идели, как он долго беседовал с собакой и кормил ее из бумажного пакета тминным печеньем. А потом от него пришло письмо, написанное каким-то невероятным почерком и начинавшееся словами: "Почтенный сэр и леди". Письмо целиком состояло из восторженных, почти страстных описаний лодочных гонок, некоего "Джо Пезерика", который вспомнил его, "отменной погоды" и других источников его удивительного счастья. Подписано оно было: "Покорный слуга". А на пятнадцатый день после отъезда он уж снова сидел под проливным дождем на опрокинутом ящике, говоря, что чувствует себя "другим человеком, лет на десять моложе и готов теперь выходить в любую погоду". Кроме того, он был уверен - и разубедить его было невозможно, - что мы ниспосланы в этот мир самим господом богом, по его личной просьбе. Но прошло всего четыре дня, и даже солнце в виде особого исключения появилось на небе, а наш старичок, когда мы с ним поздоровались, так долго не отвечал, что мы испугались, уж не хватил ли его какой-нибудь удар. Лицо его, казалось, окаменело, румянец исчез, глаза совсем ввалились. После настойчивых расспросов выяснилось, что он-то себя чувствует гораздо лучше, но вот песик умер. Оказывается, собаку прикончили, когда наш друг был в отъезде, и теперь он боится, что будет скучать без "верного старого друга". - Он очень меня любил, - говорил он. - Всегда, бывало, приходит за куском хлеба или сухариком. И потом, с ним не соскучишься - никогда не встречал такой разумной твари. - Старик, оказывается, думал, что после его отъезда пес затосковал и это ускорило его конец: хозяева решили, что он совсем одряхлел, а ведь дело было совсем не в этом. Смерть пса и сырая холодная осень тяжело сказались на здоровье нашего приятеля, но лишь в середине ноября мы заметили, что его нет на месте. А так как он не появился и на другой день, мы стали наводить справки, где он живет. Жил он в бедном квартале, но домик был чистый и опрятный, да и хозяйка показалась нам женщиной доброй, хотя и простой. Она сказала, что наш старый друг лежит "с плевритом, ревматизмом и подагрой", что по-настоящему ему бы сейчас самое место в больнице, но ей не хочется гнать его из дому, хотя кто ей будет платить за квартиру, неизвестно, а уж о еде и говорить не приходится - не может же она допустить, чтобы человек умер с голоду, если он лежит пластом, охает от боли и некому помочь ему, а так он у себя наверху, дверь открыта и если ему что понадобится, всегда можно кликнуть ее. И потом очень уж он независимый старичок, жаль его, а не то стала б она еще думать - выставила бы, да и дело с концом, потому что где ж ему и место, как не там? Родных у него ни души, некому и глаза будет ему закрыть, а дело-то ведь к тому идет. А может выйти и по-другому: вот завтра же возьмет он, встанет на ноги и пойдет работать - такой упрямый, просто беда. Предоставив ей заниматься делами, от которых мы ее оторвали, мы поднялись наверх. Дверь дальней комнатки наверху, как мы и ожидали после беседы с хозяйкой, была приоткрыта, и из-за нее слышался голос нашего старого друга: - Господи боже, ты, отнявший у меня собаку и пославший мне этот самый ревматизм, - помоги мне, укрепи мой дух и даруй мне смирение. Я человек старый, боже, и не мне идти туда. Поэтому, господи, дай мне сохранить твердость, и я буду благодарить тебя в молитвах, ибо больше я ничего теперь и не могу, господи. Я всегда был добрым человеком, боже, зла, кажется, никому не делал. Это меня только и поддерживало. Так ты уж, боже милостивый, не забудь, вспомни меня теперь, когда я захворал и лежу здесь целыми днями, а квартирная плата все идет и идет. Во веки веков, господи. Аминь. Мы вошли не сразу: нам не хотелось, чтобы он знал, что мы слышали эту молитву. Он лежал на маленькой шаткой кровати, а рядом на ветхом жестяном; сундучке стоял пузырек с лекарством и стакан. Огня в камине не было. Ему, как он сказал, стало гораздо лучше, средство, которое прописал доктор, хорошо помогает. Мы сделали все возможное, чтобы ему действительно стало получше, и не прошло и трех недель, как он уж снова сидел на своем углу. Весной мы уехали за границу и пробыли там несколько месяцев. Когда мы наконец вернулись, его на месте не было, и мы узнали от полицейского, что вот уже несколько недель, как он не появляется. Мы вторично предприняли паломничество к нему домой. Оказалось, что дом перешел в другие руки. Новая хозяйка, тонкая, озабоченная молодая женщина, говорила тонким и озабоченным голосом. Да, старик тяжело заболел - кажется, двустороннее воспаление легких и что-то с сердцем. Во всяком случае, она не могла взять на себя такую ответственность и обузу, да к тому же он и за квартиру не платил. Она позвала врача, и его увезли. Да, он малость расстроился: будь его воля, он бы ни за что не поехал, но ей ведь тоже нужно чем-то жить. Вещички его она заперла, уж это будьте покойны; он ей еще кое-что задолжал за квартиру. Если хотите знать, ему оттуда уже не выйти. Конечно, жаль беднягу. От него и беспокойства-то никакого не было, покуда он не заболел. Узнав все это, мы с тяжелым сердцем отправились в тот самый "дом", о котором он так часто говорил, что ноги его там не будет. Справившись, в которой он палате, мы поднялись по безукоризненно чистой лестнице. На пятой койке лежал наш старый друг и, казалось, спал. Однако, присмотревшись, мы заметили, что его впалые губы, почти скрытые под белоснежными усами и бородой, непрерывно шевелятся. - Он не спит, - сказала сиделка. - Вот так и лежит все время. Беспокоится. Услышав свое имя, он открыл глаза - они стали совсем маленькими, поблекли, еще больше слезились, но все-таки в них и теперь теплилась искорка. Он поднял их на нас с совершенно особенным выражением, которое говорило: "Эх вы, воспользовались моей бедой, чтобы увидеть меня в этом месте!" Мы едва могли вынести этот взгляд и поспешили спросить, как он себя чувствует. Он попробовал приподняться и охрипшим голосом сказал, что ему гораздо лучше. Мы взмолились, чтобы он не вставал, и стали ему объяснять, что нас не было в Англии, и все такое. Казалось, он просто не слушает. Потом вдруг он сказал: "Вот попал все-таки сюда. Но я здесь не останусь. Выйду денька через два". Мы постарались уверить его, что так и будет, но он смотрел на нас такими глазами, что наша способность утешать куда-то улетучилась, и нам совестно было взглянуть на него. Он поманил нас к себе. - Если б меня слушались ноги, - прошептал он, - я никогда бы им не дался. Давно утопился бы. Но я и не думаю здесь оставаться - я уйду домой. Сиделка сказала, однако, что об этом не может быть и речи, он все еще серьезно болен. Четыре дня спустя мы опять пошли его проведать. Но его там уже не было. Он и в самом деле ушел. Его похоронили в то же утро. ЯПОНСКАЯ АЙВА Перевод Г. Журавлева Когда мистер Нилсон, джентльмен, хорошо известный в Сити, распахнул окно своей ванной в Кемпден Хилле, он ощутил какое-то сладкое волнение, комком подступившее к горлу, и странную пустоту под пятым ребром. Стоя у окна, он заметил, что небольшое деревце в парке Сквер-Гарден уже в цвету и что термометр показывает шестьдесят градусов. "Чудесное утро, - подумал он, - наконец-то весна!" Продолжая размышлять о ценах на картины Тинторетто, он взял ручное зеркало в оправе слоновой кости и стал внимательно рассматривать свое лицо. Лицо это с упругими розовыми щеками, аккуратно подстриженными темными усами и ясными серыми глазами говорило о завидном здоровье. Надев черный сюртук, он сошел вниз. В столовой на буфете лежала утренняя газета. Не успел мистер Нилсон взять ее, как его опять охватило то же странное чувство. Несколько обеспокоенный, он вышел через стеклянную дверь и спустился по винтовой лестнице на улицу. Часы с кукушкой пробили восемь. "До завтрака еще полчаса, - подумал он, - пройдусь по парку". В парке было безлюдно, и он, держа газету за спиной, неторопливо шагал по круговой дорожке. Сделав по ней два рейса, он убедился, что на свежем воздухе странное ощущение не только не исчезло, но, наоборот, усилилось. Он вспомнил совет доктора, лечившего жену, и сделал несколько глубоких вздохов, но и это ничуть не помогло. Он ощущал легкое покалывание в сердце, и что-то сладостно бродило в крови, как после выпивки. Мысленно перебирая блюда, поданные накануне вечером, он не мог припомнить ничего необычного и подумал, что, возможно, на него так действует запах какого-нибудь растения. Но от залитых солнцем цветущих кустов до него доносился только нежный, сладковатый аромат лимона, скорее приятный, нежели раздражающий. Он уже собрался продолжать прогулку, но в эту минуту где-то поблизости запел черный дрозд. Посмотрев вверх, мистер Нилсон заметил его среди листвы небольшого дерева, ярдах в пяти от дорожки. Пристально и с удивлением вглядывался мистер Нилсон в деревце, то самое, которое он увидел из окна. Оно было покрыто ярко-зелеными листьями и белыми с розовым цветами, а на листве и на цветах ослепительно сияли солнечные блики. Мистер Нилсон улыбнулся: деревце было такое живое и прелестное. Забыв о прогулке, он стоял и улыбался... "Какое утро! - думал он. - И в парке я один... Только я один догадался выйти и..." Но не успел он это подумать, как увидел около себя человека, который так же стоял, держа руки за спиной, и с улыбкой смотрел на деревце. Застигнутый врасплох, мистер Нилсон перестал улыбаться и искоса взглянул на незнакомца. Это был его сосед, мистер Тандрам, хорошо известный в Сити. Он жил здесь уже пять лет. Мистер Нилсон сразу понял неловкость своего положения: оба они были женаты и до сих пор не имели случая оказаться вдвоем и заговорить друг с другом. Сомневаясь в правильности своего поведения, мистер Нилсон все же пробормотал: "Прекрасное утро!" Мистер Тандрам ответил: "О да, чудесное для этого времени года!" Уловив некоторое волнение в голосе соседа, мистер Нилсон отважился взглянуть на него прямо. Мистер Тандрам был примерно одного роста с мистером Нилсоном. У него были такие же упругие розовые щеки, аккуратно подстриженные темные усы и круглые ясные серые глаза. На нем также был черный сюртук. Мистер Нилсон заметил, что, любуясь деревцем, сосед держал за спиной утреннюю газету. И, чувствуя необходимость объяснить свое поведение, он спросил отрывисто: - Э... Вы не скажете, что это за дерево? Мистер Тандрам отозвался: - Я как раз хотел спросить об этом у вас. Он подошел к дереву. Мистер Нилсон тоже. - На нем, должно быть, указано, - сказал мистер Нилсон. Мистер Тандрам первый увидел табличку, близко от того места, где прежде сидел черный дрозд, и прочел вслух: - Японская айва. - А! - сказал мистер Нилсон. - Я так и думал. Рано же она зацветает! - Да, очень рано, - согласился мистер Тандрам и добавил: - В воздухе сегодня словно носится что-то. Мистер Нилсон кивнул. - Это пел черный дрозд, - сказал он. - Да, - подтвердил мистер Тандрам, - я предпочитаю их простым. В их пении звучности больше. И он посмотрел на мистера Нилсона уже почти дружески. - Совершенно верно, - пробормотал мистер Нилсон. - Эти экзотические деревья не приносят плодов, но цветы их прелестны! - И он снова взглянул на дерево, думая: "А сосед-то, кажется, славный малый, он мне нравится". Мистер Тандрам тоже смотрел на цветущую айву. А деревце, как будто обрадованное их вниманием, трепетало, и цветы его пылали. Где-то вдали опять запел черный дрозд. Мистер Нилсон опустил глаза. Ему внезапно пришло в голову, что мистер Тандрам имеет несколько глупый вид; и, словно увидев в нем самого себя, он сказал: - Ну, мне пора домой. Всего хорошего! По лицу мистера Тандрама пробежала тень, как будто он тоже заметил вдруг что-то в мистере Нилсоне. - До свидания, - ответил он, и они разошлись, держа газеты за спиной. Мистер Нилсон медленно пошел к дому, стараясь отстать от соседа. Он видел, как мистер Тандрам, подойдя к своему дому, поднялся по железной винтовой лестнице. Мистер Нилсон стал подниматься по своей. На верхней ступеньке он остановился. Косые лучи весеннего солнца, пронизывая цветущие ветви, словно превращали японскую айву в живое существо. Черный дрозд возвратился на старое место и теперь изливал душу в песне. Мистер Нилсон вздохнул; он снова ощутил странное волнение, сжимавшее ему горло. Какой-то звук - не то кашель, не то вздох - привлек его внимание. Там, за стеклянной дверью, стоял мистер Тандрам и тоже смотрел в сторону парка, на цветущую айву. Безотчетно чем-то расстроенный, мистер Нилсон быстро вошел в комнату и раскрыл утреннюю газету. ЕЩЕ РАЗ Перевод В. Лимановской Она проснулась оттого, что малыш толкал ее в грудь; спеленав его потуже, она легла на спину и уставилась в закопченный потолок. В окошко, завешенное до половины рваной ситцевой занавеской, проникал слабый мартовский рассвет. Жалкая каморка окном во двор ничем не отличалась от других подобных каморок на этой улице, простившихся с надеждой, и в ней не было ничего мало-мальски ценного, ничего радующего глаз, если не считать нескольких букетиков фиалок - остатков товара в круглой плетеной корзинке. Согретый теплом материнского тела, ребенок снова заснул, уткнув в ее шею головку, покрытую мягким пушком; над детской головкой застывшее лицо матери напоминало лицо сфинкса. Два дня назад ее оставил муж, сказав, что больше к ней не вернется. Но это не испугало ее: житейская мудрость человека, с малых лет познавшего лишения, давно подсказала ей, что ее ждет в будущем - с ним или без него. Они оба торговали цветами, но она зарабатывала больше, чем муж: случалось, какой-нибудь важный господин, тронутый видом молодой цветочницы, ее красивым усталым лицом и девичьей фигурой, согнувшейся под тяжестью ребенка, расщедрится и даст ей лишнюю монетку. А муженек - он брал у нее больше, чем давал на расходы, и уже два раза бросал ее, - впрочем, скоро возвращался. Сразило же ее неожиданное открытие. Вчера вечером, когда она, смертельно усталая, плелась домой, он проехал мимо нее в автобусе, и она видела, что он обнимает за талию какую-то женщину. Она почувствовала жар в груди, с корзинкой и с ребенком на руках пустилась бежать за ним, но автобус, конечно, перегнал ее и скрылся. Дома она долго сидела у огня, а перед глазами у нее был он и эта женщина с ним рядом. Когда уголь прогорел, она легла в постель, но заснуть не могла - глаза были открыты, слух напряжен, тело дрожало от холода. Так вот к кому он уходил! И разве можно терпеть это дольше? Так размышляла она трезво, не давая воли отчаянию, все с тем же застывшим, как у сфинкса, выражением лица. В комнате стало светло. Поднявшись с постели, она подошла к треснувшему зеркальцу и долго смотрелась в него. Если прежде она и считала себя хорошенькой, то, живя с мужем и нередко терпя от него обиды, всегда плохо одетая, всегда испытывая нужду, она уже успела позабыть об этом. А та женщина, которую он держал за талию в автобусе, была здоровая, румяная, в шляпе с перьями. И, глядя в зеркало, молодая цветочница лихорадочно искала в себе чего-нибудь такого, что могло бы конкурировать с румяными щеками и пышными перьями той. Зеркало отражало бледное печальное лицо да большие глаза - и только. Не найдя ничего утешительного в этом созерцании, она отошла, затопила камин и села кормить ребенка. И, только протянув босые ноги к огню и ощущая сосущий ротик у груди, она впервые после того, как увидела мужа в автобусе, почувствовала, что отогрелась. Безотчетно ища в мыслях чего-нибудь, что может заглушить ревность, она вспомнила один случай и немножко повеселела. Вчера вечером какой-то хорошо одетый господин купил у нее перед калиткой своего дома букетик фиалок и заплатил полкроны. Почему он улыбался и дал ей столько денег? Ребенок жадно сосет, ей уже совсем тепло, и приятное возбуждение нарастает. Если бы этот господин не нашел ее хорошенькой, он бы так на нее не глядел и не стал бы ей улыбаться!.. Но тут ребенок оторвался от груди, и ее возбуждение прошло. Она завернула маленького в шаль и положила обратно на кровать, потом согрела воду и принялась мыться - усердно, как никогда. Только бы выглядеть лучше, чем та с перьями на шляпе! Той не улыбнулся бы никакой джентльмен, хоти она нарядно одета и ее платье не в ломбарде! И недалекую девочку, оцепеневшую от грустных мыслей, терзаемую ревностью, вдруг охватывает страстное желание нарядиться. Но весь ее гардероб перед нею на двух гвоздях - потрепанная юбка, рваный вязаный жакет и черная соломенная шляпа. Накинув единственную нижнюю юбку, она подходит к стене и, глядя на это жалкое имущество, начинает смутно ощущать иронию судьбы. Три недели назад она заложила свой воскресный костюм за четыре шиллинга шесть пенсов: надо было купить мужу товар - его цветы попортил дождь. Лишилась лучшего наряда, чтобы помочь ему сбежать к другой! Из тайника, где спрятаны ее сокровища, она вытаскивает пачку ломбардных квитанций и, найдя нужную, зажимает ее в зубах. Из разбитой чашки, прикрытой тряпочкой, извлекает вчерашние полкроны и еще пять пенсов - все свое богатство. А домохозяину за эту неделю не плачено! Она оглядывает комнату - даже одеяла и те заложены. Осталась только шаль. Шаль толстая, обязательно дадут за нее восемнадцать пенсов. Но за костюм надо уплатить проценты - три пенса, и тогда для выкупа не хватит еще четырех. Цветы? Она подходит к корзине, поднимает грязную мешковину... Букетики завяли. Вчера, когда пришла злая и расстроенная, она забыла смочить тряпку. Она сидит на кровати неподвижно минут пятнадцать, больше чем всегда похожая на сфинкса своим худощавым лицом цвета слоновой кости с черными глазами, сдвинутыми прямыми бровями и плотно сжатым алым ртом. Вдруг она вскакивает, стаскивает с себя нижнюю юбку и принимается ее разглядывать. Дырок нет! Она заворачивает ее в шаль, надевает жакет и юбку, прикалывает к темным волосам шляпку и, схватив ломбардную квитанцию и деньги, сходит по грязной лестнице вниз, на улицу. Она бежит в лавчонку, в которой сейчас сосредоточен для нее весь мир. Там еще пусто - только что открыли, - и она терпеливо ждет среди множества вещей - каждая из них попала сюда вместе с куском чьей-то души. Наконец через стеклянную дверь в глубине лавки ее замечает хозяин, плечистый брюнет. С одного взгляда, таящего в себе вежливую непреклонность, он узнает ее шаль. - Была уже у меня, помню. Восемнадцать пенсов, верно? - Он развертывает шаль, достает юбку и придирчиво ее осматривает: слишком проста, материя грубая, никакой отделки, хорошо еще, что новая. - Шесть пенсов, - изрекает он, - минус полпенса за стирку. - Но тут, видимо, что-то шевельнулось у него в душе, и он добавляет: - Ладно уж, за стирку не вычту! Она молча протягивает маленькую шершавую руку, в которой зажаты деньги и квитанция. Проверив все, он говорит: - Так. Стало быть, теперь с меня два пенса. Получив два пенса и свой костюм, она уходит. Дома она надевает его поверх юбки и вязаного жакета - так теплее и та женщина вон какая полная! Несколько минут она приглаживает волосы и трет застывшее от холода лицо, потом относит ребенка к соседке на первый этаж и отправляется на ту улицу, где ходит автобус. Она сгорает от желания встретить эту женщину, отомстить ей, отомстить обоим. Все утро она ходит взад и вперед по тротуару. Изредка подойдет какой-нибудь молодой парень, сделает попытку заговорить, но тут же отказывается от своего намерения, испугавшись выражения ее лица. За два пенса она покупает себе булку с колбасой, потом идет кормить ребенка, а покормив, возвращается на улицу. Время близится к вечеру, но она все ходит и ходит взад и вперед, подчиняясь властному желанию. Порой улыбнется какому-нибудь мужчине - почему, трудно объяснить. Улыбка была невеселая, и никто на нее не отвечал, но она испытывала непонятное злорадство, словно это была своего рода месть мужу. Сильный ветер гнал облака по голубому небу, в садах трепетали ветки с набухшими почками и немногие сохранившиеся крокусы. Кое-где в скверах ворковали голуби, все люди куда-то спешили, все казались счастливыми. Но для этой молодой женщины, весь день слонявшейся по улице, где ходил автобус, весна напрасно расточала свои чары. В пять часов это неосознанное желание отомстить заставило ее пойти на другую улицу, к тому дому, куда вошел вчера господин, давший ей полкроны. Она долго не решалась позвонить, но когда ей открыли, довольно уверенным тоном потребовала, чтобы ее провели к хозяину. Голос у нее был сиплый: торгуя на улице, она вечно простуживала горло. Пока горничная ходила докладывать о ней, она ждала в передней. Там висело зеркало, но она даже мельком не заглянула в него, а стояла неподвижно, глядя себе под ноги. Наконец ее позвали в гостиную. В такой необыкновенной комнате, теплой, светлой, она в жизни еще не была. Она испытывала такое чувство, словно ей подали тарелку мягкого, жирного, румяного рождественского пудинга. Стены и деревянные панели здесь были белые, портьеры из коричневого бархата, и все картины в золотых рамах. Она вошла, улыбаясь так, как улыбалась мужчинам на улице. Но улыбка сразу исчезла. На диване сидела дама в белом платье. Повернуться и убежать? Они наверняка заметили, что она без нижней юбки! Хозяин предложил ей стул, и она села. Они стали задавать ей вопросы, и она рассказала им, что у нее погиб весь запас цветов, что она задолжала домовладельцу за неделю, что ее с ребенком бросил муж. Но, рассказывая это, она все время сознавала, что шла сюда говорить о другом. А они чего-то не понимали и переспрашивали по нескольку раз. И вдруг она выпалила, что муж ушел к другой женщине. Дама тихонько заохала, как бы выражая этим понимание и сочувствие. А она принялась рассказывать, как увидела его с этой женщиной в автобусе. "Какие у этой дамы красивые маленькие ушки!" - некстати мелькнуло у нее в голове. "Не знаю, чем можно вам помочь, - сказал джентльмен. - Вы решили разойтись с ним, да?" И она поспешно откликнулась: "Ну, конечно, я не могу с ним теперь жить!" "Конечно, конечно, нет!" - прошептала дама. А ее муж спросил, что же она все-таки намерена делать. Она уставилась глазами в пол и молчала. Уж не подумали ли они, что она пришла просить у них денег? И в самом деле хозяин вынул из кошелька золотой соверен и сказал: "Это вам, я думаю, пригодится!" Она сделала неловкий поклон и, взяв монету, крепко зажала ее в кулаке. Наверно, они хотят, чтобы она ушла. Что ж! Она встала и направилась к выходу. Хозяин пошел проводить ее и, открывая дверь на улицу, улыбнулся. Но она не улыбнулась ему в ответ: она поняла, что вчера это была просто жалость с его стороны. И ей стало обидно, что и тут месть мужу не удалась. Она вернулась домой, даже не разменяв золотой. Изнемогая от усталости, накормила ребенка. Потом затопила камин и села к огню. Был седьмой час, и уже довольно темно. В прошлый раз и в позапрошлый он вернулся на третий день и в это же время. Ах, если бы он пришел сейчас! Зябко ежась, она придвинулась к огню. За окном уже совсем стемнело. Она взглянула на ребенка: он спал, прижав кулачки к щекам. Она подсыпала угля в камин и снова отправилась на добровольную вахту, туда, где ходил автобус. Двое-трое мужчин пытались заговорить с ней; она даже не удостоила их улыбкой, и они ретировались. Вечер был очень ясный, очень холодный, но она не чувствовала холода. Взгляд ее был прикован к большим машинам, которые, казалось, излучали тепло. Завидев издали приближающийся автобус, она начинала искать глазами среди пассажиров ту женщину. И после того как автобус с грохотом проносился мимо, долго еще глядела ему вслед из-под полей своей черной шляпы. Но та, которую она искала, так и не появилась. Грохот колес сменялся внезапной тишиной, свет фонарей - тревожным мраком, и так же тревожно и черно было у нее на душе. И вдруг она вспомнила о ребенке и побежала домой. Он спал, в камине все еще горел огонь. Не раздеваясь, она без сил повалилась на кровать. Похожая и днем на маленького сфинкса, она еще больше напоминала его ночью, погруженная в таинство сна, с полуоткрытым ртом и опущенными на щеки темными ресницами. Во сне она стонала и ломала руки. Проснувшись в полночь, она увидела в свете тлеющих углей своего мужа, крадущегося мимо кровати. Ничего не сказав, даже не взглянув на нее, он сел у камина и принялся стаскивать башмаки. Эта мирная картина вызвала у нее приступ бешеного гнева. Значит, он может уйти, куда захочет, и делать, что ему вздумается, а потом вернуться как ни в чем не бывало? Этакий... Но гневный окрик не шел из горла, она не находила достаточно злых слов. Прошлялся три дня, она видела с кем, заставил ее столько ждать, мучиться, бродить по улицам - и вот полюбуйтесь - сидит и снимает башмаки! Она тихонько приподнялась, чтобы получше наблюдать за ним. В эту минуту она могла бы только криком облегчить душу. А он все молчал и не глядел на нее. Потом сполз с табуретки, будто хотел полезть в самый огонь. "Пусть сгорит этот..." Бранное слово вертелось на языке. Она видела, как он, скорчившись, сел на пол, слышала, как он стучит зубами, и злорадствовала. Наконец он притих. Она затаила дыхание. Спит? Неужели заснул, когда она тут лежит и все в ней кипит от возмущения? Нет, это уж слишком! Она сердито хмыкнула. Но он не посмотрел на нее, только шевельнул ногой. Из камина выпал кусок прогоревшего угля. И снова стало тихо. Она переползла на другой конец кровати и, став на корточки, свесив голову, вытянула руки. Теперь он так близко, что можно схватить его и свернуть ему шею. Мысленно она уже впивалась зубами ему в лоб и ощущала во рту вкус его крови. Но вдруг она отпрянула и, закрыв лицо руками, уткнулась в ветхое покрывало. Как дикая кошка, притаившаяся на дереве, она несколько минут оставалась неподвижна. Нестерпимая обида жгла ей сердце. Вспомнилась их первая ночь в этой комнате, его поцелуи... Что-то сжало ей горло. Бить и кусать его уже не хотелось. Она подняла голову. Он не шевелился. Ей были видны его щека и подбородок, гладкие, без растительности, как у мальчика. Ее охватил ужас. Почему вдруг стало так тихо? Дышит ли он? Она соскользнула на пол и увидела его открытые глаза, устремленные на гаснущий огонь. Запавшие щеки, бескровные губы. Но они шевелятся, нервно трясутся. Значит, жив! Только озяб и ослабел от голода, таким он уже два раза возвращался к ней. Ее лицо казалось маской - без мысли, без чувств, и только крепко прикушенная нижняя губа выдавала ее. Итак, пришел опять - и вот каким! Последние угольки вдруг вспыхнули ярким пламенем. Он повернул к ней лицо. В свете огня его глаза были точно такие, как у ее ребенка. Они словно просили о чем-то, жалкие, беспомощные, как и его дрожащее тело. Он что-то пробормотал, но нервная дрожь мешала ему говорить, и она слышала только лепет, похожий на лепет ее ребенка. Эти звуки растопили лед в ее сердце. Она притянула его голову к своей груди. Камин уже остыл, а она еще долго прижимала к себе мужа, плача и баюкая его, как ребенка, силясь согреть его теплом своего худенького тела. НАСЛАЖДЕНИЕ Перевод Н. Дынник Однажды вечером приятель пригласил меня в театр. При поднятии занавеса сцена была совершенно пуста, и лишь длинные серые полотнища обрамляли ее, но вдруг, раздвигая широкие складки, стали соло или парами появляться танцующие дети, пока на сцену не вышла вся труппа из десяти - двенадцати человек. Это были одни девочки, не старше, должно быть, четырнадцати лет, а две-три из них никак не старше восьми. Их едва прикрывала легкая ткань, оставляя обнаженными руки и босые ноги. Волосы были распущены, серьезно улыбавшиеся лица - так прелестны и радостны, что, глядя на них, вы чувствовали себя как бы перенесенными в сады гесперид, где, отрешившись от всего личного, ваш дух свободно парил в эфире. Были тут белокурые и пухленькие девочки, были темноволосые, похожие на эльфов, но все до одной казались совершенно счастливыми, танцуя поистине самозабвенно, и в них не чувствовалось никакой театральности, хотя, разумеется, они прошли самую тщательную тренировку. Они взлетали, они кружились так, словно повиновались внезапному порыву, рожденному радостью бытия, словно танец совсем и не требовал от них упорного труда на репетициях и представлениях. Вы уже не замечали ни пуантов, ни поз, ни совершенства мускульной работы - был только ритм, музыка, свет, воздух, и прежде всего было счастье. Улыбкой и любовью было проникнуто это представление, улыбкой и любовью веяло от каждого личика, от каждого целомудренного и четкого движения маленьких танцорок. Все девочки были прелестны, но две особенно привлекли мое внимание. Первая - темноволосая и тоненькая, выше всех остальных; каждое ее движение, каждый жест и выражение лица выражали глубокую, пламенную любовь. В одном из танцев ей приходилось преследовать белокурую девочку, все движения которой были полны непередаваемой мягкой красоты. И преследовательница, напоминавшая то стрекозу, вьющуюся вокруг водяной Лилии, то манящий лунный луч июньской ночью, источала магическое обаяние страсти. Темноволосая, нежная, вся - пламя, вся - томление, она обладала поразительной способностью воплощать в себе как бы само страстное желание и властвовать над сердцами. В этой томительно пылкой погоне за милым образом, ускользающим в то самое мгновение, когда вот-вот уже можно его настигнуть, как бы выражалась великая тайная сила, мятущаяся во вселенной, трагически неуемная и бессмертно прекрасная. Очаровала меня и другая девочка, самая маленькая из всех: полумесяц из белых цветов красиво венчал ее каштановые волосы, восхитительно реяла вокруг нее нежно-розовая ткань легкой туники. Трудно было поверить, что ребенок может так танцевать. Все ее существо, каждая жилка горели священным огнем движения; исполняя свое соло, она стала словно олицетворением самого танца. Все чувствовали, как Радость сошла в этот зал, всем чудились серебристые переливы Ее смеха. По театру и в самом деле пронесся тихий шелест и шепот, а затем у зрителей вырвался вдруг радостный смех восторга. Я взглянул на своего приятеля. Он украдкой смахивал что-то пальцем с ресниц. Я и сам почувствовал, что какой-то туман заслонил сцену, и все в мире казалось мне бесконечно прекрасным, словно эта танцующая маленькая чародейка зажгла его, и он вспыхнул золотым огнем. Один бог знает, откуда почерпнула она эту силу, дарящую радость нашим черствым сердцам. Один бог знает, надолго ли сохранит она такую силу! Но эта маленькая порхающая Любовь обладала свойством, которое присуще глубоким тонам красок, музыке, ветру и солнцу и некоторым из великих произведений искусства, - властью разрушать все преграды, освобождая сердца, и затоплять их волнами наслаждения. 1899-1910 гг.