ения в том, что забыли интересы города... Ведь в конце-то концов средства на решение земельного вопроса придется давать из своего кармана городским жителям, а зачем им это? Стенли замер и перестал поправлять галстук. Да, жена его - проницательная женщина. - Вот тут ты попала в точку, - сказал он. - Уилтрем ему всыплет как следует! - Конечно, - подтвердила Клара. - Как прекрасно, что мы заполучили Генри Уилтрема с его идеализмом и высоким налогом на импортный хлеб; он прав, что его не заботит вопрос о судьбе городской промышленности - она ведь все равно хиреет, что бы там ни кричали радикалы и грошовая пресса, - пока мы не станем выращивать свой хлеб. Это очень здравая мысль. - Да, - пробормотал Стенли, - и если он сядет на своего конька, весело будет мне с ними со всеми в курительной! Я-то знаю, во что превращается Каскот, когда засучит рукава. Глаза у Клары загорелись; ей очень хотелось поглядеть на мистера Каскота, когда он засучит... то есть послушать, как он излагает теорию, с которой он без конца выступает в печати, - о том, что с земледелием в стране покончено, оно сменилось огородничеством и изменить это положение могла бы только революция. Она слыхала, что Каскот так резко и ожесточенно спорит, словно от души ненавидит своих противников. Она надеялась, что ему дадут эту возможность... может, Феликс его раззадорит. - А как насчет дам? - внезапно спросил Стенли. - Они-то выдержат все эти политические прения? Надо ведь и о них подумать. Клара и об этом не забыла. Кинув прощальный взгляд на себя в дальнее зеркало через дверь спальни, она сказала: - Думать, что дамы не интересуются земельным вопросом, - грубая ошибка. Леди Бритто - в высшей степени умная женщина, а Милдред Маллоринг знает каждый дом у себя в поместье. - То и дело сует в них свой нос, - пробурчал Стенли. Леди Фанфар, миссис Слизор и даже Хильда Мартрет интересуются тем, чем заняты их мужья, а мисс Боутри интересуется всем на свете. Что же касается Мод Ютред - ей все равно, о чем говорят, лишь бы ее приглашали; Стенли нечего беспокоиться, все сложится отлично: будут достигнуты важные результаты и сделан важный шаг вперед. Произнеся эти слова, она повела пышными плечами и вышла. Клара не признавалась никому, даже Стенли, в своей заветной мечте: ей хотелось, чтобы тут, в Бекете, под ее эгидой был заложен фундамент проекта, который "возродит земледелие", каков бы он ни был, этот проект; Стенли над ней только посмеялся бы, хотя потом, когда это осуществится, он, несомненно, станет лордом Фрилендом... Недде в этот вечер за обедом все было ново и необычайно интересно. И не потому, что она не привыкла к званым обедам или умным разговорам - у них в Хемпстеде бывало много гостей и произносилось много слов, но тут и люди и слова были совсем другие. После первого румянца смущения и беглого осмотра двух "шишек", между которыми ее посадили, взгляд ее невольно стал блуждать по сторонам, а уши улавливали лишь обрывки того, что ей говорили соседи. Впрочем, она скоро обнаружила, что от полковника Мартлета и сэра Джона Фанфара ей и этих обрывков было более чем достаточно. Ее взгляд поверх букета азалий то и дело встречался со взглядом отца, и они весело перемигивались. Раза два она пыталась переглянуться с Аланом, но он все время ел и сегодня вечером был очень похож на дядю Стенли, только молодого. Что она чувствовала?.. Небольшие уколы беспокойства по поводу того, как она выглядит; какую-то подавленность и в то же время возбуждение, - ведь кругом так шумно, а ей подают столько разной еды и питья; явное удовольствие от того, что и полковник Мартлет, и сэр Джон Фанфар, и другие мужчины, особенно тот, симпатичный, с растрепанными усами, - казалось, что он вот-вот кого-нибудь укусит, - украдкой на нее поглядывают. Ах, если бы она была уверена, что они смотрят на нее не потому, что им кажется, будто она слишком молода для этого общества! Она чувствовала беспрерывный трепет оттого, что вот, она, настоящая жизнь, тот настоящий мир, где говорят и делают что-то важное, значительное; слух ее был насторожен, но в глубине души у нее, как ни странно, мелькала опаска, что ничего значительного здесь не скажут и не сделают. Она понимала, что это с ее стороны наглость. В воскресенье вечером дома разговаривали о загробном существовании, о Ницше, Толстом, китайской живописи, постимпрессионизме и могли вдруг вспылить и даже разъяриться из-за вопроса о мире, из-за Штрауса, правосудия, брака, Мопассана или поспорить о том, губит ли душу материализм. Иногда кто-нибудь из спорщиков вскакивал и начинал шагать по комнате. Но единственные два слова, которые она сегодня могла уловить, были фамилии двух политических деятелей, которых, кажется, никто не одобрял, кроме того симпатичного, готового кусаться. Раз она застенчиво спросила полковника Мартлета, любит ли он Штрауса, и была озадачена его ответом. "О да! Эти его "Сказки Гофмана" очень милы. А вы часто ходите в оперу?" Она, конечно, не знала, что тут же родившееся у нее подозрение крайне несправедливо: в правящих классах почти все, кроме полковника Мартлета, знали, что "Сказки Гофмана" написал Оффенбах. Но, помимо всего, она понимала, что ей никогда, никогда не научиться разговаривать, как разговаривают они, - так быстро, так безостановочно, не интересуясь, слушают ли тебя все или тот, с кем ты говоришь. Ей всегда казалось, что слова твои предназначены только для ушей того, кому они сказаны, но здесь, в большом свете, она, очевидно, должна говорить только о том, что могут слушать все, и ей было ужасно обидно, что. она не в силах придумать ничего достойного всеобщего внимания. И вдруг ей захотелось остаться одной. Ну как это нехорошо, неразумно, - она ведь столькому может здесь научиться. Однако, если хорошенько вдуматься, чему здесь было учиться? И, рассеянно прислушиваясь к словам полковника Мартлета, который рассказывал ей, как он почитает такого-то генерала, она почти с отчаянием поглядывала на человека, готового кусаться. В эту минуту он молчал, уставившись в свою до странности пустую тарелку. И Недда подумала: "У него очень славные морщинки вокруг глаз, правда, они могут быть признаком болезни сердца; мне нравится и цвет его лица, такой приятно желтоватый, но и тут, возможно, виновата печень. Все равно он мне нравится, жаль, что я не сижу с ним рядом, он какой-то настоящий". Эта мысль о человеке, о котором она ничего не знала, даже его имени, навела ее на другую: ничто вокруг - ни разговоры, ни лица, ни даже блюда, которые она ела, - не были настоящими. Ей словно снился какой-то странный, наполненный жужжанием сон. Ощущение призрачности не прошло даже тогда, когда се тетка, взяв перчатки, поднялась и дамы перешли за ней в гостиную. Там, сидя между миссис Слизор и леди Бритто, напротив леди Маллоринг и стоявшей лицом! к ней, опершись на рояль, мисс Боутри, она ущипнула себя, чтобы прогнать мучившее ее ощущение: ей казалось, что стоит женщинам остаться наедине с собой, как они замолчат и на губах у них застынет горькая усмешка. Интересно, будет ли эта усмешка у всех, когда они закроют за собой дверь своей спальни, или только у нее одной? На этот вопрос она не могла ответить и, разумеется, не могла задать его ни одной из дам. Недда поглядела, как они сидят и разговаривают, и почувствовала себя очень одинокой. Но тут взгляд ее упал на бабушку. Фрэнсис Фриленд сидела в стороне, на стуле из сандалового дерева, отделенная от других морем полированного паркета. Она сидела чуть-чуть улыбаясь и совсем неподвижно, если не считать беспрерывного движения белых рук на черном шелке платья. К седым волосам бриллиантовой брошкой был приколот кусок "шантильи", концы его свисали позади изящных, немножко длинных ушей. А на плечах была ниспадавшая до полу серебристая накидка, похожая на кольчугу феи. Все, по-видимому, считали, что она не может принимать участие в беседе о "земельном вопросе" или об убийстве во Франции, о русской опере, о китайской живописи или о проделках некоего Л., чья судьба как раз сейчас решалась; поэтому она сидела одна. И Недда подумала: "Насколько она больше похожа на истинную леди, чем все остальные! В ней есть та глубина, которая так успокаивает, чего нет у всех этих "шишек"; может быть, дело в том, что она человек другого поколения". Недда подошла к бабушке и села с ней рядом на низенький стульчик. Фрэнсис Фриленд сразу же поднялась и воскликнула: - Но, милочка, тебе ведь неудобно на этом стульчике! Садись на мое место. - Что вы, бабушка, не надо! - Нет, нет, садись! Тут очень хорошо, а мне все время ужасно хотелось посидеть на том стульчике, что ты взяла себе. Ну прошу тебя, милочка, сделай мне удовольствие! Видя, что если она не уступит, ей придется выдержать долгую борьбу, Недда обменялась с ней стульями. - Вы любите такие званые вечера, бабушка? Фрэнсис Фриленд спряталась за улыбкой. У нее была прекрасная дикция, хотя речь ее и не напоминала красноречие "шишек". - Мне кажется, милочка, что все это крайне интересно. Так приятно встречать новых людей. Конечно, их толком так и не узнаешь, но наблюдать за ними очень забавно, особенно за их прическами! - И, понизив голос, добавила: - Ты только погляди на ту, у которой перо торчит прямо вверх, видала ты когда-нибудь такое чучело? - И она засмеялась с незлобивым ехидством. Глядя на это драгоценное перо, устремленное в небеса, Недда почувствовала себя союзницей бабушки: как глубоко ей противны все эти "шишки"! Голос Фрэнсис Фриленд заставил ее очнуться: - Знаешь, милочка, я нашла замечательное средство для бровей. Надо намазать чуть-чуть на ночь, и они никогда не растреплются. Я непременно дам тебе баночку. - Я не люблю помаду, бабушка! - Ах, милочка, это вовсе не помада. Это совсем особый состав, и класть надо самую-самую малость. И, молниеносно сунув руку в какой-то тайник на боку, она достала небольшую круглую серебряную коробочку. Открыв ее, она взглянула через плечо, не смотрят ли "шишки", мазнула мизинцем по содержимому коробочки и тихонько сказала: - Берется самая чуточка и мажется вот так... Дай-ка! Никто не увидит. Отлично понимая, что у бабушки просто страсть делать все вокруг как можно красивее, и не очень-то заботясь о своих бровях, Недда наклонила голову; но вдруг, перепугавшись, что "шишки" заметят эту процедуру, откинулась назад и шепнула: - Нет, бабушка! Только не сейчас! Но тут в гостиную вошли мужчины, и, воспользовавшись этим, она сбежала к окну. Снаружи было совершенно темно, - луна еще не взошла. Какая там душистая, покойная тьма! В открытое окно заглядывают глицинии и ранние розы, но цвет их едва различим. Недда взяла в руку розу, наслаждаясь ее хрупкой нежностью, ее прохладным прикосновением к своей горячей ладони. Вот тут у нее в горсти что-то живое, маленькая живая душа! А там во тьме миллионы и миллионы таких душ, крошечных, как язычок пламени или как клубочек, но живых и настоящих. За ее спиной послышался голос: - Правда, ничего нет лучше темноты? Она сразу догадалась, что это тот, который готов кого-нибудь укусить; голос был подходящий - мягкий, глуховатый. И, благодарно на него взглянув, она спросила: - Вы любите званые обеды? Приятно было видеть, как заискрились от смеха его глаза и надулись худые щеки. Он помотал головой и пробормотал в свои лохматые усы: - Вы их племянница, не правда ли? Я знаю вашего отца. Он большой человек. Услышав такие слова о своем отце, Недда покраснела. - По-моему, да! - сказала она с жаром. Ее новый знакомый продолжал: - У него есть талант говорить правду; он умеет смеяться над собой, а не только над другими; вот что делает его дарование таким драгоценным. Здешние колибри не могли бы улыбнуться своим дурачествам, даже если бы от этого зависела их ничтожная жизнь. В его глуховатом голосе звучал скрытый гнев, и Недда снова подумала: "Он очень симпатичный!" - Они тут говорят о "земельном вопросе". - Он поднял руки и запустил их в свои бесцветные волосы. - "Земля"! О господи! "Земля"! Вы поглядите на этого субъекта. Недда подняла голову и увидела человека, похожего на Ричарда Львиное Сердце из учебника истории, с соломенными усами, только начинающими седеть. - Сэр Джералд Маллоринг, - надеюсь, он не ваш друг. Божественное право помещика держать "землю" в ежовых рукавицах! А наш приятель Бритто! Недда, следуя за его взглядом, посмотрела на крепко сбитого человека с быстрым взглядом и лощеной надменностью на темном, гладко выбритом лице. - В душе-то он просто заносчивый негодяй, слишком равнодушный, чтобы испытывать хоть какие-нибудь эмоции и делать что бы то ни было. Он считает, что это просто потеря драгоценного времени. Ха! Драгоценного! И это человек, в которого они верят! А бедный Генри Уилтрем со своими причитаниями: "Надо выращивать свой хлеб, максимально использовать землю для производства зерна, и остальное наладится само собой!" Как будто мы давно не пережили этот малокровный индивидуализм; как будто в наши дни, когда существует мировой рынок, расцвет и гибель земледелия в нашей стране не зависят от того, станет ли деревня питомником душевного и физического здоровья народа! Ну и ну! - Значит, все, что они говорят, это несерьезно? - робко опросила Недда. - Мисс Фриленд, земельный вопрос-это большая наша трагедия. Почти все они, за исключением одного или двух, хотят изжарить яичницу, не разбивая яиц; что ж, когда они наконец надумают их разбить, вы уж мне поверьте, яиц больше не останется. Вся страна будет превращена в парки и пригороды. Настоящие люди от земли, те, что еще там сохранились, безгласны и беспомощны; а все эти господа по тем или иным причинам ни на что всерьез и не покушаются; они только болтают и пускают пыль в глаза - вот и все. А ваш отец этим интересуется? Он бы мог написать что-нибудь путное. - Он всем интересуется, - сказала Недда. - Пожалуйста, говорите дальше, мистер... мистер... - Она страшно боялась, что он вдруг вспомнит, как она неприлично молода, и прервет свою интересную, горячую речь. - ...Каскот, я - издатель, но вырос на ферме и кое-что понимаю в сельском хозяйстве. Видите ли, мы, англичане, ворчуны, снобы до мозга костей и хотим быть лучше, чем мы есть; да и образование в наши дни направлено на то, чтобы люди презирали всяческий покой и обыденность. Да мы никогда и не были домоседами, как французы. Вот что лежит в основе всего дела - как бы они к нему ни относились, - и радикалы и консерваторы. Но если они не смогут внушить обществу, какой должна быть подлинно здоровая и разумная жизнь; если они не произведут революции в нашем образовании, все у них пойдет прахом. Будет продолжаться все та же болтовня, все та же политическая возня, обсуждаться тарифы и всякая чушь, а тем временем люди от земли совсем исчезнут. Нет, сударыня, индустриализация и промышленный капитал нас погубили! Если нация не проявит самого упорного героизма, нам ничего не останется, кроме огородничества! - Значит, если мы все проявим героизм, земельный вопрос может быть решен? Мистер Каскот улыбнулся. - Конечно, в Европе может грянуть война или произойти еще какая-нибудь встряска, которая поднимет народный дух. Но если этого не будет, видали ли вы страну, способную на сознательный и единодушный героизм, - разве что Китай в опиумных войнах {"Опиумные войны" - захватнические войны против Китая, которые вели Англия в 1839-1842 годах и Англия и Франция в 1856-1860 годах. Захватчики выдвинули поводом для войны меры китайских властей, направленные против ввоза опиума.}. Какая страна последовательно меняла самый дух воспитания молодежи, направление умов; когда и где по собственной воле жертвовали своими капиталами? Где говорилось с твердой верой и убеждением: "Раньше всего я хочу быть здоровым и неиспорченным. Я не позволю, чтобы во мне умерла любовь к душевному здоровью и естественным условиям жизни!"? Где и когда это было, мисс Фриленд? И, глядя так пристально на Недду, что, казалось, он ей подмигивает, Каскот продолжал: - У вас передо мной преимущество в тридцать лет. Вы увидите то, чего я уже не смогу увидеть: последнего из английских крестьян. Вы когда-нибудь читали "Эревон" {Утопический роман английского писателя Самюэля Батлера, изданный в 1872 году.}, где рассказано, как люди ломают свои машины? Нужен вот такой же всенародный героизм, чтобы сохранить хотя бы то, что осталось от крестьянства. Недда ничего не ответила и только насупила брови. Перед ее глазами сразу возникла фигура хромого старика, - его, как она узнала, звали Гонт, - который стоял на дорожке под яблоней и разглядывал какой-то маленький предмет, вынутый из кармана. Она и сама не понимала, почему вдруг о нем вспомнила. - Как интересно! - живо сказала она Каскоту. - Мне так хочется об этом побольше узнать! Я имею кое-какое представление о системе потогонного труда, потому что иногда сталкиваюсь с рабочими. - Да все это одно к одному, - сказал Каскот. - И это вопрос вовсе не политический, а религиозный, он затрагивает национальное самосознание и веру, - все дело в том, понимаем ли мы, чем мы хотим быть и на что мы пойдем, чтобы этим стать. Ваш отец подтвердит, что пока мы имеем об этом такое же понятие, как кошка о своем химическом составе. Ну, а что до этих милейших господ, я ничего дурного сказать не хочу, но если они хоть что-то понимают в земельном вопросе, то я китайский император! И, видно, для того, чтобы охладить свою голову, он высунулся из окна. - Да, ничего нет лучше темноты. В ней вам виден только тот путь, по которому вам надо идти, а не сто пятьдесят дорог, которые вы могли бы выбрать. В темноте ваша душа принадлежит вам, при свете дня, лампы или луны - никогда! Сердце Недды запрыгало: казалось, он сейчас заговорит о том, что ей хочется узнать больше всего на свете. Щеки ее зарделись, она стиснула руки и спросила очень решительно: - Мистер Каскот, вы верите в бога? Мистер Каскот издал какой-то странный, глуховатый звук, однако это не был смех, и к тому же он словно понимал, что в эту минуту ей будет неприятно почувствовать на себе его взгляд. - Гм!.. Все в него верят в соответствии со своей натурой. Одни называют его "Оно", другие - "Он", третьи, в наши дни - "Она", - вот и вся разница. С тем же успехом вы могли спросить, верю ли я в то, что живу. - Ну да, - сказала Недда, - но что называете богом вы? Услышав ее вопрос, он как-то странно передернулся, и у нее мелькнула мысль: "Он, наверно, думает, что я настоящий enfant terrible {Буквально: "ужасный ребенок" (франц.). - Человек, своей откровенностью или наивностью ставящий других в неловкое положение.}". Его лицо обернулось к ней - странное, бледное, чуть припухшее лицо с хорошими, черными глазами, и она поспешно добавила: - Наверное, это нечестно - задавать такой вопрос. Но вы вот говорите о темноте и о единственном пути... и я думала... - Нет, очень честно. И я, конечно, отвечу: всех троих. Но вот вопрос: надо ли определять для себя, что такое бог? Я считаю, не надо. С меня хватает сознания, что в нас живет инстинктивная тяга к совершенству, которую, надеюсь, мы будем ощущать и на смертном одре; какое-то чувство чести, запрещающее опускать руки и отчаиваться. Вот и все, что у меня есть, но, пожалуй, мне большего и не нужно. Недда крепко сжала руки. - Мне это нравится, - сказала она, - только что такое совершенство? Он снова издал тот же глуховатый звук. - А! Что такое совершенство? - повторил он. - Трудный вопрос, не правда ли? - Может, это... может, это всегда жертвовать собой, или может, это... всегда уметь, всегда знать, как себя проявить или выразить? - задыхаясь, проговорила Недда. - - Для одного - первое, для другого - второе, для третьего - и то и другое. - Ну, а для меня? - А вот это вы должны решать для себя сами. У каждого из нас внутри нечто вроде метронома - такой поразительный, самодействующий инструмент, самый тонкий механизм на свете. Люди зовут его совестью; он определяет ритм нашего сердца. Вот и все, чем нам надо руководствоваться. Недда сказала взволнованно: - Да! Но ведь это ужасно трудно! - Вот именно. Потому-то люди и придумали религию и разные способы перекладывать ответственность на других. Мы все боимся сделать усилие, взять на себя ответственность и всячески этого избегаем. Где вы живете? - В Хемпстеде. - Ваш отец, верно, вам большая опора? - О да! Но, понимаете, я ведь намного моложе его! Я хочу задать вам еще только один вопрос. Что, все они очень большие "шишки"? Мистер Каскот обернулся и, прищурившись, оглядел комнату. Вот теперь у него и в самом деле был такой вид, будто он кого-нибудь укусит. - Если положиться на их собственную оценку, то да. Если на оценку страны, - не слишком. Если спросить мое мнение, то нет. Я знаю, что вам хочется спросить, считают ли они меня "шишкой". О нет! Опыт вам покажет, мисс Фриленд, одно: для того, чтобы быть "шишкой", надо жить по правилу: почеши мне спину, и я за это почешу спину тебе. Говоря серьезно, эти тут - невелики, птицы. Но беда наша в том, что людей, всерьез занятых земельным вопросом, слишком мало. И, может, только восстание, такое, как было в 1832 году, заставит людей заняться земельным вопросом вплотную. Не подумайте, что я к нему призываю - избави бог! С этими обездоленными беднягами обошлись тогда хуже, чем со скотом, и не миновать им этого снова! Но прежде чем Недда успела засыпать его вопросами о восстании 1832 года, послышался голос Стенли: - Каскот, я хочу вас тут кое с кем познакомить. Ее новый приятель прищурился еще сильнее и, что-то проворчав, протянул ей руку. - Спасибо за этот разговор. Надеюсь, мы еще увидимся. Когда вам захочется что-нибудь узнать, я буду рад помочь всем, чем могу. Спокойной ночи! Она почувствовала его сухое, теплое пожатие, но рука была мягкая, как у людей, которые слишком часто держат в ней перо. Недда смотрела, как он, сгорбившись, пошел через комнату следом за ее дядей, словно готовился нанести или принять удар. И, подумав: "А он, наверно, хорош, когда дает им трепку!" - снова отвернулась и стала смотреть в темноту, - ведь он же сказал, что это - самое лучшее на свете! Темнота пахла свежескошенной травой, была наполнена легким шорохом листьев, и чернота ее была похожа на гроздья черного винограда. На сердце у Недды стало легко. ГЛАВА IX  "...Когда я первый раз увидела Дирека, мне показалось, что я всегда буду робеть перед ним и теряться. Но прошло четыре дня, всего четыре дня, и весь мир преобразился... И все же, если бы не гроза, я не смогла бы вовремя преодолеть застенчивость. Он никогда еще никого не любил, и я тоже. Такое совпадение, наверное, бывает редко, и поэтому все становится еще более значительным. Есть такая картина - не очень хорошая, я знаю, - на ней изображен молодой горец, солдаты уводят его от возлюбленной. Дирек такой же пылкий, дикий, застенчивый, гордый и черноволосый, как человек на этой картине. В тот последний день мы с ним шли по холмам; все шли и шли, а ветер бил нам в лицо, и мне казалось, что я могу так идти до скончания века; а потом увидели Джойфилдс! Его мать - необыкновенная женщина, я ее боюсь. Но дядя Тод - просто прелесть! Я еще никогда не встречала человека, который замечал бы столько вещей, которых я не вижу, и не видел бы ничего из того, что замечаю я. Я уверена, что в нем есть то, что, по словам мистера Каскота, мы все теряем: любовь к простоте, естественному существованию. А потом настал миг, когда мы с Диреком прощались в конце фруктового сада. Внизу был луг, покрытый лунно-белыми цветами; темные, дремлющие коровы; во всем какое-то удивительное чувство благости: и в ветвях над головой, и в бархатном, звездном небе, и в росистом воздухе, ласкающем лицо, и в величественном, обширном молчании - все кругом словно застыло в молитве, и я тоже молилась о счастье. Я и была счастлива, и, по-моему, счастлив был он. Может быть, я никогда больше не буду так счастлива. Пока он меня не поцеловал, я не знала, что в мире может быть столько счастья. Теперь я знаю, что натура у меня совсем не такая холодная, как я раньше думала. Я знаю, что пошла бы за ним куда угодно и сделала все, чего бы он ни попросил. Что подумает папа? Только на днях я говорила ему, что хотела бы изведать все. Но это приходит только через любовь. Любовь делает мир прекрасным, похожим на те картины, которые словно излучают золотой свет! Она превращает жизнь в сон; нет, неправда, не в сон, а в необыкновенную мелодию! Наверно, вот оно, настоящее волшебство, - то блаженное чувство, когда словно плывешь в золотистом тумане и душа твоя, не запертая в твоем теле, бродит с его душой. Я хочу, чтобы душа моя свободно бродила всегда, и не хочу, чтобы она возвращалась назад такой, какой была прежде, - холодной, неудовлетворенной! Ничего не может быть прекраснее любви к нему и его любви ко мне. И я больше ничего и не хочу, ничего! Счастье, пожалуйста, останься со мной! Не покидай меня!.. А все же они меня пугают, и он меня пугает - меня страшит идеализм, желание совершать великие дела и бороться за справедливость. Ах, если бы и меня так воспитали! Но все у них было совсем по-другому. По-моему, дело не в них самих, а в их матери. Я выросла, издали глядя на жизнь, как на сцену: наблюдая, оценивая, стараясь понять, - но я совсем еще не жила. Мне надо теперь жить по-другому, и я так и сделаю. По-моему, я могу точно назвать ту минуту, когда я его полюбила. Это было в классной комнате, вечером, на второй день. Мы с Шейлой сидели там перед самым ужином, а он вошел вне себя от гнева - он так великолепно выглядел! "Этот лакей разложил мои вещи, будто я совсем младенец, да еще спрашивает, где у меня подвязки, чтобы пристегнуть к носкам; развесил на стуле все по порядку. Неужели он думает, я не знаю, что надеть раньше? Даже вытащил язычки из башмаков, загнул их кверху!" Потом Дирек поглядел на меня и сказал: "Неужели и с вами так же нянчатся? А бедный старый Гонт - ему шестьдесят шесть лет, он хромой - и должен жить на три шиллинга в неделю. Вы только подумайте! Эх, если бы у нас была хоть капля смелости..." И он сжал кулаки. Но Шейла поднялась, пристально на меня взглянула и сказала ему: "Довольно, Дирек". Тогда он взял меня за руку. "Но она же наша двоюродная сестра!" Вот тут я его и полюбила, и, по-моему, он это понял, потому что я не могла отвести от него глаз. Но вот когда после ужина Шейла запела "Красный сарафан", тогда я уже знала наверное. "Красный сарафан" - замечательная песня, в ней такой простор и такая тоска и в то же время такой покой, - это песня души; и когда она пела, он все время смотрел на меня. За что он может меня любить? Я ведь ничто, ни на что не годна! Алан называет его "подростком", говорит, что у него одни ноги да крылышки! Иногда я просто ненавижу Алана, он такой благонравный, такой скучный. Самое смешное, что ему нравится Шейла. Ничего, она его расшевелит, она его подстегнет насмешками! Нет, я, конечно, не хочу, чтобы Алану было боль, - но, я хочу, чтобы все на свете были счастливы, счастливы, как я... На следующий день разразилась гроза. Я никогда еще не видела молнию так близко, но не испугалась. Я знала, что, если бы молния ударила в него, она попала бы и в меня, и поэтому ничуть не боялась. Когда любишь, то не боишься, если то, что должно случиться, случается с обоими. Когда гроза кончилась и мы вышли из-за скирды и пошли домой через луга, все животные смотрели на нас, будто на что-то совсем новое, чего они никогда не видели, а воздух был такой свежий, благоуханный, и алая гряда облаков погружалась в лиловую дымку, а вязы казались такими массивными и почти черными. Он обнял меня за плечи, и я ему это позволила... На той неделе они приедут к нам гостить. Но ведь этого ждать еще целую вечность! Хоть бы маме они понравились, тогда я смогу поехать к ним в Джойфилдс. Да, но понравятся ли они ей? Как было бы просто, будь они такие, как все. Но если бы он был такой, как все, я бы его не любила; все дело в том, что он не похож ни на кого на свете! И это не моя выдумка, не потому, что я влюблена, - стоит только сравнить его с Аланом, с дядей Стенли или даже с папой. И делает он все тоже как-то особенно: и ходит, и стоит, весь уйдя в себя, как олень, и глядит, словно у него горит огонь внутри; и даже улыбка у него своя. Папа спросил меня, что я о нем думаю. Это было на второй день. Тогда я думала только, что он слишком гордый. А папа сказал: "Ему бы поступить в полк шотландских стрелков. Жаль, ужасно жаль!.." Конечно, он воин. Я не люблю войну, но если я не буду готова тоже воевать, он меня, наверно, разлюбит. Придется научиться. О тьма, помоги! И помогите мне вы, звезды! О боже, сделай меня храброй, и я поверю в тебя навсегда. Если ты тот дух, который живет во всем и превращает все творения в цветы, такие совершенные, что мы поем и смеемся при виде их красоты, поселись и во мне, сделай и меня красивой и отважной; тогда я, живая или мертвая, буду его достойна, а это все, чего мне надо. Каждый вечер я в мыслях буду стоять рядом с ним там, на краю фруктового сада, под деревьями, глядя на белые цветы и дремлющих коров, и, может, почувствую, что он опять меня целует... Как я рада, что видела старика Гонта: теперь их чувства мне понятнее. Он показал мне и этого бедного батрака Трайста, того, кто не смеет ни жениться на сестре своей жены, ни жить с ней в одном доме, если он на ней не женится. Какое право имеют люди вмешиваться в чужую жизнь? У меня в душе все прямо кипит! Дирека и Щейлу с детства научили сочувствовать нищим и обездоленным. Если бы они жили в Лондоне, их бы, я уверена, еще больше все это бесило. И нечего себе говорить: "Я не знаю батраков, я понятия не имею, в чем они нуждаются", - ведь они просто деревенское выражение того же, что я знаю и вижу здесь, в Лондоне, когда не закрываю на это глаз. Из одного разговора я поняла, как болезненно они все это переживают это было вечером в комнате Шейлы, когда мы, четверо, ушли наверх. Разговор завел Алан, - я видела, что они этого не хотели; но он стал критиковать то, что говорили некоторые из "шишек": университет делает мальчиков ужасно заносчивыми! Ночь была чудная, мы сидели у огромного, широкого окна. Мимо нас все время сновала маленькая летучая мышь; а за ветвями бука, в лунном свете блестело озеро. Дирек сидел на подоконнике, и при каждом движении он меня касался. Когда он до меня дотрагивается, всю меня охватывает жаркая дрожь. Я слышала, как он скрипит зубами от того, что говорит Алан, да еще к тому же ужасно нравоучительным тоном, как в газетной статье: "Мы не можем подходить к вопросам о земельной реформе с точки зрения эмоциональной. Мы должны руководствоваться только рассудком". Тогда Дирек прервал его: "А ну-ка походи по деревням, как мы; погляди, в каких хлевах живут люди; какую воду они пьют; какие клочки земли они обрабатывают; погляди на дырявые, как решето, крыши, на худых детей; и погляди на их терпение и отчаяние; погляди, как они работают день и ночь, и все же на старости лет им приходится жить за счет прихода! Погляди на все это, а потом уж говори о рассудке! Рассудок! Это отговорка трусов, отговорка богачей, которые ничего не желают делать. Это отговорка людей, которые нарочно на все закрывают глаза, боясь, что в них проснется сочувствие! Рассудок никому не помогает: он слишком рассудочен! Надо действовать, тогда, может, удастся и рассудок подвинуть на что-нибудь путное". Но Шейла дернула его за руку, и он сразу замолчал. Она нам не доверяет. Она всегда будет меня от него отталкивать. Ему исполнилось двадцать лет, а мне через неделю - восемнадцать; разве мы не можем сразу же пожениться? Тогда, что бы ни случилось, меня с ним не разлучат. Если бы я могла рассказать папе и попросить, чтобы он мне помог! Но я не могу, - говорить об этом даже с папой мне кажется богохульством. Всю дорогу домой в поезде я старалась ничего не показать, хотя мне и тяжело что-то таить от папы. Любовь меняет все, она переплавляет весь мир и создает его заново. Любовь - это солнце нашего духа и ветер. Но иногда и дождь!.. Об этом я не хочу думать... Интересно, а он что-нибудь сказал тете Кэрстин?" ГЛАВА X  Пока Недда далеко за полночь изливала свою душу в маленькой белой комнатке с сиреневыми занавесками в старом доме на Спаньярдс-роуд, Дирек, о котором она писала, шагал среди Молвернских холмов, поднимаясь в темноте все выше и выше. Собеседниками его были звезды, хотя он и не был поэтом, обладая пылкой натурой прирожденного бойца, которая выражает себя не в словах, а в физическом исступлении. Он вышел из дому сразу после бурного полуночного спора с Шейлой. Что он наделал, кричала она ему, влюбился как раз тогда, когда им нужны все их время, все помыслы и все силы для борьбы с Маллорингами! Это - глупость, это - слабость! Да еще в кого? В добрую, бесхарактерную девочку, которая им никак не помощница! Он ей отвечал запальчиво: какое ей до всего этого дело? Как будто люди влюбляются, когда хотят. Да и что она в этом понимает, - у нее ведь в жилах не кровь, а вода! Шейла отпарировала: "У меня больше крови в одном пальце ноги, чем у твоей Недды во всем теле! На что ты теперь годишься, если все твои мысли прикованы к Лондону?" И, скорчившись на краю своей кровати, она пристально глядела на "его сквозь упавшие на глаза пряди и, дразня, напевала: "Пойдем со мной считать ворон и звезды, ворон и звезды, ворон и звезды!.." Он не удостоил ее ответом и вышел в сердцах, быстро зашагал по темным лугам, пробираясь сквозь кустарник к неясным вершинам холмов. Там, наверху, росла низкая трава, было прохладнее, а над головой - ничего, кроме роя звезд. Его гнев прошел. Дирек не умел долго сердиться. Шейла была злопамятнее. Он, как и положено брату, смотрел на сестру сверху вниз и считал, что в ней говорит только ревность. Шейлу обижало, что ему теперь нужна не только она, но и другая, как будто его любовь к Недде может помешать его решению добиться справедливости для Трайста и Гонтов и раз и навсегда показать этим тиранам-помещикам, что они не могут издеваться над людьми. Недда! До чего они живые и ясные, ее темные глаза, с какой любовью они на него смотрят! Недда! Какая она нежная, чистая! Прикосновение ее губ сделало что-то странное с его сердцем, пробудило в нем такие рыцарские чувства! Недда! Хоть бы раз взглянуть на нее, - он для этого с радостью пройдет сотню миль! Воспитанием этого юноши до четырнадцати лет занималась мать, и она взрастила его на математике, французском языке и рассказах о героях. Он жадно поглощал книги по истории, интересуясь в них только героическими личностями, в особенности благородными борцами за справедливость и революционерами. Почитание этих замечательных людей он унес с собой в сельскохозяйственный институт, где проучился четыре года; обстановка там для него была нелегкая, но и она не выбила из него романтику. Он, правда, обнаружил, что за такие, взгляды, как у него, приходится драться, и, хотя прослыл там бунтарем и защитником слабых, это далось ему не так просто. Юноша и по сей день глотал книги, где рассказывалось о бунтовщиках и благородных подвигах, Спартак, Монтроз, Гофф, Гарибальди, Хэмпден и Джон Николсон были для него куда более реальными, чем люди, среди которых он жил, хотя он и научился никого не пускать - особенно свою практичную сестру Шейлу - в этот заоблачный мир героики; но, оставшись один, он любил блуждать по нему и давал себе слово, что и сам доберется до звезд, как его любимые герои. Так иногда можно увидеть где-нибудь на лугу маленького, чем-то глубоко поглощенного мальчишку: думая, что его никто не видит, он вдруг то выбросит вперед руку или ногу, то вскинет голову. Деятельная натура - романтическая, но не мечтательная - обычно бывает не слишком склонна к любви; такие люди, как Дирек, часто остаются незатронутыми ею до более зрелых лет. Но Недда увлекла его своей трогательной, откровенной любовью и восхищением, а главное - прелестью своих глаз, в которых он видел черную, преданную, любящую душу. В ней было нечто такое, чем нельзя пренебрегать, а влюбленные это чувствуют с первого взгляда. И Дирек сразу же в душе вознес ее на самую вершину своей романтической мечты, это была его прекрасная дама, которой он отныне посвятит свой меч. Странная вещь, сердце юноши - удивительная смесь реальности и идеализма! Торопливо взбираясь все выше, он достиг Молверн-Бикона как раз, когда начался рассвет, и остановился на вершине, - наблюдая восход солнца. Он не был очень чувствителен к красоте, но и его восхитило то, как медленно гасли звезды в огромном и, казалось, беспредельном просторе, - их слабые, призрачные огни едва мерцали в тумане майского утра, а в небе уже открылось шествие алых флагов зари сверкающих, словно пики солнечных лучей. Эти сельские просторы на заре - необъятные, таинственные - так не соответствовали предсказаниям Каскота о будущем Англии! Пока Дирек стоял и любовался, в небо взмыл первый жаворонок и запел свой восторженный гимн. Если не считать этой песни, во всем просторе уходящей ночи царила тишина - до самого Северна и моря, до уступов уэльских тор, и до Рекина, точкой черневшего в сером тумане далеко на севере. На какой-то миг свет и тьма легли рядом. Кто Победит? Разгорится Аи день или опять вернется ночь? И как приступом берут город, так и здесь все было Кончено в одно решающее мгновение: свет отпраздновал победу; Дирек затянул потуже пояс: и пошел напрямик по скользкой, росистой траве. Он хотел Добраться до дома Трайста прежде, чем эта ранняя пташка упорхнет в поле. На ходу он стал размышлять. Вот Боб Трайст - это человек! Если бы только тут был десяток-другой таких, как он! Десяток-другой людей, которым можно доверять, которые доверяют друг другу и будут стойко держаться, когда станут ядром забастовки, - ее надо будет наметить на время сенокоса. Какие все-таки рабы эти крестьяне! Если бы на них можно было положиться, если бы только они стояли друг за друга! Рабство! Да, настоящее рабство, раз их можно выгнать из дому по чужой прихоти. Возмущение, которое он испытывал, глядя на то; как живут арендаторы и батраки, а в особенности глядя на всяческие проявления мелочной опеки и насилия, которым они подвергались, питалось тем, что он видел и слышал ежедневно сталкиваясь с этим классом людей, - ведь среди них он, в сущности говоря, вырос. Сочувствуя им, но не являясь одним из них, Дирек мог одновременно и воспринимать их обиды, словно свои собственные, и ощущать себя их защитником, и даже презирать их за то, что они разрешают себя обижать. Он был достаточно близок к ним, чтобы понимать, что они чувствуют, и в то же время настолько далек, что не понимал, почему они при этом не поступают так, как на их месте поступил бы он. Словом, он знал их не больше, чем ему полагалось их знать. Когда он пришел, Трайст умывался у колодца. В раннем утреннем свете квадратное, упрямое лицо высокого батрака с такими странными собачьими глазами выглядело дряблым, тоскливым, потерянным. Прервав свое омовение, которое и так никогда не затягивалось, он поздоровался с Диреком и жестом пригласил его пройти на кухню. Молодой человек вошел и присел на подоконник рядом с горшком "девичьей красоты". Дом Трайста принадлежал Маллорингам, и его недавно подновили. В очаге горел небольшой огонь, и рядом стоял чайник с заваренным чаем. На дощатом столе были расставлены четыре чашки, положены ложки и сахар. Трайст готовил утренний завтрак и для себя и для детей, еще лежавших наверху в постели. Увидев это, Дирек вздрогнул, и глаза его потемнели. Он понимал, что это означает. - Ты его просил еще раз, Боб? - Да, просил. - А что он сказал? - Сказал, что приказание получил точное. Пока ты здесь живешь, говорит, без жены, ее к себе назад пускать не смей. - А ты сказал, что за детьми некому смотреть? Ты ему как следует объяснил? Сказал, что миссис Трайст сама просила об этом, когда она... - Все сказал. - Что же он ответил? - Очень сожалею и все такое, но это - приказание ее милости, и я перечить ей не могу. Я в это входить не хочу, говорят, ты лучше меня знаешь, как далеко у вас дело зашло, когда она здесь была; но раз ее милость ни за что не разрешает жениться на сестре покойной жены, - значит, если она вернется, вам не уйти от греха. А этого тоже нельзя, и, видно, придется тебе отсюда уехать. Произнеся эту длинную речь, Трайст взял чайник и налил крепкого чаю в три чашки. - Может, выпьете, сэр? Дирек помотал головой. Взяв чашки, Трайст пошел наверх по узкой лестнице. Дирек сидел, не двигаясь, уставившись на "девичью красоту", пока великан не вернулся и не уселся в дальний угол, отхлебывая из чашки свой чай. - Боб, - заговорил вдруг юноша, - а тебе нравится, что с тобой обращаются, как с собакой, и заставляют водиться только с теми, с кем разрешит твой хозяин? Трайст поставил чашку, встал и скрестил могучие руки - это быстрое движение у такого медлительного человека таило в себе что-то зловещее, - но не сказал ни слова. - Тебе это нравится, Боб? - Я не стану говорить, что у меня на душе, мистер Дирек; это - дело мое. А вот то, как я поступлю, видно, уж будет делом ихним. И он поднял свои странные, мрачные глаза на Дирека. Минуту они молча глядели друг на друга, потом Дирек сказал: - Тогда будь готов, смотри! - И, спрыгнув с подоконника, вышел. На блестящей поверхности тинистого пруда спокойно резвились три утки, пользуясь тем, что человек и его черная душа - собака еще не встали и не нагнали на них страху божьего. Белизна их перьев, оттененная зеленью ряски, просто горела на солнце; трудно было поверить, что они не белые насквозь. Миновав три домика - в последнем из них жили Гонты, - Дирек приблизился к своей калитке, но не вошел, а направился к церкви. Она была очень маленькая, очень старая и как-то странно притягивала его к себе, в чем он не признался бы ни одной живой душе. Для его матери и Шейлы, по-женски нетерпимых, это небольшое, поросшее мхом серое каменное здание было символом лицемерия, показного благочестия; для его отца оно просто не существовало, потому что не было одушевленным: для него любой бродяга, пес, птица или фруктовое дерево значили куда больше. Но у Дирека церковь вызывала какое-то особое чувство, словно у человека, глядящего на берег родной страны, откуда его несправедливо изгнали, - странную тоску, подавляемую гордостью и досадой. Он часто приходил сюда и задумчиво сидел на поросшем травой пригорке у кладбища. Церковная служба с ее обрядами, традициями, догмой и требованием слепой веры удовлетворила бы в нем какую-то смутную его потребность, но слепая преданность матери мешала ему переступить этот порог; он не мог заставить себя преклониться перед церковью, которая считала его непокорную мать заблудшей душой. Однако глубокий инстинкт, унаследованный им от ее же шотландских предков католиков и от благочестивых Моретонов, гнал его сюда в те часы, когда здесь бывало пусто. Эта маленькая церковь была его врагом, вместилищем всех тех свойств и душевных потребностей, против которых его с детства учили восставать; обитель собственничества, высокомерного снисхождения и чувства превосходства; школа, где его друзей-крестьян обучали знать свое место! И все же она имела для него эту до смешного странную притягательную силу. Вот так восставал и его любимый герой Монтроз, а потом, против своей воли, снова примкнул к той стороне, против которой он поднял оружие. Дирек сидел, прислонившись к ограде, и рассеянно глядел на старинное здание - вдруг он увидел, что с противоположной стороны на кладбище вошла какая-то девушка, села на могильную плиту и стала ковырять землю носком башмака. Она его как будто не заметила, и он мог подробно разглядеть ее лицо - обыкновенное широкое, жизнерадостное лицо английской крестьянки, с глубоко посаженными плутовскими глазами и пухлыми красными, мягкими губами, готовыми улыбаться по любому поводу. Несмотря на свой позор, несмотря на то, что она сидела на могиле матери, вид у нее был ничуть не угнетенный. И Дирек подумал: "Уилмет Гонт симпатичнее их всех! Она вовсе не "дурная женщина", кик о ней говорят, ей просто хочется повеселиться. И если ее отсюда выгонят, она все равно будет стараться жить весело, Куда бы она ни попала; уедет в город и кончит там, как те девушки, которых я видел в Бристоле". И при воспоминании об этих ночных искательницах приключений, об их накрашенных лицах и заискивающей наглости его охватил ужас. Он подошел к ней. Она повернула голову при его приближении, и лицо ее оживилось. - Ну как, Уилмет? - Раненько вы встали, мистер Дирек. - Я еще не ложился. - Да ну. - Ходил на Молверн-Бикон смотреть восход солнца. - Небось, очень устали? - Нет. - Там, наверно, хорошо! Оттуда, надо думать, далеко видно, чуть не до самого Лондона. А вы бывали в Лондоне, мистер Дирек? - Нет. - Говорят, это место веселое. - Ее плутовские глаза поблескивали из-под нахмуренных бровей. - Небось, там, в Лондоне, услышишь не только: "Сделай то!" да "Сделай это" или: "Ах ты, гадкая девчонка!" или "Ах ты, потаскушка!" Говорят, там для всякой девушки найдется место. - Любой город - проклятое место, Уилмет. И снова ее плутовские глаза засверкали. - Ну, насчет этого ничего не могу сказать, мистер Дирек. Но я поеду туда, где меня не будут шпынять и тыкать в меня пальцами, как здесь. - Твой отец за тебя стоит горой, а ты хочешь его бросить. - Ох, отец! Он из-за меня свой кров теряет, верно, но уж зато и наслушаешься от него дома! А какой толк меня пилить! Пилит, пилит... Вот если бы одна из дочек ее милости чего-нибудь себе позволила, - а говорят, многие барышни не прочь повеселиться, чего только я не наслышалась! - ее бы, небось, никто из дому не гнал. "Нет, моя милая, вы здесь, больше не будете смущать молодых людей! Отправляйтесь-ка отсюда подальше. Может, вас где-нибудь научат вести себя получше. Вон отсюда! Убирайтесь! Мне все равно, куда вы денетесь, уезжайте, и все!" Будто девушки - это бруски масла: все на один размер, на один вид, на один вес. Дирек приблизился к ней и крепко взял ее за плечо. Ее красноречие сразу иссякло, как только она увидела его напряженное лицо, и она молча на него уставилась. - Послушай, Уилмет! Дай слово, что ты не уедешь отсюда, ничего нам не сказав. Мы найдем тебе место. Обещай! Плутовка ответила с неохотой: - Ладно, только я все равно уеду! Внезапно на щеках у нее появились ямочки, и она широко улыбнулась. - А знаете, мистер Дирек, что про вас говорят? Будто вы влюбились. Вас видели в фруктовом саду. Эх, для вас-то и для нее ничего в этом нет зазорного! А стоит кому-нибудь меня поцеловать, и готово: ступай со двора! Дирек отпрянул от нее, словно его ударили хлыстом. Она поглядела ему в лицо с виноватой неясностью. - Не сердитесь на меня, мистер Дирек, и уходите лучше поскорее отсюда. Если вас тут со мной увидят, сразу станут болтать: "Эка, глядите! Еще одного молодого человека смущает! Ах он бедняжка!" Будьте здоровы, мистер Дирек! Плутовские глаза серьезно глядели ему вслед, потом девушка снова уставилась в землю и стала ковырять ямку носком башмака. Но Дирек не оглянулся. ГЛАВА XI  И люди и ангелы, увидев редкостную птицу или небывалого зверя, тотчас пытаются их убить. Вот почему общество не терпело Тода - человека, настолько скроенного не по его мерке, что он просто не замечал существования этого самого общества. И нельзя сказать, что Тод сознательно повернулся к нему спиной; просто он еще в юности начал разводить пчел. А для этого ему понадобилось выращивать цветы и фруктовые деревья, а также заниматься и другими сельскохозяйственными работами, чтобы обеспечить семью овощами, молоком, маслом и яйцами. Живя в тиши деревьев среди насекомых, птиц и коров, он стал чудаком. Характер у него не был умозрительным, в мозгу его медленно складывались обобщения, но он пристально следил за мельчайшими событиями своего маленького мирка. Пчелы или птицы, цветок или дерево были для него почти так же занимательны, как человек; однако женщины, мужчины и особенно дети мгновенно проникались к нему симпатией, словно к большому сенбернару, ибо хотя Тод и мог рассердиться, но он был не способен кого-нибудь презирать и обладал даром без конца удивляться тому, что случается в мире. К тому же он был хорош собой, что тоже играет немалую роль в наших привязанностях; несколько отсутствующий взгляд и тот не отталкивал, как бывает, когда собеседник явно поглощен собственными делами. Люди понимали, что этот человек просто увлечен внезапно замеченным запахом, звуком или зрелищем окружающей жизни - всегда именно жизни! Люди часто видели, как он с какой-то особой серьезностью глядит на засохший цветок, на мертвую пчелу, птицу или букашку, и если в эту минуту с ним заговаривали, он произносил, притронувшись пальцем к крылу или лепестку: "Погибла!" Представление о том, что происходит после смерти, по-видимому, не входило в число тех обобщений, на которые был способен его ум. И то непонятное горе, которое он испытывал, видя смерть всякого живого существа, хоть оно и не было человеком, больше всего и приучало местных помещиков и духовенство говорить о нем, чуть кривя губы и слегка пожимая плечами. Что касается крестьян, то для них его чудачество заключалось прежде всего в том, что, будучи "джентльменом", он не ел мяса, не пил вина и не учил их уму-разуму, а, усевшись на что попало, внимательно их выслушивал - и при этом как будто даже не гордился простотой своего обхождения. В сущности говоря, их больше всего поражало, что он и слушал и отвечал, словно ничего не ожидая от этого ни для себя, ни для них. Как это получалось, что он никогда не давал им советов ни политических, ни религиозных, ни нравственных, ни деловых, оставалось для них тайной, никогда не перестававшей их удивлять; и хотя они были слишком хорошо воспитаны, чтобы пожимать плечами, в их мозгу бродило смутное подозрение, что "добрый джентльмен", как они его звали, "самую малость не в себе". Конечно, он оказывал множество мелких практических услуг и им самим и их скоту, но всегда как будто ненароком, так что они потом никак не могли понять, помнит ли он об этих услугах - а он, видно, и не помнил, - вот это, казалось им, пожалуй, больше всего и подтверждало, что он, так сказать, "маленько не в себе". У него была и другая беспокоившая их странность: он явно не делал никакого различия между ними и любым бродягой или случайным пришельцем. Им это казалось большим недостатком, - ведь деревня-то была в конце концов их деревня, и он сам, так сказать, принадлежал им. И в довершение всего здесь до сих пор не могли забыть о том, как он обошелся с одним погонщиком скота, хотя эта история и случилась уже добрый десяток лет назад. Для деревенского люда было что-то жуткое в той сокрушительной ярости, с какой он напал на человека, который всего лишь крутил хвост бычку и колол его острой палкой, что делает каждый погонщик скота. Люди говорили (свидетелями были почтальон и возница - природные raconteurs {Рассказчики (франц.).}, так что история, видно, ничего не потеряла от пересказа), будто он просто рычал, когда кинулся по лугу на этого погонщика, дюжего, широкоплечего человека, поднял его, как дитя, кинул в куст дрока и так оттуда и не выпустил. Люди рассказывают, будто и его собственные голые руки были исцарапаны по самые плечи оттого, что он держал погонщика в этих колючках, а тот в это время орал, как оглашенный. Почтальон, вспоминая эту историю, говорил, что ему кажется, будто у него самого до сих пор болит все тело. А из слов, приписываемых Тоду, самыми мягкими и, пожалуй, единственно верными были: - Клянусь господом богом, если ты, чертово отребье, еще хоть раз обидишь животное, я из тебя все внутренности выпотрошу! Этот случай благотворно повлиял на обращение о животными во всей округе, но его не забыли и в каком-то смысле не простили. При необычайно мирном нраве и всегдашней кротости Тода эта вспышка придавала ему загадочность, а люди - особенно простой народ - не любят загадочности. И только дети, для которых все окружающее настолько загадочно, что особых тайн для них не существует, вели себя с Тодом так же, как он с ними, и протягивали ему руку с полнейшим доверием. Но и дети, подрастая (даже его собственные дети), постепенно заражались общим отношением к Тоду; он жил в чужом для них мире, а какой это был мир, они никак не могли постигнуть. Может быть, им мешало понять его то, что его интерес и любовь к ним ничем не отличались от интереса и любви, которые он питал ко всем живым существам без разбора, и они это чувствовали. Но при всем том они испытывали к нему нечто вроде благоговения. В эту рань он уже успел поработать не меньше двух часов, пропалывая фасоль - такой фасоли не было больше ни у кого во всем графстве, - и теперь решил минутку передохнуть, разглядывая паутину. Это чудесное творение, на котором, как звезды на небосводе, сверкали капли росы, висело на огородной калитке, и паук - большой и деятельный - глядел на Тода с естественной для его породы опаской. Тод застыл, завороженный этим сверкающим, прозрачным чудом. Потом, взяв мотыгу, он опять принялся за сорняки, глушившие его фасоль. Время от времени он останавливался, к чему-то прислушивался или поглядывал на небо, как это делают все сельские работники, бездумно и радостно давая отдохнуть мускулам. - Пойдемте, пожалуйста, сэр, у нашего папы опять припадок. На дороге за изгородью стояли две девочки. У старшей, которая тихонько окликнула его взволнованным голоском, было бледное личико с острым подбородком; пышные волосы, русые, словно спелая рожь, падали на плечи, а похожие на незабудки глаза, в которых уже проглядывало что-то материнское, были под цвет ее бледно-голубого и почти чистого фартука. Она держала за руку меньшую и более пухлую сестренку и, произнеся свою просьбу, замерла, молитвенно глядя на Тода. Он бросил мотыгу. - Бидди, идем со мной. Сюзи, поди к миссис Фриленд или к мисс Шейле. Он схватил старшую из сестер Трайст за худенькую ручку и побежал, стараясь приноровить свой шаг к ее шажкам, грузный великая рядом с этой пушинкой. - Ты сразу ко мне побежала, Бидди? - Да, сэр. - Где это с ним случилось? - В кухне, как раз когда я готовила завтрак. - Ага! Приступ тяжелый? - Да, сэр, уж очень тяжелый, - он весь в пене. - Что ты с ним делала? - Мы с Сюзи его перевернули на спину, а Билли смотрит, чтобы язык у него не попал в горло, как вы тогда говорили, потом мы побежали за вами. Сюзи очень напугалась, он так завопил... Они пробежали мимо трех домиков - из одного окна выглянула женщина и с удивлением посмотрела, как бежит эта странная пара, - мимо пруда, где ныряли и безмятежно плескались утки, ставшие еще белее при ярком свете солнца, прямо на кухню к Трайстам. Там на кирпичном полу лежал больной. Приступ падучей уже кончался, а его перепуганный сынишка мужественно сидел рядом с ним. - Горячей воды и два полотенца, Бидди! Девочка с необычайной быстротой и без всякой суеты принесла миску, чайник и то, что могло сойти за полотенца; они с Тодом молча стали прикладывать горячие компрессы к голове больного. - Глаза как будто стали получше, Бидди? - Да, сэр. У него уже не такой чудной вид. Взяв на руки тяжелое тело - Трайст был ростом почти с него самого, - Тод понес его по немыслимо узкой лестнице и положил на неприбранную кровать. - Фу! Открой окно, Бидди. Девочка отворила маленькое оконце. - Теперь ступай вниз, накали два кирпича, оберни их во что-нибудь и принеси сюда. Сняв с Трайста башмаки и носки, Тод стал растирать его большие, сведенные судорогой ступни. Работая, он насвистывал, и Мальчик, тихонько поднявшись по лестнице, уселся на порожке смотреть и слушать. Утреннее благоухание рассеяло затхлый запах каморки; мимо окна, чирикая, проносились птицы. Девочка вернулась с кирпичами, обернутыми в ее нижние юбки, и, приложив их к подошвам отца, стояла, глядя на Тода, совсем как маленькая собачонка, охраняющая своих щенят. - Тебе сегодня не придется идти в школу, Бидди. - А Сюзи и Билли пойдут? - Да, теперь уже нечего бояться. К вечеру он будет почти здоров. Но кто-нибудь тут с вами побудет. В этот миг Трайст поднял руку, и девчушка подошла к нему, стараясь разобрать, что он бормочет: толстые губы шевелились с трудом, - Папа говорит, чтобы я вам сказала спасибо. - Хорошо. А вы уже позавтракали? Девочка и ее братишка покачали головами. - Ступайте вниз и поешьте. Перешептываясь и оглядываясь, они ушли, а Тод сел возле кровати. В глазах больного светилась та же собачья преданность, с какой он рано утром глядел на Дирека. Тод уставился в окно, сжимая большую руку крестьянина. О чем он думал, глядя на липу за окном, на солнечные блики, пробивавшиеся сквозь ее листву и скользившие по свежевыбеленной стене, где уже опять проступали серые пятна сырости, на игру теней этой листвы? Она казалась почти жестокой, эта прекрасная игра теней той, другой жизни, которая шла снаружи, - такой полной, радостной, равнодушной к людям, к их страданиям; слишком веселой, слишком бодрой! О чем он думал, следя за беготней теней, - они, как серые бабочки, носились в погоне за солнечной пыльцой, в то время как рядом с ним лежал великан-крестьянин? Когда Кэрстин и Шейла пришли его сменить, он спустился вниз. В кухне Бидди мыла посуду, а Сюзи и Билли обувались, чтобы идти в школу. Они замерли, глядя, как Тод шарит у себя в карманах, зная, что это им сулит. Сегодня оттуда появились две морковки, несколько кусков сахара, веревка, какой-то счет, садовый нож, кусочек воска, кусочек мела, три кремешка, кисет с табаком, две трубки, коробок спичек с одной только спичкой, шестипенсовик, галстук, плитка шоколада, помидор, носовой платок, мертвая пчела, старая бритва, кусок марли, немного пакли, палочка каустика, катушка ниток, иголка, но без наперстка, два листика щавеля и несколько листов желтоватой бумаги. Он отложил в сторону шестипенсовик, мертвую пчелу и все, что было съедобного. Трое маленьких Трайстов следили за ним в восторженном молчании; наконец Бидди кончиком мокрого пальца потрогала пчелу. - Она невкусная, Бидди. Услышав это, малыши один за другим несмело улыбнулись. Заметив, что и Тод улыбается, они заулыбались открыто, а Бидди даже захихикала. Потом, сбившись на пороге, все трое, переговариваясь и крепко зажав в руках гостинцы и шестипенсовик, долго смотрели, как удаляется по дороге его высокая фигура. ГЛАВА XII  В то же самое утро, но несколько позже Дирек и Шейла медленно шли по хорошо подметенной аллее усадьбы Маллорингов. Губы у них были сжаты, как будто они уже произнесли последнее слово перед битвой, и старый фазан, пробежавший мимо них к кустам, вдруг шумно взмахнул крыльями и полетел к своему убежищу, испугавшись, очевидно, решительности, с которой шагали брат и сестра. Они вошли под портик, который, по мнению некоторых, придавал дому Маллорингов облик греческого храма, - и только тогда Дирек нарушил молчание: - А что, если они откажут? - Поживем, увидим, но держи себя в руках, Дирек. Дверь им открыл высокий, важный лакей с напудренными волосами. Он молча ждал. - Спросите, пожалуйста, сэра Джералда и леди Маллоринг, не могут ли они принять мисс Фриленд и мистера Дирека Фриленда; скажите, что мы пришли по срочному делу. Слуга поклонился, докинул их и вскоре вернулся. - Ее милость примет; вас, мисс; сэра Джералда нет дома. Пожалуйте сюда... Они прошли через прихожую; мимо статуй, цветов и оленьих рогов, затем длинным, прохладным коридором к белой двери, за которой оказалась небольшая, но очень красивая белая комната. Когда они вошли, двое детей вскочили со своих мест и шмыгнули мимо них в открытую дверь, как молодые куропатки, а сидевшая за письменным столом леди Маллоринг поднялась и, сделав несколько шагов им навстречу, протянула руку. Молодые Фриленды молча ее пожали. Они понимали, несмотря на всю свою враждебность, что если они ограничатся поклоном, их сочтут заносчивыми и невоспитанными. Молодые Фриленды внимательно, смотрели на хозяйку - до сих пор им еще не приходилось так близко ее видеть. Леди Маллоринг, урожденная Милдред Киллори, дочь виконта Силпорта, была высокой, худощавой женщиной, не особенно примечательной внешности, с очень светлыми и уже седеющими волосами; выражение ее лица, когда она молчала, казалось приятным и чуточку озабоченным; только глаза наводили на мысль, что она обладает недюжинной волей. В этих глазах была своеобразная двойственность, которая так часто встречается у англичан, - они сияли вдохновенным самоотречением и в то же время, предупреждали, что отрекаться от своих интересов придется отнюдь не только их обладательнице. - Чем могу быть вам полезной? - приветливо обратилась она к посетителям и поглядела на них, с, некоторым любопытством. После краткого молчания Шейла ответила: - Нам - ничем, благодарим вас. А другим - можете. Леди Маллоринг чуть подняла брови, как будто слово "другим" чем-то ее покоробило. - Да?.. - сказала она. Шейла стояла, сжав руки, и ее лицо, только что пунцовое, вдруг сразу побледнело. - Леди Маллоринг, - сказала она, - будьте добры, разрешите Гонтам остаться, а свояченице Трайста жить у него и смотреть за его детьми. Леди Маллоринг подняла руку - движение это было совершенно непроизвольным - и потрогала крестик у себя на груди. - Боюсь, что вы не все понимаете, - спокойно сказала она. - Нет, - ответила Шейла, побледнев еще больше, - мы отлично все понимаем. Вы действуете во имя того, что считается требованиями морали. Но все равно, исполните нашу просьбу. Пожалуйста... - Мне очень жаль, но не могу. - Нельзя ли узнать, почему? Леди Маллоринг вздрогнула и перевела взгляд на Дирека. - Я не уверена, - сказала она с улыбкой, - что обязана отчитываться перед вами в своих поступках. К тому же вы, вероятно, отлично знаете, почему... Шейла сделала умоляющий жест. - Если вы их выселите, Уилмет Гонт погибнет. - Боюсь, что это уже случилось, и я не хочу, чтобы она увлекла с собой других. А бедного Трайста мне очень жаль, и я была бы рада, если бы он женился на какой-нибудь порядочной женщине. Но то, что он задумал, абсолютно невозможно. Лицо Шейлы снова вспыхнуло - оно было краснее индюшачьего гребня. - Почему, собственно, он не может жениться на сестре жены? Это вполне законно, и запрещать такой брак вы не имеете права. Леди Маллоринг прикусила губу и смерила Шейлу жестким взглядом. - Я никому ничего не запрещаю; я не могу запретить этот брак. Но если он женится, жить в доме, который принадлежит нам, он не будет. Я считаю лишним продолжать этот разговор. - Разрешите мне... Это сказал Дирек. Леди Маллоринг остановилась - она уже шла к звонку. Тонкие губы юноши искривились в презрительной улыбке. - Мы знали, что получим отказ. В сущности, мы пришли предостеречь вас, что это может вызвать неприятности. Леди Маллоринг только улыбнулась. - Все это касается только нас и наших арендаторов, и мы были бы очень рады, если бы вы сочли возможным в это не вмешиваться. Дирек поклонился и взял сестру под руку, но Шейла не сдвинулась с места; она дрожала от гнева. - Кто вы такие? - внезапно заговорила она. - Кто вы такие, чтобы распоряжаться людьми, владеть их душой и телом? Кто дал вам право вмешиваться в их частную жизнь? Хватит с вас и того, что вы получаете с них арендную плату. Леди Маллоринг поспешно двинулась к звонку. Уже дотронувшись до него, она обернулась. - Мне очень жаль вас обоих: вы получили ужасное воспитание. Наступила тишина. Затем Дирек спокойно сказал: - Благодарю вас, мы не забудем, что вы оскорбили наших родителей. Не трудитесь звонить: мы уходим. В молчании, пожалуй, даже более глубоком, чем перед входом в усадьбу, брат и сестра возвращались по той же аллее. Они еще не познали простой, но весьма трудно постижимой истины, что на свете могут быть люди, совсем на них непохожие. Им всегда казалось, что стоит им изложить свою точку зрения и противная сторона тут же с ними в душе согласится, а если и будет упорствовать, то разве что из корыстных соображений. Поэтому они возвращались после этой стычки с врагом пораженные открытием, что леди Маллоринг искренне верит в свою правоту. Это привело их в смятение и только распалило их гнев. Они уже давно успели отряхнуть прах этого дома со своих ног, когда Шейла наконец нарушила молчание: - Они все такие... ни мыслей, ни чувств... только уверенность, что они существа высшей породы. И я... и я их за это ненавижу. Они ужасны, они отвратительны... Шейла говорила, запинаясь, и по щекам ее катились слезы ярости. Дирек обнял ее. - Хватит. Нечего ныть. Давай лучше подумаем, что теперь делать. Шейлу сразу подбодрило, что роли их переменились. - Нам надо их ошеломить, - продолжал Дирек. - Мы ничего не добьемся, если будем только метаться и протестовать. - И он процедил сквозь зубы: "Англичане, почему Покорились вы ярму?" {*} {* Шелли "Мужам Англии". Перевод С. Маршака.} Милдред Маллоринг сидела в белой комнате, медленно приходя в себя после стычки. Она с детства считала, что ее природная доброта и ее долг требуют, чтобы она делала людям "добро". С детства она не сомневалась, что ее положение позволяет ей делать это добро, и даже если люди против него бунтуют, сопротивляются, все равно в конце концов они должны будут признать, что все это делается для их же "блага". Ей ни разу не приходило в голову, что люди могут не признавать ее превосходства, потому что подсознательно была абсолютно в нем убеждена. Тяжело было такой женщине столкнуться с грубой откровенностью! Леди Маллоринг, конечно, не показала виду, как задел ее этот разговор (она отнюдь не была бессердечной женщиной), но он так глубоко ее потряс, что она чуть не задалась вопросом, нет ли в выпадах этой невоспитанной девчонки и ее брата какой-то доли истины. Нет, этого не может быть: ведь она-то твердо знает, что батраки в поместье Маллорингов живут лучше, чем в большинстве других поместий, - им лучше платят, у них лучшие жилищные условия и за их нравственностью следят лучше, чем где бы то ни было... Что ж, перестать этим заниматься? Когда она настолько лучше их самих знает, что для них хорошо, а что плохо? Милдред Маллоринг могла бы расстаться с этим убеждением только в том случае, если бы сумела отказаться от всех своих мыслей, представлений и привычек, привитых ей с детства. И поэтому, сидя в белой комнате с зеленым, как мох, ковром, она постепенно оправлялась от полученного удара, пока в ее душе не осталась лишь ноющая ранка; как грубы и несправедливы молодые Фриленды! Они получили "ужасное воспитание", и до сих пор никто не поставил их на место и не объяснил, что они просто глупые щенки, которых еще нещадно проучит жизнь. Теперь она не сомневалась, что действительно жалела их, когда сказала; "Мне очень жаль вас обоих". Да, ей искренне жаль их - у этих детей такие дурные манеры и такие дикие взгляды, а ведь они в этом, в сущности, не виноваты - чего можно ожидать при такой матери! Милдред Маллоринг, при всей своей мягкости и доброте, обладала здоровой прямолинейностью: для нее пройденный шаг был пройденным, шагом, а то, что обдумано и решено, пересмотру не подлежало; будучи женщиной религиозного склада, она всегда держалась фарватера, размеченного буйками, которые ставили те, кто был для этого предназначен, и была не в силах представить себе, каким образом то, что удовлетворяет ее духовные потребности, может оказаться недостаточным для других. Впрочем, в этой трогательной узости она была не одинока - таким же свойством обладает множество людей во всех классах общества. Сидя за письменным столом, она склонила свое тонкое, несколько удлиненное, нежное, но в то же время упрямое лицо на руку и задумалась. Эти Гонты - очаг вечного недовольства в приходе - хорошо бы освободиться от них поскорее, хотя она, поддавшись жалости, и разрешила им остаться до двадцать пятого июня, когда истекал срок полугодовой аренды. Лучше бы им уехать немедленно; но как это устроить? Что же касается бедняги Трайста, то эти Фриленды совершают настоящее преступление, внушая ему, будто он может облегчить свою жизнь и жизнь своих детей ценой греха... До сих пор она избегала беспокоить Джералда деревенскими делами - у него ведь и так столько забот! Но сейчас ему пора вмешаться. И она позвонила. - Передайте, пожалуйста, сэру Джералду, что я хотела бы его повидать, как только он вернется. - Сэр Джералд только что вошел, миледи. - Тогда попросите его сюда... Джералд Маллоринг, славный малый, о чем свидетельствовало его лицо отличной нормандской архитектуры с окнами синего стекла глубоко посаженных глаз, имел только один недостаток: он не был поэтом. Впрочем, если бы ему об этом сказали, он счел бы это скорее достоинством. Он принадлежал к породе высокопринципиальных людей, считающих широту взглядов синонимом слабости. Можно без преувеличения сказать, что его редкие встречи с натурами поэтическими были ему удивительно неприятны. Молчаливый, почти молчальник по природе, он был страстным любителем поэзии и почти никогда не засыпал, не переварив страничку-другую Вордсворта, Мильтона, Теннисона или Скотта. От Байрона, за исключением таких вещей, как "Дон-Жуан" и "Вальс", он воздерживался из боязни подать дурной пример. К Бернсу, Шелли и Китсу любви не питал. Браунинг раздражал его, за исключением стихотворения "О том, как доставили добрую весть из Гента в Аахен" и "Рыцарских песен"; что же касается до Омара Хайяма и "Гончей небес", то их он решительно отвергал. Шекспир ему совсем не нравился, но он скрывал это из уважения к общепринятым взглядам. Он отличался твердостью принципов и уверенностью в себе, но никому не навязывал своей правоты. Достоинств у него было, сколько угодно, и преотличных, поэтому его недостатки обнажались только при встречах с людьми, обладавшими поэтической искрой. Но это случалось редко, а с годами все реже, так что ему почти не приходилось подвергать себя таким неприятным испытаниям. Он явился на зов супруги, - его лоб был нахмурен. Только что он завершил утренние труды над планом осушительных работ, чем и подобало заниматься такому образцовому хозяину. Жена приветствовала его легкой интимной улыбкой. Отношения между этой парой были как нельзя более дружескими. Их объединяла общность чувств и мыслей во всем, что касается религии, детей и собственности, а также общность взглядов, в особенности на половой вопрос, а ведь это действительно необычайное единомыслие, особенно если учесть, что он был мужчиной, а она женщиной. - Я хочу поговорить с тобой о Гонтах, Джералд. По-моему, они должны уехать немедленно. Если они останутся до двадцать пятого июня, это вызовет лишнее брожение. Сегодня ко мне приходили молодые Фриленды. - Эти щенки! - Нельзя ли как-нибудь ускорить их отъезд? Маллоринг не спешил с ответом. Он обладал отменным достоинством настоящего англичанина - не любил отклоняться от намеченной линии, если этого не требовала его совесть. - Не знаю, зачем нам менять то, что мы считаем справедливым, - сказал он. - Надо дать Гонту время оглядеться и поискать работу в другом месте. - Да, но состояние умов становится опасным. Нельзя давать Фрилендам такой повод для агитации - это неблагородно по отношению к крестьянам. Рабочие руки нужны всюду, и ему нетрудно будет найти себе место, если он этого захочет. - Конечно. Но мне даже нравится, как этот человек защищает свою дочь, хотя сам он вечно разглагольствует на всех сборищах. По-моему, немножко жестоко его сразу выгонять. - Раньше и я так думала, но, поговорив с этими бесноватыми, я поняла, какой вред приносит подобное промедление. Они мутят всех арендаторов. Ты знаешь, как легко распространяется недовольство. И Трайста они и его на нас натравливают, это несомненно. Маллоринг задумчиво набил трубку. Он никогда не поддавался панике; если даже для нее были основания, он до тех пор закрывал на них глаза, пока все само собой не успокаивалось. Вот тут он обычно давал волю воображению и сообщал, что то или это, так или эдак грозило опасностью. - Я, пожалуй, попробую поговорить с Фрилендом, - сказал Маллоринг. - Он хоть и чудак, но человек неплохой. Леди Маллоринг поднялась и взяла мужа за пуговицу из дорогой кожи. - Милый Джералд, мистера Фриленда просто не существует! - Не знаю, не знаю... Мужчина всегда, если захочет, может сказать решающее слово в своей семье. Леди Маллоринг промолчала. Это было правдой. Несмотря на все их единомыслие и на ту роль, которую она играла в домашних и деревенских делах, сэр Джералд все же имел обыкновение пропускать мимо ушей ее советы. Она это позволяла, но только ему одному, хотя иногда все-таки чуть-чуть бунтовала в душе. Однако, к ее чести, она не только заявляла, что мужья должны руководить женами, но и свято следовала этому убеждению на практике. Но на этот раз у нее все же сорвалось: - Ах, эта Фриленд! Только подумай, какой вред она приносит, подавая подобный пример. Безбожница!.. Нет, нет, я не могу ее простить! Не думаю, что тебе удастся повлиять на мистера Фриленда. Он у нее под башмаком! Маллоринг ответил, неторопливо покуривая трубку и устремив взгляд поверх ее головы: - Я все же попробую. Не принимай этого так близко к сердцу. Леди Маллоринг отвернулась. Она все-таки жаждала утешения. - Эти молодые Фриленды сегодня наговорили мне кучу грубостей, - пробормотала она, - в мальчике, пожалуй, еще есть какие-то проблески добра, но девчонка - сущий ужас... - Гм... А по-моему, наоборот. - Они плохо кончат, если их вовремя не образумят. Их следовало бы послать в колонии, чтобы они отведали настоящей жизни. Маллоринг кивнул. - Пойдем, Милдред, посмотрим, как подвигается теплица... И они вместе вышли через стеклянную дверь в сад. Теплица строилась по их проекту, и они были ею очень увлечены. Любуясь высоким стеклянным потолком и алюминиевыми трубами, леди Маллоринг забыла о своей обиде. Как приятно стоять рядом с Джералдом и смотреть на то, что они вместе задумали! В этом было что-то успокаивающее, что-то, настоящее, особенно после утреннего происшествия, которое принесло такое разочарование, напомнило ей о безнравственности, о недовольстве, о неблагодарном народе, - а она ведь так о нем пеклась! И, сжав руку мужа, она прошептала: - Это выглядит точь-в-точь, как мы задумали, правда, Джералд? ГЛАВА XIII  В тот же день около пяти часов Маллоринг отправился к Тоду. Джералд тоже любил проводить время на свежем воздухе и часто сетовал, что ему столько долгих часов приходится проводить в Палате Общин - там так душно! И он даже завидовал вольной жизни Трда: милый старый дом, такой обветшалый, увитый глициниями, вьющимися розами, утопающий в шиповнике, жимолости, диком винограде. Фриленду, по мнению Джералда, жилось славно, а что жена у бедняги немножко тронутая и дети такие трудные - ничего не поделаешь... По дороге Маллоринг вспомнил свой разговор со Стенли в Бекете, когда тот под свежим впечатлением от вспышки Феликса наговорил ему бог знает чего. Он сказал, например, что они (подразумевая, очевидно, Маллоринга и самого себя) совершенно неспособны войти положение всех этих Трайстов и Гонтов. Он говорил о них так, словно они были символом всех себе подобных, и это поразило Маллоринга: частный случай в его поместье - разве тут может быть какая-нибудь связь с общей проблемой, которая требует серьезного этического подхода? Для обсуждения подобных проблем существует парламент - там их можно всесторонне рассматривать, ссылаясь на отчеты всевозможных комиссий. В своей частной жизни Маллоринг не признавал никаких общих проблем, тут надо было думать совсем о другом, ну, хотя бы о человеческой натуре... Он довольно сердито посмотрел на Стенли, когда тот заявил: "Лично я вовсе не хотел бы вставать утром в половине шестого и выходить из дому, не приняв ванны". Ибо он не понял, какое это имело отношение к земельному вопросу и к заботам землевладельца о нравственности своих арендаторов. Один привык принимать ванну, другой не привык - вот и все, во всяком случае, это не проливает ни малейшего света на основной вопрос, обязан ли он терпеть в своем поместье людей, чье поведение и он и его жена решительно не одобряют. В жизни нации вечно возникает эта проблема поведения индивидуума, особенно в сфере взаимоотношения полов, и если здесь нет устойчивости, - это страшная угроза для семьи, первичной ячейки национальной жизни. А как можно внушить крестьянам, что они должны быть нравственно устойчивы, если не наказывать иногда тех, кто уклонился с пути добродетели? Маллоринг надеялся поговорить с Фрилендом, не столкнувшись с его женой и детьми, поэтому он с облегчением вздохнул, увидев, что Тод сидит на скамейке под окном, курит трубку и смотрит в пространство. Маллоринг присел рядом и вдруг заметил, что Фриленд, оказывается, красивый малый. Оба они были одинакового роста, то есть шести с лишним футов, оба белокурые, крепкие люди с правильными чертами лица. Но голова у Тода была круглой и большой, волосы - длинными, вьющимися; голова у Маллоринга удлиненной формы, а волосы прямыми и коротко подстриженными. Глаза Тода, синие и глубоко посаженные, глядели куда-то вдаль, а глаза Маллоринга, тоже синие и глубоко посаженные, всегда рассматривали ближайший предмет. Тод улыбался, но как-то бессознательно, а Маллоринг отлично знал, к чему относится его улыбка. Но ему было все-таки приятно сознавать, что Тод так же застенчив и молчалив, как он сам; при таком сходстве характеров и в их взглядах не могло быть серьезных разногласий. Вскоре Маллоринг сообразил, что, если он не заговорит, они так и промолчат, пока он не уйдет. И он сказал: - Послушайте, Фриленд. Я насчет моей жены и вашей, да еще Трайста, Гонта и о прочем... Жаль ведь, правда? Живем мы все рядом. Как вам кажется? - Человек живет только раз, - ответил Тод. Это несколько озадачило Маллоринга. - В земной юдоли, конечно... Но я не улавливаю связи... - Живите сами и давайте жить другим. Душа Маллоринга сочувственно отозвалась на это краткое изречение, но тут же яростно восстала; сначала даже было непонятно, какое чувство возьмет верх. - Видите ли, - сказал он наконец. - Вам легко так говорить, потому что вы стоите в стороне, а что бы вы сказали, если бы вам пришлось занимать такое положение, как наше? - А зачем вам его занимать? Маллоринг нахмурил брови; - А что же тогда будет? - Ничего плохого не будет, - ответил Тод. Маллоринг резко поднялся. Такое "laisser faire" {Пусть идет, как идет (франц.).}, дальше некуда! Подобная философия, он всегда это считал, имеет опасный анархический душок. Однако, прожив по соседству с Тодом добрых двадцать лет, он убедился, что это самый безобидный человек во всем Вустершире, хотя большинство людей в округе почему-то относится к нему с уважением. Маллоринг пожал плечами и снова опустился на свое место. - У меня еще не было случая поговорить с вами серьезно, - сказал он. - Вокруг нас немало людей, которые дурно себя ведут. Мы ведь все-таки не пчелы. Он растерянно замолчал, заподозрив, что собеседник его не слушает. - В первый раз в этом году, - сказал Тод, - ни разу еще не пел. Маллоринга прервали, да еще довольно грубо, но он не мог не заинтересоваться. Он и сам любил птиц. К несчастью, он не умел различать их голосов в общем хоре. - А я-то думал, что они совсем перевелись, - пробормотал Тод. Маллоринг снова встал. - Послушайте, Фриленд, - сказал он, - вы должны заняться этим делом. Вы не должны позволять, чтобы ваша жена и дети сеяли смуту в деревне. "Черт бы его побрал! Он улыбается, и улыбка-то какая, - подумал Маллоринг, - лукавая, заразительная..." - Нет, серьезно, - сказал он, - вы не представляете себе, каких можно натворить бед... - Вы когда-нибудь видели, как собака смотрит на огонь? - спросил Тод. - Да, часто... А при чем тут собака? - Она понимает, что огня лучше не касаться. - Вы хотите сказать, что вы ничего не можете сделать? Но нельзя же так... И опять он улыбается во весь рот! - Значит, вы отказываетесь что-либо предпринять? Тод кивнул. Маллоринг покраснел. - Простите, Фриленд, - сказал он, - но, по-моему, это цинизм. Неужели вы думаете, мне приятно следить, чтобы все шло, как полагается? Тод поднял голову. - Птицы, - сказал он, - растения, звери и насекомые - все они поедают друг друга, но они не вмешиваются в чужие дела. Маллоринг круто повернулся и ушел. Вмешиваются в чужие дела! Он никогда не вмешивается в чужие дела. Это просто оскорбление. Если он что-нибудь смертельно ненавидит и в личной и в общественной жизни - это всяческое "вмешательство". Разве он не входит в "Лигу борьбы с посягательствами на свободу личности"? Разве он не член партии, которая противится законодательству, посягающему на эту свободу, - когда находится в оппозиции? В этом его никто никогда не обвинял, а если и обвинял, то он, во всяком случае, этого не слышал. Разве он вмешивается в чужие дела, если по мере сил старается помочь церкви поднять нравственность местных жителей? Разве принять решение и настаивать на нем - это значит вмешиваться в чужие дела? Нет справедливость подобного обвинения глубоко ранила его. И чем больше ныла эта рана, тем медленнее и величественнее он шествовал к своим воротам. Легкие облачка на утреннем небе были предвестниками непогоды. С запада надвигались темные тучи и уже накрапывал дождь. Джералд прошел мимо старика, стоявшего около калитки, и сказал: "Добрый вечер". Старик дотронулся до шляпы, но ничего не ответил. - Как ваша нога, Гонт? - Все так же, сэр Джералд. - Перед дождем, наверное, побаливает? - Да. Маллоринг остановился. Ему захотелось попробовать, нельзя ли уладить дело так, чтобы не выселять старика Гонта и его сына. - Послушайте, - сказал он, - как быть с этим злосчастным делом? Почему бы вам с вашим сыном не отправить без проволочек вашу внучку куда-нибудь в услужение? Вы прожили здесь всю жизнь. Мне не хотелось бы, чтобы вы уезжали. Морщинистое, сероватое лицо старого Гонта чуть-чуть покраснело. - С вашего позволения, сэр Джералд, - сказал он, - мой сын стоит за свою дочь, а я стою за своего сына. - Как хотите. Дело ваше. Я желал вам добра. По губам старого Гонта пробежала улыбка, и уголки рта под усами опустились вниз. - Нижайшее вам спасибо, - сказал он. Маллоринг прикоснулся пальцем к шляпе и пошел дальше. Хотя ему очень хотелось быстрой ходьбой разогнать досаду, он все-таки не ускорил шага, зная, что старик смотрит ему вслед. До чего же они все-таки упрямы - упрутся на своем и никаких доводов слушать не хотят. Ничего не поделаешь: своего решения он переменить не может - Гонты уедут двадцать пятого июня, ни на день раньше, ни на день позже. Проходя мимо домика Трайста. он заметил у ворот пролетку; кучер разговаривал с женщиной в пальто и шляпе. Увидев Маллоринга, она отвернулась. "Опять свояченица приехала, - подумал он. - Значит, и этот заупрямился, как осел. Безнадежные люди!" И его мысли перескочили на план осушения низины в Кентли Бромедж. Все эти деревенские неприятности были слишком мелким делом, чтобы долго владеть умом человека, обремененного таким множеством забот. Старый Гонт постоял у калитки, пока высокая фигура Маллоринга не скрылась из виду, а затем заковылял по дорожке и вошел в дом своего сына. Том Гонт недавно вернулся с работы, и сейчас, сняв куртку, читал газету - невысокий, коренастый человек, краснощекий, круглолицый, с маленькими глазками и насмешливым ртом под жидкими усами. Было в нем что-то от задорного спорщика и болтуна, даже когда он молчал. Он явно принадлежал к тем людям, которые бывают особенно веселы и остроумны, когда перед ними стоит кружка пива. Том был хороший работник и зарабатывал в среднем восемнадцать шиллингов в неделю, если считать и стоимость овощей, которые он выращивал на своем огороде. Заблудшая дочь ходила стирать к двум старым дамам, а дедушка Гонт получал пять шиллингов пособия от прихода, так что доход семьи - их было пятеро, включая двух мальчиков школьного возраста, - достигал двадцати семи шиллингов в неделю. Деньги не малые! Это сравнительное благосостояние, несомненно, способствовало популярности Тома Гонта, знаменитого местного остряка и грозы политических митингов. Последние - кто бы их ни устраивал - консерваторы или либералы, - он срывал способом, поражавшим своей простотой. Сначала он задавал вопросы, лишенные всякого смысла, а потом так комментировал ответы, что все надрывались от хохота; этим он убивал двух зайцев сразу - не давал глубоко вдаваться в политические вопросы и вызывал похвалы соседей: "Ай да Том Гонт, ему пальца в рот не клади!" Восторги толпы он ценил больше всего. Но что он думал на самом деле, не знал никто, хотя некоторые подозревали, что он голосует за либералов: ведь на их митингах он шумел больше всего. Все полагали, что его упорное заступничество за дочь вызвано отнюдь не любовью. Ведь Том Гонт был из тех, кого хлебом не корми, но дай кого-нибудь лягнуть, особенно знать. При взгляде на него и на старого Гонта трудно было поверить, что это отец и сын; правда, такое родство часто бывает сомнительным. Что до жены Тома Гонта, то она умерла лет двенадцать назад. Кое-кто утверждал, что он загнал ее в гроб своими шуточками, другие считали, что ее доконала чахотка. Он много читал - и был, пожалуй, единственным любителем чтения на всю деревню - и умел свистать, как дрозд. Он много работал, но без особого прилежания, зато много и очень прилежно пил и всюду, кроме своего дома, болтал до одури - вот так и жил Том Гонт. Словом, он был человек своеобразный. Старый Гонт опустился в деревянную качалку. - Сейчас сэр Джералд мимо прошел... - Пусть сэр Джералд идет хоть к чертям. Они его там за своего признают... - Говорил, как бы нам тут остаться, а чтобы Метти пошла в услужение... - Зря он болтает: чего он в этом деле смыслит? Э, пускай! Тома Гонта все равно не свернешь; он где хочешь работу найдет, ты, папаша, этого не забывай. Старик положил худые, смуглые руки на колени и умолк. А в голове у него сверлила одна мысль: "Если так обернется, что Том уедет, с меня меньше трех шиллингов за квартиру никто не возьмет. На харчи останется два шиллинга в неделю... Два шиллинга в неделю - два шиллинга... А если я с Томом поеду, так уж своего у меня ничего не будет и начнет он мной помыкать". И он испытующе поглядел на сына. - А куда ж ты поедешь? Газета, которую читал Том, зашуршала. Суровые серые глазки уставились на отца... - А кто сказал, что я уеду? Старый Гонт гладил и гладил свое морщинистое, пергаментное лицо, которое Френсис Фриленд, поглядев на его тонкий нос, сочла похожим на лицо джентльмена. - Да ты, ведь, кажется, сказал, что уезжаешь... - Тебе слишком много кажется, папаша, вот в чем беда; слишком много кажется. Выражение язвительной покорности на лице старого Гонта стало заметнее; он встал и, взяв с полки миску и ложку, начал медленно готовить себе ужин: хлебные корки, смоченные горячей водой и сдобренные солью, перцем, луком и крошечным кусочком масла. Пока он стоял, склонившись над котелком, сын курил глиняную трубку и читал газету, старые часы тикали, а котенок на подоконнике плотно закрытого окна ни с того ни с сего замурлыкал. Дверь открылась, и в комнату вошла Уилмет. Она передернула плечами, словно стряхивая дождевые капли, сняла рябую соломенную шляпу с обвисшими полями, надела фартук и засучила рукава. Руки у нее были полные, крепкие, красные, и сама она тоже была полная и крепкая. От румяных щек до толстых лодыжек вся она словно горела от избытка жизненных сил - совсем не похожая на своего худосочного деда. Готовя отцовский чай, она двигалась по комнате с какой-то хмурой вялостью, но когда вдруг останавливалась, чтобы погладить котенка или пощекотать худой затылок деда, в ней проглядывала озорная прелесть. Закончив приготовления, она встала у стола и лениво произнесла: - Пейте чай, папаша. Я еду в Лондон. Том Гонт отложил трубку и газету, сел за стол я, набив рот колбасой, сказал: - Поедешь туда, куда я скажу. - Я еду в Лондон. Том Гонт задвинул кусок колбасы за щеку и уставился на нее маленькими, кабаньими глазками. - Ты у меня доиграешься! У Тома Гонта хватает из-за тебя неприятностей. Ты эти шутки брось! - Я еду в Лондон, - упрямо повторила девушка. - А вы заберите домой Алису. - Вот оно что! Поедешь, когда я тебе скажу... И думать ни о чем не смей... - Нет, поеду. Сегодня утром я встретила мистера Дирека. Они подыщут мне место в Лондоне. Том Гонт так и застыл с вилкой в руке. Ему трудно было сразу сообразить, стоит ли перечить своему главному союзнику. Поэтому он счел, что ему выгоднее заняться едой, но потом все-таки пробурчал: - Поедешь, куда я захочу; и не воображай, будто мне станешь указывать... Наступила тишина, которую нарушало только чавканье старого Гонта, хлебавшего свой бульон из корок. Уилмет подошла к окну, села, прижав к груди котенка, и стала смотреть на дождь. Старый Гонт, доев похлебку, встал за спиной у сына, поглядел на внучку и подумал: "Едет в Лондон. Для нас это - самое лучшее. Значит, нам не придется уезжать. Едет в Лондон... Хорошо..." Но огорчен он был ужасно. ГЛАВА XIV  Когда весна встречается в девичьем сердце с первой любовью, птицы начинают петь. В тот май под окном у Недды, когда она просыпалась, заливались черные и пыльно-серые дрозды, но ей казалось, будто поет она сама, и притом всю ночь напролет. На листьях сверкали то солнечные блики, то дождевые капли, принесенные юго-западным ветром, а глаза Недды, стоило им только раскрыться, загорались мягким и теплым светом. И они уже не тускнели весь день, независимо от того, был ли газон внизу у дома покрыт прозрачной росой, или лежал темный и иссохший под ударами восточного ветра. А на сердце у нее было необыкновенно легко. После нескольких бесплодных дней, проведенных в Бекете, на Феликса напал приступ cacoethes scribendi {Страсть к бумагомаранию (лат.).}, поэтому он не замечал, что творится с дочерью. Он, великий наблюдатель, не видел того, что видели все. Но и он и Флора были так поглощены высокими материями, что не могли, например, не задумываясь, сказать, на какой руке носят обручальное кольцо. Они столько говорили о Бекете и Тодах, что Флора совсем привыкла к мысли, что на днях к ней пожалуют в гости двое молодых родственников. Но она только что начала писать поэму "Дионис у источника", а сам Феликс погрузился в сатирическую аллегорию "Последний пахарь", и Недда оказалась одна. Впрочем, рядом с ней неотступно все время шагал невидимый спутник. Она отдавала все свои мысли и все свое сердце этим воображаемым прогулкам, но ее это ничуть не удивляло, хотя прежде она ничему не умела отдаваться целиком. Пчела отлично знает, когда наступает первый летний день, и жадно льнет к распустившимся цветам; то же было и с Неддой. Она написала Диреку два письма, а он ей одно. Поэзии, однако, в нем не было и следа. Как и следовало ожидать, оно почти целиком было посвящено Уилмет Гонт: не подыщет ли Недда для нее место в Лондоне, чтобы девушка знала, куда ей ехать? Зато письмо кончалось словами: "Влюбленный в тебя Дирек". Письмо встревожило Недду. Она бы сразу показала его Флоре или Феликсу, но помешали последние словам обращение: "Любимая Недда!". Однако она инстинктивно понимала, что об Уилмет Гонт она может говорить только с матерью: ведь любая другая женщина захочет точно узнать, в чем дело, начнет расспрашивать, а что она сможет ответить? Да и сочувствия от них не дождешься. И вдруг она вспомнила про мистера Каскота. За обедом она осторожно закинула удочку, - оказалось, что Феликс довольно тепло отзывается о Каскоте. Удивительно, как он очутился в Бекете, - вот уж там ему не место! Человек он неплохой, немного, пожалуй, шалый, но это всегда случается с мужчинами в его возрасте, если вокруг них слишком много женщин или же нет ни одной... - А у мистера Каскота - первое или второе? - спросила Недда. - Ни то, ни другое... А тебе он как, понравился? - И Феликс посмотрел на свою маленькую дочку со смиренным любопытством. Он всегда подозревал, что молодость инстинктивно разбирается во всем гораздо лучше, чем он... - Очень. Сразу понравился. Он похож на большого пса. - Ну да, - сказал Феликс, - он похож на пса: скалит зубы и бегает по городу, а порой и лает на луну. "Пусть лает, - подумала Недда. - Лишь бы он не был из этих "избранных". - Он очень человечен, - прибавил Феликс. Недда узнала затем, что Каскот живет в Грейс-Инн, и тут же решила: "Вот его я и спрошу..." Свой замысел она привела в исполнение, написав ему письмо: "Дорогой мистер Каскот! Вы были так добры, что разрешили мне обращаться к вам с разными вопросами. А тут у меня как раз очень трудное дело, и я ломаю себе голову, как мне быть. Вот почему мне ужасно нужно с вами посоветоваться. Вышло так, что с этим я не могу обратиться ни к папе, ни к маме. Не сердитесь, что я отнимаю у вас время. И пожалуйста, прямо скажите "нет", если вам это неудобно. Искренне ваша Недда Фриленд". На это последовал ответ: "Дорогая мисс Фриленд! Очень рад. Но если это действительно трудный вопрос, не тратьте ни времени, ни бумаги. Давайте лучше вместе позавтракаем в ресторане Элджин возле Британского музея. Очень тихое и почтенное заведение. Бальное платье не обязательно. В час дня. Преданный вам Джилс Каскот". Не надев бального платья, Недда с замирающим сердцем впервые отправилась одна в свет. Говоря по правде, она не представляла себе, как ей рассказать почти чужому человеку про девушку с такой сомнительной репутацией. Но она уговаривала себя: "Ничего, все обойдется: у него такие добрые глаза". Она даже почувствовала прилив бодрости: ведь в конце концов она узнает что-то новое, а узнавать всегда интересно. Музыка, зазвучавшая в ее душе, не заглушила, а скорее обострила ее необычайный интерес к жизни. Калейдоскоп лиц на Оксфорд-стрит - все эти бесчисленные девушки и женщины, спешащие по своим делам и живущие своей жизнью, не похожей на жизнь Недды, - показался ей в то утро удивительно привлекательным. А вот мужчины ей были совсем не интересны: ведь у них нет ни темно-серых глаз, то вспыхивающих, то мерцающих, ни костюма из твида, у которого такой чудный запах. Только один пробудил в ней любопытство, и это случилось у Тотенхем Корт-роуд: она спросила дорогу у полицейского на углу, и тот чуть ли не пополам согнулся, чтобы выслушать ее - такая громадина - косая сажень в плечах, лицо краснее красного! Подумать только, что он обратил на нее внимание! Если он человек, то неужели и она принадлежит к той же породе? Но и это удивляло ее ничуть не больше, чем все остальное. Почему выросли весенние цветы, которые несет в корзинке вон та женщина? Почему в высоком небе плывет белое облако? Почему существует Недда Фриленд и что она такое? Она увидела мистера Каскота у входа в маленький ресторан - он ее поджидал. Конечно, его нельзя было назвать красавцем: веснушчатое, бледное лицо, желтые, как песок, усы с изгрызенными кончиками и рассеянный взгляд. Но Недда подумала: "Он еще приятнее, чем мне казалось, и, конечно, все понимает..." Сначала ей так понравилось сидеть против Каскота за столиком, на котором были расставлены тарелочки с чем-то красным и с какой-то рыбешкой, что она едва вслушивалась в его быструю, с легким заиканием речь: англичане ничего не смыслят ни в жизни, ни в еде; бог создал эту страну по ошибке; тому свидетели - солнце и звезды... Но что она будет пить? Шардоне? Оно здесь недурное... Она тут же согласилась, не посмев признаться, что в жизни не слыхала ни о каком шардоне, - хорошо, если STO просто шербет. Ей еще никогда не случалось пить вино, и после первого бокала она почувствовала неожиданный прилив сил. - Ну что ж, - сказал Каскот, и глаза у него весело заблестели, - какие же у вас трудности? Вы, наверное, хотите стать самостоятельной? А вот мои дочки со мной не советовались... - Неужели у вас есть дочери? - А как же? И презабавные... Постарше вас... - Так вот почему вы все понимаете!.. - Они уж меня научили уму-разуму, - улыбнулся мистер Каскот. "Бедный папа, - подумала Недда, - что он терпит от меня!" - Да, да, - пробормотал мистер Каскот. - Кто бы подумал, что птенцы так быстро оперятся... - Разве не удивительно, - радостно подхватила Недда, - что все так быстро растет? Она почувствовала, что он внезапно перехватил ее взгляд. - Да вы влюблены! - сказал он. Она почему-то обрадовалась, что он обо всем догадался. Это смело всякие преграды, и она сразу затараторила: - Ну да, но дома я еще ничего не сказала. Как-то не получается! Он мне дал поручение, а я даже не знаю, как к этому подступиться... Лицо мистера Каскота забавно передернулось. - Да, да... Я слушаю! Рассказывайте... Она выпила еще глоток вина, и опасение, что Каскот будет смеяться над ней, куда-то испарилось. - Это про дочь одного из арендаторов, там, в Вустершире, где он живет, недалеко от Бекета. Ведь он мой двоюродный брат, Дирек, сын не того дяди, а другого, из Джойфилдса. Они с сестрой так сочувствуют крестьянам! - Вот оно что! - сказал мистер Каскот. - Крестьяне... Странно, как они вдруг стали злобой дня. - Она не очень хорошо себя вела, эта девушка, н должна уехать из деревни, иначе придется уезжать всей семье... Он хочет, чтобы я нашла ей место в Лондоне. - Понятно. Значит, она вела себя не очень похвально? - Да, не очень. - Щеки у Недды горели, но взгляд был тверд, и, заметив, что Каскот смотрит на нее по-прежнему спокойно, она устыдилась своего румянца. - Это поместье сэра Джералда Маллоринга. Леди Маллоринг... не хочет допускать... Она услышала, как он злобно сжал челюсти. - А! - сказал он. - Можете дальше не рассказывать. "Да, - подумала Недда, - он хорошо умеет кусаться..." Каскот легонько постукивал ладонью по столу и внезапно вспылил. - Ох, уж эта мелочная опека благочестивых помещиц! Я хорошо знаю, что это такое! Господи! Хан