество, которое здесь так именуют. Судя по этому выражению, можно вообразить, будто ученые тут составляют единое целое, не отличаются интересами и соревнуются в осуществлении одних и тех же замыслов. А посему естественно возникает искушение сравнить их с литературными обществами в Китае, где каждый подчиняется разумной иерархии и способствует созиданию храма знаний, не пытаясь из зависти или невежества чинить препятствия другим. Здесь же дела обстоят совсем иначе. Каждый гражданин этой воображаемой республики жаждет власти, и никто не хочет подчиняться; каждый видит в собрате не соратника, а соперника. Все клевещут, оскорбляют, презирают и высмеивают друг друга. Стоит одному из них написать книгу, которая нравится публике, как остальные принимаются сочинять памфлеты, где тщатся доказать, что книгу эту можно было бы написать гораздо лучше или что она вовсе никуда не годился; стоит одному написать о чем-то новом, как другие тотчас принимаются убеждать читателей, будто всем это давным-давно известно и какой-нибудь Кардан {1} или Бруно или еще какой-нибудь ученый муж, до того скучный, что никто его не читает, давно предвосхитили это открытие. Вместо того, чтобы объединиться, подобно гражданам одного государства, они, наоборот, разделяются, и у них сколько людей, столько и клик, а посему гораздо справедливее назвать это враждующее сообщество не литературной республикой, а литературным хаосом. Правда, встречаются здесь и люди поистине даровитые, которые почитают и ценят друг друга, но взаимное восхищение не в силах защитить их от поношений толпы. Мудрецов мало, и хвалят они вполголоса, глупцам же несть числа, и хулят они что есть мочи. Великие люди редко вступают в общества, нечасто встречаются, чураются интриг, тупицы же громогласно травят свою жертву до тех пор, пока не погубят ее доброе имя, а за дележом добычи рычат и кусают друг друга. Здесь ты увидишь, как компиляторы и книжные обозреватели чернят честного человека, грызясь при этом между собой злобно и непрерывно. Они вроде русских волков, которые рыщут в поисках оленя или лошади, а в случав крайней нужды не брезгуют и себе подобными. Пока еще есть книги, о которые можно поточить зубы, они уничтожают их за братским пиршеством, но как только на их беду запас иссякнет, критик пожирает критика, а компилятор обкрадывает компилятора. Конфуций наставляет нас, что долг ученого способствовать объединению общества и превращению людей в граждан мира {2}. Писатели же, о которых я говорю, готовы разъединять не только общество, но и целые государства. Если Англия ведет войну против Франции, то французские глупцы почитают за долг воевать с английскими глупцами. Так, к примеру, Фрерон {3}, один из тамошних знаменитых писак, судит обо всех без исключения английских писателях следующим образом: "Их достоинства, - говорит он, - заключаются в преувеличении и часто еще в нелепых искажениях. Исправляйте их творения сколько хотите, все равно в них останется закваска, которая все испортит. Подчас эти сочинители выказывают талант, но они решительно лишены вкуса: на английской почве редко восходят побеги дарования". Сказано довольно откровенно и без желания польстить. Но послушай, что говорит другой француз, чей талант воистину общепризнан: "Мне, право, трудно решить, чем мы превосходим англичан или чем те превосходят нас. Когда я сравниваю достоинства обоих народов в каком-нибудь литературном жанре, на память приходит столько чтимых и прославленных имен, что я решительно не знаю, какой стране отдать предпочтение {4}. И так отрадно думать, что окончательного ответа и не найти". Но дабы ты не подумал, будто одни французы грешат пристрастностью, посмотри, как судит о французах некий английский журналист. "Достойно удивления, - пишет он, - что у нас такую пропасть переводят с французского, тогда как многие отечественные сочинения преданы полному забвению. Хотя французы и славятся по всей Европе, мы полагаем, что они самые никчемные мыслители (мы чуть было не сказали писатели), каких только можно себе представить. Однако, тем не менее, за исключением... и т. д. ..." Другой английский сочинитель, Шафтсбери {5}, если мне не изменяет память, напротив, утверждает, что французские авторы занимательны, рассудительны, пишут более ясно, логично и интересно, нежели писатели его собственной страны. Как явствует из этих противоречивых суждений, хорошие писатели и в той и в другой стране хвалят, а бездарные поносят друг друга. Ты, вероятно, удивишься, что посредственные сочинители мастера осуждать других, тогда как их собственные недостатки бросаются в глаза каждому; возможно, ты также вообразишь, будто прославленные писатели должны с особенной охотой сообщать свету свои мнения, поскольку их слово окажется решающим. Однако на деле все обстоит наоборот: великие писатели хлопочут только об упрочении своего доброго имени, а бездарности, увы, не щадят своих сил, чтобы сравнять любое доброе имя со своим собственным. Но попробуем поверить, что ими движет не зависть и не злоба. Ведь критик обычно следует тем же побуждениям, что и писатель. Тот рьяно уверяет нас в том, что написал хорошую книгу, а критик столь же усердно доказывает, что сам он мог бы написать и лучше, была бы охота. Критик лишен писательского таланта, зато наделен писательским тщеславием. Неспособный от природы воспарить над землей, он ищет успеха в критике чужих произведений, хитроумно рассуждает об игре чужого воображения, притязает на роль наставника наших чувств и поучает, что надобно хвалить, а что ругать. Такого критика можно почитать человеком со вкусом не более, чем китайца, измеряющего свою мудрость длиной ногтей {6}. Стоит в этой литературной республике появиться книге, вдохновенной или остроумной, как критики незамедлительно возбраняют читателям смеяться по той лишь причине, что сами они за чтением ни разу не улыбнулись, а им, меж тем, лучше известно, что смешно и что не смешно. Другие критики оспаривают этот разящий приговор, называют судей пауками и уверяют читателя, что он может смеяться сколько душе угодно. Тем временем третьи критики кропают комментарии к книге, дабы растолковать читателю, где именно ему следует смеяться, а после них объявляются критики, которые пишут комментарий к комментарию. Так одна книга кормит не только фабрикантов бумаги, наборщиков, печатников, переплетчиков и лотошников, ею торгующих, но и еще по крайней мере двадцать критиков и столько же толкователей. Словом, мир литераторов можно уподобить персидской армии, в которой множество лазутчиков, избыток маркитантов, целая толпа прислуги, пропасть женщин и детей и очень мало солдат. Прощай. Письмо XXI [Посещение китайцем театра.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Англичане любят театр не меньше китайцев, но представления их весьма отличаются от наших. У нас их разыгрывают на открытом воздухе, у англичан - под крышей, у нас - при дневном свете, у них - при свете факелов; у нас представление одной пьесы длится восемь-десять дней кряду {1}, английская пьеса идет обычно не более четырех часов. На днях мой приятель, господин в черном, с которым я очень коротко сошелся, повел меня в театр, где мы удобно расположились подле самой сцены. Так как занавес еще не был поднят, я мог наблюдать за публикой и предаваться тем размышлениям, которые обычно рождает новизна. Люди богатые сидели большей частью внизу, зрители беднее располагались над ними и чем беднее они были, тем выше сидели. Обычная иерархия была, казалось, поставлена с ног на голову, и те, кто днем занимали самое скромное положение, теперь на время возвысились и словно присвоили себе право всем распоряжаться. Это они требовали музыки, поднимали страшный шум и вели себя со всей наглостью нищих {2}, внезапно вознесенных судьбой. Те, кто сидел на галереях пониже, держались все же скромнее сидевших на самом верху, хотя и не так чопорно, как находившиеся внизу; судя по их виду, многие, подобно мне, попали сюда впервые, и в ожидании представления ели апельсины, читали листки с содержанием пьесы или разговаривали. Внизу, в той части зала, которая именуется партером, восседали те, которые, по-видимому, считают себя непререкаемыми судьями и творения поэта и игры актеров; отчасти они явились сюда ради развлечения, но еще более для того, чтобы показать свой тонкий вкус, а потому держались с той неестественной важностью, какая обычно присуща мнимым знатокам. Однако, как сообщил мой спутник, среди сотни таких людей нет и одного, кому были бы известны даже азы критики; и право судить они сумели присвоить потому, что некому оспорить их претензий, - теперь всяк, кто называет себя знатоком, так им и слывет. Но, пожалуй, самым плачевным казалось положение тех, кто сидел в ложах: остальные зрители пришли сюда поразвлечься, эти же сами были частью представления. Я невольно подумал, что они разыгрывают пантомиму: ни одного поклона или жеста, который не был бы заучен и отшлифован заранее, ни одного взора или улыбки без намерения сразить наповал. Кавалеры и дамы разглядывали друг друга в лорнеты (мой спутник заметил, что плохое зрение с недавних пор вошло в моду); все держались с напускным равнодушием или небрежностью, хотя сердца их жаждали побед. Но все вместе: свечи, музыка, нарядные дамы, полные нетерпеливого ожидания мужчины - являло очень приятное зрелище, умиляя сердце, умеющее радоваться человеческому счастью. Но вот наступила, наконец, долгожданная минута: поднялся занавес, и появились актеры. Женщина, изображавшая королеву, сделала зрителям глубокий реверанс, и все захлопали в ладоши. Хлопанье в ладоши в Англии, по-видимому, означает одобрение. Обычай довольно нелепый, но в каждой стране, как тебе известно, есть свои нелепости. Я, меж тем, равно дивился как подобострастию актрисы, которой следовало держаться как приличествует королеве, так и легковерию зрителей, выражавших ей одобрение прежде, чем она успела его заслужить. Кончив раскланиваться с публикой, королева начала диалог с неким многообещающим юношей, изображавшим ее наперсника. Оба они пребывали в крайнем отчаянии, ибо, как оказалось, королева пятнадцать лет тому назад потеряла ребенка, драгоценный портрет которого она все еще носит у себя на груди, а ее добросердечный собеседник разделяет все ее печали. Стенания королевы становились все громче, ее пытались утешить, но она не желала и слушать никаких утешений - слова напрасны, твердила она. Затем появился ее супруг, и застав королеву в таком горе, сам едва сдерживает слезы и стенания. Так они скорбели три сцены, после чего занавес опустился, возвещая конец первого действия {3}. - Воистину, - заметил я своему спутнику, - эти короли и королевы впадают в отчаяние из-за сущих пустяков. Случись так вести себя людям не столь высокого звания, их сочли бы умалишенными. Едва я вымолвил это, как занавес поднялся снова и появился разгневанный король. Супруга отвергла его нежное участие, уклонилась от августейших объятий, и он как будто преисполнился решимости покончить счеты с жизнью, не снеся ее презрения. Так они поочередно терзались на протяжении всего второго действия. После того, как он прохныкал первую половину второго действия, а королева - вторую, занавес вновь опустился. - Как вы, очевидно, заметили, - промолвил мой приятель, - король пылок и чувствителен до крайности. Окажись на его месте простой смертный, он оставил бы королеву в покое и дал бы ей время прийти в себя; но ему незамедлительно подавай любовь или смерть; смерть и любовь - вот что занимает героев нынешних трагедий, и ничего больше; они то обнимаются, то - закалываются, мешая кинжалы и поцелуи в каждой реплике. Я хотел изъявить полное с ним согласие, как вдруг моим вниманием завладела новая фигура: на сцене появился человек, балансировавший соломинкой на носу {4}, и восхищенная публика захлопала в ладоши. - Чего ради появился этот нелепый фигляр? - вскричал я. - Неужели он тоже имеет отношение к пьесе? - Вы говорите фигляр? - возразил мой друг. - Да знаете ли вы, что это один из самых важных участников представления? Ничто не доставляет такого удовольствия публике, как созерцание соломинки на носу: ведь в соломинке заключен глубокий смысл и каждый извлечет из него поучение по своему вкусу; человек, наделенный таким талантом, непременно наживет себе состояние. В начале третьего действия на сцену вышел актер, который сообщил нам, что в этой пьесе он злодей и намерен совершить ужасающие преступления. Затем к нему присоединился еще один такой же лиходей, и оба они злоумышляли, пока не упал занавес. - Если он негодяй, - сказал я, - то довольно глупый, раз без всякой нужды выбалтывает свои секреты. В Китае теперь подобные монологи на сцене не допускаются. И снова громкие хлопки заглушили мою речь на полуслове: на сцене учился танцевать шестилетний ребенок, отчего дамы и мандарины получали живейшее удовольствие. - Горько видеть, - заметил я, - как ребенка сызмала обучают столь неблаговидному ремеслу; я убежден, что танцоров у вас презирают не меньше, чем в Китае. - Ничего подобного, - возразил мне собеседник, - в Англии танцы почитаются весьма достойным и благородным занятием; человек, весь талант которого в ногах, поощряется больше, чем тот, у кого дарование в голове. Тот, кто, подпрыгнув, успеет трижды стукнуть каблуками в воздухе, может рассчитывать на триста фунтов в год; кто сделает это четырежды - соответственно на четыреста фунтов, а кто, изловчившись, проделает такое пять раз, тому и цены нет; такой искусник может требовать самого высокого жалованья. Танцовщиц так же ценят за подобные прыжки и курбеты; у них даже в ходу поговорка: чем выше ноги задерешь, тем денег больше соберешь. Но вот начинается четвертое действие. Посмотрим, что произойдет дальше. В четвертом акте королева обретает своего потерянного ребенка, который за это время вырос в статного и весьма достойного юношу. Посему она мудро рассудила, что корона пойдет ему больше, нежели ее супругу, который, как ей известно, умеет только хныкать. Но король проведал о ее замыслах, и вот тут-то все и началось: король любит королеву и любит свой трон и потому, дабы сохранить и то и другое, он решает умертвить ее сына. Королева обличает его, жестокость, безумствует от гнева, а потом, совсем обессилев от горя, падает в обморок, после чего опускается занавес - конец четвертого действия. - Заметьте, до чего искусен автор! - воскликнул мой приятель. - Когда королеве сказать больше нечего, она падает в обморок! И пока она лежит, закатив глаза, на руках у верной служанки, каких только ужасов мы себе не вообразим! Мы трепещем и сочувствуем ее горю. Поверьте, друг мой, эти обмороки - подлинная фигура умолчания нынешней трагедии. Начался пятый акт, и чего там только не было! Менялись декорации, расстилались ковры {5}, гремели трубы, вопила толпа, суетилась стража, бегая из одних дверей в другие... Боги, демоны, кинжалы, орудия пыток, яды... Но закололи короля, утопили королеву или отравили сына - я решительно не помню. Когда представление окончилось, я не удержался и сказал, что герои этой пьесы были так же несчастны в Первом действии, как и в последнем. - Разве можно сострадать им на протяжении целых пяти актов? - продолжал я. - Ведь сострадание нельзя испытывать долго. Кроме того, мне нестерпимо слышать, как актер несет всякий вздор, и ни пылкие жесты, ни заламывания рук, ни горестные позы меня не трогают, если для них нет достойной причины. После того как меня раз-другой обманут этими ложными тревогами, мое сердце останется спокойным и в самые роковые минуты трагедии. Актер, как и автор, должен стремиться воплотить одну великую страсть, а все остальное должно ей подчиниться, оттеняя тем ее величие. Если же актер любые реплики произносит тоном отчаяния, он торопится растрогать нас до времени, предвосхищает события и перестает производить впечатление, хотя и добивается наших рукоплесканий. Но тут я заметил, что публика быстро расходится, и потому, смешавшись с толпой, мы вышли на улицу. Там, то и дело натыкаясь на оглобли карет и ручки портшезов, мы кружили, точно птицы, летящие среди ветвей, но в конце концов выбрались из толчеи и благополучно добрались до дому. Прощай. Письмо XXII [Сын китайского философа продан в рабство в Персию.] Лянь Чи Альтанчжи к ***, амстердамскому купцу. Письма из Смирны {1}, которое вы переслали мне нераспечатанным, было от моего сына. Поскольку я позволил вам оставлять копии писем, которые отправляю в Китай, вы можете без всяких церемоний читать все, что адресовано мне. Ведь и радость и горе пристало делить с другом. Приятно сознавать, что добрый человек радуется моим удачам, но не менее приятно найти в нем сострадание моему горю. Каждое известие, которое я получаю с Востока, доставляет мне лишь новые страдания. У меня были отняты жена и дочь, и все же я мужественно перенес эту утрату; теперь сын мой обращен в рабство варварами. Только этот удар и был способен поразить меня в самое сердце. Да, я ненадолго поддамся естественной скорби, но лишь для того, чтобы доказать, что сумею превозмочь и это горе. _Истинное величие души не в том, чтобы НИКОГДА не знать падений, а в том, чтобы, упав найти силы вновь ПОДНЯТЬСЯ_. Когда наш могущественный император, разгневанный моим отъездом, отнял все мое достояние, мой сын был укрыт от его ярости. Под покровительством и опекой Фум Хоума, благороднейшего и мудрейшего из всех жителей Китая, он недолгое время изучал науки Запада у миссионеров и мудрость Востока. Но, узнав о моих злоключениях и движимый сыновним долгом, он решил отправиться за мной и разделить мою горькую участь. В чужом платье пересек он границу Китая, нанялся погонщиком верблюдов в караван, направлявшийся через тибетские пустыни, и был уже в одном дне пути от реки Лаур, которая отделяет эту страну от Индии, когда на караван внезапно напали татары-кочевники, захватили его и обратили в рабство тех, кого в ярости не сразили. Они увели моего сына в бескрайние пустынные степи у берегов Аральского моря. Он жил там охотой и каждый день должен был отдавать часть добычи своим жестоким господам. Образованность, добродетели и даже красота его в их глазах ничего не стоили. Они почитают единственным достоинством умение раздобыть как можно больше молока и сырого мяса, и доступна им только одна услада: обжираться этой грубой пищей до отвала. Однако в те края приехали купцы из Мешхеда {2} покупать рабов, и среди прочих им продали и моего сына; его увезли в Персию, где он и томится по сей день. Ныне он принужден угождать сластолюбивому и жестокому господину, человеку, жадному до низменных удовольствий, которого долголетняя военная служба научила заносчивости, но не научила храбрости. Последнее мое сокровище, все, что у меня осталось, мой сын - ныне раб! {Последующее обращение представляет собой, судя по всему, буквальный перевод из арабского поэта Абу-ль-Ахмеда {3}.} О, всеблагие небеса, за что мне такая кара? За что я коротаю дни в этой юдоли и зрю собственные беды и невзгоды ближних? Куда ни обращу свой взор - всюду передо мной лес сомнений, ошибок и разочарований! Зачем мне дарована жизнь? Ради каких высоких целей? Откуда я пришел в этот мир? Куда стремлюсь, в какие новые пределы? Разум бессилен ответить. Его слабый луч открывает мне ужас моей темницы, но нет путеводного света к спасению. О хваленая земная мудрость, сколь никчемна твоя помощь в несчастье! Меня поражает непоследовательность персидских магов, а учение их о двух началах - добре и зле {4} - ввергает меня в ужас. Индус, омывающий лицо мочой и почитающий это за благочестие, вызывает не меньшее изумление. Вера христиан в трех богов в высшей степени нелепа, но не менее отвратительны евреи, утверждающие, будто богу угодно пролитие крови. В равной мере я не в состоянии понять, как разумные существа могут отправиться на край света, чтобы облобызать камень или разбросать голыши. Как все это противно разуму, и, тем не менее, все они якобы могут научить меня, как быть счастливым! Право же, люди слепы и не ведают истины. От зари до заката человечество блуждает по бездорожью. Куда обратить стопы в поисках счастья и не мудрее ли отказаться от поисков? Подобно гадам, что гнездятся в углу величественных чертогов, мы выглядываем из наших нор, озираемся окрест и дивимся всему, что видим, но не можем постичь замысел всеблагого зодчего. О, если бы он открыл нам себя, свой замысел мироздания! О, если бы знать, зачем мы созданы и почему обречены страдать! Если нам не суждены иные радости, кроме тех, которые предлагает эта юдоль, то мы воистину жалкие твари! Если мы рождены только затем, чтобы пугливо озираться, роптать и умереть, тогда небеса несправедливы. Если этой жизнью кончается мое существование, тогда я отвергаю дары провидения и мудрость творца. Если эта жизнь - все, что мне суждено, то пусть тогда на могиле Альтанчжи будет начертана эпитафия: _"Я получил это за прегрешения отца, за собственные прегрешения отказываю это потомкам!"_ Письмо XXIII [Похвала англичанам, собравшим пожертвования военнопленным французам.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Хотя я подчас и оплакиваю человеческую участь и порочность человеческой натуры, но все же порой я становлюсь свидетелем такого высокого благородства, что душе, угнетенной мыслями о грядущих страданиях, становится легко; такие дела точно оазис среди азиатской пустыни. Я вижу у англичан множество превосходных качеств, которых не могут умалить все их пороки; я вижу у них добродетели, которые в других странах присущи лишь немногим, между тем, здесь их встречаешь у самых разных людей. Может быть, англичане милосерднее других оттого, что всех превосходят своим богатством; может быть, обладая всеми жизненными благами, они имеют больше досуга и потому замечают чужое бедственное положение. Но, как бы то ни было, они не только милосерднее других народов, но и рассудительнее выбирают предмет своего сочувствия. В иных странах благотворитель обычно движим непосредственным чувством жалости, и щедрость его проистекает не столько от стремления помочь несчастному, сколько от желания оградить себя от неприятных впечатлений. В Англии же благотворительность - подруга бескорыстия. Люди состоятельные и благожелательные указывают, кому потребна помощь. Нужды и достоинства просителей подлежат здесь всеобщему обсуждению, и тут нет места пристрастиям и неразумной жалости. Помощь оказывается только тогда, когда ее одобрит рассудок. Недавний пример подобной благотворительности произвел на меня такое сильное впечатление, что мое сердце вновь открылось для радости, и я снова стал другом человечества. Взаимная ненав'исть англичан и французов вызвана не только политическими причинами. Нередко усугублению распри способствует своекорыстие частных лиц. Войны между другими странами ведутся обычно лишь самими государствами: армия воюет против армии, и личная вражда отдельных граждан гаснет в этой общей борьбе. Что же до Англии и Франции, то отдельные подданные там беспощадно грабят друг друга на море {1}, и потому их взаимная ненависть так же сильна, как между путешественником и разбойником. Вот уже несколько лет страны эти ведут разорительную войну, и в каждой из них томится немало пленников. Во Франции пленных подвергали жестоким лишениям и охраняли с чрезмерной суровостью; гораздо большее число пленников в Англии содержалось в обычных условиях, но соотечественники забыли о них, и они испытывали все тяготы, которые сопряжены с долгим заточением и нищетой. Их согражданам было сообщено об их плачевной участи, но те, думая только о том, как досадить врагу, отказались что-нибудь сделать для них. Англичане увидели, что в тюрьмах томятся тысячи несчастных, покинутых на произвол судьбы теми, чей долг был оказать им помощь, терзаемых сотней недугов и лишенных одежды, которая защищала бы их от зимних холодов. И тогда человеколюбие нации одержало верх над враждебными чувствами. Пленники, конечно, были врагами, но врагами, потерпевшими поражение и больше не вызывавшими ненависти. Поэтому, забыв о раздорах, люди, у которых достало мужества для победы, сумели найти в себе великодушие для прощения. Несчастные, от которых, казалось, отвернулся весь свет, встретили в конце концов сочувствие и помощь у тех, кого еще недавно хотели покорить. По подписке были собраны щедрые пожертвования, куплены предметы первой необходимости, и бедные сыны веселого народа обрели прежнюю веселость. Ознакомившись с перечнем жертвователей, я увидел, что все они были англичане, и иностранцев среди них почти не встречалось. Лишь англичанин оказался способен на столь благородный поступок. Признаться, когда я смотрю на этот список филантропов и философов, я возвышаюсь в собственных глазах, так как он внушает более благоприятное мнение о роде человеческом. Особенно поразили меня слова, которыми один из жертвователей сопроводил свой дар: _"Лепта англичанина, гражданина мира, французам, пленным и нагим"_ {2}. Мне очень хотелось бы, чтобы этот человек пережил ту же радость от своей доброты, какую почувствовал я при размышлении о ней; это одно вознаградило бы его сполна. Такие люди, друг мой, служат украшением человечества. Он не делает различии между людьми, и все те, в ком запечатлен божественный образ творца, ему друзья; _он почитает своей родиной весь мир_. Таким подданным мог бы гордиться и китайский император. Человеческой натуре от века, присуще свойство радоваться поражению недруга, и тут ничего нельзя поделать. Но мы можем искупить это, обратив мстительное торжество в акт милосердия, и оправдать нашу радость, постаравшись избавить других от страданий. Нанеся три сокрушительных поражения татарам, вторгшимся в его владения, император Хамти {3}, лучший и мудрейший из императоров, когда-либо управлявших Китаем, возвратился в Нанкин, чтобы вкусить плоды своей победы. Народ, любящий праздничные шествия, нетерпеливо ждал, что после нескольких дней отдыха император ознаменует победу триумфальным шествием, какое обычно устраивали его предшественники. Недовольный ропот достиг ушей императора. Он любил свой народ и готов был сделать все, дабы удовлетворить справедливые желания подданных, а потому заверил их, что во время ближайшего же праздника фонарей {4} устроит одно из самых великолепных шествий, какие когда-либо происходили в Китае. От такой милости народ возликовал, и в назначенный день у дворцовых ворот собралась огромная толпа, предвкушая обещанное зрелище. Но время шло, а меж тем не было заметно никаких приготовлений, приличествующих такому случаю. Не были развешены десять тысяч фонарей, не была зажжена иллюминация по городским стенам, и толпа, раздосадованная такой медлительностью, снова стала негодовать. Но в эту минуту дворцовые ворота широко распахнулись, и показался сам император, не в пышном наряде, но в скромной, одежде, а за ним следовали слепцы, калеки и городские нищие. Все они были в новом платье, и каждый нес в руках деньги, которых должно было хватить на целый год. Толпа сначала изумилась, но вскоре поняла мудрый замысел своего императора, который хотел внушить мысль, что в умении осчастливить хотя бы одного человека заключено куда больше величия, нежели в десяти тысячах пленников, прикованных к триумфальной колеснице. Прощай. Письмо XXIV [Осмеяние лекарей-шарлатанов и их снадобий.] Лянь Чи Альтанчжи - Фдм Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Как бы ни были велики достижения англичан в других науках, они, по-видимому, более всего преуспели в искусстве врачевания. Едва ли найдется на свете болезнь, от которой у них не было бы самого верного лекарства. Магистры прочих искусств сетуют на неисчислимые загадки бытия, ничего определенно не утверждают и все решают с оговорками, и только английская медицина не знает сомнений. Напротив, здешние эскулапы предпочитают особо трудные случаи. Будь недуг самым страшным и не оставляющим надежд, на каждой улице сыщется немало врачей, которые, назначив особую пилюлю для каждого пораженного органа, поручатся за верное исцеление, которое не потребует времени, не уложит в постель и не помешает пациенту вести дела. Когда я размышляю над тем, сколько усердия требуется от врачей, я поражаюсь их добросердечию. Ведь они не только уступают лекарства за полцены, но красноречиво увещевают больных прийти к ним и вылечиться! Право же, английские пациенты просто упрямые ослы, раз они не желают приобрести цветущее здоровье на столь легких условиях. Неужели они гордятся тем, что их раздуло от водянки? Или им нравятся жар и холод, в которые их бросает лихорадка? Или они получают такое же удовольствие от самой подагры, как и от приобретения ее? Вероятно, так оно и есть, иначе они поспешили бы прибегнуть к помощи тех, кто берется, не медля, исцелить их недуги. Что может быть убедительнее посулов здешних лекарей? Сначала врач просит почтеннейшую публику внимательно выслушать его, потом клятвенно заверяет, что еще не было такого случая, чтобы его пилюли не оказали бы самого благодетельного действия, и предъявляет список тех, кого они спасли от верной смерти. И, тем не менее, здесь то и дело встречаешь людей, которым нравится болеть! Да что там болеть! Здесь есть даже такие, которым нравится умирать! Да, да, клянусь головой. Конфуция, они умирают! А, между тем, на любом углу они могли бы за полкроны купить спасительное средство! Меня поражает, дорогой Фум Хоум, что эти врачи, прекрасно знающие, с какими упрямцами им приходится иметь дело, еще до сих пор не попробовали оживлять покойников. Если живые отвергают их снадобья, то почему бы им не приняться за мертвецов, в которых они вряд ли найдут столь оскорбительное упорство. Ведь покойники - это самые покладистые пациенты. И какой благодарностью отплатил бы врачам наследник, которому воскресили родителя, или вдова, которой вернули усопшего супруга! Не подумай, друг мой, что такая попытка была бы химерической; они уже давно творят исцеления не менее дивные. Разве не удивительно, что старец превращается в юношу, а немощный калека обретает силу и здоровье? А ведь это происходит каждый божий день, и чудо творит обыкновенный порошок, причем дело обходится без столь сложных процедур, как те, когда больного варят в кипящем котле или перемалывают в мельнице. Среди здешних врачей мало кто изучал медицину обычным способом, большинство постигает ее в один миг, по наитию свыше. На некоторых оно нисходит еще в материнской утробе, и, что поистине замечательно, в шесть лет они знают все тонкости своей профессии так же, как в шестьдесят. Другие же значительную часть жизни даже не подозревают о скрытом в них даре, пока банкротство или пребывание в тюрьме не пробуждает его во всей силе. Есть среди них и такие, которые обязаны успехом лишь своему беспредельному невежеству. Ведь чем невежественнее лекарь, тем менее можно его заподозрить в обмане. Как и у нас на Востоке, здесь полагают, что только круглый дурак может выдавать себя за колдуна или врачевателя. Когда посылают за таким лекарем по наитию, он никогда не докучает больному осмотром и задает два-три вопроса лишь приличия ради, ибо любой недуг распознает озарением. От любой болезни он прописывает ему пилюли или капли и так же мало беседует со своим пациентом, как коновал, пользующий лошадь. Если больной остается в живых, лекарь включает его в список исцеленных, а если умирает, о его болезни можно с полным основанием сказать, что поскольку ее не удалось излечить, значит она была неизлечима. Письмо XXV [О естественном возвышении и упадке государств, подтверждаемом историей королевства Ляо.] Лянь Чи Альтанчжи - к ***, амстердамскому купцу. На днях я оказался в обществе некоего политика, который горько сокрушался о бедственном положении Англии и уверял меня, что государство оказалось на ложной стезе, так что даже человек с такими способностями, как у него, вряд ли сумел бы исправить дело. - Зачем нам понадобились эти войны на континенте? - вопрошал он. - Мы - народ торговый, нам должно развивать коммерцию по примеру наших соседей - голландцев. Наше дело увеличивать торговлю, повсюду основывая новые колонии. Сила нации в богатстве. А что до прочего, то нам достаточно защиты флота. Мои слабые доводы были бессильны переубедить человека, который почитает себя достаточно мудрым, чтобы возглавлять кабинет министров, и все же мне казалось, что я вижу истинное положение вещей, поскольку сужу о нем беспристрастно. А посему я не стал его урезонивать, а попросил позволения рассказать небольшую историю. В ответ он улыбнулся снисходительно и иронически, я же поведал ему _ИСТОРИЮ ВОЗВЫШЕНИЯ И УПАДКА КОРОЛЕВСТВА ЛЯО_ {1}. На севере Китая, там, где великая стена, разветвляясь, опоясывает целую область, была расположена плодородная провинция Ляо, жители которой наслаждались свободой и полной независимостью. Поскольку стена со всех сторон надежно защищала их землю, они не опасались нежданного вторжения татар, и каждый, владея некоторой собственностью, ревновал о защите отечества. Но безопасность и богатство в любой стране естественно рождают любовь к наслаждениям. Удовлетворив нужды, мы хлопочем об удобствах, а получив их, жаждем всевозможных удовольствий; когда же любая прихоть исполнима, в человеке пробуждается честолюбие и ставит перед ним новые цели. Словом, жители страны, еще недавно пребывавшие в первобытной простоте, помышляли теперь о более тонких нравах, - а, вкусив их, устремились к изысканности. Тогда же оказалось, что для блага страны следует разделить жителей на сословия. Прежде каждый гражданин возделывал землю или занимался ремеслом, а при необходимости шел в солдаты. Теперь этот старинный обычай упразднили, придя к заключению, что человек, с детства приученный к одному роду занятий, мирному или военному, лучше преуспевает в избранном деле. И вот жители страны отныне разделились на два сословия: ремесленников и солдат. Первые способствовали благоденствию государства, вторые оберегали его безопасность. Свободной стране всегда грозят враги не только внешние, но и внутренние, злоумышляющие против ее вольностей. Народу Ляо приходилось остерегаться и тех и других. Но страна ремесленников была лучше любой другой приспособлена к охране внутренних свобод, а страна воинов могла успешнее отразить нападение чужеземцев. Однако такое разделение, естественно, повлекло за собой разногласия между двумя сословиями. Ремесленники выражали опасение, что существование постоянной армии угрожает свободе остальных, граждан, предлагали распустить войско и уверяли, что одной могучей стены довольно, чтобы защититься от самого опасного врага; солдаты, в свой черед, указывали на мощь соседних государей, на их тайные заговоры против Ляо, на непрочность стены, которую может разрушить любое землетрясение. Но покамест этот спор продолжался, государство Ляо оставалось воистину могущественным: каждое сословие ревниво следило за действиями другого, что поощряло равное распределение благ и предотвращало смуту. Мирные ремесла в те дни процветали, но и военное искусство не было в небрежении. Соседние державы, видя, что им незачем опасаться честолюбивых замыслов Ляо, народ которого радел не о богатстве, а о независимости, довольствовались беспрепятственной торговлей с ним; они посылали в Ляо природные дары и, получая взамен готовые изделия, платили немалые деньги. Таким путем народ Ляо обрел устойчивое благоденствие, и его богатства соблазнили татарского хана, который направил против Ляо несметные полчища. Но граждане Ляо все до одного поднялись на защиту отечества, ибо в ту пору их еще вдохновляла любовь к нему, и они, мужественно сражаясь с варварами, одержали полную победу. Именно с этого времени, которое народ Ляо почитал вершиной своей славы, историки и ведут начало упадка этой страны. Ее жители достигли могущества, потому что любили родину, и утратили его, потому что поддались честолюбию. Им казалось, что обладание татарскими землями не только укрепит в будущем их мощь, но и приумножит богатство в настоящем, а потому и солдаты и ремесленники единодушно решили, что этот пустынный край следует заселить и превратить в колонии Ляо. Когда торговый народ ведет себя как захватчик, он неминуемо гибнет. Ведь его благоденствие во многом зависит от поддержки соседних государств: пока те относятся к нему без зависти и страха, между ними процветает торговля, но как только эта страна посягает на то, чем она пользовалась лишь из чужой любезности, все соседи сразу же сокращают свою торговлю с ней и ищут других связей, которые не столь выгодны, но зато более достойны. С тех пор другие страны стали с опаской следить за честолюбивым соседом и запретили своим подданным какое бы то ни было общение с его гражданами. Однако жители Ляо и не думали отказываться от своих дерзких притязаний, ибо только колонии почитали они теперь источником богатства. "Богатство - это сила, говорили они, а сила - это полная безопасность". Множество отчаявшихся или предприимчивых переселенцев устремилось в пустынные области, отнятые у татар. Поначалу торговля между колониями и метрополией приносила немалые взаимные выгоды. Она поставляла колониям всевозможные товары своего изделия, а те, в свою очередь, посылали соответствующие количества слоновой кости и жень-шеня {2}. Эта торговля чрезвычайно обогатила жителей Ляо, а непомерное богатство породило столь же непомерную распущенность, ибо люди, у которых много денег, всегда изыскивают всяческие неслыханные прежде наслаждения. Как описать мне постепенную гибель страны? Со временем любая колония расширяется и завладевает всей областью, где некогда была основана. Население ее растет, а вместе с ним и цивилизованность. Многие предметы, которые первоначально ей приходилось получать от других, она научается изготавливать сама. Так произошло и с колониями Ляо: не прошло и ста лет, как они превратились в могущественные и цивилизованные страны, и чем более они крепли, тем менее выгодной для них становилась прежняя торговля. И вот метрополия начала все больше беднеть от сокращения торговли, но оставалась столь же расточительной. Прежнее богатство породило привычку к роскоши, которую уже никакими способами нельзя было искоренить. Торговлю с соседними странами жители Ляо давно уже не вели, а торговля с их колониями день ото дня естественно и неизбежно шла на убыль. Однако они по-прежнему вели себя как высокомерные богачи, хотя им уже нечем было поддерживать свои притязания, и все еще упорствовали в расточительности, хотя их бедность уже вызывала презрение. Короче говоря, страна теперь походила на распухшее от водянки тело, чьи огромные размеры свидетельствуют лишь о его нежизнеспособности. Былое богатство делало их лишь более беспомощным; так богатые люди, впав в бедность, оказываются самыми несчастными и ни к чему не пригодными. Они воображали, будто колонии, которые на первых порах способствовали процветанию страны, будут и впредь содействовать ее благоденствию, однако им пришлось убедиться, что они должны отныне рассчитывать только на собственные силы, что колонии всегда приносят лишь временные выгоды и, став цивилизованными и развитыми, более не служат поддержкой метрополии. Страну уже откровенно презирали, и вскоре император Хонти вторгся в ее пределы с огромной армией. Историки нам не сообщают, почему колонии Ляо не пришли на помощь метрополии: то ли из-за дальнего расстояния, то ли потому, что хотели, воспользовавшись случаем, избавиться от зависимости. Известно только то, что страна почти не оказала сопротивления. Хваленые стены оказались слабой защитой, и вскоре Ляо пришлось признать власть китайской империи. А ведь народ Ляо мог бы жить счастливо, если бы он сумел вовремя обуздать свое честолюбие и стремление к богатству и знал бы, что расширение империи часто ведет к ее ослаблению, что наиболее могучими оказываются те страны, которые черпают мощь во внутреннем единении, что колонии, привлекая к себе людей смелых и предприимчивых, оставляют метрополию на попечение людей робких и корыстных, что от крепостных стен мало толку, если защитникам недостает мужества, что избыток торговли может повредить нации так же, как и ее недостаток, и что благоденствующее государство и государство-завоеватель - это далеко не одно и то же. Прощайте. Письмо XXVI [Нрав господина в черном с некоторыми примерами непоследовательности его поведения.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Хотя я люблю заводить знакомства, дружеской близости ищу с немногими. Господин в черном, о котором я уже не раз упоминал, один из тех, чью дружбу я хотел бы заслужить, потому что питаю к нему истинное уважение. Правда, поведение его отмечено странной непоследовательностью и, пожалуй, уместнее было бы именовать его чудаком среди нации чудаков. Он - человек щедрый до расточительности, но хочет при этом слыть образцом бережливости и благоразумия, речь его пересыпана присловиями, свидетельствующими о своекорыстии и эгоизме, а сердце полно безграничной любви к людям. При мне он объявил себя мизантропом, а лицо его говорило о сострадании к ближнему, с языка слетали самые злые слова, а взгляд смягчала жалость. Одни люди притворяются участливыми и сострадательными, другие похваляются, будто наделены этими качествами от рождения, но я впервые встречаю человека, который словно стыдится своего природного добросердечия. Он столь же усердно старается скрыть эти чувства, как лицемер - равнодушие. Однако стоит ему на минуту забыться, как маска спадает, и даже самому поверхностному наблюдателю становится ясна подлинная его сущность. Недавно, когда мы гуляли в окрестностях Лондона, разговор зашел о том, как в Англии облегчают участь бедняков, и мой собеседник сказал, что его удивляет глупое слабодушие его соотечественников, которые торопятся благодетельствовать тем, кого законы и так обеспечивают всем необходимым. - Помилуйте! - говорил он, - в каждом приходе есть богадельня, где беднякам дают пищу, одежду, кров и постель. Больше им ничего не надо, равно как и мне. А между тем они еще недовольны. Меня поражает бездеятельность наших мировых судей! Отчего не арестовать бездельников, которые сидят на шее у тружеников? И у этих трутней есть еще защитники! Неужели эти добряки не понимают, что лишь мирволят праздности, расточительности и обману? Да посоветуйся со мной любой сколько-нибудь уважаемый человек, я скажу ему, чтобы прежде всего он не верил лживым россказням этих попрошаек. Право, сударь, все они обманщики, все до единого, и заслуживают тюрьмы, а не вспомоществования. Он еще долго и горячо предостерегал меня от опрометчивости, которая, впрочем, мне не свойственна, когда к нам подошел старик в некогда щегольском, весьма потертом платье и воззвал к нашему состраданию. Он заверил нас, что никогда прежде ему не случалось просить подаяния, и только крайние обстоятельства - умирающая жена и пятеро голодных детей понудили его прибегнуть к столь постыдному занятию. Будучи предупрежден о лживости подобных историй, я остался равнодушен к его словам, чего нельзя было сказать о моем спутнике: он переменился в лице и тотчас перестал разглагольствовать. Я без труда понял, что он горит желанием помочь умирающим с голоду детям, но стыдится обнаружить передо мной свое мягкосердечие. И пока в нем шла эта борьба между состраданием и гордостью, я притворился будто смотрю в другую сторону, и, он, улучив минуту, украдкой сунул бедняку серебряную монету, при этом негромко, чтобы я не услышал, отчитывая его за то, что он не зарабатывает свой хлеб в поте лица и досаждает прохожим наглыми небылицами. Полагая, что я ничего не заметил, он с прежним пылом начал после этого обличать нищих, а кстати рассказал несколько случаев, свидетельствовавших о его собственной несравненной осмотрительности и бережливости, а также и об умении выводить мошенников на чистую воду. Он подробно описал, как расправился бы с попрошайками, будь он мировым судьей, дал понять, что пора бы расширить тюрьмы, и поведал две истории о дамах, которых ограбили нищие. Когда же мой спутник начал третью, столь же поучительную историю, путь нам преградил моряк с деревяшкой вместо ноги, который протянул руку за подаянием, призывая на нас божье благословение. Я хотел пройти мимо, не обратив внимания, но приятель, оглядев беднягу, попросил меня остановиться, дабы он мог показать мне, с какой легкостью он умеет разоблачать обманщиков. Напустив на себя суровость, он стал сердито расспрашивать моряка о том, в каком именно сражении его так изувечили. Тот не менее грубо ответил, что был боцманом на катере, а ногу потерял на чужбине, защищая тех, кто отсиживался дома. Услышав такой ответ, мой приятель разом утратил строгий вид и перестал задавать вопросы; теперь он думал только о том, как незаметно оказать помощь несчастному. Сделать это было непросто, ибо он хотел остаться в моих глазах черствым, но облегчить свою совесть, облегчив нужду матроса. Посему, бросив свирепый взгляд на связки лучин, болтавшиеся на веревке за спиной у этого малого, мой приятель спросил, сколько стоит одна такая связка, и, не дожидаясь ответа, ворчливо заявил, что не даст больше шиллинга. Такой оборот поначалу озадачил моряка, но он тут же опомнился и протянул весь свой товар. - Возьмите весь мой груз, сударь, - сказал он, - и мое благословение в придачу! Трудно описать, с каким торжествующим видом мой друг пошел дальше, неся свою покупку; он заверил меня, что лучина, без сомнения, краденая, а потому тот и уступил ее за полцены. Потом он стал перечислять всевозможные выгоды, которые дает употребление лучины, и особо указал, какая получится экономия на свечах, если зажигать их лучинами, а не от огня в камине. Ему легче вырвать здоровый зуб, чем дать денег такому бездельнику, если только это не будет возмещено чем-нибудь стоящим. Трудно сказать, сколько времени еще он продолжал бы панегирик бережливости и лучине, если бы его внимание не привлек новый предмет, более достойный сострадания, нежели прежние. То была женщина в лохмотьях, которая пыталась петь балладу, но таким тоскливым голосом, что трудно было понять, поет она или плачет. И видеть, как эта несчастная и в беде пытается забавлять прохожих, оказалось моему приятелю уже не под силу. Его пылкое красноречие внезапно иссякло, и на этот раз он даже забыл притвориться. Прямо у меня на глазах он, желая помочь бедняжке, принялся шарить в карманах, но какова была его растерянность, когда он обнаружил, что уже роздал все деньги. В эту минуту даже горесть на лице нищенки уступала Отчаянию, которое выразило его лицо. Он продолжал тщетно шарить в карманах, а затем, не найдя ничего, с выражением бесконечного участия протянул ей купленную за шиллинг лучину. Письмо XXVII [История господина в черном.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Странный характер моего знакомого, выказывающего доброту к людям вопреки собственной воле, признаюсь, вызвал во мне удивление и желание узнать, какие причины побуждают этого человека скрывать качества, которые любой другой всячески старается выставить напоказ. Мне не терпелось услышать историю человека, который явно обуздывал себя на каждом шагу и в проявлениях щедрости руководствовался внутренней потребностью, а не доводами рассудка. Однако он согласился удовлетворить мое любопытство лишь после неоднократных и настойчивых просьб. - Если вы любите рассказы о людях, к которым спасение приходит в самый последний миг, - начал он, - тогда моя история должна вам понравиться, ибо я целых двадцать лет каждый день находился на грани голодной смерти и все же не умер. Отец мой, младший отпрыск благородной семьи, был священником небольшого прихода. Его образованность превышала его достаток, а щедрость превосходила образованность. Несмотря на бедность, у него были льстивые прихлебатели, еще беднее его. За каждый обед, которым он их угощал, они платили ему похвалами, а отец только этого и хотел. То самое честолюбие, которое владеет монархом, стоящим во главе армии, владело и моим отцом, когда он восседал во главе своего стола. Он рассказывал историю про плющ, и все смеялись; он повторял шутку о двух студентах и одной паре панталон, и общество смеялось, а уж история про валлийца, отправившегося на прогулку в портшезе, вызывала всеобщий хохот. Вот так удовольствие, которое он получал, возрастало пропорционально удовольствию, которое он доставлял другим, ибо он любил весь свет и был уверен, что весь свет любит его. Доходы его были более чем скромны, и он проживал все до последнего гроша. Он не собирался оставлять в наследство своим детям деньги, так как почитал деньги мусором, и предпочел дать нам образование, которое, как он часто говаривал, дороже серебра и золота. С этой целью он взялся обучать нас сам, заботясь при этом об укреплении наших нравственных понятий не меньше, чем о расширении наших познаний. Нам постоянно твердили о том, что основой первоначального возникновения человеческого общества явилась всеобщая благожелательность; нам внушалось, что к нуждам человечества надобно относиться как к своим собственным и что к человеку, созданному по образу и подобию божьему, мы должны питать любовь и уважение. Отец превратил нас в машины сострадания, мы не могли противостоять малейшему движению сердца, откликавшегося на действительное или притворное несчастье. Одним словом, нас превосходно обучили искусству раздавать тысячи задолго до того, как привили куда более нужное умение заработать фартинг. Я не могу избавиться от мысли, что, усвоив возвышенные уроки отца, я забыл об осторожности и утратил даже ту малую толику хитрости, которой был наделен от природы, и, вступая в суетный и коварный мир, уподобился одному из тех римских гладиаторов, которых посылали на арену без доспехов. Тем не менее мой отец, не имевший никакого представления об изнанке жизни, гордился моей несравненной рассудительностью, хотя вся моя житейская мудрость заключалась в том, что я, под стать отцу, умел рассуждать о предметах, которые, находясь прежде в практической сфере, были весьма полезны, но, потеряв с ней всякую связь, оказывались теперь решительно ни к чему. Впервые его ожидания были обмануты, когда мои успехи в университете оказались весьма скромными. Он льстил себя мыслью, что скоро увидит меня в сонме первостепенных писателей, но с горечью убедился, что мое имя остается в полной безвестности. Его разочарование отчасти объяснялось тем, что он переоценил мои способности, а отчасти тем, что я питал неприязнь к точным логическим суждениям; непресыщенное воображение и память влеклись тогда к все новым предметам и впечатлениям, и я не склонен был рассуждать о том, что мне было хорошо известно. Однако это вызывало недовольство моих наставников, которые не преминули сделать вывод, что я несколько туповат, хотя соглашались, что я добрый малый, который и мухи не обидит. К концу седьмого года моего пребывания в колледже отец умер, оставив мне в наследство одно лишь благословение. И вот в двадцать два года мне пришлось пуститься в одиночку по безбрежному житейскому морю в утлой ладье, не запасясь ни компасом хитрости, ни щитом злобы и не имея даже провианта, который поддержал бы меня в столь опасном путешествии. Но надо было приискать себе занятие, и друзья посоветовали мне (ведь они всегда предлагают советы, когда начинают презирать вас), так вот, друзья посоветовали мне принять духовный сан. Однако необходимость носить длинный парик, в то время как мне больше нравился короткий, или черное одеяние, тогда как я предпочитал коричневое платье - казалась в ту пору мне столь нестерпимым посягательством на мою свободу, что я. решительно отказался. Английский священник отнюдь не сходен с китайским бонзой, который стремится к умерщвлению плоти. У нас примером слывет не тот священнослужитель, который хорошо постится, а тот, который хорошо ест. Тем не менее я отказался от роскоши, праздности и беззаботной жизни, по-ребячески придав важность такой причине, как одежда. И мои друзья не сомневались, что я окончательно себя погубил. Но все же им было жаль доброго малого, который и мухи не обидит. Бедность, разумеется, рождает зависимость, и я был принят в число льстецов у одного знатного господина. Вначале я находил странным, что положение льстеца почитается столь неприятным: ведь в том, чтобы почтительно внимать словам его милости и смеяться, когда он ждал одобрения присутствующих, не было ничего трудного, в конце концов к тому обязывала меня простая благовоспитанность. Но скоро я заметил, что его милость намного глупее меня, и с этой минуты перестал льстить. Теперь вместо того, чтобы покорно слушать всякий вздор, я начинал возражать и поправлять. Льстить тем, кого мы не знаем, легко, но нет наказания горше, чем необходимость льстить людям, которых знаешь слишком хорошо и чьи пороки известны нам наперечет. Стоило мне теперь открыть рот для похвалы, как совесть укоряла меня за ложь. Вскоре его милость увидел полную мою непригодность к подобной роли, и я был изгнан. При этом мой патрон соблаговолил заметить, что считает меня в сущности добрым малым, который даже мухи не обидит. Претерпев неудачу на этом поприще, я надумал искать утешения в любви. Некая молодая девица, которая жила с тетушкой и обладала собственным немалым состоянием, давала мне, как я воображал, все основания надеяться на благосклонность. Тому были неопровержимые доказательства: она часто вместе со мной смеялась над своими необразованными знакомыми и над собственной тетушкой в том числе, она постоянно повторяла, что в умном человеке легче обрести хорошего мужа, нежели в дураке, и я столь же постоянно принимал эти слова на свой счет. При мне она неизменно рассуждала о дружбе, о прелестях ума и с презрением отзывалась о высоких каблуках моего соперника мистера Крошкинса. Таковы были обстоятельства, которые, как мне казалось, явно свидетельствовали, что дело клонится в мою пользу. И вот, хорошенько взвесив все "за" и "против", я, наконец, собрался с духом и сделал ей предложение. Девица выслушала меня с полным спокойствием, казалось, она внимательно рассматривала рисунок на своем веере. И тут все, наконец, объяснилось. На пути нашего счастья было одно препятствие, сущий пустяк: моя избранница была три месяца замужем за... за тем самым мистером Крошкинсом, который носит высокие каблуки! Однако в утешение она добавила, что хотя от нее я и получил отказ, но ее тетушка, возможно, не останется глуха к моим мольбам, так как старая дама всегда считала меня добрым малым, который даже мухи не обидит. Однако у меня ведь были друзья, к тому же многочисленные; к их помощи я теперь и решил прибегнуть. О дружба! Ты ласковая утешительница страждущих сердец, к тебе прибегаем мы в часы невзгод, в тебе ищет помощи несчастный, на тебя уповает измученный тяготами бедняк; от тебя ждет облегчения злополучная жертва судьбы и неизменно обретает... еще одно разочарование! Первый, к кому я обратился, был ростовщик, уже не раз предлагавший мне деньги в ту пору, когда, как было ему превосходно известно, я в них не нуждался. Я сказал ему, что теперь самое время испытать его дружбу, так как я хочу взять взаймы две сотни и намерен обратиться за ними к нему. - Скажите, сударь, - осведомился мой друг, - вам в самом деле нужны эти деньги? - В самом деле, - отвечал я ему. - Нужны и чрезвычайно. - Какая жалость, - сокрушенно сказал ростовщик. - Сочувствую от всего сердца, но тот, кто нуждается в деньгах, когда приходит брать взаймы, еще больше нуждается в них, когда придет время расплачиваться. Негодуя, я кинулся к человеку, которого считал лучшим своим другом, и обратился к нему с той же просьбой. - Признаться, мистер Скелетоу, я всегда знал, что дело кончится этим. Как вы знаете, я желаю вам только добра. Но до сих пор вы вели себя совершенно нелепо, и некоторые из наших общих знакомых всегда считали вас глупцом. Стало быть, вам нужно двести фунтов? Именно двести? Не больше и не меньше? - Честно говоря, - ответил я, - мне нужно триста, но остальное, я надеюсь, сумеет ссудить другой мой приятель. - В таком случае, - сказал мой друг, - послушайте моего совета (а, как вы знаете, я вам желаю только добра) и возьмите у этого приятеля всю сумму полностью. Видите ли, тогда вам можно будет обойтись одним векселем. Отныне нищета стала преследовать меня по пятам, но по мере того как я беднел, бережливость и предусмотрительность не стали моими подругами: с каждым днем я становился все беспечнее и простодушнее. Один мой приятель из-за пятидесяти фунтов угодил в долговую тюрьму, и, желая вызволить его из беды, я поручился за него. Но едва он очутился на свободе, как сбежал от своих кредиторов, и мне пришлось занять его место. Поначалу я полагал, что в тюрьме мне будет лучше, чем на свободе. Я надеялся в этом новом мире встретить таких же простодушных, доверчивых людей, как я, но они оказались столь же хитрыми и своекорыстными, как обитатели того мира, который я оставил за воротами. Пока у меня еще были деньги, они выклянчивали их, занимали у меня уголь, забывая заплатить за него, и мошенничали, играя со мной в крибедж {1}. И все это происходило оттого, что в их глазах я был добрым малым, который и мухи не обидит. Очутившись впервые в узилище, в котором столь многие видят обитель отчаяния, я не пережил ничего отличного от того, что испытывал на свободе. Я был по одну сторону двери, а те, кто разгуливал на воле, по другую, вот и вся разница. Поначалу меня, правда, тревожила мысль о том, как в эту неделю обеспечить себя пропитанием, чтобы не умереть от голода в следующую, но вскоре я свыкся с этим, и, если бывал сыт сегодня, уже нимало не заботился о завтрашнем дне. Я с благодарностью съедал все, что бог пошлет, не предаваясь горестным размышлениям о своем положении, и не взывал к небесам и звездам, когда случалось обедать пучком редиски ценой в полпенса. Мои товарищи постепенно поверили тому, что салат я предпочитаю бараньему жаркому; я же утешался рассуждением о том, что всю жизнь буду есть либо белый хлеб, либо черный, верил, что все, что случается в жизни, - к лучшему, смеялся, когда не испытывал боли, принимал мир таким, какой он есть, и, за отсутствием других книг и собеседников, часто открывал Тацита {2}. Трудно сказать, как долго оставался бы я так простодушен и безучастен ко всему, если бы не пробудился, узнав, что мой старый знакомый - благоразумный болван - назначен на высокую должность. Тут я уразумел, что следую ложной стезей и что истинный путь к облегчению участи ближнего - сначала добиться независимости самому. Тогда я решил любыми средствами поскорее выбраться из тюрьмы и решительно изменить мои привычки и поведение. С этого дня я надел на свой прямой, откровенный и сердечный нрав маску скрытности, осторожности и расчетливости. До могилы я буду гордиться героическим поступком, который мне случилось совершить: я не дал старому другу полкроны в час его нужды, хотя меня это нисколько бы не затруднило. Только за это меня стоит превознести до небес. С той поры я повел бережливую жизнь, редко нуждался в обеде, а потому получал приглашение откушать в двадцати домах. Я скоро усвоил повадки завзятых скряг с тугим кошелем и незаметно снискал почтение окружающих. Соседи спрашивали у меня совета, как выдать замуж дочерей, я же всякий раз старательно уклонялся от прямого ответа. Мне подарил свою дружбу олдермен потому лишь, что в его присутствии я заметил, что тысяча фунтов без одного фартинга уже не тысяча фунтов. Меня пригласили на обед к ростовщику, потому что я притворился, будто не выношу мясной подливки; теперь я вот-вот вступлю в брак с богатой вдовушкой, которую покорил, сказав только, что хлеб вздорожает. Когда мне задают вопрос, я независимо от того, известен мне ответ или нет, многозначительно отмалчиваюсь и только улыбаюсь. Если с благотворительной целью собирают деньги, я всех обхожу со шляпой, но сам не даю ни гроша. На мольбы бедняка о помощи отвечаю, что мир кишит обманщиками, но я не попадаюсь на их удочку, потому что всегда отказываю. Одним словом, я понял, что добиться уважения малых сих можно только так: _ничего не давай, и тогда у тебя будет, что давать_ {3}. Письмо XXVIII [О многочисленности старых дев и холостяков в Лондоне и причинах этого.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Недавно в обществе моего друга, господина в черном, беседы с которым так занятны и поучительны, я, не удержавшись, упомянул, что в этом городе слишком много старых холостяков и старых дев. - Судя по всему, браки у вас не в почете, - заметил я, - иначе нам не приходилось бы видеть эти полчища потрепанных щеголей и увядших кокеток, которые все еще пытаются подвизаться на поприще, давно для них закрытом, и ищут только веселья и развлечений. Я глубоко презираю убежденного холостяка, я вижу в нем животное, которое питается из общей кормушки, ничем не заслужив свою долю. Холостяк подобен хищнику, и закон должен применять столько же уловок и так же прибегать к силе, дабы загнать сопротивляющееся животное в ловушку, как это делают жители Индии, охотясь на носорога. Почему бы не разрешить толпе улюлюкать ему вслед, а мальчишкам - безнаказанно потешаться над ним? Общество благовоспитанных людей должно поднимать холостяка насмех, и если, перевалив за шестой десяток, он приволокнется а дамой, та по праву может плюнуть ему в лицо или - что, пожалуй, буде даже большей карой - ответить на его мольбы. Что касается старых дев, - продолжал я, - то к ним следует относиться менее сурово, ибо, полагаю, они блюдут обет безбрачия не по своей воле. Ни одна здравомыслящая женщина не согласилась бы на вторые роли при родах и крестинах, будь у нее возможность играть главную: она не заискивала бы перед невесткой, а помыкала собственным мужем, не трудилась бы над заварным кремом, а, лежа в постели, отдавала распоряжение его приготовить, и не прятала бы чувства под маской чопорной скромности, а, пользуясь правами замужней дамы, пожимала бы руку знакомым мужчинам и подмигивала в ответ на double entendre {Двусмысленность (франц.).}. Нет женщины настолько глупой, чтобы по доброй воле жить в одиночестве. Мне увядающая старая дева напоминает одну из тех граничащих с Китаем прекрасных земель, которые пропадают втуне оттого, что там никто не живет. И винить в том следует не землю, но тупость соседей, которые бесчувственны к ее красоте, хотя никто им не препятствует отправиться туда ее возделывать. - Видно, сударь, вы весьма мало знакомы с английскими дамами, - отвечал мой приятель, - если полагаете, будто они остаются старыми девами вопреки своей воле. Осмелюсь утверждать, что вы едва ли сыщете среди них одну, которая не выслушала бы на своем веку несколько предложений и не отвергла их из тщеславия или корысти. И они не только этого не стыдятся, а при любом удобном случае похваляются своей непреклонностью {1}. Бывалый солдат не перечисляет свои раны с такой гордостью, с какой этот ветеран в юбке рассказывает о ранах, ею некогда нанесенных, а всех историй, подтверждающих былую смертоносную силу ее глаз, не переслушать и за год. Она расскажет про офицера в мундире с золотой шнуровкой, который испустил дух от одного ее сурового взгляда, да так и не пришел в себя... покуда не женился на собственной служанке; и помещика, который, получив жестокий отказ, вне себя от ярости устремился к окну и, открыв его, в отчаянии бросился... в свое кресло; не забудет она и священника, который, не встретив взаимности принял. опиум и навсегда вырвал из своей груди жало отвергнутой любви..., выспавшись как следует. Одним словом, она говорит об эти потерях с удовольствием, и, подобно некоторым негоциантам, утешается числом своих банкротств. Вот почему, когда я вижу перезрелую красавицу, то сразу решаю про себя, что она или гордячка и скопидомка, либо причудница и кокетка. Возьмите, к примеру, мисс Дженни Кремень. Помнится, была она и собой недурна и приданое имела недурное, но ее старшей сестре удалось выйти за дворянина, и это замужество обрекло на девичество бедняжку Дженни. Видите ли, после такой удачи, выпавшей на долю их семейства, она считала себя не вправе обручением с купцом опозорить родню. Вот и вышло, что равных себе она отвергала, а люди знатные ее не замечали или презирали. И теперь она принуждена довольствоваться ролью гувернантки при детях своей сестры и трудиться по меньшей мере за троих служанок, не получая при этом жалованья, положенного хотя бы одной. Мисс Выжимайлз была дочерью закладчика. Папенька сызмала внушил ей, что нет ничего на свете лучше денег, и после смерти оставил ей кой-какое состояние. Она прекрасно понимала весомость своего приданого и, не желая поступиться ни единым фартингом, решила выйти замуж за человека, равного ей богатством, а потому отказывала тем, кто, как говорится, надеялся поправить свои дела женитьбой, и стала старой и сварливой, так и не взяв в толк, что ей следовало бы поубавить спеси, памятуя, что лицо у нее бледное и рябое. Леди Бетти Гром, наоборот, всем взяла: собой хороша, и богата, и знатна. Но ей нравилось покорять сердца, она меняла поклонников, как перчатки. Начитавшись комедий и романов, она вбила себе в голову, что человек здравомыслящий, но некрасивый, ничем не лучше дурака. Таким она отказывала, вздыхая по смазливым, ветреным, беспечным и неверным шалопаям. Отказав сотням достойных поклонников и повздыхав по сотням презирающих ее вертопрахов, она вдруг обнаружила, что всеми покинута. Теперь она вынуждена довольствоваться обществом своих тетушек и кузин, а если и пройдется порой в контрдансе, то со стулом вместо кавалера: сперва, оставя его, устремится к кушетке, а после, приблизясь, направится с ним к буфету. Всюду ее встречают с холодной вежливостью и, усадив в сторонке, забывают как старомодную мебель. А что сказать о Софронии {2}, мудрейшей Софронии, которой с младенчества внушали любовь к древнегреческому языку и ненависть к мужчинам. Галантных кавалеров она отвергала, затем что они не были педантами, а педантов отвергала, затем что они не были галантными кавалерами. Будучи излишне разборчивой, она в любом поклоннике тотчас отыскивала недостатки, которые неумолимая строгость не давала извинять. Так отказывала она женихам, пока годы не взяли свое, и теперь, морщинистая и увядшая, она без умолку говорит о красотах ума. Письмо XXIX [Описание литературного клуба.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Если судить об образованности англичан по числу издающихся книг, то, возможно, ни одна страна и даже Китай, не сравнится в этом с ними. Я насчитал двадцать три книги, вышедшие из печати только за один день, а это составит восемь тысяч триста девяносто пять книг в год. Большинство их посвящено не одной какой-нибудь науке, но охватывает весь круг наук. История, политика, поэзия, математика, метафизика и натурфилософия - все сведено в одной книге, размерами не более букваря, по которому наших детей учат азбуке. Если предположить, что просвещенные англичане читают хотя бы одну восьмую того, что печатается (а я полагаю, что никто не посмеет притязать на образованность при другом условии), то в таком случае каждый ученый прочитывает здесь ежегодно тысячу книг. Из моего рассуждения ты легко можешь представить себе, какой широтой познаний должен обладать человек, проглатывающий в день по три новых книги, в каждой из которых заключено все достойное внимания, когда-либо высказанное или напечатанное. И все-таки, к моему недоумению, англичане далеко не такой просвещенный народ, как вытекает из приведенных выше подсчетов. Людей, которые постигли все науки и искусства, здесь очень мало; то ли большинство не способно объять столь обширные знания, то ли сочинители этих книг не являются сведущими наставниками. В Китае император осведомлен о каждом ученом, притязающем на издание собственных сочинений, в Англии же автором может быть любой, кто мало-мальски умеет писать, поскольку закон разрешает англичанам не только говорить все, что им заблагорассудится, но и высказывать свою глупость, сколько им заблагорассудится. Вчера я с удивлением спросил господина в черном, откуда берется такая уйма писателей, чтобы сочинять книги, которые одна за другой сходят с печатного станка. Поначалу я думал, что таким способом здешние учебные заведения наставляют и поучают свет. Но мой собеседник тут же заверил меня, что ученые профессора никогда ничего не пишут, а некоторые даже забыли то, что когда-то читали. - Но если вам хотелось бы посмотреть на сборище авторов, - продолжал он, - то я мог бы ввести вас сегодня вечером в некий клуб, члены которого собираются в семь часов по средам в трактире "Метла" в окрестностях Излингтона {1}, чтобы потолковать о делах прошедшей недели и забавах предстоящей. Я, разумеется, согласился. Мы отправились туда и вошли в трактир немного раньше того часа, когда там имеют обыкновение собираться завсегдатаи. Мой друг воспользовался этим обстоятельством, чтобы предварительно описать мне главных членов клуба, включая и хозяина, который как будто прежде и сам пописывал, но потом издатель за былые услуги приставил его к нынешнему делу. - Первый человек здесь, - сказал мой приятель, - доктор Вздор, философ. Он слывет великим ученым, но поскольку почти не раскрывает рта, судить об этом с определенностью не берусь. Обычно он располагается у камина, посасывает трубочку, говорит мало, пьет много и считается душой общества. Говорят, он замечательно составляет именные указатели, сочиняет эссе о происхождении зла, пишет философские трактаты на любую тему и может за день накропать рецензию на любую книгу. Да вы сразу же узнаете его по длинному седому парику и голубому шейному платку. Наибольшим почтением после него пользуется здесь Тим Слоговор, существо презабавное. Временами он сверкает, подобно звезде первой величины, среди избранных умов века и равно блистательно сочиняет ребусы, загадки, непристойные песенки и гимны для молитвенных собраний. Этого вы распознаете по его шелковому, но засаленному кафтану, пудреному парику, грязной рубашке и дырявым шелковым чулкам. Далее следует назвать мистера Типса, мастера на все руки. Он снабжает читателей рецептами против укусов бешеной собаки, а если надо, вмиг сочинит вам превосходную восточную повесть, и к тому же постиг все тонкости писательского ремесла, ибо еще не сыскался издатель, которому удалось бы его обвести вокруг пальца. Его вы отличите от прочих по удивительной неуклюжести и кафтану из самого грубого сукна, про которое он не преминет сказать, что хотя оно и грубое, зато не в долг взято. Стряпчий Крив - тут главный знаток политики, он сочиняет парламентские речи, воззвания к соотечественникам и прошения к важным сановникам; он знает подноготную любого нового спектакля и по любому поводу ухитряется высказать своевременные соображения. Не успел мой приятель договорить, когда в комнату вбежал перепуганный трактирщик со словами, что в дверь ломятся судебные приставы. - В таком случае нам лучше отсюда уйти, - заметил приятель. - Готов побиться об заклад, что сегодня вечером никто из членов клуба сюда не явится. А посему, обманутые в своих ожиданиях, мы отправились домой - он, чтобы тешиться своими чудачествами, а я - чтобы, как обычно, взяв перо, описать другу события минувшего дня. Прощай! Письмо XXX [События, происходившие в литературном клубе.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Судя по полученным вестям из Москвы, караван в Китай еще не отправился, но я продолжаю писать, уповая на то, что ты сразу получишь целый ворох моих писем. В них ты найдешь не столько полную картину жизни и нравов англичан, сколько подробное описание некоторых их особенностей. Человечество только выиграло бы, если бы путешественники поменьше предавались общим рассуждениям об увиденных народах, а сообщали бы нам во всех подробностях те мелочи, под влиянием которых складывались их впечатления. Дух страны необходимо исследовать, так сказать, опытным путем, и только тогда мы можем получить точное представление о других народах и обнаружить ошибки самих путешественников,, если им случится сделать неправильные заключения. Мы с моим другом вновь посетили клуб авторов. На сей раз при нашем появлении члены его были в сборе и громогласно о чем-то спорили. Поэт в шелковом, но засаленном кафтане размахивал рукописью и пылко убеждал собратьев по перу выслушать первую часть героической поэмы, которую он сочинил накануне. Но остальные члены клуба отказывались наотрез: они никак не могли взять в толк, почему он должен удостоиться такой чести, тогда как многие из них опубликовали уже целые тома, в которые ни один человек не заглядывал. Они настаивали на неукоснительном соблюдении статьи клубного устава, касающейся публичного чтения. Тщетно поэт умолял принять во внимание исключительные достоинства своего творения - собратья по перу и слышать ничего не желали. Был открыт клубный устав, и секретарь огласил особое для подобных случаев правило: "Если какой-нибудь стихотворец, сочинитель речей, критик или историк вознамерится развлекать общество чтением трудов своих, то перед тем, как открыть рукопись, он должен сделать взнос в размере шести пенсов и далее платить по шиллингу в час до конца чтения. Указанные деньги делятся поровну между присутствующими для возмещения причиненного им беспокойства". Вначале наш поэт как будто испугался такого штрафа и некоторое время не мог решить, то ли внести ему задаток, то ли спрятать поэму; но, когда, осмотревшись, он заметил двух незнакомцев, тщеславие взяло верх над благоразумием, и, внеся требуемую сумму, он воспользовался своим правом. В наступившей глубокой тишине он принялся излагать свой замысел. - Милостивые государи, - начал он, - сочинение мое не похоже на обычные эпические поэмы, которые слетают с печатного станка, точно бумажные змеи летом; вы не найдете в ней ни Турнов, ни Дидон {1}, но ироическое описание Природы. Прошу вас только об одном: постарайтесь настроить свои души на один лад с моей и слушайте эти строки с таким же восторгом, с каким я их создавал. Поэма открывается описанием спальни сочинителя; картина эта была набросана в моем жилище, ибо, да будет вам известно, государи мои, героем поэмы являюсь я сам {2}. Затем, приняв позу оратора, жестикулируя и завывая, он прочитал: Трактир под "Красным львом" на улице на этой, Сзывает в погребок всех путников с монетой. Там черный портер есть, там Калверта бочонки {3}, Хлыщи из Друри-Лейн {4}, беспутные девчонки. Там в задней комнате есть Скрогена обитель, В нее не проникал судебный исполнитель. Сквозь узкое окно туда сочится свет: Там, под лохмотьями, спал Скроген, наш поэт. Там пол, посыпанный песком, скрипит тревожно, Картинки жалкие на стенках видеть можно: Насчет игры в гусек {5}, и про двенадцать правил. Что мученик-король {6} нам некогда оставил. Лубочный календарь висел там, наконец, И в профиль принц Вильгельм {7} - известный всем храбрец. Камин был точно лед, и, не согретый славой, Вновь Скроген созерцал узор решетки ржавой. Лишь пепел видел он, взор опуская вниз, Вверху ж - в зарубках весь - был надкаминный фриз: За молоко, за эль, за стирку двух рубашек... А на камине - пять разбитых чашек. Поэт не лавром был увенчан - колпаком, Который, впрочем, днем служил ему чулком... Последняя строка, видимо, настолько его восхитила, что он не в силах был далее продолжать. - Нет, вы только послушайте, господа, - воскликнул он, - как это написано! Спальня у Рабле {8} в сравнении с этим - сущий вздор! Который, впрочем, днем служил ему чулком... Сколько музыки, смысла, правды и натуральности в каких-нибудь двенадцати слогах. Он был слишком поглощен восхвалением собственной персоны, чтобы заметить, как остальные кивали друг другу, перемигивались, пожимали плечами, едва сдерживали смех, всем своим видом выражая презрение. Когда же он начал спрашивать их мнение, то услышал одни похвалы. Тот клялся, что поэма неподражаема, другой уверял, что она чертовски хороша, а третий в восторге кричал: "Carissimo!" {Дражайший, любимейший (итал.) {9}.}. Наконец, обратясь к председателю клуба, поэт сказал: - Позвольте, господин Крив, узнать ваше мнение? - Мое, - ответил тот, выхватывая рукопись из рук сочинителя, - Да захлебнуться мне этим стаканом вина, если я когда-нибудь слышал что-либо равное этому! Я уверен, - продолжал он, сворачивая рукопись и засовывая ее в карман автора, - что вас ждет великая слава, когда поэма выйдет в свет, а потому, с вашего разрешения, я положу ее к вам в карман. Мы не станем злоупотреблять вашей добротой и не заставим вас читать дальше; ex ungue Herculem {По когтям узнаю Геркулеса (лат.) {10}.}, благодарствуем и на этом, благодарствуем. Автор предпринял две-три попытки вновь извлечь свою рукопись, но всякий раз председатель успевал схватить его за руку, пока, наконец, стихотворец не принужден был уступить, сесть на место и удовольствоваться похвалами, за которые он заплатил. Когда эта буря стихов и пылких похвал утихла, один из присутствующих не замедлил переменить предмет беседы, выразив удивление, что есть еще такие болваны, которые отваживаются в наше время заниматься поэзией, в то время как и за прозу-то платят гроши. - Поверите ли, господа, - продолжал он, - только за последнюю неделю я сочинил шестнадцать молитв, двенадцать непристойных историй и три проповеди, и все по шесть пенсов за штуку; но, что самое удивительное, издатель остался в убытке. В прежние времена я за такие проповеди получил бы приход, а ныне,, увы, у нас не осталось ни благочестия, ни вкуса, ни юмора. Положительно, если в этом году дела не изменятся к лучшему и нынешнее правительство не совершит каких-нибудь глупостей, которые дадут нам повод поносить его, то я вернусь к прежнему своему ремеслу и вместо того, чтобы давать работу печатному станку, вновь сам за него встану. Весь клуб единодушно присоединился к его сетованиям, сойдясь на том, что худших времен еще не бывало. А какой-то господин добавил, что знать, не в пример прежнему, не желает теперь подписываться на новые сочинения. - Ума не приложу, почему так получается! - говорил он. - Ходишь за ними по пятам, и, тем не менее, за целую неделю изловишь не более одного подписчика. Дома великих мира сего стали неприступны, как пограничная крепость в полночь. Если дверь в каком-нибудь богатом доме и приотворена, брешь эту непременно охраняет дюжий привратник или лакей. Вчера, например, я подкарауливал с подписным листом милорда Спесивли, креола, я все утро сторожил его у дверей, и в ту самую минуту, как он садился в карету, сунул ему в руку подписной лист, сложенный на манер письма. И что же вы думаете! Едва взглянув на надпись и не разобрав, кто ему пишет, он тут же передал письмо своему камердинеру, сей достойный муж обошелся с моим листом не лучше своего господина и отдал привратнику, а тот нахмурился и, смерив меня взглядом с головы до ног, вернул его мне нераспечатанным. - К дьяволу всю эту знать! - воскликнул низенький человек с очень своеобразным выговором. - Они обходятся со мной гнуснейшим образом. Вы, конечно, знаете, господа, что недавно из дальних странствий вернулся некий герцог. Я, разумеется, тотчас принялся за дело и сочинил звучный панегирик в стихах в таком высоком штиле, что, казалось мне, он и из мыши исторг бы молоко. Я расписал, как все королевство приветствует возвращение его светлости в родные края; не забыл, натурально, упомянуть и о невозместимой утрате, которую понесли с его отъездом изящные искусства Италии и Франции. Я ожидал, что получу по меньшей мере банковский билет. И вот, завернув стихи в фольгу, я отдал последние полкроны ливрейному лакею, наказав вручить стихи герцогу. Письмо мое было благополучно доставлено его светлости, и после четырех часов ожидания, в течение которых я испытывал поистине адские муки, лакей возвратился с пакетом вчетверо толще моего. Представьте себе мой восторг при виде такого ответа. Я тотчас схватил его дрожащими руками и какое-то время держал нераспечатанным, стараясь угадать, какие в нем таятся сокровища. Когда же я, наконец, открыл его, то, клянусь спасением души, господа, обнаружил, что его светлость изволили прислать мне не банковский билет, а... шесть стихотворений, намного длинней моего, преподнесенные ему по тому же случаю. - Да что и говорить! - воскликнул другой член клуба, до тех пор не проронивший ни слова. - Эти вельможи созданы на погибель нашему брату сочинителю не менее, чем судебные приставы! Я расскажу вам сейчас, господа, историю столь же правдивую, как и то, что трубка моя сделана из глины. В ту пору, когда я только-только разрешился первой своей книгой, я задолжал портному за костю