рижимал к груди пачку второго выпуска "Вестминстерской газеты", которую ему только что сбросили с тележки. "Ну что ж, - подумал Хилери, отходя. - Он-то уж по крайней мере имеет обо всем вполне определенное мнение". Рядом с Хилери, упрямо сжав челюсти, семенил маленький бульдог. Он смотрел вверх и, казалось, говорил: "Давно пора было расстаться с этим человеком "действия!" ГЛАВА VII  РАСКИДАННЫЕ МЫСЛИ СЕСИЛИИ  Миссис Стивн Даллисон сидела у себя в будуаре за старым дубовым бюро и старалась привести в порядок свои мысли. Они были раскиданы перед ней и на листках именной бумаги, начинаясь словами "Дорогая Сесилия" или "Миссис Таллентс-Смолпис просит", и на кусочках картона, вверху которых стояло название, театра, картинной галереи или концертного зала, и на клочках бумаги уже не столь высокого качества, где первые слова были "Дорогой друг", а последнее - название какого-нибудь широко известного места, например, "Уэссекс", чтобы изложенная после обращения просьба не вызывала подозрений. Помимо всего этого, перед миссис Даллисон лежали листы ее собственной именной бумаги, озаглавленные "Кенсингтон, Олд-сквер, 76", и две записные книжечки. Одна из них была переплетена в мраморную бумагу, и на ней стояло: "Прошу беречь эту книжку", - а на другой, переплетенной в кожу какого-то окончившего свой век зверька, было написано только одно слово: "Визиты". На Сесилии была шелковая сиренево-голубая блузка с длинными рукавами, которые вовсе скрывали бы тонкие кисти рук, если бы не застегивались у запястья на серебряные пуговки в форме розочек. Сесилия слегка хмурила лоб, будто недоумевая, о чем, собственно, ее "мысли". Она сидела здесь каждое утро, перебирая их и разнося по своим записным книжечкам. Только благодаря такой кропотливой работе и она сама, и ее муж, и дочь могли быть в курсе всех новых течений. А так как нужно было следить за тем, чтобы в курсе нового быть ровно настолько, насколько это считалось необходимом, у Сесилии почти ежедневно разыгрывалась мигрень. Ибо страх, как бы не упустить одну новинку или не уделить слишком много внимания другой, был для нее вполне реальным. Столько встречалось интересных людей, столько было и у нее и у Стивна всяких знакомств, которые ей хотелось бы поддерживать, что было чрезвычайно важно не поддерживать одного за счет остальных. Да еще нужно было оставаться женственной, и это, при необходимости шагать в ногу с веком, не на шутку утомляло ее. Иногда она с завистью думала о той великолепной изоляции, какой добилась Бианка, - что это было именно так, она знала не с чьих-либо слов, а скорее интуитивно. Но Сесилия думала так нечасто, потому что была преданным созданием, Стивн и заботы о его комфорте всегда стояли у нее на первом месте. И хотя порой ее раздражало, что "мысли" приходят и приходят с каждой почтой, она, в сущности, раздражалась не так уж сильно, едва ли более, чем персидская кошечка у нее на коленях, которая тоже сидела часами, стараясь поймать собственный хвост; и у нее тоже на лбу пролегла морщинка, а щеки были немного втянуты. Решив, наконец, какие именно из концертов она вынуждена пропустить, уплатив свой взнос в "Лигу борьбы с консервированным молоком" и приняв приглашение посмотреть, как из воздушного шара будет падать человек, Сесилия задумалась. Потом, обмакнув перо в чернила, написала: "Хай-стрит, Кенсингтон Господам Розу и Торну. Миссис Стивн Даллисон просит доставить ей на дом голубое платье, купленное ею вчера, немедленно, без переделки". Нажимая кнопку звонка, она подумала: "Вот и работа для бедняжки миссис Хьюз. Надо полагать, она сделает все не хуже, чем у Роза и Торна". - Пожалуйста, попросите ко мне миссис Хьюз, - сказала она. - Ах, это вы, миссис Хьюз! Входите же! Швея прошла на середину комнаты и стояла, опустив натруженные руки; в ее больших карих глазах не было ничего, кроме покорного терпения. Она была загадочным существом. Ее присутствие всегда вызывало в Сесилии что-то вроде досады, как будто она видела перед собой женщину, какой могла бы быть и сама, если бы не ряд мелких случайностей. Сесилия так остро сознавала, что должна сочувствовать миссис Хьюз, так стремилась показать, что их не разделяют никакие барьеры, так хотела быть хорошей, что уже не говорила, а почти мурлыкала. - Ну, как наши портьеры, миссис Хьюз? - Хорошо, мэм, спасибо, мэм. - На завтрашний день я приготовила вам еще другую работу, переделку платья. Завтра вы прийти сможете? - Да, мэм, спасибо, мэм. - А как ваш маленький? Здоров? - Да, мэм, спасибо, мэм. Наступило молчание. "Нет смысла говорить с ней о ее домашних делах, - подумала Сесилия. - Не то, чтоб мне это было безразлично..." Но молчание действовало ей на нервы, и она быстро спросила: - Как ваш муж? Лучше ведет себя теперь? Ответа не последовало. Сесилия увидела, что по щеке женщины медленно скатывается слеза. "О боже мой, вот бедняжка! - подумала Сесилия. - Теперь уж отступать нельзя". - Он ведет себя очень дурно, мэм, - сказала вдруг швея почти шепотом. - Я хотела поговорить с вами. Все началось с тех пор, как эта девица... - Лицо ее приняло жесткое выражение. - С тех пор, как она сняла у меня комнату. Он теперь только и делает... только и делает, что не обращает на меня внимания. У Сесилии приятно екнуло сердце - естественная реакция, когда речь заходит о чьей-то любовной драме, как бы ни была она печальна. - Вы имеете в виду маленькую натурщицу? - спросила она. Швея ответила взволнованно: - Я не хочу наговаривать на нее, но она приворожила его, приворожила - и все тут. Он только и говорит, что о ней, и все болтается возле ее комнаты. Вот потому-то я и была не в себе, когда мы в тот день с вами встретились... А со вчерашнего утра, после того, как приходил мистер Хилери, он мне все грубит, и он толкнул меня, и... и... Губы ее уже не могли более выговорить ни слова, но так как в присутствии людей вышестоящих плакать не полагалось, вместе с последними словами она проглотила и слезы; в ее тощей шее как будто двигался вверх и вниз какой-то комок. При упоминании имени Хилери Сесилия вместо приятного волнения вдруг почувствовала нечто другое: любопытство, страх, обиду. - Я вас не совсем понимаю, - сказала она. Швея перебирала складки платья. - Конечно, я тут ни при чем, что он так грубит. И я, конечно, не хочу повторять все те гадости, которые он говорил о мистере Хилери, мам. Он прямо с ума сходит, как только заговорит об этой девчонке... Последние слова она произнесла почти злобно. Сесилия уже готова была сказать: "Достаточно, прошу вас. Я больше не хочу ничего слушать", - но любопытство и непонятный, неясный страх заставили ее вместо этого повторить: - Я не понимаю. Вы хотите сказать, что ваш муж позволил себе заявить, будто мистер Хилери имеет какое-то отношение к этой девушке? Или я поняла вас неверно? Про себя она подумала: "По крайней мере, я сразу оборву это". Лицо швеи было искажено, так она силилась овладеть своим голосом. - Я ему толкую, мэм, что, с его стороны, очень дурно говорить такие вещи, я знаю, мистер Хилери очень добрый господин. Да и какое, говорю, тебе дело, у тебя есть своя жена и двое детей... Я видела его на улице, он ее выслеживал, все бродил возле дома миссис Хилери, как раз когда я работала там>... поджидал эту девицу... Потом шел за ней... до самого дома... И опять губы ее отказались произнести еще хотя бы слово, и опять она могла только проглотить слезы. "Надо непременно сообщить Стивну, - подумала Сесилия. - Этот Хьюз опасный человек". Сердце ее, которому всегда было так тепло и уютно, сжалось, смутное беспокойство и страх поднялись в ней с еще большей силой: она как будто увидела вдруг, что темный лик чужой, грязной жизни глядит на семейство Даллисонов. Тут снова раздался голос швеи; она заговорила быстро, как будто боясь остановиться: - Я ему сказала: "О чем ты думаешь? И это после того, как миссис Хилери была так добра ко мне?" Но он совсем как сумасшедший, когда напьется, и он говорит, что пойдет к миссис Хилери... - К моей сестре? Зачем это? Вот негодяй! Услышав, что чужая женщина называет ее мужа негодяем, миссис Хьюз покраснела, лицо ее задрожало, по нему промелькнула тень обиды. Разговор этот уже успел произвести перемену в отношениях между двумя женщинами. Теперь каждая из них как будто знала точно, в какой мере она может довериться другой и сколько можно получить от нее сочувствия, как если бы жизнь вдруг разогнала туман и они увидели, что находятся по разные стороны глубокого рва. В глазах миссис Хьюз было выражение, характерное для тех, кто уже знает, что не следует огрызаться, иначе можно утратить и те скромные позиции, которые отведены тебе жизнью. А глаза Сесилии смотрели холодно и настороженно. "Я сочувствую вам, - казалось, говорили они, - я сочувствую, но прошу понять, что вы не можете рассчитывать на сочувствие, если ваши семейные дела начнут компрометировать членов моей семьи". Главной ее мыслью теперь было избавиться от этой женщины, которая невольно выдала, что лежит за ее тупым, упрямым терпением. Это не было черствостью со стороны Сесилии, но лишь естественным результатом того, что ее разволновали. Сердце ее билось, как испуганная птица в золоченой клетке, завидевшая вдали кошку. Однако она не утратила своей благоразумной практичности и спокойно сказала: - Вы мне, кажется, говорили, что ваш муж был ранен в Южной Африке. Мне думается, он не совсем... Я полагаю, вам следует обратиться к врачу. Ответ швеи, медленный и деловитый, пугал еще больше, чем бурный взрыв ее чувств: - Нет, мэм, он не сумасшедший. Подойдя к камину, сиренево-голубой кафель для которого ей пришлось так долго разыскивать, Сесилия стояла под репродукцией картины Боттичелли "Весна", смотрела на миссис Хьюз и не знала, что делать. Сонная кошечка, потревоженная на груди хозяйки, не отрываясь, глядела ей в лицо, будто хотела сказать: "Обрати на меня внимание, я стою этого: я такая же, как ты и все то, что тебя окружает. Мы обе с тобой элегантны и вполне изящны, обе любим тепло и котят, обе не любим, когда нас гладят против шерстки. Тебе долго пришлось искать, чтобы найти такое совершенство, как я. Ты видишь эту женщину. Сегодня я сидела у нее на коленях, когда она подшивала твои портьеры. Она не имеет права быть здесь, она не то, чем кажется, она умеет кусаться и царапаться, я знаю. Колени у нее жесткие, а из глаз капает вода. Она промочила мне всю спинку. Смотри, будь осторожна, не то она и тебе спинку промочит!" Все то, что было в Сесилии от персидской кошечки, - любовь к уюту и красивым вещам, привязанность к своему жилищу с его ценной обстановкой, любовь к своему самцу и к своему детенышу, Тайми, забота о собственном покое - пробудило в ней желание вытолкать из комнаты эту тощую женщину с кроткими глазами, таящими, однако, сварливую злобу, - женщину, которую всегда окружала атмосфера жалких горестей, убогих угроз и сплетен. Особенно ей хотелось этого потому, что по беспомощной позе швеи было ясно, что и той хотелось бы легкой жизни... Только начни думать о подобных вещах и сразу чувствуешь себя старше своих тридцати восьми лет. Кармана в юбке Сесилии не было, провидение уже давно удалило карманы с женских юбок, но на столе перед ней лежала сумочка, и из нее она извлекла два предмета, два самых существенных атрибута своего "благородного" положения. Слегка коснувшись носа первым из них (она боялась, что нос блестит), она стала рыться во втором. И снова бросила неуверенный взгляд на швею. Сердце ей говорило: "Дай бедной женщине полсоверена, это может ее утешить", - но разум подсказывал: "Я должна ей за шитье четыре шиллинга и шесть пенсов; после того, что она только что говорила о своем муже, и этой девушке, и о Хилери, давать ей больше, пожалуй, небезопасно". Она вытащила из кошелька две полкроны, и тут ее осенило: - Я передам сестре то, о чем вы мне рассказывали. Так и скажите мужу. Еще не успев договорить, она уже поняла по невеселой улыбочке, мелькнувшей на лице миссис Хьюз, что швея не поверила ей, из чего можно было заключить, что миссис Хьюз не сомневается в причастности Хилери ко всей этой истории. Сесилия поспешно сказала: - Можете идти, миссис Хьюз. И миссис Хьюз, не проронив ни звука, повернулась и вышла. Сесилия снова обратилась к своим раскиданным мыслям. Они все еще лежали перед ней, и свет солнца, проникающий сквозь низкое окно, как будто стирал с них значительность. Ей вдруг показалось, что не так уж важно, пойдет ли она вместе со Стивном смотреть в интересах науки, как человек будет падать из воздушного шара, послушает ли, в интересах искусства, господина фон Краффе, исполнителя польских песен; она даже как будто почувствовала, что ее отношение к консервированному молоку готово измениться к лучшему. Задумчиво разорвав записку к Розу и Торну, она опустила крышку бюро и вышла из комнаты. Поднимаясь по лестнице, дубовые перила которой не переставали радовать ее сердце, Сесилия решила, что глупо было бы нарушать обычный утренний распорядок из-за каких-то смутных, грязных и, в конце концов, непосредственно ее не касающихся сплетен. Войдя в туалетную комнату Стивна, она остановилась и стояла, глядя на его штиблеты. Внутри каждого штиблета пребывала его деревянная душа; ни на одном из них не было ни морщинки, ни дырочки. Как только штиблеты снашивались, из них вынимали их деревянные души, а тела отдавали бедным, и, в согласии с той теорией, послушать лекции о которой одна из раскиданных мыслей как раз сегодня приглашала Сесилию, деревянные души немедленно переселялись в новые кожаные тела. Сесилия глядела на ряд до блеска начищенных штиблет, охваченная чувством одиночества и неудовлетворенности. Стивн служит закону, Тайми занимается искусством, оба делают что-то определенное. Только она одна должна сидеть дома и ждать; заказывать обед, отвечать на письма, ходить за покупками, садить в гости, и за всей этой кучей дел она все равно не может отвлечься от того, что рассказала ей миссис Хьюз. Сесилия не часто задумывалась над своей жизнью, так похожей на жизни сотен других обитательниц Лондона. Она жаловалась, что не в силах переносить ее, но переносила отлично. Когда требовалось решать китайскую головоломку раскиданных мыслей, она не без удовольствия направляла свой здравый смысл и несколько сомневающийся взгляд на каждую из них по очереди, за каждую принимаясь с каким-то настороженным рвением и увлекая за собою Стивна в той мере, в какой он допускал это. Теперь, когда Тайми стала взрослой, Сесилия почувствовала, что одновременно и утратила цель жизни и приобрела большую свободу. Она и сама не знала, радоваться ей тому или огорчаться. Теперь у нее было больше времени для новых интересов, для новых людей, для Стивна, но в сердце как будто образовалась пустота, какая-то боль вокруг него. Что бы подумала Тайми, услышь она эту историю о своем дяде? Мысль эта повлекла за собой всю ту цепь сомнений, которые последнее время одолевали Сесилию. Станет ли ее дочурка такой же, как она сама? А если нет, то почему нет? Стивн подшучивал над короткими юбками дочери, над ее увлечением хоккеем, над дружбой с молодыми людьми. Он подшучивал над тем, что Тайми не позволяет ему подшучивать над ее занятиями живописью и над интересом к "низам". Его шуточки раздражали Сесилию, ибо она скорее женским инстинктом, чем разумом, ощущала вокруг себя тревожную перемену. Молодые люди как будто уже не влюблялись в девушек, как то бывало в дни ее юности. Теперь они относились к девушкам по-иному: спокойно и по-дружески деловито, с каким-то почти научным, не слишком серьезным интересом. И Сесилию несколько беспокоило, как далека все это может зайти. Она чувствовала, что отстала от жизни. Если молодежь действительно становится серьезной, если молодых людей мало волнует, какого цвета у Тайми глаза, платья, волосы, тогда что же еще может их интересовать в ней, - то есть, если не считать, конечно, определенных отношений? Не то чтобы Сесилии не терпелось выдать дочь замуж. Об этом еще будет время подумать, когда Тайми исполнится двадцать пять лет. Но в ее собственной жизни все было по-другому. В юности мысли ее немало были заняты молодыми людьми, и столько молодых людей бросали на нее взгляды украдкой!.. А теперь в юношах и девушках будто и не осталось ничего такого, что бы вызывало в них взаимный интерес и заставляло бросать друг на друга взгляды украдкой. Ум Сесилии был отнюдь не философского склада, и она не придавала значения шутке Стивна: "Если девицы начинают открывать лодыжки, то скоро у них не останется лодыжек, которые можно было бы открыть". Сесилии казалось, что человечеству грозит вымирание; на самом деле исчезали только подобные ей представители человечества, но для нее это, естественно, было не меньшим бедствием. Не отрывая взгляда от штиблет Стивна, она думала: "Как бы сделать так, чтобы эта история не дошла до ушей Бианки? Можно себе представить, как она ее примет! И как скрыть это от Тайми? Понятия не имею, какое впечатление это может произвести на девочку. Необходимо поговорить со Стивном. Он так любит Хилери". Отвернувшись от штиблет Стивна, она продолжала раздумывать: "Конечно, все это вздор. Хилери слишком воспитан, слишком порядочен и щепетилен, он способен лишь принять участие в этой девушке, не больше того; но он такой мягкий человек, он легко может поставить себя в фальшивое положение... И... нет, это отвратительный вздор. Бианка, если ей вздумается, способна повести себя очень жестко. Ведь между ними и без того... такие отношения". И вдруг она вспомнила о мистере Пэрси - о мистере Пэрси, который, как утверждала миссис Таллентс-Смолпис, даже и не подозревает, что имеется такая проблема, как "неимущие классы". Мысль о нем в этот момент была почему-то приятной, успокаивающей, словно тебя от сквозняка закутали в одеяло. Пройдя к себе в комнату, Сесилия открыла дверцу гардероба. "Нет, право, какая досада!.. Надо же было этой женщине... Мне так хочется поскорее надеть это платье, но разве я могу теперь поручить переделку ей?" ГЛАВА VIII  ОДНОСТОРОННИЙ УМ МИСТЕРА СТОУНА  Разговор с миссис Хьюз взбудоражил Сесилию, она чувствовала, что ей надо что-то сделать, и наконец решила переодеться. Обстановка их общей со Стивном нарядной спальни приобреталась не в спешке. Еще пятнадцать лет назад, когда они переехали в этот дом, им претило почтенное филистерство высших классов; с тех пор и она и Стивн всегда помнили, что обязаны проявлять "тонкий вкус", и поэтому в течение двух лет ложем для них служили две белые кровати, очень удобные, но, само собой разумеется, временные. Они терпеливо дожидались подходящего случая, и однажды он пришел: продавалась кровать как раз того стиля, в каком была задумана спальня, и стоила она двенадцать фунтов. Случай этот они не упустили, и теперь с сознанием исполненного долга спали на стильной кровати, хотя и не такой удобной, но все же достаточно комфортабельной. Сесилия обставляла свой дом целых пятнадцать лет, и дело подходило к концу. Теперь, если, конечно, не считать Тайми и условий жизни неимущих классов, у нее оставались только две заботы: приобрести, во-первых, медный фонарь, который бы пропускал хоть немного света сквозь решетку, и, во-вторых, старинный дубовый умывальник времен не раньше Кромвеля. А тут вдруг пришла еще и третья забота! Она являла собой картину почти трогательную, когда, сняв блузку, стояла перед зеркалом и от усилий на ее тонких белых руках показались ямочки, - она старалась застегнуть крючки сзади на юбке, - а зеленоватые глаза выражали беспокойство, желание сделать для каждого все как можно лучше и при этом избежать малейшего риска. Надев темно-красное платье, отделанное на груди серебряной шнуровкой, и шляпку без перьев (из покровительства птицам), которую она приколола к волосам булавками (купленными с целью поддержать новую школу прикладного искусства - "Художественные работы по металлу"), Сесилия подошла к окну посмотреть, какая погода. Окно выходило на угрюмые улицы, где ветер гнал навстречу солнцу струи дыма. Даллисоны выбрали эту комнату для своей спальни не потому, конечно, что из нее можно было наблюдать условия жизни неимущих классов, но потому, что небо на закате выглядело отсюда необыкновенно красиво. Сесилия, быть может, впервые осознала, что образчик той самой жизни, которой она так интересовалась, был выставлен для обозрения под самым ее носом. "Где-нибудь там живут и Хьюзы, - подумала она. - В конце концов, мне кажется, Бианка должна узнать об этом человеке. Она может поговорить с отцом, убедить его, что ему следует отказаться от услуг этой девицы - столько из-за нее хлопот и волнений!" Подгоняемая этой мыслью, она наскоро позавтракала и направилась к дому Хилери. С каждым шагом сомнения одолевали ее все больше. Боязнь, что она, пожалуй, слишком уж вмешивается в чужие дела, а может, и наоборот, вмешивается в них недостаточно и что так или иначе, но ее могут счесть чересчур надоедливой; смущение оттого, что приходится касаться таких нежелательных тем; неуверенность в том, как поведет себя Бианка, характер которой был одновременно и похож и не похож на ее собственный; нетерпеливое желание поскорее все уладить и избежать неприятностей, - вот что волновало Сесилию. Сперва она шла быстро, потом стала нарочно растягивать время, а кончила тем, что почти бежала, но, придя в дом, велела горничной не докладывать хозяйке. Она представила себе взгляд сестры, когда та будет слушать ее рассказ, и это показалось ей слишком большим испытанием. Она решила сперва заглянуть к отцу. Мистер Стоун писал за конторкой. Он был в обычном своем рабочем костюме - коричневом халате из толстой шерстяной материи, открывавшем его тощую шею над воротом голубой рубашки и туго подпоясанном шнуром с кистями. Над суконными домашними туфлями виднелись края серых брюк. За тонкими длинными ушами торчали клочки седых волос. В распахнутое окно врывался холодный восточный ветер; огонь в камине не горел. Сесилия поежилась. - Входи быстрее, - проговорил мистер Стоун. Вновь повернувшись к высокой конторке из мореной сосны, занимавшей середину одной из стен, он начал методически придавливать трепыхавшие под ветром листы рукописи чернильницей, тяжелым разрезальным ножом, книгой и различной величины камнями. Сесилия огляделась. Вот уже несколько месяцев, как она не заходила в комнату отца. Кроме конторки, здесь была только раскладная кровать в дальнем углу, застеленная одеялами, но без простыней, раскладной умывальник и узенький книжный шкаф, все книги в котором Сесилия бессознательно перебрала в уме. Ни состав их, ни местоположение не менялись: на верхней полке - библия и сочинения Плавта и Дидро, на следующей полке - пьесы Шекспира в синем переплете, на третьей снизу - "Дон Кихот" в четырех томах, обернутых коричневой бумагой, Мильтон в зеленом переплете, комедии Аристофана, какая-то переплетенная в кожу и наполовину обгоревшая книга, в которой сопоставлялась философия Эпикура с философией Спинозы, и, наконец, "Гекльберри Финн" Марка Твена в желтой обложке. На второй снизу полке помещалась более легкая литература: ""Илиада", "Жизнь Франциска Ассизского", "Открытие истоков Нила" Спика, "Записки Пикквикского клуба", "Мичман Изи", стихи Феокрита в очень старом переводе, "Жизнь Христа" Ренана и "Записки Бьенвенуто Челлини". Нижняя полка была заставлена книгами по естественным наукам" Выбеленные стены, стоило к ним) прислониться, пачкали, как то знала Сесилия, пол был без ковра и в пятнах. В комнате имелись еще небольшая газовая плита и на ней кое-какая кухонная посуда, да еще столик без скатерти и вместительный посудный шкаф. Ни портьер, ни картин, ни каких бы то ни было украшений, только у окна - старинное, обитое золоченой кожей кресло. Сесилия никогда в него не садилась: ей приятнее было смотреть на этот единственный оазис в пустыне. - Ветер сегодня восточный, папа. Тебе, вероятно, ужасно холодно, ведь здесь не топлено. Мистер Стоун отошел от конторки и встал так, чтобы свет падал на лист бумаги, который он держал в руке. Сесилия почувствовала всегда сопутствующий отцу запах золы и печеного картофеля. Мистер Стоун заговорил: - Послушай, я тебе прочту: "В состоянии общества тех дней, облагороженном названием цивилизации, единственным источником надежды было неумирающее мужество. Среди тысячи разрушающих нервы обычаев - среди питейных заведений, патентованных лекарств, неосвоенного хаоса изобретений и открытий, - когда сотни говорунов вещали со своих кафедр о том, во что верила лишь ничтожная часть населения, а тысячи писак сегодня писали то, что через два дня уже никто не читал, когда люди запирали животных в клетки и заставляли медведя плясать жигу на забаву детям и каждый старался одолеть другого, когда, короче говоря, люди, как комары над загнившей лужей в летний вечер, кружились, не имея ни малейшего понятия, зачем они это делают, - мужество продолжало жить... То был единственный просвет в долине мрака". Он умолк, потому что дочитал последнее слово на листе, но ему явно хотелось продолжать. Он шагнул к конторке. Сесилия поспешно спросила: - Можно закрыть окно, папа? Мистер Стоун мотнул головой; Сесилия увидела, что в руке у него второй исписанный лист. Она встала, подошла к отцу и сказала: - Папа, я хочу с тобой поговорить. Она взялась рукой за шнур, которым был подпоясан его халат, и потянула за кисть. - Осторожно, - сказал мистер Стоун. - На нем держатся брюки. Сесилия отпустила шнур. "Отец просто невозможен", - подумала она. А мистер Стоун, поднеся лист поближе к глазам, начал снова: - "Однако найти тому причину было нетрудно..." Сесилия сказала в отчаянии: - Это насчет той девушки, которая приходит к тебе писать под диктовку. Мистер Стоун опустил лист и стоял, весь немного согнувшись; уши у него двигались, будто он хотел отогнуть их назад, голубые глаза, в которых возле крохотных черных зрачков лежали белые пятнышки света, уставились на дочь. "Вот теперь он слушает", - подумала Сесилия и заторопилась. - Она в самом деле тебе необходима? Ты не мог бы обойтись без нее? - Обойтись без кого? - Без той девушки, которая приходит к тебе писать под диктовку. - Но почему? - По той простой причине... Мистер Стоун опустил глаза, и Сесилия увидела, что он снова поднял лист и держит его уже почти на уровне груди. - Разве она пишет лучше, чем могла бы писать любая другая девушка? - быстро проговорила Сесилия. - Нет. - В таком случае, папа, сделай мне одолжение: найми кого-нибудь другого. Я имею серьезные основания просить тебя, и я... Сесилия умолкла: губы и глаза ее отца двигались, он, несомненно, читал про себя. "С ним можно потерять терпение, - подумала она. - Он ни о чем не думает, кроме как о своей несчастной книге". Заметив молчание дочери, мистер Стоун опустил лист и терпеливо ждал, что она скажет дальше. - О чем ты меня просила, дорогая? - спросил он. - Папа, умоляю тебя, послушай же, ну хоть одну минуту! - Да, конечно, - Я говорю о девушке, которая приходит к тебе писать под диктовку. У тебя есть основания желать, чтобы приходила именно она, а не какая-либо другая девушка? - Да, - сказал мистер Стоун. - Какие же именно? - У нее нет друзей. Сесилия не ожидала столь нелепого ответа; она опустила глаза, не зная, как отнестись к этому. Молчание длилось несколько секунд, и вот снова послышался голос мистера Стоуна, теперь уже более громкий. - "Однако найти тому причину было нетрудно. Человек, выделившийся среди других обезьян своим стремлением познать, с самого начала был вынужден закалить себя против опасных последствий познания. Как звери, подвергающиеся суровому воздействию арктического климата, все больше обрастали мехом по мере снижения температуры, так у человека становилась все толще его броня мужества, чтобы он мог выдерживать острые уколы собственной своей ненасытной любознательности. В те времена, о которых идет речь, когда непереваренные знания огромными полчищами ринулись на штурм, человек страдал ужаснейшей диспепсией, нервная система его была вконец измотана, а мозг крайне возбужден; и выжил он только в силу способности вырабатывать в себе новое и новое мужество. Как ни мало героичны (в ту пору всеобщего мелкого соперничества) кажутся его деяния, никогда еще, однако, человечество, взятое в массе, не проявляло себя более мужественным, ибо никогда еще оно так не нуждалось в мужестве. Показатели того, что это отчаянное положение осознавалось самим обществом, многочисленны. Небольшая секта..." Мистер Стоун умолк; взгляд его снова уперся в край листа, я он поспешно двинулся к конторке. Но в тот момент, как он снял камень с третьего листа и взял лист в руки, Сесилия воскликнула: - Папа! Он остановился и повернулся к дочери. Сесилия увидела, что он сильно покраснел; вся ее досада исчезла. - Папа, я относительно той девушки... Мистер Стоун, казалось, размышлял. - Да-да, говори, - сказал он. - Мне кажется, Бианке неприятно ее присутствие в доме. Мистер Стоун провел ладонью по лбу. - Прости, дорогая, что я стал читать тебе вслух, - проговорил он, - иногда для меня это такое облегчение... Сесилия подошла к нему и с трудом удержалась, чтобы снова не потянуть за шнур с кистями. - Ну, конечно, дорогой, - сказала она, - я отлично понимаю. Мистер Стоун посмотрел ей прямо в лицо, и под этим взглядом, который, казалось, пронизывал ее насквозь и видел что-то находящееся за ней, Сесилия опустила глаза. - Как странно, что ты моя дочь, - сказал мистер Стоун. Сесилии и самой это часто казалось непостижимым. - В атавизме много такого, о чем мы пока еще ничего не знаем, - сказал мистер Стоун. - Папа, но, право же, послушай одну минуту! - воскликнула Сесилия с горячностью. - Дело действительно серьезно. Она отвернулась к окну; еще немного, и она бы расплакалась. - Я постараюсь, дорогая, - смиренно проговорил мистер Стоун. Но Сесилия думала: "Надо проучить его. Слишком уж он поглощен собой" - и продолжала стоять не двигаясь, вздернув плечи и тем показывая, как сильно она раздражена. В окно она видела нянек, везущих в колясках младенцев в Кенсингтонский сад, и видела также, что няньки смотрят не на младенцев, а либо высокомерно друг на друга, либо с тайным вожделением на проходящих мужчин. Они, конечно, тоже заняты только собой! Сесилия испытывала приятное удовлетворение оттого, что заставила стоящего за ее спиной худого, сгорбленного старика осознать свой эгоизм. "В другой раз будет знать, - подумала она и вдруг услышала тонкий свистящий звук - это мистер Стоун шепотом читал третью страницу рукописи: - "...движимая прекрасными чувствами, но чьи доктрины, разоблачаемые тем фактом, что жизнь - это лишь переход одних форм в другие, были слишком узки в отношении тех пороков, которые им надлежало истребить. Члены этой маленькой секты, которым еще предстояло постичь смысл всемирной любви, прилагали ревностные усилия к тому, чтобы понять самих себя, и в этом отношении обогнали общество в целом. Идеи, выразителями которых они являлись, - реакция против достигшей своего апогея братоубийственной системы, преобладавшей в те времена, - были молоды и по-молодому честны..." Сесилия молча повернулась и пошла к двери. Она увидела, что отец уронил лист и нагнулся за ним, что лицо старика в рамке седых волос покраснело; и опять к раздражению ее примешалось чувство раскаяния. Когда она шла по коридору, где царил обычный для лондонских коридоров и передних полумрак, ее внимание привлек какой-то шорох. Вглядевшись пристальнее, Сесилия увидела, что это Миранда; маленький бульдог никак не мог решить, где ему больше хочется быть: в саду или в доме, - и потому сидел за подставкой для шляп и слегка посапывал. Заметив Сесилию, собака вышла к ней. - Что тебе надо, зверюшка? Задрав глаза на Сесилию, Миранда как-то неуверенно подняла белую переднюю лапку. "Ну что спрашивать меня? - казалось, говорил маленький бульдог. - Откуда мне знать? Да и кто из нас знает?" Нерешительность собаки явилась последней каплей. Сесилия окончательно вышла из себя. Она распахнула дверь в кабинет Хилери и сказала резко: - Ступай, разыщи хозяина! Миранда не двинулась с места, но из кабинета вышел сам Хилери. Он правил гранки, торопясь отослать их с первой же почтой, и у него был вид человека, целиком ушедшего в свои мысли и ничего вокруг себя не замечающего. Сесилия, вторично избавленная от необходимости встретиться с сестрой - хозяйкой дома, столь неуловимой, вездесущей и невидимой и в то же время центральной фигурой в сложившейся ситуации, - сказала Хилери: - Можешь ты уделить мне минуту? Я должна поговорить с тобой. Они вошли в кабинет, а за ними пробралась туда и Миранда. Сесилия всегда считала деверя человеком приятным и в какой-то мере вызывающим жалость. Поглощенный своими литературными делами, он позволял людям злоупотреблять его добротой. Он выглядел таким хрупким рядом с бюстом Сократа, и это как-то странно взволновало Сесилию. Сократ был такой массивный, такой урод. Она решила сразу приступить к делу. - Хилери, я узнала от миссис Хьюз довольно странные вещи о маленькой натурщице. Улыбка в глазах Хилери погасла, она осталась только на губах. - Вот как! - Миссис Хьюз говорит, что именно из-за этой девушки муж ее ведет себя так безобразно, - продолжала Сесилия нервно. - Я не хочу наговаривать на девушку, но мне кажется... мне кажется, что она... - Так что же она? - ...что она приворожила Хьюза, как выразилась эта женщина. - Хьюза? - переспросил Хилери. Сесилия заметила, что не сводит глаз с бюста Сократа, перевела взгляд и продолжала торопливо: - Она говорит, что он следит за девушкой, что он приходит даже сюда и караулит ее. Все это чрезвычайно странно. Ты ходил к ним, да? Хилери кивнул. - Я пыталась поговорить с отцом, - продолжала Сесилия, - но он просто невозможен. Что ему ни говори - он будто не слышит. Хилери, казалось, глубоко задумался. - Я хотела, чтобы он подыскал себе кого-нибудь другого, кому диктовать. - Почему? Чувствуя, что продолжать разговор невозможно, если не объяснить цель своего прихода, Сесилия выпалила: - Миссис Хьюз говорит, что ее муж грозил тебе... Лицо Хилери приняло ироническое выражение. - Да неужели? - проговорил он. - Очень любезно с его стороны. За что же? Чудовищная неделикатность, которую ей предстояло проявить, обида, что ее вынудили к этому, - все это совсем обескуражило Сесилию. - Видит бог, я не хочу вмешиваться. Я никогда не вмешиваюсь в чужие дела. Это просто ужасно... Хилери взял ее за руку. - Ну успокойся, дорогая. Только я думаю, нам лучше поговорить начистоту. Полная признательности за это дружеское пожатие, она судорожно стиснула его руку. - Это так грязно, Хилери... - Грязно? Гм... В таком случае давай поскорее покончим с этим. Сесилия залилась краской. - Ты хочешь, чтобы я рассказала все как есть? - Разумеется. - Ну хорошо. Понимаешь, Хьюз, очевидно, вообразил, что ты интересуешься этой девушкой. От прислуги и людей, которые работают в доме, ничего не скроешь, и они всегда готовы видеть самое худшее. Они, конечно, знают, что вы с Бианкой не очень... не совсем... Хилери кивнул. - Миссис Хьюз так прямо и сказала, что ее муж собирается пойти к Бианке. Снова призрак сестры как будто проник в комнату, и Сесилия продолжала с отчаянием: - Понимаешь, миссис Хьюз уверена, что ты действительно увлечен девушкой. Конечно, ей бы хотелось, чтобы это было правдой, тогда у такого человека, как ее муж, не было бы никаких шансов. Пораженная своей циничной выдумкой, уже стыдясь своих слишком откровенных слов, она осеклась. Хилери стоял, отвернувшись. Сесилия тронула его за рукав. - Хилери, дорогой, неужели нет надежды, что вы с Бианкой?.. Губы Хилери искривились. - Я думаю, что нет. Сесилия печально смотрела в пол. Она давно не была так встревожена, с тех пор, как болел плевритом Стивн. Выражение лица Хилери подтверждало ее подозрения. Конечно, он мог просто рассердиться на наглость этого человека, но, может быть... - ей даже не хотелось оформлять свою мысль... - тут замешаны более личные чувства. - Ты не думаешь, что так или иначе, но ей лучше больше не приходить сюда? Хилери зашагал по комнате. - Это ее единственная постоянная и надежная работа, она дает ей независимость. И это для нее гораздо лучше, чем быть натурщицей. Я не могу содействовать тому, что может лишить ее работы. Никогда еще Сесилия не видела его таким взволнованным. А что если он не так уж неисправимо кроток, что если в нем все же есть доля животной силы, которой Сесилия в общем-то даже восхищалась? Эти вопросы без ответа чрезвычайно усугубляли трудность положения. - Но послушай, Хилери, - начала она снова, - ты вполне уверен в этой девушке?.. Ты уверен, что она стоит того, чтобы ей помогать? - Не понимаю. - Я хочу сказать, что мы ведь ничего не знаем о ее прошлом, - пролепетала Сесилия и по тому, как он двинул бровями, поняла, что и у него есть сомнения на этот счет. Она продолжала уже с большей отвагой: - Где ее друзья, родственники? Я хочу сказать... Быть может, у нее были какие-нибудь истории... Хилерн замкнулся. - Ты что же, хочешь, чтобы я ее об этом расспросил? Сесилия уловила в его словах насмешку. - Ну, знаешь, - сказала она с жесткими нотками в голосе. - Если такое получается, когда начинаешь помогать бедным, то я не вижу в том много проку. Ответа на ее вспышку не последовало. Сесилия испугалась еще больше. Все так запутано, ненормально... Злобный, мрачный Хьюз и трагический образ Бианки... Отдает итальянской драмой. Ей никогда и в голову не приходило, что человек из низов может быть одержим бурной любовной страстью. Она вспомнила улочки, на которые смотрела сегодня из окна спальни. Неужели на этих жалких задворках может родиться что-либо похожее на страсть? Живущие там люди - убогие, измученные существа, они еле сводят концы с концами. Они никогда не бывают уверены в завтрашнем дне. Они не живут, а прозябают. Но разве может человек, который не живет, а прозябает, найти время и силы для столь трагических переживаний? Нет, этому нельзя поверить. До ее сознания дошло, что Хилери обращается к ней: - А ведь этот человек, пожалуй, опасен. Получив подтверждение своим страхам, Сесилия с некоторой жесткостью, таившейся в ней и помогавшей ей жить, несмотря на все ее колебания и добрые порывы, внезапно решила, что долг свой она выполнила и на этом надо остановиться. - Больше я с этими людьми дела иметь не буду, - сказала она. - Я старалась сделать для миссис Хьюз все, что в моих силах. У меня есть на примете швея, которая с радостью ее заменит. И, конечно, любая другая девушка сможет писать под диктовку. Послушай моего совета, Хилери, - не пытайся помочь им. Усмешка на лице Хилери озадачила и раздосадовала ее. Она и не подозревала, что это именно та усмешка, которая, как стена, стояла между ним и ее сестрой. - Быть может, ты права, - сказал он, пожав плечами. - Прекрасно, - ответила Сесилия. - Я сделала все, что могла. Теперь мне нужно идти. До свидания, Хилери. Подходя к двери, она оглянулась. Хилери стоял подле бюста Сократа. Сердце у нее сжалось: так больно было оставлять его одного в таком смятении... Но вновь образ Бианки, неуловимой в собственном доме, предстал перед ней, такой трагичный в своей насмешливой неподвижности, и Сесилия поспешила уйти. За спиной ее раздался голос: - Как поживаете, миссис Даллисон? Ваша сестра дома? Сесилия обернулась и увидела мистера Пэрси; он слегка приподнимался и опускался вместе с вибрирующим, покачивающимся "Дэмайером А-прим", готовясь спуститься с подножки. С таким ощущением, будто она только что побывала в доме, который посетила болезнь или горе, Сесилия сказала вполголоса: - К сожалению, ее нет дома. <- Не повезло, - сказал мистер Пэрси. Лицо его вытянулось, насколько способна была вытянуться эта квадратная красная физиономия. - А я-то думал, вот прокачу и ее и моего "Дэмайера А-прим" - ему ведь тоже надо проветриться на свежем воздухе. - Мистер Пэрси положил руку на кузов дрожащей, как будто тяжело дышащей машины. - Вам приходилось ездить в "Дэмайере А-прим"? Преотличные автомобильчики - лучшие, какие можно получить за эту цену. Я бы хотел, чтобы вы сами в том убедились. "Дэмайер А-прим", испуская аромат тончайшего бензина, подскочил и задрожал, будто понимая похвалу хозяина. Сесилия взглянула на автомобиль. - Да, прелестная машина, - сказала она. - Поедемте! - предложил мистер Пэрси. - Давайте я вас покатаю. Ну, хоть просто для того, чтоб доставить мне удовольствие, а? Мой "Дэмайер" вам понравится, я уверен. Чуточку раскаяния, чуточку любопытства, внезапный внутренний протест против всех мучивших ее неприятностей и грязных подозрений заставил Сесилию благосклонно взглянуть на коренастую фигуру мистера Пэрси. Затем, едва успев понять, как это произошло, она уже сидела в "Дэмайере". Автомобиль дрогнул, фыркнул дважды, распространил сильный запах бензина и скользнул вперед. - Вот это вы молодчага! - сказал мистер Пэрси. Почтальон, собака, тележка булочника - все, что на полной своей скорости двигалось вперед, казалось, стояло на месте. Ветер хлестал Сесилии в лицо. Она тихонько засмеялась. - Отвезите меня домой, пожалуйста. Мистер Пэрси тронул шофера за локоть. - Поезжайте вокруг парка, - сказал он. - Покажите, на что способен мой "Дэмайер". Машина взвизгнула. Сесилия откинулась на мягком сиденье и поглядела искоса на мистера Пэрси, который также сидел откинувшись в своем углу; на губах ее играла несколько удивленная, нечестивая улыбка. "Что я делаю? - казалось, говорила она себе. - Как это он ловко заставил меня сесть в автомобиль, право... Но теперь, раз уж я села, буду наслаждаться, вот и все!" Не было больше ни четы Хьюзов, ни маленькой натурщицы, вся эта грязная жизнь исчезла; оставался только ветер, хлеставший в лицо, да подпрыгивающий "Дэмайер А-прим". Мистер Пэрси заговорил: - Для меня такие вот прогулки - очень важная штука. Держат нервы в порядке. - Вот как? - протянула Сесилия. - У вас тоже, оказывается, есть нервы? Мистер Пэрси улыбнулся. Когда он улыбался, щеки его превращались в два твердых красных комка, подстриженные усики вставали торчком и вокруг светлых глаз разбегалось множество морщинок. - Весь этими нервами опутан, - сказал он. - Всякий пустяк выводит меня из равновесия. Не могу видеть голодного ребенка и ничего в таком роде. Сесилия невольно почувствовала восхищение этим человеком. Почему она, Тайми, Хилери, Стивн и все, с кем они знакомы и встречаются, не могут быть такими вот здоровыми, нормальными людьми, которых не терзает жажда нового, которые довольны своей жизнью и не ведают, что такое "общественная совесть"? "Дэмайер А-прим", словно приревновав к хозяину, внезапно остановился сам по себе. - Подождите, подождите, миссис Даллисон, да не выходите же, я вам говорю! Через минуту все будет в порядке, - сказал мистер Пэрси. - Нет, спасибо, мне все равно нужно зайти сюда, вот в этот магазин. Тут мы с вами, я думаю, и распрощаемся. Большое вам спасибо. Я получила огромное удовольствие. У входа в магазин Сесилия обернулась. Мистер Пэрси вылез из машины и, весь перегнувшись вперед, с глубокой сосредоточенностью смотрел на своего "Дэмайера А-прим". ГЛАВА IX  ХИЛЕРИ ИДЕТ ПО СЛЕДУ  Этика такого человека, как Хилери, отличалась от этики миллионов чистокровных Пэрси, основанием для которой служило чувство собственности, как в этом, так и в ином мире. Она не вполне совпадала с верованиями и моралью аристократии; хотя эта последняя и отдавала дань эстетизму, но в массе своей она втихомолку держалась этики мистера Пэрси и, пользуясь своими крепкими позициями, еще добавляла к ней принцип "наплевать нам на все!" В глазах большинства Хилери был человеком безнравственным и безбожным, в действительности же он разделял моральные и религиозные убеждения той особой общественной группы людей культуры, "профессоров, художников-мазил, передовой публики и прочих чудаков", как выразился о них мистер Пэрси, - той группы, которая пополнялась из числа людей, избавленных от необходимости вести борьбу за существование и занимающихся спекуляцией идеями. Если бы его попросили откровенно изложить свое кредо, он, вероятно, сказал бы приблизительно следующее: "Я не верю в церковные догматы и не хожу в церковь; я понятия не имею о том, что ждет нас после смерти, и не хочу это знать; но сам я стараюсь насколько возможно слиться с окружающим, ибо чувствую, что смогу достичь счастья только, если по-настоящему приму мир, в котором! живу. Я думаю, что глупо мне не доверять собственным разуму и сердцу; что же касается того, чего я не могу постичь чувствами и разумом, я принимаю это как есть, ибо если бы одному человеку дано было постичь причины всего, он сам бы стал вселенной. Я не считаю, что целомудрие само по себе добродетель: оно ценно только в том случае, если служит здоровью и счастью общества. Я не считаю, что брак дает права собственности, и ненавижу публичные обсуждения подобных тем; но по натуре своей я стараюсь не наносить обиду ближнему, если есть хоть малейшая возможность избежать этого. Что касается норм поведения, то я считаю, что повторять и распространять из чувства мести злые сплетни - преступление худшее, чем самые поступки, их вызвавшие. Если я мысленно осуждаю кого-либо, я чувствую, что грешу против порядочности. Я ненавижу самоутверждение, стыжусь саморекламы и не терплю крикливости всякого рода. Вероятно, у меня вообще слишком большая склонность к отрицанию. Пустая болтовня наводит на меня смертельную тоску, но я готов полночи обсуждать какую-либо проблему этики или психологии. Извлекать выгоду из чьей-нибудь слабости мне противно. Я хочу быть порядочным человеком, но, право же, не могу принимать себя слишком всерьез". Хотя в разговоре с Сесилией ему удалось сохранить вежливый тон, он был рассержен и с каждой минутой сердился все больше. Он злился на нее, на себя, на Хьюза и страдал от этого так, как могут страдать только люди, не привыкшие сталкиваться с жизненной неразберихой. Такой замкнутый человек, как Хилери, редко имел возможность открыто проявлять свое рыцарство. Самый его образ жизни отдалил его от подходящих для того ситуаций. Рыцарство, проявляемое им, было лишь пассивного характера. И вот теперь, узнав, что Хьюз бьет жену и преследует беззащитную девушку, он принял это очень близко к сердцу. Когда маленькая натурщица в свой обычный час шла по садовой дорожке к дому, Хялери показалось, что выражение лица у нее испуганное. Успокоив зарычавшую было Миранду, которая с самого начала упорно отказывалась признать девушку, он уселся с книгой и стал дожидаться, когда мистер Стоун отпустит свою помощницу. Просидев так с час, а то и более, переворачивая страницу за страницей и при этом очень мало вникая в их смысл, Хилери увидел, что какой-то человек заглядывает через калитку в сад. Простояв с минуту, человек медленно перешел через дорогу и там укрылся за оградой. "Вот оно как! - подумал Хилери. - Что же мне, пойти и прогнать его или лучше дождаться, когда она будет уходить, посмотреть, что произойдет?" Он остановился на втором варианте. Вскоре девушка вышла из дому и зашагала своей особой походкой - юной, грациозной, но очень уж деловитой и вместе с тем слишком неспешной, чтоб ее можно было назвать походкой леди. Оглянувшись на окно кабинета, девушка вышла из сада. Хилери взял шляпу и трость и стал ждать. Через минуту Хьюз выбрался из своего укрытия и пошел следом за девушкой. И тут Хилери тоже двинулся в путь. В каждом человеке живет первобытная страсть к слежке. Деликатный Хилери в обычном своем состоянии с возмущением отверг бы самую мысль выслеживать человека. А сейчас он испытывал грешную радость охотника. Он был убежден, что Хьюз действительно выслеживает девушку, теперь надо было только не выпускать его из поля зрения, а самому оставаться незамеченным. Это было нетрудно для человека, занимающегося альпинизмом - почти единственным видом спорта для того, кто считает безнравственным причинять боль кому бы то ни было, кроме себя. Используя в качестве укрытия витрины, омнибусы, прохожих, Хилери продолжал свою слежку вверх по крутому подъему Кэмден-Хилла. Но тут у него чуть не получилось осечки: отведя на мгновение глаза от Хьюза, он увидел, что маленькая натурщица повернула и идет обратно. Всегда находчивый в трудных физических положениях, Хилери тут же вскочил в проходивший омнибус. Он увидел, что девушка остановилась возле магазина картин. Она, очевидно, не подозревала, что за ней следят. Раскрыв рот от восхищения, она любовалась репродукцией с популярной картины. Хилери часто спрашивал себя, кому может понравиться подобная вещь, - теперь он знал это. Не оставалось сомнений, что девушка от картины в восторге, что ее эстетическое чувство глубоко затронуто. Едва успев это подумать, Хилери увидел, что из кабачка неподалеку выглядывает Хьюз. Смуглое лицо его казалось мрачным и унылым, видно было, что он страдает. Хилери даже стало его жалко. Омнибус рывком тронулся с места, и Хилери чуть не сел на колени к какой-то даме. Дамой этой оказалась миссис Таллентс-Смолпис, она приветствовала его спокойной, дружеской улыбкой и подвинулась, чтобы дать ему место. - Ко мне только что заходила ваша свояченица. Какая милая, так всем интересуется! Я пробовала уговорить ее пойти вместе со мной на наше собрание. Приподняв шляпу, Хилери нахмурился. Деликатность его на этот раз ему изменила. - Ах да, простите, пожалуйста, - сказал он и выскочил из омнибуса. Миссис Таллентс-Смолпис посмотрела ему вслед, потом оглядела всех в омнибусе. Хилери вел себя, как человек, у которого назначено здесь свидание с дамой и который, войдя, увидел, что дама эта сидит рядом с его теткой. Миссис Таллентс-Смолпис не обнаружила никого, кто мог бы подойти под определение "дамы", и сидела, раздумывая о том, что Хилери - довольно интересный мужчина. Внезапно ее зоркие темные глазки остановились на маленькой натурщице, теперь снова шагавшей по улице. "Ах, вот оно что! - подумала миссис Таллентс-Смолпис. - Как любопытно!" Чтобы не столкнуться с девушкой, Хилери свернул переулок и стал там за первым углом. Он был озадачен. Если правда, что Хьюз преследует маленькую натурщицу своими ухаживаниями, почему же он остался на той стороне улицы и не подошел к ней, когда она стояла у витрины с картинами? Девушка прошла мимо переулка, где стоял Хилери, все той же неспешной походкой, словно стараясь не упустить ни одного из развлечений, какие может предоставить улица. Но вот она скрылась из виду. Хилери напряженно высматривал, идет ли Хьюз за ней следом. Он прождал несколько минут, но Хьюз так и не появился. Слежка была закончена! И вдруг Хилери понял, что Хьюз только хотел проверить, не назначено ли у нее с кем свидания. Оба они вели одну и ту же игру! Хилери покраснел, стоя в тенистой улочке, где, кроме него, не было видно ни души. Сесилия права: грязная это история. Человек, более знакомый с прозой жизни, тотчас нашел бы полочку, куда поместить подобный эпизод, но Хилери, по профессии своей будучи занят главным образом мыслями и идеями, не мог по-настоящему расценить положения. Он не умел серьезно сосредоточиться ни на чем, кроме как на литературной работе. А в данном деле ему было особенно трудно разобраться еще и потому, что здесь оказалась затронутой очень тонкая, сложная проблема - столкновение двух разных общественных классов. Погруженный в раздумье, он шел по засаженной деревьями улочке, протянувшейся между высоких оград от Ноттинг-Хилла до Кенсингтона. Она была так далека от шумного движения магистралей, что с обеих сторон ее на каждом дереве громко звенели весенние птичьи голоса; солнце понемногу опускалось, и в воздухе веяло легким запахом свежего древесного сока. А ВР вышине над городом, казалось, царил особый покой - там была большая близость к матери-природе, там напевал свои свободные песни ветер и слышались тихие вздохи облаков. Здесь, в этой глухой улочке, можно было отдохнуть от тревожных мыслей и хоть ненадолго поверить в осмысленность и добро Великого Замысла, давшего человеку жизнь, в красоту каждого дня, с улыбкой или печально переходящего в ночь. От распускающейся сирени исходил запах лимона; на каменной садовой стене купалась в лучах заходящего солнца рыжая кошка. Посреди улочки тянулся ряд вязов, их кривые, узловатые корни торчали наружу. И под вязами расположились странные человеческие существа - путаные пряди волос свисали на их усталые лица, тела их были прикрыты лохмотьями, и у каждого была палка, на конце которой болтался какой-то грязный узелок. Люди эти спали. На скамье под одним из деревьев сидели две беззубые старухи, молча поводя глазами из стороны в сторону, а рядом с ними храпела женщина с багровым лицом. Под следующим деревом сидела пара, юноша и девушка из простонародья, - бледные, с вялыми ртами, впалыми щеками, беспокойным взглядом. Они сидели обнявшись и молчали. Немного подальше сидели, уставившись взглядом перед собой, два молодых парня в рабочей одежде, и вид у них был безнадежно усталый. Они тоже молчали. На самой последней скамье, совсем одна, в небрежной и равнодушной позе сидела маленькая натурщица. ГЛАВА X  ПРИДАНОЕ  Эта первая встреча вне дома смутила их обоих. Девушка вспыхнула и поспешно встала. Хилери приподнял шляпу, насупил брови и сел. - Останьтесь, - сказал он, - я хочу поговорить с вами. Маленькая натурщица послушно села на прежнее место. Последовало молчание. На ней была все та же поношенная коричневая юбка, вязаная кофточка и старый голубовато-зеленый берет с помпоном; а под глазами лежали синие тени. Наконец Хилери заговорил: - Как идут ваши дела? Маленькая натурщица опустила глаза и уставилась на кончики своих ботинок. - Благодарю вас, мистер Даллисон, неплохо. - Я заходил к вам вчера. Она скользнула по нему взглядом, который мог значить и очень многое, но мог и ничего не значить: так равнодушно робок был этот взгляд. - Меня не было дома, - сказала она, - я позировала для мисс Бойл. - Так у вас есть работа? - Она уже кончилась. - Значит, все, что вы зарабатываете, это те два шиллинга в день, которые дает вам мистер Стоун? Она кивнула. - Гм! Неожиданная пылкость этого восклицания, казалось, оживила маленькую натурщицу. - За комнату я плачу три шиллинга и шесть пенсов, да завтрак мне обходится почти в три пенса - только один хлеб с маслом>. Вот уже получается пять шиллингов и два пенса. За стирку всякий раз приходится платить самое меньшее десять пенсов - вот уже шесть шиллингов. И еще всякие мелочи - на прошлой неделе на них ушел целый шиллинг, - и при этом я еще не езжу на омнибусе, - вот уже семь шиллингов. Так что на обеды мне остается пять шиллингов. Чаем меня всегда угощает мистер Стоун. Что меня заботит, так это одежда. - Она сунула ноги подальше под лавку. Хилери удержался и не поглядел в ту сторону. - Берет мой ужасный, и мне так нужно бы... - В первый раз за все время разговора она взглянула Хилери прямо в лицо. - Как бы мне хотелось быть богатой! - Вполне естественно. Маленькая натурщица скрипнула зубами и, крутя в руках грязные перчатки, сказала: - Знаете, мистер Даллисон, что бы я прежде всего купила, если б была богатой? - Нет, не знаю. - Я бы оделась во все новое, с головы до ног, и больше ни за что б не надела вот это старье. Хилери встал. - Пойдемте и купим для вас все новое, с головы до ног. - Ой! Хилери уже сообразил, что сделал неосторожное, даже опасное предложение. Что, если дать ей самой деньги?.. Но против этого запротестовало его чувство деликатности. И он сказал отрывисто: - Пойдемте! Маленькая натурщица послушно встала. Хилери заметил, что ботинки у нее прохудились, и это, как если бы в его присутствии ударили ребенка, вызвало в нем вдруг такое негодование, что он уже не сомневался в своей правоте и даже, напротив, ощутил приятный душевный жар, какой может испытывать самый благонравный человек, когда махнет рукой на условности. Хилери взглянул на свою спутницу: она шла, опустив глаза. Он не мог себе представить, о чем она думает. - Так вот, относительно того, о чем я хотел поговорить с вами, - начал он. - Мне не нравится дом, а котором вы живете, мне кажется, вам следует выехать оттуда. Что вы на это скажете? - Хорошо, мистер Даллисон. - Мне думается, вам лучше переменить комнату, ведь подыскать другую будет нетрудно - как вы считаете? Маленькая натурщица ответила опять теми же словами: - Хорошо, мистер Даллисон. - Боюсь, что Хьюз... довольно опасный субъект. - Он забавный. - Он вам не докучает? Хилери не мог понять, что выражает ее лицо. Казалось, она мысленно смакует что-то приятное. Она как-то лукаво взглянула на него. - Я на него и внимания не обращаю, - пусть его, он меня не обидит. Мистер Даллисон, по-вашему, какое лучше, голубое или зеленое? - Зелено-голубое, - ответил Хилери коротко. Она вдруг судорожно сжала руки, чуть подпрыгнула, сбилась немного с шага, но тут же снова пошла ровно. - Послушайте меня, - опять начал Хилери, - миссис Хьюз говорила с вами по поводу своего мужа? Маленькая натурщица снова улыбнулась. - Еще бы не говорила! Хилери прикусил губу. - Мистер Даллисон, скажите, а шляпку? - Что шляпку? - Какую мне, по-вашему, купить, большую или маленькую? - Боже мой, конечно, маленькую. И никаких перьев. - Ой! - Вы можете одну минуту послушать внимательно? Не говорила ли миссис Хьюз - или ее муж - что-нибудь относительно того, что вы ходите в наш дом... и относительно меня? Выражение лица маленькой натурщицы оставалось непроницаемым, но по движению ее пальцев Хилери видел, что теперь она его слушает. - Мне все равно, пусть их говорят, что им вздумается. Хилери отвернулся; краска гнева медленно залила его щеки. Неожиданно резко маленькая натурщица сказала: - Конечно, будь я леди, я, может, и обиделась бы. - Не говорите так. Каждая женщина - леди. Бесстрастное лицо девушки, таившее в себе больше скепсиса, чем любая усмешка, дало ему понять, как дешево звучит эта сентенция. - Будь я леди, - сказала она просто, - я бы не жила там, где сейчас живу, верно ведь? - Да, - ответил Хилери, - и вам так или иначе не надо там жить. Маленькая натурщица ничего не ответила, и Хилери не очень знал, о чем говорить дальше. Ему уже становилось ясно, что она рассматривает сложившуюся ситуацию совсем с иной точки зрения, чем он, и что он эту ее точку зрения не понимает. Он почувствовал полную растерянность, сознавая лишь, что жизнь этой девушки содержит множество неведомых ему фактов, что у нее есть множество представлений, которых он не разделяет. Оба они привлекали к себе внимание на этой людной улице. Хилери, высокий, стройный, в мягкой фетровой шляпе, с худощавым лицом и бородкой, имел, что называется, "благородный" вид, а у маленькой натурщицы, хотя вид у нее в старой коричневой юбке и беретике был далеко не благородный, было такое лицо, которое заставляло оборачиваться на нее не только мужчин, но и женщин. Для мужчин она представляла собой что-то не совсем обычное, странно манящее, для женщин - молодую "особу", на которую оборачиваются мужчины. Время от времени кто-нибудь из прохожих испытывал к ней чувство и менее личного характера - как будто Бог Жалости вдруг тряхнет крылами над ее головой и уронит крохотное перышко. Так, вызывая к себе смутный интерес, они продолжали идти, пока не дошли до первой из многочисленных дверей магазина Роза и Торна. Именно в эту дверь Хилери и решил войти, ибо чем дольше длилось приключение, тем яснее сознавал он все его опасности. Все-таки было безумием привести эту девочку в тот самый магазин, куда постоянно заходила и жена и многие знакомые. Но та самая причина, по которой они бывали здесь, заставила и Хилери выбрать именно этот магазин: другого поблизости не было. Он затеял это сгоряча; он знал, что если даст себе время остынуть, то вообще ничего не сделает. Нужно было действовать смело, и вот потому-то он решил войти в первую же дверь от угла. Слегка отступя в сторону, чтобы пропустить девушку вперед, он заметил, как горят у нее глаза и щеки; еще никогда не выглядела она такой хорошенькой. Он поспешно осмотрелся - отдел, куда они попали, был им не нужен, здесь продавались лишь пижамы. Хилери почувствовал, что его трогают за рукав. Он обернулся - маленькая натурщица, вся раскрасневшаяся, смотрела ему в лицо. - Мистер Даллисон, мне можно взять только одну... только одну пару белья? - Три, три пары, - пробормотал он и тут вдруг заметил, что они находятся как раз у входа в святилище - отдел дамского белья. - Выберите то, что вам надо, и принесите чек мне. Хилери ждал, а подле него стоял розоволицый мужчина с усиками и почти безупречной фигурой - он стоял неподвижно, одетый с головы до ног в синее с белой полоской. Он казался тем идеалом, к которому должен стремиться каждый мужчина; лицо его застыло в вечной бездумной улыбке. "Долго-долго длилась борьба человечества, и вот, наконец, цивилизация произвела меня. Дальше ей идти некуда. Ничто не заставит меня продолжать мой род. Во мне воплощено завершение. Посмотрите мне на спину: "Любитель". Безупречно, элегантно, 8 шиллингов 11 пенсов. Цена значительно снижена". Мужчина в синем упорно молчал, и Хилери был вынужден разглядывать приказчиков. До закрытия магазина оставалось всего полчаса; молодые приказчики, пользуясь отсутствием покупателей, негромко пререкались между собой и двигались не спеша, лениво, словно мухи на оконном стекле, которые никак не могут вырваться наружу, на солнце. Двое из них подошли к Хилери, спросили, чем могут служить ему. Они были так изысканно любезны, что он уже готов был купить что попало. Появление маленькой натурщицы выручило его. - Вот - тридцать шиллингов. Самое дешевое стоит пять шиллингов одиннадцать пенсов, да еще чулки, и еще я купила кор... Хилери торопливо вынул деньги. - Уж очень здесь все дорого, - сказала она. Она оплатила чек, Хилери взял у нее из рук большой сверток, и они вместе пошли дальше. Хилери как будто надел на лицо защитную маску - на нем застыло выражение насмешливого удивления, словно все это приключение он наблюдал со стороны. В отделе обуви на обитой бархатом скамье посреди помещения сидела, вытянув вперед стройную ножку в шелковом чулке, дама в шляпе с эгреткой - в ожидании, когда ей принесут для примерки ботинок. Она с небрежным любопытством взглянула на простенькую девушку и ее интересного кавалера. Выражение ее лица произвело, по-видимому, соответствующее впечатление на приказчиц, - ни одна из них не тронулась с места, чтобы подойти к маленькой натурщице. Хилери увидел, что они уставились на ее ботинки, и вдруг, забыв свою роль стороннего наблюдателя, вскипел от гнева. Он вынул из кармана часы и подошел к самой старшей из приказчиц. - Если через минуту эту молодую даму не обслужат, я подам жалобу лично мистеру Торну. Минутная стрелка не успела обежать круга, как одна из приказчиц уже стояла возле маленькой натурщицы; заметив, что девушка начинает стаскивать с ноги ботинок, Хилери быстро загородил ее собой от дамы. При этом он настолько забыл про всякую деликатность, что уставился на ногу маленькой натурщицы. Сперва он почувствовал неловкость, потом сердце у него защемило от жалости. Грязный коричневый чулок был так весь перештопан, что от него почти ничего не осталось - везде одна штопка, и на ней светились дырки, одна на большом пальце, две другие - повыше: здесь проносившиеся нитки уже отказывались держаться вместе. Маленькая натурщица смущенно пошевелила пальцем, - она, видно, надеялась, что палец не будет торчать из дырки, - и прикрыла его подолом. Хилери быстро отошел и, обернувшись, взглянул не на маленькую натурщицу, а на даму. Теперь лицо дамы выражало уже не насмешку и пренебрежение, но оскорбленное достоинство. "Нет, это переходит всякие границы! Привести такую особу в такой магазин! Больше я никогда не переступлю этого порога!" - казалось, говорил ее взгляд, и он как бы явился внешним, выражением той самой неловкости, какую почувствовал Хилери, когда увидел чулок маленькой натурщицы. Это, естественно, не способствовало умалению его гнева, в особенности еще и потому, что оскорбленно-негодующее выражение дамы, как по сигналу, отразилось и на лицах приказчиц. Хилери вернулся к маленькой натурщице и сел подле нее. - Ну как, впору? Вы встаньте и походите в них. Девушка встала и немного прошлась. - Жмут, - сказала она. - Примерьте другую пару. Дама поднялась, секунду стояла, высоко вскинув брови и слегка раздувая ноздри, затем вышла, оставив позади себя тончайший запах фиалок. Следующая пара ботинок не жала, и на этом маленькая натурщица закончила свои покупки. Теперь все ее приданое было готово, не хватало только платья: оно было и выбрано и оплачено, но померить его, как она объяснила Хилери, она решила прийти завтра, когда... когда... Конечно, она имела в виду "когда на ней будет новое белье". Она несла один большой и два маленьких свертка, и в глазах ее было благоговение. Когда они вышли из магазина, девушка посмотрела в лицо Хилери долгим взглядом. - Ну как, довольны вы теперь? - спросил он. В оправе коротких черных ресниц сияли очень яркие, влажные глаза, полураскрытые губы начали дрожать. - До свидания, - проговорил он отрывисто и ушел, Но, обернувшись, он увидел, что она все еще не двигается с места и, почти вся скрытая свертками, стоят и смотрит ему вслед. Он приподнял шляпу и повернул на Хай-стрит, к дому... Старик, известный среди "типов из низов", с которыми связала его судьба, под кличкой "вест-министр", пыхнул раза два своей старой глиняной трубкой, стараясь не думать о больных ногах. Он увидел подходившего Хилери и нерешительно протянул ему номер газеты последнего выпуска. - Добрый вечер, сэр. Отличная погода для мая месяца. Кому "Вест-министерскую"? Он проводил взглядом уходящего Хилери. - Бог ты мой, да ведь он дал мне целых полкроны! А он неплохо выглядит - молодо. Я рад, что он так молодо выглядит. Ах, боже кок... Солнце, этот дымный, яркий шар, который за свое время видел столько последних выпусков "Вест-минстерской газеты", катилось за горизонт, чтобы провести ночь в Шеперд-Буше. Это оно заставило бывшего лакея замигать, когда он рассматривал монету, проверяя, действительно ли ему дали полкроны, или это ему померещилось. И шпили, и крыши домов, и просторы под ними и над ними - все сверкало и плыло, и маленькие людские и конские фигурки выглядели так, как будто их припудрили золотой пылью. ГЛАВА XI  ГРУША В ЦВЕТУ  Нагруженная тремя свертками, маленькая натурщица дошла до Хаунд-стрит. У дверей дома номер один стоял, переминаясь с ноги на ногу и куря папиросу, сын хромой женщины - высокий, тонкий, как плеть, юнец с землистым лицом. Прищурив глаза, он сказал, обращаясь к девушке: - Эй, мисс, может, помочь донести покупочки? Маленькая натурщица посмотрела на него. "Не суйся, куда не просят", - говорил этот взгляд, но ресницы ее при этом взметнулись, сводя на нет пренебрежительность взгляда. Войдя к себе в комнату, она бросила свертки на кровать и развязала их проворными розовыми пальцами. Потом вынула покупки из бумаги, разложила их и, опустившись на колени, принялась разглядывать и ощупывать; раза два она даже зарылась носом в свежее полотно, чтобы почувствовать, как оно пахнет. Белье было отделано оборочками, им она уделила особое внимание - взбила их края ладонями, - и в глазах ее снова появилось благоговейное выражение. Затем, поднявшись с колен, она заперла дверь, опустила штору на окне, разделась донага и надела новое белье. Распустив волосы, она медленно поворачивалась перед крохотным зеркальцем. В каждом жесте девушки сквозило предельное удовлетворение, как если бы изголодавшийся дух ее получил наконец пищи вдоволь. В этом любовании собой полностью проявились и детское тщеславие, и надежды, и то чудесное качество, которое встречается только среди людей малоодухотворенных, - способность наслаждаться минутой. Иногда девушка вдруг замирала и, неподвижная, с распущенными по плечам волосами, становилась похожа на весеннюю зарю, которая успела утратить свою тревожность и радуется уже одному тому, что она есть. Вскоре, однако, будто вспомнив, что счастье ее еще не полно, девушка подошла к комоду, вытащила оттуда пакетик с грушевыми леденцами и сунула один леденец в рот. Заходящее солнце отыскало себе лазейку через дырочку в шторе и коснулось шеи девушки. Она повернулась, словно ощутила поцелуй, и, приподняв край шторы, выглянула в окно. Грушевое дерево, которое, к досаде его владельца, росло в столь близком соседстве с двором этого малопочтенного дома, что могло даже показаться, будто оно ему и принадлежит, купалось в косых солнечных лучах. Ни одно дерево на свете не могло быть прекраснее, чем эта груша в одеянии из позолоченных солнцем цветов. Прижав руку к обнаженной шее и посасывая леденец, маленькая натурщица не сводила глаз с цветущего дерева. Но выражение лица ее не изменилось, восхищение в нем отсутствовало. Она перевела взгляд на окна дома напротив, к которому, собственно, и относилось грушевое дерево: она проверяла, не видит ли ее кто-нибудь, а может быть, даже надеялась, что кто-нибудь увидит ее, такую хорошенькую, во всем новом. Затем она опустила штору, вернулась к зеркалу и стала закалывать волосы. Покончив с этим, она еще целую минуту смотрела на старую коричневую юбку с блузкой, не решаясь осквернить свою только что обретенную чистоту. Но вот она надела их и снова подняла штору. Солнечный свет уже ушел с груши, теперь цветы ее были совершенно белыми и неподвижными, казалось, то лежит на ветках снег. Маленькая натурщица положила в рот второй леденец и, вытащив из кармана потертый кожаный кошелек, пересчитала в нем деньги. Убедившись, как видно, что их не больше, чем она предполагала, она вздохнула и, порывшись в верхнем ящике комода, извлекла оттуда старый иллюстрированный журнал. Она уселась на край постели и, быстро найдя нужную страницу, разложила журнал на коленях. Взгляд ее был прикован к снимку в левом углу страницы - одному из тех портретов писателей, которые время от времени встречаются в печати. Под портретом стояла подпись: "Мистер Хилери Даллисон". И девушка снова вздохнула. В комнате темнело; поднявшийся с заходом солнца ветер прибил к оконному стеклу несколько лепестков, опавших с цветов груши. ГЛАВА XII  КОРАБЛИ В МОРЕ  В соответствии с тем впечатлением, какое он произвел на старого лакея, Хилери и в самом деле чувствовал себя так молодо, что не пошел домой, а сел в омнибус и поехал в свой клуб "Перо и чернила", названный так только потому, что основателю его в тот момент не пришло в голову ничего другого. Сей литератор вскоре после основания клуба покинул его, почему-то вдруг невзлюбив свое детище. И, правду сказать, клуб славился скверной кухней, и все члены его горько жаловались, что, когда туда ни зайдешь, непременно столкнешься с кем-нибудь из знакомых. Находился он на Довер-стрит. В отличие от других клубов, сюда приходили главным образом для того, чтобы поговорить, и здесь тщательно следили за сохранностью зонтов и тех книг, что еще не успели исчезнуть из библиотеки. Исчезали они, разумеется, не в силу склонности некоторых членов клуба к хищению, но потому, что, обменявшись идеями, они обычно уходили затем длинной вереницей, каждый цепляясь за что-нибудь более осязаемое. Темно-коричневые портьеры здесь никогда не бывали спущены, ибо в пылу споров их то и дело поднимали. В общем, члены клуба не слишком жаловали друг друга - каждый из них про себя недоумевал, на каких, собственно, основаниях другие пишут книги, а если основания эти подробно излагались в печати, читал о том с раздражением. Если же обстоятельства вынуждали членов клуба высказать мнение о литературных качествах того или иного из собратьев, они говорили обычно, что такой-то, конечно, превосходный писатель, но только им никогда не приходилось его читать. С давних пор в основу здешних правил был положен принцип: не читать чужих произведений, пока нет абсолютной уверенности в том, что автор их умер, - чтобы не оказаться вынужденным сказать ему в лицо, что вы отнюдь не в восторге от его книг; ибо члены клуба очень пеклись о чистоте своей литературной совести. Исключение делалось для тех, кто зарабатывал себе на хлеб критикой, публикуемой в печати, - их статьи читали все, и чтение это сопровождалось разного рода улыбками и некоторым раздражением серого мозгового вещества. Время от времени, однако, какой-нибудь член клуба, грубо нарушая все нормы приличия, вдруг проникался восторгом к произведениям, какого-либо другого члена клуба. Свой восторг он выражал вслух, к смущению всех остальных, и те, ощущая противное сосание под ложечкой, недоумевали, почему он хвалит не их книги. Почти каждый год и, как правило, в марте, в клуб просачивались кое-какие стремления и пожелания. Члены клуба принимались спрашивать друг друга, почему до сих пор не создана Британская литературная академия, почему не ведется согласованная борьба за ограничение (Издания книг других авторов, почему не было дано премии за лучшее произведение в году. Уже даже могло показаться, что их индивидуализм в опасности, но в одно прекрасное утро, когда окна оказывались распахнуты шире обыкновенного, все эти пожелания улетучивались, и втайне каждый ощущал то, что ощущает человек, проглотив донимавшего его всю ночь комара: и облегчение и неловкость одновременно. Это были, в сущности, неплохие люди, и в отношении друг друга они держались вполне миролюбиво. У каждого из них была своя маленькая машина славы, и ежедневно утром, в те часы, когда приходили газеты и письма, всех их можно было видеть за этими машинами: они сидели и проверяли, растет ли их слава. Хилери пробыл в клубе до половины десятого, а затем, уклонившись от только что начавшегося спора, взял зонт (свой собственный) и направил шаги к дому. На Пикадилли то был момент затишья - толпа уже прилила к театрам, а отлив еще не начался. Умиротворенные деревья раскинули свои по-весеннему прозрачные ветви на дальнем берегу этой широкой реки, отдыхая от трагикомедий, которые разыгрывались на ее поверхности людьми, их младшими братьями. Легкие вздохи в молодой листве казались тихим шепотом мудрецов. Почти сразу за стволами деревьев был сплошной черный бархат, в котором терялись, погружась в него, отдельные фигуры, как исчезают птицы в небесных просторах или души людей, ушедших в лоно матери-земли. Погруженный в свои мысли, Хилери шел и не слышал шепота мудрецов, не замечал бархатной тьмы. Уже одного того факта, что ему удалось доставить кому-то радость, было достаточно, чтобы вызвать приятные чувства в человеке, от природы столь добром. Но, как это бывает со всеми робкими, неуверенными в себе людьми, чувства эти жили в нем недолго и сменились ощущением пустоты и разочарования, будто он поставил самому себе незаслуженно хорошую отметку. Он шел, служа мишенью для взглядов многих встречных женщин, проходивших мимо него быстро, как проходят в море один мимо другого встречные корабли. Своеобразное выражение брезгливой застенчивости на его лице привлекало к себе этих женщин, привыкших к лицам иного рода. И хотя он как будто и не смотрел на них, они тоже вызывали в нем любопытство, болезненное и сострадательное, какое люди, живущие тяжкой, беспросветной жизнью, могут вызывать в тех, кто привык к спокойным размышлениям. Одна из женщин, выйдя из переулка, подошла прямо к Хилери. Она показалась ему копией маленькой натурщицы: хотя она была выше ростом, полнее, с более ярким лицом, завитыми волосами и в шляпе с перьями, но он заметил тот же овал, те же широкие скулы, и полуоткрытый рот, и те же глаза цвета незабудок, и короткие черные ресницы. Только все это было грубее и более подчеркнуто, как искусство подчеркивает и огрубляет живую природу. Дерзко заглянув в лицо изумленному Хилери, женщина засмеялась. Хилери нахмурился и быстро зашагал дальше. Домой он пришел в половине одиннадцатого. В комнате мистера Стоуна горела лампа, и, как обычно, окно было открыто. Необычно было то, что свет горел и в спальне самого Хилери. Он тихонько поднялся наверх. Сквозь приотворенную дверь он, к своему изумлению, увидел фигуру жены. Она сидела, откинувшись в кресле, положив локти на его ручки, сомкнув кончики пальцев. Ее волосы, лицо с резкими чертами и ярким румянцем - все было словно тронуто тенью. Она повернула голову, точно слушала кого-то, кто стоял рядом; шея ее сияла белизной. Неподвижная, почти неразличимая, эта женщина казалась призраком - она как будто смотрела на собственную свою жизнь, наблюдая ее и не принимая в ней никакого участия. Хилери колебался, войти ему в комнату или скрыться от этой странной гостьи. - А, это ты, - сказала она. Хилери подошел к ней. Эта женщина, его жена, как ни пренебрежительно относилась она к собственной красоте, была все же необычайно хороша собой. После девятнадцати лет, в которые можно было изучить каждую черточку ее лица и тела, каждую мельчайшую особенность ее натуры, Бианка все еще была для него неуловима, и эта неуловимость, так пленившая его когдато, стала вызывать в нем раздражение и постепенно погасила пламя, которое вначале зажгла. Он столько раз пытался постичь и так и не постиг ее душу. Почему эта женщина создана такой? Почему постоянно насмехается над собой, над ним, над всем на свете? Почему так сурово относится к собственной жизни, почему она такой злой враг своему счастью? Леонардо да Винчи мог бы писать ее: она была менее чувственной и жестокой, чем женщины его портретов, и более мятежной и дисгармоничной, но, как и они, физически и духовно очаровательная, она, отказываясь подчиниться зову духа и чувств, разрушала собственное свое очарование. - Я не знаю, зачем я пришла, - проговорила она. - Извини, что я не обедал дома, - только и нашел что сказать Хилери. - У меня в комнате холодно. Ветер, кажется, переменился? - Да, на северо-восточный. Оставайся здесь. Ее рука сжала его руку, и это беспокойное, горячее прикосновение взволновало его. - Спасибо, что ты меня приглашаешь, но я думаю, не следует начинать того, что мы не сможем продолжить, - Останься здесь, - повторил Хилери и стал перед ней на колени. И вдруг он начал целовать ее лицо и шею. Он почувствовал ответные поцелуи, и на мгновение они сжали друг друга в бурном объятии. Потом, как будто по взаимному согласию, разжали руки, и взгляд их стал бегающим, как у детей, которые подстрекали друг друга к воровству. На губах у них появилась тончайшая, еле заметная усмешка, как будто губы их говорили: "Да, но ведь мы с тобой не только животные..." Хилери встал и присел на кровать, Бианка осталась в кресле - она глядела прямо перед собой, откинув голову назад, совершенно недвижимая; ее белая шея светилась, на губах и в глазах мелькала усмешка. Больше они не обменялись ни словом, ни взглядом. Бесшумно встав и пройдя за его спиной, она вышла из комнаты. У Хилери был во рту такой привкус, будто он жевал золу. И не выходили из ума слова - слова без склада и смысла, какие застревают порой в сознании человека: "Дом, где царит гармония..." Немного погодя он пошел к двери в комнату Бианки и там остановился и прислушался. Он не услышал ничего. Если б она плакала, если б она смеялась - все было бы лучше, чем это молчание. Зажав руками уши, он сбежал вниз по лестнице. ГЛАВА XIII  ЗОВ В НОЧИ  Миновав свой кабинет, Хилери подошел к двери в комнату мистера Стоуна; мысль о том, что этот старик так упорен, так умеет уходить в свое, отрешаясь от внешнего мира, подействовала на него бодряще. Мистер Стоун, по-прежнему одетый в коричневый шерстяной халат, сидел, устремив глаза на что-то в углу, откуда струился легкий душистый пар. - Закройте дверь, - сказал мистер Стоун, - я варю какао. Хотите чашку какао? - Я вам не помешал? - спросил Хилери. Прежде чем ответить, мистер Стоун некоторое время пристально смотрел на него. - Я заметил, что если я работаю после того, как выпью какао, это отражается на моей печени, - сказал он. - В таком случае, сэр, если позволите, я посижу у вас немного. - Кипит, - сказал мистер Стоун. Он снял кастрюльку с огня и, наполнив воздухом свои слабые щеки, подул на нее. Струйки пара смешались с нитями его белой бородки. Он вынул из посудного шкафа две чашки, наполнил одну из них и взглянул на Хилери. - Мне хотелось бы прочитать вам последние, только что законченные страницы, - сказал мистер Стоун. - Быть может, вы подадите мне какой-нибудь полезный совет. Он поставил кастрюльку обратно на плиту и взял чашку с какао. - Я выпью и потом почитаю вам. Он подошел к конторке и там стоял, продолжая дуть на какао. Хилери поднял воротник пиджака, защищаясь от гулявшего в комнате ночного ветра, и взглянул на пустую чашку: он почувствовал, что проголодался. Послышался странный звук - это мистер Стоун дул себе на язык. Торопясь поскорее начать чтение, он сделал слишком большой глоток. - Я обжег себе рот, - сказал он. Хилери поспешно подошел к старику. - Сильно? Надо выпить холодного молока, сэр. Мистер Стоун поднял чашку. - Молока нет, - сказал он и снова отхлебнул из нее. "Чего бы я только не дал, - подумал Хилери, - чтобы уметь вот так всегда видеть перед собой одну-единственную цель". Резко стукнула поставленная на стол чашка, зашуршала бумага, и монотонный голос начал: - "Пролетарии, преисполненные цинизма, естественного среди тех, кто действительно знаком с нуждой, и даже среди их вождей, у которых он вуалируется лишь тогда, когда им удается занять видное положение в глазах общества, - желали для себя богатства и досуга своих более обеспеченных ближних, но в беспросветном мраке долгой борьбы за существование им хватало энергии лишь на то, чтобы определить каждодневные насущные свои потребности. Они представляли собой бушующее, вздымающееся море, - медленно, никем не направляемые, людские волны вздымались в длительных приливах, стремясь хоть немного раздвинуть берега и заново создать формы социального устройства. И по сизо-зеленой поверхности этого моря... - Мистер Стоун прервал чтение. - Она неправильно написала, - сказал он, - не то слово. Должно быть "по сине-зеленой"... - И по сине-зеленой поверхности этого моря неслась флотилия серебряных суденышек, - их несло по волнам дыхание тех, кто сам не ведал, что такое ветер нужды. Движение этих серебряных скорлупок, которые все шли наперерез друг другу, и являлось в сущности передовым движением того времени. На корме каждой скорлупки сидел какой-нибудь из побочных продуктов социальной системы - они дули на паруса. Эти побочные продукты мы сейчас и рассмотрим..." Мистер Стоун сделал паузу и заглянул в чашку. На дне оставалась гуща. Он допил ее и продолжал: - "Братоубийственная теория выживания сильнейшего, которая в те дни являлась основой кодекса морали Англии, превратила всю страну в огромную лавку мясника. Среди трупов бесчисленных жертв тучнели и багровели полчища мясников, физически окрепшие от запаха крови и опилок. Они зачали много детей. Согласно законам природы, не допускающим переизбытка, у некоторой части детей оказалось врожденное чувство отвращения к крови и опилкам; многие из них, вынужденные в целях заработка продолжать ремесло отцов, делали это неохотно; некоторые, благодаря успешной деятельности отцов-мясников, оказались в положении, позволявшем им самим уже этим не заниматься. Но, продолжая ли дело отцов или проводя жизнь в праздности, они все обладали одной общей отличительной чертой: отвращением к запаху крови и опилок. У этих детей развились качества, доселе мало известные и обычно, - причем, как мы увидим далее, не без основания, - презираемые: нерешительность, восприимчивость к красоте, нелюбовь к бессмысленному разрушению, отвращение к несправедливости. Вместе с желанием, естественным для человека во все века, совершить что-либо, эти качества или некоторые из них и оказывались теми стимулирующими факторами, которые давали этим людям возможность действовать. Те, кто был вынужден жить своим трудом, склонялись, понуждаемые всей тогдашней системой общественной жизни, к более гуманным и менее утомительным видам мясничьего ремесла: искусству, просвещению, отправлению церковных обрядов, медицине, а также оплачиваемому представительству своих сограждан. Те же, для кого труд был необязателен, занимались наблюдением существующего положения дел и выражением негодования по поводу него. Каждый год их серебряных скорлупок выходило из порта все больше, и щеки тех, кто надувал паруса, раздувались все сильнее. Оглядываясь назад, мы видим теперь причину, по которой красивые сверкающие суденышки не могли плыть, а были обречены вздыматься на сине-зеленых волнах моря, вечно рваться наперерез друг другу и всегда оставаться на одном и том же месте. Причина эта, если выразить ее в нескольких словах, следующая: "Тот, кто дул на паруса, должен был бы находиться в море, а не на суденышке..." Монотонный голос умолк. Хилери увидел, что мистер Стоун пристально смотрит на лист бумаги, как если бы глубокий смысл этого последнего предложения был для него самого неожиданным. Но вот голос опять затянул: - "И в социальных движениях так же, как в физических процессах природы, всегда была одна-единственная плодотворная действующая сила - таинственное и чудесное влечение, именуемое любовью. Ей, этому слиянию двух существ воедино, человечество обязано растущим разнообразием форм, известным под названием жизнь. Вот этого фактора, этого таинственного, бессознательного чувства любви и недоставало тем, кто дул на паруса флотилии. У них было все: разум, совесть, ненависть, нетерпение; они возмущались, они презирали, но у них не было любви к ближним. Они не могли броситься в море. Сердца их пылали, но ветер, заставлявший их пылать, не был соленым морским зефиром, то был ветер палящий, ветер пустыни. Как цветения алоэ, такого долгожданного, такого чудесного и такого стремительного, когда оно уже началось, человек должен был еще ждать, когда придет время для его высокого стремления к Всемирному Братству и забвению самого себя". Мистер Стоун окончил чтение и стоял, пристально глядя на своего гостя, но, несомненно, видя вместо него что-то другое и далекое. Хилери не мог выдержать этого взгляда и опустил глаза на пустую чашку из-под какао. Обычно те, кто слушал, как мистер Стоун читает свою рукопись, не смотрели ему в лицо. Старик так долго молчал, поглощенный своими мыслями, что Хилери наконец встал и заглянул в кастрюльку. Какао в ней не было. Мистер Стоун сварил ровно на одну чашку. Он хотел уступить ее гостю, но забвение себя помешало ему вспомнить об этом. - Вы знаете, сэр, что происходит с алоэ, после того как оно расцветает? - спросил Хилери не без ехидства. Мистер Стоун шевельнулся, но не ответил. - Оно умирает, - сказал Хилери. - Нет, - возразил мистер Стоун, - оно обретает покой. - Разве индивидуальность мажет обрести покой? Индивидуальное, уж конечно, так же бессмертно, как и всеобщее. Это извечная комедия жизни. - Что извечная комедия? - спросил мистер Стоун. - Борьба между тем и другим. Одно мгновение мистер Стоун задумчиво смотрел на зятя, потом положил лист рукописи на конторку. - Мне пора заняться гимнастикой, - проговорил он и развязал шнур с кистями, служивший ему поясом. Хилери поспешил к двери. С порога он оглянулся. Уже без халата, лицом к окну, мистер Стоун поднялся на цыпочки, вытянул руки вперед, сложив ладони вместе, как в молитве; брюки его медленно сползали вниз. - Раз, два, три, четыре, пять... - считал он. Затем послышался сильный выдох. Наверху, в коридоре, залитом лунным светом из окна в конце его, Хилери опять остановился и прислушался. До него донеслось только легкое посапыванье Миранды, спавшей в его ванной, - собака не желала спать близко к человеку. Хилери прошел к себе в спальню и долго сидел, погруженный в свои мысли. Затем он открыл окно и высунулся наружу. На деревья в соседнем саду и на покатые крыши конюшен и других надворных строений лунный свет опускался, как стая молочно-белых голубей: распростерши крылья, как будто еще в полете, они, легко порхая, покрыли собой все. Ничто не шевелилось. Где-то часы пробили два. За молочно-белыми голубиными стаями высились темные, неведомые стены. И вдруг среди этой тишины Хилери как будто различил глухой и очень слабый звук - не то дыхание какого-то чудовища, не то далекий приглушенный бой барабанов. Он шел, казалось, со всех сторон бледного города, спящего в холодном свете луны, - он усиливался, затихал и снова усиливался, таинственный и жуткий, похожий на стон голодных и отчаявшихся. По Хай-стрит прогремели колеса кэба; Хилери настороженно прислушался к замирающему вдали звону колокольчика и цоканью копыт. И опять воцарилась тишина. И опять Хилери услышал приближающийся гулкий барабанный стук огромного сердца. Звук этот рос и рос. Теперь у самого Хилери заколотилось сердце. И вдруг он услышал, как от этого зловещего, немого стона отделился какой-то один скрипучий звук, и понял, что это не бормочущее, невнятное эхо человеческих страданий, а всего лишь стук и скрип фургонов, тянущихся к рынку Ковент-Гарден. ГЛАВА XIV  ПОХОД В ЧУЖИЕ КРАЯ  Несмотря на свою занятую жизнь, Тайми Даллисон находила время записывать свои воспоминания и мысли на странички школьных тетрадей. Она не задавалась при этом никакой определенной целью, не было у нее и желания погружаться в приятное созерцание субъективных ощущений - она бы презрела это как нечто старомодное и глупое. Она вела свои записи лишь от избытка юношеской энергии и от потребности "выразить себя", которая как будто носилась в воздухе; потребность эта чувствовалась повсюду: и среди тех, с кем Тайми училась, и среди ее приятелей, и в гостиной матери, и в студии тетки. Как чувствительность и супружество были обязательны для викторианской мисс, так для Тайми казалось обязательным это "самовыражение", точно так же, как и необходимость прожить молодые годы возможно веселее. Она никогда не перечитывала написанного и не запирала тетрадок, зная, что ее свобода, занятия и развлечения - священны, и никому и в голову не придет посягнуть на них. Она держала тетрадки вместе с огрызком химического карандаша в ящике комода, среди носовых платков, галстучков и блузок. В дневник этот, наивный и неряшливый, она заносила без разбора все, что почему-либо произвело на нее впечатление. В то раннее утро четвертого мая она сидела в ночной рубашке в ногах своей белой кровати - глаза у нее горели, щеки со сна были розовые, пушистые каштановые волосы растрепались - и исписывала страницу за страницей, в экстазе "самовыражения", потирая одной голой ногой о другую. Время от времени она вдруг, не дописав фразу, выглядывала в окно или блаженно потягивалась, как если б жизнь была слишком прекрасна для того, чтобы стоило что-либо заканчивать. "Вчера я заходила в комнату к дедушке и была там, пока он диктовал маленькой натурщице. Я считаю, что дедушка просто великолепен. Мартин говорит, что энтузиаст хуже чем бесполезен. Он говорит, что люди не должны позволять себе дилетантскую игру в высокие идеи и мечты. А дедушкину идею он называет палеолитической. Терпеть не могу, когда над дедушкой смеются. Мартин так отвратительно самоуверен. Не думаю, что он найдет много таких, которые в свои восемьдесят лет круглый год купаются в Серпантайне, сами убирают свою комнату, сами готовят себе еду и живут на какие-нибудь девяносто фунтов в год, получая пенсию в триста фунтов, а остальное раздают. Мартин считает, что все это "нездорово" и что "Книга о всемирном братстве" - "чушь". Ну и пусть - все равно, это чудесно, что он может целыми днями писать свою книгу. С этим даже Мартин соглашается. Вот это-то и есть в Мартине самое худшее: он до того хладнокровен, его невозможно переспорить. И вечно как будто критикует тебя. Меня это бесит... А маленькая натурщица - безнадежная тупица. Я бы могла записывать под дедушкину диктовку вдвое быстрее. Она то и дело останавливалась и смотрела вверх, как всегда, с полуоткрытым ртом. Будто впереди у нее времени хоть отбавляй. Дедушка так поглощен работой, что ничего не замечает, он любит перечитывать сновка и снова то, что написал, - слушает, как звучат слова. Эта девушка, наверное, ни на что не способна, разве только "позировать". Тетя Бианка говорила, что позирует она хорошо. В лице у нее есть что-то особенное, она немножко напоминает мне мадонну Ботичелли, которая висит в Национальной галерее - ту, которая в фас. И не столько чертами лица, сколько выражением - оно почти глупое и в то же время какое-то такое, будто она ждет: вот-вот произойдет что-то. Руки у нее красивые, а ноги меньше моих. Она на два года старше меня. Я спросила ее, почему она решила стать натурщицей, ведь это же препротивная работа. Она ответила, что рада была любой работе. Я спросила, а почему она не пошла работать куда-нибудь приказчицей или в прислуги. Она ответила не сразу, а потом сказала, что у нее не было никаких рекомендаций, она не знала, куда обратиться. И вдруг сразу надулась, сказала, что не хочет..." Тайми бросила писать и принялась набрасывать карандашом профиль маленькой натурщицы. "На ней было премиленькое платье, очень простое, хорошо сшитое - стоит, наверное, не менее трех или четырех фунтов. Значит, ей не так уж плохо живется, или, может, это платье ей кто-нибудь подарил..." Тайми снова остановилась. "Я подумала, насколько она в нем красивее, чем в той старой коричневой юбке... Вчера к обеду приходил дядя Хилери. Мы с ним обсуждали социальные проблемы, мы с ним всегда обсуждаем что-нибудь, когда он к нам приходит. Дядю Хилери нельзя не любить, у него такие добрые глаза, и он такой мягкий. Рассердиться на него невозможно. Мартин говорит, что он человек слабый и ни к чему не пригодный, потому что не знает жизни. А по-моему, ему просто невмоготу принудить других к действию. Он всегда видит обе стороны вопроса и, конечно, довольно нерешителен. Он, наверное, похож на Гамлета, только, кажется, никто теперь толком не знает, каким на самом деле был Гамлет. Я высказала дяде Хилери, что я думаю о неимущих классах. С ним можно говорить. Я не выношу папины неостроумные шуточки - как будто на свете нет ничего серьезного. Я сказала, что толку мало, если заниматься дилетантством, что надо доходить до самой сути всего. Я сказала, что деньги и классовые перегородки - это два пугала, которые нам надо свалить. Мартин говорит, что, когда дело доходит до настоящего практического разрешения социальных проблем, все те, кого мы знаем, оказываются дилетантами. Он говорит, что мы должны стряхнуть с себя старые сентиментальные представления и просто начать работать, чтобы все оздоровить. Отец прозвал Мартина "оздоровителем", а дядя Хилери говорит, если людей мыть "именем закона", насильно, то завтра они снова будут такими же грязными..." Тайми снова перестала писать. В сквере напротив выводил свои долгие, низкие, похохатывающие трели дрозд. Она подбежала к окну и выглянула наружу. Дрозд сидел на платане и, подняв головку, выпускал из своего желтого клюва этот прелестный образчик "самовыражения". Всему, казалось, воздавал он хвалу - небу, солнцу, деревьям, росистой траве, самому себе! "Ах ты, милочка!" - подумала Тайми. Сладко поеживаясь, она сунула тетрадку обратно в ящик, сдернула с себя ночную рубашку и помчалась в ванную. В то же утро, в десять часов, она тихонько выскользнула из дома. По субботам занятий у нее не было, но тут ее личные интересы, как правило, сталкивались с интересами родителей. Мать хотела, чтобы дочь провела это время с ней, отец рассчитывал, что она поедет с ним в Ричмонд поиграть в гольф: в субботу Стивн обычно покидал здание суда раньше трех часов. Если ему удавалось уговорить жену или дочь сопровождать его, он любил потренироваться к воскресенью, когда играл весь день, отправляясь из дому в половине одиннадцатого. Если же нет, он ехал к себе в клуб и там, читая журналы, знакомился со всеми имеющимися в наличии социальными течениями. Тайми шла, подняв голову и наморщив лоб, как будто погруженная в серьезные размышления. Если на нее кидали восхищенные взгляды, она, казалось, не замечала их. Неподалеку от дома Хилери она повернула на Брод-Уок и дошла до другого конца Кенсингтонского сада. На невысокой ограде, вытянув вперед длинные ноги и разглядывая прохожих, сидел ее двоюродный брат Мартин Стоун. Когда Тайми подошла, он слез. - Опять опоздала, - сказал он. - Ну, пошли. - Куда мы пойдем сначала? - спросила Тайми. - В Ноттинг-Хилл, и больше сегодня мы никуда не поспеем, ведь мы должны еще раз зайти к миссис Хьюз. Во второй половине дня мне надо быть в больнице. Тайми насупилась. - Я так завидую тебе, Мартин, - ты живешь один. Ужасно глупо, что приходится жить в семье. Мартин не ответил, но одна ноздря его длинного носа как будто дрогнула; Тайми ничего на это не сказала. Несколько минут они шагали между двумя рядами высоких домов, спокойно поглядывая вокруг. Мартин заметил: - Всюду одни господа Пэрси. Тайми кивнула. И снова молчание, но в эти паузы они не испытывали смущения, они, по-видимому, даже не сознавали того, что молчат, и их глаза - молодые, нетерпеливые, жадные - не упускали ничего. - Пограничная линия. Сейчас попадем в приятное местечко, - сказал Мартин. - Черным-черно? - спросила Тайми. - Нет, черным-сине, - совсем черное будет дальше. Они шли по длинной, кривой, серой улице, где узкие дома, вконец слинявшие, являли все признаки безысходной нужды. Весенний ветер шевелил солому и клочки бумаги в сточных канавах; под ярким солнцем казалось, шла холодная ожесточенная борьба. Тайми сказала: - Эта улица нагоняет на меня тоску. Мартин кивнул. - Еще страшнее, чем полная нищета. Такие домиш