Джон Голсуорси. Из сборника "Моментальные снимки" ---------------------------------------------------------------------------- Переводы с английского под редакцией М. Абкиной и В. Хинкиса. Джон Голсуорси. Собрание сочинений в шестнадцати томах. Т. 13. Библиотека "Огонек". М., "Правда", 1962 OCR Бычков М.Н. mailto:bmn@lib.ru ---------------------------------------------------------------------------- САНТА-ЛЮЧИЯ Перевод Г. Злобина Возвращаясь в отель из англиканской церкви в Монте-Карло, старый Тревильен остановился у поворота дороги, чтобы дать отдых ногам. Сквозь ветви мимозы впереди виднелось ярко-синее море, и Тревильен остановил на нем затуманенный взгляд старчески тусклых глаз. Монте-Карло переменилось, но море было все такое же, как сорок пять лет назад, когда он впервые приехал сюда: синее, гладкое, безмятежное. И Тревильену, человеку по натуре консервативному, это было приятно. За эти годы он женился, нажил немало денег, еще больше унаследовал, детей "поставил на ноги", как выражаются американцы, и они разлетелись - все, кроме дочери Агаты, а он овдовел и нажил старческую астму. Теперь они с дочерью, как перелетные птицы, ежегодно покидали "Кедры", свою усадьбу в Гертфоршайре, и уезжали на Ривьеру. Жили обычно в Ницце или в Каннах, но на этот раз выбрали Монте-Карло: у Агаты была здесь приятельница, жена местного священника. Их пребывание на Ривьере подходило к концу, да и апрельское солнце стало пригревать горячей. Тревильен провел тонкой рукой по худощавому загорелому лицу; его густые брови были еще черны, поседела только остроконечная бородка, казавшаяся еще белее под коричневой широкополой шляпой. Она делала его похожим больше на испанца, чем на директора Английского банка. Тревильен любил говорить, что в жилах лучших корнуэльских семей течет испанская кровь, но какая - иберийская или армадесская, - этого он не указывал. Во всяком случае, теория эта хорошо уживалась с его педантичностью, которая год от года усиливалась. Агата простудилась и осталась дома, поэтому Тревильен отправился в церковь один. Жалкое зрелище! До чего распущены собравшиеся здесь англичане. Среди паствы, которой он сегодня утром читал тексты священного писания, он заметил, например, старого негодяя Телфорда; в свое время тот два раза убегал с чужими женами, а сейчас, по слухам, живет с француженкой. Что ему делать в церкви? Или чета Гедденхэмов, изгнанная из общества, владельцы виллы возле Рокебрюна. Эта женщина носит фамилию Гедденхэма, но они не венчаны - ведь законная жена Гедденхэма еще жива. А особенно неприятно было видеть миссис Ральф. До войны она с мужем - он сейчас в Индии - часто приезжала в ноябре в "Кедры" поохотиться. Говорят, теперь за ней волочится молодой лорд Чешерфорд. Конечно, все это кончится скандалом! Тревильену всегда неприятно было встречаться с этой женщиной, с которой его дочь была дружна. Соломенные вдовы опасны, особенно в таком месте, как Ривьера. Нужно намекнуть Агате. Людям с такой сомнительной репутацией не следовало бы появляться в церкви, думал он. Но как же можно порицать людей за то, что они ходят в церковь? Впрочем, большинство из них не ходит! Светский человек, как бы благочестив он ни был, может общаться с кем угодно, но совсем другое дело, когда люди сомнительной репутации встречаются с женщинами из твоей семьи или вторгаются в святая святых твоих верований. У таких людей нет чувства приличия. Да, непременно надо будет поговорить с Агатой! Дорога шла в гору, и Тревильен осторожно, чтобы не вызвать кашель, вдыхал напоенный мимозой воздух. Он уже собирался идти дальше, когда на другой стороне дороги заиграла шарманка. Крутивший ее ручку хромой мужчина был, как большинство здешних шарманщиков, итальянец, усатый, с бегающими глазами. Тащил тележку, как обычно, серый ослик; певица - уже вошедшая в поговорку смуглая дева в оранжевой косынке; песня, которую она пела, - неумирающая "Санта-Лючия". Ее резкий голос выделял полнозвучные металлические "а", которые, казалось, ударяли по воздуху, как молоточки по струнам цимбал. Тревильен был любитель музыки и в казино ходил, чтобы послушать концерт, хотя чаще оказывался в игорных залах - не за тем, разумеется, чтобы рискнуть одной или двумя пятифранковыми монетами, ибо он не одобрял игру, а только потому, что царящая там пестрота и распущенность приятно щекотали его чувство благопристойности, и он чувствовал себя мальчишкой, вырвавшимся на часок из школы. Тревильен умел различать несколько мелодий и знал, что шарманка играет не "Боже, храни короля", не "Правь, Британия", не "Типперэри" и не "Фуникули-Фуникула!" Эта мелодия имела какое-то до странности близкое ему звучание, как будто в какой-то иной жизни она была биением, бурным ритмом его собственного сердца. Странное чувство, удивительно странное чувство! Тревильен стоял, задумчиво щуря глаза. Разумеется, он узнал песенку, как только услышал слова "Санта-Лючия", но не мог припомнить, когда же, в каком далеком прошлом эти звуки пробудили в нем что-то глубокое, жаркое, почти дикое и в то же время сладкое и влекущее, как неведомый плод или аромат тропического цветка? "Сан-та-Лючи-и-я! Сан-та-Лючи-и-я!" Что это? Нет, не вспомнить! И все же воспоминание было так близко, почти осязаемо! Девушка перестала петь и подошла к нему; оранжевая косынка, блестящие бусы, сверкающие белки глаз и смеющийся рот, полный зубов, придавали ей задорный вид. Все они такие, эти романцы: экспансивные, легкомысленные и, вероятно, нечисты на руку - вообще, низшая раса! Тревильен порылся в карманах, дал девушке франк и медленно двинулся дальше. Но на следующем повороте он снова остановился. Девушка в благодарность за его франк опять запела: "Санта-Лючия". Что же это? Какие воспоминания были погребены в нем под опавшими листьями прошедших долгих лет? Тревильен стоял у низкой садовой стены, и над головой его висели розовые кисти мастикового дерева. Воздух был словно пронизан их тонким, пряным запахом, этим подлинным ароматом юга. И снова ощущение чего-то пережитого в прошлом, чего-то сладостного, острого и жгучего перехватило ему горло. Что это? Какой-то забытый сон или мечта? Или он грезит под стоны шарманки и звуки песни? Взгляд Тревильена упал на кактусы и алоэ над низкой розовой стеной сада. Вид этих буйно разросшихся кустов как бы встряхнул его память, и он почти вспомнил... что? Прошел какой-то юноша с желтой сигаретой во рту, оставив позади запах "Латакии", табака его молодости, - когда-то он тоже курил сигареты из его темных пахучих листьев. Тревильен рассеянно всматривался в полустершуюся надпись на ветхой калитке сада и читал ее вслух по слогам: "Вил-ла-Бо-Сит". Вилла Бо Сит {Beau Site - красивый вид (франц.).}! Господи, наконец-то вспомнил! Он воскликнул это так громко, что ему самому стало смешно, и улыбка облегчения разбежалась сеточкой морщин вокруг глаз, тронула худые смуглые щеки. Он подошел к воротам. Какая странная случайность! Положив на перекладину ворот свой молитвенник, Тревильен всматривался в запущенный сад, словно пытался разглядеть что-то за туманом сорока пяти лет. Потом, опасливо оглядев дорогу, как мальчишка, который собирается лезть за вишнями в чужой сад, он поднял щеколду и вошел. По всей вероятности, здесь никто не жил. Ярдах в шестидесяти от ворот, среди сада, виднелась старая родовая вилла; ставни были закрыты, краска местами облупилась. Бо Сит! Да, так она называлась! Через эту калитку он, невидимый из окон дома, когда-то входил в сад. Вот и маленький фонтан с головой химеры - теперь камень разбит и покрылся зеленью, но изо рта чудовища по-прежнему капает вода. А вот старая каменная скамья, как часто он расстилал на ней свой плащ! Вокруг все заросло, все: листья сирени, мимозы и пальм сухо шелестели, когда их тихонько шевелил ветерок. Тревильен раскрыл молитвенник, положил его на скамью и осторожно уселся на нем: он никогда не садился на голый камень. Он словно перенесся в другой мир; разросшиеся кусты и спутанная листва защищали его от чужих глаз, и Тревильен чувствовал, как тает почти полувековой лед. И как бы против воли, он жадно стал вспоминать, сидя на своем молитвеннике в тени густых цветущих деревьев. Тогда ему было двадцать шесть лет, и он только что вступил компаньоном в банк, принадлежавший их семье, - этакий неоперившийся еще делец! Тогда же он перенес простуду, начались приступы бронхита, результаты которого нередко давали о себе знать и теперь. В то время он, как и подобало истинному денди, даже промозглой лондонской зимой носил тонкое белье и ходил без пальто. На пасху он все еще кашлял и потому взял трехнедельный отпуск и билет в Ментону. Его кузен был помолвлен с русской девушкой, у родителей которой была там своя вилла, и Тревильен поселился по соседству в небольшом отеле. Русские того времени напоминали героев тургеневских романов, которые Агата потом давала ему читать. Ростаковы, мать, отец и две дочери, были приятной дворянской семьей, где говорили на трех языках. Как, бишь, они звали его? Филипп Филиппович! Господин Ростаков, бородатый, толстогубый, отличный рассказчик остроумных французских анекдотов, которые молодой Тревильен не всегда понимал, был большой любитель покушать и выпить и, как говорили, весьма опытный ловелас. Мадам Ростакова, урожденная княжна Ногарина (в роду у нее были татары), увлекалась спиритизмом. Похождения господина Ростакова и вера в переселение душ преждевременно состарили ее. Старшей дочери, Варваре, той, что была помолвлена, только что минуло семнадцать; у нее были темно-серые доверчивые глаза, широкое серьезное лицо, темные волосы. Прямодушие ее почти пугало Тревильена. Младшая дочь, Катерина, голубоглазая и белокурая, с вздернутым носиком и вечно смеющимся ртом, хотя тоже очень рассудительная, была очаровательна, и смерть ее от брюшного тифа спустя три года потрясла Тревильена. Обаятельная семья, приятно вспомнить о них через столько лет! Теперь нигде не сыщешь такой русской семьи - они исчезли, сгинули с лица земли. Их поместья находились где-то... где-то на юге России, а под Ялтой у них был дом. Космополиты - и все же настоящие русские с их "самоваром" и "закуской" (слово, которое он, Тревильен, так и не научился писать), стопочками водки для господина Ростакова и бутербродами с икрой, которые девицы обычно брали с собой, отправляясь на осликах в Горбио, Касстеляр или Бель Энду в сопровождении гувернантки, приветливой молодой немки. Немцы тогда тоже были совсем другие! Как изменилась жизнь! Девушки верхом, в широких юбках и с зонтиками от солнца, воздух, не отравленный парами бензина, экипажи, запряженные маленькими лошадками в блестящей сбруе с звенящими колокольчиками, священники в черном, солдаты в ярких штанах и желтых киверах и нищие, множество нищих. Девушки собирали полевые цветы и засушивали их, а вечером, бывало, Варвара вдруг посмотрит на него своими задумчивыми глазами и спросит, верит ли он в загробную жизнь. В ту пору, насколько Тревильен помнил, он ни во что серьезно не верил. Верования и убеждения появились позднее, вместе с увеличением доходов, семьи и деловой ответственности. Варвару огорчало, что он думал о спорте и костюмах больше, чем о своей душе. Русские тогда, кажется, были чрезвычайно заняты всем, что касалось души, - это, разумеется, прекрасно, но это не тема для разговоров. И тем не менее первые две недели, которые Тревильен прожил там, были настоящей идиллией. Он вспомнил - непонятно, как такая мелочь осталась в памяти, - один воскресный день, пляж у мыса Мартина. Он смахнул платком песок с ботинок, и Варвара сказала: "А потом этот платок к носу, Филипп Филиппович?" Она все время говорила что-нибудь такое, от чего он чувствовал себя неловко. А год спустя в разрисованном незабудками письмеце Катерина напомнила ему, как он тогда покраснел! Очаровательные были девушки, простые, в наши дни таких нет, исчезла свежесть души. Они и тогда считали Монте-Карло вульгарным, а что они сказали бы сейчас, о боги! Даже господин Ростаков, этот viveur {Прожигатель жизни (франц.).}, человек, который вел двойную жизнь, бывал там только тайком. Тревильен вспомнил, как под влиянием этой идиллической атмосферы и страха перед взглядом Варвары он со дня на день откладывал посещение знаменитого казино, покуда однажды вечером, когда у мадам Ростаковой была мигрень, а девушки отправились в гости, он, прогуливаясь, дошел до станции и сел в поезд, шедший в Монте-Карло. Как отчетливо помнилось все: извилистая тропа через парк, чудесный тихий вечер, теплый и благоуханный, и оркестр в казино, исполнявший любовный дуэт из "Фауста" - единственной оперы, которую Тревильен хорошо знал. Темнота, которой придавали что-то необычное экзотические растения вокруг и мерцающие в ней золотые огни фонарей, а не этот бьющий в глаза, белый электрический свет, глубоко волновала Тревильена, потому что, несмотря на юношеское стремление казаться денди, в нем крепко сидел всосанный с молоком матери и укрепленный воспитанием пуританизм. Это было все равно как вознестись на... ну, не совсем, конечно... на небо! (Старый Тревильен засмеялся в седую бороду.) С замирающим сердцем входил он в игорный зал. В ту пору он не мог швырять деньги, видит бог, их не было, ибо отец строго ограничивал его содержание четырьмя сотнями в год, а в банке он проходил еще стадию ученичества. Потому у него лишних денег было всего десять или двадцать фунтов. Но по возвращении в Англию услышать от приятелей: "Как? Ты был в Монте-Карло и не играл?" - казалось ему немыслимым. Первым впечатлением от игорного зала было разочарование. Внутреннее убранство кричащее и безвкусное, публика сплошь иностранцы, не внушающие доверия, противные. Некоторое время Тревильен стоял, слушая звон монет о лопаточки и гнусавые восклицания крупье. Потом он подошел к столу и стал следить за незнакомой ему игрой. Во всяком случае, игра была такая же, как и теперь, не изменилось и выражение на лицах игроков - хищное, жадное, слепая сосредоточенность краба, в которой не было ничего человеческого. И как много старух! Тревильен все стоял, а нервное возбуждение уже туманило рассудок, зудели пальцы, ему не терпелось скорей начать игру. Но он был застенчив. Все эти люди играли с таким холодным спокойствием и, казалось, так привыкли ко всему в игорном зале! Наконец он перегнулся через плечо сидевшей перед ним темноволосой дамы, положил пятифранковую монету и выкрикнул: "Vingt!" {Двадцать! (франц.).}. Лопаточка крупье подтолкнула монету к номеру. Шарик покатился. "Quatorze, rouge, paire et manque" {Четырнадцать, красное, чет и недобор (франц.).}. Лопаточка загребла его монету. Но теперь он, Филипп Тревильен, играл в Монте-Карло, и ему сразу же почудилось, будто он видит недоумение в правдивых глазах Варвары и слышит ее голос: "Играть? Но это же глупо, Филипп Филиппович!" Мужчина слева поднялся из-за стола, и Тревильен быстро сел на его место. Он знал, что, заняв место за столом, он должен играть. Поставил пять франков на черное и выиграл. Теперь он отыгрался и, продолжая с переменным успехом ставить небольшие суммы, начал вглядываться в лица соседей. Слева от него сидел краснолицый, с пухлыми губами старик англичанин во фраке - он ставил золотые монеты и, по всей видимости, был в большом выигрыше; напротив примостилась похожая на хищную птицу старуха с крючковатым носом, в какой-то невероятной шали и мужчина в сюртуке, напоминавший греческого бандита. Направо от Тревильена сидела та дама, темноволосая дама, над которой он наклонился, когда ставил первую ставку. От нее исходил приятный запах жасмина. На столе перед ней лежали фишки и шесть-семь золотых монет, но она, казалось, перестала играть. Уголком глаза Тревильен изучал ее профиль. Она была, конечно, самой привлекательной женщиной из тех, кого он видел здесь. И он сразу потерял интерес к судьбе своих пятифранковиков. Под тонкими, слегка сдвинутыми черными бровями он видел темные, бархатные глаза незнакомки. Ее заостренное книзу тонкое лицо было слегка припудрено по здешней моде. На ней было низко вырезанное платье, черный кружевной шарф, накинутый на ослепительно белые плечи. В волосах сверкало какое-то украшение. Эта женщина была не англичанка, но он не мог определить ее национальность. Дважды поставив на черное, он оба раза выиграл, удвоил ставку и заметил, что незнакомка тоже ставит золотую монету на черное. Снова на черное пал выигрыш, и снова Тревильен, а за ним и его соседка удвоили ставки. Ему было приятно, что удача как-то связывает их. Эх, будь что будет, он не станет снимать выигрыш! Снова и снова ставит он на черное, выигрывает уже восьмой раз и опять удваивает ставку, и незнакомка тоже продолжает ставить на черное. Перед ними уже высятся горки золота. Глаза старухи, похожей на ястреба, вылезли из орбит, как у рака, а недобрая усмешка на тонких губах словно говорила: "Подождите, все спустите". Запах жасмина от соседки Тревильена становился все сильнее, словно усиливаясь от ее растущего волнения, и Тревильен видел, как вздымалась ее белая грудь под черными кружевами. Она протянула было руку, чтобы забрать выигрыш. Тревильен, бравируя, сидел неподвижно. Она быстро посмотрела на него и отдернула руку. Шарик покатился. Черное! Тревильен услышал вздох облегчения. Незнакомка прикоснулась к его руке. "Retirez, - прошептала она. - Retirez, monsieur!" {Забирайте... Забирайте, мосье! (франц.).} - и, собрав деньги, поднялась. Тревильен секунду колебался, но, подумав: "Если я останусь, то потеряю ее из виду", - забрал выигрыш и вышел из-за стола. Начав с пятифранковой монеты, он за девять удачных кругов выиграл свыше ста фунтов. Его соседка, поставив луидор, выиграла за семь игр, должно быть, - он быстро подсчитал в уме - не меньше, чем он. "Seize, rouge, paire et manque" {Шестнадцать, красное, чет и недобор (франц.).}. Вовремя! Довольный, Тревильен отошел от стола. Невдалеке он увидел изящную фигуру незнакомки, которая пробиралась через толпу, и, не желая терять ее из виду, однако без, какого-нибудь осознанного намерения, последовал за ней. Незнакомка замешкалась, и Тревильен оказался так близко от нее, что ему стоило большого труда сделать вид, будто он не замечает ее. Но она обернулась и увидела его. "Ах! Мерси, месье! Я очень вам признательна", - сказала она с акцентом, "Это я должен благодарить вас!" - пролепетал он. Темноволосая дама улыбнулась. "У меня есть чутье, - сказала она на ломаном английском языке, - но только для других, а не для себя. Мне не везет. Вы играете впервые, сэр? Я так и думала. Никогда не играйте больше. Обещайте мне это, и я буду очень рада". Она смотрела ему прямо в глаза. Никогда в жизни он не видел ничего обворожительнее этого лица с легкой дразнящей улыбкой и фигуры в черном кружевном платье, пышно спадавшем с бедер по испанской моде, и шарфе, накинутом на плечи. И тогда он произнес фразу, которая потом показалась ему такой вычурной: - Я буду счастлив обещать все, что может быть вам приятно, мадам. Она захлопала в ладоши, как обрадованный ребенок. - Вот и прекрасно. Теперь я расплатилась с вами. - Разрешите вызвать вашу карету? - Я иду пешком, мосье. С отчаянной решимостью он произнес: - В таком случае вы позволите сопровождать вас? - Пожалуйста. Тревильен, сидя на своем молитвеннике, весь ушел в воспоминания. Что он чувствовал, что думал, о чем мечтал, пока незнакомка ходила за своим пальто? Кто она, откуда? В какой водоворот затягивает его? Как близок был он к бегству назад, к тихой идиллии, к пытливой прямоте Варвары, к веселой наивности Катерины! Но незнакомка уже стояла подле него. Волосы ее и лицо были скрыты под кружевным шарфом, как у восточных женщин, и пальцы ее скользнули к нему под локоть. Какая это была прогулка! Как будто идешь в неизвестное; удивительная близость, и в то же время они ничего не знали друг о друге. Возможно, у каждого бывают в жизни такие минуты чистейшей романтики, когда отважно идешь на все. Тревильен едва удерживался от того, чтобы не пожать эту тонкую руку. Он старался сохранить величайшую деликатность, достойную трогательной доверчивости его дамы. Кто она: итальянка, испанка, полька, цыганка? Замужняя или вдова? Она ничего не рассказывала, а он не спрашивал. То ли инстинкт, то ли застенчивость заставляли его молчать, но голова у него шла кругом. Никогда еще не было ночи столь благоуханной и такого звездного неба. Казалось, что в целом мире их только двое - он и эта женщина. Они подошли к этому самому саду, и, открывая калитку, она промолвила: - Вот мой дом. Вы были очень любезны, мосье. Она высвободила руку, легко лежавшую на его рукаве. Тревильен с некоторым удивлением вспомнил, как он тогда поцеловал ее пальцы. - Всегда к вашим услугам, мадам. Губы незнакомки приоткрылись, во взгляде была такая лукавая прелесть, какой он никогда еще не видывал у других женщин. - Я играю каждый вечер. До свидания. Он слышал, как удалялись по дорожке ее шаги, видел, как загорелись огни в этом доме, который сейчас был заброшен и пуст, ждал, пока огонь погас. Уходя, он старательно вспоминал, как шел сюда из казино, пока не убедился, что всегда, днем или ночью, найдет дорогу к калитке этого сада... В заросли, где он сидел, залетел ветерок, и сухо зашелестели пальмовые листья. On fait des folies {Люди безумствуют (франц.).} - как говорят французы. Ох, и распущенный же народ эти французы! Интересно, что переживают молодые люди, когда они "безумствуют"? Старый Тревильен сорвал веточку сирени и задумчиво поднес ее к носу, он как бы искал объяснений безумию молодости. Каким он был тогда? Худой, как щепка, загорелый, чем он немало гордился, маленькие черные усики, одет по последней моде. Воспоминания о том, как он выглядел в молодости, согревали Тревильена, зябкого, как все старики. "On fait des folies". Весь следующий день ему было не по себе в доме Ростаковых от вопросительного взгляда Варвары, и он под каким-то предлогом увильнул от вечернего посещения. Ах, куда девалось его твердое намерение разузнать все о темноволосой даме, чтобы не попасть в какую-нибудь ловушку для доверчивых иностранцев и чтобы не скомпрометировать ее или себя? Все вылетело из головы у Тревильена, как только он увидел незнакомку, и за три недели он так и не узнал о ней ничего, кроме имени - Инесса; не говорил он и о себе, как будто оба они чувствовали, что неведение придает особое очарование их встречам. Когда он понял, что нравится ей? На второй день или, может быть, на третий? Как она смотрела на него! Как ее плечо льнуло к его плечу! На этой самой скамье, разостлав плащ, чтобы уберечь ее от простуды, он шептал ей бурные признания. Не свободна! Такая женщина не могла быть свободной. Но разве это остановило его? Лишение наследства, изгнание? Не все ли равно? Все эти соображения сгорали, как соломинки, в пламени его чувств, когда он сидел подле нее во мраке, прижавшись к ее плечу и обнимая ее. Она смотрела на него грустно и насмешливо, потом целовала в лоб и ускользала в темноту сада. О боже! А после этого какая была ночь! Сгорая от страсти, он до рассвета бродил по берегу моря. Забавно вспомнить те дни, чертовски забавно! Какую власть имеет женское лицо! С некоторым неудовольствием Тревильен вспомнил, что за все недели этого безумия он ни разу не видел ее лица днем. Разумеется, он сейчас же покинул Ментону, чтобы скрыть свое состояние от доверчивых глаз девушек и циничного взгляда старого жуира, их отца. Он не вернулся домой, хотя отпуск его уже кончился: он еще был сам себе хозяин благодаря выигрышу. А там - хоть потоп! И в самом деле, однажды вечером, когда он ждал ее, с неба потоками хлынул дождь и промочил его до нитки. И вот после этой дождливой ночи, помешавшей их свиданию, она ответила на его страсть... Ах, сумасшедший чертенок! Как безумны были их ночи под этими самыми деревьями у старого фонтана! Сколько раз он сидел здесь, на этой скамье, а сердце стучало, трепетало, терзалось ожиданием! Как метался он на скамье!.. Боже! Как безрассудны молодые люди! И все же... бывали ли у него за всю жизнь еще когда-нибудь такие бурные и сладостные дни? Такие недели, воспоминания о которых и теперь будили в нем юношеский пыл. Потирая худые руки с набухшими венами, Тревильен подставил их под солнечный луч и закрыл глаза... Там, войдя через калитку под тень деревьев, в черном платье, как всегда, шла она; вот она у скамьи, нагибается и прижимает его голову к груди - он видит ее сияющую белизной шею. Сквозь шелест пальмовых листьев доносится давно умолкший шепот двух голосов, биение двух сердец... Истинное безумие! И он внезапно почувствовал боль в пояснице. Последнее время невралгия не досаждала ему. Проклятие, опять приступ! Откуда-то из-под ноги выскочила ящерица и замерла на солнышке, склонив голову набок и глядя на него; странное существо, такое проворное и как будто засушенное... А потом - конец! Тогда он считал Инессу воплощением жестокости. Теперь он понимал, как мудро и милосердно она поступила. Честное слово! Она задула пламя тех недель, как свечу. Исчезла! Пришла ниоткуда и ушла неведомо куда, дала ему, измученному, опаленному страстью, возможность вернуться в Англию, к банковской рутине, к общественной и моральной устойчивости столпов общества... Как эта ящерица, что, шевельнув хвостом, исчезла под опавшими листьями, так исчезла и Инесса, будто ее поглотила земля. Любила ли она его так, как он любил ее? Знают ли женщины этот пожирающий огонь страсти? Тревильен пожал худыми плечами. Казалось, она знала, но... кто скажет? Странный народ женщины. Две ночи сидел он тогда здесь, ожидая ее, изнемогая от беспокойства и тоски. Третий день он до самой ночи следил за виллой: дом был покинут, заперт, ставни закрыты, ни звука, ни единого живого существа, кроме белого кота с желтыми пятнами. Даже сейчас Тревильену стало жаль себя, когда он вспомнил ту последнюю ночь ожидания. Он слонялся здесь еще три дня, искал Инессу в казино, в парке, у дома. Ее нигде не было!.. Нигде! Тревильен встал и опять почувствовал боль в пояснице. Он осмотрел скамью и раскрытый молитвенник. Неужели он сдвинул его и сидел на сыром камне? Нахмурившись, он принялся суеверно разглаживать чуть помявшиеся листы. Потом, закрыв книгу, направился к калитке. Были ли те часы страсти самыми светлыми или самыми горестными в его жизни? Тревильен этого не знал. Он вышел из сада и зашагал по залитой солнцем дороге. Завернув за угол, он вдруг остановился: перед ним была старая вилла. "Вот здесь я стоял, - подумал он, - именно здесь. Откуда этот кошачий концерт? А, опять та девушка и шарманка! Неужели? Да, так было!" В то далекое утро, когда он в отчаянии стоял здесь, тоже играла шарманка. Тревильен как будто видел ту шарманку, и обезьянку на ней, и женщину, которая пела ту же глупую песенку! С тяжелым чувством скуки и обиды он отвернулся и пошел прочь. О чем это он раньше думал? Ах, да, о миссис Ральф и о том молодом бездельнике Чешерфорде! Надо предупредить Агату, обязательно предупредить. Все они здесь такие распущенные и легкомысленные! РВАНЫЙ БАШМАК Перевод Г. Журавлева На следующий день после премьеры пьесы "Проскочили пороги", которую ставила заезжая труппа на Восточном побережье, актер Гилберт Кейстер, игравший в последнем акте доктора Доминика, в полдень вышел на прогулку из пансиона, где он поселился на время гастролей. Кейстер почти полгода был "не у дел", и хотя он знал, что четыре фунта в неделю не сделают его богачом, все же в его манерах и походке появились некоторая беспечность и самодовольство человека, получившего наконец работу. У рыбной лавки Кейстер остановился и, вставив в глаз монокль, с легкой усмешкой стал разглядывать омаров. Целую вечность он не лакомился омарами! Помечтать об омарах можно и без денег, но этого эфемерного удовольствия хватило ненадолго, и Кейстер пошел дальше. У витрины портного он снова остановился. Здесь он живо вообразил себя в костюме из того добротного твида, что лежал на окне, и одновременно в стекле витрины увидел себя в коричневом выцветшем костюме, который остался у него от пьесы "Мармедьюк Мандевиль", поставленной за год до войны. Солнце в этом проклятом городе светило слишком ярко и безжалостно обнажало вытертые петли и швы, лоснящиеся локти и колени. И все же Кейстер испытывал некоторое эстетическое удовольствие, глядя на отражение стройной фигуры мужчины, который долгое время ел только раз в день, с моноклем, вставленным в приятный карий глаз, и в велюровой шляпе - трофее, доставшемся ему после спектакля "Воспитание Саймона" в 1912 году. Стоя перед окном, Кейстер снял шляпу, ибо она скрывала нечто новое, к чему он еще не знал, как отнестись, - meche blanche {Седая прядь (франц.).}. Что это: достижение или начало конца? Седая прядь была зачесана назад и очень выделялась среди темных волос над смуглым лицом, которое сам Гилберт Кейстер всегда с интересом изучал. Говорят, седина - следствие атрофии чего-то в нервной системе или потрясения, результат войны или недостаточного питания тканей. Правда, седина облагораживает... но все же... Кейстер пошел дальше, и ему показалось, что мимо промелькнуло знакомое лицо. Он оглянулся и увидел, что на него смотрит франтовато одетый человечек с веселым, круглым и румяным лицом херувима - такие лица бывают у постановщиков любительских спектаклей. - Черт возьми, да это же Брайс-Грин! - Кейстер? Ну, конечно, это вы! Не встречал вас с тех самых пор, как вы ушли от нас. А помните наш балаган? Сколько было потехи, когда мы ставили "Старого ворчуна"! Честное слово, рад видеть вас! Вы заняты? Идемте, позавтракаем вместе. Брайс-Грин, состоятельный человек и меценат, был душой общества на этом приморском курорте. - С удовольствием, - сказал Кейстер медленно, с легкой небрежностью. А внутренний голос торопливо подсказывал: "Эге, мой милый, тебя, кажется, сейчас покормят!" Они шагали рядом, один - элегантный, хотя и сильно потрепанный, другой - кругленький, одетый с иголочки. - Вам знакомо это заведение? Зайдемте сюда! Филлис, два коктейля и бутерброды с икрой. Это мой друг, мистер Кейстер. Он выступает здесь. Вам следует посмотреть его на сцене. Девушка, подававшая коктейли и икру, с любопытством подняла на Кейстера голубые глаза. Ах, как это ему было приятно! Ведь он полгода не играл. - Ну, какая это роль! - протянул он небрежно. - Я согласился на нее просто э... э... чтобы заполнить брешь. А под жилетом отозвалась пустота: "Да, да, меня тоже надо заполнить". - Давайте перейдем в ту комнату, Кейстер! Захватите свой коктейль. Там никто нам не помешает. Что будем есть, омара? - Люблю омаров, - пробормотал Кейстер. - Я тоже. Здесь они чудесные. Ну, расскажите, как вы поживаете? Ужасно рад вас видеть! Вы единственный настоящий артист из всех, кто у нас играл! - Благодарю, у меня все в порядке, - ответил Кейстер и подумал: "Неисправимый дилетант, но добрый малый". - Вот здесь и сядем. Подайте нам хорошего, большого омара, и салат, и э-э... мясное филе с картофелем. Картофель поджарить, чтобы хрустел, и бутылку моего рейнвейна. И еще... омлет с ромом - больше рома и сахара. Не возражаете? "Еще бы я стал возражать!" - подумал Кейстер. Они уселись за столик друг против друга в небольшой задней комнате. - За успех, - сказал Брайс-Грин. - За успех, - повторил Кейстер, и коктейль, булькая в горле, казалось, отозвался: "Успех". - Что вы думаете о теперешнем состоянии драмы? О! Этот вопрос был близок сердцу Кейстера. Приятно улыбаясь только уголком рта, чтобы удержать в глазу монокль, Кейстер не спеша произнес: - Никуда не годится! - М-да! - отозвался Брайс-Грин. - Нет у нас талантов, верно? "Денег нет", - подумал Кейстер. - Какие роли вы исполняли за последнее время? Интересные? В "Старом ворчуне" вы были великолепны! - Ничего особенно интересного. Я немного развинтился, как-то... э-э... ослаб. И брюки, ставшие широкими в поясе, словно подтвердили: "Ослаб, ослаб". - А вот и омар! Вы любите клешни? - Благодарю, я все люблю! Ну, а теперь есть, есть, пока не станет тесен пояс. Пир! Какое блаженство! И как легко льется его речь: он говорит, говорит о драме, о музыке, об искусстве, то хвалит, то критикует, поощряемый восклицаниями и круглыми от восхищения глазами угощающего его провинциала. - Черт возьми, Кейстер, у вас седая прядь! Как это я раньше не заметил? Мне всегда нравились такие meches blanches. Извините мою бесцеремонность, но как она появилась, сразу? - Нет, не сразу. - И чем вы это объясняете? "Попробуй-ка поголодать", - вертелось у Кейстера на языке, но он ответил: - Право, не знаю. - Но это замечательно! Еще омлета? Я часто жалею, что не пошел на сцену. Должно быть, великолепная у актера жизнь, когда имеешь такой талант, как у вас. "Великолепная?!" - Не хотите ли сигару? Официант, кофе и сигары! Вечером обязательно приду в театр посмотреть на вас. Надеюсь, вы пробудете здесь еще с неделю? Ах, какая жизнь! Хохот, аплодисменты... "Игра мистера Кейстера выше всех похвал", "Это подлинное искусство..." Молчание собеседника вывело Кейстера из созерцания колец табачного дыма. Брайс-Грин сидел неподвижно, держа в руке сигару и приоткрыв рот; взгляд его блестящих и круглых, как галька, глаз был устремлен вниз, куда-то ниже края скатерти. Что с ним, обжег себе губы? Ресницы у Брайс-Грина дрогнули, он поднял глаза на Кейстера и, нервно облизнувшись, как собака, сказал: - Послушайте, дружище, не обижайтесь... вы что... совсем на мели? Если я могу быть вам чем-нибудь полезен, пожалуйста, не стесняйтесь. Мы же старые знакомые и все такое... Он опять, выпучив глаза, уставился на какой-то предмет на полу, и Кейстер посмотрел туда же. Там, над ковром, он увидел... свой собственный башмак. Башмак ритмично покачивался в шести дюймах от пола, и на нем видны были трещины... как раз посредине между носком и шнуровкой две большие трещины. Так и есть! Кейстер давно их заметил. В башмаках этих он играл Берти Карстерса в "Простаке" еще до войны. Хорошие были башмаки. Теперь это его единственная пара, не считая башмаков доктора Доминика, которые он очень берег. Кейстер перевел глаза на добродушное, озабоченное лицо Брайс-Грина. Тяжелая капля оторвалась у Кейстера от сердца и затуманила глаз за моноклем. Губы его искривились горькой усмешкой. Он сказал: - Спасибо. Но откуда вы взяли, что я на мели? Вовсе нет. - Извините. Мне просто показалось... Глаза Брайс-Грина снова опустились, но Кейстер уже убрал ногу. Брайс-Грин заплатил по счету и поднялся: - Очень сожалею, дружище, но у меня свидание в половине третьего. Чертовски рад, что встретил вас. До свидания! - До свидания, - произнес Кейстер, - и спасибо. Кейстер остался один. Опершись подбородком на руку, он смотрел через монокль в пустую чашку. Наедине со своим сердцем, своими башмаками, своим будущим... "В каких ролях вы выступали последнее время, мистер Кейстер?" "Да так, ничего особенно интересного. Впрочем, роли были самые разнообразные". "Понятно. Оставьте ваш адрес, сейчас не могу обещать вам ничего определенного". "Я бы мог э-э... почитать вам что-нибудь. Может, послушаете?" "Нет, благодарю, это преждевременно". "Ну что ж, может быть, я пригожусь вам позднее". Кейстер ясно представлял себе, как он смотрит при этом на антрепренера. Боже, какой взгляд! "Великолепная жизнь!" Собачья жизнь! Все время ищешь, ищешь, выпрашиваешь работу. Жизнь, полная бесплодных ожиданий, старательно скрываемой нищеты, тяжкого уныния и голода. Официант, скользя на носках, подлетел к столу: видно, хотел убрать посуду. Надо было уходить. Вошли две молодые женщины и сели за столик у двери. Кейстер заметил, что они посмотрели на него, до его обостренного слуха донесся их шепот. - Конечно, это он... в последнем акте... Разве ты не видишь его седую прядь? - Ах, да! Это он. В самом деле он... Кейстер выпрямился, поправил монокль, на губах заиграла улыбка. Они узнали в нем доктора Доминика! - Разрешите убрать, сэр? - Разумеется, я ухожу. Кейстер встал. Молодые женщины все еще пристально смотрели на этого представительного мужчину. Слегка улыбаясь, он постарался пройти мимо них как можно ближе, чтобы они не увидели его рваный башмак. СОВЕСТЬ Перевод Г. Журавлева Таггарт приподнялся. Канаву для ночлега он выбрал очень удачно, под изгородью у домика сторожа; ее скрывали нависшие ветви деревьев. Птицы в Хайд-Парке уже завели свои утренние песни. Часов у Таггарта не было, они отправились туда же, куда за последние три месяца ушли и остальные вещи, и только по сумеречному свету он мог догадаться, что начинает светать. Ему было не за что благодарить птиц: их щебетание разбудило его слишком рано, и он уже чувствовал голод, а до завтрака еще далеко, да и откуда он появится, один бог ведает. Однако Таггарт с интересом прислушивался к птичьему пению. Это была его первая ночь под открытым небом, и, как все новички, он испытывал что-то вроде торжества при мысли, что вопреки закону, сторожам и утренней сырости он все же начал жизнь бродяги. Таггарт был родом из Нортамберленда и, по его собственному выражению, никогда не вешал носа. Родился он в городе, так что его знакомство с природой было весьма ограниченно и не шло дальше умения отличать воробьев от дроздов, однако писк и гам, поднятый крылатыми бродягами, доставляли ему истинное удовольствие, и, если не считать некоторой ломоты в костях, он чувствовал себя превосходно. Таггарт раскурил трубку и снова вернулся к не дававшей ему покоя проблеме: как достать работу и почему он ее потерял. Три месяца назад Таггарт, хорошо упитанный, статный и самоуверенный, весело вошел в кабинет своего начальника в конторе "Журнально-газетного объединения". Начальник сказал ему: - Доброе утро, Таггарт. Джорджи Гребе согласен дать нам статейку для "Маяка". Писать у него, конечно, нет времени. Я хочу поручить это вам - один столбец, что-нибудь в его стиле, а он подпишет. Хорошо бы пускать такие статейки в "Маяке" каждую неделю. Нам нужны популярные имена. Я уже раздобыл с полдюжины таких знаменитостей. Мы заставим широкую публику охотиться за "Маяком". Таггарт улыбнулся. Джорджи Гребе! Кто его не знает? Первоклассная мысль - дать его статейку в газете. - А написал ли он в своей жизни хоть строчку, сэр? - Вряд ли... но о чем он мог бы писать, нетрудно догадаться. Конечно, за статью он не получит ничего, кроме рекламы. А для следующего номера я наметил сэра Катмана Кейна. С этим вам надо быть осторожней. Его стиль легко изучить по той его книге о процессах знаменитых убийц. Он чертовски занят, и писать за него придется вам, но он подпишет что угодно, если будет хорошо сделано. Да, да, Таггарт, я заставлю публику покупать наш "Маяк". Ну так не теряйте времени и принимайтесь за статью Гребе! Таггарт кивнул и, достав из кармана несколько отпечатанных на машинке листов, положил их на стол. - Вот ваша передовая, сэр. Пожалуй, немного резковата. - Мне некогда читать. Спешу на поезд, Таггарт. - Не смягчить ли ее немного? - Пожалуй. Смотрите сами. Садитесь здесь и кончайте передовую. Вернусь в пятницу. До свидания. Таггарт помог ему надеть пальто, и, схватив шляпу, главный редактор скрылся. Таггарт сел и начал править написанную им передовицу. "Хорошая статья, - подумал он, - жаль, никто не знает, что пишу все это я..." Эта работа за других - настоящее искусство, только, как всякое искусство, оплачивается она неважно... Но довольно приятно сознавать, что ты - зерно, а главный редактор - только шелуха... Это он-то, с его именем и влиянием в обществе!.. Таггарт закончил правку, написал сверху: "В печать" - и подумал: "Теперь Джорджи Гребе! О чем же писать, черт возьми?" Раздумывая об этом, он направился к себе. Его каморку едва ли можно было назвать комнатой, и в ней не было ничего примечательного, если не считать Джимми Каунтера, который курил трубку и что-то ожесточенно писал. Таггарт сел, тоже закурил трубку и, взяв лист бумаги, нацарапал заголовок будущей статьи. Джорджи Гребе! Это сенсация! У шефа удивительный нюх на имена, которые приманивают публику. Казалось, нет ничего проще, как написать статью за человека, который за всю свою жизнь не сочинил ни строчки. Надо, чтобы это было что-то удивительно наивное и свежее. И если вдуматься, в желании публики узнать мысли своего кумира Джорджи Гребе тоже есть что-то наивное. Да, но какие мысли у их кумира? Если он, Таггарт, этого не знает, то и все остальные не узнают, даже сам Джорджи Гребе. Таггарт улыбнулся, но вскоре почувствовал, что его душевное спокойствие нарушено. Джорджи Гребе, знаменитый клоун... А может, он и вовсе ни о чем не думает? Публика удивительно легковерна... Таггарт обмакнул перо в чернила и задумчиво уставился на него. Легковерна! Это слово замутило ясность его мыслей - так один кристаллик перекиси мутит и окрашивает воду в тазу. Легковерна! Люди будут платить, чтобы узнать то, что они принимают за мысли Джорджи Гребе. Но у Гребе нет никаких мыслей! Таггарт прикусил мундштук трубки. Спокойно! Не надо преувеличивать. Конечно, у Джорджи Гребе есть свои мысли, раз он подпишет статью. Подписываясь, он соглашается с мыслями, выраженными в статье. Не так ли? Полосу красит, как полагается, автограф и неизбежный портрет автора. И, глядя на знакомые черты, читатели решат, что это мысли их любимца. Какая доверчивость! Но разве можно сказать, что публика чересчур доверчива, если имеются такие доказательства? Более того, Гребе ведь прочтет статью... Мошенничество? Вздор! Просто-напросто работа за других. И никакого в этом мошенничества нет - все так поступают! Мошенничество? Значит, и передовицы, которые он, Таггарт, пишет за главного редактора, можно назвать мошенничеством. Нет, конечно, нет! Это просто работа за другого. Публика платит за мысли известного редактора, и они на самом деле являются его мыслями, раз он их подписывает. Мысли по заказу! Но как быть? Стала бы платить публика, если бы статьи подписывал А. П. Таггарт? Мысли остались бы те же... и весьма дельные мысли. Публика должна бы за них платить, но будет ли платить? Он снова раскурил погасшую трубку и начал статью: "Леди и джентльмены, я не писатель. Поверьте, я обыкновенный клоун, и, когда я балансирую шестом на своем носу, я чувствую, что мошеннич..." Таггарт перечеркнул написанное. Опять это слово жужжит в мозгу... Нет, надо отделаться от него! Он просто выполняет заказ. Только это надо помнить. Он просто зарабатывает себе кусок хлеба, и больше ничего. А Джорджи Гребе какая выгода от того, что он подписывает чужую статью? Только реклама! Кто же тогда зарабатывает на этом? Компания "Журнально-газетное объединение"! Да, имена Джорджи Гребе и главного редактора украшают полосы, написанные другими, и дают компании изрядные куши. А почему, собственно, не использовать известные имена?.. Таггарт нахмурился. Скажем, человек заходит в лавку и покупает коробку пилюль фирмы "Холловей", а они изготовлены по рецепту "Томпкинса". Что изменится от того, что он принимает их за пилюли "Холловей", если они не хуже, а то и лучше? Таггарт отложил перо и вынул трубку изо рта. "Черт возьми, - подумал он. - Никогда я не смотрел на вопрос с этой стороны, но, кажется, это все-таки имеет значение. Читатель должен получить ту самую статью, за которую он платит деньги. Если этого нет, возможен любой обман. В таком случае новозеландских баранов можно продавать за английских, а к шерсти примешивать хлопок. И статья, написанная мной за Гребе, - обман". Таггарт снова раскурил трубку. Но при первой же затяжке он почувствовал характерную для англичан ненависть к "проповеди строгой нравственности" и всякого рода ханжеству. Кто он такой, чтобы восставать против обычая? Разве не секретари пишут речи для парламентских "шишек"? Разве заключения знаменитых адвокатов, ими подписанные, не составляются зачастую их помощниками? Разве протоколы и прошения пишутся теми, кто их подписывает? Да, но это совсем другое... В тех случаях публика платит специалистам за содержание бумаг, а не за форму изложения. Знаменитый адвокат ставит свою подпись под тем, что написано, и не обращает внимания, как это написано. Министр высказывает свои взгляды независимо от того, сам ли он написал (или другие записали его мысли, и публика платит за сведения, а не за то, как они выражены. Статья же Гребе - совсем другое дело. Публика будет платить не за сведения или важные новые мысли, а за возможность заглянуть в душу своего кумира. "А в статье отражена будет не его, а моя душа, - думал Таггарт. - Кто стал бы тратить деньги, чтобы заглянуть в мою душу?" Таггарт даже вскочил, потом снова сел. Но если публика так легковерна, что толку об этом думать? Она с жадностью поглощает все написанное и постоянно требует еще. Да но ведь именно доверчивых людей не следует дурачить! Таггарт опять встал и прошелся по комнате. Джимми Каунтер поднял голову: - Ты, кажется, чем-то взволнован? Таггарт уставился на него. - Мне надо написать какую-нибудь чепуху за Джорджи Гребе для "Маяка", но вот пришло в голову, что это обман публики. Что ты на это скажешь, Джимми? - Отчасти ты прав. Ну и что? - Если это так, то я не хочу этим заниматься, вот и все. Джимми Каунтер присвистнул. - Дружище, вот я сейчас пишу заметку о скачках от имени "Завсегдатая ипподрома"... а на скачках я не бывал уже много лет. - Ну, это простительно. - Все простительно в нашем деле. Закрой глаза и глотай, что дают. Ведь ты только выполняешь заказ. - Значит, стоит прилепить ярлык благопристойности, и от этого все сразу станет приличным? Так, что ли? - Скажи, старина, что ты ел за завтраком? - Послушай, Джимми, мне кажется, я зашел в тупик. Никогда такого со мной не бывало. - Ну, что же, смотри, чтобы это не повторялось. Вспомни Дюма-отца. Я слышал, что под его именем выходило по шестьдесят романов в год. Разве ему это повредило? Таггарт взъерошил свои жесткие рыжеватые волосы. - К черту все! - проговорил он. Каунтер рассмеялся. - Тебе платят, ну и делай, что от тебя требуют. Стоит ли расстраиваться? Газеты должны раскупаться. А статья Джорджи Гребе - это приманка немалая. - К черту Джорджи Гребе! Таггарт надел шляпу и вышел, провожаемый свистом удивленного Каунтера. Весь следующий день он занимался другими делами, стараясь убедить себя, что он чудак. Таггарт даже пытался поделиться своими мыслями с другими журналистами. "Чего ты волнуешься из-за пустяков? - говорили одни. - Чем наша работа плоха?" "Ничего не поделаешь. Жизнь заставляет", - оправдывались другие. И все-таки Таггарт никак не мог уговорить себя взяться за статью Гребе. Ему вспомнилось, что его отец в сорок пять лет переменил свои религиозные убеждения и был отлучен от церкви. И Таггарт почувствовал себя очень несчастным, как будто у него обнаружился наследственный туберкулез. В пятницу его вызвал к себе главный редактор. - Доброе утро, Таггарт! Я только что вернулся. Послушайте, передовица для завтрашнего номера - это не статья, а перечень фактов. Куда девался мой стиль? Таггарт переминался с ноги на ногу. - Видите ли, сэр, - начал он, - я подумал, что, может быть, вы для разнообразия сами захотите ее отработать. А факты в ней верны. Шеф в упор посмотрел на Таггарта. - Дорогой мой, неужели вы думаете, что у меня есть на это время? Так каждый напишет. Я не подпишу статью в таком виде. Ей надо придать блеск. - Таггарт взял статью из рук начальника. - Не знаю, смогу ли я? - сказал он. - Я... я... - Он вдруг умолк. Редактор добродушно осведомился: - Вы нездоровы? Таггарт отрицательно покачал головой. - Дома неприятности? - Нет, сэр. - Тогда принимайтесь за дело. А как статья Гребе? - Да никак. - Не понимаю! Таггарт почувствовал, что все его тело напряглось. - Дело в том, что я не могу написать ее. - Что за чушь! Сойдет любая белиберда, нужен только соответствующий колорит. Таггарт судорожно глотнул воздух. - В том-то и дело... Ведь это значит вести с публикой нечестную игру, сэр. Таггарту показалось, что шеф начал вдруг увеличиваться в размерах. - Я не понимаю вас, Таггарт. И Таггарт выпалил неожиданно для себя: - Я не желаю больше писать за других, сэр, если это не хроника или информация. Редактор побагровел. - Я плачу вам за определенную работу. Если не желаете выполнять указаний, мы можем обойтись без ваших услуг. Что с вами, Таггарт? Таггарт криво усмехнулся: - Приступ угрызений совести, сэр. Ведь речь идет о простой коммерческой честности, не так ли? Главный редактор выпрямился на своем вращающемся стуле и добрых двадцать секунд внимательно разглядывал Таггарта. - Ну, знаете! - произнес он наконец ледяным тоном. - Меня еще никогда так не оскорбляли. Вы свободны. Прощайте! Таггарт положил бумаги на стол и, тяжело ступая, направился к двери. На пороге он обернулся. - Очень сожалею, сэр, но ничего не могу с собой поделать. Начальник сухо кивнул головой, и Таггарт вышел. В течение трех месяцев он наслаждался свободой. Журналистов было больше, чем нужно. К тому же его имя не пользовалось известностью. Гордость и застенчивость не позволяли ему обратиться в "Журнальное объединение" за рекомендацией. Он даже не решался объяснять другим, за что его "вышибли". Не говорить же, что из-за его более высоких моральных правил, чем у товарищей-журналистов! Два месяца Таггарт прожил сносно, но в последние две-три недели дошел до нищеты. И все-таки чем больше он размышлял, тем острее чувствовал, что он прав, и тем меньше склонен был поделиться с кем-нибудь своими мыслями. Лояльность по отношению к бывшему начальнику, которого он оскорбил своим осуждением, боязнь прослыть глупцом, а главное, опасение, как бы его не обвинили в хвастовстве, заставляли его молчать. Когда его спрашивали, что побудило его бросить работу в "Объединении", он отвечал: "Разногласия по принципиальному вопросу" - и отказывался от дальнейших объяснений. Таким образом, сложилось общее мнение, что Таггарт просто чудак. Никто в "Журнально-газетном объединении" толком не знал, почему он ушел, но Каунтер рассказывал, что Таггарт перед уходом ругал Джорджи Гребе и отказался писать за него статью. Статью написал кто-то другой. Таггарт читал это "произведение" вне себя. Оно было явно неудачно, и столь неумелая подделка все еще возмущала того, кто успешно занимался этим в течение долгого времени, не испытывая угрызений совести. А когда в газете появилась статья за подписью сэра Кейна, которой тот, конечно, не писал, Таггарт вслух выругался. Она была так же не похожа на статью, которую он написал бы за сэра К. Кейна, как его собственные стоптанные башмаки на изящную обувь шефа, чуть не каждый день менявшего ее. Таггарт с тяжелым чувством читал передовые статьи за подписью своего бывшего начальника, отмечая многочисленные стилистические погрешности, сделанные тем, кто заменил его, Таггарта. Когда Таггарт читал "Маяк", на его розовощеком, обычно веселом лице появлялось горькое выражение, и, дочитав, он ерошил свои жесткие волосы. Таггарт обладал стойким характером и ни разу не назвал себя дураком, думая обо всех неприятностях, которые ему пришлось испытать. Но день ото дня в нем росла уверенность, что бунтовал он напрасно. Теперь он сидел, прислонившись к изгороди, и слушал пение птиц. Оно приводило его в мечтательное настроение. Странные существа - люди! Чертовски терпимы! Разве он не был таким все эти годы? Власть ярлыка - вот что поражало его сейчас. Стоит прилепить к чему-либо ярлык приличия, и все будет считаться приличным! Да!.. - А все же, как его ни назови... Совесть!.. С ней трудно сладить. АКМЭ {*} Перевод Г. Злобина {* Высшая степень совершенства (греч.).} В наши дни талантливому человеку не приходится голодать. Доказательством может служить рассказ о моем друге Брусе. Когда я познакомился с ним, ему было под шестьдесят и он уже написал пятнадцать книг, которые завоевали ему репутацию "гения" среди немногих знатоков. Жил Брус на Йорк-стрит, в доме, примечательном тем, что входная дверь в нем всегда была открыта; здесь он занимал две небольшие комнаты в мансарде, куда вела расшатанная лестница. Мне думается, не было писателя более равнодушного к тому, что о нем думают. К печати Брус относился с глубочайшим пренебрежением, но не с тем, какое появляется у писателей от чтения рецензий на их книги (ибо Брус никогда, кажется, не читал критических статей), а с убежденным презрением "оригинала", чуждого современной цивилизации, человека с душой бродяги, который покидал свою мансарду и на много месяцев отправлялся странствовать, а потом возвращался, чтобы перезимовать и написать книгу. Брус был высокого роста, худой, лицом он напоминал Марка Твена: черные щетинистые брови, жиденькие вислые усы, седые, как и его вьющиеся волосы; глаза у него были грустные, темно-карие, пронизывающие, как у совы, они придавали суровому лицу необычное выражение: казалось, дух этого человека витал где-то далеко от тела, в котором был заключен. Брус был холостяком и как будто избегал женщин. Возможно, это было следствием горького опыта, потому что женщинам он очень нравился. Тот год, о котором идет речь, был материально чертовски трудным для Бруса. Чего он мог ожидать при своей страсти писать о том, что в его век никого не увлекало? Последняя книга Бруса не имела никакого успеха. Кроме того, он перенес операцию, которая дорого стоила и истощила его силы. Когда в октябре я пришел навестить Бруса, он лежал, растянувшись на двух креслах, и курил бразильские сигареты в желтой, из кукурузного листа обертке - черные и необычайно крепкие; он их обожал, а на меня они действовали убийственно. На коленях у Бруса лежал блокнот, а на полу возле него валялись исписанные листки. Комната имела очень невзрачный вид. Я не видел Бруса более года, но он встретил меня так, будто я был у него только вчера. - Привет! Вчера вечером я был в этом... как его... кино. Вы там когда-нибудь бывали? - Когда-нибудь? Да знаете ли вы, с каких пор существует кино? Примерно с тысяча девятисотого года. - Да? Но это же черт знает что! Вот пишу пародию. - То есть как это пародию? - Да, пародию. Дикий бред, такого вы еще не читали. Брус взял листок бумаги и, перечтя написанное, прыснул. - В жилах моей героини, - начал он, - течет немного негритянской крови. Ее глаза подернуты влагой, прелестная грудь бурно вздымается. Все добиваются ее любви, а она целомудренна, как весталка. Героиня попадает в такие переделки, что кровь стынет в жилах и волосы встают дыбом, но выходит из них целой. У нее есть брат, с которым они вместе росли, настоящий дьявол. Этот братец знает ее страшную тайну и хочет продать сестру миллионеру, у которого тоже есть какая-то мрачная тайна. Всего в моей пародии четыре страшных тайны. Потрясающе! - Зачем вы тратите попусту время? - Мое время! - свирепо возразил Брус. - Кому оно нужно? Моих книг никто не покупает, - А кто за вами присматривает? - Доктора! Вытягивают деньги, только и всего. А у меня их нет. Ну да не стоит обо мне говорить. Брус взял в руки другую страничку рукописи и снова рассмеялся. - Вчера там, в кино, показывали гонку между поездом и автомобилем. О господи! Ну, и вот - у меня состязаются поезд, автомобиль, аэроплан и лошадь. Я насторожился. - Вы разрешите мне прочесть вашу пародию, когда она будет закончена? - Она закончена. Я написал ее за один присест. Неужели вы думаете, что я мог бы отложить и затем снова взяться за эту пачкотню? Брус собрал листки и подал их мне. - Возьмите. Меня это позабавило. Тайна героини в том, что она вовсе не окторонка {Человек, имеющий 1/8 негритянской крови.}, а некая де ля Кассе, чистокровная креолка с Юга. Потом выясняется, что ее негодяй-братец вовсе ей не брат и что миллионер только выдавал себя за миллионера, а миллионером оказывается ее возлюбленный, у которого раньше не было ни гроша за душой. Чем плох сюжетец? Красота, доложу я вам! - Благодарю, - сухо ответил я и взял рукопись. Я ушел расстроенный, размышляя о своем друге, о его болезни и нужде, в особенности о нужде, ибо я не видел выхода из нее. Вечером, после обеда, я стал нехотя просматривать его пародию. Прочитав две страницы из тридцати пяти, я вскочил, потом снова сел и принялся лихорадочно читать дальше. Пародия! Черт возьми, да он же написал замечательный сценарий, - правда, этому сценарию нужна была еще незначительная профессиональная отделка. Я был взволнован: это могло стать золотой жилой, если умело повести дело. Я знал, что любая солидная кинокомпания обеими руками ухватится за этот сценарий. Да, но как это сделать? Брус был такой странный человек, такой старый сумасброд. Только что узнал о существовании кино! Поразительно! Если я скажу ему, что его "пародия" - настоящий фильм, он буркнет: "Чепуха" - и бросит рукопись в огонь, хотя ей цены нет. Но не могу же я продавать сценарий, не имея на то его разрешения, а как получить это разрешение, не объяснив ему, в чем дело? Мне смертельно хотелось добыть для Бруса денег, а рукопись, если удачно ее продать, могла надолго его обеспечить. Я чувствовал себя в положении человека, который держит в руках бесценную музейную редкость: стоит только споткнуться - и она разобьется вдребезги. Мне вспомнилось, каким тоном Брус говорил о кино: "Это же черт знает что!" Кроме того, он был дьявольски горд и щепетилен, когда дело касалось денег. Имел ли я право предпринимать что-либо, не сказав ему? Я знал, что Брус никогда не заглядывает в газеты. Но могу ли я воспользоваться этим и добиваться, чтобы без его ведома приняли сценарий и поставили фильм? Несколько часов я обдумывал этот вопрос и на другой день отправился к Брусу. Он был погружен в чтение. - А, это вы! Что вы думаете о теории, будто египетская культура - продукт древней цивилизации Сахары? - Ничего не думаю, - отвечал я. - Какая-то чепуха. Этот малый... Я прервал его: - Вернуть вам вашу пародию или можно оставить ее у себя? - Какую пародию? - Рукопись, что вы дали мне вчера. - Ах это! Растопите ею камин. - Хорошо, я так и сделаю. Вы, я вижу, заняты? - Нет, нисколько, - возразил Брус. - Мне нечего делать. Что пользы от моей работы? На каждой книге я зарабатываю все меньше и меньше. Нищета доконает меня. - Это потому, что вы не считаетесь с публикой. - Как я могу считаться с публикой, если я не знаю, что ей нужно? - Вы и не стараетесь узнать. Я бы мог подсказать вам, как угодить публике и заработать деньги. Но боюсь, что вы спустите меня с лестницы. На языке у меня вертелось: "Вот, например, я открыл для вас настоящую золотую жилу". Но я решил: "Не надо рисковать. Рукопись у меня. Carte blanche - cartes berrees!" {Действовать по своему усмотрению, но играть осторожно, не рискуя (франц.).} Я унес "золотую жилу" и наскоро сделал из нее сценарий. Это было очень легко, и не пришлось ничего ломать в сюжете. У меня было сильное искушение поставить на рукописи имя Бруса. Я рассуждал так: если я сдам компании сценарий безымянный, он будет принят на соответственных условиях; если же поставлю имя Бруса, то без труда удастся выговорить сумму по крайней мере вдвое большую. Заправилы кино, разумеется, не слышали о Брусе, но узкий круг литераторов знал его, и вовремя сказанное слово "гений" могло бы значительно повысить цену. Однако в этом был некоторый риск, и я наконец выбрал средний путь: сдать сценарий без подписи автора, но сказать, что он создан "гениальным писателем", и намекнуть, что они могут нажить капитал на таком инкогнито. Я был убежден, что они и сами оценят талант автора. На следующий день я отнес сценарий в одну солидную кинокомпанию. К рукописи я приложил письмо: "Автор - признанный литературный талант, но по некоторым причинам он предпочитает остаться неизвестным". Две недели они раздумывали, но наконец клюнуло! Иначе и быть не могло: сценарий был уж очень хорош. Целую неделю я торговался с ними. Дважды предъявлял ультиматум, и оба раза они уступали: они отлично понимали, что им попало в руки. Я мог бы заключить контракт на две тысячи фунтов наличными и, кроме того, до истечения срока контракта получить по крайней мере еще две тысячи, но согласился на три тысячи фунтов наличными: мне казалось, что так будет легче уговорить Бруса. Условия эти были отнюдь не блестящи, если учесть, что произведение это действительно было совершенным образцом киносценария. Если бы я мог действовать открыто, я, несомненно, добился бы большего. Но все же я подписал контракт, передал рукопись и получил чек на всю сумму. Настроение у меня было приподнятое, и в то же время я знал, что самое трудное впереди. При таком отношении Бруса к кино как заставить его взять деньги? Может быть, пойти к его издателям и тайно договориться, чтобы они постепенно пересылали ему небольшие суммы под видом гонорара за его книги? Для этого требовалось посвятить издателей в тайну, и, кроме того, Брус привык получать за свои книги такие ничтожные суммы, что обязательно станет наводить справки, и все раскроется. Может быть, найти юриста и сделать Бруса наследником неожиданно свалившегося с неба состояния? Но это требовало бесконечных уловок и обмана, даже если юрист и возьмется за такое дело. Или просто отослать Брусу деньги билетами Английского банка с запиской: "От верного почитателя вашего таланта"? Я боялся, что Брус заподозрит здесь какую-то мистификацию или решит, что деньги украдены, и заявит в полицию. Может быть, просто пойти к нему, положить чек на стол и сказать всю правду? Этот вопрос ужасно волновал меня, а между тем я не считал себя вправе советоваться с теми, кто знал Бруса. Стоит только кому-нибудь рассказать, и все обязательно раскроется. Откладывать же получение по чеку столь значительной суммы было нежелательно. Кроме того, компания уже приступила к съемкам. В кино был период затишья, не хватало хороших фильмов, поэтому они гнали вовсю. А главное, я думал о Брусе: он был лишен самого необходимого, не мог никуда уехать из-за отсутствия денег и был очень подавлен мыслями о своем здоровье и будущем. Но он всегда казался мне человеком столь своеобразным, чуждым нашей цивилизации и настолько выше ее, что меня пугала мысль пойти и просто сказать ему: "Вот деньги за сценарий, который вы написали". Я как будто слышал его ответ: "Я? Я писал для кино? Не понимаю, что вы такое говорите!" Поразмыслив, я решил, что с моей стороны было крайне бесцеремонно продать сценарий, не посоветовавшись с Брусом. Я чувствовал, что Брус никогда не простит мне этого, а я относился к нему с большой теплотой и даже почтением, и мне было бы тяжело утратить его расположение. Наконец я нашел способ избегнуть этого: надо было внушить Брусу, что я материально заинтересован в этой сделке. Я получил деньги по чеку, положил их в банк на свое имя и, вооружившись контрактом и выписанным мною чеком на всю сумму, отправился к своему другу. Он лежал на двух креслах и, покуривая свои бразильские сигареты, играл с приблудным котенком. Брус на этот раз был не такой колючий, как всегда, и после некоторого вступления, состоявшего из расспросов о его здоровье и разных других вещах, я наконец решился заговорить о деле: - Я должен вам кое в чем признаться, Брус. - Признаться? В чем же? - Помните ту пародию на фильм, которую вы написали и отдали мне шесть недель назад? - Нет, не помню. - Ну как же: о прекрасной креолке. Брус рассмеялся: - Ах, да, да! Я перевел дух и сказал: - Ну так вот - я продал рукопись и принес вам деньги. - Что? Кто напечатает такую чепуху? - Ее не напечатали, а переделали в сценарий. Получился первоклассный фильм. Рука Бруса замерла на спине котенка, и он вытаращил на меня глаза. А я поспешно продолжал: - Мне следовало раньше сказать вам о том, что я предпринял. Но вы так раздражительны, и у вас обо всем чертовски высокие понятия. Я подумал, что если расскажу, то вы заупрямитесь и все испортите. Из вашей пародии вышел прекрасный сценарий. Вот контракт и вот чек в мой банк на сумму три тысячи фунтов. А мне вы должны триста фунтов, если хотите считать меня своим посредником. Я на это не рассчитываю, но я не так горд, как вы, и отказываться не стану. - Бог мой! - проговорил наконец Брус. - Да, я понимаю, но все это пустяки, Брус. Вы слишком щепетильны. Нечистый источник? Ну, а что теперь чисто, если уж на то пошло? Кино - это вполне закономерное выражение современной цивилизации, естественное порождение нашего времени. Кино развлекает, доставляет людям удовольствие. Возможно, это удовольствие пошлое, дешевка, но мы сами пошляки, и нечего притворяться, что мы другие. Я говорю, разумеется, не о вас, Брус, а о широкой публике. Пошлый век требует пошлых развлечений, и если мы можем их дать людям, мы должны это делать. Жизнь не так уж весела. Пристальный взгляд моего друга почти лишил меня дара речи, но я все-таки пролепетал, заикаясь: - Вы живете как бы вне нашего мира и не представляете, чего хотят люди. Им нужно что-нибудь такое, что помогло бы скрасить серость и обыденность их жизни: сильные ощущения, таинственные истории с кровопролитием, всякие сенсации. Не желая того, вы дали им это, сделали им добро, и потому вы должны взять эти деньги. Котенок неожиданно спрыгнул на пол. Я ждал бури. - Знаю, вы терпеть не можете кино, презираете его... И тут я услышал громовой голос Бруса: - Вздор! О чем вы толкуете, дружище? Кино! Да я чуть не каждый день хожу в кино. Теперь уже я воскликнул: "Бог мой!" И, сунув Брусу чек и контракт, бросился к двери, а котенок за мной. БЫВШИЙ Э 299 Перевод Н. Шебеко I 1 Начальник тюрьмы был в замешательстве. Человек, стоявший перед ним, как-то странно улыбался. Вообще с этими образованными арестантами - врачами, юристами, пасторами - всегда чувствуешь себя как-то неловко; их не выпустишь на свободу с обычным: "Ну, жму руку! Надеюсь, больше не собьешься с прямого пути. Желаю успеха!" Нет! Джентльмен, отбыв срок, переставал быть номером и как бы сразу восстанавливал свое равноправие, более того, его имя опять обретало приставку, звание, которого даже еще до приговора лишали подсудимого закон и газеты с их непогрешимым знанием того, что должно делать. Номер 299 снова стал доктором Филиппом Райдером и стоял сейчас перед начальником тюрьмы в темно-сером костюме, худой и гибкий, с седыми волосами, которые снова отрастил перед выходом на волю, с глубоко запавшими, блестящими глазами и этой своей особенной улыбкой - трудный субъект! Начальник решил обойтись только фразой: "Итак, всего доброго, доктор Райдер" - и протянул руку, но вдруг обнаружил, что она повисла в воздухе. Вот как, этот парень уходит неукрощенным! Начальнику это было неприятно - такое настроение после двух лет тюрьмы! - и он стал перебирать в памяти все, что было ему известно об этом заключенном. Осужден за незаконную операцию. Необщителен. Правда, начальник не позволял арестантам общаться друг с другом, но все же чувствовал себя спокойнее, когда знал, что они общались бы, если бы это не было строго запрещено. Поведение отличное. Мнение священника: неподатлив или что-то в этом роде. Работал в тюрьме переплетчиком. Как будто все в порядке. Но ярче всего в сознании начальника запечатлелось воспоминание о долговязой фигуре этого заключенного, стремительно кружившего по двору на прогулке, - что-то в нем напоминало волка. И вот он стоит перед ним! Начальник был высокого роста, но в этот миг почему-то казался себе очень маленьким. Он поднял висевшую в пустоте руку, чтобы вывести ее из этого не совсем приятного положения, и закончил разговор жестом. Тут только Э 299 раскрыл рот: - Это все? Начальник тюрьмы, привыкший слышать от заключенных "сэр" до последней секунды, покраснел. Но тон был настолько учтив, что он решил ничего не замечать. - Да, это все. - Благодарю вас. Прощайте. Глаза блеснули из-под бровей, на губах под длинным, тонким носом с горбинкой появилась улыбка, и человек легким шагом пошел к двери. Скованности в его движениях не было. Вышел он бесшумно. Черт возьми! Этот парень имел такой вид, будто думал о нем: "Бедняга! Ну и жизнь у тебя!" Начальник тюрьмы внимательно оглядел свой кабинет. Что и говорить, жизнь у него необычная, в строгих рамках профессии. На окнах решетки. Сюда он по утрам вызывал провинившихся заключенных... И, засунув руки в карманы, начальник нахмурился. Во дворе седоватый и осанистый старший надзиратель в синей форме шел, позвякивая ключами, впереди Райдера. - Все в порядке, - сказал он привратнику, также одетому в синее. - Номер двести девяносто девять выходит. Его ожидают? - Нет, сэр! - Ладно, открывай! Лязгнул ключ в замке. - Всего доброго, - сказал старший надзиратель, Бывший заключенный повернул к нему улыбающееся лицо и кивнул головой, потом обернулся к привратнику, кивнул и ему и прошел между ними, надевая на ходу серую фетровую шляпу. И снова лязгнул ключ в замке. - Улыбается, - заметил привратник. - Да, такого ничем не проймешь, - сказал старший надзиратель. - Но, как я слышал, он умный человек. В голосе его звучало возмущение и что-то вроде, удивления, он как будто понял, что это замечание помешало ему оставить за собой последнее слово. Засунув руки в карманы, освобожденный не торопясь шел по середине тротуара. В этот тусклый октябрьский день улицы были заполнены людьми, спешившими на обед. И всякий, случайно взглянув на этого прохожего, мгновенно отводил глаза, как отдергивают палец от раскаленного утюга... 2 Тюремный священник, собиравшийся провести свой выходной день в городе, увидел на платформе человека в серой шляпе, лицо которого показалось ему знакомым. - Да, это я, - сказал тот. - Бывший номер двести девяносто девять. Райдер. Священник удивился. - А... гм... - начал он, заикаясь. - Вы вышли сегодня, так, кажется? Надеюсь, вы... - Спасибо... С грохотом подошел поезд. Священник вошел в купе третьего класса. Бывший Э 299 последовал за ним. Священник был крайне удивлен: этот человек как будто и не сидел в тюрьме! А между тем это тот самый заключенный, у которого он в течение двух лет не имел, если можно так выразиться, никакого успеха и от которого всегда уходил с чувством какой-то неловкости. Вот он сидит напротив, читает газету, курит сигарету, как равный среди равных. Священник опустил газету и стал смотреть в окно, пытаясь решить, как ему держать себя, но, почувствовав, что за ним наблюдают, уголком глаза взглянул на сидевшего напротив. На лице у того было ясно написано: "Чувствуешь себя неловко, не так, ли? Но ты не беспокойся. Я против тебя ничего не имею. Тебе и так чертовски скверно". Не подыскав подходящего ответа на этот взгляд, священник сказал: - Хороший денек. Какая красота вокруг! Бывший Э 299 посмотрел на ландшафт за окном. Он улыбался, но у него был вид голодного человека, и священник предложил: - Не хотите ли бутерброд? - Спасибо. - Извините, я хочу у вас спросить, - сказал священник через некоторое время, стряхивая крошки с колен. - Что вы намерены теперь делать? Я надеюсь, вы... Ну что он мог сказать? "Начнете новую жизнь?", "Исправитесь?", "Теперь все у вас пойдет хорошо?". Ничего этого он не мог сказать и взял сигарету, предложенную бывшим Э 299. А тот тоже заговорил; он произносил слова медленно, они как бы впервые сходили с языка и с трудом пробивались сквозь табачный дым. - Эти два года были для меня драгоценны. - Ага! - сказал священник с надеждой. - Я чувствую себя великолепно. Настроение священника омрачилось. - Вы хотите сказать, - начал он, - вы не раскаиваетесь, что вы не... э-э-э... - Да, им просто нет цены! Выражение его лица огорчало священника: суровое, холодное и с такой странной улыбкой. Никакого смирения! Ему еще предстоит узнать, что общество не потерпит такого поведения. Нет, не потерпит! И очень скоро ему укажут его место. - Боюсь, вы скоро убедитесь, - благожелательно начал священник, - что люди ничего не забывают и ничего не прощают. У вас есть семья? - Жена, сын и дочь. - Как они вас встретят? - Этого я не знаю. - А ваши друзья? Я только хочу вас немного подготовить. - К счастью, у меня есть средства. Священник пристально смотрел на него. Какое счастье!.. Или, быть может, несчастье? - Если бы меня можно было сломить, то ваша тюрьма, конечно, сломила бы меня... Не угодно ли еще сигарету? - Нет, спасибо. Священник опечалился. Он всегда утверждал, что с "ними" ничего не поделаешь до тех пор, пока их воля не сломлена. Грустно видеть человека, получившего такой урок и все же оставшегося столь непокорным! Закрывшись газетой, он попытался читать. Но взгляд человека, сидевшего напротив, казалось, проникал сквозь газетный лист, и священнику было очень не по себе. Очень! II 1 В гостиной маленького домика близ Кью-Гарденс миссис Райдер держала в руках розоватый листок бумаги и смотрела на него так, как если бы это был паук, - при виде пауков она всегда испытывала непреодолимый ужас. Сидевший напротив сын встал, а дочь сразу перестала играть вариации Брамса на музыку Гайдна. - Он пишет, что сегодня вечером!.. Девушка сняла руки с клавишей. - Сегодня вечером? А я думала, что это будет через месяц. Отец верен себе: ну хоть бы заранее предупредил. Сын, светловолосый и румяный юноша с маленькой головой, привычным жестом вынул трубку и начал ее чистить. - Но почему он не попросил нас встретить его в Лондоне? Должен же он понимать, что нам надо прийти к какому-то соглашению. Дочь, худенькая брюнетка с густыми, коротко подстриженными волосами, тоже поднялась и стояла, облокотившись на рояль. - Что же нам делать, мама? - Пусть Джек пойдет и предупредит Мэйбл и Родерика, чтобы они сегодня не приходили. - Хорошо, а дальше что, если он останется здесь? Он знает, что я обручен и Берил тоже? - Кажется, я сообщила ему об этом в последнем письме. - А что ты решила делать, мама? - Все это так неожиданно... Я не знаю. - Это просто неприлично! - резко сказал сын. Дочь подняла упавшую телеграмму. - "Вокзал Эрлс-Корт, пять часов". Он может войти с минуты на минуту. Джек, поторопись, пожалуйста! Неужели он не догадывается, что здесь никто ничего не знает? Миссис Райдер отвернулась к камину. - Ваш отец всегда считался только со своими желаниями. - Ну, теперь ему придется считаться с другими. Я заставлю его... - Доктор Райдер, мэм. У двери, которую закрыла горничная, стоял, улыбаясь, бывший Э 299. - Ну, Берта? - сказал он. - А, Берил! И ты здесь, Джек? Откликнулась только дочь. - Ну, отец, ты мог бы известить нас заранее! Бывший Э 299 посмотрел по очереди в лицо каждому. - Никогда не следует предупреждать детей, что им придется проглотить пилюлю. Как вы все поживаете? - Очень хорошо, спасибо. А ты как? - Как нельзя лучше. В тюрьме здоровая жизнь! Словно во сне, миссис Райдер перешла комнату и протянула руку, как слепая. Бывший Э 299 не взял ее руки. - А у вас здесь уютно, - сказал он. - Можно мне вымыться? - Джек, проводи отца к умывальнику. - Нет, в ванную, пожалуйста. Сын отошел от окна, взглянул на улыбающееся лицо отца и пошел вперед, указывая ему дорогу. Миссис Райдер, худая, бледная, темноволосая, заговорила первая: - Бедный Филипп! - Ах, мама, жалеть папу просто невозможно. Ведь так было всегда. Он почти не изменился, только что усов нет. Вот тебя мне жалко. Он не может здесь оставаться. Ведь все думают, что ты вдова! - Люди обычно знают больше, чем нам кажется, Берил. - Но никто никогда даже не намекал на это. Почему он не посоветовался с нами? - Мы должны подумать о нем. - Он о нас не думал, когда решился на то ужасное дело. И ведь он сделал это бесплатно, без всякой надобности... Разве только.... Мама, иногда мне кажется, что он не мог этого не сделать, что он был не только ее врачом, но и... любовником! Миссис Райдер отрицательно покачала головой. - Если бы это было так, он бы мне сказал. Твой отец всегда считал, что он чист перед своей совестью. - Как мне быть с Родди? - Придется подождать. - А вот и Джек! Ну что? - Он налил в ванну воду такую горячую, какую только можно терпеть. И сказал: "Это первое, что делаешь, когда попадаешь туда, и первое, что делаешь после того, как вышел оттуда. Симметрично, не правда ли?" Мне надо отнести ему наверх чашку кофе. Право, все это ужасно! Прислуга, конечно, сообразит, что доктор Райдер - наш отец. Кто еще может прийти в дом и сразу полезть в ванну? - Это просто смешно. - Да? Незаметно, чтобы он хоть чуточку стыдился. У него такой вид, точно он готов кричать об этом на всех перекрестках. Я был уверен, что он уедет за границу. - Мы все так думали. - Если бы он был подавлен, то еще можно было бы его пожалеть. А у него такой веселый вид, как у клоуна на ярмарке. Да и преступление он совершил такое... гадкое. Ну, как я все это объясню Мэйбл? Если я просто скажу, что он сидел в тюрьме, она вообразит что-нибудь еще похуже. Мама, уговори его уехать сейчас же. Прислуге мы скажем, что он наш дядя и имел дело с больными оспой. - Мама, ты сама отнеси ему кофе. Ох, нет, тебе нельзя, раз прислуге будет сказано, что он дядя! Джек, объясни ему, что здесь никто ничего не знает и что мама не сможет этого перенести. И поторопись! Уже половина седьмого. Сын взъерошил зачесанные назад волосы. Его юное лицо имело весьма решительное выражение. - Сказать? Миссис Райдер кивнула головой. - Скажи ему, Джек, что я к нему приеду, куда он только захочет. Скажи: я ожидала, что он так и сделает - уедет куда-нибудь и позовет меня. А здесь... Это очень трудно... - Она закрыла рот рукой. - Конечно, мама! Я его заставлю понять. Но прислуге пока ни слова. А вдруг уехать придется нам? Ведь это его дом. - Это правда, мама? - Да. Я купила дом на его деньги по доверенности, которую он оставил. - Ох, это ужасно! - Все ужасно, но мы должны подумать и о нем. Девушка откинула со лба свои пушистые волосы. - Действительно, похоже на то, что мы оказали ему холодный прием! Но отец был всегда такой замкнутый. Не может же он ожидать, что мы вот так сразу начнем слюни распускать. Если ему было плохо, то и нам не лучше. - Ну, идти мне? - Да, отнеси ему кофе. Торопись, мой мальчик, и будь с ним поласковей. Сын с выражением юношеской непримиримости ответил: - Да, я знаю, как говорить с ним! - И вышел. - Мама! Не смотри так! - А как мне смотреть? Улыбаться? - Нет, улыбаться не надо... Это он улыбается. Ты лучше поплачь, тебе надо выплакаться. 2 Бывший Э 299 сидел в ванной и сквозь пар и дым от сигареты с улыбкой разглядывал большой палец на ноге. Из воды торчал черный от недавнего ушиба ноготь. Доктор Райдер взял кофейную чашечку из рук сына. - Целых два года и девять месяцев я предвкушал эту минуту, Джек... но она превосходит все мои мечты. - Отец... я должен.... - Хороший кофе, табак, горячая вода - величайшие блага на земле. Полчасика проведешь здесь - и чист, как стеклышко, телом и душой! - Отец... - Что? Ты можешь еще что-нибудь к этому добавить? - Мы... мы живем здесь уже почти два года... - Меньше, чем я был там. Вам здесь нравится? - Да. - А мне там не нравилось. Ты изучаешь медицину? - Нет. Ботанику. - Отлично. Тебе не придется иметь дело с людьми. - Мне обещают работу в здешнем ботаническом саду с начала будущего года. И я... я помолвлен. - Замечательно! Я за ранние браки. - Верил тоже помолвлена. - А твоя мать случайно не помолвлена? - Отец! - Дорогой мой, никто не застрахован от того, что его бросят. Зачем ожидать от своей семьи больше, чем от других? Pas si bete {Я не так глуп (франц.).}. Глядя на это улыбающееся лицо, с которого горячая вода уже сгоняла тюремную благодать, юноша ощутил прилив раскаяния. - У нас ни разу не было подходящего случая сказать тебе, как мы жалели тебя. Но мы до сих пор никак не можем понять, зачем ты это сделал? - Разве я сделал бы это, если б знал, что все раскроется? Но женщина погибала, отправлялась ко всем чертям... а я рисковал немногим... И вот, пожалуйста! Никогда никого не спасай, если это сопряжено с риском для тебя, Джек. Я думаю, ты с этим согласен. Юноша сильно покраснел. Ну как он мог сказать то, что собирался! - Я совсем не намерен поджимать хвост, - продолжал его отец. - Тебя не затруднит отнести чашку? - Может, ты хочешь еще, отец? - Нет, благодарю. Когда вы обедаете? - В половине восьмого. - Принеси мне, пожалуйста, бритву, а то сегодня утром меня брили каким-то тесаком. - Сейчас принесу. И сын пошел за бритвой. Не видя перед собой этого улыбающегося, чужого человека в ванне, он снова взял себя в руки. Он должен поговорить с ним начистоту - и поговорит! Когда он вернулся с бритвенным прибором, отец лежал, закрыв глаза, глубоко погрузившись в воду. Прижавшись спиной к двери, сын выпалил: - Здесь никто ничего не знает. Все думают, что мама вдова. Человек в ванне открыл глаза, и снова на лице его появилась улыбка. - Ты в этом уверен? - Да. Я знаю, что Мэйбл, девушка, с которой я обручен, ничего не подозревает. Она придет сегодня к обеду. И Родди Блейдс, жених Берил, тоже. - Мэйбл и Родди. Рад узнать их имена. Будь любезен, дай мне то большое полотенце. Я сейчас буду мыть голову. Подав отцу полотенце, юноша повернулся, чтобы уйти. Но у двери остановился. - Отец... - Вот именно! Эти естественные родственные связи постоянны и не подлежат изменению. Юноша повернулся и выбежал из ванной. Внизу, у лестницы, мать и сестра ожидали его. - Ну? - Ничего не вышло. Я просто не мог заявить ему, что мы хотим, чтобы он уехал. - Конечно, мой дорогой, я понимаю. - Ах, мама! Джек, ты должен!.. - Не могу. Я сейчас пойду их предупредить. И, схватив шляпу, Джек убежал. Он бежал в вечернем тумане мимо маленьких домиков и пытался что-нибудь придумать. На углу, в конце ряда домиков, он остановился и позвонил. - Можно видеть мисс Мэйбл? - Она одевается, сэр. Войдите, пожалуйста. - Нет. Я подожду здесь. Стоя в темноте на крыльце, он репетировал: "Ты прости, но к нам приехал неожиданно один человек по делу..." Да, но что сказать, по какому делу? - Здравствуй, Джек! В дверях появилось видение - русая головка, розовое круглое, голубоглазое личико над пушистым свитером. - Послушай, дорогая... закрой дверь. - Зачем? Что такое? Что-нибудь случилось? - Да, изрядная неприятность.... Сегодня тебе нельзя будет к нам прийти, Мэйбл. - Не обнимай так крепко! А почему нельзя? - Ну-ну. Так... есть причины. - А я знаю! Твой отец вышел из тюрьмы. - Что? Да как ты... - Ну, конечно, мы все это знаем. Теперь мы должны быть очень внимательны к нему. - Неужели ты хочешь сказать, что Родди и все... а мы-то думали, что никто ничего не знает. - Что ты, все знают! Одни к этому относятся так, другие иначе. Я - иначе. - А ты знаешь, что он сделал? - Да, я раздобыла газету и прочла весь отчет о процессе. - Но почему ты мне ничего не рассказала? - А ты почему не говорил? - Это было так ужасно! А ты как думаешь? - Я думаю, что с ним поступили безобразно. - Но нельзя же разрешать подобные вещи. - Почему нельзя? - Но откуда же тогда будут браться люди? - Англия и так перенаселена. Все это говорят. - Это - совсем другое дело. А тут закон. - Слушай, если ты хочешь спорить, то заходи в дом. Тут здорово холодно. - Нет, я не хочу спорить. Мне надо еще предупредить Родди. Как хорошо, что ты все понимаешь, милая! Только... ты не знаешь моего отца. - Значит, мне нельзя прийти? - Не сегодня. Мама... - Она, наверное, страшно рада? - Д-да... она рада... - Ну, всего хорошего. И знаешь что, ты отправляйся домой, а я скажу Родди. Ну-ну, не мни меня! Возвращаясь бегом домой мимо маленьких домиков, Джек думал: "Как странно, боже мой! Все оказалось наоборот. Она! Она!.. Это очень современно". 3 Бывший Э 299 сидел у камина, зажав сигарету в улыбающихся губах. Перед ним стоял стакан. В камине потрескивали угли. Часы пробили одиннадцать. Бросив окурок в золу, он потянулся и встал. Поднялся по лестнице, открыл первую дверь. В комнате было темно. Послышался тихий голос: - Филипп? - Я. Он повернул выключатель, вспыхнул свет. Его жена сидела в постели очень бледная. Она пролепетала: - Сегодня? Ты непременно хочешь?.. Бывший Э 299 подошел к кровати, губы его все улыбались, в глазах было голодное выражение. - Вовсе нет. В тюрьме приучают к воздержанию. Тебе сейчас противно?.. Пусть будет так. Спокойной ночи. Голос из постели еле слышно отозвался: - Филипп, ты меня прости. Но все это... так неожиданно... И я... - Пустяки. Он повернул выключатель, и свет погас. Дверь закрылась. Три человека не могли уснуть в доме. Один спал. Те трое, что не спали, думали: "Если бы только он дал нам повод пожалеть его! Если бы мы могли его полюбить! Его самообладание просто пугает и отталкивает. Оно неестественно. Ему бы следовало искать нашего сочувствия и сочувствовать нам. А он, кажется, ни к себе, ни к нам, ни к кому на свете ничего не чувствует. А что будет завтра? Разве можно теперь жить здесь? Сможем ли мы терпеть его присутствие в доме или поблизости? Он страшен!" Спящий лежал в постели, в настоящей постели впервые за тысячу и одну ночь. Глаза на лице, как бы вырезанном из слоновой кости, были крепко закрыты. Он спал и во сне улыбался, радуясь мягкости своего ложа. Уже после рассвета бодрствующие уснули, а спящий проснулся. Его взгляд искал одежду, сложенную на полке в углу, а пониже - блестящую жестяную кружку, искал глазок в двери и полосу клеевой краски на стенах тесной, накрепко замкнутой камеры. И вдруг кровь отлила от сердца: ничего этого не было! Все его существо боролось с фантастичностью окружающего. Он лежит в комнате и видит, как свет пробивается сквозь ситцевые занавески, и на нем ночная рубашка. А под ним самая настоящая простыня! Он вздрогнул, не смея себе поверить, затем откинулся назад и лежал, улыбаясь, разглядывая оклеенный бумагой потолок. III 1 - Так не может продолжаться, мама! Не может! В его присутствии я чувствую себя жалким червяком. Я тоже сбегу, как Берил. У него одна цель - заставить всех чувствовать себя мелкими и ничтожными. - Не забывай, что он пережил. - Но я не понимаю, почему он должен отыгрываться на нас. Мы ничего ему не сделали, только страдаем из-за него. - Он вовсе не хочет обидеть нас или кого другого. - Ну да! У всякого, кто заговорит с ним, сразу пропадает желание продолжать. Он как будто кожу сдирает с человека. Это похоже на болезнь. - Его можно только жалеть. - Но он вполне счастлив, мама. Он просто берет реванш. - Если бы в тот первый вечер... - Мы пытались. Ничего не вышло. Он совершенно ни в ком не нуждается. Как быть завтра вечером? - Мы не можем оставить его одного в канун рождества, Джек. - Тогда нам придется взять его с собой к Берил. Здесь я не выдержу. Смотри! Вон он идет. Бывший Э 299, с книгой под мышкой, большими легкими шагами прошел под окном, у которого стояли мать и сын. - Не может быть, чтобы он не видел нас. А прошел как мимо пустого места! 2 Бывший Э 299 с книгой под мышкой вошел в Нью-Гарденс и сел на скамейку. Бонна с тремя детьми подошла и уселась рядом. - Питер, Джоан и Майкл, - сказал бывший Э 299, - имена очень модные. Воспитательница беспокойно заерзала на месте: этот джентльмен такой странный. И чего он улыбается? - Чему вы их обучаете? - Чтению, письму, счету, сэр, и рассказываю из библии. - А дети умные?.. М-да, не очень. Правдивы?.. Нет! Ну да, дети никогда не бывают правдивыми. Бонна нервно сжала руки. - Питер, - сказала она, - где твой мяч? Пойдемте поищем его. - Да он у меня, мисс Сомерс. - А! Все равно, здесь очень свежо. Идем. Она ушла, и Питер, Джоан и Майкл поплелись за ней. Бывший Э 299 продолжал улыбаться. Китайский мопс, тащивший за собой пожилую толстую даму, подошел и обнюхал его брюки. - Это он чует запах моей кошки, - пояснил бывший Э 299. - Кошки и собаки любят, знаете ли... Подхватив своего мопса и держа его под мышкой, как шотландскую волынку, толстая дама, переваливаясь, словно встревоженная гусыня, поспешила уйти. Прошло несколько минут. Рабочий с женой сели на скамейку полюбоваться Пагодой. - Любопытное строение! - сказал бывший Э 299. - Да! - отозвался рабочий. - Говорят, японское. - Китайское, мой друг. Хороший народ китайцы. Никакого уважения к человеческой жизни. - Что такое? Хороший... Так вы сказали... - Именно так. - Гм!.. Жена рабочего выглянула из-за него. - Пошли, Джон! Тут мне солнце в глаза. Рабочий встал. - Хороший народ, вы сказали? Вот как? - Да. Жена потянула рабочего за рукав. - Ну, перестань ввязываться в споры с незнакомым. Идем! И она увела мужа. Часы пробили двенадцать. Бывший Э 299 поднялся и вышел из сада. Пройдя мимо нескольких домиков, он позвонил у входа в маленькую мастерскую. - Если ваш отец все еще не видит, я бы почитал ему, как бывало. - Пожалуйте, сэр. Отец ослеп навсегда. - Так я и полагал. На диване под красными султанами раскрашенного ковыля сидел невысокий, коренастый мужчина и вырезал из дерева статуэтку. Он засопел и обратил невидящие глаза в сторону гостя. Все черты его квадратного лица, казалось, говорили: "Меня не сломишь". - Что вы вырезаете? - спросил бывший Э 299. - Сегодня канун рождества, вот я и вырезаю Христа. Они у меня довольно хорошо получаются. Хотите этого? - Спасибо. - До конца бодро держался наш господь, не так ли? "Люби ближнего, как самого себя!" Значит, надо любить и себя. И он себя любил, думается мне. Впрочем, я не осуждаю его за это. - Пожалуй, легче любить ближних, когда их не видишь, верно? - Что, что? Разрешите мне ощупать ваше лицо. Это мне здорово поможет справиться с моим деревянным Христом. Я их стараюсь делать похожими на живых людей. Бывший Э 299 нагнулся, и слепой ощупал его лицо кончиками пальцев. - Высокие скулы, глаза сидят глубоко, надбровья совсем особенные, лоб невысокий, волосы густые. От скул идут вниз две впадины, нос тонкий, с горбинкой, подбородок острый. Усов нет. Вы улыбаетесь, не так ли? А зубы у вас свои? Надо вам сказать, вы замечательная модель. Я не всегда делаю Христа с бородой. Как вам угодно, чтобы он висел или нес крест? - Как хотите. А свое лицо вы когда-нибудь копировали? - Не для него. Вот для героев и государственных деятелей я гожусь. Свое лицо я придал капитану Скотту. У меня тип лица более задиристый, а у вас оно суровое и немного пронзительное, подходит для святых, мучеников и им подобных. Я еще разок пройдусь по вашему лицу, тогда мне будет все ясно. Так - острый кадык, одно плечо слегка перекошено, уши немного торчат. Вы довольно высокий и худой, да? При ходьбе выбрасываете ноги? Дайте на минутку вашу руку. Наверно, вы грызете ногти. Глаза голубые, а? И в середине такие светлые точки, да? Волосы у вас до того, как начали седеть, были рыжеватые, угадал? Ну, вот спасибо, очень вам обязан. А теперь, если желаете почитать, читайте, а я буду работать. Бывший Э 299 открыл книгу: - "...Но вот однажды Гедлибергу не посчастливилось, он оскорбил проезжего, возможно, даже не подозревая об этом и уж, разумеется, не жалея о содеянном, ибо Гедлиберг был сам себе голова, и его мало тревожило, что о нем думают всякие чужаки. Однако на сей раз следовало бы сделать исключение, так как по натуре своей человек этот был зол и мстителен..." - Ага! - воскликнул с чувством слепой. - Вот то-то и оно. Кстати, о чувствах, почему вы ко мне так по-дружески относитесь, позвольте вас спросить? - Я могу на вас смотреть, мой друг, а вы меня не видите. - Ха! А как у вас со всеми остальными? - Они могут смотреть на меня, а я могу их не видеть. - Понятно! Мизантропия. Есть причины для этого? - Тюрьма. - Ого! Изгнанник, отвергнутый людьми. - Скорее наоборот. Слепой перестал резать и выдалбливать. - Я люблю независимость, - сказал он. - Мне нравится человек, который способен идти своим путем. Наблюдали когда-нибудь кошек? Люди большей частью подобны собакам, и редко попадается человек, похожий на кошку. А за что вы попали туда? Не слишком бесцеремонный вопрос? - Я медик. - Вот как! Скажите, что принимать, когда жжет под сердцем? - А это смотря отчего жжет. - Понимаю, что вы хотите сказать. Когда я стал слепнуть, у меня ужасно жгло в сердце. Но я перетерпел это. Что толку? Хуже этого уже не бывает, и потому чувствуешь себя вроде как застрахованным. - Вы правы, - сказал бывший Э 299 и встал. Слепой повернулся к нему. - Вы сейчас улыбаетесь? - спросил он. - Дайте мне, пожалуйста, еще раз ощупать ваше лицо, когда вы улыбаетесь, а? Бывший Э 299 нагнулся к его протянутым пальцам. - Да, - сказал слепой, - то же самое с вами. Коснулись дна. Когда зайдете в следующий раз, я кое-что покажу вам, и, думаю, вам понравится. Спасибо за чтение. - Когда вам надоест, скажите. - Хорошо, скажу, - отозвался слепой и, сидя неподвижно, долго прислушивался к затихающим шагам своего гостя. 3 Канун рождества. Ночь ненастная, ветреная, льет дождь. По улице идет бывший Э 299 на два ярда впереди жены, их сын следует на два ярда позади матери. В дверях, поджидая их, стоит закутанная в меха фигурка. - Идем, милая. Прости, мы не могли не привести его. - Конечно, вы должны были это сделать, Джек. - Смотри, он даже не может идти с мамой рядом. Это болезнь. Сегодня он отправился в церковь и в течение всей проповеди не сводил глаз со священника. Бедняга викарий еле выдержал. - А о чем была проповедь? - О братской любви. Мама говорит, что он это делает не нарочно, но это похоже на взгляд... как назывался тот зверь, у которого был такой страшный взгляд? - Василиск. Я пыталась, Джек, поставить себя на место твоего отца. Он там, наверное, кровавые слезы с кровью глотал, а всякие хамы помыкали им, как собакой, и это почти три года! Если тебя не сломят, так станешь на людей не похож. И все же это лучше, чем если бы он вышел оттуда и пресмыкался. - Может быть. Осторожнее - дождь! Дай-ка я подыму твой капюшон, милая. И шум дождя заглушает шепот. А в прихожей, в дверях ярко освещенной комнаты под пучком омелы стоит девушка с пушистыми волосами. - Счастливого рождества, папа! - Спасибо. Поцеловать тебя? - Как хочешь. Мамочка, милая! Хелло, Джек, Мэйбл! Входите! Родди, возьми у папы пальто. - Как поживаете, сэр? Ужасная погода. - Одно из преимуществ тюрьмы: нас никогда не беспокоила погода. Там тоже вывешивали надписи в веночках из ягод остролиста: "Мир и Добро". Очень мило! Христианство - великолепная мистификация, не правда ли? И опять четверо идут по улице. Звонят колокола, призывают верующих на ночное рождественское богослужение. - Ну и вечерок! - Джек, дай им уйти подальше - еще услышат. - Хуже некуда! Да он хоть кого изведет! Я думал, после выпивки он станет приятнее. Он ведь очень много выпил. - Еще несколько дней осталось терпеть, а там... - Ты согласна с мамой, Мэйбл, что он делает это не намеренно? - Конечно, согласна. - Как он сидит и улыбается! Ушел бы себе в пустыню и там улыбался! - А может быть, он уже там... 4 - Это вам, - сказал слепой. - Все, что я могу сделать в моем положении. С крестом пришлось повозиться. Боюсь, немного тяжеловат. Но я думаю, что вы не взыщете. - Да это настоящий шедевр! - Серьезно? - спросил слепой. - Можно еще подправить красками. Тогда он станет больше похож на человека. - Обязательно это сделаю. - Я бы оставил лицо и крест некрашеными. Но волосы, одежда и кровь из-под тернового венца - все это выиграет, если немного подкрасить. Ну, а как поживает человек, который совратил Гедлиберг? Бывший Э 299 открыл книгу. - "...Гудсон оглядел его с головы до пят, точно отыскивая на нем местечко погаже, и сказал: "Так вы, значит, от комиссии по расследованию?" Солсберри отвечает, что примерно так оно и есть. "Хм! А что им нужно - подробности или достаточно общего ответа?" "Если подробности понадобятся, мистер Гудсон, я приду еще раз, а пока дайте общий ответ". "Ну, хорошо, тогда скажите им, пусть убираются к черту. Полагаю, этот общий ответ их удовлетворит. А вам, Солсберри, советую: когда придете за подробностями, то захватите корзинку, а то в чем вы потащите домой свои останки?" Слепой засмеялся от удовольствия. - Эх! Люблю я этого Твена. Хорошее чувство юмора - ничего приторного. - Хинин и собачий лай? - Собачий лай, да и хватка тоже, - сказал слепой. - А что вы сами думаете о человеке? - Мало или ничего. - И все же в общем он не так уж плох. Возьмите нас с вами. У каждого из нас свои неприятности, а мы веселимся, как мальчишки. Надо полагаться только на самого себя, или придется страдать. Ведь вы то же самое думаете? Правда? Вот и головой кивнули. Или мне показалось? - Нет, не показалось. Похоже, что ваши глаза видят не хуже, чем у зрячего. - Они у меня блестящие, да? Мы с вами могли бы выплакать свои глаза. Но мы этого не сделали. Вот почему я и говорю, что с нами дело обстоит не так уж плохо. Отойди от мира и не вешай носа! Все равно счастливы вы будете только тогда, когда решите, что в жизни хуже, чем сейчас, быть не может. Так ведь, а? - Да. - Мне для этого понадобилось пять лет. А вам? - Около трех. - Что ж, у вас передо мной преимущество - происхождение и образование. Это даже по голосу чувствуется - тонкий такой, насмешливый. А я начинал в парикмахерской. И там мне не повезло - несчастный случай со щипцами для завивки. Больше всего мне жаль, что не могу ходить на рыбалку. Некому сводить меня. А вам не жаль, что вы больше не можете кромсать людей? - Нет. - Да, вероятно, у образованных людей вообще не бывает слабостей. А вот у меня настоящая страсть к рыбалке. Не было случая, чтобы я пропустил хоть одно воскресенье, в любую погоду. Вот почему я теперь занялся резьбой. Надо иметь какой-ни