наш запас легенд некоторыми интересными эпизодами. Мистер Тиффани, у которого нет причин опасаться соперников, немедленно попросил его доставить нам это удовольствие; я, со своей стороны, с жаром к нему присоединился; и наш уважаемый гость, весьма польщенный вниманием, уже готов был начать свой рассказ и ожидал только возвращения мистера Томаса Уэйта, который отлучился, чтобы обслужить вновь прибывших. Быть может, читатель - впрочем, это в равной степени зависит от его и нашего желания - найдет рассказ моего знакомого в одной из следующих легенд Губернаторского дома. Натаниэль Хоторн. Седой заступник Было время, когда Новая Англия стонала под гнетом притеснений, более тяжелых, нежели те, угроза которых вызвала революцию. Лицемерный Иаков II, преемник Карла Сластолюбивого, отменил хартии всех колоний и послал грубого и бесчестного солдата отнять наши вольности и нанести удар нашей революции. Правление сэра Эдмунда Эндроса носило все отличительные признаки тирании: губернатор и совет, назначенные королем, были чужды управляемому краю; законы издавались и налоги устанавливались без какого-либо участия народа, непосредственно или через представителей; права частных граждан нарушались, и грамоты на владение землею были объявлены недействительными; запреты, налагаемые на печать, глушили голос протеста; и, наконец, недовольство народа было подавлено первой же бандой наемников, вступившей на нашу свободную землю. Два года предков удерживала в хмурой покорности та самая сыновняя любовь, которая заставляла их неизменно хранить вассальную верность старой родине, кто бы ни возглавлял ее - парламент, протектор или папист-монарх. Однако, покуда не настало это тяжелое время, то была вассальная верность лишь по названию, и колонисты сами управляли своим краем, пользуясь свободой, какой еще и сейчас не знают коренные жители Великобритании. Но вот дошел до наших берегов слух о том, что принц Оранский отважился на предприятие, успех которого означал бы торжество наших гражданских и религиозных прав и спасение Новой Англии. Об этом говорилось лишь осторожным шепотом; слух мог оказаться ложным или попытка - неудачной, и в обоих случаях сеявший смуту против короля Иакова поплатился бы головой. Но все же вести эти оказали заметное действие. Прохожие на улицах загадочно усмехались и бросали дерзкие взгляды на своих притеснителей, повсюду росло сдержанное и безмолвное волнение, и, казалось, достаточно было малейшего знака, чтобы вся страна воспрянула от своего сонного уныния. Видя надвигавшуюся опасность, правители, во избежание ее, решили явить народу внушительное зрелище силы, а быть может, подкрепить свою власть и более суровыми мерами. В один апрельский день 1689 года сэр Эдмунд Эндрос и его любимые советники, будучи разгорячены вином, вызвали отряд красных мундиров, составлявший губернаторскую гвардию, и вышли на улицы Бостона. Солнце уже клонилось к западу, когда началось шествие. Барабанная дробь, раскатившаяся по улицам в этот беспокойный час, прозвучала не как военная музыка гвардейского отряда, но скорей как призывный сигнал для жителей города. Со всех концов стекались толпы на Королевскую улицу, где столетие спустя суждено было произойти новому столкновению между солдатами Великобритании и народом, борющимся против ее ига. Хотя прошло уже более шестидесяти лет после прибытия пилигримов, новое поколение сохраняло отличавшую их суровость и силу, и, быть может, в час испытаний черты эти выступали даже ярче, чем в более радостное время. Простотой в одежде, строгостью всего обличья, суровым, но спокойным взором, библейским складом речи и непоколебимою верой в господнюю помощь правому делу они походили на первых пуритан перед лицом опасности, подстерегавшей их в неизведанных дебрях. Да и не пришло еще время угаснуть духу старины; ведь среди собравшихся в тот день на Королевской улице были люди, некогда молившиеся здесь под открытым небом, потому что не успели еще построить храм для служения богу, за которого они пошли в изгнание. Были здесь и старые солдаты армии парламента, мрачно усмехавшиеся при мысли о том, что их дряхлеющей руке еще, быть может, суждено нанести новый удар дому Стюартов. Были и ветераны войны с королем Филиппом, которые с благочестивой жестокостью жгли селения и убивали старых и малых, в то время как праведные души по всей стране помогали им своими молитвами. Кое-где попадались и священники, и толпа, в отличие от всякой другой толпы, смотрела на них с таким почтением, словно само облачение придавало им святость. Эти святые люди, пользуясь своим влиянием, всячески старались успокоить народ, но не убеждали его разойтись. Между тем повсюду только и говорили о том, что могло заставить губернатора нарушить спокойствие в городе в такое время, когда малейшая стычка способна была привести страну в смятение; и всякий по-своему объяснял это. - Сатана хочет нанести свой самый страшный удар, - кричали одни, - ибо он знает, что часы его сочтены! Наших благочестивых пастырей хотят бросить в тюрьму. Повторятся дни Смитфилда: мы увидим их на костре посреди Королевской улицы. И паства каждого прихода тесней обступала своего священника, а тот бестрепетно устремлял взоры к небу, стараясь держаться с апостольским величием, как и пристало кандидату на величайшую награду священнослужителя - мученический венец. В то время многие верили, что в Новой Англии может явиться свой Джон Роджерс, который займет место этого достойного человека в Букваре. - Папа римский дал приказ устроить новую Варфоломеевскую ночь! - кричали другие. - Все мужское население перережут, не пощадят ни стариков, ни младенцев. Эта догадка не была полностью опровергнута, хотя более разумные из толпы полагали, что губернатором руководит иной, не столь жестокий замысел. Брэдстрит, его предшественник, назначенный еще по старой хартии, почтенный сверстник первых поселенцев, по слухам, находился в городе. Можно было предполагать, что сэр Эдмунд Эндрос, намереваясь внушить страх зрелищем вооруженной силы, в то время рассчитывает внести смятение в ряды противной партии, захватив ее вождя. - Стой крепче за старую хартию, губернатор! - закричала толпа, проникшись этой мыслью. - За доброго губернатора Брэдстрита! Крики эти становились все громче, когда перед толпою неожиданно предстала хорошо знакомая фигура самого губернатора Брэдстрита, почти девяностолетнего старца, который, взойдя на высокое крыльцо, с присущей ему кротостью призвал толпу подчиниться властям предержащим. - Дети мои, - заключил свою речь почтенный старец, - не будьте безрассудны. Не кричите понапрасну, а лучше молитесь о благе Новой Англии и терпеливо ожидайте изъявления господней воли. Исход события должен был решиться очень скоро. Дробь барабанов все приближалась со стороны Корнхилла, звучала все громче и настойчивей и наконец, гулко отдаваясь в каменных стенах, ворвалась на улицу вместе с мерным топотом марширующих ног. Появился двойной ряд солдат, которые шли, заняв всю ширину мостовой, и тлевшие фитили их мушкетов образовали в сумерках два ряда огней. Их твердый шаг напоминал неуклонное движение машины, готовой раздавить все, что окажется на ее пути. Вслед за ними, сдерживая лошадей, чьи копыта нестройно цокали по мостовой, ехало несколько всадников, во главе их сэр Эдмунд Эндрос, человек уже в летах, но еще статный и молодцеватый. Остальные были его любимые советники и злейшие недруги Новой Англии. По правую его руку ехал Эдуард Рэндолф, заклятый наш враг, тот самый "мерзостный злодей", названный так Коттоном Мэзером, который был непосредственным виновником падения прежнего правительства и впоследствии унес с собой в могилу клеймо заслуженных проклятий. С другой стороны ехал Булливант, сыпавший на ходу насмешками и злыми шутками. Дадли следовал сзади, не поднимая глаз, справедливо опасаясь встретить взгляды толпы, увидевшей его, единственного их соотечественника, среди угнетателей родной страны. Капитан фрегата, стоявшего на якоре в порту, и два-три чиновника британской короны дополняли кавалькаду. Но больше всего привлекал к себе взоры, исполненные глубочайшего негодования, священник епископальной церкви, надменно ехавший среди правителей в своем священническом облачении, - достойный представитель власти прелатов, живой символ гонений на веру, союза церкви с государством и всех тех гнусностей и преступлений, которые заставили пуритан бежать в безлюдные дебри. Второй отряд гвардейцев так же, сдвоенными рядами, замыкал шествие. Зрелище это как бы являло картину положения Новой Англии, наглядно изображая уродливость всякой власти, не вытекающей из природы вещей и чуждой народному духу: с одной стороны - толпы благочестивых подданных, с печальными лицами и в темных одеждах, с другой - кучка правителей-деспотов во главе со служителем Высокой церкви, все пышно разодетые, а иные с распятием на груди, красные от вина, кичащиеся своим неправедным могуществом, насмешливо-равнодушные ко всеобщему горю. А солдаты-наемники, готовые по первому слову залить улицы кровью, словно показывали, каков единственный путь к достижению покорности, - О всемилостивый господь! - воскликнул вдруг кто-то в толпе. - Пошли заступника народу твоему! Этот возглас прозвучал так, что все его услыхали, и, точно клич герольда, возвестил о появлении весьма примечательной фигуры. Толпа все это время отступала назад и теснилась теперь почти у самого конца улицы; солдаты успели пройти не более чем треть ее длины. Между теми и другими оставалось свободное пространство - мощеная пустыня среди высоких домов, отбрасывавших на нее густую тень. Вдруг в этом пространстве показался человек, как видно, преклонных лет, который будто отделился от толпы и теперь шел один посредине улицы навстречу вооруженному отряду. На нем была одежда первых пуритан - темный плащ и шляпа с высокой тульей, какие носили лет пятьдесят тому назад; он был опоясан тяжелой рапирой, но опирался на посох, чтоб укрепить дрожащую поступь старческих ног. Пройдя несколько шагов, старик остановился и медленно повернулся к толпе, открыв ей лицо, исполненное благородного величия и казавшееся еще более почтенным от белоснежной бороды, спускавшейся на грудь. Он сделал жест, одновременно ободряющий и предостерегающий, потом снова повернулся и продолжал свой путь. - Кто этот благородный старец? - спрашивали молодые люди у отцов. - Кто этот почтенный брат? - спрашивали старики друг у друга. Но никто не мог на это ответить. Отцы народа, те, кому уже перевалило за восемьдесят, были в смущении, недоумевая, как могли они забыть лицо столь явно значительное, которое, без сомнения, знавали в прошлом, соратника Уинтропа и первых советников, одного из тех, что издавали законы, читали молитвы и вели народ в бои на дикарей. Их сыновья тоже должны были бы помнить его, таким же седым в их юношеские годы, какими сами они были теперь. А молодые! Как могло случиться, что в памяти их не сохранился образ этого седовласого патриарха, реликвии давно прошедших дней, чья благословляющая рука не раз, должно быть, ложилась в детстве на их непокрытые головы? - Откуда он пришел? Чего он хочет? Кто он такой? - шептала изумленная толпа. Меж тем почтенный незнакомец, опираясь на посох, продолжал свой одинокий путь. Когда марширующие солдаты были уже совсем близко и грохот барабана наполнил его уши, согбенный стан его выпрямился, бремя лет словно упало с его плеч, и он предстал перед толпой исполненным старческого, но не сломленного годами величия. Теперь он шел вперед военным шагом, в такт барабанной дроби. Так двигались они навстречу друг другу: с одной стороны одинокий старик, с другой - пышная процессия правителей под военным эскортом; и когда между ними осталось не более двадцати ярдов, старик схватил свой посох за середину и поднял его, точно жезл вождя. - Остановитесь! - вскричал он. Взгляд, лицо и повелительный жест, торжественное и в то же время грозное звучание голоса, созданного, чтобы устрашить врага на поле битвы или возноситься в молитве к небу, исполнены были неотразимой силы. По слову старца и движению его простертой руки дробь барабана смолкла, и ряды солдат замерли на месте. Восторженный трепет охватил толпу. Этот величавый лик, сочетавший в себе вождя и святого, эти седины, эти полускрытые вечерней мглой черты, эта старинная одежда могли принадлежать лишь какому-нибудь древнему поборнику правого дела, которого барабан притеснителя заставил встать из могилы. Народ разразился ликующими и благоговейными возгласами, веря, что час освобождения Новой Англии наступил. Губернатор и его свита, столкнувшись со столь неожиданным препятствием, поспешили вперед, словно хотели пустить хрипящих и испуганных коней прямо на седовласого пришельца. Старик, однако, не отступил ни на шаг, но, обведя всадников строгим взглядом, остановил его на сэре Эдмунде Эндросе. Казалось, что именно ему, этому безвестному человеку, принадлежит здесь верховная власть и что для губернатора и советников с их военным эскортом, представляющих все могущество британской короны, нет иного выхода, нежели повиновение. - Что нужно здесь этому старику? - гневно вскричал Эдуард Рэндолф. - К чему медлить, сэр Эдмунд! Прикажите солдатам идти вперед и предоставьте этой развалине тот же выбор, который вы предоставляете всем его соотечественникам, - отойти в сторону или быть раздавленным! - Нет, нет! Окажем почтение доброму дедушке, - со смехом сказал Булливант. - Разве вы не видите, что это какая-то важная особа из круглоголовых, которая проспала последние тридцать лет и не знает о том, что времена изменились. Без сомнения, он собирается сразить нас воззванием от имени старого Нола. - В уме ли ты, старик? - спросил сэр Эдмунд Эндрос громким и резким голосом. - Как смеешь ты останавливать губернатора, назначенного королем Иаковом? - Случалось, что я останавливал и самого короля, - возразил старец строго и с достоинством. - Я потому здесь, губернатор, что вопли угнетенного народа достигли моей тайной обители, и господь, вняв моим смиренным мольбам, дал мне вновь явиться на землю ради защиты правого дела во славу его святых. Но кто тут говорит об Иакове? На троне Англии нет больше папистского тирана, и завтра в полдень имя его станет бранной кличкой в том самом городе, где в ваших устах оно было угрозой. Прочь, ты, что был губернатором, прочь! Наступает последняя ночь твоей власти. Завтра - тюрьма! Прочь, или я предреку тебе казнь! Народ подступал все ближе и ближе, жадно ловя слова своего заступника. Речь его звучала странно и необычно, словно он привык говорить с теми, кого давно уже не было в живых. Но голос его проникал в души стоявших позади. Они смело глядели теперь в лицо солдатам, они уже не были безоружны, в них зрела готовность самые камни мостовой превратить в смертоносное оружие. Сэр Эдмунд Эндрос посмотрел на старика; потом перевел свои злобный и жестокий взгляд на толпу, почуяв в ней то грозное пламя гнева, которое одинаково трудно возжечь и угасить, и снова устремил глаза на фигуру старца, одиноко стоявшего посреди свободного пространства, куда не смел вступить ни друг, ни враг. Какие мысли тревожили его в этот миг - он не выдал ни единым словом, но достоверно одно: то ли устрашенный взглядом Седого заступника, то ли опасностью, которой грозил ему воинственный дух толпы, он повернул назад и отдал солдатам приказ начать медленное и осторожное отступление. Солнце еще не успело сесть в другой раз, как губернатор и все, так горделиво ехавшие с ним рядом, оказались в тюрьме, и задолго до получения вести о том, что король Иаков отрекся, по всей Новой Англии королем был провозглашен Вильгельм. Но куда же девался Седой заступник? Одни рассказывали, что когда войска покинули Королевскую улицу и народ шумной толпой устремился им вслед, видели, как Брэдстрит, престарелый губернатор, обнимал старца, еще более древнего, нежели он сам. Другие настойчиво утверждали, что незнакомец растаял у них на глазах, постепенно растворился в сумеречной мгле, и там, где он недавно стоял, изумляя их своим благородным величием, снова стало пусто: но все сошлись на одном - что он исчез. Долго еще ждали люди того поколения, не появится ли вновь в сумерках или в сиянии солнца седобородый старец, но никто его больше не видел и не узнал, когда и где сошел он в могилу. Кто же был Седой заступник? Быть может, имя его можно найти в записях того строгого судилища, которое вынесло приговор, чрезмерный для своего времени, но прославленный в веках, ибо то был урок смирения для монархов и возвышающий пример для их подданных? Я слышал, будто старец появляется всякий раз, когда потомкам пуритан должно явить величие духа, некогда свойственное их отважным предкам. Восемьдесят лет спустя он вновь прошел по Королевской улице. Еще через пять лет, мглистым апрельским утром, он стоял перед молитвенным домом в Лексингтоне, там, где теперь гранитный обелиск и вделанная в него доска напоминают прохожим о первых жертвах революции. А когда наши отцы трудились у бруствера на Банкер-хилле, старый воин всю ночь ходил там дозором. Дай бог, чтобы ему долго-долго не пришлось явиться среди нас! Его час - час испытания, опасности и мрака. Но если только станет грозить нам тирания или нога захватчика осквернит нашу землю, Седой заступник снова будет с нами, ибо он есть воплощение наследственного духа Новой Англии, и таинственное его появление в роковой час - порука тому, что сыны Новой Англии сумеют быть достойными своих предков. Перевод Е. Калашниковой Натаниэль Хоторн. Сокровище Питера Голдтуэйта - Итак, Питер, вы не желаете даже обсудить это дело, - сказал мистер Джон Браун, застегивая сюртук, плотно облегавший его дородную фигуру, и натягивая перчатки. - Вы решительно отказываетесь отдать мне этот старый, нелепый дом вместе с прилегающим к нему участком за названную мной цену? - Ни за эту, ни даже за втрое большую, - отвечал изможденный, седой и бедно одетый Питер Голдтуэйт. - Дело в том, мистер Браун, что вам нужно подыскать себе другое место для вашего кирпичного строения и примириться с тем, что мое имущество останется у своего нынешнего владельца. Будущим летом я собираюсь выстроить новый, великолепный дом на фундаменте старого. - Эх, Питер, - вскричал мистер Браун, открывая дверь в кухню, - строили бы вы ваши замки в воздухе - там участки дешевле, чем на земле, не говоря уже о цене на кирпич и известь! Для ваших зданий это достаточно прочный фундамент, а вот тот, что под нами, - это как раз то, что нужно для моего, и на этом мы оба можем сговориться. Ну как? Что вы на это скажете? - Да то же, что и раньше, мистер Браун, - отвечал Питер Голдтуэйт. - А что до замков в воздухе, то мое здание, может, и не будет таким великолепным, как они, но, вероятно, будет таким же прочным, мистер Браун, как и то почтенное кирпичное сооружение с мануфактурным складом, портновской мастерской и банковским помещением внизу и с адвокатской конторой во втором этаже, которое вам так хочется построить вместо моего. - Ну, а расходы, Питер? А? - спросил несколько раздраженно мистер Браун, уходя. - Их, я полагаю, сейчас же покроет чек, выписанный на "Банк мыльных пузырей" ? Джон Браун и Питер Голдтуэйт были оба известны в торговом мире двадцать или тридцать лет назад как представители фирмы "Голдтуэйт и Браун", однако это товарищество вскоре распалось из-за внутреннего несоответствия его составных частей. С тех пор Джон Браун, обладавший как раз теми качествами, которые присущи тысячам других Джонов Браунов, и благодаря упорству, которое всем им свойственно, блестяще преуспел и сделался одним из самых богатых Джонов Браунов на земле. Наоборот, Питер Голдтуэйт, после крушения бесчисленных планов, которые должны были собрать в его сундуки бумажные деньги и звонкую монету страны, стал таким же нищим, как любой бедняк с заплатами на локтях. Разницу между ним и его прежним компаньоном можно определить кратко, и состояла она в том, что Браун никогда не полагался на удачу, но она всегда ему сопутствовала, а Питер считал удачу главным условием выполнения своих проектов, но она постоянно изменяла ему. Пока у него оставались средства, спекуляции его были великолепны, но в последние годы они ограничивались такими незначительными делами, как игра в лотерее. Однажды он отправился в золотоискательскую экспедицию куда-то на юг и с поразительной изобретательностью умудрился там опустошить свои карманы более основательно, чем когда-либо прежде, в то время как остальные участники экспедиции полными пригоршнями набивали карманы золотыми слитками. Несколько позже он истратил наследство в тысячу или две долларов на покупку мексиканских акций и сделался благодаря этому владельцем целой провинции; однако эта провинция, насколько Питеру удалось установить, находилась в тех местах, где он мог бы за те же деньги приобрести целую империю, а именно - в облаках. По окончании поисков этой ценной недвижимости Питер вернулся в Новую Англию таким изможденным и обтрепанным, что пугала на кукурузных полях кивали ему, когда он проходил мимо них. "Их всего лишь трепало на ветру", - возражал Питер Голдтуэйт. Нет, Питер, они кивали тебе, ибо пугала узнавали своего брата. В то время, к которому относится наш рассказ, всего дохода Голдтуэйта едва ли хватило бы на уплату налога за старый дом, в котором мы его застаем. Это был один из тех запущенных, поросших мхом деревянных домов с башенками, которые рассеяны по улицам наших старых городов, с мрачно насупленным вторым этажом, выступающим над фундаментом и как бы хмурящимся на окружающую его новизну. Этот старый отчий дом, хотя и бедный, но расположенный в центре главной улицы города, мог бы принести еще кругленькую сумму, однако дальновидный Питер имел свои причины не расставаться с ним и не продавать его ни на аукционе, ни частным образом. Казалось, что-то роковое связывает его с местом, где он родился, ибо, хотя он часто стоял на грани разорения и ныне находился именно в таком положении, он не делал шага за эту грань, - того шага, который бы вынудил его отдать дом своим кредиторам. Здесь он жил, преследуемый неудачами, и здесь он будет жить, пока не придет к нему удача. Итак, тут, в его кухне - единственном помещении, где огонь очага разгонял холод ноябрьского вечера, - бедного Питера Голдтуэйта посетил его прежний богатый компаньон. В конце их беседы Питер, охваченный чувством унижения, взглянул на свою одежду, которая местами выглядела столь же древней, как и времена фирмы "Голдтуэйт и Браун". Верхнее его одеяние представляло собой род сюртука, страшно выгоревшего и залатанного на локтях кусками более новой материи; под ним была надета потертая черная куртка, несколько пуговиц которой, обтянутых шелком, были заменены другими, иного образца; и наконец, хотя на нем и была пара серых панталон, они были очень потрепаны и местами приобрели коричневый оттенок из-за того, что Питер часто грел ноги у скудного огня. Внешность Питера вполне соответствовала нарядности его одежд. Седой и тощий, с ввалившимися глазами, бледными щеками, он представлял собой законченный образец человека, который до тех пор питался вздорными проектами и несбыточными мечтами, пока уже не мог ни поддерживать долее свое существование подобными вредными отбросами, ни принимать более питательную пищу. Но в то же время Питер Голдтуэйт, этот свихнувшийся простак, каким он, быть может, и был на самом деле, мог бы сделать блистательную карьеру в обществе, используй он свою фантазию в воздушных предприятиях поэзии, вместо того чтобы сделать ее злым демоном своих коммерческих дел. В конце концов он был неплохим человеком, притом безобидным, как дитя, и в той мере был честен и благороден и сохранял врожденное джентльменство, насколько это позволили бы любому беспорядочная жизнь и стесненные обстоятельства. Стоя на неровных камнях у своего очага, Питер оглядел жалкую, мрачную кухню, и глаза его загорелись энтузиазмом, никогда не покидавшим его надолго. Он поднял руку, сжал кулак и энергично стукнул по закоптелой каминной доске. - Час настал, - сказал он. - Имея в своем распоряжении такое сокровище, было бы глупо оставаться и дальше бедняком. Завтра утром я начну с чердака и не кончу до тех пор, пока не снесу весь дом. В глубине, в углу около очага, как колдунья в темной пещере, сидела маленькая старушка, штопавшая одну из двух пар чулок, которые спасали ноги Питера Голдтуэйта от мороза. Так как чулки были порваны до того, что заштопать их уже было никак невозможно, она вырезала кусок материи из негодной фланелевой нижней юбки, чтобы сделать из них новые подошвы. Тэбита Портер была старой девой, ей было более шестидесяти лет, и из них пятьдесят пять она просидела в том же углу у очага, ибо ровно столько лет прошло с тех пор, как дед Питера взял ее а дом из приюта. У нее не было других друзей, кроме Питера, точно так же, как у Питера не было ни одного друга, кроме Тэбиты. Пока у Питера был кров над головой, Тэбита знала, где ей приклонить голову, а если бы она оказалась бездомной, она взяла бы своего хозяина за руку и повела бы его в свой родной дом - в приют. Она любила его настолько, что если бы это когда-нибудь понадобилось, она отдала бы ему свой последний кусок хлеба и укрыла его своей нижней юбкой. Но Тэбита была старухой со странностями, и хотя она никогда не заражалась причудами Питера, тем не менее она настолько привыкла к его чудачествам и безрассудствам, что считала их чем-то совершенно естественным. Услышав его угрозы снести дом, она спокойно подняла глаза от работы. - Лучше кухню оставить напоследок, мистер Питер, - сказала она. - Чем скорее мы покончим со всем этим, тем лучше, - отвечал Питер Голдтуэйт. - Мне до смерти надоело жить в этом холодном, темном, продуваемом ветром, закопченном, скрипящем, стонущем, мрачном старом доме. Я почувствую себя молодым, когда мы перейдем в мой великолепный кирпичный дом, что произойдет, если будет угодно небесам, будущей осенью, как раз в это время. У тебя, старая моя Тэбби, будет комната на солнечной стороне, отделанная и обставленная самым лучшим образом, по твоему собственному вкусу. - Мне бы хотелось такую комнату, как эта кухня, - отвечала Тэбита. - Я не буду себя чувствовать там как дома до тех пор, пока место в углу, у каминной трубы, не почернеет от дыма так же, как здесь, а этого не случится и за сто лет. Сколько вы собираетесь потратить на дом, мистер Питер? - Какое это имеет значение? - надменно воскликнул Питер. - Разве мой прапрадед, Питер Голдтуэйт, который умер семьдесят лет назад и в честь которого я назван, не оставил сокровище, достаточное, чтобы построить двадцать таких домов? - Этого я не могу сказать, мистер Питер, - заметила Тэбита, продевая нитку в иголку. Тэбита прекрасно понимала, что Питер намекает на огромный клад драгоценных металлов, который, как говорили, спрятан где-то в погребе или в стене, под полом, или в потайном чулане, или в каком-нибудь другом закоулке старого дома. По преданию, богатство это было скоплено старшим Питером Голдтуэйтом, в характере которого, по-видимому, было много сходного с характером нашего Питера. Тот так же, как и этот, был сумасбродным прожектером, стремившимся накапливать золото мешками и возами, вместо того чтобы копить его монета за монетой. Как и у Питера-младшего, его проекты неизменно терпели крах и, если бы не блистательный успех последнего предприятия, едва ли оставили бы этому худому и седому старику и пару штанов. О его счастливой спекуляции ходили самые разные слухи: одни намекали, что старый Питер добыл золото с помощью алхимии, другие - что он извлек его из чужих карманов с помощью черной магии, а третьи, уж вовсе без всяких оснований, - будто дьявол открыл ему свободный доступ к казначейству старой провинции. Однако считалось установленным, что какое-то тайное препятствие помешало ему насладиться своим богатством и что у него были основания скрыть его от наследников или по крайней мере что он умер, не открыв места храпения этого богатства. Отец нашего Питера настолько верил в эту историю, что велел перекопать весь подвал. Что же касается самого Питера, то он предпочитал принимать это предание за бесспорную истину, и среди его многочисленных бедствий у него было единственное утешение: если все другие средства окажутся безрезультатными, он сможет создать себе состояние, снеся свой дом. Однако если он не испытывал тайного недоверия к этой золотой сказке, то трудно объяснить, почему он позволял отчему крову существовать так долго, хотя еще ни разу не было случая, когда бы сокровище его предка не нашло для себя сколько угодно свободного места в его сундуке. Но вот наступил критический момент. Отложи он поиски еще немного - и дом уйдет из рук прямого наследника, а с ним вместе и огромная груда золота, которая останется лежать там, где ее погребли, пока не разрушатся древние стены и не откроют ее чужим людям будущих поколений. - Да, - воскликнул снова Питер Голдтуэйт, - завтра же я примусь за дело! Чем глубже вдумывался Питер в свою затею, тем более росла его уверенность в успехе. По природе он был столь жизнерадостен, что даже теперь, в ненастную осень своей жизни, он смог бы потягаться в веселости с другими людьми, переживающими свою весну. Воодушевленный блестящими планами на будущее, он начал, как бес, прыгать по кухне, выделывая причудливые антраша тощими конечностями и строя диковинные гримасы на изможденном лице. Мало того, в избытке чувств он схватил Тэбиту за обе руки и принялся кружить старуху по комнате, пока неуклюжие движения ее ревматических ног не заставили его разразиться хохотом, отдававшимся эхом во всех комнатах, словно в каждой из них смеялся Питер Голдтуэйт. Наконец он подпрыгнул, почти скрывшись из глаз в дыму, застилавшем потолок кухни, и, благополучно опустившись вновь на пол, попытался принять свой обычный серьезный вид. - Завтра на рассвете, - повторил он, взяв лампу, чтобы отправиться ко сну, - я проверю, не спрятано ли это сокровище где-нибудь в стене чердака. - А так как у нас кончились дрова, мистер Питер, - сказала Тэбита, пыхтя и отдуваясь после недавних гимнастических упражнений, - вы будете разбирать дом, а я пущу на топливо его обломки. И великолепные же сны снились этой ночью Питеру Голдтуэйту! То он поворачивал увесистый ключ в железной двери, похожей на дверь склепа, за которой открывался подвал, засыпанный, как амбар золотым зерном, множеством золотых монет. Кроме того, там были кубки с чеканными узорами, миски, подносы, блюда и крышки, которыми накрывают кушанья, из золота или позолоченного серебра, а также цепочки и другие драгоценности несметной цены, хотя и потускневшие от сырости в подвале, ибо все богатства, безвозвратно потерянные для людей, будь они спрятаны в земле или погребены на дне океана, Питер Голдтуэйт нашел в одной этой сокровищнице. То он возвращался в старый дом таким же бедным, как и прежде, и его встречал у двери худой седовласый человек, которого он мог бы принять за самого себя, если бы его одежда не была гораздо более старинного покроя. А дом, не утратив своего прежнего вида, превратился в дворец из драгоценных металлов. Полы, стены и потолки были из полированного серебра; двери, оконные рамы, карнизы, балюстрады и ступени лестниц - из чистого золота; серебряными были стулья с золотыми сиденьями, золотыми - высокие комоды на серебряных ножках и серебряными - кровати с одеялами из золотой парчи и простынями - из серебряной. Дом, очевидно, претерпел это превращение в результате единого прикосновения, ибо он сохранил все приметы, памятные Питеру, только они были теперь на золоте или серебре, а не на дереве, и его инициалы, которые он мальчиком вырезал на дверном косяке, виднелись столь же глубоко на столбе из золота. Питер Голдтуэйт был бы счастливым человеком, если бы не своего рода обман зрения, из-за которого всякий раз, когда он оглядывался назад, дом утрачивал свое сверкающее великолепие и возвращался к унылой мрачности вчерашнего дня. Рано утром Питер был уже на ногах, схватил топор, молоток и пилу, которые он положил у кровати, и поспешил на чердак. Чердак был еще скудно освещен холодными солнечными лучами, которые начинали пробиваться сквозь почти непроницаемое стекло слухового окна. Моралист мог бы здесь найти богатый материал для высоких и - увы! - бесполезных размышлений. Что такое чердак? Обычно это склад минувших мод, всяких устаревших мелочей и побрякушек, которые нравились один какой-то день, - всего того, что имело цену в глазах одного только поколения и перешло на чердак, когда это поколение сошло в могилу, не для сохранения, а только чтобы не путалось под ногами. Питер увидел груду пожелтевших и покрытых плесенью конторских книг в пергаментных переплетах, куда давно умершие и погребенные кредиторы чернилами заносили имена умерших и погребенных должников, причем чернила эти успели так выцвести, что легче было бы разобрать надписи на их поросших мхом надгробных плитах. Он нашел там старые, изъеденные молью платья, которые он мог бы надеть, если бы они не превратились в тряпье и лохмотья. Здесь лежала обнаженная ржавая шпага, но не офицерская, а короткая французская рапира из тех, что носят джентльмены, никогда не покидавшая своих ножен, пока не потеряла их. Здесь были трости двадцати различных видов, но без золотых набалдашников, и пряжки для туфель разнообразных фасонов и из разных материалов, но не из серебра и без драгоценных камней. Здесь был большой ящик, доверху набитый башмаками на высоких каблуках и с острыми носами. Здесь на полке стояло множество склянок, до половины наполненных старыми лекарствами, перенесенными сюда из комнат умерших после того, как другая половина этих лекарств сделала свое дело для предков Питера. Здесь был, чтобы покончить с этим перечнем предметов, которые никогда не будут выставлены на аукционе, осколок большого, в рост человека, зеркала, которое из-за пыли, покрывавшей его тусклую поверхность, заставляло отражавшиеся в нем вещи выглядеть еще старее, чем они были в действительности. Когда Питер, не знавший о том, что здесь имеется зеркало, увидел неясные очертания своей собственной фигуры, он на минуту вообразил, что прежний Питер Голдтуэйт вернулся, чтобы помочь, а может быть, и помешать его поискам спрятанного богатства. В эту минуту в его мозгу промелькнула странная мысль, что он и есть тот самый Питер, который спрятал золото и, следовательно, должен знать, где оно лежит. Однако именно этого он почему-то не помнил. - Ну, мистер Питер! - крикнула Тэбита с лестницы. - Достаточно ли вы разломали дом и нарубили дров, чтобы вскипятить чайник? - Нет еще, моя старая Тэбби, - отозвался Питер, - но скоро, увидишь, это будет сделано. - С этими словами он поднял топор и начал так энергично им орудовать, что пыль поднялась столбом, доски с грохотом рухнули, и фартук старухи в одно мгновение наполнился обломками. - У нас будут дешевые дрова на зиму, - сказала Тэбита. Начав таким образом это благое дело, Питер с ужасным грохотом с утра до ночи крушил все на своем пути, разбивая и разрубая скрепы и балки, выдергивая гвозди, вырывая и выламывая доски. Однако он позаботился оставить в неприкосновенности наружную оболочку дома, чтобы соседи не подозревали, что там происходит. Никогда еще ни одна из его причуд не доставляла ему столько наслаждения, хотя каждая из них и делала его счастливым на то время, пока она длилась. В конце концов возможно, что в самом складе ума Питера Голдтуэйта было нечто такое, что духовно вознаграждало его за все то материальное зло, которое этот же ум причинял ему. Если он был беден, плохо одет, даже голоден и в любую минуту мог быть поглощен пропастью окончательного разорения, все же в этом плачевном положении пребывало только его тело, в то время как его устремленная в будущее душа купалась в лучах грядущего благополучия. В его натуре было заложено искусство оставаться всегда молодым, а его образ жизни помогал ему в этом. Седина не шла в счет, так же как и морщины и старческие недуги , он, пожалуй, и выглядел старым, и его облик, возможно, в какой-то мере связывали, что было довольно неприятно, с обликом изможденного, дряхлого старика, однако настоящий, подлинный Питер был молодым человеком с возвышенными надеждами, только еще вступающим в жизнь. Всякий раз теперь, когда в его доме разводили огонь, его угасшая юность вновь поднималась из потухших углей и пепла. И вот она опять воспрянула, ликуя. Прожив так долго - впрочем, не слишком долго, а как раз до подходящего возраста - чувствительным холостяком с горячими и нежными мечтами, он решил, как только спрятанное золото появится на свет божий и засверкает, посвататься к самой красивой девушке в городе и завоевать ее любовь. Чье сердце смогло бы устоять перед ним? Счастливый Питер Голдтуэйт! Каждый вечер, так как Питер давно уже оставил прежние свои развлечения, перестав ходить по разным страховым конторам, читальням и книжным лавкам, а частные лица редко обращались к нему с просьбой почтить их своим посещением, он и Тэбита усаживались у кухонного очага и дружески беседовали. Очаг всегда в изобилии наполнялся деревянными обломками, плодами его дневных трудов. Чтобы не дать огню быстро прогореть, под дрова неизменно подкладывался изрядный обрубок красного дуба, который, несмотря на то, что он свыше ста лет был защищен от дождя и сырости, все еще шипел от жара и источал из обоих своих концов струи воды, как будто дерево срубили всего лишь неделю или две назад. Затем шли большие чурки, крепкие, черные и тяжелые, утратившие способность к разрушению и не сокрушимые ничем, кроме огня, в котором они пылали, как раскаленные докрасна брусья железа. На этой прочной основе Тэбита воздвигала более легкое сооружение, составленное из обломков дверных досок, резных карнизов и тех легко воспламеняющихся предметов, которые вспыхивали, как солома, и озаряли ярким светом широкую дымовую трубу, выставляя напоказ ее закоптелые бока почти до самой верхушки. В эти мгновения мрак старой кухни, изгоняемый из затянутых паутиной углов и из-под пыльных балок над головой, исчезал неизвестно куда. Питер радостно улыбался, а Тэбита казалась олицетворением безмятежной старости. Все это было, разумеется, лишь символом того светлого счастья, которое разрушение дома должно будет принести его обитателям. Пока сухая сосна пылала и издавала треск, напоминавший беспорядочную стрельбу из сказочных ружей, Питер только молча смотрел и слушал в приятно приподнятом настроении; но когда короткие вспышки и треск сменялись жарким пыланием углей, уютным теплом и низким поющим звуком - и это уже до ночи, - он становился разговорчивым. Однажды вечером в сотый раз он начал поддразнивать Тэбиту, прося ее рассказать ему что-нибудь новенькое о его прапрадеде. - Ты сидишь в этом углу у очага уже пятьдесят пять лет, моя старая Тэбби, и, должно быть, слышала о нем много преданий, - сказал Питер. - Не говорила ли ты мне, что когда ты впервые пришла в этот дом, на том месте, где ты сейчас сидишь, сидела старуха, которая была экономкой знаменитого Питера Голдтуэйта? - Так это и было, мистер Питер, - отвечала Тэбита. - И было ей почти сто лет. Она рассказывала, что она и старый Питер Голдтуэйт частенько проводили вместе вечера за дружеской беседой у кухонного очага - совсем как вы и я теперь, мистер Питер. - Старик должен был походить на меня и во многом другом, - заявил Питер самодовольно, - иначе он никогда бы не смог так разбогатеть. Однако, мне кажется, он мог бы поместить свои деньги более выгодным образом, чем он это сделал. Без всяких процентов! Ничего, кроме полной сохранности! И нужно снести дом, чтобы добраться до них! Что его заставило запрятать их в такое укромное место, Тэбби? - Это оттого, что он не мог их тратить, - сказала Тэбита, - ибо каждый раз, как он шел, чтобы отпереть сундук, сзади появлялся нечистый и хватал его за руку. Говорят, деньги были выплачены Питеру из его казны, и он хотел, чтобы Питер отказал ему этот дом и землю, а тот поклялся, что этого не сделает. - Совсем как я поклялся Джону Брауну, моему старому компаньону, - заметил Питер. - Но все это глупости, Тэбби; я не верю в эту историю. - Что ж, может, это и не совсем правда, - сказала Тэбита, - так как некоторые говорят, что Питер все же передал дом нечистому и поэтому-то дом и приносил всегда несчастье тем, кто в нем жил. А как только Питер отдал нечистому документ на дом, сундук сразу же открылся, и Питер зачерпнул оттуда полную пригоршню золота. Но вдруг - о чудо! - в руке его не оказалось ничего, кроме свертка старого тряпья. - Придержи язык, глупая старуха! - вскричал Питер в сильном гневе. - Это были самые настоящие золотые гинеи, не хуже любых, на которых когда-либо был изображен английский король. Мне кажется, я припоминаю эту историю - и как я, или старый Питер, или кто бы то ни был просунул руку и вытащил целую пригоршню сверкающего золота. Старое тряпье; как бы не так! Нет, старушечья басня не могла обескуражить Питера Голдтуэйта. Всю ночь он видел приятные сны и проснулся на рассвете с радостным трепетом в сердце, который удается испытать немногим перешагнувшим порог своей юности. День за днем он упорно трудился, не отрываясь ни на минуту и делая перерывы лишь для еды, когда Тэбита приглашала его отведать свинины с капустой или чего-нибудь другого, что ей удалось раздобыть или что было послано им провидением. Питер, как истинно благочестивый человек, никогда не забывал испросить благословения перед едой (и тем усерднее, чем хуже была пища, поскольку это было более необходимо), а также прочесть благодарственную молитву по окончании трапезы. Если обед был скудным, он благодарил за хороший аппетит, ибо лучше иметь здоровье и скромную пищу, чем больной желудок и роскошную еду. Затем он поспешно возвращался к своим трудам и через минуту исчезал из виду в облаке пыли, поднимавшейся от старых стен, оставаясь, впрочем, вполне доступным для слуха благодаря тому грохоту, который он при этом производил. Сколь завидно сознание, что ты трудишься с пользой для дела! Ничто не беспокоило Питера, - или, вернее, ничто, за исключением тех возникающих в голове призраков, которые кажутся смутными воспоминаниями, но в которых есть и нечто от предчувствий. Он часто останавливался с поднятым в воздух топором и говорил сам себе: "Питер Голдтуэйт, разве ты никогда прежде не наносил этого удара?" Или: "Питер, к чему сносить весь дом? Подумай немножко, и ты вспомнишь, где спрятано золото". Однако проходили дни и недели, а значительных находок не было. Правда, иногда тощая серая крыса выбегала и смотрела на тощего серого человека, удивляясь, что это за дьявол появился в старом доме, бывшем до сих пор всегда таким тихим. Иногда Питер сочувствовал горю мыши, принесшей пять или шесть хорошеньких, нежных и хрупких мышат как раз в тот момент, когда им суждено было погибнуть под развалинами. Но сокровища все не было. К этому времени Питер, решительный, как сама судьба, и усердный, как само время, покончил с самой верхней частью дома и спустился во второй этаж, где занялся одной из выходивших на улицу комнат. Раньше это была парадная спальня, которую по традиции чтили как спальню губернатора Дадли и многих других именитых гостей. Мебель оттуда исчезла. Тут были остатки выцветших и висевших клочьями обоев, но большую часть голых стен украшали сделанные углем наброски - главным образом человеческих голов, изображенных в профиль. Так как это были образчики его собственного юного гения, то необходимость уничтожить их опечалила Питера больше, чем если бы это были церковные фрески работы самого Микеланджело. Однако один из набросков, и притом самый лучший, произвел на него другое впечатление. На нем был изображен оборванный мужчина, который, опираясь на лопату, наклонил свое худое тело над ямой в земле и протянул руку, чтобы схватить что-то, что он там нашел. Но сзади, совсем рядом, показалась с дьявольской улыбкой на устах фигура с рогами, хвостом, украшенным кисточкой на конце, и с раздвоенными копытами. - Прочь, Сатана! - вскричал Питер. - Он получит свое золото! Взмахнув топором, он с такой силой ударил рогатого джентльмена по голове, что разрубил не только его, но и искателя сокровищ и заставил всю сцену, изображенную на рисунке, исчезнуть точно по волшебству. Более того, его топор прорубил штукатурку и дранку, и под ними открылось углубление. - Да помилует нас бог, мистер Питер! Вы что, ссоритесь с нечистым? - спросила Тэбита, пришедшая за топливом, чтобы подбросить его в очаг, на котором варился обед. Не отвечая старухе, Питер обрушил еще кусок стены и обнажил маленькую нишу или шкаф рядом с камином, примерно на высоте груди. В нем не оказалось ничего, кроме позеленевшей медной лампы и пыльного клочка пергамента. Пока Питер разглядывал последний, Тэбита схватила лампу и принялась протирать ее своим фартуком. - Ее нет смысла тереть, Тэбита, - сказал Питер. - Это не лампа Аладдина, хотя я и считаю ее предвестницей такой же большой удачи. Посмотри-ка, Тэбби! Тэбита взяла пергамент и поднесла его к самому носу, на котором сидели очки в железной оправе. Но она даже не стала ломать себе над ним голову и разразилась кудахтающим смехом, держась за бока обеими руками. - Вам не удастся одурачить старуху! - вскричала она. - Это ваша собственная рука, мистер Питер, тот же почерк, что и в письме, которое вы мне прислали из Мексики. - В самом деле, есть большое сходство, - сказал Питер, вновь рассматривая пергамент. - Но ты ведь сама знаешь, Тэбби, что этот шкаф, должно быть, был скрыт под штукатуркой прежде, чем ты появилась в этом доме, а я появился на свет. Нет, это рука старого Питера Голдтуэйта. Эти столбцы фунтов, шиллингов и пенсов - это его цифры, обозначающие размеры сокровища, а вот это, внизу, - несомненно, указание на место, где оно спрятано. Но чернила выцвели или сошли, так что совершенно невозможно ничего разобрать. Какая жалость! - А лампа совсем как новая. Это все-таки некоторое утешение, - сказала Тэбита. "Лампа! - подумал Питер. - Она осветит мои поиски". В данный момент Питер был более расположен поразмыслить над этой находкой, нежели возобновить свои труды. Когда Тэбита спустилась вниз, он стоял, разглядывая пергамент у одного из выходящих на улицу окон, такого темного от пыли, что солнце едва отбрасывало на пол неясную тень оконного переплета. Питер с силой распахнул окно и выглянул на большую городскую улицу, а солнце заглянуло тем временем вовнутрь его старого дома. Хотя воздух был мягким и даже теплым, он заставил Питера вздрогнуть, как будто на него брызнули холодной водой. Был первый день январской оттепели. Снег толстым слоем лежал на крышах домов, но быстро таял, превращаясь в миллионы водяных капель, которые падали с карнизов, сверкая на солнце, и барабанили, как летний ливень. На улице утоптанный снег был тверд и крепок, как мостовая из белого мрамора, и не успел еще сделаться мокрым от почти весенней температуры. Но когда Питер высунул голову, он увидел, что жители, если не сам город, уже успели оттаять за этот теплый день после двух или трех недель зимней погоды. Хоть у него при этом и вырвался вздох, ему было радостно смотреть на поток женщин, шедших по скользким тротуарам, на их румяные лица, которые в обрамлении стеганых капоров, горжеток и собольих накидок казались ему розами, распустившимися среди невиданной листвы. То и дело звенели бубенчики, возвещая либо о прибытии саней из Вермонта, груженных морожеными тушами свиней или баранов, а иной раз еще и одного-двух оленей; либо торговца птицей, привезшего с собой всю колонию птичьего двора - кур, гусей и индюшек; либо фермера и его супруги, приехавших в город отчасти для прогулки, а отчасти чтобы побегать по магазинам и продать немного яиц и масла. Такая пара ехала обычно в старомодных квадратных санях, прослуживших им двадцать зим, а в летнее время простоявших двадцать лет на солнце у дверей. Вот легко пронеслись по снегу господин с дамой в элегантном возке на полозьях, напоминающем по форме раковину; вот передвижной театр на санях с откинутым в сторону, чтобы дать доступ солнцу, полотняным занавесом промчался по улице, ныряя в разные стороны между повозками, загородившими ему дорогу; вот из-за угла показалось некое подобие Ноева ковчега на полозьях - огромные открытые сани с сиденьями на пятьдесят человек, запряженные дюжиной лошадей. Это объемистое вместилище было наполнено веселыми девушками и веселыми молодыми людьми, веселыми девочками и мальчиками и веселыми стариками, - и все они шутили и улыбались во весь рот. Слышалось жужжание их голосов и тихий смех, а иногда раздавался громкий радостный крик, на который зрители отвечали троекратным "ура", а ватага проказливых мальчишек забрасывала веселящуюся компанию снежками. Сани проехали, но когда они скрылись за поворотом, издалека все еще слышались веселые крики. Никогда еще Питер не видел сцены более живой, чем та, которую составили вместе яркое солнце, сверкающие капли воды, искрящийся снег, веселая толпа, множество быстрых повозок и перезвон веселых бубенчиков, заставлявший сердце плясать под их музыку. И единственным мрачным пятном тут было это остроконечное древнее строение - дом Питера Голдтуэйта, который, понятно, и должен был выглядеть унылым снаружи, поскольку изнутри его терзала такая разрушительная болезнь. И вид изможденной фигуры Питера, еле различимой в окне выступающего вперед второго этажа, не уступал внешнему виду дома. - Питер! Как дела, друг Питер? - прокричал чей-то голос через улицу в тот момент, когда Питер уже собрался отойти от окна. - Взгляните-ка сюда, Питер! Питер посмотрел и увидел на противоположном тротуаре своего старого компаньона, мистера Джона Брауна, осанистого и довольного, в распахнутой меховой шубе, под которой виднелся красивый сюртук. Его голос привлек внимание всего города к окну Питера Голдтуэйта и к пыльному чучелу, показавшемуся в нем. - Послушайте, Питер, - закричал снова мистер Браун, - какой чертовщиной вы там занимаетесь, что я слышу такой грохот всякий раз, как прохожу мимо? Вы, вероятно, ремонтируете старый дом и делаете из него новый? А? - Боюсь, что уже слишком поздно, мистер Браун, - отвечал Питер. - Если я сделаю новый, то он будет новым внутри и снаружи, от подвала до самого верха. - Не лучше ли было бы передать это дело мне? - спросил мистер Браун многозначительно. - Нет еще, - ответил Питер, поспешно закрывая окно, ибо с тех пор, как он был занят поисками сокровища, он не выносил, когда на него глазели. Когда он отошел от окна, стыдясь своей внешней бедности, но гордясь тайным богатством, бывшим в его власти, высокомерная улыбка засияла на лице Питера, точь-в-точь как луч солнца, проникший сквозь пыльное стекло в его жалкую комнату. Он попытался придать своим чертам такое же выражение, какое было, вероятно, у его предка, когда тот торжествовал по поводу постройки прочного дома, который должен был стать жилищем для многих поколений его потомков. Но комната показалась очень уж темной для его глаз, ослепленных сверканием снега, и бесконечно унылой по сравнению с той веселой сценой, на которую он только что смотрел. Мелькнувшая перед его глазами картина улицы оставила в нем яркий отпечаток того, как мир веселился и процветал, поддерживая светские и деловые связи, в то время как он в одиночестве шел к своей цели, быть может призрачной, - шел путем, который большинство людей назвали бы безумием. Большое преимущество общественного образа жизни состоит в том, что при нем каждый человек может приспособить свои мысли к мыслям других людей и согласовать свое поведение с поведением ближних, с тем чтобы реже впадать в эксцентричность. Питер Голдтуэйт испытал действие этого правила, только выглянув в окно. Он на минуту усомнился, в самом ли деле существуют спрятанные сундуки с золотом и так ли уж умно будет разрушить дом только для того, чтобы убедиться, что их вовсе нет. Но это сомнение длилось всего какую-нибудь минуту. Питер Разрушитель вновь приступил к тому делу, которое предопределила ему Судьба, и продолжал его уже без колебаний, пока не довел до конца. Во время своих поисков он натыкался на множество таких предметов, которые обычно находят в развалинах старых домов, и таких, которых там не бывает. Что показалось ему особенно кстати - это найденный им ржавый ключ, засунутый в щель в стене, с прикрепленной к его головке дощечкой с инициалами "П. Г.". Другой необычайной находкой была бутылка вина, замурованная в старой печи. В семье существовало предание о том, что дед Питера, веселый офицер, некогда участник Французской войны, отложил несколько дюжин отменного напитка для будущих пьяниц, не родившихся еще в то время на свет. Питер не нуждался в крепком напитке для поддержания своих надежд и поэтому оставил вино, чтобы отпраздновать свой успех. Он подобрал много монет в полпенни, затерявшихся в щелях пола, несколько испанских монет и половинку сломанной серебряной монеты в шесть пенсов, видимо поделенной на память между двумя влюбленными. Здесь была также серебряная медаль, выбитая в честь коронации Георга III. Но сундук старого Питера Голдтуэйта перебегал из одного темного угла в другой или же каким-нибудь другим способом ускользал из цепких рук второго Питера, так что, продолжи он поиски еще дальше, ему пришлось бы врыться в землю. Мы не будем следовать за ним шаг за шагом в его победном продвижении вперед. Достаточно сказать, что Питер работал как паровая машина и успел завершить за одну эту зиму труд, на выполнение половины которого всем прежним обитателям дома с помощью времени и стихий понадобилось бы столетие. За исключением кухни, все помещения были выпотрошены. Дом представлял собой одну лишь оболочку, призрак дома, такой же нереальный, как здание, написанное на театральной декорации. Он напоминал цельную корку большой головки сыра, в которой поселилась мышь, до тех пор вгрызавшаяся в него, пока он не перестал быть сыром. И такой мышью был Питер. То, что Питер ломал, Тэбита сжигала, ибо она мудро рассудила, что, не имея дома, они не будут нуждаться в топливе, чтобы обогревать его, а потому экономить было бы глупо. Таким образом, можно сказать, весь дом обратился в дым и клубами вылетел на воздух сквозь большую черную трубу кухонного очага. Это могло служить прекрасной параллелью ловкости того человека, который умудрился залезть самому себе в глотку. В ночь между последним зимним и первым весенним днем были обысканы все щели и трещины в доме, за исключением кухни. Этот роковой вечер был отвратительным. За несколько часов перед тем поднялась метель, снежную пыль уносил и крутил в воздухе настоящий ураган, налетавший на дом с такой силой, словно сам сатана хотел подвести последнюю черту под трудами Питера. Так как каркас дома был очень ослаблен, а внутренние опоры убраны, не было ничего удивительного, если бы при более сильном напоре ветра прогнившие стены здания и его остроконечная крыша рухнули бы на голову его владельца. Он, однако, не думал об опасности и был столь же буен и неистов, как сама ночь или как пламя, трепетавшее в камине при каждом порыве бурного ветра. - Вина, Тэбита! - вскричал он. - Старого, доброго, дедовского вина! Выпьем его сейчас. Тэбита поднялась со своей почерневшей от дыма скамьи в углу у очага и поставила бутылку перед Питером, рядом со старой медной лампой, которая также была его трофеем. Питер держал бутылку перед глазами и, глядя сквозь жидкость, видел кухню, озаренную золотым сиянием, которое окутывало также Тэбиту, золотило ее седые волосы и превращало ее бедное платье в великолепную королевскую мантию. Это напомнило ему о его золотой мечте. - Мистер Питер, - спросила Тэбита, - а разве вино можно выпить прежде, чем будут найдены деньги? - Деньги найдены! - воскликнул Питер даже с каким-то ожесточением. - Сундук все равно что у меня в руках. Я не засну до тех пор, пока не поверну этот ключ в его ржавом замке. Но прежде всего давай выпьем. Так как в доме не было штопора, то он стукнул по бутылке заржавленным ключом старого Питера Голдтуэйта и одним ударом отбил запечатанное горлышко. Затем он наполнил две маленькие фарфоровые чашки, которые Тэбита принесла из шкафа. Старое вино было таким прозрачным и сверкающим, что оно светилось в чашках, и веточки алых цветов на дне их виднелись еще яснее, чем если бы в них не было никакого вина. Его пряный и нежный аромат разносился по кухне. - Пей, Тэбита! - воскликнул Питер. - Да благословит господь честного старика, который оставил для нас с тобой этот прекрасный напиток! Итак, помянем Питера Голдтуэйта! - В самом деле, есть за что помянуть его добрым словом, - сказала Тэбита, выпивая вино. Сколько лет хранила эта бутылка свое шипучее веселье, сквозь какие превратности судьбы пришлось ей пройти, чтобы в конце концов ее осушили двое таких собутыльников! Судьба сберегла для них долю счастья прошлых лет и теперь выпустила ее на свободу толпой радостных видений, чтобы они могли повеселиться среди бури и опустошения этого часа. Пока они кончают бутылку, давайте переведем наш взгляд в другую сторону. Случилось так, что в эту бурную ночь мистеру Джону Брауну было как-то не по себе в его кресле с пружинным сиденьем у камина, где пылал каменный уголь, согревавший его красивый кабинет. Он был по природе неплохим человеком, добрым и сострадательным в тех случаях, когда несчастьям других людей удавалось проникнуть в его сердце сквозь подбитый ватой жилет его собственного благополучия. В этот вечер он много думал о своем старом компаньоне, Питере Голдтуэйте, его странных причудах и постоянных неудачах, о том, каким бедным выглядело его жилище в последний раз, когда мистер Браун посетил его, и какое безумное и измученное выражение лица было у Питера, когда Браун разговаривал с ним с улицы. "Бедняга! - думал мистер Джон Браун. - Бедный, свихнувшийся Питер Голдтуэйт! Ради нашего старого знакомства я бы должен был позаботиться о том, чтобы обеспечить его всем необходимым в эту суровую зиму". Это чувство овладело им с такой силой, что, несмотря на холодную погоду, он решил тотчас же навестить Питера Голдтуэйта. Сила этого порыва была действительно необычайна. Каждый вопль бури казался зовом или мог бы показаться зовом мистеру Брауну, если бы тот привык различать в завываниях ветра отзвуки своей собственной фантазии. Сам дивясь своей энергии, он завернулся в накидку, закутал шею и уши шерстяными шарфами и платками и, защищенный таким образом, бросил вызов непогоде. Однако воздушные стихии чуть было не одержали победы в этой битве. В тот момент, когда мистер Браун, сражаясь с бурей, огибал угол дома Питера Голдтуэйта, ураган сбил его с ног, бросил лицом вниз в сугроб и стал заносить снегом его внушительные формы. Казалось, было мало надежд, на то, что он сможет оттуда выбраться раньше, чем наступит следующая оттепель. В ту же минуту с головы его сорвало шляпу и унесло вверх, в такую даль, откуда до сих пор не поступало еще никаких известий. Тем не менее мистер Браун умудрился прорыть в сугробе проход и, пряча от ветра свою непокрытую голову, с трудом пробрался вперед, к дверям Питера. По всему этому нелепому зданию раздавались такой скрип, стоны и треск, все так зловеще тряслось, что те, кто там находился, все равно не расслышали бы самого громкого стука. Поэтому он вошел без церемоний и ощупью направился в кухню. Даже там его вторжение осталось незамеченным. Питер и Тэбита, стоя спиной к двери, наклонились над большим сундуком, который они, по-видимому, только что извлекли из углубления или тайной ниши по левую сторону камина. При свете лампы, которую держала старуха, мистер Браун увидел, что сундук окован железными полосами, покрыт железными листами и усеян железными гвоздями, чтобы служить подходящим вместилищем, в котором богатство одного столетия можно было бы сохранить для нужд следующего. Питер Голдтуэйт вставлял ключ в замок. - О, Тэбита! - воскликнул он с трепетным восторгом. - Как я вынесу его блеск? Золото! Блестящее, блестящее золото! Мне кажется, я помню, как взглянул на него в последний раз в тот момент, когда над ним опустилась эта обитая железом крышка. И с тех пор в течение семидесяти лет оно сияло в своем тайном укрытии и копило свое великолепие для этого чудесного мгновения. Оно вспыхнет перед нами, как солнце в полдень. - В таком случае заслоните глаза, мистер Питер! - сказала Тэбита с несколько меньшим терпением, чем обычно. - Но ради всего святого - поверните же ключ! С большим трудом обеими руками Питер протолкнул ржавый ключ сквозь лабиринт заржавленного замка. Мистер Браун тем временем подошел ближе и нетерпеливо просунул свое лицо между ними как раз в тот момент, когда Питер откинул крышку. Однако кухня не осветилась внезапным сиянием. - Что это? - воскликнула Тэбита, поправляя очки и подняв лампу над открытым сундуком. - Старый Питер Голдтуэйт хранил старое тряпье! - Похоже на то, Тэбби, - сказал мистер Браун, подняв кучку этого сокровища. О, какого духа мертвого и погребенного богатства вызвал Питер Голдтуэйт, чтобы внести смятение в свой и без того скудный разум! Здесь было подобие несметного богатства, достаточного, чтобы купить весь город и заново застроить каждую улицу, но за которое, при всей его значительности, ни один здравомыслящий человек не дал бы и гроша. Что же в таком случае, если говорить всерьез, представляли собой обманчивые сокровища сундука? Тут были старые как местные кредитные, так и казначейские билеты, и обязательства земельных банков, и тому подобные "мыльные пузыри", начиная с первых выпусков - свыше полутора веков назад - и почти вплоть до времен Революции. Банковые билеты в тысячу фунтов были перемешаны с пергаментными пенни и стоили не дороже их. - Так это, значит, и есть сокровище старого Питера Голдтуэйта! - сказал Джон Браун. - Ваш тезка, Питер, был в чем-то похож на вас, и когда местные деньги падали в цене на пятьдесят или семьдесят пять процентов, он скупал их в расчете на то, что они поднимутся. Я слышал, как мой отец рассказывал, что старый Питер дал своему отцу закладную на этот самый дом и землю, чтобы добыть деньги для своих нелепых проектов. Но деньги продолжали падать до тех пор, пока никто не хотел брать их даже даром, и вот старый Питер Голдтуэйт, как и Питер-младший, остался с тысячами в своем сундуке, не имея даже чем прикрыть свою наготу. Он помешался на их устойчивости. Но ничего, Питер, это как раз самый подходящий капитал для того, чтобы строить воздушные замки. - Дом обрушится нам на головы! - вскричала Тэбита, когда ветер потряс его с новой силой. - Пусть рушится, - сказал Питер, скрестив руки на груди и садясь на сундук. - Нет, нет, старый дружище Питер! - воскликнул Джон Браун. - В моем доме найдется место для вас и для Тэбби и надежный подвал для сундука с сокровищем. Завтра мы попытаемся договориться насчет продажи этого старого дома; недвижимость вздорожала, и я мог бы предложить вам порядочную цену, - A у меня, - заметил Питер Голдтуэйт, оживившись - есть план поместить эти деньги с большой выгодой. - Ну, что касается этого, - пробормотал про себя Джон Браун, - нам придется обратиться в суд с просьбой назначить опекуна, который бы позаботился об этих деньгах, а если Питер будет настаивать на своих спекуляциях, то он сможет заниматься ими, пустив в ход сокровища старого Питера Голдтуэйта. Перевод И. Исакович Натаниэль Хоторн. Уэйкфилд В каком-то старом журнале или в газете я, помнится, прочел историю, выдававшуюся за истину, о том, что некий человек - назовем его Уэйкфилдом - долгое время скрывался от своей жены. Самый поступок, отвлеченно рассуждая, не так уж удивителен, и нет основания, не разобравшись внимательно во всех обстоятельствах, считать его безнравственным или безрассудным. Тем не менее этот пример, хотя и далеко не самый худший, может быть, самый странный из всех известных случаев нарушения супружеского долга. Более того, его можно рассматривать в качестве самой поразительной причуды, какую только можно встретить среди бесконечного списка человеческих странностей. Супружеская пара жила в Лондоне. Муж под предлогом того, что он уезжает по делам, нанял помещение на соседней с его домом улице и там, не показываясь на глаза ни жене, ни друзьям (при том, что он не имел для такого рода добровольной ссылки ни малейшего основания), прожил свыше двадцати лет. В течение этого времени он каждый день взирал на свой дом и очень часто видел покинутую миссис Уэйкфилд. И после такого долгого перерыва в своем супружеском счастье - уже после того, как он считался умершим и его имущество было передано наследникам, когда имя его было всеми забыто, а жена его уже давным-давно примирилась со своим преждевременным вдовством, - он в один прекрасный вечер вошел в дверь совершенно спокойно, точно после однодневной отлучки, и вновь сделался любящим супругом уже до самой своей смерти. Это все, что я запомнил из рассказа. Но этот случай, хотя и ни с чем не сообразный, беспримерный и, вероятно, неповторимый, все же, по-моему, таков, что он вызовет сочувственный интерес у очень многих. Мы великолепно знаем, что никогда не совершили бы такого безумия, и все же подозреваем, что кто-нибудь другой был бы на него способен. Во всяком случае, мне лично неоднократно приходилось размышлять над этим происшествием, и я каждый раз ему удивлялся, чувствуя при этом, что оно обязательно должно быть правдиво, и живо представляя себе характер героя. Когда какая-либо тема так сильно овладевает вашим воображением, самое правильное - продумать ее до конца. Если читателю захочется размышлять по этому поводу самому, пусть он это и делает; если же он предпочитает следовать за мной по пути двадцатилетней причуды Уэйкфилда, я скажу ему - милости просим. Я уверен, что в этой истории отыщутся и определенный смысл и мораль - даже если нам их трудно заметить, - изящно в нее вплетенные и сжато выраженные в последней, заключительной фразе. Раздумье всегда плодотворно, а каждый из ряда вон выходящий случай таит в себе соответствующее назидание. Что за человек был Уэйкфилд? Мы можем вообразить его себе каким угодно и окрестить его именем созданный нами образ. Он уже прошел половину своего жизненного пути. Его супружеская любовь, никогда не бывшая слишком пламенной, охладела и превратилась в тихое, привычное чувство. Впрочем, из всех мужей на свете он, возможно, был бы одним из самых верных, ибо известная вялость характера не позволила бы ему нарушить покой, в котором пребывало его сердце. Он был по-своему мыслителем, но не очень деятельным. Его мозг был постоянно занят долгими и ленивыми размышлениями, которые ни к чему не приводили, так как для того, чтобы добиться определенных результатов, ему не хватало упорства. То, о чем он думал, редко обладало достаточной определенностью, чтобы вылиться в слова. Воображением, в истинном смысле этого слова, Уэйкфилд особенно одарен не был. Кто мог предполагать, что, обладая сердцем холодным, хотя отнюдь не развращенным или непостоянным, и умом, никогда не отличавшимся лихорадочным кипением мысли или блуждавшим в поисках решений необычных вопросов, наш друг займет одно из первых мест среди чудаков, прославившихся своими эксцентрическими поступками? Если бы его знакомых спросили, кого они могли бы назвать в Лондоне, кто наверняка не совершит сегодня ничего такого, о чем будут говорить завтра, они бы все подумали об Уэйкфилде. Может быть, только одна бы его жена поколебалась. Она-то, нисколько не анализируя его характера, отчасти знала о безмятежном эгоизме, постепенно внедрявшемся ржавчиной в его бездеятельный ум, о своеобразном тщеславии (черте его характера, наиболее способной внушить опасения), о склонности его хитрить и скрытничать, не выходившей обычно за пределы утаивания различных пустячных обстоятельств, которые особенно и не заслуживали огласки, и, наконец, о том, что она называла "некоторыми странностями", наблюдавшимися порой у этого вполне порядочного человека. Это последнее свойство нельзя определить, и, возможно, оно вообще не существует. Давайте представим себе Уэикфилда в тот момент, когда он прощается со своей женой. Время - сумрачный октябрьский вечер. На нем коричневое пальто, шляпа с клеенчатым верхом, высокие сапоги, в одной руке у него зонтик, в другой - маленький саквояж. Он предупредил миссис Уэйкфилд, что уедет за город с ночным дилижансом. Она бы охотно спросила его о длительности его путешествия, о его цели и о примерном сроке возвращения. Но, снисходя к его невинной любви к таинственности, она вопрошает его только взглядом. Он говорит ей, чтобы она его не ждала обязательно с обратным дилижансом, и советует ей не волноваться, буде он задержится на лишних трое или четверо суток. Однако, во всяком случае, он просит ее дожидаться его к ужину в пятницу. Сам Уэйкфилд - и это следует подчеркнуть - не имеет ни малейшего представления о том, что его ожидает. Он протягивает ей руку, она кладет в нее свою и принимает его прощальный поцелуй как нечто само собой разумеющееся, к чему приучили ее десять лет их совместной жизни. И вот пожилой мистер Уэйкфилд уходит, и в душе у него уже почти созрел замысел смутить покой своей любезной супруги недельным отсутствием. Дверь за ним затворяется, но затем приоткрывается вновь, и в образовавшуюся щель миссис Уэйкфилд успевает разглядеть улыбающееся лицо своего супруга, которое исчезает в следующее же мгновение. Тогда она не обращает внимания на это маленькое обстоятельство, считая его несущественным. Но много позже, когда она уже проживет вдовой больше лет, чем была замужем, улыбка эта вновь и вновь всплывет, вплетаясь во все ее представления об Уэйкфилде. Она постоянно думает о нем и разукрашивает эту прощальную улыбку множеством фантазий, придающих ей странный и даже зловещий оттенок. Так, например, она видит его в гробу с этой улыбкой, застывшей на бледном лице, а если вообразит встречу на небесах, то и там его блаженный дух улыбается ей тихо и загадочно. Порой под впечатлением этой улыбки она начинает думать, что она не вдова, хотя все кругом давно считают ее мужа умершим. Но нас, собственно, интересует муж. Мы должны поспешить за ним вдоль улицы, пока он еще не утратил самостоятельного бытия и не растворился в шумном потоке лондонской жизни. Потом было бы тщетно его где-либо разыскивать. Поэтому давайте поспешим за ним, не отступая от него ни на шаг, пока, сделав несколько совершенно излишних поворотов и заставив нас изрядно попетлять, он не предстанет перед нами весьма уютно устроившимся у камина в уже ранее упомянутой нами маленькой квартирке. Он теперь находится на соседней с его собственной улице и достиг цели своего путешествия. Он едва может поверить своей удаче, что попал сюда незамеченным, вспоминая, что один раз его задержала толпа в тот момент, когда его осветил уличный фонарь; в другой раз он как будто слышал чьи-то шаги, которые преследовали его, явственно отличаясь от других бесчисленных шагов вокруг него; и, наконец, ему раз даже как будто послышался вдали чей-то голос, и голос этот звал его по имени. Несомненно, дюжина каких-то досужих людей следила за ним и доложила обо всем его жене. Бедный Уэйкфилд! Ты очень плохо представляешь себе свое собственное ничтожество в этом огромном мире. Ни один смертный, за исключением меня, не следил за тобой. Спи спокойно, глупец! А если ты захочешь поступить мудро, вернись завтра же утром домой к доброй миссис Уэйкфилд и расскажи ей всю правду. Не покидай даже на какую-нибудь неделю чистой обители ее сердца. Если бы она поверила хотя бы на мгновение, что ты умер, или пропал, или надолго разлучен с нею, ты бы тут же с горечью убедился в перемене, произошедшей с твоей верной женой с этого момента и навсегда. Чрезвычайно опасно разделять пропастью человеческие отношения. Не потому, что зияющая бездна с течением времени становится все шире, а потому, что она очень быстро затягивается! Почти раскаиваясь в своем озорстве (если только его поступок может быть назван озорством), Уэйкфилд порою ложится в постель и, просыпаясь после первого сна, широко раскидывает руки поперек одинокой и неприютной постели. "Нет, - думает он, натягивая на себя одеяло, - не буду я спать один больше ни одной ночи". Наутро он встает раньше обыкновенного и принимается соображать, что же ему, собственно, теперь делать. Он привык думать так нерешительно и бессвязно, что, совершая этот удивительный поступок, он не в состоянии определить, какую цель он перед собой ставил. Смутность намерения, равно как и судорожная поспешность его выполнения, одинаково типичны для слабохарактерного человека. Все же Уэйкфилд пытается как можно тщательнее разобраться в своих дальнейших планах и устанавливает, что ему очень любопытно узнать, как пойдут дела у него дома, как его примерная жена перенесет свое недельное вдовство и как вообще тот небольшой кружок людей, в центре которого он находился, обойдется без него. Таким образом, ясно, что в основе всего этого происшествия лежит непомерно раздутое тщеславие. Но как же все-таки он сумеет добиться своих целей? Не тем же, в самом деле, что он просто запрется в своей квартире, где он хотя и спит и просыпается по соседству со своим домом, но, в сущности, находится от него очень далеко, точно на целую ночь пути в дилижансе. В то же время, если он вернется, весь его план сразу разлетится прахом. Его бедный мозг безнадежно путается в этих противоречиях, и, чтобы выбраться из них, он наконец рискует выйти, почти решившись дойти до перекрестка, чтобы оттуда одним глазком взглянуть на свое покинутое жилище. Привычка - а он человек привычки - как бы берет его за руку и подводит совершенно невольно к его собственной двери, где в самую последнюю минуту он вдруг приходит в себя, услышав шарканье своих ног о ступени у входа. Уэйкфилд! Куда же тебя несет? В этот именно момент судьба его решительно поворачивается вокруг своей оси. Не задумываясь о том, на что обрекает его этот первый шаг отступления, он устремляется прочь, задыхаясь от никогда еще не испытанного волнения, не смея даже обернуться, пока не добежит до конца улицы. Может ли быть, что его никто не заметил? Неужели же за ним не бросится в погоню весь его дом, начиная от благовоспитанной миссис Уэйкфилд и нарядной горничной и кончая грязноватым мальчишкой-слугой, преследуя с криками "Держи!" по всем лондонским улицам своего сбежавшего господина и повелителя? Чудесное спасение! Он собирается с духом, чтобы остановиться и взглянуть на свой дом, но приведен в замешательство переменой, как будто происшедшей со столь знакомым ему зданием, той переменой, которая поражает нас всех, когда после нескольких месяцев или лет мы снова видим какой-нибудь холм, или озеро, или предмет искусства, издавна нам знакомые. В обыкновенных случаях причиной этого непередаваемого ощущения является контраст между нашими несовершенными воспоминаниями и реальностью. В случае же с Уэйкфилдом магическое воздействие одной ночи приводит к такой же трансформации, ибо в этот кратчайший срок с ним произошла большая моральная перемена. Но это еще пока секрет для него самого. Перед тем как покинуть свой наблюдательный пост, он на мгновение издали видит свою жену, проходящую мимо центрального окна фасада с лицом, обращенным в его сторону. Наш бесхарактерный хитрец бежит со всех ног, насмерть перепуганный от одной мысли, что среди тысячи живых существ она сразу остановит свой взор на нем. И с радостью в сердце, хотя и с несколько затуманенным мозгом, он оказывается опять перед горящими угольями у себя на квартире. Так вот и потянулась эта бесконечная канитель. Вслед за начальным замыслом, родившимся в мозгу этого человека, и после того, как его вялый темперамент накалился до такой степени, что он перешел к действию, вся эта история пошла развиваться самым естественным чередом. Мы легко можем себе представить, как он в результате глубоких размышлений покупает новый парик рыжеватого оттенка и обзаводится из мешка еврея-старьевщика разным платьем, возможно менее похожим по своему фасону на его обычную коричневую пару. Наконец дело сделано - Уэйкфилд превратился в другого человека. Поскольку его новый образ жизни теперь определился, вернуться к прежнему ему было бы столь же трудно, как в свое время решиться на шаг, приведший его к такому ни с чем не сообразному положению. Ко всему примешивается еще и обида: по свойственной ему подчас раздражительности он в данном случае недоволен тем, что миссис Уэйкфилд, по его мнению, недостаточно поражена его уходом. Он не вернется, пока она не изведется до полусмерти. Ну что же, два или три раза она уже проходила мимо него, он видел при каждой новой встрече, насколько тяжелее становилась ее походка, как бледнело ее лицо и как на нем все сильнее отражалась тревога. А на третью неделю его исчезновения он обнаруживает, что к нему в дом проникает некий зловещий посетитель в лице аптекаря. На следующий день дверной молоток уже обмотан тряпкой. К вечеру к дверям дома Уэйкфилда подкатывает колесница врача, и из нее вылезает торжественная, украшенная большим париком фигура, которая, пробыв с визитом четверть часа, выходит обратно, может быть, теперь уже в качестве вестника будущих похорон. Драгоценная супруга! Неужели же она умрет? На этот раз Уэйкфилд преисполнен чем-то похожим на сильное чувство, и все-таки он медлит и не спешит к одру больной, оправдываясь перед своей совестью тем, что в такой критический момент ее нельзя тревожить. А если его и удерживает что-то другое, то он не отдает себе в этом отчета. В течение нескольких следующих недель миссис Уэйкфилд постепенно поправляется. Кризис миновал. Сердце ее, может быть, и полно горечи, но спокойно. Когда бы он теперь ни вернулся, рано или поздно, оно больше уж никогда не забьется из-за него так сильно. Такие мысли пробиваются сквозь туман, обволакивающий сознание Уэйкфилда, и рождают в нем смутное ощущение, что почти непроходимая пропасть отделяет теперь его наемную квартиру от его дома. "Но ведь дом мой находится на соседней улице!" - говорит он себе иногда. Глупец! Дом твой находится в ином мире! До сего времени Уэйкфилд мог вернуться к себе в любой день, он только всякий раз откладывал свое решение. Отныне он вообще не определяет точного срока. Нет, не завтра... Может быть, на будущей неделе... Вероятно, скоро. Бедняга! Мертвецы имеют примерно такую же возможность вновь посетить свой родной дом, как сам себя из него изгнавший Уэйкфилд. Ах, если бы я мог написать целый фолиант вместо того, чтобы сочинить статью в дюжину страничек! Тогда я мог бы привести примеры того, как некая сила вне нашей власти накладывает свою тяжелую руку на каждый наш поступок и вплетает последствия наших деяний в железную ткань необходимости. Уэйкфилд точно околдован. Мы принуждены оставить его на десять лет или около того. Все это время он неотступно бродит вокруг своего дома, ни разу не переступив его порога, и при этом продолжает быть верен своей жене, питая к ней самую горячую любовь на которую он только способен, в то время как ее любовь к нему постепенно все больше остывает. Впрочем, нужно заметить, что он уже давно потерял ощущение странности своего поведения. А теперь полюбуемся на такую сценку. Среди толпы, снующей по одной из лондонских улиц, мы замечаем человека, теперь уже немолодого, наружность которого не обладает резкими чертами, способными привлечь внимание случайного наблюдателя, но всем своим видом (если только уметь в нем разобраться) обличает необычную судьбу. Он очень худ; его узкий и низкий лоб изборожден глубокими морщинами; его глаза, небольшие и тусклые, порой озираются с тревогой, но большей частью как бы обращены внутрь себя. Опустив голову, он двигается как-то странно, боком, точно ему неудобно развернуться и идти прямо. Понаблюдайте за ним достаточно долго, и, убедившись в точности нашего описания, вы должны будете согласиться, что особенные обстоятельства, которые нередко помогают выработать замечательные личности из дюжинных людей, создали такого человека и в данном случае. А затем, оставя его брести бочком по тротуару, обратите ваши глаза в противоположную сторону и поглядите на представительную, уже не слишком молодую женщину, направляющуюся с молитвенником в руке вон в ту церковь. У нее умиротворенное выражение лица весьма почтенной вдовы. Ее горе или совершенно утихло, или сделалось настолько для нее привычным и даже необходимым, что она не обменяла бы его и на радость. Как раз когда тощий мужчина и полная женщина должны поравняться, в движении на улице происходит мгновенная задержка, которая их сталкивает. Их руки соприкасаются. Под напором толпы ее грудь упирается ему в плечо; они стоят теперь лицом к лицу, смотря друг другу в глаза. После десятилетней разлуки Уэйкфилд наконец встречается со своей женой! Толпа расходится, увлекая их за собой в разные стороны. Степенная вдова, вновь перейдя к своему размеренному шагу, направляется к церкви, но останавливается на пороге и с недоумением окидывает взглядом улицу. И все же она входит внутрь, открывая на ходу свой молитвенник. А что тем временем сделалось с мужчиной? Его лицо настолько искажено, что даже поглощенные своими делами себялюбивые лондонцы останавливаются, чтобы проводить его взглядом. Он спешит к своей квартире, запирает за собой дверь и бросается на кровать. Чувства, подавляемые в течение стольких лет, наконец выходят наружу. Под их напором присущее ему слабодушие сменяется недолгой вспышкой энергии. Все жалкое уродство его жизни в одно мгновение становится для него ясным, и он восклицает со страстной силой: "Уэйкфилд! Уэйкфилд! Ты сумасшедший!" Может быть, он им и был. Странность его положения должна была настолько извратить всю его сущность, что если судить по его отношению к ближним и к целям человеческого существования, он и впрямь был безумцем. Ему удалось - или, вернее, ему пришлось - порвать со всем окружающим миром, исчезнуть, покинуть свое место (и связанные с ним преимущества) среди живых, хоть он и не был допущен к мертвым. Жизнь отшельника никак не идет в сравнение с его жизнью. Он, как и прежде, был окружен городской сутолокой, но толпа проходила мимо, не замечая его. Он был, выражаясь фигурально, по-прежнему рядом с женой и со своим очагом, но уже никогда не ощущал более никакого тепла - ни от огня, ни от любви. Глубокое своеобразие судьбы Уэйкфилда заключалось в том, что он сохранил отпущенную ему долю человеческих привязанностей и интересов, будучи сам лишен возможности воздействовать на них. Было бы чрезвычайно любопытно проследить за влиянием, оказываемым подобными обстоятельствами как на его чувства, так и на разум, порознь и совокупно. И все-таки, хотя он и сильно изменился, он лишь редко отдавал себе в этом отчет и считал себя совсем таким же, как прежде. Проблески истины, правда, иногда его и озаряли, но только на мгновение. И, несмотря ни на что, он продолжал повторять: "Я скоро вернусь!" - забывая, что он это говорит уже двадцать лет. Я, впрочем, могу себе представить, что задним числом эти двадцать лет казались Уэйкфилду не более долгим сроком, чем та неделя, которою он сначала ограничил свое отсутствие. Он, вероятно, рассматривал это происшествие как своего рода интермедию среди основных дел его жизни. Пройдет еще немного времени, думал он, и он решит, что теперь настал срок снова войти в свою гостиную; его жена всплеснет руками от радости, увидав того же, средних лет, мистера Уэйкфилда. Какая жестокая ошибка! Если бы время стало дожидаться конца наших милых дурачеств, мы бы все оставались молодыми людьми, все до единого, до дня Страшного суда. Однажды вечером, на двадцатый год исчезновения, Уэйкфилд выходит на свою обычную вечернюю прогулку, направляясь к тому зданию, которое он по-прежнему именует своим домом. На улице бурная осенняя ночь с частыми короткими ливнями, которые как из ведра окатывают мостовую и кончаются так быстро, что прохожий не успевает раскрыть зонтик. Остановившись около своего дома, Уэйкфилд замечает сквозь окна гостиной в третьем этаже красноватый отблеск мерцающего, а иногда ярко вспыхивающего уютного камелька. На потолке комнаты движется причудливо-нелепая тень доброй миссис Уэйкфилд. Ее чепец вместе с носом, подбородком и обширными формами составляют замечательную карикатуру, которая танцует, по мере того как разгорается и вновь поникает пламя, даже слишком весело для тени почтенной вдовы. Как раз в этот момент внезапно обрушивается на землю ливень, и бесцеремонный порыв ветра окатывает сильной струей лицо и грудь Уэйкфилда. Этот холодный душ пронизывает его насквозь. Неужели же он останется стоять здесь, мокрый и дрожащий, когда жаркий огонь в его собственном камине может его высушить, а его собственная жена с готовностью побежит за его домашним серым сюртуком и короткими штанами, которые она, без сомнения, заботливо хранит в стенном шкафу их спальни? Нет уж! Уэйкфилд не такой дурак. Он тяжело подымается по ступеням, ибо за двадцать лет ноги его потеряли свою гибкость, хотя он этого и не сознает. Остановись, Уэйкфилд! Неужели ты по своей охоте вошел бы в единственный дом, который у тебя остался? Ну что же, ступай в свой могильный склеп! Дверь отворяется. Пока он проходит внутрь, мы в последний раз глядим ему в лицо и замечаем на нем ту же лукавую усмешку, что была предшественницей маленького розыгрыша, которым он так долго забавлялся за счет своей жены. Как безжалостно насмехался он над этой бедной женщиной! Впрочем, пора прощаться, пожелаем доброй ночи Уэйкфилду. Это счастливое событие (предположим, что оно таковым окажется) могло произойти только непредумышленно. Мы не переступим с нашим другом порога его дома. Он дал нам много пищи для размышлений, в них заключена была известная доля мудрости, которая позволит нам извлечь из этого случая мораль и преподнести ее в образной форме. Среди кажущейся хаотичности нашего таинственного мира отдельная личность так крепко связана со всей общественной системой, а все системы - между собой и с окружающим миром, что, отступив в сторону хотя бы на мгновение, человек подвергает себя страшному риску навсегда потерять свое место в жизни. Подобно Уэйкфилду, он может оказаться, если позволено будет так выразиться, отверженным вселенной. Перевод В. Метальникова Натаниэль Хоторн. Эндикотт и красный крест Более двух столетий назад, в один из осенних дней, в полдень, знаменосец салемского ополчения, собравшегося для военных учений под командованием Джона Эндикотта, вынес английский флаг. Это было время, когда изгнанникам, которых преследовали за их религиозные убеждения, часто приходилось надевать доспехи и упражняться в обращении с оружием. Со времен первого поселения в Новой Англии положение дел здесь никогда еще не было столь мрачным. Распри между Карлом I и его подданными в то время и в течение нескольких последующих лет сводились к борьбе в парламенте. Действия короля и духовенства становились все более жестокими по мере того, как приходилось преодолевать сопротивление со стороны оппозиции, которая не обрела еще достаточной уверенности в собственных силах, чтобы противостоять королевской несправедливости с мечом в руках. Высокомерный и фанатичный примас Лод, архиепископ Кентерберийский, управлял всеми делами церкви в государстве и был в силу этого облечен властью, которая могла повести к полному уничтожению двух пуританских колоний - Плимута и Массачусетса. Имеются письменные свидетельства, что наши отцы понимали грозящую опасность, но твердо верили в то, что их молодая страна не сдастся без борьбы, не уступит даже правой руке короля с его громадной властью. Таково было положение дел, когда английское знамя с красным крестом на белом поле взметнулось над выстроенной ротой пуритан. Их вождь, знаменитый Эндикотт, был человек с суровым и решительным выражением лица, и это выражение еще более подчеркивала седая борода, закрывавшая верхнюю часть нагрудника его кирасы. Эта часть его доспехов была так великолепно начищена, что все окружающие предметы отражались в сверкающей стали, как в зеркале. Центральное место в этой отраженной картине занимало здание простой архитектуры, на котором не было ни колокольни, ни колокола, указывающих на его назначение, и которое тем не менее было церковью. Подтверждение тех опасностей, которыми грозили эти дикие места, можно было видеть в страшной голове волка, только что убитого в окрестностях города и, согласно обычаю требовать за это вознаграждение, прибитой над входом в молитвенный дом. Кровь из нее все еще капала на порог. В этот полдень можно было наблюдать столько других характерных черточек времени и обычаев пуритан, что мы должны попытаться бегло обрисовать их, хотя и значительно менее живо, нежели они отражались в начищенном нагруднике кирасы Джона Эндикотта. Вблизи второго здания виднелось важное орудие пуританской власти - столб для наказания кнутом; земля вокруг него была плотно утоптана ногами преступников, которых здесь наказывали. У одного угла молитвенного дома высился позорный столб, у другого - колодки, и, по счастливому для нашего очерка стечению обстоятельств, как раз в этот момент голова одного приверженца епископальной церкви и подозреваемого католика была причудливым образом помещена в первое приспособление, в то время как другой преступник, осушивший чашу вина за здоровье короля, был прикован за ноги ко второму. Поблизости, на ступеньках молитвенного дома, стояли мужчина и женщина. Мужчина, высокий, худой и изможденный, являл собой олицетворение фанатизма. На груди его висела табличка с надписью: "Самовольный проповедник", которая указывала, что он осмелился давать свое истолкование священного писания, не санкционированное непогрешимым судом гражданских и церковных правителей. Вид его говорил о том, что у него хватит рвения отстаивать свою ересь даже на костре. У женщины язык был зажат в расщепленной деревянной шпильке в воздаяние за то, что он осмелился сплетничать о старейшинах церкви, и по выражению ее лица и жестам было совершенно ясно, что в ту минуту, когда шпильку вынут, преступление будет повторено и потребует для своего наказания новой изобретательности. Вышеупомянутые лица должны были подвергнуться различным видам позорного наказания в течение часа в полдень. Однако среди толпы было несколько человек, обреченных нести наказание в течение всей жизни; у некоторых были обрублены уши, как у щенков, у других на щеках были выжжены начальные буквы слов, обозначавших их преступления; одному вырвали и прижгли ноздри, другому надели на шею веревку с петлей и запретили снимать ее или прятать под одеждой. Мне кажется, ему мучительно хотелось прикрепить другой конец веревки к подходящей перекладине или суку. Там находилась и молодая женщина, довольно красивая, осужденная носить на груди платья букву П на глазах всего света и собственных детей. И даже ее дети знали, что обозначает эта буква. Выставляя напоказ свой позор, несчастное, доведенное до отчаяния создание вырезало роковой знак из красной материи и пришило его золотыми нитками, по возможности изящнее, к платью, так что можно было подумать, что буква П означает "Прелестная" или что-нибудь в этом роде, но никак не "Прелюбодейка". Пусть читатель на основании этих свидетельств испорченности не делает вывода, что времена пуритан были более порочны, чем наше время, поскольку сейчас, пройдя по тем же улицам, которые описаны в этом очерке, мы ни на одном мужчине или женщине не найдем никаких знаков бесчестья. Правилом наших предков было выискивать даже самые тайные прегрешения и выставлять их на посрамление с полным беспристрастием, при ярком солнечном свете. Если бы таковы же были обычаи и ныне, быть может, у нас нашлись бы материалы для не менее пикантного очерка, нежели изложенный выше. За исключением преступников, описанных нами, и больных или немощных, все мужское население города в возрасте от шестнадцати до шестидесяти лет можно было видеть в рядах ополченцев. Несколько исполненных достоинства и величественных индейцев во всем их первобытном великолепии стояли и внимательно глядели на зрелище. Их стрелы с кремневыми наконечниками казались детским оружием в сравнении с мушкетами пуритан. Они должны были с безобидным треском отскакивать от стальных шлемов и кованого железа нагрудников, которыми, как стенами крепости, был защищен каждый солдат. Доблестный Джон Эндикотт с гордостью оглядел своих стойких последователей и приготовился приступить к воинским трудам. - Ну, мои смельчаки, - воскликнул он, вытаскивая свой меч, - покажем этим несчастным язычникам, что мы умеем обращаться с оружием, как это подобает сильным людям! Счастье их, если они не заставят нас доказать им это на деле! Закованная в латы рота выровняла строй, и каждый из солдат приставил тяжелый приклад своего мушкета к левой ноге, ожидая в этом положении приказаний капитана. Но когда Эндикотт окинул взглядом весь строй, он увидел невдалеке некую личность, с которой ему надлежало переговорить. Это был пожилой джентльмен в черном плаще; две белые полоски спускались у него с воротника; на нем была высокая шляпа, под которой виднелась бархатная шапочка, - таково было одеяние пуританского священника. Это почтенное лицо опиралось на палку, которую, казалось, только что срезали в лесу, а башмаки его были в грязи, как будто он шел пешком через дикие болота. Видом своим он в точности походил на пилигрима, но при этом держался с апостольским достоинством. Как раз в тот момент, когда Эндикотт увидел его, он отложил в сторону свою палку и нагнулся, чтобы напиться из журчащего родника, выбивавшегося на солнечный свет примерно в двух десятках ярдов от угла молитвенного дома. Однако, прежде чем напиться, этот достойный человек в знак благодарности поднял глаза к небу, а затем, придерживая одной рукой седую бороду, зачерпнул этого простого питья ладонью другой руки. - Эй, почтенный мистер Уильямс! - крикнул Эндикотт. - Приветствуем твое возвращение в наш мирный город. Как поживает наш достойный губернатор Уинтроп? Какие новости из Бостона? - Губернатор в добром здравии, уважаемый сэр, - отвечал Роджер Уильямс, подбирая свою палку и подходя ближе. - А что касается новостей, то вот письмо, которое мне вручил его превосходительство, узнав, что я сегодня отправляюсь сюда. Вероятно, в нем содержатся весьма важные известия, ибо вчера пришел корабль из Англии. Мистер Уильямс, салемский священник, личность, разумеется, известная всем зрителям, подошел теперь к месту, где под знаменем своей роты стоял Эндикотт, и вручил ему послание губернатора. На широкой печати был оттиснут герб Уинтропа. Эндикотт поспешно развернул письмо и начал читать, и когда он дошел до конца страницы, его мужественное лицо исказилось от гнева. Кровь бросилась ему в лицо, так что казалось, оно пылает от внутреннего жара. Никого бы не удивило, если бы и нагрудник его кирасы раскалился докрасна от пламени гнева, бушевавшего в груди, которую он прикрывал. Дочитав до конца, он яростно потряс зажатым в руке письмом, так что оно зашуршало столь же громко, как знамя над его головой. - О скверных делах тут пишут, мистер Уильямс, - сказал он. - Хуже этого в Новой Англии еще никогда не бывало. Ты, конечно, знаешь содержание письма? - Да, разумеется, - отвечал Роджер Уильямс, - ибо губернатор советовался по этому делу с моими собратьями из духовных лиц в Бостоне, и о моем мнении тоже спрашивали. И его превосходительство поручил мне просить тебя от его имени не разглашать эту новость сразу, чтобы не вызвать возмущения в народе и не дать тем самым королю и архиепископу предлога выступить против нас. - Губернатор - мудрый человек, мудрый и притом мягкий и умеренный, - сказал Эндикотт, мрачно стискивая зубы. - Однако я должен действовать по собственному разумению. В Новой Англии нет такого мужчины, женщины или ребенка, которых эта новость не касалась бы самым живейшим образом, и если голос Эндикотта будет достаточно громким, его услышат мужчины, женщины и дети. Солдаты, построиться в каре! Эй, добрые люди! Тут есть новость для всех вас. Солдаты окружили своего капитана, а он и Роджер Уильямс стояли вместе под знаменем красного креста, в то время как женщины и старики проталкивались вперед, а матери поднимали своих детей, чтобы те видели лицо Эндикотта. Несколько ударов в барабан дали сигнал к молчанию и всеобщему вниманию. - Товарищи по оружию, товарищи по изгнанию! - начал Эндикотт, стараясь сдержать охватившее его волнение. - Во имя чего покинули мы свою родину? Во имя чего, спрашиваю я, покинули мы зеленые и плодородные поля, дома или, быть может, старые седые храмины, где мы родились и воспитывались, кладбища, где погребены наши предки? Во имя чего прибыли мы сюда и воздвигли наши собственные надгробные плиты в этих необитаемых местах? Страшен этот край. Волки и медведи подходят к нашим жилищам на расстояние человеческого голоса. Туземец подстерегает нас в мрачной тени леса. Упрямые корни деревьев ломают наши плуги, когда мы пашем землю. Дети наши плачут, прося хлеба, и мы вынуждены возделывать прибрежные пески, чтобы накормить их. Во имя чего, снова спрошу я вас, разыскали мы эту страну с неблагодарной, бедной почвой и неприветливым небом? Разве не во имя того, чтобы пользоваться нашими гражданскими правами? Разве не во имя права свободно служить господу так, как нам велит наша совесть? - Ты называешь это свободой совести? - прервал его голос со ступенек молитвенного дома. Это был голос "самовольного проповедника". Печальная и спокойная усмешка мелькнула на кротком лице Роджера Уильямса, но Эндикотт, возбужденный всеми событиями этого дня, с яростью взмахнул мечом в сторону преступника, - у такого человека, как он, подобный жест выглядел весьма зловеще. - Что ты знаешь о совести, ты, мошенник? - воскликнул он. - Я говорил о свободном служении господу, а не о своевольном осквернении и осмеянии его. Не прерывай меня, или я велю забить тебе голову и ноги в колодки до завтрашнего дня. Слушайте меня, друзья, не обращайте внимания на этого проклятого смутьяна. Как я уже сказал, мы пожертвовали всем и прибыли в страну, о которой едва ли слышали в Старом Свете, для того чтобы превратить ее в Новый Свет и в трудах искать путь отсюда на небеса. Но что бы вы думали? Это