т смысла наставлять невежественных татар в астрономии, а просвещенных китайцев учить обрабатывать землю и строить прочные жилища. Пусть он покажет варварам, как они могут сделать свою жизнь приятнее, а обитателей более цивилизованных стран приобщит к радостям умозрительных наук. Гораздо благороднее для философа посвятить себя такой задаче, нежели сидеть дома, вписывать в каталог еще одну звезду, пополнять коллекцию еще одним уродом, или, не щадя сил, надевать упряжь на блох и вырезать узоры на вишневых косточках. Я много размышлял об этих материях и всякий раз дивился тому, что ни одно из английских обществ, учрежденных для поощрения искусств и образования, не догадалось отправить кого-либо из своих членов в восточные области Азии, где он мог бы сделать немало открытий. В полезности подобного путешествия мы убедились бы, прочитав книги своих странствовавших по свету соотечественников, которые сами заблуждаются и вводят в заблуждение других. Купцы рассказывают нам о ценах на различные товары, о способах их упаковки и о том, как европейцу надежнее всего сберечь здоровье в чужих краях. Миссионер же сообщает, с какой радостью приняла христианство страна, куда он был послан, и указывает число обращенных, а также описывает, как он умудрялся блюсти великий пост там, где нет рыбы, или как выходил из положения, давая причастие там, где не было ни хлеба, ни вина. Такие сообщения, к которым добавляются еще описания свадеб, похорон, надписей, рек и гор, и составляют обычно весь дневник европейского путешественника. Что же касается тайн, которые знают местные жители, их, как правило, называют колдовством. Когда путешественник не умеет растолковать чудеса, которым сам был свидетелем, он попросту приписывает их власти дьявола. Как имел обыкновение повторять английский химик Бойль {3}, если бы каждый ремесленник мог поведать о всех мыслях, приходивших ему в голову за работой, философия неизмеримо обогатилась бы. Но с еще большей справедливостью можно утверждать, что пытливый наблюдатель, собирая знания даже в самой варварской стране, принес бы неоценимую пользу. А разве нет и в самой Европе множества полезных изобретений, которые известны или используются только в одном из ее уголков? К примеру, немецкое орудие, которым жнут, по-моему, намного удобнее и лучше английского серпа. Дешевый и быстрый способ изготовления уксуса без предварительного брожения известен только французам; и если даже у себя дома можно обнаружить такие замечательные вещи, сколько же полезных сведений таят страны, где еще никто из европейцев не бывал, и те, которые невежественные путешественники торопливо пересекали, следуя за каким-нибудь торговым караваном. Мне могут возразить, что причиной тут предубеждение азиатов против приезжих иностранцев. Но как легко европейские купцы, выдававшие себя за Sanjapins или, иначе говоря, северных паломников, проникали даже в самые недоверчивые страны! Таким даже сам Китай не запрещает въезда. В подобные путешествия следует посылать людей, которым по плечу такая задача, и заниматься этим должны бы правительства. Это восполнило бы ущерб, нанесенный честолюбивыми желаниями, и показало бы, что есть люди даже более великие, чем патриоты, люди, любящие человечество. Трудно лишь подыскать человека, подходящего для столь нелегкого дела. Он должен отличаться философским складом ума, он должен обладать умением видеть ту общую пользу, которую может принести то или иное частное явление, ему должны быть равно чужды спесь и предрассудки, он не должен быть педантом, приверженцем одной философской системы и знатоком одной лишь науки, быть не только ботаником и не только собирателем древностей. Его разум должен быть обогащен самыми разнообразными знаниями, а манеры облагорожены общением с людьми. Он должен быть в какой-то мере энтузиастом, любить путешествия, обладать пылким воображением и любовью к переменам; тело его должно не знать усталости, а сердце не страшиться опасности. Прощай! Письмо CIX [Попытки китайского философа узнать, кто из англичан особенно знаменит.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Приехав в эту страну, я хотел прежде всего познакомиться с именами и достоинствами тех из ныне живущих, кто слывет тут ученым или мудрецом. Я полагал, что самый верный способ добиться цели - это поговорить с людьми непросвещенными, ибо только та слава громче, которая достигла ушей простого люда. Придя к такому решению, я приступил к расспросам, но был лишь разочарован и озадачен. Я обнаружил, что н каждой части города есть своя собственная знаменитость. Тут одна сторона улицы восхищалась словоохотливым сапожником, властителем умов другой был ночной сторож - гроза воров. Пономарь считался величайшим человеком в одном конце переулка, но не прошел я и половины его, как оказалось, что славу с ним делит речистый проповедник. Узнав, чем я занят, хозяйка моя любезно вызвалась помочь мне советом, оговорившись, правда, что она никакой не судья, однако, если я положусь на ее вкус, то уж, конечно, сочту Тома Коллинза самым остроумным человеком на свете: ведь Том кого хочешь передразнит и вдобавок прекрасно изображает свинью с поросятами. Тогда я уразумел, что если буду судить о заслугах человека по его известности среди простонародья, то мой список великих имен станет длиннее "Придворного календаря", и посему предпочел отказаться от прежнего способа и решил навести справки в том обычном приюте славы, название коему книжная лавка. Я попросил книготорговца сказать мне, кто нынче снискал наибольшую славу добродетелью, умом или ученостью. В ответ на мой вопрос он протянул мне памфлет под названием "Наставление молодому стряпчему". - Вот, сударь, то, что вы ищете! - сказал он. - Полторы тысячи разошлись за день. Судя по заглавию книжки, уведомлению, плану, содержанию и указателю, ее сочинитель превзошел в Англии всех. Я понял, что попусту теряю время, так как мой собеседник ничего не смыслит в истинных достоинствах, и потому, уплатив за "Наставление молодому стряпчему", как того требовала вежливость, я тотчас же откланялся. Поиски знаменитых людей привели меня затем в лавку гравюр. Уж тут-то художник - зеркало общественного мнения, рассудил я. Подобно тому, как прежде на римском форуме ставили статуи лишь достойным, так и тут, вероятно, на продажу выставляют изображения лишь тех, кто достоин нашей любви. Каково было мое удивление, когда, принявшись рассматривать это собрание знаменитых лиц, я обнаружил, что самые разные достоинства уравнены в нем, как в могиле. Словом, эта лавка скорее казалась усыпальницей человеческих заслуг. Какое-нибудь ничтожество занимало здесь столько же места, сколько изувеченный в сражениях доблестный воин, судья соседствовал с ворами, шарлатаны, сводники, ярмарочные шуты занимали почетное место, а знаменитые жеребцы уступали в числе лишь еще более знаменитым шлюхам. Многих современных писателей я читал с восторгом и одобрением еще до приезда в Англию, но их портретов тут не оказалось. Стены пестрели именами сочинителей, о которых я даже не слышал или тут же забыл, жалкими кичливыми знаменитостями на час, которым удалось войти в моду, но не суждено достичь славы. Под портретами я читал имена N., и NN.. и NNN., этих мимолетных кумиров невежественной толпы, которые торопятся увековечить свои бесстыжие лица на меди. Посему мое недоумение от того, что я не нашел немногих чтимых мною имен, сменилось чувством облегчения. Я сразу вспомнил одно меткое замечание Тацита по такому же поводу: "В этой процессии лести не было изображений ни Брута, ни Кассия {1}, ни Катона {2}, "ео clariores qui imagines eorum non deferebantur" {Но славных изображений их тут нет и в помине {3} (лат.).}, и их отсутствие служило лучшим доказательством их заслуг. - Тщетно искать подлинное величие среди памятников непогребенным мертвецам, - воскликнул я. - Нет, я пойду к гробницам, где покоятся истинно славные, и погляжу, нет ли там среди недавно скончавшихся таких, кто заслужил внимание потомков и чьи имена я мог бы назвать моему далекому другу, как возвеличившие нынешний век. И вот, упрямо продолжая свои поиски, я во второй раз отправился в Вестминстерское аббатство. Там действительно появились новые надгробия, воздвигнутые в честь великих людей, хотя имена этих гениев вылетели у меня из головы. Я хорошо помню, что надгробия создал ваятель Рубийяк {4}. Я невольно улыбнулся, читая две новые эпитафии, одна из которых восхваляла покойного за то, что он ortus ex antiqua stirpe {Происходит из древнего рода (лат.).}, а другая превозносила усопшего, который hanc cedem suis sumptibus recedificavit {Своими средствами поддержал этот род (лат.).}. Величайшая заслуга первого заключалась в том, что он принадлежал старинному дому, а второй отличился тем, что поддержал старинный дом, который пришел в упадок. - Увы, - воскликнул я. - Такие надгробья увековечивают не великих людей, а маленького Рубийяка. Разочаровавшись в своих поисках, я решил пойти в кофейню и, присоединившись к компании, попробовать узнать что-нибудь у них. И вот там, наконец, я услышал почитаемые мною имена, но только их старались всячески ославить. Прекрасного писателя они облыжно назвали безнравственным человеком, другого - утонченного поэта - упрекали в отсутствии добронравия, третьего обвинили в вольнодумстве, а четвертого в том, что некогда он был игроком. - Как несправедливо человечество распределяет славу! - воскликнул я. - Сначала мне попались невежды, которые охотно расточают ее, но не способны распознать истинные достоинства, теперь же - люди, которые знают, кто заслуживает восхищения, но зависть отравляет их похвалы. Эти неудачи склонили меня к мысли, что мне следует самому узнать тех, о ком так лицеприятно судит публика. Встречая людей поистине замечательных, я видел, сколь они достойны хвалы, которой стараются избегать. Я понял, что восторги толпы расточаются ничтожествам, а жало ее злословия бессильно. Незаурядным людям свойственны мелкие слабости и сияющие добродетели, и они столь же благородны сами, как и их творения. Но, блистая добродетелью и талантами, они, однако, допускают много оплошностей, бросающихся в глаза людям ничтожным. Невежественный критик и глупый педант жадно ищут погрешности в чужих речах и поступках: ведь их чувства тупы и не способны воспринимать красоту. Такие люди ничего не понимают ни в книгах, ни в жизни. Своей хулой они не могут очернить истинный талант и не могут создать длительной славы своей хвалой. Словом, эти поиски привели меня к мысли, что возвеличить других способен лишь тот, кто сам достоин славы. Прощай! Письмо СХ [Проект введения при английском дворе азиатских придворных должностей.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. При дворах восточных монархов есть множество должностей, о которых в Европе не имеют никакого представления. Здесь, например, не существует поста чесальщика императорского уха или ковыряльщика монаршьих зубов. У них нет придворного мандарина, носящего королевскую табакерку,или главного устроителя императорского досуга в серале. И всетаки я дивлюсь тому, что англичане удержались от подражания нам во всем этом, так как они обычно восхищаются всем китайским и любят создавать новые и бесполезные должности. Они наполнили жилища нашей утварью, жгут в парках наши фейерверки и даже развели в прудах китайских рыб. Но вывозить, друг мой, им следовало бы не рыб и не утварь, а наших придворных, которые стали бы исполнять все необходимые церемонии лучше своих европейских собратьев и вполне удовольствовались бы большим жалованьем за малые труды, тогда как иные придворные в этой стране выражают недовольство, хотя получают большое жалованье, вовсе ничего не делая. Вот почему последнее время я подумываю опубликовать прожект о внесении в здешний придворный реестр некоторых восточных должностей и титулов. Я считаю себя гражданином мира, и мне столь же приятно радеть о благе страны, где мне случается жить, как и о благе собственной моей родины. В роскошных покоях дворца в Пегу нередко заводятся крысы. Однако религия этой страны строго возбраняет их убивать. Посему обычно прибегают к помощи знатного придворного, который, рискуя спасением души, соглашается очистить королевские апартаменты. Когда царствует слабый монарх, придворные крысы кишат в каждом дворцовом углу в необыкновенных количествах. Но благоразумный монарх и ревностный министр вскоре изгоняют крыс из их убежищ за циновками и занавесями, успешно освобождая двор от этой нечисти. Такую должность, по-моему, стоит ввести и в Англии, где, как мне сказали, дворец очень стар, а потому наверное за панелями и драпировками крыс там очень много. Посему было бы не худо дать какому-нибудь министру должность и титул Придворного Крысолова. Его нужно облечь властью изгонять крыс, ловить, травить и давить их с помощью колдовства, ловушек, хорьков и яда. Пускай он беспощадно орудует метлой и смахивает пыль с любых предметов, и не щадит даже паутины, освященной веками. Недавно я рассказал об этом прожекте знатным особам, которые занимают высокие государственные должности {1}. Среди них был главный инспектор Великобритании, мистер Генрикс - глава министерства, Бен. Виктор - казначей, Джон Локман - государственный секретарь, а также издатель правительственной газеты. Все они нашли мое предложение полезным, однако усомнились, что его одобрят придворные обойщики и горничные, которые, опасаясь хорьков, крысиной отравы и порчи мебели, станут, наверно, возражать. Следующее мое предложение носит более общий характер и, я полагаю, встретит меньшее сопротивление. Хотя я не знаю страны, где бы люди так льстили друг другу, как в Англии, англичане совершенно не знают толка в этом искусстве и льстят на диво неуклюже. Их похвальные речи, точно татарские кушанья, весьма обильны, но состряпаны отвратительно. Клиент тут так сдабривает фрикасе, предназначенное для его патрона, что оно оскорбляет обычный человеческий нос, даже еще не достигнув стола. Случись городку отправить поздравление министру, оно обернется сатирой и на министра и на самих поздравителей. Если какой-нибудь фаворит сидит, стоит или спит, тотчас находятся поэты, которые слагают об этом вирши, и священники объявляют об этом с кафедры. Так вот, чтобы избавить и льстеца и его патрона от обязанности, наверное докучной им обоим, я учредил бы здесь должность наследственного льстеца, как это принято при некоторых дворах в Индии. Такой льстец дает знак присутствующим, когда следует выказывать восхищение, а когда изъявлять восторг. Когда император дружески беседует с раджами и прочей знатью, этот чиновник всегда находится возле него. После каждой фразы, чуть только монарх замолчит и улыбнется своим словам, как караматчик (так называется эта должность) считает это неопровержимым свидетельством того, что его величество произнес нечто необычайно остроумное, громогласно возглашает: "Карамат! Карамат! Чудо! Чудо!", всплескивает руками и закатывает в экстазе глаза. Его возгласы тотчас подхватывают окружающие придворные, а император, меж тем, наслаждается молча успехом шутки и обдумывает очередное остроумное изречение. Я советовал бы английским вельможам непременно сажать за свой стол такого человека. От частого упражнения он быстро поднаторел бы в этом искусстве и со временем без особых хлопот угождал бы своему патрону и сделал бы излишними топорные комплименты неумелых льстецов. Я убежден, что мое предложение придется по вкусу здешним церковнослужителям: ведь кое-кого из них оно обеспечит местечком. И, разумеется, судя по последним их проповедям, многие духовные лица уже вполне подготовлены к тому, чтобы занять эту должность. Но самым важным я считаю свой последний прожект. Наша соседка российская императрица учредила, как ты, верно, помнишь, женский рыцарский орден. Не отстала от нее австрийская императрица, а у китайцев он существует с незапамятных времен {2}. Дивлюсь, как англичане от всех отстали. Когда я размышляю о том, каких людей возводят здесь в рыцарское достоинство, то недоумеваю, отчего англичане обходят этой честью женщин. Они возводят в рыцари сыроваров и кондитеров {3}; а почему бы не удостоить этого заодно и их жен? Они возлагают на торговцев свечами рыцарские обязанности; так почему бы не облекать ими и их жен? Галантерейщики присягают, как положено рыцарям: "Никогда не покидать поля боя, поддерживать и защищать честь благородного рыцарского сословия добрым конем, сбруей и доспехами". Галантерейщики приносят такую клятву; почему бы не приносить ее их женам? Я совершенно убежден, что их жены разбираются в баталиях и рукопашных намного лучше своих мужей, а что до рыцарского коня и доспехов, так оба знают лишь сбрую на лошади, запряженной в коляску. Нет, мой друг, чем возводить в рыцарское достоинство мужей, я с большей охотой сделал бы рыцарями их жен. Не следует, однако, смущать покой страны этим новшеством. Достаточно воспользоваться названием и девизом какого-нибудь старинного, ныне забытого ордена и предоставить дамам право выбора. В Германии, например, есть орден Дракона, в Шотландии - орден Руты, во Франции - Дикобраза и т. п. Названия эти звучат благородно и вполне приличествуют женскому ордену. Прощай! Письмо CXI [О религиозных сектах в Англии, в частности, о методизме.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Религиозных сект в Англии во много раз больше, чем в Китае. Здесь любой человек, у которого есть желание и возможность нанять помещение для молитвенных собраний, может стать основателем секты и торговать новой верой {1}. Те, кто продают последнюю новинку, предлагают чрезвычайно выгодные сделки, суля своим последователям за весьма малые деньги весьма большую уверенность в грядущем спасении. Их лавки недурно посещаются, а клиентура день ото дня растет, так как все, разумеется, хотят попасть в рай, не тратясь много. Не подумай, однако, будто эта новая секта отличается своими взглядами от официальной религии. Было время, когда расхождения во взглядах и впрямь разделяли сектантов и подчас сводили инаковерующих на поле боя. Распри возникали тогда из-за белых одежд, черных мантий, шляп с полями и поперечных прорезей карманов, и у людей были хоть какие-то основания для вражды, они знали, что защищают. Теперь же англичане настолько исхитрились в делах веротворчества, что основали новую секту, не имея никаких новых взглядов. Они враждуют из-за принципов, которые обе стороны в равной мере отстаивают; обе стороны ненавидят друг друга, и в этом заключается их единственное различие. Но хотя они и придерживаются одинаковых взглядов, поведение их кое-чем отличается. Исповедующие официальную религию смеются, когда им весело, а если и стонут, то лишь от страха или боли. Последователи же новой секты, напротив, рыдают ради собственного удовольствия и не признают иной музыки, кроме хоровых вздохов и стонов или мелодий, подражающих стенаниям. Они ненавидят смех. Влюбленные объясняются друг с другом стихами из Плача Иеремии {2}, жених приближается к брачному ложу с погребальной торжественностью, а невеста выглядит мрачнее, чем лавка гробовщика. Танцы, по их мнению, прямой путь в дьявольские сети, и они скорее предпочтут забавляться хвостом гремучей змеи, чем возьмут в руки игральные кости, даже ради шутки. Ты, конечно, понял, что я описываю секту фанатиков, и уже сравнил ее с восточными факирами, браминами и талапойнами {3}. Ты знаешь, что из поколения в поколение многие члены этих сект никогда не улыбаются и добровольное мученичество - вот единственное достоинство, которым они могут похвастать. Фанатизм всюду приводит к одному и тому же: терзают ли плоть факира булавками или держат брамина в темнице, кишащей крысами, простирают талапойнов ниц или налагают суровую эпитимию на сектанта - фанатики, отвернувшиеся от света разума, всегда угрюмы; страх их зависит от глубины их невежества, так как людей, блуждающих в потемках, постоянно гнетут дурные предчувствия. И все же есть более веская причина, побуждающая фанатика ненавидеть смех: он сам нередко становится мишенью насмешек. Примечательно, что проповедники ложных доктрин терпеть не могут веселья и, сея всюду семена лжи, призывают к серьезности. Так, например, китайского идола Фо никогда не изображали смеющимся, глава браминов Заратустра смеялся, говорят, дважды: появившись на свет и покидая его. Даже Магомет, хотя и любил радости плоти, был заклятым врагом веселья. Когда однажды он рассказывал своим последователям, что в день воскресения из мертвых все предстанут нагими, его любимая жена заметила, что такое сборище будет нескромным и неприличным. "Глупая женщина, - вскричал мрачный пророк, - хотя все до единого и будут наги, в этот день им будет не до смеха!" {4} Люди, подобные Магомету, ненавидят смех, ибо видят в нем самого грозного врага, и предписывают нам серьезность, желая скрыть собственное ничтожество. Смех всегда был самым могущественным врагом фанатизма и, в сущности говоря, это единственный противник, который может с успехом ему противостоять. Преследуя любую секту, лишь укрепляют ее. Под топором палача она обретает большую силу и, подобно некоторым живучим насекомым, только множится, если резать ее на куски. Доводами разума тоже одолеть фанатизм невозможно: вместо прямого сопротивления он уклоняется от натиска и укрывается за тонкостями и чувствами, которые нельзя ни понять, ни объяснить. Человек, пытающийся разубедить фанатика, может с равным успехом растирать пальцем ртуть. Посему единственное оружие против фанатика - это презрение. Пытки, костер и схоластические споры лишь облагораживают гонимую идею. Но сокрушить гордыню фанатика не удается, и лишь презрение ранит его смертельно. Охотники узнают уязвимые места дичи по тому, как животное их оберегает. Точно так же слабость фанатика обнаруживается в том, с каким тщанием он старается настроить своих приверженцев на серьезный лад и оградиться от могучей силы смеха. Во времена, когда королем Испании был Филипп Второй, в Саламанке {5} два монашеских ордена оспаривали между собой первенство. История одного ордена содержала больше чудес, а история другого считалась более достоверной. Обе стороны поносили друг друга, как водится в богословских спорах, и весь народ разделился на враждующие лагери, так что междоусобная война казалась неизбежной. Дабы предупредить нависшую опасность, соперникам предложили испытать истории их орденов, огнем - тот орден, манускрипты которого пламя не тронет, будет признан победителем, и ему окажут вдвое больше почета и уважения. Когда люди стекаются со всех сторон, чтобы увидеть чудо, можно поставить сто против одного, что они в самом деле его увидят. А потому на это испытание собрались неисчислимые толпы. И вот к костру приблизились монахи обоих орденов и уверенно швырнули манускрипты в огонь. Но к большому разочарованию присутствующих, чуда не произошло, и обе рукописи сгорели. Лишь поставив оба ордена в смешное положение, удалось предотвратить кровопролитие. Люди начали смеяться над своим легковерием, и удивлялись, что могли враждовать из-за такого пустяка. Прощай! Письмо СХII [Описание выборов.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Все англичане сейчас празднуют событие, которое случается тут каждые семь лет: в эти-дни распускается парламент и назначаются выборы нового. Блеск и великолепие этого торжества неизмеримо уступают нашему празднику фонарей, нет в нем и того всеобщего восторга и единодушия, которым отличаются, другие восточные празднества. Зато ни одно торжество в мире не может соперничать с английским в обжорстве. Оно поистине изумляет меня. Будь у меня пятьсот голов и каждая семи пядей во лбу, я все равно не сумел бы сосчитать коров, свиней, гусей и индеек, которые идут на заклание во благо своей страны. По правде говоря, на всех английских собраниях - религиозных ли, деловых или увеселительных - еда едва ли не самое важное занятие. Когда закладывается церковь или жертвуют на богадельню, устроители сходятся вовсе не для совещания, а для обильной трапезы, чем немало споспешествуют делу. Когда требуется облегчить нужду бедняков, те, кто распределяет вспомоществование; собираются за столом и едят до отвала. И не было случая, чтобы они накормили бедняков, прежде чем насытились сами. Однако во время выборов городских властей англичане переходят всякие границы. О достоинствах кандидата нередко судят по числу пиров, которые он задает: сойдясь вместе, избиратели едят его угощение, восхищаясь не его благоразумием или честностью, а количеством говядины и крепких напитков. Впрочем, подобное чревоугодие извинительно, так как желание съесть побольше на чужой счет естественно для любого человека. Удивляет меня другое: даровое угощение вовсе не приводит их в доброе расположение духа, а, напротив, чем больше они едят, тем больше ими овладевает злоба. От каждого проглоченного куска, от каждого стакана вина они все более ожесточаются. Сколько достойных людей, смирных, как ручные кролики, нагрузив желудок предвыборным обедом, становится опасней заряженной пушки. Я даже сам видел, как рассвирепевший шляпочник во главе рассвирепевшей толпы ринулся навстречу разъяренному кондитеру, предводителю враждебной стороны. Не думай, впрочем, что дерутся они без всякой причины. Напротив, здесь нет грубых, неотесанных мужланов, которые колотят ближних ни с того ни с сего. Основания тому достаточно полновесные: один кандидат, к примеру, угощает джином, напитком отечественного производства, а другой всегда пьет коньяк. Коньяк полезен для здоровья, зато джин - напиток свой, отечественный. Вот вам и веская причина для разногласий! Что предпочтительней - напиваться джином или коньяком? Противники встречаются, спорят и колотят друг друга, покуда не отрезвеют, а потом расходятся, чтобы снова напиться и затеять новую потасовку. Посему можно без преувеличения сказать, что у англичан идет война; одолев врагов внешних, они разбивают теперь головы друг дружке у себя дома. Недавно я посетил соседний городок, желая посмотреть, как происходят выборы. Отправился я туда в обществе трех скрипачей, девяти дюжин окороков и местного поэта, посланных для подкрепления сторонников джина. Мы прибыли в городок полные боевого духа. Скрипачи, нимало не оробев при виде противника, ехали по главной улице, лихо ударяя смычками. Благодаря этой хитроумной уловке они благополучно добрались до своей штаб-квартиры под приветственные крики толпы, которой нравилось слушать музыку, а еще больше смотреть на окорока. Признаться, мне приятно было видеть, что люди всех чинов и сословий оказались по этому случаю равны и что беднякам тоже выпал случай вкусить незатейливых радостей бытия, на которые дала им право природа. Если кто и оказывал кому знаки почтения, так богачи людям самого низкого звания. Я видел, к примеру, как у дверей сапожника толпилась знать, ожидая, когда он проснется, и как галантерейщик давал аудиенцию, стоя за прилавком. Но вскоре размышления мои были прерваны криками толпы, которая требовала незамедлительного ответа, за кого я стою: за винокурни или за пивоварни? Поскольку смысл этих слов был мне неведом, я поначалу счел за благо промолчать. Не знаю, во что обошлась бы мне моя сдержанность, не случись толпе всецело заняться поединком между коровой поклонника коньяка и собакой любителя джина, завершившимся под ликующие клики собравшихся победой собаки. Приведшая всех в восторг потеха была прервана одним из кандидатов, который произнес прочувствованную речь о том, как злоупотребление ввозом заграничного напитка привело к упадку отечественного винокурения. Я сам видел, что некоторые при этом даже прослезились. Оратора сопровождали госпожа Депутат и госпожа Мэр. Госпожа Депутат была совершенно трезва, а что касается госпожи Мэр, то один из зевак шепотом сообщил мне, что она была очень недурна собой до того, как заболела оспой. Смешавшись с толпой, я отправился в зал, где происходили выборы муниципалитета. Описать этот хаос я просто не берусь! Толпа была, очевидно, в равной мере распалена злобой, соперничеством, политикой, патриотизмом и пуншем. Заметив, что двое мужчин еле втащили в зал какого-то человека, я поначалу проникся состраданием к немощам несчастного, но вскоре убедился, что малый просто так пьян, что не стоит на ногах. Другой явился на выборы без посторонней помощи, но, хотя и не валился наземь, зато язык у него отнялся, и он не мог вымолвить ни слова. Третий, как ни был пьян, все же держался на ногах и даже ворочал языком, однако никак не мог ответить на вопрос, за кого он голосует, и кроме слов "табак и коньяк" от него так ничего и не добились. Словом, зал для выборов напоминал театр, где обнажены все страсти, или школу, где глупцы становятся еще глупее, а философы обретают мудрость. Прощай! Письмо CXIII [Об одной чрезвычайно важной литературной полемике, ведущейся при помощи эпиграмм.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Споры между людьми учеными здесь ведутся теперь гораздо лаконичнее, чем прежде. В свое время на фолиант отвечали фолиантом, а боец всю жизнь тратил на один-единственный поединок. Нынче же долгие споры не в моде: их решает эпиграмма или акростих {1}, а воин, подобно внезапно напавшему татарину, либо сразу одерживает победу, либо пускается в бегство. Сейчас весь город занят весьма серьезным литературным диспутом. Ведется он с большим ожесточением и с надлежащей долей эпиграмматической остроты. Дело в том, что некоему сочинителю опротивели физиономии некоторых актеров и он выразил свое отвращение в стихах {2}. Комедианты в свой черед обрушились на него и стали всех уверять, что он бездарность, затем что пишет он ради хлеба насущного, а их физиономии, напротив, хороши. Тогда на помощь поэту пришел критик и стал утверждать, что стихи эти великолепны и остроумны и что сочинить их тот смог лишь с помощью друзей {3}. После этого друзья ополчились на критика и доказали, что стихи сочинены самим поэтом. Вот так они все вцепились друг другу в волосы: друзья - критику, критик - актерам, актеры - поэту, а тот, в свою очередь, актерам. Чем кончится эта свара и кто тут прав, сказать невозможно. Город следит за их борьбой, не присоединяясь ни к одной из сторон, подобно тому герою древней легенды, который наблюдал, как рожденные землей братья рубили друг друга и все пали в этой кровавой сече. Примерно так же ведется и вышеупомянутый спор, только противники здесь отличаются от бойцов из легенды тем, что каждая новая рана придает им силу для ответного удара и хотя они как будто стараются друг друга погубить, на самом деле набивают себе цену и способствуют собственной известности. Ведь как рассуждает каждый из них: сегодня в газете появится мое имя, а завтра имя моего соперника. Публика, разумеется, станет о нас расспрашивать, и по крайней мере уличная чернь узнает про нас, хотя ничего достойного славы мы не совершили. Мне довелось читать о таком споре, случившемся здесь лет двадцать назад. Хильдебранд Джейкоб {4}, если мне не изменяет память, и Чарлз Джонсон {5} оба были поэты, и оба снискали себе немалую известность, ибо Джонсон написал одиннадцать пьес, поставленных с большим успехом, а Джейкоб, написавший только пять {6}, сколько же раз смиренно благодарил зрителей за незаслуженные рукоплескания. Вскоре они прониклись горячей любовью к таланту друг друга. Они писали, они горячились, и каждый требовал у публики похвал в адрес собрата по перу {7}. Джонсон уверял публику, что никто из ныне живущих поэтов не обладает легкостью и изяществом Джейкоба, а Джейкоб утверждал, что никто не способен изобразить страсть, как Джонсон. Их взаимные восхваления не были напрасны: город смотрел их пьесы, восторгался ими, читал их и, ничего в них не осуждая, благополучно забывал. Однако вскоре против этого могучего содружества выступил Тибальд {8}. Тибальд уверял, что в трагедиях одного встречаются погрешности, а в комедиях другого остроумие подменяется пустой болтовней. В ответ на это союзники набросились на него, точно тигры. Они отвергали упреки хулителя и выражали сомнение в его искренности. Долгое время образованные люди спорили о том, кто же из этой троицы наиболее велик - Джейкоб, Джонсон или Тибальд. Ведь все они успешно писали для театра, имена их упоминались чуть ли не в каждой газете, а сочинения имелись в любой кофейне. Но вот в самый разгар этой борьбы появился еще один, четвертый {9}, соперник и затмил всех троих вместе с их трагедиями, комедиями и прочим. С того момента они стали мишенью для критики: не проходило буквально и дня, чтобы их не называли презренными писаками. Критики, бывшие врагами Драйдена и Попа, стали их врагами. И вот Джейкоб и Джонсон вместо того, чтобы исправить свои недостатки, объяснили нападки критики завистью. И поскольку Драйден и Поп тоже подвергались нападкам, наши сочинители почли себя равными Драйдену и Попу. Но возвратимся к нашей истории: главным оружием борьбы ее участники избрали эпиграмму, которой никто доселе не пользовался с таким совершенством. Обе стороны обнаружили поразительную изобретательность. В результате появился на свет новый род сочинений, который следовало бы, пожалуй, назвать не эпиграммой, а эпиграмматической диссертацией. Она состоит из прозаической предпосылки, затем следует эпиграф - строки из Роскоммона {10}, далее - сама эпиграмма, а в конце - пояснения, растолковывающие ее смысл. Впрочем, ты сам можешь познакомиться с ней и ее прикрасами. ЭПИГРАММА {11}, адресованная джентльменам, задетым в "Росциаде", поэме, написанной автором. Продав свое перо, обременен долгами, Строчит, чтоб в долговой не очутиться яме {12}. Роскомм. Пускай не бесит вас, язвительно-горька, Задиры Бавия {13} сердитая строка. Чтоб щедрость {*} вашу смог и добродетель {**} ведать, Творцу голодному вы дайте пообедать. Тут он раскается, уж как бы ни был плох, Хоть за подвохом вам устраивал подвох. И он, переродясь, покажет деловито: Виной всему не вы, а что карман как сито И хлещет через край вонючее корыто. {* Ценой в один шиллинг (стоимость поэмы). ** Милосердие.} Последние строки, несомненно, написаны мастерски. Это тот род аргументации, который называют озадачивающим. Противник повергается в растерянность, так как не в силах ничего ответить. Его подняли на смех, а он безуспешно пытается разгадать смысл остроты. Из нее следует, что у автора есть корыто, что это корыто вонючее и что это вонючее корыто хлещет через край. А почему оно хлещет через край? А потому, что у автора карман, как сито. Появилась и еще одна попытка в таком же роде. Эпиграмма, сочиненная по тому же поводу, которая так плотно набита содержанием, что критик мог бы без труда поделить ее на добрых пятнадцать эпиграмм, причем каждую со своим жалом. Но ты сам в этом убедишься. К Дж. К. и Р. Лл. {14} Я это, или вы, иль он, иль все втроем, Мы здесь в любой строфе и строчке узнаем. Но, как бы ни был кто из нас велик иль мал, Не он, не вы, не я - все Черчиль накропал. Как прикажете это понимать? На мой взгляд, дабы сделать это сочинение вполне совершенным, автору, как и в предыдущем случае, следует снабдить его примечаниями. Здесь чуть не каждое слово нуждается в объяснениях и притом довольно пространных. ВЫ, ОН, Я! А если спросить: а кто вы собственно такие? Нам представлены здесь неизвестные персоны, о которых через секунду забываешь. Следовательно, имена их необходимо было привести в примечаниях. Когда же читатель доходит до слов "велик иль мал", загадка становится просто неразрешимой. Можно сколько угодно углубляться в ее разрешение, так никогда и не догадавшись, в чем же соль. Да будет в таком случае известно, что слово "мал" взято исключительно ради рифмы, а слово "велик" - лишь потому, что его уместно поставить рядом со словом "мал". И все же, хотя я покамест лишь наблюдаю за опасностями, угрожающими другим, должен, однако, признаться, что начинаю трепетать и за собственную участь. Боюсь, мой вызов доктору Року {15} оказался опрометчивым и я нажил врагов больше, чем рассчитывал. Я уже получил несколько писем от здешних ученых и исполнился дурных предчувствий. Могу с уверенностью сказать, что в этом городе я не обидел ни одно живое существо за исключением моего соперника доктора Рока; и все-таки, если верить письмам, которые я чуть не каждый день получаю, а также тем, которые появляются в печати, одни находят меня скучным, другие - развязным, в одних я представлен желчным, в других - тугодумом. Клянусь предками, мне живется хуже летающей рыбы: стоит опуститься на дно, как за мной охотится прожорливая акула, не успею всплыть, как на меня набрасываются дельфины, а когда поднимаюсь на крыльях, на меня кидаются хищные птицы, что кружат над морской пучиной. Прощай! Письмо CXIV [Против закона о браке. Восточная легенда.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Промедления, препятствия и разочарования, предшествующие здесь вступлению в брак, бывают не менее многочисленными, чем те, которые предшествуют подписанию мирного договора. Законы этой страны всемерно способствуют процветанию торговли, но не браков. Поистине можно восхищаться тем, как тут поощряется торговля пенькой, красителями и табаком. И только брак находится в небрежении. А ведь на свете мало стран, где все - весенняя свежесть воздуха, полевая зелень, прозрачные ручьи и красавицы женщины - так располагало бы к любви, как в Англии. Здесь Гений любви мог бы резвиться в живописных рощах, звенящих трелями птиц и овеваемых душистыми ветерками. Но с некоторых пор он покинул этот остров, и теперь, когда молодая пара намеревается вступить в брак, взаимная склонность и общность вкусов будущих супругов являются последним и самым незначительным соображением. А вот если совпадают их имущественные интересы, тогда, поддавшись взаимному влечению души, они готовы в любой момент заключить договор. Давно заложенные лужайки кавалера без памяти влюбляются в достигшие брачного возраста рощи барышни. Все улажено, и жених с невестой благочестиво любят друг друга в соответствии с установлениями парламента. Таким образом, богачи здесь все же обладают привлекательностью, но мне жаль тех, у кого ничего нет. Говорят, было время, когда девицы, не имевшие иных достоинств, кроме молодости, добродетели и красоты, могли выйти за приходского священника или армейского офицера. Говорят, что румянец и невинность шестнадцати лет бывали неотразимыми, когда дело касалось как тех, так и других. Но с недавних пор розничная торговля румянцем, нежными взглядами, ямочками и улыбками была запрещена заранее установленным мудрым законом {1}. Весь запас улыбок, вздохов и нежного шепота считается контрабандой до тех пор, пока девица не достигнет знойных широт двадцати двух лет, то есть возраста, когда подобный товар нередко теряет свою прелесть. Разрешение на ямочки и улыбки девица получает в ту пору, когда они утрачивают обворожительность. Тогда-то ей, ставшей уже уродиной, милостливо позволяют пускать в ход свои чары безо всяких ограничений. Однако к тому времени поклонники у нее перевелись: капитан завел другую даму сердца, а священник предоставляет ей оплакивать в одиночестве ушедшую молодость, и бедняжка умирает, лишенная даже духовного утешения. Так что, как видишь, европейцы ставят препоны любви с таким же ожесточением, как самые невежественные дикари Софалы {2}. Гений любви несомненно покинул наш бренный мир. Всюду я вижу вооруженных недругов, готовых притеснять его. Алчность в Европе, ревность в Персии, церемонность в Китае, нищета среди татар и сладострастие черкесов противостоят его могуществу. Гений любви, которому некогда поклонялись в стольких обличиях, изгнан с земли. Теперь его нигде не сыщешь, и все, чем женщины любой страны могут отныне похвастать, исчерпывается немногими жалкими реликвиями, скудными свидетельствами прежних милостей исчезнувшего бога. Гений любви, повествует восточная легенда, долгое время обитал в счастливых долинах Абры, где каждый ветерок целебен и каждый звук успокаивает душу. Храм его был переполнен, но с каждым веком число поклонявшихся ему таяло и пыл их охладевал. Увидя, наконец, что алтари его совсем заброшены, он решил перебраться в более благодатные края. И тогда призвал он прекрасный пол всех тех стран, где надеялся найти достойный прием, представить доказательства того, что они заслуживают, чтобы он избрал свою обитель у них. В ответ на этот зов благородные девицы и дамы со всех концов земли отправили своих послов, дабы они вручили ему приглашение, доказав, что в их стране его ждет достойный прием. Первыми явились красавицы Китая. Никто из посланниц других стран не мог соперничать с ними скромностью вида, одежды и манер. Они не поднимали глаз от земли; платье из прекраснейшего шелка скрывало руки, грудь и шею, и только лица оставались открытыми. Они не позволяли себе ни одного взгляда, который мог бы показаться кокетливым, и живость была чужда их красоте. Однако их черные зубы и выщипанные брови пришлись Гению любви не по вкусу, а когда он увидел их крохотные ножки, то и вовсе отверг их приглашения. За ними последовали черкешенки. Они приближались, держась за руки, распевая чрезвычайно нескромную песню и обольстительно приплясывая. Их одежды не скрывали их прелестей, так что шея, левая грудь, руки и ноги были обнажены, но уже мгновение спустя стало очевидно, что зрелище это скорее пресыщает взор, нежели воспламеняет желание. На их лицах точно спорили розы и лилии, а сладостная томность, дремавшая в очах, придавала им неотразимое дурманящее очарование. Но прелести эти скорее навязывались, нежели предлагались влюбленным. Казалось, красавицы сами сулят поклонение, а не ожидают его. И Гений любви прогнал их, как недостойных его внимания, - ведь они изменили законам любви: из уловляемых превратились в уловительниц. Затем предстали очаровательные посланницы королевства Кашмир. Этот блаженный край как будто самой природой был предназначен для бога любви. Тенистые горы защищали страну от лучей жгучего солнца, а ветры с моря поили свежестью воздух. Золотистые лица посланниц казались почти прозрачными, а на щеках как будто рдели алые тюльпаны. Ни один ваятель не мог бы передать изящество их черт и гибкость стана, а зубы их были белее слоновой кости. И бог уже почти склонялся к тому, чтобы поселиться в их стране, но тут, к несчастью, одна из этих дев заговорила об учреждении его сераля. Далеко не последними в этом шествии были нагие обитательницы Южной Америки; по общему признанию, прелести их превосходили все, что может нарисовать самое пылкое воображение, и ясно доказывали, что красота бывает совершенной и при смуглой коже. Но бедняжки не получили никакого воспитания и потому совсем не умели пользоваться своими чарами; они были отвергнуты, так как обещали лишь плотские наслаждения, но не духовные. Таким же образом были отклонены домогательства посланниц других королевств: черных красавиц Бенина, темнокожих дочерей Борнео и женщин из Виды с их татуированными лицами, безобразных дев из страны кафров, приземистых барышень Лапландии и исполинских красоток из Патагонии. Но вот появились, наконец, европейские красавицы. Их поступь казалась воплощением изящества, а глаза выражали тончайшую чувствительность. По мере того, как они приближались, росло всеобщее убеждение, что они восторжествуют над соперницами, а Гений глядел на них с особенным вниманием и приязнью. С необычайной скромностью стали они говорить о своих правах, но, к несчастью, их представительнице случилось обмолвиться такими выражениями, как "дом в городе", "дарственная на недвижимое имущество" и "деньги на булавки". Эти на первый взгляд безобидные слова мгновенно привели к самым неожиданным последствиям: вне себя от ярости Гений покинул их круг. Взмахнув крылами, он взлетел над землей и воспарил к тем эфирным пределам, откуда некогда явился. Присутствующие онемели от изумления. Теперь они ясно поняли, что могуществу женщин отныне пришел конец, ибо их покинула Любовь. Некоторое время они предавались безысходному отчаянию, пока одна из них не предложила средство для сохранения могущества женщин: надо воздвигнуть идола взамен исчезнувшего бога, и пусть обитательницы каждой страны украсят его по своему вкусу. Предложение это вызвало всеобщее одобрение. Так, из причудливых даров красавиц разных стран и был сотворен идол, нисколько, впрочем, не напоминавший истинного бога. Китаянки снабдили чудище крыльями, кашмирки украсили рогами, девственницы из Конго прикрепили ему хвост, а европейские дамы вложили в руку кошелек. С тех пор все любовные клятвы, обращенные к богу, на самом деле приносятся идолу, но, как и в прочих лживых религиях, чем холоднее сердце, тем громче клятвы. Прощай! Письмо CXV [О пагубности чрезмерно высокого мнения о человеческой природе.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Люди всегда склонны были хвалить человеческую природу и с особенной охотой рассуждали о человеческом достоинстве. О нем разглагольствовали с уверенностью, свойственной обычно тем, кто заранее убежден в благосклонности слушателей, и победы одерживались оттого, что не было инакомыслящих. И все же, если основываться на наблюденном или прочитанном, люди чаще заблуждаются в тех случаях, когда чересчур высоко мнят о собственной природе, а не когда презирают ее. Стараясь всячески преувеличить свою изначальную роль в мироздании, они умаляют свое истинное значение в обществе. Самые невежественные народы всегда были о себе самого высокого мнения. Они полагают, что божество особенно печется об их славе и благополучии, помогает в сражениях и говорит устами их наставников; их колдуны находятся в самых тесных сношениях с небом, а их героев хранит не только стража, но и ангелы. Когда португальцы впервые появились среди невежественных обитателей африканского побережья, дикари готовы были признать, что чужеземцы искуснее их в мореплавании и в военном деле, и все же пришельцы казались им лишь полезными слугами, посланными змеей, покровительницей племени, для того, чтобы одарить народ предметами роскоши, без которых он мог бы обойтись. И хотя эти дикари допускали, что португальцы богаче их, но ни в коем случае не хотели признать, что король чужеземцев может быть равен их Тоттимонделему, на шее которого красовалось ожерелье из ракушек, а на ногах браслеты из слоновой кости. Если ты спросишь у дикаря об истории его страны и предков, то непременно услышишь, что их воины могли одолеть целое войско, а мудрецы обладали удивительными познаниями. Человеческая природа для него - неведомый край, и он приписывает ей возможность самых невероятных свершений, так как понятия не имеет о ее пределах. Все, что способно нарисовать воображение, дикарь считает возможным, а коль скоро это возможно, то, следовательно, по его мнению, должно было произойти. Он никогда не измеряет действия и способности других своими собственными способностями и не оценивает чужое величие собственным бессилием. Он вполне довольствуется убеждением, что живет в стране, где происходили невиданные события, свято веруя, что воображаемое могущество других бросает свой отблеск и на него. Так он мало-помалу утрачивает сознание своей ничтожности, заменяя его смутными представлениями о сверхъестественных способностях человечества, и охотно готов уверовать в чудодейственную силу разных шарлатанов, так как не может проверить, соответствуют ли их слова делам. Вот почему во времена варварства и невежества люди создавали себе полубогов и героев. Ведь те являлись людям, преисполненным чрезмерно высокого мнения о человеческой природе, поскольку не знали границ ее возможностей, они являлись людям, охотно верившим в то, что человек способен быть богом, ибо они еще слишком мало знали и о боге, и о человеке. Обманщики понимали, что людям от природы свойственно желание видеть великое в сотворенном из жалкой человеческой плоти, что невежественные народы равно кичатся как сооружением башни до облако] или вечной пирамиды, так и созданием собственного полубога. И то ж самое самодовольство, которое воздвигает колосса или пирамиду, твори кумира или героя. Но хотя дикарь и способен воздвигнуть колосса по, самые небеса, он все же не в силах превознести героя хотя бы на дюйм выше человеческой меры; и тогда он принижает себя самого и простираете; перед идолом ниц. Стоит человеку усвоить ложное представление о своем достоинстве, как он вступает со своими богами в самое дружеское общение, и люди уже почти ангелы, ангелы - почти люди, и более того, они лишь слуги, которые только и ждут, чтобы исполнить приказания людей. Персы, например, обращаются к своему пророку Али следующим образом {Путешествия Шардена {1}, стр. 402.}: "Хвала тебе, о славный создатель, перед коим солнце всего лишь тень. Ты - венец творения господня, царь рода человеческого, великая звезда справедливости и веры. Стихия морская изобильна лишь твоими щедротами. Ангелы небесные пожинают свой урожай в плодоносных садах чистоты твоего естества. Перводвигатель никогда не метнул бы солнечный диск через небесные просторы, дабы зажечь утреннюю зарю, если бы не беспредельная любовь к тебе. Архангел Гавриил - вестник истины - целует на заре порог твоей обители. Если бы существовало место более высокое нежели вознесенный надо всем сущим престол господень, то я сказал бы, что это место твоего пребывания, о повелитель верующих! Гавриил, со всей его мудростью, всего лишь ученик в сравнении с тобой". Вот так-то друг мой, люди считают возможным обращаться с ангелом. Но если в самом деле есть высшие существа, то с какой презрительной усмешкой должны они внимать песнопениям ничтожных смертных, льстящих друг другу подобным образом, или взирать на существа, которые дерзко претендуют на божественную власть лишь потому, что они понятливее обезьян и деятельнее устриц, на эти песчинки, на этих жалких обитателей атома, притязающих на роль зиждителей вселенной. Сколь, милосердны должны быть небеса, если они не обрушивают свои громы и молнии на виновных. Но небеса милосердны, они с состраданием взирают на безрассудства людей и не хотят губить существа, созданные их любовью. Обычай создавать полубогов распространен лишь среди варваров. Что же до народов просвещенных, то я не знаю ни одного, - который воздавал бы божеские почести простому смертному, так как люди просвещенные слишком хорошо видят слабости человека, чтобы считать его наделенным божественной властью. Правда, они верят подчас в чужих богов или в богов своих предков, но только потому, что несовершенства их давно забыты и сохранились лишь предания об их могуществе и сотворенных ими чудесах. У китайцев, к примеру, никогда не было своего божества; идолы, которым и по сей день поклоняется простонародье, были заимствованы у соседних варварских племен {2}. Римским императорам, требовавшим божественных почестей, доказывали кинжалом, что они смертны {3}; и даже Александр Македонский, который среди варваров почитался божеством {4}, так и не сумел внушить образованным соотечественникам веру в свою божественность. Лакедемоняне {5} язвительно ответили на притязания Александра следующим саркастическим законом: Ei СAlezandroV zouletai einai JeoV, JeoV eotw {*} {* Если Александру угодно быть богом, пусть будет {6} (греч.).} Прощай! Письмо CXVI [Является ли любовь естественной или вымышленной страстью.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Есть что-то неизъяснимо привлекательное в речах прелестной женщины, и даже когда она молчит, ее красноречивые глаза учат мудрости. Ум наш восхищается совершенством, которое мы видим перед собой, и в нашей душе, очарованной несравненным изяществом, воцаряется сладостная гармония. Это приятное состояние испытал я недавно, находясь в обществе моего друга и его племянницы. Мы заговорили о любви, которую наша собеседница, по-видимому, способна не только внушать, но и красноречиво защищать. Каждый из нас судил по-своему. Она настаивала, что это чувство естественное, всем присущее и приносит счастье тем, кто чужд крайностей. Мой друг не разделял мнения, будто это чувство присуще нам от природы, но признавал, что оно в самом деле существует и бесконечно способствует облагораживанию общества. Я же, ради поддержания разговора, стал доказывать, что это всего лишь выдумка наиболее хитроумной части прекрасного пола, принятая затем на веру наиболее глупыми мужчинами, и, следовательно, любовь можно считать не более естественной, чем привычку нюхать табак или употреблять опиум. - Возможно ли, - воскликнул я, - считать подобную страсть естественной, когда даже наши суждения о красоте, ее вдохновляющей, полностью зависят от моды и каприза. Древние, считавшие себя тонкими ценителями красоты, восхищались узким лбом, рыжими волосами и сросшимися бровями. Таковы были прелести, некогда пленявшие Катулла, Овидия и Анакреонта {1}. Нынешние дамы вознегодовали бы, если бы их поклонники вздумали восхвалять их за подобные достоинства. И оживи сейчас древняя красавица, то ей, прежде чем показаться в обществе, пришлось бы прибегнуть к услугам щипчиков для выщипывания волос, тюрбана и свинцового гребня. Однако различия между людьми древности и нынешними не столь велики, как между людьми, живущими в различных странах. Так, например, влюбленный из Гонгоры вздыхает по толстым губам, а китаец вдохновенно восхваляет тонкие; в Черкесии прямой нос считается наиболее отвечающим канонам красоты, но стоит вам пересечь горы, отделяющие эту страну от татар, и окажется, что там в чести приплюснутые носы, желтая кожа и глаза, между которыми три дюйма расстояния. В Персии и некоторых других странах мужчина, женясь, предпочитает, чтобы невеста была девушки, а на Филиппинских островах, если жених обнаружит в брачную ночь, что ему подсунули девственницу, то брак немедленно расторгается и невесту с позором возвращают родителям {2}. Кое-где на Востоке стоимость красивой женщины, надлежащим образом откормленной, достигает нередко 100 золотых монет, а в королевстве Лоанго {3} самых знатных дам обменивают на свиней. Принцесс, правда, сбывают повыгоднее: за них запрашивают иногда даже корову. Да что говорить! Разве я не вижу, что даже в Англии лучшие представительницы прекрасного пола находятся в пренебрежении? Ведь здесь вступают в брак и помышляют о любви одни только старики да старухи, которым удалось скопить деньжат! Разве я не вижу, как в цветущую пору жизни - от 15 до 21 года - девушку по сути лишают всего, на что она имеет право, и обрекают на девственность? Как! Неужели я стану называть любовью то перестоявшееся чувство, которое питают друг к другу пятидесятишестилетний холостяк и сорокадевятилетняя вдовушка? Никогда! Какая польза обществу от союза, при котором брюхатым чаще оказывается мужчина? Кто докажет мне, что такое чувство естественно? Разве что род людской становится более приспособлен для любви по мере приближения к старости и, подобно шелковичным червям, начинает размножаться перед смертью? - Независимо от того, естественное ли это чувство или нет, - глубокомысленно возразил мой друг, - оно несомненно способствует счастью в любом человеческом обществе. Все земные наслаждения недолговечны, и время от времени мы ими пресыщаемся; любовь - это средство продлить наивысшее из них, и, без сомнения, лишь тот игрок, который делает наибольшую ставку, сулящую самый крупный выигрыш, окажется к концу жизни победителем. Так думал и Ванини {4}, говоривший, что "каждый час без любви прожит напрасно". Его обвинители неспособны были постичь значение этих слов, и несчастный защитник любви погиб в пламени, увы, отнюдь не метафорическом. Не говоря уже о тех радостях, которые сулит это чувство каждому из нас, благодаря ему жизнь общества также неизбежно совершенствуется. Любой закон, ставящий ему препоны, делает жизнь человека беднее и ослабляет государство. Хотя любовь не может привить душе человеческой нравственные начала, но зато она способна развить их, будь они там заложены: сострадание, щедрость и великодушие начинают еще больше сверкать под ее воздействием, и одного этого чувства достаточно, чтобы облагородить любого мужлана. Однако это редкостное растение отличается чрезвычайной хрупкостью: требуется немалое искусство, дабы оно произросло в обществе, но достаточно самой малой невзгоды, и оно тотчас погибает. Вспомним, как любовь была истреблена в Риме и с каким трудом возродилась она затем в Европе; любовь как будто дремала на протяжении веков и наконец проложила себе путь к нам благодаря поединкам, турнирам, драконам и мечтам о рыцарском служении. В остальном мире, за исключением Китая, люди никогда не имели ни малейшего представления, сколь сладостна и благодетельна любовь. В этих странах мужчины, обнаружив, что они сильнее женщин, утвердили свое безоговорочное главенство, и это вполне естественно, а потому любовь, которая отказывается от этого естественного преимущества, несомненно должна быть следствием искусства, цель которого- продлить наши лучшие мгновенья и украсить жизнь общества. - Я вполне разделяю ваше мнение относительно благодетельных свойств, заключенных в этом чувстве, - сказала наша собеседница, - но, право же, оно проистекает из иного, более благородного источника, нежели тот, который вам угодно было упомянуть. Я склонна, напротив, думать, что к искусству прибегают как раз в тех странах, где истинную любовь отвергают, где стремятся подавить это естественнейшее влечение; народы же, у которых она процветает, тем самым еще более приближаются к природе. И те усилия, которые прилагаются в иных местах, чтобы искоренить сострадание и другие свойственные человеку от природы чувства, могут быть употреблены и на то, чтобы уничтожить любовь. Нет народа, пусть самого непросвещенного, который, славясь простотой нравов, не славился бы и умением любить. Это чувство процветает не только в южных краях, но и в самых холодных. Даже обитатель знойных лесов Южной Америки не чувствует себя счастливым, если, обладая своей возлюбленной, он не владеет ее душой. Я Энной задет за живое, Мне с нею любовь не мила: Сердечко свое ретивое Другому она отдала {*}. {* Перевод южноамериканской оды {5}.} Влияние любви на человека слишком могущественно, чтобы его можно было счесть следствием искусственных ухищрений. И не во власти моды принудить душу и тело к тем изменениям, которые мы каждодневно наблюдаем. Ведь люди даже умирают от этого. Кто не слыхал о судьбе итальянских любовников - Да Корсика и Джулии Белламан {6}: после долгой разлуки они умерли от счастья в объятиях друг друга. Подобные примеры красноречиво свидетельствуют, что это чувство в самом деле существует и что, противодействуя ему, мы противимся естественным велениям сердца. Прощай! Письмо CXVII {1} [Картина ночного города.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Часы только что пробили два. Огарок то вспыхивает, то еле мерцает, задремавший сторож забывает выкликать час, трудолюбивые и беспечные равно вкушают отдых, и только забота, злодейство, бражничество и отчаяние не ведают покоя. Пьяница вновь наполняет губительную кружку, грабитель совершает свой тайный обход, и самоубийца поднимает преступную руку, покушаясь на свою священную жизнь. Не лучше ли мне вместо того, чтобы коротать ночь над страницами древних или острословием современных гениев, совершить одинокую прогулку там, где несколько часов назад прогуливалось Тщеславие в разных личинах, где оно топталось на подмостках, а теперь, точно капризный ребенок, устало от собственных проказ. Какой кругом мрак! Догорающий фонарь отбрасывает слабый желтый свет, не слышно ни единого звука, разве что часы пробьют да где-нибудь далеко залает собака. Куда девалась вся суета, эта дочь человеческого тщеславия. В такой час лучше всего понимаешь, как оно ничтожно. Ведь неизбежно придет время, когда это недолгое одиночество сменится вечным и сам этот город подобно его обитателям, исчезнет с лица земли, уступив место пустыне. Сколько больших городов, под стать этому, славилось некогда в сем мире. Они гордились великими победами, предавались веселью с таким же правом и столь же безудержно и в слепой самонадеянности сулили себе бессмертие. Потомки едва могут определить местонахождение одних из них, а среди зловещих руин других бродит печальный путешественник и, глядя на развалины, учится мудрости и постигает быстротечность всего земного. Вот здесь, восклицает он, высилась крепость, ныне заросшая бурьяном, вот там был сенат, где ныне гнездятся ядовитые гады, а вот здесь красовались храмы и театры, превратившиеся в груды щебня. Города эти пришли в упадок; их погубили роскошь и корысть. Государство награждало не тех, кто приносил пользу обществу, а тех, кто развлекал его. Роскошь и богатство послужили приманкой захватчикам, которые хотя и были поначалу разбиты, но возвратились вновь, упорством добились победы и в конце концов уничтожили эти города, так что и названия их не осталось. Как пустынны сейчас улицы, где каких-нибудь несколько часов тому назад было столько прохожих; и те, кого встречаешь теперь, расстались со своей дневной личиной и не пытаются больше скрыть свои пороки или несчастья. Но кто же эти люди, которым улица служит постелью и которые находят краткий отдых от нужды у дверей тех, кто богат? Чужестранцы, бродяги и сироты, чей удел так жалок, что для него нет облегчения, а беды так безмерны, что перед ними сострадание немеет. Их несчастья внушают скорее ужас, а не жалость. Нагота некоторых из них не прикрыта даже лохмотьями, другие - иссушены недугом. Мир отвернулся от них; общество закрыло глаза на их беды и ввергло в объятия нищеты и голода. Эти бедные дрожащие женщины знавали некогда лучшие дни и слыли красавицами. Они были совращены богатыми негодяями, а затем выброшены на улицу, где царит зимняя стужа. Быть может, в эту минуту они лежат у порога своих соблазнителей и молят злодеев, чьи сердца не ведают жалости, или развратников, от которых можно дождаться только проклятий, но не помощи {2}. Зачем я родился человеком, если обречен взирать на страданья несчастных, которым не в силах помочь! Бедные сирые существа! Общество заклеймит вас позором, но не пригреет вас. Ничтожные невзгоды сильных мира сего, воображаемые огорчения богачей всячески преувеличиваются с помощью риторических красот и выставляются напоказ, дабы привлечь наше сочувственное внимание. Слезы же бедняков остаются незамеченными, их угнетают и мучают, и любой закон, который оберегает избранных, оборачивается против них. Зачем мое сердце так чувствительно? Зачем я не могу удовлетворять его порывы? Сострадательный человек, бессильный помочь, несчастнее того, кто нуждается в помощи. Прощай! Письмо CXVIII [О рабской угодливости голландцев, представлявшихся при японском дворе.] Фум Хоум - взыскующему страннику Лянь Чи Альтанчжи, через Москву. Я был отправлен с посольством в Японию, но через четыре дня данные мне поручения будут выполнены, и ты не можешь представить себе, с каким удовольствием я вернусь на родину, с какой великой радостью покину эту надменную, варварскую, негостеприимную страну, где все и вся меня раздражает и делает мой патриотизм еще более пылким. Но если здешние жители - дикари, то голландские купцы, которым дозволено вести здесь торговлю {1}, кажутся еще отвратительнее. Из-за них я возненавидел всю Европу: на их примере я узнал, до какой низости может довести человека алчность, какие унижения готов сносить европеец ради наживы. Я присутствовал на аудиенции, которую император дал голландскому послу, отправившему за несколько дней до того подношения всем придворным. Но дары императору посол должен был вручить сам. Я был наслышан об этой церемонии, а потому любопытство побудило меня отправиться во дворец. Сначала пронесли подарки {2}, разложенные на красивейших столах, украшенных цветами и инкрустированных эмалью; столы эти несли на плечах слуги под звуки японской музыки и в сопровождении танцоров. Пышность этой процессии навела меня на мысль, что самим дарителям будут оказаны царские почести. Но вот после того, как были торжественно пронесены подарки, показался посол со свитой. Они шли, покрытые с головы до пят черными покрывалами, лишавшими их возможности что-либо увидеть, и каждого из них вел поводырь, выбранный из людей самых ничтожных. Проследовав в таком унизительном виде через весь город Иеддо {3}, они достигли, наконец, дворцовых ворот, где после получасового ожидания были допущены в помещение стражи. Здесь им было разрешено откинуть покрывала, и, час спустя, церемониймейстер ввел их в зал для аудиенции. Тут их взору предстал император: он восседал под балдахином в другом конце зала, и голландского посла повели к его трону. Едва посол прошел полпути до трона, как церемониймейстер закричал зычным голосом: "Голландска капитана!", - и посол, упав ничком, пополз дальше на четвереньках. Подползши еще ближе, он приподнялся на колени и поклонился, стукнув головой об пол. После этой церемонии ему дали знак удалиться, и он снова пополз на животе, пятясь, точно рак. Сколь безмерно должны любить богатство люди, если ради него они идут на такие унижения! Оказывают ли европейцы подобные почести своему божеству? Пресмыкаются ли они перед Верховным Существом как перед этим повелителем варваров, дабы получить разрешение покупать фарфор и безделушки? Какой великолепный обмен: жертвовать национальным достоинством и даже самим званием человека ради ширмы или табакерки. Если церемонии, которым я был свидетелем во время первой аудиенции, показались мне унизительными, то то, что я увидел во время второй, было еще отвратительней. На сей раз император и придворные дамы расположились за ширмами, дабы следить за всем, оставаясь невидимыми. Сюда же привели европейцев для того, чтобы они еще раз уподобились ползучим гадам. Это зрелище доставило двору чрезвычайное удовольствие. Чужеземцам задавали тысячи нелепых вопросов: как их зовут и сколько им лет; им приказывали писать, стоять навытяжку, сидеть, нагибаться, говорить друг другу любезности, представляться пьяными, говорить то по-японски, то по-голландски, петь, есть, короче говоря, им приказывали делать все, что могло удовлетворить женское любопытство. Представь себе, мой дорогой Альтанчжи, серьезных людей, которые превратились в шутов и играли свою роль ничуть не хуже ученых зверей, что по праздникам тешат чернь на пекинских улицах. Однако это еще не все: такой же визит голландцы обязаны нанести каждому вельможе - их женам, которые перенимают все мужнины причуды, очень нравится смотреть на паясничающих иностранцев. Даже дети весело хохочут, глядя на танцующих голландцев. "Увы, - промолвил я про себя, возвратясь домой после такого представления, - неужели это те же голландцы, что напускают на себя такую важность при пекинском дворе? Неужели это тот же народ, который кажется столь надменным у себя дома и в любой стране, где он только появляется? Вот так алчность преображает надменных гордецов в презренные ничтожества, заслуживающие лишь насмешки. Я предпочел бы влачить жизнь в нищете, чем богатеть такой ценой. Мне не нужно богатство, за которое я должен заплатить своей честью и достоинством! Лучше, - сказал я себе, - покинуть страну, где живут люди, которые обращаются с чужеземцами, как с рабами и, что еще отвратительнее, сами покорно сносят подобное же обхождение. Я досыта насмотрелся на этот народ и не имею желания лицезреть его далее. Лучше распроститься с этим до крайности подозрительным народом, нравы которого развращены пороками и предрассудками, где науки находятся в небрежении, где вельможи - рабы императора и тираны народа, где женщины целомудренны, только если их лишают возможности совершить прелюбодеяние, где верных последователей Конфуция гонят так же, как христиан {4}, одним словом, страну, где людям запрещено мыслить и где, следовательно, они обречены изнывать под гнетом самого тяжкого рабства - рабства духовного. Прощай! Письмо СХIХI {1} [О страданиях бедняков. История калеки-солдата.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Несчастья знатных, мой друг, выставляются напоказ, дабы привлечь наше внимание, о них повествуют с пафосом, призывая весь мир созерцать благородных страдальцев, и последние черпают утешение в том, что внушают восхищение и жалость. Так ли уж трудно быть стойким в несчастье, когда тебе дивится весь мир? При таких обстоятельствах люди способны на мужественное поведение из простого тщеславия. Лишь тот, кто, пребывая в полной безвестности, способен отважно встретить беду, лишь тот, кто, будучи лишен дружеской поддержки или сострадания ближних и не имея ни малейшей надежды на облегчение своей участи, способен, тем не менее, сохранить присутствие духа, - лишь тот поистине велик. Крестьянин он или придворный, он заслуживает всяческого восхищения и может служить нам образцом. Однако несчастья бедняков не привлекают внимания света, хотя иные из них за один день претерпевают больше лишений, нежели сильные мира сего за всю свою жизнь. Невозможно даже представить себе, какие испытания бестрепетно и безропотно переносит простой английский матрос или солдат. Каждый день приносит ему новые страдания, но он не сетует на свою тяжкую судьбу. С каким негодованием слушаю я жалобы героев трагедии на свой тяжкий жребий: ведь главные их беды проистекают лишь от высокомерия и гордыни, а самые страшные их несчастья - сущие пустяки в сравнении с тем, что каждый день выносит бедняк. Они могут вволю пить, есть и спать, имеют рабов, всегда готовых к услугам, и до конца своих дней не ведают забот о хлебе насущном, между тем как многие их ближние обречены на бродяжничество, лишены друзей, которые пришли бы им на помощь, преследуемы законом и слишком бедны, чтобы надеяться на правосудие. На эти размышления навел меня просивший подаяния одноногий калека, которого я увидел несколько дней назад в одном из городских предместий. Я полюбопытствовал, что довело его до такой крайности, и, подав ему милостыню, попросил рассказать историю его злоключений. Тогда калека, который был некогда солдатом, поудобнее оперся на костыль и, исполняя мою. просьбу, с истинно британской твердостью духа поведал мне следующее. "Что до моих несчастий, сударь, то не стану врать, будто мне их выпало больше, нежели другим. Вот ногу я потерял и вынужден теперь побираться, а в остальном, слава тебе господи, мне не на что жаловаться. Ведь есть и такие, кто лишился обеих ног и глаза, но мои-то дела, слава тебе господи, не так уж плохи. Отец мой был батраком; когда мне было пять лет, он умер, и меня должен был взять на воспитание приход. Но так как отец мой много странствовал, то прихожане не могли сказать, где я родился и к какому приходу принадлежу, и отослали меня в другой приход, а оттуда меня отправили в третий, пока, наконец, не было решено, что я и вовсе не принадлежу ни к какому приходу. Но потом меня все-таки определили. Я был малый не без способностей и выучил всю азбуку, но надзиратель работного дома приставил меня к делу, едва я подрос настолько, что мог орудовать молотком. Так я беззаботно прожил целых пять лет. Работал я всего десять часов в день, а меня за это кормили и поили. Мне, правда, не дозволяли уходить далеко от дома из опасения, как бы я не сбежал, но что за важность, зато по дому и по двору я мог разгуливать с полной свободой, и этого мне было вполне достаточно. Потом меня отдали к фермеру, у которого я работал от зари и дотемна, но зато я там славно ел и пил вволю. Мне была по душе моя работа, да вот фермер вскоре помер. Тут уж я должен был сам о себе позаботиться и задумал идти искать свое счастье по свету. Я бродил из города в город, работал, если удавалось найти работу, и голодал, когда ее не было. Так бы я, наверно, и прожил свой век. Но однажды случилось мне идти полем, принадлежавшим мировому судье, и тропинку как раз передо мной перебежал заяц. И тут не иначе как бес попутал меня бросить в этого зайца палку. Ну, что ты будешь делать! Убил я зайца и, не помня себя от радости, поднял его с земли, а тут мне навстречу мировой судья: назвал меня негодяем, схватил за шиворот и потребовал, чтобы я доложил о себе все как есть. Я тотчас стал ему рассказывать, что знал: откуда я родом, какого прихода и кто мой отец, но хотя я очень подробно ему все рассказал, однако судья заявил, что я так и не смог дать о себе никаких сведений, и вот меня судили, признали виновным в бедности и отправили в Ньюгейт, чтобы потом сослать на плантации. Конечно, про тюрьму говорят разное, но по мне приятнее Ньюгейта места не найти. Я там ел и пил вволю, и мне не надо было работать, но, что поделаешь, эта жизнь была слишком хороша, чтобы продолжаться вечно! Через пять месяцев меня погрузили на корабль и увезли с еще двумя сотнями таких же, как я. Ехалось нам так-сяк. Сидели мы в трюме и мерли, как мухи, потому что дышать там было нечем, да и еды не хватало. Только мне-то есть не хотелось, потому что меня всю дорогу трясла лихорадка. Видно, само провидение обо мне позаботилось, и, когда с едой стало туго, оно избавило меня от голода. Когда мы добрались до места, нас продали плантаторам. Я был сослан на семь лет, а так как к этому времени я успел позабыть грамоту, то мне пришлось работать вместе с неграми; но я честно трудился, как мне и было положено. Когда семь лет кончились, я нанялся на корабль и так добрался домой. До чего же я обрадовался, когда опять увидел старую Англию, ведь я очень любил свою родину. О свобода, свобода, свобода! Вот достояние каждого англичанина, и я. готов умереть, защищая ее! Однако я боялся, что меня снова могут обвинить в бродяжничестве, а потому решил не возвращаться в деревню; я остался в городе и работал всякую работу, когда мне удавалось ее найти. Так жил я некоторое время очень счастливо, но вот однажды вечером, когда я возвращался с работы, меня сбили с ног два каких-то человека и велели не двигаться. Они оказались вербовщиками. Они поволокли меня к судье, и так как я не мог назвать свой приход и свое занятие (это-то всегда и губило меня), то мне предложили либо стать матросом на военном корабле, либо завербоваться в солдаты {2}. Я предпочел стать солдатом, и в этой роли, достойной джентльмена, провел две кампании и участвовал в сражениях во Фландрии {3}, получив всего одну рану в грудь навылет, которая и по сей день дает о себе знать. Когда заключили мир, мне дали отставку, но работать мне было трудно, потому что рана часто болела, и я завербовался на службу в Ост-Индскую компанию. Там я участвовал в шести крупных сражениях с французами {4}, и, конечно, умей я читать и писать, капитан непременно повысили бы меня в чине, так что был бы я капралом. Но, видно, не судьба была. Вскоре я заболел, и, когда уже ни на что не годился, мне разрешили возвратиться домой. В кармане у меня было сорок фунтов, которые я скопил на службе. Дело было уже в начале нынешней войны {5}, я надеялся благополучно добраться до родных берегов и жить на эти деньги в свое удовольствие, но правительству нужны были солдаты, и меня снова завербовали еще до того, как я успел ступить на землю. Наш боцман вбил себе в голову, что я упрямый малый, он уверял всех, будто я отлично разбираюсь в морском деле, но притворяюсь, чтобы бездельничать. А между тем, видит бог, я ничего в этом не смыслил! Он бил меня всем, что попадалось под руку. Но, как бы он меня ни бил, мои сорок фунтов были при мне и служили мне утешением и утешали бы меня и по сей день, если бы наш корабль не захватили французы, а уж тогда я потерял все свои денежки до последнего пенни! Наш экипаж французы бросили в тюрьму, и многие там погибли, потому что не могли вынести тюремной жизни, а мне все было нипочем, потому как я уже хлебнул ее. Однажды ночью, когда я спал на нарах, закутавшись в теплое одеяло (потому что, надобно вам сказать, я всегда любил спать с удобствами), меня разбудил боцман, державший в руке потайной фонарь. "Джек, - говорит он мне, - готов ты вышибить мозги французскому часовому?" "Ладно, - отвечаю я, протирая глаза, - мне своего кулака не жалко". "Тогда, - говорит он, - ступай за мной, и уж мы на своем поставим". И вот я встал, завернулся в одеяло, потому что другой одежды у меня не было, и мы пошли расправляться с французами. Оружия у нас, правда, не было, но ведь один англичанин всегда стоит пятерых французов. Подкрались мы к дверям, у которых стояло двое часовых, накинулись на них, вмиг обезоружили и повалили. Мы бежали вдевятером. Добравшись до пристани, захватили первое подавшееся суденышко и вышли в море. Не прошло и трех дней, как нас подобрал английский капер, который был рад такому подкреплению; ну мы и дали свое согласие и решили попытать с ними счастье. Только нам не повезло. На третий день наш капер столкнулся с французским военным кораблем, на нем было сорок пушек, а у нас всего двадцать три, но мы решили дать бой. Сражение длилось три часа, и мы, - конечно, одолели бы француза, но, к несчастью, потеряли почти всю команду, когда победа была уже у нас в руках. Так я снова угодил во французский плен, и мне пришлось бы плохо, попади я вновь в эту брестскую тюрьму, да только на мое счастье по дороге наш корабль захватили англичане, и вот я вновь оказался на родине. Да, чуть не забыл сказать вам, что в этой стычке с французами я был дважды ранен: мне оторвало четыре пальца на левой руке и правую ногу. Если бы мне повезло и я потерял бы ногу и покалечил руку на борту королевского судна, а не на капере, то имел бы тогда право до конца своих дней получать одежду и денежное содержание, но, видно, не судьба. Один родится на свет с серебряной ложкой во рту, а другой с деревянным уполовником. Но все же, благодарение богу, я в добром здравии, и нет у меня на земле врагов, кроме француза да мирового судьи". С этими словами он заковылял прочь, восхитив меня и моего приятеля твердостью духа и довольством своим жребием. Мы не могли не признать, что повседневное знакомство с нуждой является лучшей школой душевной стойкости и истинной философии. Прощай! Письмо CXX [О нелепости некоторых титулов последних английских монархов.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Титулов у европейских государей гораздо больше, чем у азиатских владык, но зато они далеко не столь величественны. Король Биджапура {1} или Пегу не ограничивается тем, что присваивает себе и своим наследникам власть над всем миром, он объявляет своим владением все небеса и шлет приказы Млечному пути. Европейские монархи ведут себя скромнее и ограничивают свои титулы земными пределами, но недостаточную их пышность возмещают количеством. Их пристрастие к длинному перечню этих побрякушек доходит до того, что я знавал германского государя, у которого было больше титулов, нежели подданных, и испанского дворянина, у которого было больше имен, чем рубашек. В противоположность этому "английские монархи, - свидетельствует писатель прошлого века, - считают ниже собственного достоинства присваивать себе такие титулы, которые лишь льстят гордости, но ничего не прибавляют к славе; они выше того, чтобы право на почтение обретать о помощью хилых потуг геральдики, ибо вполне удовлетворены сознанием своего всеми признанного могущества". Ныне, однако, правила эти преданы забвению: с некоторых пор английские монархи присвоили себе новые титулы и вычеканили на монетах названия и гербы никому не известных герцогств, крохотных княжеств и зависимых земель {2}. Я уверен, что тем самым они хотели еще более возвеличить, британский трон, но на самом деле эти жалкие украшения умаляют величие, которое эти государи стремились упрочить. Титулы, присваиваемые себе королями, как и архитектурные украшения, должны отличаться величественной простотой, которая более всего внушает благоговение и трепет; излишние мелкие украшения в обоих случаях свидетельствуют о низменном вкусе или скрытом убожестве. Если, к примеру, китайский император помимо прочих титулов присвоил бы себе еще и титул помощника мандарина Макао {3}, а король Великобритании, Франции и Ирландии пожелал, чтобы его именовали вдобавок герцогом Брентфорда {4}, Люнебурга {5} или Линкольна {6}, то кто не вознегодовал бы на такое смешение великих и ничтожных притязаний и в герцоге или помощнике не забыл бы императора. Такой же пример унижающего честолюбия дал нам прославленный король Манакабо, когда заключил с португальцами первый договор. Среди даров, врученных ему послом этого народа, был меч с бронзовой рукоятью, который, судя по всему, пришелся королю особенно по вкусу. Для него этот меч был столь важным знаком собственной славы, что он счел необходимым упомянуть его среди многочисленных своих титулов. Посему он велел, чтобы подданные впредь именовали его так: "Талипот, бессмертный властитель Манакабо, вестник утра, светоч солнца, повелитель всей земли и могущественный владетель меча с бронзовой рукоятью". Это смешение блестящих и жалких титулов, помещение на одной и той же медали гербов великой империи и безвестного княжества проистекает из самых благородных побуждений последних английских монархов. Стремясь выразить свою любовь к родному краю, они отчеканили на монетах его название и эмблемы, таким способом возвыся страну, доселе пребывавшую в неизвестности. Само собой разумеется, что народ, отдавший Англии своего короля {7}, должен был получить взамен какое-то почетное вознаграждение. Однако теперь дело обстоит по-иному. Ныне в Англии правит истинный англичанин {8}, а посему его подданные могут уповать на то, что на английских монетах будут вычеканены английские титулы. Если бы английские деньги предназначались к обращению в Германии, тогда названия и гербы немецких княжеств не выглядели бы на них столь неуместно. Но хотя прежде это и могло иметь место, однако в будущем такая опасность не предвидится, и, поскольку Англия намерена придержать свое золото, я искренно полагаю, что Люнебург, Ольденбург {9} и прочие могут оставить свои титулы у себя. Среди государей распространен ложный предрассудок, будто множество громких имен способствует их влиянию. Между тем истинно великие люди всегда этим пренебрегали. Когда Тимур-хромец {10} завоевал Азию, к нему явился некий оратор с поздравлениями. Он принялся славить Тимура, называя его величайшим и прекраснейшим из смертных. Повелителю не нравилась эта жалкая лесть, но оратор не унимался и объявил, что Тимур - самый храбрый и совершенный из земных существ. "Остановись на этом, друг, - воскликнул хромой владыка, - и подожди, пока я не обзаведусь другой ногой". Лишь ничтожества и тираны находят удовольствие в умножении этих знаков тщеславия. Но подлинное могущество и свобода ставят себе более высокие цели, и лучшей хвалой им часто служит величественная простота. Молодой английский монарх уже выказал надлежащее презрение к некоторым бессмысленным атрибутам королевской власти: поварам и поварятам пришлось покинуть королевскую кухню, многочисленная челядь и целая армия бездельников получила отставку. Поэтому можно надеяться, что юноша, сумевший вернуть двору бережливость и простоту, проникнется в скором времени истинным уважением к собственной славе и подобно тому, как он отменил бесполезные должности, сумеет с презрением отвергнуть и пустые или унизительные титулы. Прощай! Письмо СХХI {1} [О причинах нерешительности англичан.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Всякий раз, когда я пытаюсь охарактеризовать англичан в целом, тотчас возникают какие-нибудь непредвиденные трудности, которые мешают мне осуществить мое намерение, и я не знаю, осуждать их или хвалить. Когда я размышляю об их рассудительности и склонности к философии, они вызывают мое одобрение, но стоит мне только взглянуть на оборотную сторону медали, как я замечаю непоследовательность и нерешительность, и тогда просто не верится, что я вижу перед собой тот же самый народ. Однако при ближайшем рассмотрении оказывается, что непоследовательность эта проистекает именно из их склонности к размышлению. Человек, всесторонне рассматривающий какой-нибудь запутанный предмет и призывающий на помощь разум, неизбежно будет часто менять свои взгляды, блуждать в разноголосице мнений и противоречивых доказательств; любая перемена точки зрения изменит открывающуюся перед ним картину, придаст силу дотоле не возникавшим соображениям и будет способствовать еще большему смятению ума. Наоборот, те, кто ничего не проверяет разумом, действуют просто. Невежество не знает сомнений, оно руководствуется инстинктом, и в узких пределах скотского единообразия человеку не грозят никакие неожиданности. То, что справедливо по отношению к отдельным людям, столь же верно, применительно к государствам. Рассуждающее правительство, подобное здешнему, испытывает постоянные потрясения, в то время как королевства, где люди приучены не прекословить, а повиноваться, не ведают никаких перемен. Так, в Азии, где власть монарха зиждется на силе и страхе подданных, изменение системы управления - вещь совершенно неизвестная. Там у всех людей будто один склад ума, извечное угнетение их нимало не смущает. Исполнение воли монарха - вот их главный долг. Любая отрасль управления словно в капле воды отражает все государственное устройство в целом, и если один тиран низложен, вместо него появляется другой, чтобы управлять точно так же, как его предшественник. Англичане же не подчиняются власти, как покорные овцы, а пытаются руководствоваться разумом и сообразуются не с волей государя, а с естественными правами человека. Но то, что отстаивает у них одно сословие, отвергается другим, и доводы как тех, так и других представляются достаточно убедительными. В Азии народами управляют согласно незыблемым обычаям, а в Англии - с помощью разума, беспрестанно меняющего свой облик. Недостатки азиатского образа управления, опирающегося на обычай, очевидны: его пороки неискоренимы, и гений в этих условиях низводится до уровня посредственности, так как недопустимо, чтобы более ясный ум искал средства исправить явные изъяны. Но, с другой стороны, раз их образ управления не меняется, то им нечего опасаться новых пороков или непрерывных перемен. Борьба за власть длится там обычно недолго, после чего в стране воцаряется прежнее спокойствие. Там привыкли к подчинению, и люди приучены не иметь никаких иных желаний, кроме тех, которые им дозволено удовлетворять. Недостатки правительства, которое, подобно английскому, во всех своих действиях руководствуется разумом, не уступают вышеописанному. Необычайно трудно принудить большое число свободных людей действовать совместно ради общей пользы; здесь хлопочут о всевозможных благодетельных переменах, но попытки претворить их в жизнь неизбежно ведут к новым потрясениям в государстве, ибо всяк понимает благо по-своему, и в результате предрассудки и краснобайство нередко одерживают верх над справедливостью и общественным благом. Но хотя при подобных порядках народ может поступать вопреки своим интересам, он будет пребывать в счастливом неведении: ведь заблуждения незаметны, покуда не начали сказываться их последствия. Здесь каждый человек сам себе тиран, а такому господину он все легко прощает. Словом, неудобства, которые он испытывает, могут на деле быть равными тем, которые испытывают люди при самой жестокой тирании, но человек терпеливее сносит любое несчастье, если знает, что оно - дело его собственных рук. Прощай! Письмо СХХII [Осмеяние манеры, в которой пишутся книги о путешествиях.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемонии в Пекине. Мое длительное пребывание здесь начинает меня тяготить. Стоит только предмету утратить новизну, как он перестает доставлять нам удовольствие. Некоторым натурам столь любезны перемены, что само удовольствие, войдя в привычку, становится несносным, и это побуждает нас искать новое счастье, хотя мы и платим за него ценою бед. А потому я жду только приезда сына, чтобы покинуть это изрядно наскучившее место и отправиться искать новые радости в лишениях и опасностях. Я признаю, что жизнь, растрачиваемая в бесконечных скитаниях, - это лишь пустое времяпрепровождение, но разменивать жизнь на пустяки - таков удел человечества. Прыгаем ли мы на сцене или важно выступаем на коронации, вопим ли у праздничных костров или произносим речь в сенате, все равно в конце концов нас неизбежно ждет горькое разочарование. Принимая участие в этом спектакле, мудрые посмеиваются, а глупцы важничают, и, быть может, к этому только и сводится различие между, ними. Пусть это послужит оправданием моим легкомысленным письмам. Я говорил о пустяках и знал, что это пустяки: ведь для того, чтобы представить жизнь в смешном виде, достаточно только назвать вещи своими именами. Описывая эту страну, я опустил некоторые примечательные подробности, потому что считал их известными тебе, или потому, что сам был недостаточно с ними знаком. Но есть одно упущение, которого, как я предвижу, мне не простят, - я ни слова не сказал о здешних зданиях, дорогах, реках и горах. Именно на такие описания особенно щедры все прочие путешественники, поэтому мое молчание покажется особенно вопиющим. С каким наслаждением, например, читают о том, как некто, странствуя по Египту, измерил тростью упавшую колонну и определил, что длина ее составляет ровно пять футов и девять дюймов, а затем спустился в катакомбы и вылез из них через другой ход, или как он отломил палец у древней статуи, хотя за ним следил янычар, или как присовокупил еще одну догадку к уже известным ста четырнадцати о значении имен Исиды и Осириса {1}. Я так и слышу, как мои друзья в Китае требуют такого же отчета о Лондоне и его окрестностях, и если я пробуду здесь несколько дольше, то, вероятно, смогу удовлетворить их любопытство. Когда исчерпаются другие темы, я собираюсь обстоятельнее описать городскую стену, а также изобразить прекрасный дом лорд-мэра, перечислить великолепные площади, где стоят особняки вельмож, и не премину рассказать о дворцах английских королей. Не забуду я упомянуть о красотах Шу-Лейна {2}, где живу со дня моего приезда. И тогда ты сам убедишься, что в искусстве описаний я ни в чем не уступлю многим моим собратьям-путешественникам. А покамест посылаю тебе образец такого рода сочинений - краткие заметки о недавнем путешествии в Кентиш-таун {3}, которые я набросал в манере современных путешественников. "Будучи много наслышан о Кентиш-тауне, я возымел сильное желание увидеть это прославленное место. Я, конечно, предпочел бы удовлетворить любопытство, не утруждая себя поездкой туда, но это представлялось затруднительным, а потому я решил отправиться в путь. Путешественники обыкновенно добираются до Кентиш-тауна двумя способами - либо нанимают карету, что обходится в девять пенсов, либо идут пешком, что не стоит ни пенса. Езда в карете, на мой взгляд, несравненно более удобный способ передвижения, но я все же решил отправиться пешком, сочтя такой способ передвижения наиболее дешевым. Итак, отправляясь в путь по Собачьему проезду, вы выходите на прекрасную дорогу, по обеим сторонам которой тянутся изгороди; справа открывается живописный вид на рощи и луга, усеянные цветами, которые без сомнения, услаждали бы обоняние, если бы навозная куча слева не добавляла к их ароматам своего благоухания. Эта куча намного древнее самой дороги, и я не могу не упомянуть о несправедливости, в которой чуть было не оказался повинен. Ведь я обрушил свой гнев на тех, кто нагромоздил навозную кучу возле самой дороги, тогда как должен был бы обратить его против тех, кто проложил дорогу возле навозной кучи. Несколько далее взор путешественника ласкает сооружение, напоминающее триумфальную арку. Однако такие строения составляют особенность этой страны и в просторечии именуются дорожной заставой. На фасаде я мог различить сделанную большими буквами довольно пространную надпись, начертанную, возможно, по случаю какого-нибудь торжества, но поскольку я спешил, то предоставил разбирать ее другому любознательному путешественнику, которому случится избрать эту дорогу, сам же, продолжая путь на запад, - вскоре достиг необнесенного стеной города, носящего название Излингтон. Это весьма опрятный город с домами преимущественно кирпичными и церковью с колокольней. Посреди города есть небольшое озеро или, скорее, пруд, ныне, правда, сильно запущенный. Говорят, летом он пересыхает; если это в самом деле так, то вряд ли в нем может в изобилии водиться рыба, что, по-видимому, сообразили и местные жители, которые привозят рыбу к своему столу из Лондона. Осмотрев достопримечательности этого славного и живописного города, я отправился далее, оставив справа прекрасное каменное сооружение, именуемое Белым Акведуком. Жители Лондона частенько собираются здесь, чтобы отпраздновать день горячих булочек с маслом. Несомненно, зрелище людей, восседающих за маленькими столиками, должно быть и забавным и поучительным для стороннего наблюдателя, но еще занимательней это празднество для того, кто сам принимает в нем участие. Отсюда без всякой охоты отправился я в Панкрас {4}, как пишут обычно название этого местечка, или Пэнкридж, как его произносят, но которое следует и произносить и писать Пангрейс. Эту поправку я отваживаюсь предложить mea arbitrio {По моему суждению (лат.).}; слово pan по-гречески "все"; будучи присоединено к английскому слову "грейс", означающему милосердие, милость, оно образует слово Всемилостивый или Всемилость, что, конечно, является, весьма подходящим названием для такого священного места, каким оно почитается. Но как бы то ни было, если не считать приходской церкви с ее прекрасной колокольней, Всемилость не заслуживает внимания любознательного путешественника. От Всемилости до самого Кентиш-тауна удобная дорога тянется среди прелестной сельской местности, обильно орошаемой прекрасными сточными канавами. Вокруг все пестрит от цветов, аромат которых доставлял бы усладу путнику, если бы благоуханный ветер не забивал ему пылью нос. При въезде в Кентиш-таун первыми бросаются в глаза лавки ремесленников, где торгуют свечами, мелким углем и половыми щетками. Есть там и несколько величественных кирпичных зданий с многочисленными столбами для вывесок или, вернее, колоннами, весьма своеобразной архитектуры. Посылаю тебе изображение некоторых из них (vide таблицы А. В. С.). Свое название этот прелестный город получил, по всей вероятности, от своего соседства с графством Кент, и в этом, разумеется, нет ничего странного, поскольку их разделяет только Лондон и прилегающие к столице селенья. Но как бы то ни было, дело близилось к вечеру, и, наскоро поужинав жареной бараниной и сушеными плодами, именуемыми картофелем, я решил, что продолжу свои наблюдения на обратном пути. И сделал бы это с удовольствием, не помешай одно обстоятельство, которое я, говоря чистосердечно, предвидел заранее: приближение ночи не позволило мне обозревать окрестности, ибо домой я возвращался в полной темноте". Прощай! Письмо CXXIII [Заключение.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. После многочисленных разочарований желания мои, наконец, полностью сбылись. Мой долгожданный сын теперь здесь, со мной. Его приезд разом рассеял мои тревоги и принес с собой нечаянные радости. Благодетельные перемены, происшедшие в его уме и внешнем облике, превзошли самые пылкие отцовские надежды. Я расстался с мальчиком, а встретил мужчину, приятного лицом, возмужавшего в странствиях и умудренного невзгодами. Однако его несчастная любовь окрасила его речь меланхолией, омрачавшей временами восторг нашей встречи. Я полагал, что лишь целительное время излечит недуг, но Фортуна, точно вознамерившись осыпать нас своими щедротами, разом вознаградила нас за все горести. Спустя два дня после его приезда господин в черном и его очаровательная племянница пришли поздравить нас, и вообрази же себе наше изумление, когда прелестная родственница моего друга оказалась той самой пленницей, которую освободил мой сын и которая, претерпев кораблекрушение на Волге, была увезена русскими крестьянами в Архангельск. Будь я романистом, мое перо подробно описало бы их чувства, вызванные нежданным свиданием. Но ты и так можешь легко себе представить их восхищение. Если эти чувства невозможно было выразить словами, разве можно их словами описать? Когда два юных существа питают друг к другу пылкую и искреннюю любовь, для меня самое большое удовольствие видеть их мужем и женой. Независимо от того, знакомы они мне или нет, я счастлив сознанием, что к мировой цепи прибавилось еще одно звено. Природа с